Сыновья человека с каменным сердцем

Йокаи Мор

Часть первая

 

 

Шестьдесят минут

Его превосходительство произносил тост… Пенные брызги шампанского струились по пухлым пальцам… Пышная вступительная фраза исчерпала дыхательные возможности оратора… От благородного рвения кровь прилила к его лицу. Блестящее общество замерло, боясь пропустить минуту, когда ракетоподобный спич взорвется заключительным фейерверком; гости почтительно держали в вытянутых руках изящные бокалы, а целая армия слуг-гайдуков спешила наполнить их до краев вином… Капельмейстер оркестра, расположившегося в глубине зала, поднял свою палочку в воздух, готовясь в момент, когда прозвучат заключительные слова, обрушить на гостей торжественный туш, Который должен был слиться со звоном бокалов… Но вдруг в зал бесшумными шагами вошел домашний врач и, приблизившись к сидевшей во главе стола даме, шепнул ей на ухо несколько слов; хозяйка дома немедленно встала и, извинившись, едва заметным кивком, перед сидевшими рядом с ней гостями, удалилась.

А спич тем временем, как выпущенная ракета, стремился к высшей точке своей траектории, невзирая на происходящее.

– …так пусть же сей достославный муж, сей Атлас, державший на своих плечах бремя страны, сей образец и пример истинного патриотизма, сей человек, достойный прославления на долгие-долгие лета, первейший предводитель нашего лагеря, идущего ныне к полному триумфу, наш патрон, наш столп, наш сияющий маяк, тот, кто в настоящую минуту отсутствует в этом зале, – так пусть же он, по милости божьей, живет и здравствует многие, многие годы!

Последние слова потонули в звоне хрусталя, в громких криках «ура» и оглушительных раскатах оркестра. Гости с шумом отодвигали стулья, в знак высшего воодушевления разбивали бокалы, обнимались и со слезами лобызали друг друга: казалось в зале бушует ливень, сопровождаемый молнией и раскатами грома.

– Пусть живет! Пусть живет тысячу лет!

Кто же он? К кому относятся все эти пожелания долгой жизни?

То был милостивейший и глубокоуважаемый, благородный и доблестный господин Казимир Барадлаи. почетный и действительный кавалер Золотого ключа, столбовойі дворянин, владелец многих земель, сел и городов, властитель сердец и умов, глава «Союза могущественнейших», семикратно избиравшийся его предводителем, истинный венгерский далай-лама.

А все эти уважаемые и многоуважаемые, милостивые и всемилостивейшие господа, восседающие за тройным рядом столов в длинном гербовом зале, не что иное, как золотые бабочки, порхающие в лучах его славы. На нынешний торжественный сбор они съехались из самых далеких комитатов страны, чтобы в ходе мудро проведенного совета выработать чистую, как золото, программу, которой предстояло определить на века судьбу венгерской нации, равно как и судьбы грядущих поколений.

Завершением этого успешно проведенного совета «могущественнейших» и было настоящее пиршество, для которого его сиятельство граф Барадлаи любезно предоставил славным и достопочтенным соратникам свой прекрасный замок. Но увы! Главный виновник торжества не мог присутствовать на нем.

На приеме вместо него председательствовала супруга.

В совете же его сиятельство замещал «администратор».

Тот, кто заглянет в немецкий «Conversations-Lexicon» и поищет в нем слово «администратор», найдет объяснение, что это – смиренное духовное лицо, отправляющее церковные требы. Венгерский же «Лексикон» разъясняет, что по своему значению слово «администратор» близко к слову «управитель»; так именуется почти легендарное, наводящее ужас влиятельное лицо, человек, ведающий охраной лесов, помыкающий своими подчиненными, отправляющий мужиков дробить камни в наказание за непокорность.

Нашего «администратора» звали Бенце Ридегвари.

В конце тоста, когда гости с поднятыми бокалами повернулись к тому месту, где сидела хозяйка дома, все внезапно заметили, что ее нет за пиршественным столом.

Стоявший за пустым креслом камердинер сообщил господам, что приходил доктор и сказал несколько слов милостивой госпоже, после чего она удалилась. По всей вероятности, его сиятельство вызвал к себе ее сиятельство.

Самые чувствительные из гостей забеспокоились: что случилось с его сиятельством? Тогда господин администратор, занимавший место справа от пустого хозяйского кресла, поспешил успокоить собравшихся – точнее, тех, кто мог расслышать его голос; он пояснил, что достославный Казимир Барадлаи снова подвергся обычному приступу своей болезни.

Гости более осведомленные вполголоса поведали своим менее осведомленным соседям секрет, давно переставший быть секретом: хозяин дома, Казимир Барадлаи, уже не один десяток лет страдал сердечной болезнью, приступы которой часто причиняли ему жестокие муки, что, надо надеяться, не помешает ему прожить еще много лет, разумеется при нормальном образе жизни.

Господин администратор, кстати, припомнил похожий случай: рассказывали, что некий врач англичанин, страдавший подобным же сердечным недугом, предсказал за много лет вперед день собственной смерти. Когда этот рассказ, переходя из уст в уста, достиг наконец края стола, он уже смешался с историями о Дюри Йожи…

Нет, у хозяина дома всего лишь обычное недомогание, и господь бог ниспошлет ему еще долгие годы жизни.

А между тем домашний врач прошептал на ухо хозяйке следующие слова:

– Ему осталось жить шестьдесят минут!

Побледнела ли графиня Барадлаи, услышав эти слова? Впрочем, можно ли быть бледнее, чем она была всегда? Переступив порог зала, она схватила руку доктора и спросила:

– Это правда?

Доктор, со строгим выражением лица, лишь кивнул в ответ.

Когда они миновали еще один зал, и за ними закрылась еще одна дверь, она повторила свой вопрос.

– Ему осталось жить всего шестьдесят минут, – снова сказал врач. – Он желает вас видеть. Всех остальных он уже удалил от себя. Прошу вас пройти к нему. Я больше ничем не могу быть полезен.

У третьей двери доктор отошел в сторону и пропустил графиню Барадлаи вперед.

Она очутилась в четвертой комнате; здесь, на стене, в больших золоченых рамах, висели портреты супругов Барадлаи, изображенных в натуральную величину в ту пору, когда они еще были женихом и невестой. Проходя мимо этих портретов, она невольно закрыла свое мраморное лицо руками. Рыдания рвались наружу, но она сдерживала их. Ей нельзя было плакать. Внутренняя борьба похитила почти полминуты! Она знала, что муж упрекнет ее в этом.

Предстояло пройти еще одну пустую и глухую комнату, всю уставленную книжными полками; и только после этого открылась та дверь, которая вела в покой, где ее умирающий муж вступил в последний час своего земного существования.

Там лежал человек, сердце которого превратилось в камень. Да, теперь это был камень и в буквальном, анатомическом, и в переносном, библейском значении.

Голова его возвышалась на горе высоко взбитых подушек, весь он был как-то подтянут и собран; но на лицо уже легла тень смерти, того великого художника, который придает лицам умирающих иное выражение, не похожее на то. какое было у них при жизни, словно похваляясь при этом: «Гляди, как прекрасен созданный мною лик!»

Жена поспешила к умирающему.

– Я ждал вас, – проговорил он. И в его словах послышался укор.

– Я сразу же пришла, – промолвила она, словно оправдываясь.

– Вы задержались оттого, что плакали, А ведь вам известно, что время мое ограничено.

Она стиснула пальцы, сжала губы.

– Ни минуты слабости, Мария! – проговорил муж еще более холодным тоном, – Смерть – естественный процесс. Через шестьдесят минут я превращусь в ничто. Так сказал врач. Хорошо ли веселятся наши гости?

Она молча кивнула.

– Пусть веселье продолжается. Пусть никто не тревожится, не уезжает. Все, кто приехал на совет, пусть останутся и на тризне. Церемонию похорон я уже давно продумал. Из двух гробов выберете тот, что отделан под черный мрамор. Положите со мной саблю с инкрустациями из платины. Кисти савана пускай несут четыре исправника. Погребальный хор должен состоять из дебреценских семинаристов. Никаких светских мелодий. Только старинное церковное пение. Надгробную речь в церкви будет произносить епископ, в доме – викарий. Наш местный священник пусть прочтет лишь молитву на кладбище, и ничего более. Вы поняли меня?

Жена глядела прямо перед собой в невидимую точку.

– Послушайте, Мария. То, что я сейчас говорю, я не смогу больше повторить. Будьте же так добры, сядьте за стол у кровати на нем. вы найдете все нужное для письма. Запишите все, что я вам сказал и что скажу.

Она послушно исполнила этот приказ, села за столик и записала распоряжения мужа.

Когда она кончила, умирающий продолжал:

– Вы всегда были верной и покорной женой, Мария. Выполняли каждое мое желание. Еще только час я останусь вашим мужем. Но того, что я прикажу вам за этот час, хватит чтобы заполнить всю вашу дальнейшую жизнь. Таким образом, я и после своей смерти останусь вашим повелителем. Повелителем, мужем, тираном. Ах, меня что-то душит! Налейте мне шесть капель вон из того флакона.

В маленькой золотой ложке жена подала ему лекарство. Больной опять заговорил:

– Пишите же мое завещание. Пусть никто, кроме вас, никто не увидит и не услышит его. Я воздвиг большое здание, и оно не должно рухнуть, рассыпаться прахом вместе со мной. Я б хотел, чтобы земля не вертелась, а стояла на одном месте. А если даже вся земля вдруг придет в движение, пусть этот край, где мы хозяева, останется незыблемым. Понимают-то меня многие, но как мало таких, что могут, а еще меньше таких, что смеют что-либо предпринять. Записывайте каждое мое слово, Мария.

Она молча писала.

– Ось выпадет из колеса, – продолжал умирающий. – Я уже слышу, как по крышке гроба стучит воронье. Но не желаю этого слушать. Трое наших сыновей заменят меня, когда я превращусь в прах. Пишите, Мария, что должны делать сыновья после моей смерти. Но прежде передайте мне, пожалуйста, одну мускусную пилюлю. Спасибо. Садитесь и продолжайте писать.

Она снова взялась за перо.

– Наши сыновья еще слишком молоды, чтобы заменить меня. Пусть сначала они приобретут жизненный опыт; до тех пор вы не должны их видеть. Не вздыхайте, Мария! Они уже взрослые; вы не должны нянчиться с ними. Старший, Эден, остается при санкт-петербургском дворе. Пока он только секретарь посольства, но со временем добьется большего. Эта служба будет для него хорошей школой. Природа и дурные наклонности заронили в его душу немало вздорных мечтаний, которые не делают чести нашему роду, В России его вылечат от них. Да, императорский двор – отличная школа. Там его научат твердо стоять на ногах. Там он поймет, что женщина – ничто в сравнении с мужчиной. Там, бог даст, рассеются его бредни, и когда он вернется, то будет уже зрелым мужем и сможет стать у кормила власти, которое я сейчас выпускаю из рук. Постоянно снабжайте его деньгами в достаточной мере, чтобы он ни в чем не уступал знатной молодежи русского двора. Дайте ему выпить до дна чашу жизненных радостей. Прощайте ему все причуды, даже самые сумасбродные: через это должен пройти тот, кто хочет достичь высот равнодушия.

Больной взглянул на часы: ему надо было торопиться. Минуты бежали, сказать оставалось еще много.

– Ту девушку, – тихо продолжал он, – из-за которой Эдену пришлось покинуть отечество, постарайтесь выдать замуж. Пусть вас не страшат никакие расходы. Ведь подходящего для нее мужа найти нетрудно. Приданое мы ей обеспечим. Если же она станет упорствовать в своем решении, примите все меры, чтобы перевести ее отца в какой-нибудь приход в Трансильвании. Там у нас много связей. Эдену следует оставаться в России до тех пор, пока они отсюда не уберутся или пока он там не женится. Не страшитесь этого. В России только однажды случилось, что благородный взял в жены поповскую дочь. К тому же то был всего-навсего русский царь, а не венгерский дворянин.

При этих словах на щеках умирающего вспыхнули два красных пятна, которые через несколько секунд исчезли.

Женщина продолжала молча писать.

– Второй мой сын, Рихард, не более месяца должен оставаться в королевской гвардии. Ему там не место. Это хорошо для начала. Рихарду надо перевестись в гусарский полк. Пусть послужит там еще год и лишь после этого попытается перейти в генеральный штаб. Ловкость, храбрость и верность – вот три главные качества, которые ему предстоит приобрести, дабы достичь высокого положения. Эти качества проявятся затем в деле. Только там перед человеком открывается свободная сфера действий. Остается лишь ставить ногу на ступени служебной лестницы, чтобы взойти на ней высоко. Не позволяйте ему воспитывать в себе высокомерие: он должен прокладывать путь другие. Как только в Европе начнется брожение, вспыхнет война. До того неподвижные рычаги придут в действие и столкнут друг с другом различные государства. Для Рихарда Барадлаи откроется широкое поле деятельности. Отблеск его военной славы озарит наш род! Рихард никогда не должен жениться. Женщина будет только мешать его карьере. Его задача: прокладывать путь братьям. Это великолепно звучит: брат, павший на поле сражения!.. Мария! Вы не пишете? Уж не плачете ли вы? Прошу вас, возьмите себя в руки, мне осталось всего сорок минут, а надо еще многое сказать. Запишите же то, что я вам только что продиктовал.

Жена, не смея высказать своих душевных мук, молча писала.

– Наш третий, самый младший сын, Енё – мой любимец. Не скрываю, что люблю его больше всех. Но он никогда об этом не узнает. Ведь при жизни я обходился с ним как отчим. Пусть он останется в Вене, служит там в департаменте шаг за шагом утверждает себя в жизни. Эта борьба сделает его гибким, умным, рассудительным. Пусть он учится завоевывать каждый свой успех, рассчитывая лишь на собственный разум и ловкость. Пусть научится действовать в угоду тем, кого впоследствии сможет использовать в интересах своей карьеры. Ни в коем случае не балуйте его, ему надо привыкнуть опираться на чужих людей и определять истинную цену каждого человека. Надо зажечь в нем чувство тщеславия; вы станете заводить через него и поддерживать знакомства со знатными фамилиями и влиятельными людьми, и это может привести впоследствии к семейным союзам, основанным на высших соображениях, а не на поэтических иллюзиях.

На мгновение лицо умирающего исказила ужасная гримаса, и стало понятно, какие страшные муки испытывал этот человек, пока говорил. Но это длилось лишь мгновенье. Усилием воли он победил страдания.

Человек с каменным сердцем продолжал диктовать свое завещание.

– Таким образом, три мощных столпа поддержат здание, которое я возвел. Дипломат, военный, государственный муж. Зачем не дано мне потрудиться еще, пока они не окрепнут, пока не найдут свое место в жизни. Мария! Жена моя! Графиня Барадлаи! Я прошу, я Требую, я призываю вас действовать именно так, как завещано мною. Каждый мой нерв борется со смертью, но в свой последний час я думаю не о том, что вскоре превращусь в прах. Холодный пот на моем лбу выступил не из-за борьбы со смертью, а от страха, что я трудился напрасно. Пропадут мои усилия четверти века! Праздные мечтатели бросают бриллиант в огонь и не ведают, что он распадется там на лишенные ценности элементы и никогда вновь не станет драгоценным камнем. Бриллиант – это мы, дворяне восемнадцатого века. Мы – постоянные целители и постоянная опора нашей нации, заветный талисман бытия. И вот нас хотят принести в жертву, уничтожитьі Во имя чего? Во имя бреда, которым чужеродная язва заразила Венгрию в эпоху всеобщего мора. Ах, Мария, если бы вы знали, как страдает мое окаменевшее сердце! Нет. Не лекарства мне нужны. Они бессильны помочь. Я хочу видеть портреты сыновей. Мне станет легче.

Она взяла заключенные в общий футляр миниатюрные портреты и поднесла их к глазам мужа. Человек с каменным сердцем поочередно вглядывался в лица детей, и муки его утихали. В эту минуту он забыл о смерти. Указав высохшим пальцем на портрет старшего сына, он прошептал:

– Пожалуй, этот больше всех похож на меня.

Затем жестом отстранил от себя портреты и продолжал своим обычным холодным тоном:

– Прочь сентиментальность! Времени мало. Через несколько минут я отойду к праотцам и оставлю сыновьям то, что оставили мне предки. Но наш дом пребудет крепостью моих идей. «Немешдомб» останется в истории. Он будет центром, очагом и солнцем наших вечных устремлений. После меня здесь останетесь вы.

Графиня Барадлаи внезапно поднялась и с изумлением посмотрела на умирающего.

Тот заметил ее удивление.

– Вы с недоумением смотрите на меня. Что может сделать одна женщина, вдова, на том поприще, где обессилел мужчина? Я объясню вам. Ровно через шесть недель после моей смерти вы выйдете замуж.

Она выронила перо из рук.

– Я так хочу, – сурово проговорил человек с каменным сердцем. – И я скажу вам, чьей женой вы станете. Вы отдадите свою руку Бенце Ридегвари.

При этих словах графиня Барадлаи окончательно потеряла самообладание. Перестав писать, она кинулась к постели мужа, рухнула перед ним на колени и, припав к его руке, облила ее горячими слезами.

Человек с каменным сердцем закрыл глаза, словно прося совета у властителя тьмы. И, должно быть, услышал его.

– Перестаньте, Мария. Полно! Сейчас не время для слез. Я спешу. Мне предстоит последний путь. Все должно быть так, как я сказал. Вы еще молоды: вам всего сорок лет. Вы еще красивы и всегда будете красивы. Вы сейчас красивы не меньше, чем двадцать пять лет назад, когда я взял вас в жены. У вас были черные как смоль волосы и сверкающие глаза – и сейчас они такие же. Вы были кротки и целомудренны – и теперь вы такая же. Я очень любил вас. Это вам хорошо известно. В первый год нашего брака родился наш старший сын, Эден, во второй год – Рихард, в третий – самый младший, Енё. Тогда, по воле бога, я тяжко захворал и сделался калекой. Доктора приговорили меня к смерти. Один-единственный поцелуй ваших сладостных уст мог бы убить меня. Вот уже более двадцати лет, как я медленно агонизирую на ваших глазах. На ваших глазах увядал цвет моей жизни, и вот уже двадцать лет вы для меня – лишь сестра милосердия. Так я жил, влача бремя своих дней. Ибо великая идея, господствующая над человеческими чувствами, заставляла меня бороться, помогала мне продолжать жизнь, полную страданий и самоотречения. Что это было за существование! Вечный отказ от всего, что приносит радость, счастье, восторг! Я взял на себя этот крест. Отказался от всего, что заставляет сильнее биться человеческое сердце. Отрекся от поэзии юношеских мечтаний, пленяющих душу каждого молодого человека. Я стал черствым, расчетливым, неприступным. Жил лишь будущим, и будущее это я мыслил себе как увековеченное прошлое. В этом же духе я воспитал и сыновей. Этому я посвятил свою жизнь. И потому мое имя сохранится в веках. Оно будет звучать, как проклятие настоящему и как благословение грядущему. Ради этого имени вы столько страдали, Мария. Вы еще должны быть счастливы.

В ответ послышалось рыдание.

– Я так хочу! – повторил умирающий и отнял свою руку. – Вернитесь к столу и пишите. Это – мое завещание. Моя жеиа через шесть недель после моей смерти отдаст свою руку Бенце Ридегвари, который более всего достоин продолжить начатое мной дело. Только тогда я обрету покой в земле и блаженство на небе. Мария, вы записали все, что я вам сказал?

Из рук женщины выпало перо, она приложила пальцы к вискам и молчала.

– Час на исходе, – с трудом проговорил умирающий, борясь с сомнением. – «Non omnis moriar…» Мое дело должно быть продолжено и после моей кончины, Мария! Возьмите мою руку и держите, пока не почувствуете, что она похолодела. Только без ненужной чувствительности, без слез – я не хочу, чтобы вы плакали. Мы не будем прощаться. Я вручаю вам свою душу, и она никогда вас не покинет; каждое утро, каждый вечер она станет требовать у вас отчета: как выполняете вы то, что я завещал в свой смертный час. Я буду здесь Я всегда буду здесь.

Женщина дрожала.

А умирающий, сложив руки на груди, продолжал надломленным голосом:

– Час на исходе… врач был прав… Я уже не чувствую боли… все вокруг темно… вижу только портреты сыновей… Кто это приближается ко мне из мрака? Стой там! Не подходи, о мрачный образ!.. Мне еще надо сказать…

Но образ, возникший из мрака небытия, неотвратимо приближался; его нельзя было остановить ни окриком, ни приказом, и он не ждал, пока могущественный человек с каменным сердцем выскажет все, что ему еще хотелось сказать на этом свете; этот образ наложил на его чело свою невидимую длань.

И когда могущественный человек с каменным сердцем почувствовал, что должен повиноваться чьей-то еще более могущественной воле, он покорно закрыл глаза, сжал губы, не дожидаясь, как прочие смертные, что ему облегчат переход в потусторонний мир, и вручил свою несломленную душу великому властителю тьмы; он отдал ее гордо, беспрекословно, как и подобает благородному мужу.

А женщина, заметив, что земной путь ее супруга окончен, упала на колени и, положив на исписанный лист бумаги скрещенные руки, обратилась с мольбой к небу:

– Услышь меня, господи, и прости его бедную душу! Прояви к нему милость свою на том свете… А я, я клянусь тебе, что отрину все дурное, что он завещал мне в свой смертный час! Помоги мне в этом, о всемогущий боже!..

…Ужасающий нечеловеческий вопль раздался в это мгновение в тиши комнаты.

Женщина со страхом и содроганием взглянула на лежащего в постели мертвеца.

Прежде сомкнутые уста его зияли теперь раскрытой ямой, смежившиеся было очи вновь широко раскрылись, правая рука, спокойно лежавшая до того на груди, была занесена над головою.

Быть может, это душа его, возносясь на небо, столкнулась о посланной во след ей молитвой и, докинув небесные пределы, своротив со звездного пути, возвратилась в свое земное вместилище, чтобы посмертным криком заявить о последнем негодующем протесте человека с каменным сердцем.

 

Надгробная молитва

Похороны человека с каменным сердцем состоялись лишь неделю спустя. Все это время покойник, набальзамированный, лежал в зале, словно какой-нибудь великий князь. Нужно было немало времени, чтобы его многочисленные знатные друзья смогли отдать ему последние почести, чтобы милостивые и всемилостивые господа успели написать надгробные речи, ковровщики и гербописцы – изготовить украшения, а капельмейстеры высшей семинарии – отрепетировать и выучить новые траурные мелодии в честь усопшего вельможи.

