Ноль
Целый год прослужил я наемником при капитане Бергмайере средь множества опасностей и приключений. Творил злодейств не больше и не меньше новых своих сотоварищей. Рассказывать о делах того времени считаю излишним, ибо смертные грехи, свершенные солдатами на вражеской земле, eo ipso оборачиваются добродетелями. Если бы я стал долго распространяться о разбоях, пожарищах и резне, в коих присутствовал свидетелем и участником, могло бы показаться, что описанием сих доблестных деяний я хочу вызвать милосердие судей. Нет, мой долг — признаться в грехах и преступлениях. И потому скажу без воинского тщеславия: в местах, где проходили ландскнехты Бергмайера, никто не изъявлял радости увидеть их вновь.
Я обязался служить под началом капитана один год и по истечении оного попросил бумагу об увольнении. Капитан не хотел меня отпускать, но я убедил его причинами вполне вескими.
Меня потянуло на родину. Я решил наконец возвратиться к бедным своим родителям — они жили в Андернахе, недалеко от нашего лагеря. Десять лет я скитался, пора зажить в родном доме спокойной и честной жизнью. Ни денег, ни ценностей я теперь принести не мог: все приобретенное за время авантюрных походов вернулось к дарителю — дьяволу, то бишь. И взамен золота и серебра с кровавой метиной проклятья у меня остались только две сильных руки, что затосковали ныне по благословенной богом работе. Надумал я стать кожевником, как и мой отец, людям помогать и заслужить милость господню.
(— И между тем свершить некий подлог, — уточнил советник.)
Разумеется! Но подлог, необходимый для начала новой, угодной всевышнему жизни. Надобно учесть: бургомистр Андернаха и старшина цеха кожевников — люди весьма скрупулезные насчет репутации будущего подмастерья. И поскольку мне было затруднительно достать рекомендательное письмо от гайдамаков, пришлось в документе, выданном капитаном Бергмайером, приписать ноль после единицы. Маленький, ничтожный, безвредный ноль… и к тому же разнесчастный тот нолик я приписал не перед, а после цифры. И то сказать: не слишком-то уж и большая приписка вышла — десять лет под знаменем капитана Бергмайера вполне бы уравновесили и гайдамацкие подвиги, и участие в колдовских ритуалах тамплиеров. Такова правда о подлоге.
(— И говорить об этом не стоит, — поморщился князь. — Из ноля ничего кроме ноля не получишь, только язык вывихнешь. Продолжай.
— Еще один грех улизнул, — процедил мрачный советник.)
Наследство
Отставные солдаты странствуют пешком. Выходит быстрее, нежели в повозке: повозка тяжелее человека; человек месит дорожную грязь всего двумя ногами, а повозка — четырьмя колесами. Да и дешевле получается. Тем не менее, пока добрел я до Андернаха, остался у меня всего один талер.
Дома я не был лет десять. Радостно увидел я в дали знакомую башню старого Королевского подворья и валуны Храмовой горы. Как часто мальчишкой лазил я там, среди руин, в поисках ястребиных гнезд или римских монет! Уж лучше б мне сорваться и разбиться насмерть. Я жадно узнавал окрестности: вон большая мельница, подъемные устройства на пирсе, плоты на реке, нарядные аллеи. Узнал даже двух старых сборщиков пошлины у кобленцовых ворот. Я-то их узнал, а они меня нет. Пройди через весь город, никто не скажет: «Да это Гуго! Добро пожаловать!» Весь облик мой изменился, лицо загорело, кожа огрубела. Но я помнил каждую улицу, каждый поворот и не нуждался в указаниях, как пройти в переулок, что ведет к мастерским кожевников на берегу Рейна. Припоминал даже имена владельцев всех домов.
Вот и милый сердцу моему отчий кров, и тутовое дерево, раскинувшее ветви за изгородь на улицу. Сколько раз я сидел на ветке и прилежно заучивал классическую фразу: «hic gallus cantans, in arbore sedens, pira, poma comedens, kukuriku dicens».
На сей раз вместо певучего петуха в дверях стоял стражник-трабант с треуголкой на голове и прилежно обрабатывал палками барабан.
— Что здесь случилось? — спросил я трабанта, которого знал с детских лет.
— Идет распродажа с молотка, господин солдат.
— Какая еще распродажа?
— Продается утварь старого кожевника. Пройдите. Поглядеть вещи можно и задаром.
— А за что продается имущество старика?
— Известно, за деньги.
— За какие деньги?
— В уплату долгов разным саддукеям да публиканам. Все продается, даже птенцы, что сегодня на голубятне вылупились, и все равно долгов не покрыть.
— Но ведь, насколько мне известно, старик был хорошим мастером, а жена его бережливой хозяйкой.
— Верно сказано, хороший был мастер, пока не спился.
— Что такое? Спился?
— Да. Был у него сынок — голова отчаянная, тому десять лет пустился странствовать по свету. Чего только о нем не рассказывали! Связался он с бандитами, воровал, выдал себя за польского графа, документы разные подделывал, из тюрьмы сбежал, церковь ограбил. Год за годом шли слухи о черных делах Гуго. Бедный старик боялся на улицу выйти, соседских пересудов боялся. Поэтому вино домой приносил да и распивал в одиночку. Спился вконец, а несчастная жена его померла с горя.
— Умерла… жена, — ошеломленный, я чуть не добавил: — «моя мать».
— Лучшее, что она могла сделать, спаси господи ее душу, — не дожить до печального этого дня. А сейчас надо барабанить, господин солдат, побольше людей оповестить о распродаже.