На своем веку я повидал немало похорон. В школьные годы я обладал довольно приличным дискантом; ученики первых трех классов гимназии обычно провожали своим пением всех покойников прихода – богатых и бедных. Вот почему я видел много пышных и скромных похорон – с проповедью и отходной, с гражданской панихидой и простой молитвой; но ни одни из похорон я не мог бы описать. Повсюду я наблюдал одно и то же: скорбные фигуры людей брели за гробом; иногда их вели под руки, иногда – предоставляли самим себе; зрелище похорон везде одинаково. Скорбь богатого так же мрачна, как скорбь бедняка, по крайней мере мне никогда не удавалось уловить разницу…

Помню только, что надгробное слово епископа было очень длинным. Оно и до сего дня валяется где-нибудь в архивах, напечатанное на блестящем черном папирусе серебряными буквами; помню еще, что пока продолжалось прощание с покойником, сиятельная вдова плакала так же, как плачет любая вдова бедного землепашца.

– Наконец-то выплачется бедняжка, – шепнул своему соседу один из высокопоставленных господ, сидевший на первой скамье в церкви. – Ведь прежде она не смела даже плакать.

– Покойник воистину был человек с каменным сердцем, – отвечал тот. – Он не разрешал жене пролить ни единой слезинки, даже когда ей бывало очень тяжко.

– А немало, видно, было у нее горя за двадцать лет.

– Кто-кто, а я-то уж это знаю, – сказал Ридегвари.

– Уважаемый господин администратор был близким другом семьи.

– Таким же близким, как близки между собой душа и тело, – отозвался тот, пропустив за этим разговором один из самых витиеватых периодов преамбулы епископской речи, где в весьма утешительной форме раскрывалась перед слушателями связь, существующая между душой и телом.

Сиятельная вдова отняла на мгновение увлажненный слезами платок от глаз и попыталась придать лицу выражение спокойствия.

– Она и сейчас еще красавица, – прошептал один из господ на ухо другому.

– Двадцать лет сохранялась, как на льду.

– Полагаю, она вряд ли пробудет вдовой долее положенного срока.

При этих многозначительных словах господин администратор лишь слегка подкрутил кончики своих усов и проговорил:

– Послушаем господина епископа, он красиво говорит.

И действительно епископ говорил красиво. В умении произносить проповеди он не имел соперников.

Однако чиновных господ гораздо больше епископской проповеди интересовал вопрос о том, какие ордена и отличия изображены на геральдическом полотнище, окаймленном траурной лентой. Господин администратор дал на сей счет исчерпывающее объяснение рядом сидящим господам: когда, от кого и за какие заслуги получил усопший тот или иной орден. Теперь их предстояло вернуть обратно. Да, их, безусловно, вернут.

Надгробное слово тем временем подошло к концу, оставив присутствующих в убеждении, что более блестящей похоронной речи уже давно не произносили и вряд ли скоро произнесут над прахом кого-либо из смертных.

Затем послышалась печальная музыка. В сельской церкви был свой орган; усопший приобрел его на собственные средства. Хор певчих превосходно исполнил одну из лучших траурных мелодий, известную нам по опере «Навуходоносор», разумеется с новым, сочиненным специально для данного случая текстом.

– Если бы покойник услышал, что над его гробом распевают хоры из опер!.. Он бы восстал из гроба, чтобы крикнуть капельмейстеру: «Осел!»

Эти слова произнес господин Ридегвари, повернувшись к соседу.

– А что, он не любил оперных арий?

– Он выходил из себя, когда церковное пение украшали театральными выкрутасами. В завещании он ясно и определенно потребовал, чтобы на его похоронах не исполняли никаких светских мелодий.

– А вы знакомы с завещанием усопшего?

Администратор лишь самодовольно кивнул, опустив веки; при этом кончики его подкрученных усов дрогнули: это, мол, секрет, но, разумеется, не от него.

Траурным пением похоронная церемония не закончилась.

На скамье возле церковной кафедры сидели рядом три священника; они сидели тут неспроста.

После второго хора на кафедру поднялся его высокопреподобие.

– Неужели еще будет говорить и третий? – заерзав на лавке, вопросил один чиновный господин у другого.

– Третий – приходский священник; он произнесет лишь краткую молитву над усыпальницей.

– А-а, тот самый? – И беседующие так близко наклонились друг к другу, что ни одно слово из их тихой беседы не было услышано сидевшими сзади.

– Быть может, «она», тоже здесь? – проговорил один из господ.

– Я и сам давно ищу ее в толпе, но никак не разгляжу.

Наконец господин администратор все же разыскал глазами ту, кого искал.

– Вон она, глядите. Стоит в углу, за кафедрой, прислонившись к стене. И держит платок двумя руками у рта. Не видите? Обождите, вот гайдук с факелом переступит с правой ноги на левую, тогда увидите. Она как раз за его спиной.

– А-а, вижу, вижу; не то в сером, не то в коричневом платье?

– Вот-вот.

– Ну, доложу я вам, она и впрямь прекрасна. Не удивляюсь, что…

И они снова перешли на шепот. А, ей-богу, жаль было не послушать это столь помпезное прощальное слово, с блеском произнесенное его высокопреподобием, ибо, если первая надгробная речь была чудом риторики и просодии, то вторая казалась венцом поэзии: ее уснащали захватывающие образы и сравнения, душещипательные тропы и поэтические цитаты из произведений древних и новых авторов. После этого пышного вступления последовало поименное прощание с усопшим, покоившимся в сиянии факелов; именно здесь проявилась глубокая мудрость его высокопреподобия: он с такой необычной корректностью и в таком стройном Порядке простился с усопшим – сначала от имени их высокопревосходительств, затем – просто превосходительств, потом от имени высокоблагородий, благородий и милостивых государей, многоуважаемых, глубокоуважаемых и просто уважаемых господ, а также от имени достойных и ученых господ, равно, как и от имени всех милостивых государынь, просто государынь, и, наконец, От имени их отпрысков мужского и женского пола, – что не допустил при этом перечислении ни одного более или менее серьезного промаха, который мог бы повлечь за собой тяжкие последствия; более того, он с такой находчивостью и точностью умел подобрать слова и выражения, в которых прощался с покойным сначала от имени каждого из присутствующих в отдельности, а затем, особо, от искусно соединенных мелких и более крупных сословных групп, что честолюбие всех, даже наиболее щепетильных в вопросах чинопочитания господ, было полностью удовлетворено.

Когда его высокопреподобие среди перечисляемых лиц, провожавших в последний путь усопшего, назвал имя того, «кто ныне скитается по заснеженным полям далекой северной державы, в сотнях и сотнях миль от породившей его отчизны, того, кто при холодном северном сиянии ныне помянет своего любящего отца и благодетеля, взирающего оттуда, сверху, на него…», оба чиновных господина, сидевших в первом ряду, одновременно заметили, что красавица в коричневом платье, скрывавшаяся в уголке, подняла свой белый платок до самых глаз.

– Бедняжка… – в один голос сказали господа. – Его ты уж, конечно, больше не увидишь!

Но вот надгробная речь была закончена.

Пришел конец всему: пению, проповеди, прощальному слову. Двенадцать гайдуков, одетых в полную парадную форму, подняли на плечи богатый гроб; ближайшие друзья семьи взялись за тяжелые кисти траурного покрывала, администратор подал руку вдове покойного, и процессия тронулась из церкви к семейному склепу.

Предстоял еще один недолгий обряд.

Когда гроб устанавливают на место вечного покоя, над ним произносят последнюю молитву; по традиции, ее читает местный священник.

Многим было любопытно хотя бы мельком взглянуть на «старого куруца», как привыкли называть в округе его преподобие отца Берталана Ланги за горячий нрав.

В своей приходской церкви старик произносил проповеди не хуже, чем Абрахам Санта-Клара, а на комитатских собраниях голос его гремел подобно голосу Леринца – Большой палки.

Хорошо еще, что ему поручили прочесть лишь корсткую молитву: ведь если бы он читал отходную по покойнику, живые долго бы еще помнили сельского священника.

Певчие умолкли, и место напротив входа в усыпальницу уступили священнику. Обнажив голову, он встал посреди окруженной людьми площадки.

Крупный лысый череп священника обрамляли редкие, совершенно седые, вьющиеся волосы; густые, резко очерченные брови над сверкавшими черными глазами придавали его гладко выбритому по церковному обычаю лицу решительное выражение.

Соединив ладони, он начал молитву:

– Справедливый судия всех живущих и умерших, господь бог наш!

Услышь нас в сей час и приклони слух свой к молитвам нашим…

Воззри! Вот с великою земною славою приближается прах одного из рабов твоих к мраморному прибежищу, Меж тем как душа его, нагая и трепещущая, робко стоит на границе звездного царства и взывает к небу о Милости и всепрощении…

Кто же мы такие, что с таким блеском и пышностью покидаем мир сей? Ведь и черви – братья наши, а ком земли – наша матерь…

Память об одном-единственном добром поступке оставляет больший свет после нас, чем пылание тысяч светильников; и немое благословение соотечественников лучше украшает гроб наш, чем все гербы и медали.

О господи, будь милосерд к тому, кто в жизни своей никогда ни к кому не проявлял милосердия.

Не вопрошай у дрожащей пред ликом твоим души граба твоего со сверхмерной строгостью: «Кто ты был? Кто привел тебя сюда? Что молвят вслед тебе люди с земли?»

Не допусти, всемогущий, чтобы пар земной поднялся выше облаков; пусть прозвучит проклятие твое или прощение твое. Ведь ты, господи боже наш, стоишь над всеми и превыше всего.

Ибо ничто, кроме бесконечной милости твоей, не защитит сильного мира сего, когда, отрешившись от земной своей славы, предстанет он нагим пред очи твои и будет ответствовать на твои грозные вопросы:

«Помогал ли ты беднякам?»

«Нет!»

«Поднимал ли поверженных?»

«Нет!»

«Защищал ли притесненных?»

«Нет!»

«Внимал ли мольбам уязвленных?»

«Нет!»

«Вытирал ли слезы страждущих?»

«Нет!»

«Прощал ли побежденных?»

«Нет!»

«Платил ли любовью за любовь?»

«Нет! Нет! И нет!»

И если спросишь ты сильного мира сего, что безоружно стоит ныне пред тобою: «На что же употреблял ты власть свою, которую я вручил тебе? Осчастливил ли ты ею миллионы душ людских, что были тебе вверены? Даровал ли ты что-либо потомкам твоим, которые продолжают тебя в грядущем? Истинно ли служил ты отечеству своему, или ползал в пыли пред чужеземным идолом? Жил ли ты ради народа своего, или же продал алтарь его, на котором дымились жертвы во славу мою?» Что он ответит тогда? К кому обратится? Каким гербом, какой регалией закроет беззащитную грудь свою? Кого призовет на заступничество, на опеку свою? Какой король, какой император оборонит его там, где золото есть грязь и зола, из которых лепят короны?…

Лицо священника вспыхнуло ярким пламенем, он выпрямился, и редкие волосы его при каждом движении головы развевались, словно желая улететь; мурашки пробежали по спинам всех достопочтенных господ, стоявших вокруг.

– …Господи боже наш, – продолжал между тем священник, – яви милосердие свое вместо справедливого гнева. Не взыщи за то, чем был сей смертный муж при жизни своей, а зачти ему, что жил он во тьме, не видя тебя.

Не заставь его отвечать за ошибки и проступки свои; но зачти ему, что он верил в то, будто творит добро, когда грешил против тебя.

Прости ему, боже, на небесах так же, как прощают ему здесь те, против кого он грешил на земле.

Сотри память о делах его, дабы не вспоминали о них здесь, на земле.

А если уж должен понести возмездие грешник сей, о господи боже наш, ежели захочешь ты явить непримиримость к дурным делам его завершенной жизни, ежели не простишь заблудшую душу его, обремененную тяжкими грехами, то дай ему, господи, искупить вину свою; пусть душа его, ныне очистившаяся и переставшая быть зеркалом его, вернется снова на землю и вселится в сыновей его, дабы могли они искупить все преступления отца своего; и да пребудет в сыновьях его одна лишь добродетель и слава; дай, господи, чтобы земля, бывшая под ним могильной плитою, пока он жил, превратилась бы в мягкую колыбель ныне, когда он пал в нее мертвым!

Услышь, господи, молитву раба твоего. Аминь…

Скрежет железной двери фамильного склепа заключил церемонию. Трудно сказать, поняла ли публика грозный смысл слов последней молитвы, но она была полностью удовлетворена всем виденным и слышанным» Траурная процессия возвратилась в замок; в разных залах для господского сословия, семинаристов и челяди были накрыты столы. Каждый спешил после выполнения последнего долга отдать дань потребностям собственной натуры.

Когда все бросились к замку, старый священник оказался позади; опершись о руку девушки в коричневом платье, он побрел по маленькой улочке в противоположную сторону.

Напрасно в главном зале замка ждали его к столу.

 

Зебулон Таллероши

Поминки во всем походят на любое другое пиршество с той лишь разницей, что на них не произносят тостов.

Овдовевшая хозяйка дома удалилась во внутренние покои, а гости, собравшиеся, чтобы отдать последние почести, вновь уселись за тройной ряд столов все в том же гербовом зале; гостей, вероятно, было не меньше полутораста. Повар, как всегда, оказался на высоте положения и создал истинные шедевры; виночерпий, как всегда, приносил все новые и новые вина в различных по форме бутылях, а господа гости, как всегда, налегали на еду, словно то были не поминки, а пир по случаю избрания нового губернатора.

Обед уже заканчивался, уже подавали мороженое в чашечках из севрского фарфора, когда с великим шумом прибыл еще один гость.

Опоздавший принадлежал к тому разряду людей, при виде которых с уст каждого, кому они знакомы, непременно слетает веселый возглас; даже разносившие блюда лакеи встретили его не скрывая улыбок. А между тем вновь прибывший отнюдь не казался воплощением добродушия и веселья, скорее напротив: вид у него был самый что ни на есть угрюмый и мрачный.

– Глядите-ка! Зебулон! – послышалось со всех сторон.

Да, это был действительно Зебулон Таллероши, но исполненный злости и отчаяния: края высокой шапки-скуфьи оставили на его лысине широкий красный лед, напоминавший нимб великомученика; одежда его была покрыта клочьями спутанной и мокрой шерсти, борода и усы заиндевели и превратились в обсахаренные изморозью сосульки; каждый мускул лица, казалось, стремился собрать вокруг носа как можно больше морщин, которые выразили бы крайний гнев и негодование, – однако это производило противоположный эффект.

Да и как могло быть иначе, когда все благоволили к нему и никто его не боялся!

– Не получил подставы на последней станции!

Эти слова Зебулон произнес таким тоном, словно его преследовал злой рок.

Гости помоложе, привстав, предлагали ему свое место, более пожилые и степенные еще издали приветствовали его; старые слуги спешили принять у него шапку, зимние рукавицы и енотовую бекешу, но бекешу-то он не отдавал, потому что под ней не было другого платья; бывало, расстегнет ее Зебулон – и готов его вечерний туалет, застегнет на все пуговицы – готово уличное платье, а если вычистит он свою бекешу, то сна сойдет и за парадный мундир. Кстати, это не худо бы было сделать и сейчас, ибо суконная шуба, которую он надевал в дорогу, сильно линяла; но теперь уже было поздно!

– Сюда, сюда! На мое место, Зебулон! – кричали отовсюду уже насытившиеся гости. Но тот их словно не слышал; он сразу же заприметил, что господин администратор пригласил его занять пустовавший рядом о ним стул, и, прокладывая себе дорогу через ряды гостей, Зебулон торопливо пробирался к нему, приберегая для господина администратора сомнительную честь – в дружеском лобызании растопить изморозь на бороде и усах.

Лишь совершив этот обряд, Зебулон вспомнил, при каком торжественно-скорбном событии он присутствует; он тяжело вздохнул и, захватив в свои огромные лапищи руки администратора, произнес сиплым и необычайно растроганным голосом:

– Вот, значит, как довелось встретиться! Кто б мог подумать?

Часа три назад эта скорбная реплика пришлась бы весьма ко времени, но сейчас, между менешским и бордо, она не встретила большого сочувствия.

– Садись-ка, Зебулон. Вот здесь свободное место.

Однако Зебулон не хотел, как видно, лишать остальных гостей удовольствия вкушать его инистые поцелуи и лобызался до тех пор, пока его с превеликим трудом не усадили в пустое кресло.

– А чье это место я ненароком занял?

– Не беспокойся, – проговорил Ридегвари, – садись и все. Это место попа.

– Попа! – воскликнул Зебулон и, собираясь вскочить, оперся обеими руками о край стола, ибо затекшие ноги не могли служить ему достаточной опорой. – На поповское место ни в жизнь не сяду! Не сяду я на священническое место. Не желаю его занимать!

Зебулона взяли за руки и вновь усадили.

– Сиди, сиди, – внушал ему администратор. – Вскоре и другие места освободятся.

Кто-то из соседей вполголоса осведомил Зебулона, что за священник должен был восседать на этом стуле.

– А-а! Тогда другое дело, – пробормотал успокоенный Зебулон и сразу же устроился поудобнее; с полным знанием дела он привычно засунул один из углов развернутой салфетки за воротник.

Лакеи отлично знали свои обязанности и со всех сторон проворно бросились к нему с подносами, уставленными различными блюдами: один тащил судака в маринаде, другой – фазана, третий – соус, четвертый – салат, пятый – пудинг. Зебулон разрешал себя потчевать всем подряд, с аппетитом уписывая одно кушанье за другим, – сбитые сливки с жарким, соус из мадеры с блинчиками. Какая разница? Все в желудке будет. За едой он поведал почтенному обществу скорбящих христиан о приключившейся с ним неслыханной оказии, которую злая судьба уготовляет лишь заранее намеченным ею жертвам.

– Выехал я, значит, нимало не медля, из своей усадьбы уже три дня назад. И ехал с полной удачей до самой последней станции, до Суньоглаки. Зову старосту, приказываю дать подставу. А он в ответ мнется. Так где ж она, чертов лиходей? Всех лошадей, говорит, как есть, еще вчера разогнали на похороны в Немешдомб. Рассердился я, кричу, объясняю, кто я такой, – ничего не помогает. В конце концов подрядил за большие деньги одного молодца, чтобы он помог мне как-нибудь, любой ценой добраться до места. И вот этот пройдоха впрягает в мой собственный господский фаэтон четырех бугаев и тащит меня на них сюда.

Таллероши с таким трагическим выражением лица рассказывал об этом прискорбном случае, о том, как он прикатил к парадному подъезду немешдомбского замка в запряженной четырьмя бугаями коляске, что растрогал даже тех слушателей, которые умудрились сохранить равнодушие при виде того, с каким рвением Зебулон заедает горчицей итальянский слоеный пирог.

– Добро бы он меня еще довез, – продолжал рассказывать Зебулон свою грустную одиссею, – но в том-то и беда', что на дворе градусник показывает ноль, а бугаям, сами знаете, при такой температуре жарко становится. Есть за здешними камышами большое болото, лишь слегка затянутое ледком. Как увидели его бугаи, – гоп! – прямо в него, а за ними – коляска; вот и увязли мы там. Лишь часа через два коляску удалось вытянуть из грязи, когда бугаи закончили свои грязевые ванны. А я тем временем проворонил всю церемонию. Опоздал и на панихиду, и на проповедь, и на прощальное слово, даже молитвы надгробной и той не слыхал.

– Ну об этом, друг мой милый, жалеть тебе никак не приходится, – заметил администратор.

Эти слова насторожили Зебулона.

Священническое место пусто; молитва не понравилась. Должно быть, этот поп нанес какую-то обиду.

Зебулон сперва, как добрый сотрапезник, нагнал своих вырвавшихся далеко вперед соседей по столу, – это совпало с тем моментом, когда подали черный кофе, – и тогда уже с чистой совестью осведомился у своего друга-администратора, что за история связана с пустым поповским стулом, и почему вскоре появятся и другие пустые места, и, наконец, что это за молитва, которую лучше было не слышать.

Узнав о случившемся, он ужаснулся.

Редкие волосы взъерошились вокруг его лысого лба: встать дыбом они все равно не могли бы.

– Да ведь это же настоящее святотатство!

Конечно, святотатство! Из всей блестящей компании не нашлось ни одного, кто выступил бы в защиту строптивого попа; более того, каждый старался наполнить голову Зебулона Таллероши ядом угроз по адресу священника с тем же усердием, с каким наполняли стаканы благородного дворянина винами различных марок и сортов. И Зебулон разрешал потчевать себя тем и другим до тех пор, пока наконец перестал отдавать себе отчет, что больше разогрело и разъярило его – рассказы о пресловутой молитве или вино.

Прихлебывая черный кофе, он напряженно молчал. Это угрюмое молчание выдавало борьбу с самим собой. О, что бы он сделал с этим попом, попадись тот ему сейчас в руки! После каждого глотка Зебулон ронял сквозь усы угрозы:

– Я б его к позорному столбу!..

– Я б его в консисторию!..

– Розгами бы его, да как следует!..

И при каждой новой фразе он, как бы апеллируя к высокому собранию, бросал вопрошающий взгляд на соседей: при первой фразе – на господина администратора, при второй – на его высокопреподобие, при третьей – на губернского исправника. Встречаясь каждый раз с одобрительной улыбкой того, другого и третьего, он окончательно уверовал в то, что играет на верной струне.

– Боюсь, как бы этого патера не постигла беда похлеще, – заметил Ридегвари.

Зебулон, втянув в себя с громким чмоканьем последний кусок сахару из кофейной чашки, изумленно уставился на влиятельного барина: что еще пришло тому в голову?

Ридегвари только процедил сквозь зубы:

– Не миновать ему «ad audоendum verbum».

– Так ему и надо! – вскричал Зебулон, словно то была его собственная мысль, которую у него украли буквально с кончика языка в ту самую минуту, когда он собирался ее высказать. – Бунт! Оскорбление его величества! В Куфштейн его! Лет на десять! В кандалы! Обезглавить!

Господин Ридегвари, видя, что тризна слишком уж затянулась, а на дворе смеркается – зимний день ведь короток – и сочтя, что пора угомонить Зебулона, поднялся с места и подал знак слугам убирать со столов.

Гости должны были отправиться восвояси еще засветло. В доме покойника после похорон ночевать не принято.

Благовоспитанные господа избрали из своей среды депутацию в составе десяти человек, чтобы она от имени всех присутствующих еще раз торжественно выразила глубокое соболезнование хозяйке дома; тем временем уездному исправнику предстояло позаботиться о лошадях для экипажей, в том числе и о бугаях для колымаги Зебулона.

О том, что господин Зебулон Таллероши вошел в почетную делегацию, говорить не приходится – это само собой понятно. Послюнявив ладонь и проведя ею несколько раз по бортам бекеши, – это должно было означать, что теперь она вычищена, – достойный патриот присоединился к депутации, которая проследовала в покои вдовы.

Графиня Барадлаи была готова к приходу депутации и не заставила себя ожидать.

Она стояла, опершись о письменный стол, в затененном синими гардинами зале, и напоминала изваяние; в ее белом, как алебастр, лице, казалось, не было ни одной живой черты.

Первым выступил вперед его преосвященство. В нескольких, весьма подходивших к данному случаю фразах из библии он пролил бальзам на страждущее сердце вдовы. За ним последовал его высокопреподобие, который в не менее удачных и вполне уместных выражениях, заимствованных из творений наших видных поэтов, как бы подвел итог утешительным речам. Затем к графине Барадлаи подошел господин администратор: дружески взяв ее руку, он проникновенно сказал, что, если ее страдания станут невыносимыми, пусть вспомнит она о том, что здесь, в доме, находится ее верный друг, готовый разделить с ней все горести.

На этом депутация могла бы счесть свою миссию законченной и удалиться.

Но не тут-то было! Если бы даже внезапно рухнули стены замка, то и это не помешало бы Зебулону, пробравшись в брешь, вылезти вперед и высказать все, что терзало его сердце и о чем другие позабыли сказать.

– Сударыня! Я тысячу раз сожалею, что не имел счастья присутствовать на похоронах.

– Какое уж тут счастье, Зебулон! – прошипел ему на ухо попечитель богоугодных заведений.

Но тот, не обратив внимания на эти слова, уверенно продолжал:

– Я застрял в дороге. Очень сожалею, что не мог оросить слезами грудь столь достославного мужа. Кабы я был здесь, милостивая государыня, когда этот треклятый поп творил свою анафемскую молитву, я бы вцепился ему в горло и… задушил бы его.

Попечитель снова с силой дернул за полу бекеши Зебулона, и достойный патриот, подумав, что он согрешил против правил грамматики, поправился:

– …задушил бы ему.

Благородный гнев переполнял его сердце, и Зебулон уже не мог сдержать себя.

– Но вы не сомневайтесь, сударыня. Найдется на него управа, на этого попа, этого негодника. Мы в два счета лишим его церковного звания, он у нас пойдет бродить по свету расстригой. Мало этого – вытащим его на высший суд, и его присудят к заточению до конца жизни. Уж там-то он научится молиться, коли до сих пор не выучился. Мы с господином администратором покажем ему, где раки зимуют! Не извольте беспокоиться.

Прекрасная, бледная как смерть графиня при этих словах подняла свои большие выразительные глаза и взглянула, но только не на Зебулона, а на Ридегвари; она смотрела на него так долго и пристально, что тот не выдержал и потупился.

К счастью, попечитель с такой силой вновь дернул за полу Зебулоновой бекеши, что петлицы воротника стянули горло доблестного патриота, и дальнейшие слова застряли у него в глотке. Хозяйка дома поклонилась и ушла в свои покои; на этом аудиенция закончилась.

Зебулон победоносно оглядел сотоварищей по депутации, гордясь сознанием того, что львиная доля заключительной церемонии досталась именно ему.

– Здорово ты успокоил графиню, Зебулон! – сказал попечитель, похлопывая его по плечу.

– Замечательные слова соизволили вы произнести и на этот раз, ваше преосвященство, – обратился Ридегвари к главному духовному пастырю.

– Назидательные речи вашей милости послужат наилучшим утешением для этой женщины, – ответил комплиментом на комплимент епископ.

– Так красиво изъясняться в стихах не сумеет никто, кроме его высокопреподобия, – счел нужным заметить Зебулон Таллероши, обернувшись к декану.

Когда же все вышли за дверь и стали спускаться по лестнице, попечитель тихо сказал администратору:

– Ну и осел же этот Зебулон!

Господин Ридегвари шепнул в ответ:

– В жизни не видел более скучного болтуна, чем этот старый поп.

Его преосвященство сказал его высокопреподобию:

– Этот администратор уже считает, что ему осталось лишь поделить имущество с богатой вдовой.

А Зебулон пробормотал человеку, оказавшемуся рядом с ним:

– И зачем только преподобный отец стихоплетствует по каждому поводу! В такую грустную минуту это уж и вовсе ни к чему.

Полчаса спустя коляски одна за другой уже вздымали брызги грязи по дорогам, тянувшимся от немешдомбского замка в разные концы страны; и вскоре все экипажи скрыл спустившийся на землю тяжелый серый зимний туман.

 

Два друга

Огромный зал сплошь из малахита. Стены подобны окаменевшему зеленому бархату. Изящные зеленые пилоны, вырубленные из цельного пласта драгоценного минерала и похожие на очищенные от ветвей зеленые пальмы, поддерживают высокий потолок. В нишах между колоннами – кусты восточных растений; среди них цветущая агава поднимает ввысь букет своих цветов, распускающихся раз в столетие, а в противоположной стороне зала протягивает свои пальцевидные листья ее царственная соотечественница – пальма саго, каждый лист которой простирается до середины потолка.

Сверху, будто из расщелин сталактитовой пещеры, свисают причудливо сгруппированные стеклянные призмочки, и свет заключенных в них свечей струится, переливаясь всеми цветами радуги.

Посреди зала высится громадный аквариум в две сажени шириной; он сделан из сплошного стекла. Здесь, в зеленой морской воде, снуют невиданные и устрашающие обитатели морских глубин, самых причудливых и странных форм: рыбы, похожие на пилу, на головку молота, на веер, на флягу, на змею; а у прозрачных стен аквариума во всей своей живой красе расположились на ветвях благородных кораллов улитки южных морей, которые обычно можно увидеть только в музеях, да и то лишь в их мертвой скорлупе. В центре бассейна возвышался алебастровый Тритон, дувший в рог, из которого фонтаном били тяжелые светло-зеленые струи. То была не вода, а благовония, дорогие духи; падая на покатую стеклянную крышу бассейна и стекая с нее, они создавали полное впечатление, будто все эти морские чудища купаются в благоухающем потоке.

Весь бассейн пронизывал идущий снизу матовый поток света, придававший фантастическую окраску всему залу, где то появлялись, то исчезали белогрудые феи, напоминавшие сказочных морских богинь – обитательниц сверкающих чертогов на дне прозрачных вод.

Поистине, это были феи: они искали встреч, раскланивались, шептались, молча обменивались взглядами, как это делают настоящие феи, но их понимал и слышал лишь тот, чья душа была открыта для невысказанных, но обращенных к нему слов.

Стоя под сводами этого волшебного зала, можно было видеть следующий зал, а за ним – еще пять, шесть, десять и много других – целую анфиладу покоев, каждый из которых сиял ослепительным блеском. Их было столько, сколько существует цветов мрамора, и все они были украшены золотом, серебром, шелком и бархатом; взад и вперед двигались статные дамы, сверкавшие драгоценными камнями и ослеплявшие своей красотой. Какой-нибудь простой смертный, взглянув на них и восхитившись царем всех камней – бриллиант том, переливавшимся на женской груди, этом лучшем из тронов, пожалуй решил бы, что трон в данном случае стоит дороже, чем царь!

Но тише! Не вздумайте высказывать вслух свои мысли! Ведь этот сказочный дворец с подводными гротами, волшебными феями, наполненный дыханием древних бразильских лесов и ароматом южных вечеров, – не что иное, как санкт-петербургский Зимний дворец, за окнами которого лютует двадцатидвухградусная стужа.

Среди блестящих нарядов дам можно было видеть золотые мундиры военных и вышитые сутажом костюмы дипломатов, украшенные орденами и медалями всех стран света, а также роскошную национальную одежду независимых дворян. И если то там, то здесь среди этой толпы встречалась мрачная фигура в простом черном фраке, белом жилете и галстуке, то каждый понимал, что это какой-нибудь посольский секретарь.

Однако случается, что на обладателя такого простого черного фрака дамы засматриваются чаще, чем на иного офицера с орденами и крестами во всю грудь!

Среди приглашенных как раз находился один из таких молодых дипломатов.

Красивое, полное достоинства лицо его дышало юностью; каждая черта говорила о нравственной чистоте и простодушии. Большие голубые глаза, оттененные длинными черными ресницами, были способны покорить любую женщину; в то же время благородный профиль, резко очерченный рот выдавали в юноше уже сложившегося мужчину. Стройный и худощавый, он был крепким и гибким.

Простой черный фрак не помешал красивому юноше быть замеченным на балу.

Какой-то пожилой блестящий военный, увешанный бриллиантовыми орденами, с шелковой лентой через плечо, окликнул юношу, пожал ему руку и взял под локоть.

Важный вельможа хорошо знал отца молодого иностранца: в свое время он часто встречался с ним в Вене, при императорском дворе. Об отце он сохранил воспоминание как о замечательном и достойном человеке. И его сыну он теперь предсказывал еще более блестящую карьеру. В заключение вельможа сообщил юноше, чтобы тот был готов предстать перед великой княгиней.

С этими словами он повел его за собой.

Какая ответственная минута!

Юноше, который еще ничего собой не представляет, не носит даже военного мундира, предстать – в присутствии многочисленной свиты блестящих и влиятельнейших вельмож чужой державы – перед лицом одной из самых прекрасных дам огромного государства! Ему придется отвечать на ее вопросы, не зная наперед, каковы они, а возможно и самому, с должной находчивостью и благоговением, вести разговор, следуя мысли, выраженной в царственных словах.

Молодой человек выдержал это испытание. А вслед за тем и много других. Начались танцы. Знатные дамы, эти очаровательные феи, попеременно танцевали с ним: и каждая из них служила образцом многоликой красоты. Прелестная княжна Александра, единственная дочь важного московского барина, казалось, являла собой само совершенство; ее завитые локоны походили на солнечные лучи, на румяном лице сияли томные голубые глаза. Она уже дважды прокружилась о юношей по залу и, когда в третий раз дошла до своего места, тайным пожатием руки подала ему знак: «Еще!» И они снова помчались вокруг огромного зала: это было нелегко и обычно делалось лишь изредка – из молодечества или любви…

Юноша поклонился своей даме и отошел. Он не казался ни усталым, ни взволнованным.

Особое очарование лежало на челе молодого иностранца. Это очарование подчеркивал его бесстрастный взгляд.

Было заметно, что его ничто не может тронуть. Его не поразила царская роскошь, не опьянила высочайшая милость, проявленная к нему; ему не вскружили голову прекрасные девичьи глаза, не обольстили ласковые слова и тайные рукопожатия.

Каждая черточка лица, казалось, говорила, что все происходящее вокруг его нисколько не занимает. И это придавало неотразимое обаяние его мужественному лицу.

Когда после полуночи все оркестры заиграли гимн в знак того, что великая княгиня удаляется в свои покои, молодой человек в черном фраке поспешил в малахитовый зал.

Лакей в красной ливрее поднес ему на большом серебряном подносе какой-то прохладительный напиток, и юноша взял стакан. В эту минуту кто-то сжал его локоть и произнес:

– Нет, этого пить не стоит!

Юноша обернулся, и на лице его впервые за все время бала проступила улыбка.

– А, это ты, Леонид?

Тот, кого называли Леонидом, был стройный гвардейский офицер в плотно облегавшем мундире; это был цветущий круглолицый молодой человек с залихватски закрученными кверху светлыми усиками, с пышными бакенбардами и густыми бровями, которым очень соответствовало решительное выражение живых серых глаз. – Я уж думал, ты сегодня так и не покинешь танцевальный зал! – сказал он с дружеским упреком.

– Я танцевал с твоей невестой. Не видел? Она – прелестная девушка.

– Прелестная, прелестная. Но что мне до того, если я не могу на ней жениться, пока не достигну совершеннолетия и не получу очередного повышения по службе. А ждать этого ровно два года. Не может же человек все это время довольствоваться одними смотринами. Пошли отсюда.

Иностранец колебался.

– Не знаю, удобно ли так рано?

– Не слышишь – уже звучит гимн! Мы улизнем через боковой выход, там ждут мои сани. Уж не ангажировал ли ты какую-нибудь куклу на танцы?

– Да, княжну Ф… Меня представил ей гофмейстер. Я и впрямь должен ей одну кадриль.

– Бога ради, подальше от нее! Она превратит тебя в шута, как и других. Вся эта комедия ничего не стоит. Здесь выставляют напоказ свои красивые плечи, а затем требуют: коли взглянул на девицу, будь любезен – женись, а загляделся на замужнюю – становись ее шутом. Ах, эти алебастровые шеи и плечи, эти льнущие к тебе сильфиды, эти смеющиеся очи! О дьявольское наваждение, исходящее от ангелов. Тут все недоступно. Поедем туда, где доступно все.

– Куда ты хочешь меня везти?

– Куда? В ад! Боишься попасть туда?

– Нет, не боюсь!

– А в рай?

– И туда не прочь.

– А если я повезу тебя на Каменный остров, в грязную, вонючую корчму, где пируют матросы? И туда пойдешь со мной?

– Пожалуй.

– Вот, брат, за это я и люблю тебя!

Леонид обнял чужеземца, облобызал его и увлек за собой через знакомый ему боковой выход, вниз по лестницам, вон из мраморного дворца. В легкой бальной одежде они добежали до набережной Невы, где их ожидали сани; там они закутались в заранее приготовленные теплые шубы, и через минуту два добрых рысака, позванивая сбруей, понесли их вскачь по невскому льду.

Один из друзей был Леонид Рамиров, молодой русский дворянин, другой – старший сын Барадлаи, Эден.

Когда сани промчались мимо освещенных лунным сиянием дворцов, Эден спросил у приятеля:

– Послушай, мне кажется. Каменный остров не в той стороне.

– А мы вовсе не туда едем, – спокойно отвечал Леонид.

– Но ведь ты сам сказал!

– Да, сказал, чтобы ввести в заблуждение любопыт» пых, которые прислушивались к нашей беседе в малахитовом зале.

– Куда ж мы все-таки едем?

– Сейчас мы катим по Петровскому проспекту. Прямой дорогой на Петровский остров.

– Но там ведь нет ничего, кроме пеньковых и сахарных заводов.

– Ты прав. Вот одну из таких сахароварен мы и посетим.

– Ладно, будь по-твоему, – ответил Эден и, плотнее закутавшись в шубу, откинулся на спинку сидения. Казалось, он задремал.

Прошло полчаса, прежде чем сани вновь пересекли лед Невы и остановились перед красным особняком, замыкавшим собою длинный парк.

Леонид потряс друга за плечи:

– Приехали.

Все окна особняка были освещены: вошедших с мороза гостей в вестибюле встретил необычный запах, несомненно присущий сахарному производству, но имевший мало общего с запахом сластей. Молодые люди вошли в маленькую дверцу под сводами, и навстречу им двинулся какой-то полный господин с гладко выбритым лицом. Он спросил по-французски: «Чего желают господа?»

– Осмотреть сахарный завод, – ответил Леонид.

– Только завод или еще и рафинерию? – спросил француз.

– Только рафинерию, – шепнул Леонид и вложил ему в руку ассигнацию, которую тот не спеша расправил и внимательно разглядел. Это была сторублевая кредитка, и человек, пробормотав «bien», сунул ее в карман.

– Этот господин с вами? – спросил он, указав на Эдена.

– Разумеется, – отвечал Леонид. – Дай ему сотню, Эден. Это – входная плата. Не пожалеешь.

Эден, ни слова не говоря, вручил деньги французу.

Тот повел их вдоль коридора. Кое-где двери были открыты, из них струился свет, доносился шум и грохот машин, свист пара и удушающий смрад. Молодые люди не зашли в цехи, а направились дальше; наконец они достигли низкой железной двери. Провожатый распахнул эту дверь и пропустил гостей в полуосвещенный коридор, предоставив им дальше идти одним.

– Все время прямо, а уж там увидите куда, – пробормотал он.

Леонид взял Эдена под руку и повел его за собой с видом завсегдатая. Они дошли до винтовой лестницы, и, по мере того как спускались по ней все ниже, Эдену казалось, что машинный шум и свист пара все явственнее сменялись иными звуками, похожими на приглушенные звуки тромбонов и флейт.

У подножья винтовой лестницы за небольшим столиком сидела какая-то пожилая дама в модном платье.

Леонид положил перед нею один империал.

– Моя ложа открыта? – спросил он.

Дама сделала книксен и улыбнулась.

Пройдя мимо ряда задрапированных коврами дверей, Леонид нашел свою и открыл ее. Затем он растворил вторую дверь, и друзья очутились в ложе, обнесенной спереди тонкой бронзовой решеткой.

Теперь они уже явственно слышали музыку.

– Да ведь это театр или цирк! – воскликнул Эден, обернувшись к Леониду. Затем, взглянув через решетку, он добавил: – Или баня.

Леонид рассмеялся:

– Как тебе угодно. – С этими словами, бросившись на кушетку, он взял со столика отпечатанный листок. Это была обычная театральная программка. Вместе с Эденом они стали читать вслух.

– Первый номер: «Don Juan au Serail». Это действительно забавная штука. Жаль, что мы уже пропустили. «Tableaux vivants». Довольно скучная история «Les bayadéres du khan Almollah». Веселая вещица: один раз я уже видел. «La lutte des amazones», «La réke d' Ariane». Это, должно быть, превосходно, если только Персида сегодня в ударе.

В дверях ложи появилась склонившаяся в почтительном поклоне фигура: то был официант.

– Стол накроешь здесь, – приказал Леонид.

– На сколько персон?

– На три.

– Кто ж третий? – удивился Эден.

– Увидишь.

На столе мгновенно появилась закуска, сладкое и бутылки шампанского в серебряном ведерке со льдом. Затем слуга оставил гостей одних. Леонид запер за ним дверь ложи.

– Послушай, Леонид! В какую странную рафинерию ты меня привез! – воскликнул Эден, бросив взгляд сквозь бронзовую решетку.

Леонид в ответ засмеялся.

– Ты, значит, думал, что мы, русские, только псалмы поем?

– Нет! Но здесь, в здании, принадлежащем казне, и вдруг такое заведение!

Леонид, улыбнувшись, только махнул рукой: стоит ли говорить об этом?

– А что будет, если нас здесь обнаружат?

– Сошлют в Сибирь.

– А музыканты не выдадут?

– Они никого не видят. Весь оркестр состоит из слепых музыкантов. Да ты не смотри туда. Это – развлечение для старцев. Нас ждет другое.

Леонид стукнул два раза в стенку соседней ложи, оттуда послышался ответный стук, через мгновение драпировка раздвинулась, и появилась женщина.

Она походила на одну из очаровательных героинь сказок «Тысячи и одной ночи». На ней был длинный, до щиколоток, персидский кафтан, туго обтягивавший ее фигурку, с золотым пояском на тонкой талии; длинные нити жемчуга свисали на грудь, разрезанные рукава, спадавшие с дивных округлых плеч, открывали изумительно красивые руки, о которых только мог мечтать скульптор. Ее овальное кавказское лицо говорило о благородном происхождении: у нее был изящный, тонкий нос, свежие губы, длинные загнутые ресницы и иссиня-черные горящие глаза; голову ее ничто не украшало, если не считать двух царственных, доходивших до пят кос.

Она недоуменно застыла в проходе.

– Ты не один?

– Иди сюда, Иеза, – позвал Леонид. – Юноша, которого ты видишь, – половина моей души; другая половина – ты.

При этих словах он неожиданно встал и обнял обоих: Эдена и черкешенку. Затем, хохоча, усадил их на софу, а сам устроился напротив.

– Ну, как Эден? Не правда ли, это нечто иное, чем холодные изваяния там, наверху? Разве здесь, в преисподней, не лучше?

Иеза со сдержанным интересом рассматривала Эдена, а он равнодушно взирал на ее красу.

– Видал ли ты где-либо такие глаза? А этот очаровательный ротик, который то дуется, то улыбается, манит, смеется, просит, издевается? И каждый раз он иной.

– Ты хочешь меня продать? – спросила черкешенка.

– Упаси бог того, кто захочет тебя отнять! Но если ты сама полюбишь того, кто мне друг и даже брат, я отдам тебя даром.

Иеза придвинулась к тому краю софы, где сидел Эден, и, зажмурив глаза, положила обе руки ему на колени.

– Из тебя вышел бы превосходный укротитель диких зверей, Эден, – сказал Леонид, сжав в руках маленькую ножку черкешенки в красной туфле. – Эта девушка обычно дичится1 упорствует и капризничает, но стоило тебе взглянуть на псе своим победоносным взором, как она стала смиренной, словно послушницы в Смоленским монастыре, – спаси, господи, их грешные души. Ты пропала, Иеза! Самые красивые дикарки, имя которым – женщины, немеют, едва на них бросит взгляд этот укротитель львов.

Черкешенка подняла голову и в упор посмотрела на Эдена. Щеки ее пылали. Она покраснела, пожалуй впервые после того, как екатериноградский купец продал ее, сдернув одежду с плеч девушки.

– Наполним бокалы, друзья! – воскликнул Леонид, ловко открывая бутылку с шампанским.

Он налил вино в три бокала, два из них протянул Эдену и Иезе. Те отпили лишь наполовину. Леонид заставил их поменяться бокалами и снова подлил вина.

– Пейте до дна! Вы пьете теперь любовь друг друга.

Вино возымело свое действие, и Иеза развеселилась. За перегородкой, в зале, звучала музыка; черкешенка подпевала ей. В знак симпатии к Иезе Эден повернулся спиной к залу и не сводил глаз с девушки; он не обращал ни малейшего внимания на то, что происходило на сцене; между тем Леонид при каждом новом номере выглядывал из ложи и отпускал шутливые замечания по поводу исполнявшихся номеров.

Иеза много пила, и вскоре голова ее отяжелела. Она прилегла на софу, положив голову на колени Эдена, а ножки в красных туфельках – на колени Леонида.

Эден гладил ее шелковистую головку, как обычно гладят голову любимой собачки.

– А ты сегодня не выступаешь? – вдруг спросил Леонид у Иезы.

– Нет. Сегодня я свободна.

– Жаль. Могла бы показать что-нибудь моему другу.

Иеза вскочила.

– А сам он этого желает? – И она вопросительно взглянула на Эдена.

– О чем вы? – спросил Эден.

– А! Ты же еще ничего не знаешь. Ведь Иеза наездница. Она прекрасная танцовщица на лошади. Обычно ее выступление заключает программу. Выбери что-нибудь из ее коронных номеров.

– Но я ведь не знаю репертуара Иезы.

– Варвар! Он не знаком с ее репертуаром! А уже полгода живет в цивилизованной стране! Ладно, я перечислю тебе ее роли: «La reine Amalagunthe», «La diablesse», «Etoile, qui file», «La bayadére», «La nymphe triomphante», «Diana qui chasse Actéon», «Mazeppe».

При последнем названии черкешенка воскликнула:

– Только не это! В программе этого нет.

Леонид рассмеялся.

– Эден! Не робей. Выбирай последнее…

Иеза вскочила на ноги и закрыла рукой рот Леонида, не давая ему говорить.

Леонид шутливо боролся с ней, освобождая рот от этого прелестного замка.

Конец поединку положил Эден, сделавший свой выбор:

– «Мазепа».

Тогда Иеза строптиво отвернулась от них и прислонилась плечом к стене ложи.

Леонид торжествовал.

– Мне ты никогда не хотела показать этот номер. Говорил я тебе, что придет день, когда я его увижу.