Покупатели всякого пошиба сходились на барабанный бой. Я встал у открытого окна и разглядывал знакомую комнату, где торговцы, спекулянты и старьевщики рвали друг у друга вещи моих родителей. С молотка продавалась мантилья, в которой матушка обычно ходила в церковь. Прекрасная шелковая мантилья с серебряной застежкой. Аукцион гудел: предлагали еще монету, еще серебряный, еще… и как я жаждал крикнуть: «Тысяча талеров! Больше никто из вас не даст, эта вещь — моя!» Но увы, в кармане лежал один-единственный талер. Мантилью купил какой-то старый торговец и прикинул себе на плечи. Хороша комедия! Все общество гоготало. У меня сердце разрывалось смотреть на все это.
Я опять подошел к барабанщику:
— И давно она умерла?
— Достаточно давно, чтобы забыть, но не так давно, чтобы уж и могилу не отыскать. На кладбище у Храмовой горы она похоронена.
— А что с кожевником сталось? — с замиранием сердца спросил я.
— Откуда мне знать, где его душа — на небесах, в аду или в чистилище. А бренные его останки сегодня хоронят. Не знаю, где.
— Сегодня? Но я не слышу погребального звона!
— Колокола по таким покойникам не звонят. Ведь он повесился. Да, да, на этом самом тутовом дереве.
— Господи! Как? Почему?
— Видать, мало покарала его судьба горем-нищетой и объявлением о распродаже; на днях пришел запрос здешнему бургомистру от гамбургской ратуши насчет непутевого чада старого кожевника. Тот выдавал себя в Гамбурге за юнкера Германа и предательски убил сына хозяина дома, где квартировал. Провели дознание и порешили, что юнкер Герман не кто иной, как Гуго. И стали допытывать старика, не знает ли он чего о своем злодее сыночке, того непременно споймать надобно. И уж ежели этот Гуго попадется, то не избежать ему колесования.
Легко представить мое состояние при этом известии. У меня сразу пропала охота объяснять, что я и есть тот самый Гуго. С каждым ударом по ослиной коже барабана стражник вколачивал в мое имя все новые эпитеты: мошенник, подлец, вор, висельник и так далее. Я не отставал от него, и мы взапуски честили гнусного злодея, который распроклятыми своими блуднями да преступлениями довел честного кожевника до петли. Гамбурская моя авантюра толкнула отца на самоубийство.
Мне больше невмоготу было слышать барабанную дробь и монотонное «Кто даст больше!». Повернулся я и ушел прочь от родного дома, который я сам, подобно испепеляющему огню, водному шквалу, горной лавине, уничтожил дотла. Повернулся и ушел в другой город, где обитают люди молчаливые и недвижные, где никто не грабит и не рвет у ближнего своего подушку из-под головы. Кто даст больше?! Здесь всяк доволен своей собственностью — будь то крест деревянный иль мраморное надгробие. Я вел свои поиски, блуждая среди деревянных крестов над могилами знакомых и незнакомых усопших. И вскоре нашел единственное родительское наследие.
Отыскать эту могилу было нехитро: где могильный холмик дерном не обложен, где даже венка на кресте не было, — там покоится женщина, что оставила мужа, который день за днем пытался вином утолить свои страданья, и неприкаянного сына, чье имя украшает позорный столб на каждой площади.
Я склонился и лег возле могилы, но плакать боялся: у кладбищенского сторожа или просто случайного прохожего могли возникнуть подозрения: не сын ли усопшей вернулся? Сто талеров обещал за мою голову гамбургский магистрат. Я сделал вид, будто просто прилег отдохнуть.
А на кладбище меж тем собралась большая толпа народу: болтливые старушки, веселящиеся юнцы и всякий сброд. Видно, ждали чего-то. Торжественных похорон, быть может?
Долго ломать голову не пришлось. Жадная до печальных зрелищ толпа собралась не у входа на кладбище, а у ограды. Самоубийц не хоронят по соседству с благочестивыми христианами и в приличную могилу не кладут. И священник заупокойной молитвы не прочтет. Живодер на своей телеге дотащит труп в безымянном гробу, сколоченном из четырех некрашенных грубых досок. Колокольцы на шее хромой клячи — вот и весь звон. Вместо песнопений — мерзкое жужжание толпы, вместо проповеди — мерзкие шуточки живодера. И прежде чем положить гроб в яму, живодер достал ножик и срезал с доски несколько стружек. Глазеющая, говорливая толпа, особенно старое бабье, охотно платят за такую стружку, товар прямо-таки нарасхват идет. Зеваки и горлопаны не подозревали о грозящей опасности: человек, прислонившийся к ветхому кресту и безобразие сие созерцающий, мог в любой момент схватить камень или перекладину от креста и проломить череп первому, кто попадется, с диким криком: «Оставьте с миром отца моего!»
Живодер заметил меня:
— Эй, господин солдат, не хотите ли заполучить стружку с гробовой доски? Много силы в такой стружке. Щепка с гроба самоубийцы от молнии охраняет.
Я вздохнул:
— Дай лучше гвоздь, он молнию притягивает. Мне это куда нужнее.
Живодер и тут не растерялся.
— Гробовой гвоздь дешевле талера не отдам.
Я протянул талер — единственное мое достояние. Гробовой гвоздь — выходит, я сам его сковал. Он мне и отцовское наследство, и благоприобретенная собственность.
Впоследствии, как только представилась возможность, я сделал из него кольцо и до сих пор ношу на указательном пальце правой руки.
(— Да, подобное наказание за твои преступления похуже колеса, — с чувством сказал князь и вынул носовой платок. Комментарии советника угасли в звучном сморкании, коим серениссимус выразил свое волнение.)