Черкешенка бросила пламенный взгляд на Эдена и запальчиво произнесла:

– Хорошо. Будь по-вашему.

И она, словно видение, исчезла в проходе между ложами; драпировка тут же задвинулась.

Музыка в зале смолкла, видно, окончился очередной номер.

Только теперь Эден сквозь решетку стал внимательно разглядывать сцену. Она представляла собой раковину со сводами, размером не менее тридцати саженей по окружности. Сразу от рампы амфитеатром поднимались ряды лож, обнесенных золоченой решеткой. Публику нельзя было видеть, и только сигарный дымок, струившийся из лож, свидетельствовал о том, что там находятся люди. Сцена была задрапирована занавесом с рисунками на мифологические сюжеты. По краям сцены находились боковые двери.

Этот подвал первоначально предназначался под склад для сырья. Но какой-то хитроумный француз преобразил его в своеобразный Элизиум, где незаконно, без разрешения властей, выступали служители «свободного искусства». Сюда стекалась «золотая молодежь» столицы, бывали здесь и почтенного возраста богатые отцы семейств, которые, платя сто рублей за вход, развлекались целый вечер.

Не исключено, что об этом заведении была осведомлена полиция. Однако, вероятно, ловкий импрессарио знал секрет той волшебной мази, с помощью которой удается замазывать глаза недремлющему Аргусу. А может быть, власти просто опасались, что в тот час, когда полиция решит устроить осмотр всего помещения, на пресловутом сахарном заводе вдруг вспыхнет пожар, который дотла уничтожит все, вплоть до «рафинерии». В конце концов там ведь не печатали фальшивых денег и не занимались политикой, – стоило ли поднимать на ноги полицию? Пусть себе веселятся… «Tout comme chez nous».

Спустя несколько минут после того, как Иеза оставила ложу молодых друзей, сцена опустела. Лишь две девушки-сарацинки в турецких шароварах разравнивали сцену: очевидно предстоял номер на лошадях.

Кто-то постучал в дверь ложи, и Леонид открыл ее.

Это был слуга с конвертом на серебряном подносе.

– Что это?

– Письмо для того господина.

– Как оно сюда попало?

– Привез гонец par expresse, имевший поручение найти этого господина, где бы он ни был.

– Дай ему пол-империала, Эден, и пусть убирается.

Леонид взял письмо и повертел его в руках: женский почерк, черная печать.

– Вот увидишь: billet doux, – сказал он, протягивая письмо Эдену. – Княжна Н. сообщает, что, коль скоро ты не пригласил ее на кадриль, она примет мышьяк.

Затем он повернулся к сцене и вынул лорнет, чтобы не пропустить ничего из номера, в котором должна была выступить Иеза. В таком положении он и продолжал говорить с Эденом.

– Видишь, вопреки моей конспирации, им все-таки удалось напасть на наш след. Агенты женщин поистине стоглазы. Но что нам в самом деле до них!

Началась увертюра. Слепые музыканты по сигналу колокольчика заиграли галоп из «Мазепы». За кулисами послышался лай собак, изображавших волков, которые преследовали привязанного к лошади Мазепу; затем донеслись резкие удары хлыста, подгонявшие и без того горячих коней. Леонид весь превратился во внимание.

Раздался топот коней, дикий гул, лошадиное ржанье, а вслед за тем – крики «браво» из зарешеченных лож.

– Чертовски здорово! – воскликнул Леонид. – Смотри, смотри, Эден! Видишь?

Закрыв правой рукой глаза, Эден плакал. В другой руке он держал развернутое письмо.

– Что с тобой? – испугался Леонид.

Эден молча протянул ему письмо. Леонид прочел написанные по-французски строки:

«Умер отец. Приезжай немедленно. Твоя любящая мать Мария».

В первую минуту Леонид ощутил негодование.

– Тотчас же прибью глупого курьера, который доставил это письмо. Не мог, негодяй, подождать до утра?

Однако Эден молча встал и покинул ложу.

Леонид последовал за ним.

– Бедняга! – проговорил он, сжимая руку друга. – Как mal á propos пришло это письмо!

– Прости, – сказал Эден. – Я еду домой.

– Я с тобой. Теперь уж пусть кто хочет смотрит этого «Мазепу». Мы ведь поклялись всегда быть вместе – в аду ли, в раю ли – все равно. Я отправлюсь с тобой.

– Но я еду домой, в Венгрию.

– В Венгрию?

– Так желает матушка, – коротко промолвил Эден с грустью в голосе.

– Когда?

– Сейчас же.

Леонид протестующе покачал головой.

– Безумие! Ты замерзнешь в дороге. В городе двадцать два градуса мороза, а в степи по меньшей мере двадцать пять. Дороги от Москвы до Смоленска занесло: выпало много снега. Зимой в России никто не путешествует, кроме почты да купцов.

– Все равно. Я еду.

– Ты поедешь, но лишь тогда, когда будет возможно. Твоя матушка вряд ли хотела заставить тебя совершить немыслимое. У вас там и не представляют себе, что такое поездка от Санкт-Петербурга до Карпат в крещенские морозы. Поедешь, когда спадет мороз.

– Нет, Леонид, – упрямо сказал Эден, – каждый час, который я проведу здесь после получения этого письма, станет для меня укором. Ты не можешь меня понять.

– Ну, хорошо, хорошо. Едем!

Двое молодых людей тем же потайным ходом, которым они пришли сюда, вышли во двор и разыскали свои сани. Кучер был изрядно пьян, но все же довез их до дома.

Как только Эден добрался до своей квартиры, он тут же приказал полусонному слуге уложить чемоданы и оплатить счета. Он так торопился, что сам принялся разводить огонь в камине.

Леонид бросился в широкое кресло и молча наблюдал за приготовлениями Эдена.

– Значит, ты всерьез решил ехать?

– Безусловно.

– Ты совершаешь ошибку. Это поспешное решение самым пагубным образом повлияет на твою карьеру. Ты так хорошо начал. Тебя признали. От тебя многого ожидали.

– Все это пустяки.

– Я точно знаю, что в следующую пятницу тебя собирались представить царю. Его величество благосклонно согласился на это.

– Но матушка приказала мне возвратиться.

Эти несколько слов были произнесены Эденом столь непреклонным тоном, что Леонид понял всю бесполезность дальнейших уговоров. Более того, он заметил, что его попытки отговорить друга от принятого решения только раздражают того. И Леонид переменил тон.

– Ладно, коли решил ехать, – поезжай. Я помогу тебе собираться. Что мне упаковывать?

– Если уж хочешь помочь мне, сделай одолжение, съезди в полицию и достань подорожную. Тебе, возможно, удастся это, несмотря на ночной час.

– О, полиция всегда бодрствует. Спешу. Как закончу, сразу приеду сюда.

Не прошло и полутора часов, как Леонид вернулся.

– Вот твоя подорожная и документы.

Эден молча стиснул руку друга.

– Стало быть, ты всерьез задумал ехать?

– Я уже сказал.

– И не останешься здесь ни ради нашей дружбы, ни ради милостей царя?

– Высоко ценю и то и другое, но желание матери для меня превыше всего.

– Хорошо, но это еще не все, Я тебе открою одну тайну: моя невеста, Александра, страстно влюблена в тебя. Она единственная дочь знатного вельможи. Он в тысячу раз богаче тебя. К тому же она красива. И хорошая девушка. Меня она не любит, потому что обожает тебя, Она заявила мне это прямо в глаза. Всякого другого я бы убил. Но тебя я люблю больше, чем брата, и сильнее, чем невесту. Бери ее в жены и оставайся у нас.

Эден грустно покачал головой.

– Я еду домой, к матери.

Русский офицер ударил себя ладонью по лбу и расхохотался.

Но то был деланный смех!

Потом он подошел к Эдену и взял его руки в свои.

– Стало быть, ты окончательно решил ехать в Венгрию?

– Да.

– Тогда, черт побери, я еду с тобой, И да поможет нам бог. Одного я тебя не пущу.

Друзья обнялись и долго держали друг друга в объятиях, сердце к сердцу. Они и впрямь были настоящими друзьями.

Леонид поспешил сделать все необходимые распоряжения к отъезду. Он послал вперед гонцов, чтобы те приготовили на станциях сменных лошадей, осмотрел сани, в которых обычно ездил охотиться, уложил в них провиант, упаковав копчености, рыбу, водку, галеты и черную икру в большой, утепленный изнутри и сверху, обитый железом ящик, раздобыл где-то две белые медвежьи шубы, теплые мешки для ног, высокие шапки из куньего меха для себя и своего друга. Кроме того, он приготовил два добрых ружья, пару нарезных пистолетов, а также два коротких и обоюдоострых греческих кинжала – в дороге все пригодится. Он засунул в ранец даже две пары коньков, на случай, если придется ехать по реке: тогда можно будет размять затекшие ноги, пустившись по льду наперегонки с санями. Передок саней он набил сигарами, которых хватило бы и на двадцать дней пути. Леонид еще затемно подкатил в возке с бубенцами к дому Эдена, вполне готовый к путешествию, и тут же принялся с головы до ног переодевать своего друга: Леонид хорошо знал, как следует снаряжаться в зимнюю дорогу по бескрайним российским полям.

Видит бог, Леонид так позаботился о своем друге, что даже родная мать не смогла бы сделать лучше!

Возок, в котором они должны были совершить путешествие, уже стоял наготове; он представлял собою крытые воловьей кожей сани на хорошо подбитых стальных полозьях, с юфтовым картузом спереди и запятками позади; тройка лошадей была уже запряжена, у коренного бубенцы висели под самым лучком крутой дуги, а у пристяжных – на оглобле; ямщик с длинным кнутом на короткой рукояти расхаживал перед лошадьми, удерживая их и дожидаясь, пока молодые господа выйдут из дому. Прежде чем забраться внутрь крытого возка, Леонид еще раз спросил Эдена:

– Стало быть, взаправду едешь?

– Да.

– Тогда прими от меня этот амулет. Мне вручила его матушка перед смертью. И сказала, что он убережет меня от всех опасностей.

То был небольшой перламутровый медальон в золотой оправе; он изображал битву святого Георгия с драконом.

Эден отказался от фамильной реликвии.

– Благодарю тебя, друг, но я не верю в амулеты. Единственно во что я верю, – это в звезды. Мои звезды – любящие женские глаза.

Леонид пожал руку друга.

– Тогда признайся в одном. Сколько звезд у тебя – две или четыре?

Лишь одно мгновенье колебался Эден, а потом ответил:

– Четыре!

– Хорошо! – воскликнул Леонид и помог Эдену забраться в возок.

Кучер по очереди пригнул к себе лошадиные морды; схватив коней за холки, он чмокнул их в шершавые теплые губы, перекрестился, затем удобно устроился на облучке, взял вожжи, и через минуту сани полетели по заснеженным улицам русской столицы. Было уже утро, время приближалось к восьми часам, но звезды еще мерцали в небе, и окна в домах повсюду были закрыты ставнями.

На севере светает поздно.

До самого Смоленска дорога не баловала наших путешественников разнообразием. Погода стояла морозная, но ясная. На почтовых станциях им быстро и без проволочки меняли лошадей, и повсюду они находили ночлег со всеми удобствами, которые в любой стране можно получить за деньги.

Но вот по приезде в Смоленск почтмейстер предупредил их, что назавтра ожидается дурная погода, ибо к вечеру в город отовсюду слетались вороньи стаи; купола почернели от великого множества птиц.

– Что нам вороны. Много ли они понимают в погоде? – ответили почтмейстеру путники и спозаранку пустились в дорогу.

Леонид сказал ямщику, что до Орши проще всего добираться по льду замерзшего Днепра. Но тот так настойчиво убеждал барина в том, что это приведет к неизбежной потере времени и ссылался на отсутствие придорожных трактиров, где можно передохнуть и пропустить стопку горячительного, что Леонид махнул рукой и согласился ехать по почтовому большаку. То ли лошадей жалел кучер, зная, что ледяной покров портит им ноги, то ли была у него в одном из придорожных шинков знакомая шинкарочка…

Когда они ранним утром выезжали из Смоленска, стоял такой густой и плотный туман, что путники едва сумели выбраться из города. Ямщик приладил бубенцы, чтобы не столкнуться с какой-либо встречной подводой. Друзья, сидевшие в возке, не могли разглядеть в этом тумане ничего, кроме кончика курившихся сигар, которые потрескивали в тяжелом, густом воздухе так, словно были начинены селитрой. Туман был столь удушлив, что казалось, будто сама больная земля, выделяя пар, издает чумное зловоние.

Только к полудню немного прояснилось. Серый туман вдруг начал сверкать; мириады мельчайших кристалликов повисли в воздухе, образовав плотную серебристую вуаль, сквозь которую едва виднелось холодное и неяркое белесое блюдечко: то было солнце.

Затем неожиданно туман исчез, и край ожил. Открылось окрашенное во все белое зрелище – гигантская сахарная голова на серебряном блюде. Все вокруг побелело: запорошенные деревья по обочинам тракта, далекие еловые леса, укутанные хлопьями снега, и сосульки на лошадиных боках, на которых каждая шерстинка покрылась инеем.

Короткое время солнце так сильно пригревало, что путникам захотелось сбросить шубы.

Вскоре пришло и объяснение этому странному явлению. На севере стремительно поднималось кверху некое темное чудовище; сначала оно казалось фиолетовым, но затем стало приобретать бурую, свинцовую окраску; оно было бесформенным, с рваными краями и плотной черной сердцевиной. Это чудовище неслось по гладкой равнине навстречу солнцу, и, наблюдая страшную скорость, с какой оно поднималось ввысь, можно было представить себе, что произойдет в следующее мгновенье, когда оно закроет собою солнце: весь край сразу станет пепельно-серым.

Леонид выглянул из кибитки и тихо проговорил:

– Ну, друг, беда: буран!..

– Что такое «буран»?

– Сейчас узнаешь.

Все небо превратилось в сплошную тучу, которая заклубилась в бешеном вихре. Равнина мгновенно сделалась свинцовой. Между черным небом и свинцовой землей, кружась и танцуя, возникло косматое белое привидение, детище снежных полей, настоящий снеговой вулкан, чьи стопы упирались в землю, а глава уходила в облака! Эта северная колдунья с диким воем воздвигала не из песка, а из снега громадную пирамиду и радовалась тому, что кружащийся в безумной пляске колосс отчаянно несется по равнине, разрушая и сметая все на своем пути – леса, дома, людей, животных, Вот что такое буран.

– Ну, Эден, коли он нас захватит, мы и в самом деле вместе отправимся в ад или в рай.

Тройка без понукания брела шагом, как могла. В стороне виднелся чистый кусок неба, и ямщик старался добраться туда, пока их еще не настигла буря. Он ласково обращался к лошадям, называя их то братушками, то кормильцами, поминал святого Михаила и святого Георгия.

Внезапно полыхнула молния.

Молния и гром в разгаре зимы, при двадцатидвухградусном морозе! За первым блеском молнии последовали другие, гром не затихал ни на минуту, казалось, будто снеговой вулкан извергает из себя огнедышащих драконов, чьи гигантские туловища при каждом сверкании молнии походили на чудищ апокалипсиса; они отливали холодным, жутким белым светом, господствуя над всем окружающим миром.

Ветер выл, гудел и свистел. Лошади скоро стали; тщетно ямщик призывал всех святых и чертей; не помогал и кнут – коней ничем нельзя было больше сдвинуть с места.

Через несколько секунд все вокруг погрузилось во мрак и вихрь. Путники не различали даже друг друга.

Буран настиг их, и с этого мгновения все окутала тьма; лишь голубое сверкание молний на какую-то долю секунды разрывало перед ними «ту ночь средь бела дня.

Неистовый, яростный ветер загонял во все щели и вмятины кибитки острый, колючий снег, похожий на растолченную стеклянную пыль. По кожаному верху, казалось, били гигантской плетью; в какой-то миг путникам почудилось, будто возок трещит по всем швам, разваливается на части; сани содрогались, словно детская игрушка, которую трясут мужские руки. Леонид наклонился к Эдену и посмотрел ему в глаза.

– Ну как, – видишь еще свои звезды?

– Вижу.

Друзьям оставалось лишь одно: сжаться в клубок и вверить свое тело и душу милости божьей.

Молнии сверкали теперь прямо над их головою; ураган засыпал их сани сугробами снега.

Вой ветра постепенно стихал. Леонид шепнул;

– Сейчас снег похоронит нас заживо.

На что Эден хладнокровно ответил:

– Неплохо попасть живым на облака.

Удары грома слышались теперь все глуше и глуше. И хотя ветер все еще продолжал завывать, погребая под снегом своих пленников, но буран уже удалялся: их коснулся лишь шлейф царицы ветров.

Но вот ветер утих настолько, что ямщик выкарабкался из-под лошадей, куда он раньше предусмотрительно забрался, и начал высвобождать из-под снега занесенную по гривы тройку. Вместе с лошадьми появились из снежной могилы и сани; молодые люди на минуту вылезли из возка, чтобы стряхнуть снег с шуб. В небе начал распадаться огромный шатер, сотканный из туч: бешеный призрак, вызванный бурей, исчез так же стремительно, как появился, и только где-то вдали, на востоке, едва виднелась белоснежная шапка великана, освещаемая яркими блестками молний.

По край, по которому пронесся буран, сохранил на себе ужасные следы этой «пляски смерти».

От соснового бора, куда путники спешили, но, по счастью, не успели добраться, не осталось и следа. Лишь несколько голых со сломанными макушками сосен и елей виднелось на снежной равнине; остальные деревья, перемолотые и поваленные бураном, лежали, погребенные в снегу.

Куда ни глянь – никаких признаков проходившего здесь почтового тракта. Ни верстовых столбов, ни сторожевых будок, ни деревьев по обочинам большака. Там, где раньше пролегали придорожные канавы, буран нагромоздил сугробы снега, словно волны бесконечного студеного моря.

– Ну, отец, а теперь куда? – спросил Леонид ямщика.

– Один святой Прокоп ведает, – ответил ямщик, почесав за ухом.

Святой Прокоп был действительно покровителем путников, но сейчас и он был так глубоко похоронен в снегу где-нибудь на обочине тракта, что не очень-то легко было спросить его, где дорога.

– Поезжай все равно куда, лишь бы ехать. Здесь, во всяком случае, нам делать нечего. Может, встретим кого по дороге. Хорошо бы сейчас до Днепра добраться! Верно, отец?

– Так-то так, барин. Я не прочь, чтоб ты огрел меня по спине кнутом, лишь бы сказал, как добраться до этого самого Днепра. Я ни на Оршу, ни обратно, на Смоленск, дороги не вижу.

– Перекрестись, и с богом!

Теперь лошади трусили не с той охотой, что прежде. Они, видно, чувствовали, что их хозяин не знает, куда ехать. Временами путешественникам казалось, что они набрели на дорогу, но затем они убеждались, что лишь еще глубже забрались в степь. А навстречу – ни конного, ни пешего; ни повозки, ни человеческого жилья вокруг.

После метели мороз увеличился еще на несколько градусов.

Вдруг, после долгих бесплодных блужданий по степи, ямщик закричал:

– Смотрите, впереди казак.

Леонид выглянул из кибитки и в самом деле увидел вдали черную фигуру. Правда, ему показалось, что она как-то уж слишком неподвижна.

– Гони туда!

Вскоре сани достигли казака.

Это был рядовой казак, верхом на коне. Однако лошадь его находилась в каком-то необычном положении: она словно прислонилась к краю огромного сугроба, утонув чуть не по колено в снегу, и, опустив голову, будто искала что-то под копытами.

Сам казак сидел в седле, держа обеими руками длинную пику, воткнутую острием в снег. В такой позе он, не шевелясь, глядел на подъехавшие сани.

Ямщик приветливо окликнул казака. Но тот не ответил ни слова.

– Гей, добрый молодец! – закричал тогда Леонид. – Откуда едешь и куда путь держишь?

Казак молчал.

Леонид решил научить вежливости дерзкого парня и, выпрыгнув из возка, скинул с себя шубу, полагая, что при виде офицерских погон казак опомнится.

Но всадник по-прежнему не двигался и каким-то. странным взглядом смотрел на барина с погонами на плечах.

– Эй, парень, ты что, язык проглотил? – взревел Леонид и, подступив к казаку, дернул его за руку.

Только тут он понял в чем дело.

Конь и казак превратились в льдину!

Можно было подумать, что это – скульптура всадника на краю большака.

– Если бы он и мог указать нам дорогу, то разве лишь на тот свет, – сказал Леонид своему другу, вернувшись к саням.

– Эх, бедный солдатик, погубил его буран, закоченел он вместе с лошадью. Такое у нас бывает, – вздохнул ямщик, посмотрев, нет ли в казачьем ранце какого-либо запечатанного пакета: к утру все равно и замерзшего казака, и его коня раздерут на куски волки.

– Куда ж теперь ехать? – с нетерпением спрашивал Леонид. – Полдень уже позади, скоро смеркаться начнет. Да и погода опять портится. Надо к ночи добраться до какого ни на есть жилья.

– Я тоже так думаю, – подхватил ямщик. – Не желал бы я ночевать в степи между Смоленском и Оршей. Приказывай, барин, куда путь держать.

– А я почем знаю! Был бы хоть компас с собой, чтобы определить, где север, где юг. Постой, Эден! Ты ведь всегда носил его на цепочке от часов.

Эден расстегнул одежду настолько, чтобы добраться до заветной цепочки, и отцепил от нее футляр с намагниченной иглой. Затем из походной сумки они достали карту и, определив стороны света, начали, подобно морякам, ориентироваться на безбрежной снеговой равнине.

У каждого было свое мнение. Один утверждал, что ближайшие леса – не иначе, как витебские. Другой доказывал, что, двигаясь вниз по равнине, они попадут в могилевские степи, до которых трое суток пути.

Эден предлагал двигаться дальше в направлении, противоположном тому, куда ехал замерзший казак: тот, по всей вероятности, выехал из какого-либо ближайшего жилья.

Пока они спорили, куда ехать, появилось нечто, красноречиво показавшее им, куда ехать не следует!

Со стороны леса донеслось протяжное завывание; в ответ лошади стали беспокойно перебирать ногами и пятиться, шерсть на их спинах встала дыбом. То выли волки.

За первым завыванием последовал целый хор – ужасающий призывный крик лесных зверей. Кто хотя бы раз в жизни слышал этот вой, всегда будет вспоминать о нем с ужасом.

Ямщик одним махом вскочил на облучок и взял в руки вожжи.

– Спасаться надо, барин! – закричал он с искаженным от страха лицом, указав кнутовищем в противоположную от волков сторону. В следующую минуту он уже повернул сани и щелкнул бичом.

Но кнут теперь не нужен был лошадям. Услышав волчий вой, ретивая тройка и так поняла, что остается одно: либо мчаться изо всех сил, либо погибнуть. Снег взметнулся из-под копыт. Кони понеслись, не разбирая дороги, через ямы и сугробы.

Двое друзей приготовились бесстрашно встретить опасность.

Эден, казалось, не был склонен ее преувеличивать.

– У нас два ружья и вдоволь патронов. Если они приблизятся, мы их расстреляем в упор. Вообразим, что мы на охоте.

Но Леонид молчал. Он-то знал, чем грозит такая «охота». Зарядив ружье и засунув за пояс пистолет и кинжал, он приготовился к встрече. Лицо его выражало скорее отчаянную решимость перед смертельной схваткой, чем азарт охотника.

Когда сани выехали в чистое поле, Леонид выглянул в оконце и бросил Эдену:

– Взгляни назад.

Эден приподнял клапан второго окошка в кибитке и оглянулся.

По бугру, с которого они только что съехали, за ними гнались волки. Не дюжина, не две, а целые сотни волков преследовали возок. И кто знает, сколько их еще бежало вслед за этими. Гигантская стая!

Эден ощутил, как мурашки побежали по его спине. Да, это не охота. Это – бедствие. Ужасное, неотвратимое, грозящее гибелью бедствие. Бороться против такого множества зверей! И каждый из них вызывает омерзение!

Лошади мчались во всю прыть; однако волчья стая неслась еще быстрее.

Расстояние между преследователями и преследуемыми все сокращалось; вожаки стаи уже приблизились на ружейный выстрел, но Леонид не открывал огня: надо было подпустить их поближе.

Неожиданно лошади галопом влетели в запорошенные снегом густые заросли ивняка. Преследователи получили преимущество. Пока сани делали зигзаги и лавировали между кустами ивняка и сосновой порослью, стая волков мчалась напролом через кустарник и охватывала кибитку с боков.

Пора уже было защищаться!

Справа и слева ружья ударили по выскочившим из кустарника хищникам; четыре выстрела отбили первую атаку; дело было не в том, что преследователи испугались, увидев трупы своих вожаков; просто они остановились, чтобы их сожрать; после этого они возобновят погоню. Ведь волки пожирают своих сородичей!

Как бы то ни было, путешественники все же выиграли немного времени и успели перезарядить ружья; они вновь уложили наповал хищников, выскочивших из-за кустов навстречу лошадям.

– Только бы выбраться из этого проклятого кустарника, – проворчал Леонид.

Кони тоже чувствовали смертельную опасность. Их глаза горели, гривы развевались по ветру, из широко раздутых ноздрей бил горячий пар. Бедняги в минуту опасности почуяли то, чего не мог еще постичь человеческий разум. Люди еще не успели сообразить, а коням уже подсказал их инстинкт, что, если они пересекут опасное место, то на той стороне их ждет спасенье. Никто не мог знать, откуда придет избавление, но кони предчувствовали его. Вот почему они не позволяли сбить себя с прямой дороги, не обращали внимания даже на вынырнувших им навстречу волков. Лихая тройка коней, казалось, знала, что освободить им дорогу от волков обязаны люди, чья жизнь связана сейчас с их жизнью И лошади неотступно рвались вперед, только по прямой, туда, где кончался кустарник.

Лесная поросль и впрямь начинала редеть; еще немного, и перед ними открылся широкий ландшафт с далекими куполами деревенских церквей на горизонте. Отрадное зрелище! Несколько новых удачных выстрелов по преследователям вызвали спасительный страх у волков. Им пришлось не по вкусу, что три или четыре их сородича замертво рухнули наземь. Это мгновенное замешательство позволило лошадям достичь кромки зарослей, за которой простиралось чистое поле, сулившее спасение.

Но едва сани миновали кустарник, ямщик стремительно вскочил со своего места и испуганно уставился прямо перед собой. Затем, не промолвив ни слова седокам, он с криком: «Помоги, святой Павел!» – выпрыгнул из саней, бросив вожжи под ноги коням.

Путешественники с изумлением глядели на него. Неподалеку росла высокая ель со сломанной бураном верхушкой; ямщик побежал к дереву и, прежде чем волки успели перехватить его, взобрался на обвисшие ветви. А тройка продолжала мчаться вперед, никем не управляемая.

Почему ямщик бросил сани?

Ответ на этот вопрос пришел в следующее мгновение: послышалось отчаянное конское ржание, затем раздался треск, грохот; возок полетел куда-то вниз, и свет померк в глазах молодых людей.

Когда они очнулись в полной мгле, то в первую минуту не могли понять, где находятся.

– Ты жив? – спросил Леонид своего друга.

– Как будто. А у тебя руки и ноги целы?

– Мы куда-то провалились. Только бы знать куда!

– Попробуем узнать.

Сани были перевернуты вверх дном, и им пришлось вылезать куда-то вбок на четвереньках. Только тогда они поняли, что вместе с лошадьми и санями попали в глубокий сугроб. Но передка кибитки нигде не было видно, он куда-то исчез. От него остался только след па снегу.

Они наконец выбрались на свет божий и узрели своими глазами, куда занесла их судьба.

Путешественники оказались там, куда так страстно стремились, – на Днепре.

Беда заключалась в том, что берег в этом месте достигал семи-восьми сажен высоты, и люди вместе с конями и кибиткой рухнули словно в пропасть.

К счастью, буран намел на льду такие сугробы снега, что путники не разбились при падении, однако сани разломились пополам.

Кони в упряжи уже трусили рысцой по противоположному берегу реки. А волчья стая?

Достигнув обрыва, волки остановились: пример коней не вдохновил их на головокружительное сальто-мортале. Стая двинулась вдоль берега в поисках более отлогого спуска к реке, и через несколько минут можно было уже видеть, как волки, скользя по крутому откосу вниз, продолжают преследовать злополучную тройку.

– Им не догнать лошадей, – сказал Леонид. – Кони получили большое преимущество во времени, к тому же они теперь бегут налегке. Надо приготовиться к тому, что через час волки, голодные и злые, возвратятся сюда.

– Ну теперь-то мы в настоящей крепости и можем защищаться хоть до утра, – ответил Эден, указывая на перевернутый возок, засыпанный снегом и образовавший хорошее укрытие.

– Это было бы невеселым занятием, друг. Можно придумать нечто иное. Мы сейчас находимся на прямой дороге – под нами Днепр, покрытый льдом. Так не лучше ли надеть коньки и, не мешкая, пуститься в дорогу. Часа через два-три мы наверняка встретим какую-нибудь казачью заставу, а прокатиться по Днепру на коньках – одно удовольствие.

– Чудесно! – воскликнул Эден, схватил руку друга и засмеялся.

– А все-таки хорошая штука – жизнь!

Метель очистила Днепр от снега, и ледяной покров реки сверкал точно зеркало. Как славно мчаться по льду! Друзья встали на коньки; они захватили с собой пистолеты, кинжалы и фляги с водкой, а весь лишний груз бросили в санях. Затем с гиканьем и криками «ура» они пустились наперегонки по ровной, как рельсы, дороге.

Но торжествовать было рано.

Волчья стая не вся бросилась за конями; она оставила над обрывом сторожевой пост.

Четыре волка уселись под той самой елью со сломанной бурей верхушкой, на которую забрался ямщик. Видно, звери решили, что к утру человек неминуемо замерзнет и тогда свалится вниз; его хватит как раз на четверых. Самый старый из хищников стоял на краю обрыва и, глядя оттуда на волков, преследовавших лошадей, страшно зевал во всю свою огромную пасть: он был голоден и видел, что добыча от него ускользает.

Вдруг он заметил двух мчавшихся по льду людей.

Он коротко взвыл, подавая знак своим более молодым сородичам, которые оставили ямщика и подбежали к обрыву. Увидев скользящие по льду две человеческие фигуры, они стремглав бросились за ними вдоль берега и, достигнув первого же отлогого спуска, выскочили на лед.

Матерый разбойник подождал, пока гнавшиеся за лошадьми волки услышали его сигналы; несколько бежавших позади хищников повернуло обратно к одинокой ели, и только тогда он устремился в погоню за людьми. Старый вожак знал, что волку бежать по гладкому льду не так-то легко, и поэтому не сходил с береговой кромки, внимательно следя за молодыми волками, преследовавшими конькобежцев.

Меж тем двое друзей, разгоряченные быстрым бегом, находили даже удовольствие в том, что у них оказались попутчики. Хищников было только четверо, и на каждый кинжал, таким образом, приходилось всего лишь по два зверя.

Молодые люди были опытные конькобежцы – тренированные и полные сил. Уйти от волков для них ничего не стоило. Три серых хищника яростно ускоряли бег по зеркальному льду, скользя и барахтаясь на нем, временами с размаху кувыркаясь, огрызаясь и скаля зубы, словно виня один другого за неловкость я неумение. Старый же волк по-прежнему бежал берегом или прибрежным камышом, возглавляя погоню лишь в тех местах, где река изгибалась. Матерый зверь был превеликим геометром – он прекрасно разбирался в том, что такое диагональ. Пока конькобежцы огибали по льду колено реки, старый волк вел своих сородичей прямо по берегу, и когда люди уже предполагали, что их преследователи остались далеко позади, те вдруг оказывались совсем рядом, чуть ли не наступали на пятки. И снова приходилось напрягать все силы, чтобы уйти от волков.

Внезапно, применив очередную хитрость, волки бросились людям наперерез. «Ну, сейчас мы их схватим» – решили, должно быть, хищники.

Тогда друзья неожиданно сделали резкий рывок вправо, затем влево, и одураченные волки проскочили мимо, не сумев остановиться на льду. Сила инерции пронесла волков, против их воли, дальше, несмотря на то, что выпущенные когти оставили на льду глубокие следы. Конькобежцы со смехом заскользили вперед, между тем как старый волк остервенело хватал за бока своих опростоволосившихся помощников. В результате этого не слишком дружелюбного внушения волки потеряли еще сотню метров.

Взявшись за руки, Леонид и Эден летели по льду реки, как по катку; юношеский румянец горел на их лицах. Какое острое ощущение – играть со смертью!

Но вот в одном месте высокий левый берег вдруг сравнялся с рекой, и друзья, обернувшись назад, с ужасом обнаружили, что четверо волков, которые их преследовали, были всего лишь авангардом волчьего войска, а в нескольких тысячах шагов за ними бежала вся грозная стая.

– Теперь, друг, держись, не отставай! – отпустив руку Эдена, крикнул Леонид и, выбросив корпус вперед, заложив руки за спину, весь отдался бегу.

– Я вижу дым вдалеке, – проговорил Эден, с трудом поспевая за ним.

– Это, верно, сторожевой пост или какое-нибудь селенье. Туда полчаса ходу.

Но эти полчаса требовали от них крайнего и напряжения сил.

Двое друзей скользили по льду легче птиц. Возросшая опасность удесятеряла их силы: пот струился у них со лба, пар вырывался изо рта: дело теперь шло о жизни и смерти.

Люди побеждали.

Волчьей стае не удавалось выиграть ни одного метра. Расстояние оставалось неизменным. Только четверо наиболее яростных преследователей во главе с матерым зверем гнались за людьми с удивительным упорством и злобой.

Леонид бежал впереди, Эден – в нескольких саженях за ним.

Вдруг Леонид остановился.

– Я пропал! – воскликнул он, бледнея.

Эден, пронесшийся было сгоряча мимо своего товарища, сделал поворот и вернулся к другу.

– Что случилось?

– Мне конец. Оборвался ремень на коньке у самой пряжки. А ты беги дальше, спасайся.

– Спокойно! – проговорил Эден. – Возьми нож и просверли новую дырку на ремне. Я тем временем займусь волками.

– Благодарю! – просиял Леонид и пожал руку друга – На, возьми мои пистолеты.

Эден быстро сунул за пояс полученное оружие и двинулся вперед навстречу мчавшимся во весь опор волкам. Тем временем Леонид заковылял к ледяному торосу, опустился на колено и принялся исправлять пришедший в негодность конек. В футляре его кинжала хранился также маленький перочинный нож, и Леонид старался просверлить им новое отверстие в ремне; вынутый из ножен кинжал он положил рядом с собой на лед: это сейчас было его единственное оборонительное оружие.

Эден замедлил скольжение и, заметив выскочивших из-за маленького ивнякового островка четырех хищников, затормозил, стараясь остановиться. Затем вытащил из-за пояса пистолеты.

Ни одного лишнего выстрела разрешить себе было нельзя. Каждая пуля должна была попасть в цель и попасть так точно, чтобы разъяренный хищник упал замертво, не успев свалить с ног стрелявшего.

Три молодых волка бежали впереди на расстоянии сажени друг от друга; они мчались прямо на своего противника, их косматые хвосты развевались по ветру, а глаза горели красным огнем; они косились друга на друга и радостно подвывали. Матерый же разбойник, поджав под себя длинное полено, бежал последним; свесив набок голову, он смотрел на человека недоверчивым, испытующим взглядом, злобно и свирепо оскалив пасть.

Спокойствие!

Первого зверя пуля настигла с десяти шагов; она пробила ему грудь и заставила рухнуть наземь; из его горла на лед хлынула кровь.

Второму хищнику выстрелом перебило переднюю лапу, и он, визжа и потрясая ею в воздухе, поскакал прочь на трех ногах.

Третий волк был поражен с четырех шагов и так удачно, что дважды перекувыркнувшись через голову, растянулся с пробитым черепом у самых ног Эдена и испустил дух.

Старый волк, приблизившись к Эдену, вдруг замер на месте и опустил голову. Навострив уши, он исподлобья глядел на человека, словно разрешая тому спокойно целиться в себя.

Но в тот самый миг, когда Эден нажал курок, старый хитрец с неожиданным проворством отскочил в сторону, и пуля, пройдя мимо мишени, цокнулась о лед и рикошетом понеслась дальше.

Эден отбросил в сторону разряженный пистолет и выхватил кинжал.

Но коварный зверь не кинулся на человека: огромными прыжками он направился к прибрежным камышам и исчез в них. Эден решил уже, что хищник отказался от схватки, которая, как видно, пришлась ему не по нраву, и предпочел спастись бегством.

Эден смотрел ему вслед до тех пор, пока спина волка не скрылась из виду.

Затем он обернулся к Леониду.

– Ты готов?

– Берегись? – закричал тот.

Эден оглянулся и с ужасом увидел, что бежавший с поля боя зверь обошел его сквозь прибрежные заросли сбоку и, приглядев себе новую добычу в лице человека, беспомощно возившегося с коньками, решил наброситься на него; теперь он мчался на Леонида из камышовой чащи.

Эден стрелой полетел на выручку товарища.

Они бежали почти рядом: человек и волк.

Леонид следил глазами за обоими и продолжал спокойно сверлить отверстие в ремне. Если Эден спасет его – хорошо, а если нет, то, он, Леонид, стоя на льду, на одном коньке, все равно не сумеет защититься. Главное сейчас было – наладить ремень и встать на второй конек. Остальное – дело Эдена.

Эден яростно закричал, когда увидел, что матерый волк нападает на его друга. Юноша напряг все мускулы ног, чтобы успеть перерезать старому хищнику дорогу. А тот, выдвинув вперед мощную лобастую голову, несся по направлению к своей жертве.

Еще один скачок волка, еще один рывок конькобежца, и в нескольких шагах от Леонида на льду завязалась отчаянная схватка: человек и зверь сплелись в клубок: здесь – нога, там – косматый хвост, тут – рука в перчатке, а рядом – лязгающая пасть в крови; борьба шла не на жизнь, а на смерть, противники пускали в ход что попало – нож, зубы, когти.

Наконец победитель встал. То был Эден с окровавленным по рукоять кинжалом, в разорванной бекеше. Волк лежал, вытянувшись во весь рост на льду, с пронзенной грудью и сжатым в последней, мертвой, схватке клыками.

– Ну, с этим покончено! – воскликнул Эден, поднимаясь на ноги.

– С этим тоже! – весело отозвался Леонид, подвязывая конек. – Спасибо, друг.

Затем они опять взялись за руки и плавно покатили по льду в направлении курившегося вдалеке дымка.

Через некоторое время Эден оглянулся.

– Гляди, стая прекратила погоню.

Посмотрел назад и Леонид.

– Верно.

Большая волчья стая в нерешительности стояла на пригорке, словно раздумывая – не вернуться ли восвояси.

– Как видно, опомнились, – предположил Эден.

– Не совсем так, – ответил Леонид. – Чувствуешь горьковатый запах дыма? В костер, видно, положили кусок волчьей шкуры. Волки не переносят этого запаха, от того-то они и отстали. Теперь мы спокойно можем двигаться дальше. Там, на берегу, сторожевая застава.

С этой минуты два друга без помех продолжали свой бег на коньках по замерзшей реке. Дикие родичи собак провожали их голодным воем, но преследовать дальше не решались. Леонид и Эден, посмеиваясь, говорили друг другу:

– Да, веселый выдался денек!

Вскоре перед ними возникло казацкое жилье – деревянный сарай для почтовых саней, установленный прямо на льду. На берегу виднелись конюшни для лошадей и небольшие, наскоро построенные жилища рыбаков, которые в это время года ловят подо льдом осетра и белугу.

На берегу был разложен большой костер, дым от которого наполнял острым, щекочущим запахом всю окрестность. Вокруг огня на корточках сидели люди.

Эден бежал теперь на коньках в нескольких саженях впереди Леонида и, стремясь поскорее добраться до жилья, двигался напрямик к огню.

То ли он не слыхал, то ли не понял, что ему кричали люди с берега, – так или иначе Эден, не сбавляя скорости, продолжал нестись по льду прямо к ним. А между тем люди у костра, размахивая руками, во все горло кричали ему, чтобы он остановился или взял в сторону.

Леонид догадался в чем дело и в ужасе окликнул друга:

– Стой!

Но было уже поздно.

В следующую минуту Эден исчез, будто сквозь землю провалился.

На том самом месте, куда свернули друзья, рыболовы пробили во льду большие отверстия, сквозь которые по старинному русскому способу ловили рыбу на блесну. Обычно под вечер эти проруби и полыньи замерзают, покрываясь тонким, как стекло, ледком. В одну из таких запорошенных снежком прорубей и влетел с ходу Эден: он проломил сверкающую пленку и провалился под лед.

Вопль ужаса разнесся над рекой.

Только Леонид не издал ни звука. Резко затормозив, он остановился у самой проруби.

– Не покину тебя и там, – произнес он сквозь сжатые зубы и, сбросив с ног сапоги вместе с коньками, скинув бекешу, не раздумывая, прыгнул под лед, вслед за своим исчезнувшим другом.

Леонид был опытным пловцом. С открытыми глазами погрузился он в воду, напряженно вглядываясь в глубокий полумрак подводного мира.

Какие-то огромные черные силуэты появлялись то слева, то справа, обманывая его до предела напряженное зрение: это были обитатели большой реки – со спинами в виде пилы, с вытаращенными неподвижными глазами, с огромными крыльями-поплавками и бронированным панцирем-чешуей, – настоящие химеры речных глубин. Они косяками скоплялись у самой проруби, жадно вдыхая свежий воздух; тысячи мелких рыбешек сновали тут же, взбираясь друг на друга, увертываясь от стозубых хищных чудовищ, этих речных волков.

Но среди них Леонид не увидел друга.

Он опустился еще глубже. От напряжения заболели глаза. Сюда, на глубину в несколько саженей, сквозь лунку в толще льда едва пробивался свет.

Леонид продолжал поиски.

Он достиг дна, нога его уперлась в песок. Он всматривался вдаль, по течению реки. Воскликнул про себя:

«Эден! Эден! Где ты?»

В голове его молниеносно мелькнула догадка, и он сделал несколько шагов против течения. И тут увидел прямо перед собой фигуру стоящего на дне человека.

Это был тот, кого искал Леонид.

Эден стоял перед ним на речном песке таким, каким он увидел его в последнюю минуту перед погружением – с закинутыми назад руками, с вытянутой вперед головой и обращенным кверху взором. Тяжелые коньки поддерживали его в вертикальном положении, а сила инерции, с которой он скользил по льду, увлекла его под водой в противоположную речному течению сторону.

Леонид быстро схватил друга за волосы и, оттолкнувшись ногами ото дна, стал подниматься вверх.

Вверх, но куда?

Над ним нависал сплошной ледяной свод с одной-единственной узкой щелью-прорубью, сквозь которую можно было выбраться наружу. Это он понял только тогда, когда коснулся головой двухметровой ледяной толщи, сковавшей реку от одного берега до другого.

Где сейчас это заветное окно в белый свет?

Разыскивая под водой друга, Леонид» потерял верное направление и теперь не видел над своей головой ничего, кроме тяжелого зеленоватого льда, этого небосвода смерти.

Внезапно он принял решение и что было силы оттолкнулся от ледяного покрова: нельзя было допустить, чтобы лед присосал к себе все его тело – тогда конец. Леонид вновь ушел в глубину.

Там он выпустил из легких немного воздуха. Пузыри, думал он, будут притянуты к проруби и укажут ему нужное направление. И они действительно, как стеклянные шарики, стали подниматься, но ни один из них не вырвался на поверхность, все разбились о ледяной покров.

Леонид погрузился еще глубже и снова выпустил из себя немного воздуха. Один из дугообразных пузырьков взлетел вверх и, как белая путеводная звезда, исчез прямо над его головой.

Пузырек нашел выход на волю.

Тогда Леонид, весь собравшись в комок, из последних сил рванулся вслед за своей спасительной звездой. В самую пору! Еще выдох, и пузырьки из его груди вылетели бы уже вместе с покинувшей тело душой!

Тонкий ледок в проруби затрещал. Подбежавшие к полынье рыболовы и казаки увидели чью-то всплывшую над водой голову. Крюками и баграми они быстро подцепили за одежду барахтавшихся в проруби людей.

Прежде чем самому вылезти на лед, Леонид приподнял вверх тело своего товарища.

– Его… спасите!

С этими словами он впервые перевел дух.

Рыбаки вытащили обоих путешественников.

Эден лежал недвижимо, с закрытыми глазами, плотно сжав синие губы.

– Десять тысяч рублей тому, кто достанет лекаря! – прохрипел Леонид, обомлев от ужаса при виде своего друга.

Седой рыбак, обхватив голову Эдена, сказал:

– Я и без десяти тысяч приведу его в чувство: раздеть его надо и уложить в снег. Но скажу тебе, барин, вот что: не скоро сыщешь на свете другого такого человека, который сделал бы для друга то, что сделал ты.

Леонид подхватил на руки Эдена и побежал с ним к берегу, туда, где пышной пеленой лежал свежевыпавший снег. Он уложил юношу в белую, холодную постель, и того начали откачивать. Добрые мужики настаивали, чтобы и сам Леонид пошел в казацкое жилье надеть сухую одежду, но он ответил:

– Пока не увижу, что он открыл глаза, – не уйду.

Платье на нем превратилось в ледяной панцирь.

 

Двое других

Ну, а сейчас оставим старшего из сыновей Барадлаи на бескрайней русской равнине; он лежит голый в снегу под открытым небом, а чужие бедные и добрые люди разминают его онемевшие члены, между тем как его единственный друг жадно впивается взглядом в посиневшие губы несчастного и его мертвенно-неподвижные веки, ожидая момента, когда можно будет спросить: «Ну, Эден, видишь ли ты по-прежнему свои звезды?»

Гостиница «Венгерский король» была по тем временам одной из самых комфортабельных во всей Вене; особенно охотно в ней останавливались венгерские помещики и офицеры.

Вот молодой гусарский капитан поднимается по парадной лестнице на первый этаж гостиницы. Он красив, этот статный офицер, его широкие плечи и осанистую фигуру плотно стягивает голубой доломан; к полному румяному лицу удивительно идут франтовато закрученные острые усики, бывшие в ту пору исключительной привилегией офицеров гусарских полков; кивер молодцевато тут почти на самые брови.

Голову он держит так гордо, будто на всем свете нет другого офицера-гусара.

Поднимаясь на второй этаж, он на минуту был привлечен странной сценой в коридоре, ведущем в комнаты.

Какой-то седовласый человек с гладко выбритым лицом и в длинном походном плаще гневно кричал на трех швейцаров и на горничную.

Те с величайшей предусмотрительностью и готовностью услужить пытались помочь ему войти в одну из комнат, но старый господин пришел от этого лишь в еще большую ярость и нещадно бранил обступивших его слуг то по-венгерски, то по-латыни.

Заметив гусарского офицера, привлеченного необычным шумом, он громогласно обратился к нему по-венгерски, не сомневаясь, что гусаром может быть только венгерец.

– Послушайте, добрейший господин офицер, будьте столь любезны подойти сюда и помочь мне объясниться с этими глухими тетерями, которые не понимают человеческого языка.

Гусар подошел. Взглянув на приезжего, он сразу признал в нем священнослужителя.

– Что случилось, святой отец?

– В мою подорожную исправник вписал, разумеется по-латыни, что я – «verbi divini minister», а это, как известно, означает, что я есмь слуга господа. И вот, представьте, предъявляю на таможне свой паспорт, и чиновники начинают титуловать меня «герр министр». Больше того, все носильщики, кучера, лакеи величают меня не иначе, как «ваше высокопревосходительство», и в таковом качестве передают из рук в руки. Передо мной рассыпаются в комплиментах и поклонах, готовы нос разбить об пол – и все из-за моего воображаемого высокого титула! Да это еще куда ни шло, а вот с номерами в гостинице просто беда: мне отводят самые пышные покои. Но мне это ни к чему. Я бедный священник и приехал в Вену не веселиться, а по крайней надобности. Да, да, прошу вас, объясните все это им. Я не знаю немецкого языка, в наших краях простые люди, вроде меня, на нем не говорят, А эти не понимают никакой другой речи.

Офицер улыбнулся.

– А какие языки вы знаете, отец мой?

– Латынь, греческий, древнееврейский, ну и в достаточной мере арабский.

– Да, с этими здесь вы далеко не уедете, – сказал гусар с улыбкой.

Он вполголоса что-то сказал одному из слуг, который в ответ лишь утвердительно кивнул головой, многозначительно указав глазами на верхний этаж.

– Пройдите пока в эту комнату, отец мой. Через четверть часа я вернусь и все улажу. А сейчас я спешу, меня ждут.

– Но мое дело еще более спешное, – проговорил священник, удерживая офицера за темляк сабли, чтобы тот не убежал. – Стоит мне переступить порог этой комнаты, как придется выложить пять форинтов.

– И все-таки мое дело более спешное, поверьте мне, – сказал офицер. – Меня ждут наверху господа, и один из них желает со мной драться. Его-то уж, во всяком случае, нельзя заставлять ждать.

Святой отец был так потрясен этим сообщением, что немедленно выпустил офицерский темляк.

– Как, сын мой? Вы спешите на дуэль? Это уж совсем нелепо!

Снисходительно улыбнувшись, гусар пожал руку священника.

– Будьте покойны, святой отец, и подождите меня здесь. Я скоро вернусь.

– Смотрите, чтобы вас не прокололи шпагой! – крикнул ему вслед священник.

– Постараюсь! – шутливо отозвался гусар, легко взбегая по лестнице.

Старый священник согласился наконец пройти в отведенную ему комнату на первом этаже, причем вся свита лакеев наперебой продолжала титуловать его «ваше превосходительство».

«Какое великолепие! – подумал про себя священник, оглядывая свою новую опочивальню, кровать под шелковым балдахином, изразцовый камин. – Это обойдется по крайней мере в пять, если не в шесть форинтов за день.

К тому же еще все эти шалопаи! Один лакей только носит багаж, другой – подает таз для умывания, третий – рогульку для сапог. И каждый ждет от знатного постояльца на чай. Даже этот разноцветный паркет они не натрут даром».

Пока старый священник терзал себя этими мыслями и подсчитывал в уме, во что обходится господам один день в Вене, он вдруг услышал над головой шаги, звон шпаг.

Дуэль происходила как раз над его комнатой.

Вот кто-то топнул ногой в одном углу; в ответ – топот в другом; удар оружием; снова лязг. Выпад – отход, опять выпад и опять отход.

Там, наверху, шел поединок не на шутку.

Схватка длилась минут пять-шесть. Бедный священник все это время пребывал в полной растерянности. Ему хотелось броситься к окну и взывать о помощи, но от этого его удерживала мысль, что его могут арестовать за нарушение спокойствия в городе. Священник подумал, что лучше всего, пожалуй, кинуться наверх, встать между сражающимися и прочесть им пятьдесят второй стих из главы двадцать шестой евангелия от Матфея: «Возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут». Но в это мгновенье лязг оружия над его головой утих. Через несколько минут он услышал шаги по коридору и звон шпор у самых дверей. Дверь распахнулась, и, к своей великой радости и утешенью, священник увидел давешнего гусарского офицера целым и невредимым.

Старик кинулся к нему и ощупал его руки, грудь: не ранен ли?

– Вас не проткнули?

– Да что вы, отец мой!

– Что же произошло? Может быть, вы закололи своего противника?

– Он получил свое – царапину на щеке.

Священник в ужасе уставился на офицера.

– Ему не очень больно?

– Помилуйте, святой отец. Он радуется этому, как шут своему колпаку.

Однако старик не счел эту остроту уместной.

– Ай-яй-яй, и как это господа могут развлекаться столь варварским способом! Что за причина побудила вас к дуэли?

– Вы, святой отец, наверное слыхали анекдот о том, как два офицера повздорили из-за того, что один утверждал, будто в Италии он самолично срывал с дерева caрдины, а другой никак не желал в это поверить. Тогда оба спорщика схватились за шпаги. Один из них был ранен в голову, и в этот миг он вспомнил, что то действительно были не сардины, а плоды. Что вы на это скажете?

– Надеюсь, не из-за таких пустяков вы повздорили, сударь?

– Примерно. Я недавно прибыл в полк, и меня сразу произвели в капитаны. Поэтому мне предстоит теперь сразиться на дуэли с целой группой офицеров, они либо приколют меня, либо смирятся с моим назначением. Таков здешний обычай. Но поговорим о вашем деле. Вы прежде сказали, что приехали сюда не для развлеченья, а в силу необходимости. Что за нужда, какой злой ветер пригнал вас сюда?

– Ах, сын мой, если вы пожелаете, я с превеликой охотой поведаю вам свою историю, и буду лишь благодарен, если вы ее выслушаете. Я – чужак в этом городе. У меня нет ни одной знакомой души, с кем можно было бы посоветоваться. А между тем я вызван на высочайший суд «ad audiendum verbum».

– О святой отец! Это серьезное дело. Кому вы досадили и чем?

– Я расскажу вам все, как есть, сударь. У вас такое честное и благородное лицо, что невольно проникаешься к вам полным доверием. Я – пастор в одном селении на Алфельде, где у меня произошло столкновение с помещиком. Этот помещик был великим тираном, а я по натуре немного куруц. А к тому же, как на грех, между нами произошли и семейные разногласия. У того помещика есть сын – кавалер, а у меня – красавица дочка. Я считаю про себя, что дочери моей – цены нет, а помещик решил, что она для его сына недостаточно хороша; потому он взял да и отправил сына в Московию. На это я не в обиде. Но вот случилось так, что его милость покинул сию юдоль печали и прах его по христианскому обычаю предали земле. После проповеди и панихиды я прочел над ним последнюю молитву. Не спорю, та молитва была суровой, но все, что в ней говорилось, я обращал к богу, а не к людям. И вот сейчас за эту самую молитву и преследуют меня власти предержащие. Призвали они меня в консисторию и в комитатский суд как святотатца и мятежника. Лишили меня прихода, но и этого им показалось мало. Теперь вот вызвали в Вену, сам не знаю куда и к кому, дабы держать ответ за оскорбление его величества. Взгляните, сударь, и будьте мне судьей. Вот она, моя молитва, прочтите ее: найдется ли в ней хоть одно слово, которое выдавало бы во мне изменника или оскорбителя его величества?

У старика от волнения дрожали губы, и его горящие глаза наполнились слезами.

Офицер взял у него из рук бумагу и прочел ее. Священник неотрывно следил за выражением его лица.

– Ну, сударь! Что скажете? Можно ли осудить меня за это?

Молодой человек вчетверо сложил лист с текстом молитвы и, протянув его старику, тихо сказал:

– Я бы не осудил вас.

– Благослови вас за это бог. Жаль, что мои судьи думают иначе.

Между тем перед священником в эту минуту сидел его настоящий «судья»: ведь гусарский офицер был не кто иной, как сын человека, над телом которого старец прочел последнюю молитву.

– И все же позволю себе, милостивый государь, дать вам добрый совет, – проговорил молодой человек. – Прежде всего никуда не ходите, пока вас не вызовут. Никуда не ходите и никому не жалуйтесь на учиненную несправедливость. За то, в чем вас обвиняют, вас не постигнет кара, но если вы вздумаете доказывать свою правоту, дело может обернуться худо и вас накажут втройне.

– Так что ж мне делать?

– Ровным счетом ничего. Сидеть и ждать. Если за вами пришлют, ступайте куда прикажут. Велят остановиться, стойте. Будут что-нибудь говорить, – слушайте молча. А как только заметите, что говорить перестали, – постарайтесь тихонько уйти: спиной отыщите дверь и прямехонько домой. А людям, что встретятся вам по дороге и станут о чем-нибудь спрашивать, – ничего не отвечайте.

– Но ведь тогда они сочтут меня круглым болваном!

– Поверьте мне, отче, с таким титулом можно объездить полмира.

– Добро, сын мой, принимаю совет. Лишь бы это не затянулось надолго. Жить в Вене накладно.

– Об этом не тужите, святой отец. Раз уж вас вызвали сюда вопреки вашей воле, то, несомненно, найдется кто-нибудь, кто заплатит за все издержки.

Старый священник выразил неподдельное удивление. Хотел бы он знать, кто этот «кто-нибудь»!

– Однако мне пора по своим делам. Дай вам бог удачи, отец.

Священник хотел задержать молодого офицера еще на минуту, чтобы отблагодарить за все, но гусар спешил; он пожал старику руку и удалился.

Вскоре после его ухода появился слуга с чашкой черного кофе для «его высокопревосходительства».

Тщетно священник объяснял ему, что не хочет завтракать, ибо это не в его привычках; австриец покинул его, пятясь к дверям и непрестанно кланяясь.

Старик только покачал головой. Удастся ли ему проделать то же самое, если нужно будет ретироваться из кабинета сановника, расточая по пути уверения в своей преданности?

Но поскольку кофе остался, наш путешественник, чтобы он не пропадал даром (все равно ведь придется платить!), выпил его. Надо признаться, что кофе пришелся ему по вкусу.

Только бы поскорее пришел этот слуга и забрал порожнюю посуду, ибо если разобьется хоть одна чашка из дорогого сервиза, то это влетит в копеечку.

Не успел старик высказать вслух свое желание, как и в самом деле в дверях бесшумно вырос слуга, явившийся за посудой. Наш уважаемый путешественник уже успел к тому времени выучить одно слово по-немецки и не замедлил пустить его в ход.

– Bezahlen! – произнес он, доставая из глубокого кармана полученный им когда-то ко дню именин длинный вязаный кошель, где позвякивали сбереженные за многие годы крайцары. Старик приготовился расплатиться. Во-первых, он не желал ни часу оставаться в долгу. Во-вторых, – это главное, – он хотел по первому счету определить размер предстоящих ему расходов и сумму дневных затрат. Каково же было его удивление, когда слуга с широкой и подобострастной улыбкой, сопровождавшейся выразительной мимикой, отклонил протянутый кошелек и сказал священнику: «Schön bezahlt».

«Стало быть, этот офицер был действительно прав! – подумал старик. – Он, видно, глубоко порядочный человек. Жаль, что я так и не спросил, как его зовут. Но кто все-таки оплачивает мои расходы?»

Разумеется, это был не кто иной, как Рихард Барадлаи! Уходя из гостиницы, он вручил обер-кельнеру два золотых и просил оказывать всяческое внимание старому господину; что касается расходов, добавил офицер, то он берет их на себя.

После этого молодой гусар направился в полковой манеж, где провел час, тренируясь в вольтижировке с саблей и пикой; он вдоволь поразмялся и заставил потрудиться своих противников, сломал древко пики и вконец утомил коня; когда же ему наскучил манеж, он решил прогуляться по улицам; так он фланировал, заглядывая под шляпки хорошеньких женщин, а когда настал полдень, отправился к себе на квартиру.

Рихард жил высоко, на третьем этаже большого дома; он снимал превосходную квартиру с двумя выходами, гостиной и спальней; напротив, через коридор, помещались лакейская с небольшой кухонькой. Прислуживал ему старый гусар, которого он звал не иначе, как «господин Пал». И в этом он был отчасти прав, ибо на деле скорее «господин Пал» командовал своим хозяином, чем тот слугой.

Старому слуге было уже за шестьдесят, а он по-прежнему оставался рядовым гусаром и холостяком. На своем веку он пережил четыре войны и носил бронзовую медаль ветеранов войны против Наполеона. Его лихо закрученные усы походили на два огромных штопора и служили предметом гордости их обладателя. Его густые черные волосы сохранились в целости и были даже не тронуты сединой. А по кривым ногам старого гусара, составлявшим его особую примету, можно было распознать человека, который верхом на коне проделывал путь от Вены до Парижа, Неаполя и Москвы.

– Итак, господин Пал, что у нас сегодня на обед? – спросил с порога капитан, отстегивая саблю и вешая ее на стену гостиной, где красовалась коллекция различного оружия вплоть до великолепных античных мечей и щитов.

Нетрудно догадаться, что господин Пал выполнял одновременно обязанности слуги и повара.

– На обед сегодня – «четки», – с невозмутимым спокойствием ответил старик.

– Недурно, – отозвался капитан. – С чем же?

– С «ангельскими крылышками».

– Превосходная еда! Можно подавать, господин Пал!

При этих словах господин Пал взглядом смерил хозяина с головы до пят.

– Опять, значит, дома обедаем?

– Обедаем, если найдется что-нибудь.

– Найдется, – проворчал Пал и принялся накрывать стол. Он перевернул наизнанку красную с синими цветами скатерть, которая мгновенно превратилась в сине-красную, поставил перед хозяином фаянсовую тарелку, положил на стол нож, вилку с рукоятью из оленьего рога н серебряную ложку, предусмотрительно обтерев их краем скатерти. Затем дополнил сервировку небольшой бутылкой из-под шампанского, наполненной свежей артезианской водой.

Капитан придвинул к столу свой стул и удобно устроился на нем, широко расставив ноги в сапогах со шпорами.

Тем временем господин Пал, заложив руки за спину, продолжал ворчать:

– Опять, значит, у нас за душой ни гроша?

– Твоя правда, – ответил Рихард, отстукивая ножом и вилкой по краю тарелки новый военный марш.

– А два золотых, что утром я видел у вас в кармане?

Рихард, смеясь, махнул рукой: «Поминай как звали!»

– Хороши, нечего сказать! – пробурчал старый служака.

С этими словами он взял со стола пустую бутылку и вышел из комнаты. Неизвестно, где он раздобыл вина, по, вернувшись, снова поставил бутылку на стол перед Рихардом, продолжая читать ему нотацию.

– Истратили небось на букет для какой-нибудь красавицы? Или прокутили с друзьями? Хороши, нечего сказать!

Ворча, он достал из 'буфета тарелку с резными краями и совсем уже философским тоном заметил.

– Я тоже был таким… в молодости.

Вскоре он появился с дымящейся тарелкой в руках. В ней была фасоль с подливкой – в качестве гарнира к «ангельским крылышкам», оказавшимися на деле свиной ножкой.

Старый гусар приготовил это лакомое блюдо для себя, но в таком количестве, что сейчас без всякого ущерба мог разделить его с хозяином.

Рихард набросился на солдатскую еду с завидным аппетитом. Он поглощал обед с такой быстротой, словно никогда в жизни не пробовал более вкусного кушанья.

Господин Пал стоял за креслом своего хозяина, хотя не предвиделось никакой нужды менять тарелки, ибо на второе ничего не было.

– Спрашивал меня кто-нибудь? – быстро работая челюстями, осведомился Рихард.

– Гм… Как не спрашивать? Вестимо, спрашивали.

– Кто же?

– Служанка той самой… вашей актрисы, это раз. Нет, не блондинки, а другой – маленькой. Принесла букет с письмом. Букет – на окне в кухне, письмо – в камине.

– Как? Почему? Какого черта ты разжигал им камин?

– А потому, что она просила денег у господина капитана.

– Откуда это вам известно, достопочтеннейший господин Пал? Быть может, вы научились читать?

– Чую по запаху.

Рихард не удержался от смеха.

– Кто еще приходил?

– Торговец лошадьми, Хониглендер. Приводил коня за две тысячи, того самого, на котором ваша честь мечтали прогарцевать перед императорским двором.

– Ну, и что?

– Эхма! Не для нас он! Нешто это конь! Сел я на него, слегка сжал коленями, а он и брякнулся наземь, на все четыре ноги. Разве это лошадь: на нее только смотреть – тогда она и впрямь красива, а в дело не годится. Прогнал я его вместе с лошадью со двора. Она и четырехсот форинтов не стоит.

– Вот это ты зря сделал. Конь мне позарез нужен, а четырехсот форинтов у меня нет.

– Это мы знаем, – проговорил Пал, подкручивая с хитрой усмешкой ус, – потому-то я купца и прогнал со двора, но прогнал так, чтобы он обратно вернулся.

При этих словах Рихард снова рассмеялся.

– Ну, а еще кто заходил?

– Барич.

Так господин Пал называл лишь одного человека.

– Брат? А ему что надо?

Пял углубился в серьезную работу: огромным кривым ножом он стругал из щепы зубочистку для хозяина. Наконец он кончил свое дело:

– Пожалуйте зубочистку.

– Так что же говорил брат?

Старый слуга поскреб за ухом, потом – в бороде.

– Он вам и сам скажет, – ответил он с хитрецой и стал собирать со стола посуду.

В эту минуту, будто он только и ждал, пока о нем заговорят, в комнату вошел «барич».

Третий, самый младший из сыновей Барадлаи, был стройный, худощавый и узкоплечий юноша. У него было чистое, по-детски наивное лицо, которое выражало подчеркнутую учтивость; он высоко закидывал голову, но не из гордости, а потому что его очки в тонкой золотой оправе постоянно сползали на нос. Когда он поздоровался за руку со своим братом, тот невольно вспомнил, что в определенных кругах высшего чиновничества существует особый ритуал, согласно которому с различными людьми следует здороваться по-разному, в зависимости от занимаемого положения.

– Здравствуй, Енё, какие новости принес?

Всем своим видом Енё старался подчеркнуть конфиденциальный характер предстоявшего разговора.

– На этот раз ты угадал. Я действительно принес тебе новости. Не отошлешь ли ты господина Пала?

– Пал, можешь идти обедать!

Однако господин Пал не желал поступаться своими правами старого слуги и спокойно отвечал:

– Вот приберу со стола, тогда и пойду!

Братьям пришлось смириться.

– Закуривай, старик, – угощал брата Рихард.

– Благодарствую. Твой табак слишком крепок.

– Верно, боишься, как бы твой начальник не заметил, что ты курил контрабандный табачок, – съязвил Рихард. – Ну, этот старый ворчун наконец убрался. Можешь говорить.

– Пришел сообщить тебе, что получил письмо от мамы.

– Я – тоже.

– Она пишет, что, начиная с текущего месяца, будет высылать мне вдвое больше денег на расходы. А чтобы я мог уже сейчас снять квартиру и жить соответственно своему положению, она прислала мне тысячу форинтов.

– А мне наша драгоценная матушка пишет, что, если я по-прежнему буду таким транжирой, то промотаю все свое наследство. И если не стану экономнее, то она не будет больше ни высылать денег, ни платить моих долгов.

– Просто не знаю, как быть. Стоит мне начать роскошествовать, как начальство сразу заметит это. Ты даже не представляешь, какую дурную репутацию приобретает у нас тот, кто ведет жизнь щеголя. Моя карьера будет обеспечена лишь в том случае, если я останусь в полной зависимости от своих начальников. Попробуй кто-нибудь из нас, чиновников, прослыть денди, снять квартиру лучше той, что позволяет его положение, и вообще зажить богаче, чем живет его начальник, – тут ему и конец… За ним закрепится слава дилетанта, и он будет лишен всякого доверия. Я в отчаянии. Ума не приложу, что делать!

– А вот я знаю, что мне делать. Я не могу экономить, когда я на людях. Экономию наводить я могу лишь дома.

– Не понимаю тебя.

– Очень просто. Вот, скажем, я обедаю. Видит меня кто-нибудь? Нет. Если я усядусь перед окном с зубочисткой во рту, кто определит, ел ли я сегодня обед из шикарного ресторана, или уплетал фасоль, которую господин Пал приготовил в качестве гарнира к «ангельским крылышкам»?

– Знаешь что, Рихард? Я пришел с тем, чтобы предложить тебе половину денег, которые мне прислала матушка.

При этих словах Енё даже снял очки, чтобы брат лучше мог увидеть его глаза.

Но предложение Енё не произвело никакого впечатления на Рихарда. Продолжая возиться с зубочисткой, он спросил:

– Под проценты?

Енё снова надел очки и сморщил нос.

– Что за глупая шутка?

– Стало быть, ты даешь мне деньги для того, чтобы я помог тебе промотать их? Ради тебя готов и на это.

– Просто я полагаю, что ты истратишь их с большей пользой, чем я, – ответил Енё.

Он достал из кармана приготовленные деньги и поспешно передал их брату, тепло пожав ему при этом руку.

Рихард не счел нужным даже сказать спасибо» Пусть Енё благодарит его за то, что он соблаговолил принять деньги.

– У меня есть еще один сюрприз для тебя, – проговорил Енё с плохо разыгранным равнодушием. – Пригласительный билет на завтрашний бал к дамам Планкенхорст.

Подперев подбородок кулаками, Рихард с саркастической улыбкой уставился на брата.

– С каких это пор ты стал их послом?

Втянув голову в плечи, Енё смущенно ответил:

– Меня очень просили передать тебе лично приглашение от их имени.

Рихард расхохотался.

– Так вот, значит, каковы твои проценты, ростовщик несчастный.

– Что за проценты? Почему ростовщик? – вскричал Енё, вскочив от возмущения с места.

– Тебе хочется поухаживать за Альфонсиной, а для этого надо убрать с дороги ее мамашу: ведь она считает тебя еще слишком незначительным человеком, чтобы стать женихом ее дочери. Все понятно. Что касается мамаши, мадам Антуанетты, спору нет, она еще пользуется успехом. Ведь ей не больше тридцати шести, и если у нее не накладные волосы, ее еще можно признать красивой. Когда я служил в гвардии, мне часто приходилось танцевать с ней на костюмированных балах, и я без труда узнавал ее в «домино», да она и сама нередко меня окликала. Ты все это прекрасно знаешь и потому-то решил избрать меня своего рода троянским конем. Хорошо, любезный братец, я согласен. Не пугайся, я не отдам тебе обратно пятьсот форинтов. Хоть ты и великий ростовщик, но я беру на себя роль троянского коня. Садись ко мне на спину: пока ты будешь обхаживать дочку, я займусь мамашей.

– Помилуй! Прошу тебя! – воскликнул Енё с нескрываемым волнением. – У меня самые честные намерения. Уверяю тебя.

Рихард провел пальцем по носу и пожал плечами.

– Черт с тобой!.. Уступаю тебе обеих!

– Значит, ты придешь?

– Друг мой, ну как мне не прийти? Вестрис был первоклассным танцором, но и он – смею тебя заверить – не получал больше пятисот форинтов за вечер.

– Перестань смеяться надо мной, прошу! А то я в самом деле рассержусь и никогда больше сюда не приду. Я поделился с тобой деньгами как с братом. Уверен, что и ты поступил бы так же в сходных обстоятельствах. А прийти завтра на бал я прошу тебя, как доброго друга, вот и все.

– Ладно, старина! Не сердись. Я пойду с тобой всюду, куда захочешь. Но если мое присутствие на балу для тебя так важно, то и я, в свою очередь, прибавлю одно условие к нашему договору. Слушай же.

– Слушаю.

– Если ты хочешь, чтобы я завтра пошел с тобой на бал, то должен оказать мне услугу и уговорить своего уважаемого шефа отпустить восвояси одного бедного священника, которого вызвали в Вену «ad audiendum verbum». Тебе известно, о ком идет речь: о нашем священнике из Немешдомба, которого преследуют за молитву, прочитанную им над могилой нашего отца.

– Откуда ты это знаешь? – удивленно спросил Енё.

– Да вот так, узнал. Он добрый, честный человек. Пусть его отпустят с богом домой.

Лицо Енё сразу стало официальным.

– Но, насколько мне известно, господин канцлер очень резко настроен против него.

– Что мне до господина канцлера! Не стращай ты меня великими мира сего. Я, слава богу, немало повидал на своем веку великих людей разного рода – mascilini et feminini generis – при этом всех видов и рангов! Мне отлично известно, что они так же едят и пьют, зевают и храпят, как и все прочие люди. Меня ты ими не запугаешь. Твой начальник нахмурит лоб, рявкнет во все горло на невинную жертву, а когда старик выйдет из его кабинета, посмеется над тем, как напугал несчастного. Вот и все. А между тем этот священник – честный малый. Правда немного болтливый. Но на то он и пол, слуга господен. Отпустите вы его с миром домой, пусть продолжает пасти свою паству!

– Хорошо, замолвлю за него словечко перед его превосходительством.

– Вот за это спасибо. Ну, а теперь садись и выпьем по рюмочке за наш священный союз. Господин Пал!

Старый служака вырос словно из-под земли.

– Вот тебе десять форинтов. Принеси две бутылки шампанского. Одну нам, другую – себе.

Направляясь к дверям, Пал качал головой и бормотал про себя: «И я был таким же… в молодости».

 

Разные люди

Балы во дворце Планкенхорст издавна пользовались славой в столице.

Имя Планкенхорст было широко известно, хотя перед ним не стояло баронского титула. Однако это не мешало людям величать молодую вдову, хозяйку дома, баронессой, ибо она и в самом деле была ею по рождению. Доброжелатели семьи, особенно поклонники дочери баронессы, не упускали случая называть баронессой и юную Альфонсину. Что касается меня, то я не могу с достаточной уверенностью сказать, в каком именно дочернем колене прекратилась в этой семье родословная ветвь баронов.

Дамы Планкенхорст жили в собственном доме, в центре города, что для Вены имеет важное значение. Однако дом этот казался уже несколько старомодным, ибо был выстроен еще в стиле эпохи Марии Терезии, с лавками и магазинами в первом этаже.

Баронесса жила на широкую ногу, она и в летние месяцы не выезжала в свое деревенское поместье, предпочитая проводить в Вене даже «мертвый сезон». Вдова и дочь бывали и при дворе, там их видели, правда, большей частью в мужском обществе. Бароны (как известно, человек становится человеком, лишь достигнув этого титула) и князья (то есть люди истинно благородные) нередко предлагали руку очаровательной Антуанетте, когда ей хотелось пройти в буфет, а ее дочь, прелестную Альфонсину, наперебой приглашали на тур вальса. Когда князья устраивали маскарады, на них непременно приглашали мать и дочь Планкенхорст. И тем не менее в столице никогда не говорили о том, чтобы какой-нибудь барон или князь стремился вступить в более тесный союз с этим семейством.

На вечерах у Планкенхорст было всегда многолюдно; постоянно здесь плелись политические и любовные интриги. Бросалось, однако, в глаза весьма странное обстоятельство: на этих вечерах бывали совсем не те люди, которых обычно посещали сами хозяйки дома. Здесь нельзя было увидеть ни Шедлницких, ни Инзаги, ни Аппони, но зато всегда можно было встретить их советников и секретарей. Тут никогда не появлялись ни князь Виндишгрец, ни Коллоредо, зато в залах дворца постоянно толпились красивые офицеры» в золотых эполетах и при орденах; по преимуществу то были совсем еще юные жизнерадостные люди – гусары и гвардейцы. Дамы, украшавшие это общество, принадлежали к знатным фамилиям австрийской столицы, они могли гордиться как своей родословной, так и положением в свете.

Что касается атмосферы, царившей в часы приемов в доме Планкенхорст, то она была безупречна даже с точки зрения самых строгих светских правил. И еще одно обстоятельство содействовало популярности этих вечеров: там можно было повеселиться и чувствовать себя совершенно непринужденно, хотя общество было самое изысканное; такие вечера – явление редкое; обычно, если гости непринужденно развлекаются, то сама компания оставляет желать много лучшего, если же компания собирается изысканная, то все смертельно скучают.

На вечерах же в доме Планкенхорст счастливо сочеталось одно с другим.

Когда Енё в новом вечернем костюме, надушенный и радостный, заехал в девять часов вечера за Рихардом, чтобы вместе с ним отправиться на бал, он застал брата в полном неглиже. Рихард, лежа на тахте, читал какой-то роман.

– Ты еще, сказывается, не готов? Ведь пора ехать на бал.

– Что за бал?

– У Планкенхорст.

– Гм… Совсем из головы вылетело, – ответил Рихард, вскакивая на ноги. – Эй, Пал!

– Скажи правду, Рихард, почему ты всегда так неохотно ездишь туда? Они ведь так учтивы и предупредительны по отношению к нам. Да и вообще там можно отлично повеселиться.

– Ну, что еще? – проворчал показавшийся в дверях господин Пал.

– Побрей меня, да поживее, – приказал Рихард старому слуге, который исполнял обязанности не только повара, по и брадобрея.

– Вот ведь! Давно спрашивал, чего мешкаете? – проворчал старик. – Все-то я должен помнить, иначе половину дел пропустили бы. Горячая вода готова, Садитесь.

Рихард покорно уселся на стул и позволил повязать себя полотенцем.

– Почему ты не отвечаешь на мой вопрос? – не отступал Енё, пока господин Пал взбивал мыльную пену. – Почему ты чураешься дам Планкенхорст?

– Шут их знает! – досадливо поморщился Рихард. – Больно уж они спесивы.

Енё снисходительно улыбнулся.

– Я этого за ними не замечал.

– Выше подбородок! – рявкнул господин Пал, намыливая щеки своего господина.

Когда, наконец, мыльная пена облепила подбородок и щеки Рихарда, а господин Пал отвлекся на минуту, чтобы направить бритву, молодой офицер принялся рассказывать брату притчу:

– Знаешь, Енё, однажды, путешествуя вблизи Венеции, познакомился я на берегу моря с одним бездельником, у которого была длинная проволока с крючком на конце. Спрашиваю его, что делает он здесь. «Жду обеда», – отвечает бездельник. Был отлив, и в прибрежном песке, отчетливо виднелись небольшие круглые ямки. Мой бездельник достал из банки щепотку соли и бросил в ямку. Из нее тут же высунулась улитка, которую итальянцы зовут «pesce canella», а по-нашему «морской фрукт». Незнакомец молниеносно подцепил улитку крючком и вытащил бедняжку из ее раковины. Это был крохотный червячок, не больше мизинца. «Ну, друг, скромный же у тебя обед», – сказал я итальянцу. Он только улыбнулся, привязал к другому концу проволоки длинный шпагат, направился к ближайшей скале, где море было уже глубже, забросил в воду крючок с извивавшейся на нем улиткой и некоторое время спустя вытащил своей самодельной удочкой большую глупую рыбину.

– Почему ты вдруг об этом вспомнил? – удивился Енё и пожал плечами.

– Сам не знаю.

– Лучше бы помолчали, а то порежу! – недовольно проворчал Пал. – Поехали бы вы, барич, вперед, а я уж как-нибудь сам доставлю господина капитана, когда он будет готов. Найдем дорогу и без вас. Знаем, небось, что к Планкенхорстам через двери входят, а не взбираются в окно по веревочной лестнице.

Енё счел этот совет вполне разумным и, взяв с Рихарда честное слово прийти как можно скорее, оставил брата во власти цирюльника, так и не дождавшись объяснений насчет того, почему так глупо вел себя «морской! фрукт», неосторожно высунувший щупальцы из своего надежного укрытия под действием одной лишь щепотки соли.

Спустя полчаса оба брата уже встретились в залах дома Планкенхорст. Енё поспешил было представить Рихарда хозяйке дома и ее дочери, но они с улыбкой ответили, что уже имели удовольствие встретиться с ним раньше. Баронесса прибавила, что очень рада видеть господина капитана у себя.

Капитан сказал хозяйке дома несколько комплиментов и уступил место вновь прибывшему гостю.

– Хочешь, я познакомлю тебя кое с кем из гостей? – спросил Енё.

– Ради бога, не опекай меня. Думается, я не хуже тебя знаю здешнюю публику. Вон тот свирепого вида высокий военный, что громко разглагольствует о том, будто командовал бригадой, не кто иной, как высокопоставленный интендант: всю свою жизнь он только тем и занимался, что отпускал хлеб солдатам да сено лошадям. Как стреляют пушки, он слыхал лишь в день тезоименитства императора. Этот юный вельможа в очках, который так милостиво улыбается окружающим, – секретарь полицей-директора, влиятельнейший человек. А вот и достопочтенный банкир, способный поддерживать разговор на любую тему.

Енё кисло улыбался, слушая брата. Ему казалось, что Рихард был нелестного мнения о собравшемся здесь обществе.

– Вся эта компания не стоит одной служанки, с которой я сейчас столкнулся на лестнице. Эх, до чего хороша красотка! Интересно, у кого она служит? Только ради нее я готов посещать эти вечера. Когда она пробегала мимо, я успел потрепать ее по щечке. А она с такой силой хлопнула меня по руке, что рука до сих пор горит. Енё почти не расслышал последних слов Рихарда: в их сторону направлялся какой-то важный господин, которого полагалось еще издали приветствовать почтительной улыбкой.

То был вельможа, полный и рослый, с угловатой фигурой и плоским, невыразительным лицом, с поднятыми вверх бровями, горбоносый, с отвисшей нижней челюстью, с пышными стреловидными усами над верхней губой и маленькой остроконечной испанской бородкой под нижней.

Рихард силился вспомнить, кто этот человек.

«Должно быть, этот вельможа, которого Енё еще издали встречает любезной улыбкой, – испанский посол».

Но его догадка на сей раз не подтвердилась.

Вельможа с квадратным лицом, небрежно кивнул головой в знак приветствия улыбавшемуся Енё, подошел прямо к Рихарду, взял обе его руки в свои, дружески потряс их и на чистейшем венгерском языке заговорил с ним, как со старинным и близким другом:

– Сервус, Рихард, сервус.

Рихард холодно ответил на приветствие.

– Сервус.

У пожилого господина шевельнулись усы, как бы давая понять, что столь холодный ответ пришелся ему не по вкусу; между тем Енё, услышав, каким тоном Рихард разговаривает с важным сановником, в замешательстве прикусил нижнюю губу.

Что касается Рихарда, то он решил, что человек, обратившийся к нему на «ты», – кто-либо из тех, что пили с ним на брудершафт на одном из придворных балов; теперь этому чудаку вздумалось напомнить ему о том, что он, Рихард, давно уже предал забвению. Таких приятелей у каждого немало!

– Ну, как живешь? – продолжал вельможа все так же фамильярно.

– Превосходно! – ответил Рихард. – Вижу, ты тоже.

Рослому господину опять не понравился ответ. Он подергал пальцами свою козлиную бородку.

– Завтра еду домой. Что передать твоей матери?

– Ты из наших краев?

При этом вопросе обе стрелки усов у вельможи приподнялись к носу; Енё делал брату отчаянные знаки, стараясь объяснить ему, что он попал впросак.

– Так что все же передать твоей матушке? – повторил вельможа.

– Передай, что я целую ей руки.

Плоское лицо неизвестного господина еще больше расплылось, что служило, видимо, признаком благодушия.

– Отлично. Исполню в точности, – проговорил вельможа, тряся обеими руками правую руку Рихарда. – Можешь быть спокоен, милый Рихард, я с величайшим удовольствием и благоговением исполню твою просьбу и самолично поцелую за тебя руку твоей дорогой и любимой матери.

– Зачем же? Вовсе необязательно с такой точностью выполнять мое поручение. Ведь я тебя прошу передать это на словах, а не in natura.

– Гм… – промычал странный господин, так закусив нижнюю губу, что его козлиная бородка подскочила, чуть не до усов.

Продолжение этого разговора таило в себе множеств во опасностей. На невысказанный вопрос, готовый сорваться с уст вельможи: «Ты что не знаешь, с кем говорить?» – того и гляди мог последовать ответ: «Вот именно не знаю», – что выставило бы означенного вельможу в невыгодном свете; вот почему надо было каким-либо иным путем объяснить этому неотесанному юнцу, с кем он имеет дело.

– Ты не собираешься навестить родные края?

– Быть может, если наш полк отправится на маневры в Пешт.

– Мог бы испросить отпуск, если пожелал бы побывать дома.

– А что мне там делать?

– Там тоже идут грандиозные маневры. Правда, это не боевые маневры и не лихие гусарские подвиги, но ты мог бы узреть, как видные государственные мужи страны соперничают и состязаются в доблести друг с другом. Ты понял бы, что бои идут не только на полях сражений. И в этих мирных битвах испытывается истинная вечность и преданность нашему делу.

– Вот как? Сражаетесь, значит, палками с оловянными набалдашниками? Снова за старое?

– Нет, милый мой. Мы сражаемся оружием духа и правды, тем самым оружием, которым твой покойный отец доблестно боролся за торжество истинно великой цели. И продолжать эту борьбу призваны вы, его сыновья.

– Для этого у меня ни денег нет, ни ума.

– Бог даст, сыщется и то и другое. А до тех пор, пока вы, славные наследники своего благородного отца, сможете занять то почетное место, которое в столь бурное время осталось свободным после его смерти, до тех пор я заменю вас в этой священной битве. И хотя руки мои не столь сильны, как у вас, молодых, зато я обладаю железной волей, которая поможет мне выдержать все испытания. Adieu, милый Рихард. Я уезжаю нынче ночью. Я передам твоей матушке, что ты вполне здоров. То будет первое слово, которое, я скажу ей по приезде в Немешдомб, даже если я прибуду туда в полночь. И я уверен, что она непременно призовет тебя к себе. Она тебя очень любит. Adieu, милый Рихард.

Вельможа еще раз потряс руку Рихарда и, улыбаясь, отошел от него с таким довольным видом, словно все это время вел с офицером любезную дружескую беседу.

В самом начале разговора Рихарда с вельможей, Енё скромно отошел в сторону, чтобы не быть свидетелем их натянутой беседы. Он сделал вид, будто занят светской болтовней с одной из барышень – любительницей секретов. Когда же краешком глаза он заметил, что угловатый господин удалился, Енё поспешил к брату.

– Нечего сказать, хорошую штуку выкинул ты с этим господином!

– Какую еще штуку? – с недоумением спросил Рихард.

– Прежде всего стал говорить ему «ты».

– Но он первый обратился ко мне на «ты»!

– Неужели ты его не знаешь? Это же Ридегвари.

– Что мне до того? Ридегвари, Мелегвари – не все ли равно!..

– Это – ближайший друг нашего дома, ты не раз видел его у нас.

– Разве могу я помнить все физиономии, которые видел в нашем доме будучи ребенком? Ведь меня восьми лет отдали в военную школу!.. Я не рисовальщик, у меня нет альбомов, где можно запечатлеть разных Берегвари, или как их там зовут… Впрочем, лицо этого человека не трудно зафиксировать на бумаге с помощью простой линейки.

Енё увлек брата в укромный уголок: он не хотел, чтобы их разговор мог кто-нибудь услышать.

– Но, помилуй, – горячо зашептал он ему на ухо, – ведь это очень известный человек.

– Возможно. Но мне-то что?

– Он – главный администратор нашего комитата. – Это уж забота комитата.

– И еще одно… Он наш будущий отчим.

– А это уж решит мать.

Бросив последнюю реплику, Рихард резко повернулся спиной к брату.

Енё хотел сказать еще что-то, но Рихард замотал головой.

– Оставь меня в покое со своим господином Чертоввари, Не для этого мы пришли сюда. Ступай, поухаживай за Альфонсиной. Возле нее сейчас как раз никого нет, если не считать унылого статс-секретаря. Ну, его-то ты сможешь спровадить. Но помни историю о «pesce canella» и большой рыбине.

Енё шутливо толкнул брата в бок.

– Перестань, несносный! Кто же из нас «pesсe canellа» и кто рыбина?

– В данную минуту «pesce canella» – это господин статс-секретарь, а большая рыбина – ты. Однако стоит появиться более крупной рыбе, и ты сразу же превратишься в «pesce canella».

Покачав головой, Енё отошел от брата, не на шутку обидевшись на него.

Целый час проскучал Рихард, танцуя в залах дворца Планкенхорст. В довершение всего, карт в этом доме не признавали. Рихард был вне себя. Правда, на балу собралось много молодых женщин, а за гусарским офицером утвердилась слава великого сердцееда, но при виде всех этих дам Рихарду становилось еще скучнее, ибо он не любил ничего, что легко давалось. Все особы прекрасного пола на один манер!

Рихард был совершенно уверен в том, что по нему сходят с ума все женщины Вены: красивые и дурнушки, молодые и те, что постарше. Стоит ему только пожелать. и ему ответят взаимностью!

Девушка-служанка, которая ударила его по руке, когда он пытался потрепать ее розовую щечку, показалась ему редким исключением, ранее неизвестным в его практике.

До сих пор ему не приходилось встречать в жизни мужчину, который одержал бы над ним верх в поединке, и женщину, которая отказала бы ему в любви.

В разгаре бала он вновь неожиданно столкнулся лицом к лицу с Енё.

– Не хочешь ли пройти со мной в буфет выпить чашку чая? – спросил тот.

– Ничего не имею против.

Лицо Енё сияло от счастья. За это время он значительно преуспел в своем ухаживании за Альфонсиной.

– Смотри, – воскликнул Рихард, едва переступив порог буфетной комнаты, – вон моя кошечка! Она разливает ром и лимонад гостям.

– Несчастный! – зашипел Енё» – Ты совершаешь одну глупость за другой. Это не служанка, это мадемуазель Эдит, родственница хозяйки дома.

Потрясенный таким открытием, Рихард застыл от изумления.

– Как? Она родственница госпожи Планкенхорст? И ее оставляют одну на лестнице, да еще требуют, чтобы она обслуживала гостей в буфете?

Енё пожал плечами.

– Она очень бедна, и ее держат здесь из милости, И потом она еще совсем дитя. Ей лет четырнадцать – пятнадцать, нельзя же считаться с ней всерьез.

Рихард смерил брата суровым взглядом.

– Ну, знаешь, видно, твоя баронесса ничего общего не имеет с аристократией.

– А как прикажешь поступать с бедной родственницей? Все равно баронессы из нее не сделать.

– Тогда незачем брать на воспитание. А то, что ж получается? Дворянин не возьмет ее в жены, потому что она на положении служанки, а бедняк не посмеет и думать о ней, потому что она благородного происхождения.

– Все это правда, дорогой Рихард, но, поверь, меня лично эта история нисколько не занимает.

Рихард оставил брата и направился к буфетной стойке, где барышня Эдит предлагала гостям конфеты и апельсины.

Эдит и в самом деле была совсем еще девочка: круглолицая, румяная, живая и подвижная, с горящими, как уголь, глазами и смеющимся коралловым ртом. Она носила высокую прическу, и в ее густых, блестящих черных волосах не было никаких украшений. Черные тонкие брови, изящный, словно точеный, носик, смелый открытый взгляд – все это придавало ее лицу более серьезное выражение, чем она, быть может, сама того желала.

В той роли, которую на нее возложили, она чувствовала себя превосходно. Ей нравился беспечный, веселый и непринужденный тон, с каким гости обращались к ней, ей правилось, что на нее смотрят как на ребенка, или, если угодно, как на хорошенького котеночка. Она могла по крайней мере вволю царапаться.

Когда Рихард приблизился к девушке, она и не подумала отворачиваться от него, хотя имела на это полное право после их первой случайной встречи. Напротив, она с дерзкой улыбкой насмешливо взглянула на него сверкающими глазенками и сказала:

– Ну что? Теперь вы меня, верно, боитесь?

Она была недалеко от истины. Рихард и в самом деле испытывал что-то вроде страха.

– Мадемуазель Эдит! Я приношу тысячу извинении. Но как вы решаетесь одна расхаживать по лестнице, где можно бог знает с кем столкнуться?

– Ведь меня тут все знают. А потом я шла по делу. Вы меня приняли за горничную, не так ли?

– В свое оправдание я действительно собирался привести этот довод.

– А разве со служанками можно так обращаться?

Этот вопрос поставил Рихарда в тупик, и он промолчал.

– Ну, а сейчас скажите, что вам подать, и ступайте в зал: там вас ждут.

– Мне не нужны эти яства, мадемуазель. Но я прошу дать мне мизинец вашей руки в знак прощения.

– Ступайте, ступайте, я ничего вам не дам, потому что вы даете волю рукам.

– Если вы так непреклонны, я завтра же схвачусь с кем-нибудь на дуэли и нарочно дам отрубить себе руку по плечо. Скажите лишь слово, и завтра у меня не будет руки, которая так обидела вас. Молчите? Все равно завтра вы увидите меня одноруким.

– Перестаньте! Не говорите глупостей. Уж лучше я не буду на вас сердиться, – сказала девушка и протянула Рихарду белую, теплую, трепетную ручку.

Вблизи не было никого, кто мог бы их заметить.

И тогда Рихард сказал:

– Клянусь, что больше никогда не обижу вас даже взглядом.

Он, видно, твердо решил сдержать свое слово, ибо, отпустив руку девушки, он потупил глаза и распрощался с нею.

Уже далеко за полночь братья сели в карету и направились восвояси. Енё заметил, что Рихард целиком погружен в свои думы и не обращает на него ни малейшего внимания.

 

Bakfisch

После памятного бала Рихарда больше не приходилось упрашивать наносить визиты дамам Планкенхорст. Он зачастил к ним.

Ухаживал он в этом доме буквально за всеми: за баронессой, за ее дочерью и даже за их постоянными гостьями. Он полагал, что таким образом сумеет скрыть свои истинные намерения.

Енё необыкновенно радовало такое поведение брата: сам он был безумно влюблен в Альфонсину.

Она и впрямь была очень красива: вдохновенное лицо, прекрасная фигура. Тонкие, правильные черты, томный взгляд; все ее движения и жесты были полны очарования.

Но какая черная душа обитала в этом ангельском теле!

Эти сверкавшие, словно синее небо, глаза были теми звездами, при взгляде на которые астролог предсказал бы: «Пропадешь, если они станут светить тебе в пути».

Однажды, после бала, Альфонсина с помощью камеристки снимала свое вечернее платье. У нее была отдельная от матери спальня.

Камеристку звали мадемуазель Бетти.

Когда они остались одни, Альфонсина спросила:

– Что поделывает Bakfisch?

«Bakfisch» в это время уже крепко спала. Те, кто желают придать этому немецкому слову ласковый оттенок, обычно понимают под ним едва оперившуюся девушку-подростка, уже не ребенка, но в то же время еще не барышню; это невинное и наивное создание уже способно что-то чувствовать, но еще не понимает, что именно; сердце щебечет, но еще не знает о чем; шутку она подчас расценивает всерьез, а серьезные доводы принимает за шутку; впервые сказанный ей комплимент она готова принять за чистую монету. Вот что такое Bakfisch!

– Bakfisch учится плавать, – с ужимкой отвечала камеристка.

– Все еще держась за веревочку? Не отпустила ее?

– Подождите, скоро отпустит, – отвечала Бетти, расчесывая волосы Альфонсины с тем, чтобы уложить их на ночь. – Прошлый раз, причесываясь, она вдруг спросила меня: «Чьи волосы красивее: мои или Альфонсины?»

– Ха-ха-ха! Вот как!

– Я ей ответила: ваши, конечно, красивее.

При этих словах и барышня и камеристка громко рассмеялись.

– Значит, она уже знает, что красива?

– В этом я всячески стараюсь ее убедить, но каждый раз добиваюсь обратного результата. Однажды я стала вдалбливать нашей девице, будто ей очень идет улыбка: у нее, мол, прекрасные зубы. С тех пор, улыбаясь, она упорно сжимает губы. Когда же я сказала, что у нее необыкновенно красивый, высокий лоб, придающий ее лицу и взгляду особое обаяние, она взяла за привычку напускать на лоб волосы с тем, чтобы он казался как можно уже.

– Кривляка! Я ведь знаю, что она говорит себе: я так красива, что могу позволить себе скрывать свою красоту. Скажите, она любит мечтать?

– Да, но мечты у нее странные. Как-то она надела на голову платок баронессы, подошла к зеркалу и рассмеялась: «Какая, говорит, я буду прелестная и хорошая жена!» С тех пор она частенько представляет себя в этой роли. «Своему мужу, говорит, я буду готовить то-то и то-то. Вечерами стану ждать его у камелька. Когда он придет домой, мы сядем рядком и станем читать вместе одну книгу, затем перейдем к столу и будем есть из одной тарелки, пить из одного бокала и звать друг друга не иначе, как «сердечко мое». А если поедем на бал, то будем танцевать только друг с другом».

– Стало быть, она уже мечтает о замужестве? – спросила Альфонсина, кидая косой взгляд на Бетти.

– Я ей часто твержу о том, как ей несладко здесь живется, как дурно с ней обращаются обе баронессы: бранят и презирают ее, словно горничную, считают приживалкой, помыкают будто служанкой. Горькая, мол, у нее судьба!

– Это ты правильно делаешь.

– Но она отвечает мне совсем не так, как можно было ожидать. Говорит, что так оно и должно быть. Правда, ночью, когда она думает, что все спят, «она плачет и ворочается в постели.

– Говорит ли она о ком-нибудь?

– Болтает без умолку о всех мужчинах, что бывают в доме. Что на уме, то и на языке: этот – красив, тот – несравненен, этот – остроумен, тот – скучен. Только об одном упорно молчит.

– Знаю.

– А стоит мне произнести его имя, как мгновенно вспыхивает, точно алый цветок. Что бы я о нем ни говорила – хорошее ли, дурное, – ничего не помогает: из нее и слова не вытянешь!

– А он? Как он держит себя с ней?

– Уж будьте покойны, я глаз с него не спускаю. Удивительно осторожен. Стоит ему встретиться где-нибудь с Эдит, как лицо его тут же каменеет, он не смотрит ей даже в глаза и здоровается только кивком. Двумя словами не перекинется с ней. Это я замечала не раз.

– Бедная Bakfisch! Надо доставить ей какую-нибудь радость, Бетти! Завтра же она получит новое платье! Портной испортил мне вечерний туалет. Для нее он сойдет.

Мадемуазель Бетти засмеялась.

– Розовое, гипюровое? Но ведь это же бальное платье?

– И прекрасно. Оно ей будет впору. Вот обрадуется, бедняжка! Скажи ей что-нибудь в таком роде: до сих пор, мол, ее игнорировали потому, что считали ребенком. Но теперь она уже выросла и стала барышней. Мы научим ее танцевать, играть на фортепьяно, петь.

– Вы это серьезно?

– Ты ей так именно и скажи. Мы. мол, введем ее в общество и представим всем как члена нашей семьи.

– Если я ей вечером это сообщу, она до самого утра не даст мне спать: всю ночь будет болтать. Особенно ей хочется научиться петь.

– Бедная Bakfisch! Право же, доставим ей эту радость.

…О жестокосердная Иезавель!

Несколько дней спустя Рихард получил приглашение во дворец Планкенхорст. Устраивался узкий семейный вечер: состоится партия в вист, будет чай, Альфонсина что-нибудь споет.

Рихард с радостью принимал теперь любое приглашение в этот дом, какая бы скука ни ожидала его там.

Он уже больше не бравировал опозданием на вечера к дамам Планкенхорст, а скорее предпочел бы передвинуть вперед стрелки своих часов, чтобы оправдать перед хозяйками дома свой слишком ранний приход.

Так было и на этот раз.

В прихожей лакей принял из его рук отстегнутую саблю и шинель; на вешалке не висело еще ни одного пальто.

– Выходит, я раньше всех? – спросил офицер.

– Так точно, – с улыбкой ответил старый слуга и раскрыл перед ним двери в зал.

Первая, кого Рихард увидел, была мадемуазель Бетти, – Я, кажется, слишком рано?

Она сделала ему реверанс и улыбнулась.

– Баронессы нет дома, но она скоро должна вернуться. Барышня – там; – и Бетти указала на соседнюю комнату.

Для Рихарда это не было новостью. Он часто заставал Альфонсину одну (разумеется, в обществе компаньонки) и привык с ней мило и непринужденно болтать. Рихард был превосходный собеседник. К тому же он сносно играл на фортепьяно и пел.

Из внутренних покоев до него доносилось чье-то пение. Рихарду показалось, что голос был более сильный и звучный, чем голос Альфонсины, чье пение ему не раз приходилось слышать. «Видно, – думал он, – люди поют лучше, когда они одни и полагают, что их никто не слышит».

Рихард заглянул в комнату, откуда доносилось пение, и на миг замер от неожиданности.

За фортепьяно сидела не Альфонсина!

В первую минуту Рихард не поверил своим глазам!

То была Эдит в необычном для нее бальном наряде, с дорогими украшениями в волосах. Она была одета в розовое вечернее платье с большим вырезом, который открывал ее красивую шею и нежную линию плеч. Она пела какой-то народный романс, пела безыскусно, но необыкновенно душевно и звучно, нажимая одним пальцем на клавиши фортепьяно, как это обычно делают новички, В комнате она была одна.

Рихард долго смотрел на бегавшую по слоновой кости инструмента очаровательную ручку, но внезапно Эдит отвела взор от фортепьяно и взглянула на вошедшего.

В первую минуту она инстинктивным движением прикрыла рукой грудь: девушка еще не успела привыкнуть к своему новому наряду. Но уже в следующее мгновение Эдит подумала о том, что этого не следовало делать, и убрав руку, встала и шагнула навстречу склонившемуся в поклоне Рихарду.

Лицо ее горело, сердце сильно колотилось, голос едва повиновался, когда она пролепетала, обращаясь к молодому офицеру:

– Баронесс нет дома.

Рихарду стало жаль ее.

– Вашей кузины тоже нет? – спросил он.

– Они ушли вместе, Их неожиданно пригласили во дворец. Они вернутся очень поздно.

– Мой брат здесь не появлялся?

– Он был, но давно ушел.

– Разве баронесса не говорила, что ждет гостей?

– Она приказала лакею оповестить всех приглашенных о том, что назначенный прием откладывается на Завтра.

– Странно, почему он мне этого не сказал, когда я раздевался. Простите, мадемуазель Эдит, что я вас обеспокоил. Прошу вас передать мой привет баронессе и вашей кузине.

Он учтиво поклонился и с невозмутимым видом вышел из зала.

Рихард собирался сделать выговор лакею за недопустимую забывчивость, но в прихожей никого не было.

Главная дверь, выходившая в парадный подъезд, оказалась закрытой, и даже ключ был вынут из замочной скважины.

Рихард вынужден был снова пересечь зал, чтобы выйти через черный ход. Но и эту дверь он нашел запертой.

Он знал о существовании еще одной двери в доме, которая вела из столовой в кухню. Попробовал было открыть ее, но и она была на замке.

В столовой он увидел звонок для вызова слуг. Молодой офицер с силой дернул несколько раз подряд за шнурок и внимательно прислушался, до него не донеслось ни малейшего шума.

Он снова возвратился в прихожую, но там по-прежнему никого не было. Дом казался пустым.

Сердце Рихарда громко стучало в груди; в его душу закралось подозрение.

Кто-то задумал сыграть над ним коварную шутку, цель которой была ему пока не понятна.

Рихард вновь отстегнул палаш, сбросил шинель и вернулся в ту комнату, где прежде сидела Эдит.

Заслышав звук шагов, девушка поднялась ему навстречу. Теперь ее лицо уже не пылало. Напротив, она казалась бледной. Глаза спокойно смотрели на Рихарда. От былого смущения и замешательства не осталось и следа.

– Простите, мадемуазель Эдит, – проговорил Рихард, – все двери я нашел на запоре, и во всем доме нет Никого, кто мог бы меня выпустить.

На стене комнаты в огромной золоченой раме висел портрет Альфонсины в натуральную величину. И Рихарду внезапно почудилось будто на ее красивом, как у сирены, лице появилась злая усмешка.

Между тем Эдит, сохраняя полное самообладание, отвечала:

– Слуги, вероятно, ушли со двора. Но это не беда. Здесь есть второй ключ от парадной двери, я вас сейчас выпущу.

В углу висела изящная, в античном стиле, решетчатая полочка для ключей. Чтобы подойти к ней, Эдит должна была пройти мимо Рихарда. Когда девушка попыталась это сделать, он преградил ей дорогу.

– Одно слово, Эдит! Знаете, о чем я сейчас думаю?

И снова ему почудилось, будто ангельски красивое лицо на портрете, висевшем на стене, заглядывает в его душу и ведет роковой разговор с его громко стучащим сердцем. Рихарду показалось, будто все вокруг озарилось пламенем.

А девушка, которой он преградил путь, оставалась совершенно спокойна и с величайшим присутствием духа ответила ему:

– Вы сейчас думаете вот о чем: «Я однажды дал клятву этой девушке, что никогда не обижу ее даже взглядом и не посмею поднять глаза выше ее руки.

И Эдит сложила руки на груди.

– Да, – прошептал Рихард, и ему сразу стало легко, будто он освободился от какого-то адского груза. – Сейчас я прошу вас лишь об одном. Мне спешно надо написать письмо баронессе. Не дадите ли мне письменные принадлежности?

Эдит достала из секретера замысловатой формы перо и бумагу и, протянув их гостю, сказала:

– Пожалуйста.

Рихард сел за стол и принялся писать. Для этого ему не потребовалось много времени, ибо то, что ему надо было сказать, можно было выразить в нескольких словах. Вложив листок бумаги в конверт, он запечатал его сургучом.

Пока он был занят этим, Эдит молча стояла по другую сторону стола, скрестив руки на груди.

Запечатав письмо, Рихард встал и подошел к девушке. У него было одухотворенное выражение лица и твердый, ясный взгляд. Их взоры встретились, и Рихарду почудилось, что нежная душа Эдит раскрылась перед ним.

– Если вы, мадемуазель Эдит, сумели прочитать в моем сердце то, что я сейчас думаю, то вы можете догадаться и о том, что я здесь написал.

С этими словами он указал на запечатанный конверт.

– Вы догадываетесь?

Эдит медленно поднесла сцепленные пальцы рук к лицу, затем, не разнимая их, прижала руки ко лбу, вовсе не думая о том, что дает возможность стоявшему против нее человеку заглянуть ей прямо в глаза и увидеть в них драгоценные слезинки муки, восторга, боли и счастья.

– Да, в письме написано именно это: «Милостивая государыня, я прошу у вас руки Эдит; ровно через год, достигнув совершеннолетия, я явлюсь за ней. До тех пор прошу обращаться с ней как с моей невестой».

Сказав это, Рихард протянул девушке письмо.

Эдит благоговейно прижала к губам сургучную печать и вернула письмо молодому человеку.

Рихард также молча прикоснулся губами к этой печати, еще сохранявшей, казалось, тепло от уст любимой. Так они впервые обменялись поцелуем, поцелуем! обручения.

– Вы передадите это письмо баронесса?

Эдит безмолвно кивнула и спрятала письмо на груди.

– А теперь ровно год нам предстоит молчать о том, о чем мы все время будем думать. Да хранит вас бог! – произнес Рихард. – Не провожайте меня. Пусть никто не видит этих слез. Они принадлежат мне. Покажите мне ключ от парадной двери. Я возьму его с собой, а завтра пришлю обратно со слугою.

Взяв ключ, Рихард вышел из комнаты. Нигде по-прежнему не видно было ни души. Он отпер дверь и закрыл ее снаружи, так и не встретив никого из челяди.

Между тем Эдит, едва стихли вдали шаги капитана, бросилась на колени в том месте, где стоял Рихард, и принялась целовать следы ног своего любимого.

Баронесса с дочерью возвратились домой очень поздно.

Эдит была уже в своей комнате, то есть в той комнате, которую она делила с мадемуазель Бетти.

– Пришлите сюда Bakfisch, – приказала Альфонсина.

Эдит явилась на зов.

– Ты еще не спала, Эдит? – спросила ее госпожа Антуанетта.

– Нет, тетушка.

Баронесса устремила на девушку пристальный взгляд, словно пытаясь проникнуть в самую глубину ее существа. Но она не нашла того, что искала. Напротив, она даже обнаружила в глазах Эдит некоторую уверенность, которая раньше не была свойственна девушке.

– Никто нас не спрашивал? – осведомилась баронесса.

– Спрашивал капитан Барадлаи.

Обе женщины взяли под перекрестный огонь своих глаз Эдит. Тщетно! Ни один мускул не дрогнул на ее лице при этом имени. Она даже не покраснела. Отныне все, что было связано с Рихардом, надежно хранилось в тайниках ее души и помогало девушке сохранять самообладание.

– И долго нас ждал капитан? – продолжала допрос баронесса.

– Лишь столько времени, сколько ему понадобилось, чтобы написать вот это письмо для вас, тетушка, – спокойно ответила Эдит, вручая конверт.

Теперь пришла очередь покраснеть баронессе: она прочла короткое послание Рихарда.

– Вам известно, что здесь написано? – спросила она, бросив испепеляющий взгляд на девушку.

– Да, известно, – ответила Эдит, и в ее ответном взоре было столько отваги и благородной гордости, что баронесса едва не задохнулась от злобы.

– Можете идти к себе в комнату и ложиться спать.

Эдит ушла.

Антуанетта гневно швырнула дочери записку Рихарда.

– Гляди. Это дело твоих рук, безумная!

Альфонсина смертельно побледнела и, в свою очередь, задрожала от ярости, когда прочла эти несколько строк. Некоторое время она не могла вымолвить ни слова.

Лицо ее матери исказилось от гнева.

– Ты, верно, думала, – проговорила она, скрежеща зубами, – что все мужчины такие, как Отто Палвиц!

При этом имени Альфонсина ответила матери взглядом, который трудно передать словами, – столько в нем было жгучей ненависти, мстительной злобы и крайней жестокости.

– Свою глупую игру ты окончательно проиграла, – сказала Антуанетта, разрывая письмо в мелкие клочья. – Сейчас в борьбу вступаю я.

 

Старик антиквар

Направляясь к дому, Рихард чувствовал себя так, будто он оседлал крылатого коня.

Только теперь он впервые обрел самого себя.

Куда девались привычные для Рихарда сибаритство и леность, которыми до сих пор были отмечены его дни? Внезапно он ощутил, как им овладевает какой-то необыкновенно благородный порыв – сочувствие к отверженным и оскорбленным.

Он был беспредельно счастлив и удовлетворен прошедшим днем.

Ему удалось преодолеть дьявольское искушение и соблазн, и теперь он наслаждался радостным сознанием победы над самим собой.

С этой минуты Рихард ощущал себя совершенно другим человеком. Придя домой, он уже в передней заметил, что многое отныне стало ему здесь чуждо и неприятно. Каждый предмет в доме говорил ему о ком-нибудь, кого он теперь хотел навсегда забыть. Ковер, пуф, ночные туфли, футляр для часов на стене – все это были сувениры, напоминавшие о тех интимных отношениях, которые отныне стали далеким прошлым.

– Господин Пал! – кликнул он старого слугу.

– Что угодно?

– Разведи огонь в камине.

Пал счел это желание вполне естественным. Но вот беда: проклятые дрова были сырые и никак не хотели разгораться.

Рихард достал из ящика письменного стола кипу писем, тонкий аромат и цветные конверты которых недвусмысленно говорили об их содержании.

– Вот тебе на растопку, – сказал он.

Господин Пал подчинился с превеликим удовольствием.

Легкие бумажные листки весело запылали.

– Пал! – крикнул Рихард. – Завтра отправляемся в полк.

Старый гусар простодушно обрадовался.

– Не можем же мы тащить с собой в лагерь всю эту дребедень и безделушки. Возьми на себя, господин Пал, сбыт всей этой обстановки, а что касается мелочей и сувениров – в огонь их, в огонь.

– Слушаюсь, ваше благородие, – ответил Пал.

В алькове, над кроватью Рихарда, висела в большой золоченой раме написанная масляными красками, по его заказу, картина, изображавшая красивую женщину в позе знаменитой рембрандтовской Данаи.

– От этого полотна тоже избавь меня, господин Пал, – 'распорядился Рихард.

– Будет сделано, – с готовностью отвечал старый служака.

Затем Рихард обшарил все ящики стола, выбросил из них засушенные цветы, отрезанные «на память» локоны, разноцветные ленты и бантики. «Все в огонь!» – повторил он. Окончательно убедившись, что в доме не осталось никаких сувениров, напоминавших о прошлом, он еще раз строго-настрого приказал господину Палу сбыть с рук все громоздкие реликвии и с легким сердцем отправился ужинать.

На этот раз Рихард недолго просидел с друзьями за ужином. Необычно рано вернувшись домой, он сразу улегся в постель и, уже раздеваясь, с удовольствием отметил про себя, что соблазнительная Даная больше не бросает на него со стены своих взглядов.

В комнате стало тепло от сожженных в камине сувениров.

На следующий день рано утром к нему вошел Пал с начищенными до блеска сапогами в руках и спросил:

– Ну, как почивали?

– Замечательно, Пал. Спасибо. Вижу, ты немало вчера потрудился. Куда, кстати, ты дел раму от картины? Не сжег ли случайно и ее?

– Раму? – переспросил господин Пал с непередаваемым выражением в голосе. – Уж не думает ли господин капитан, что я сжег картину?

– А что же ты с ней сделал?

– Как что? Что я, нехристь какой, чтобы бросать в огонь такую красоту?

– Куда ж ты ее дел?

– Уж будьте покойны. Был и я в свое время молод. Была и у меня красотка, она презентовала мне в день рождения кисет, вышитый бисером. Потом она меня обманула; не стал же я, однако, бросать этот кисет в огонь!

– Куда ты дел раму, я спрашиваю?

Старый гусар ухмыльнулся и скривил либо, словно от зубной боли.

– Отнес еврею, а деньги пропил!

Рихард резким движением сбросил с себя одеяло.

– Ты что? Может быть и картину продал ему?

Господин Пал только пожал плечами. Потом сказал:

– Чудно, ей-богу: сами же распорядились избавить вас от нее.

– Но ведь я хотел, чтоб ты бросил ее в огонь.

– А я так понял, что ее надо отнести Соломону и получить то, что она стоит.

– И отнес?

– И отнес.

Рихард был вне себя от ярости.

– Немедленно ступай к нему и принеси обратно картину! – заорал капитан.

Но не так-то легко было запугать господина Пала.

Старый гусар с величайшим хладнокровием поставил к кровати хозяина сапоги и флегматично ответил:

– Ну знаете, что Соломон взял, того он обратно не отдаст.

– Принеси картину, слышишь?

Господин Пал расправил сложенные на стуле рейтузы и, подавая их хозяину, сказал:

– Соломон просил передать, что хочет лично поговорить с господином капитаном по поводу картины.

Рихард не помнил себя от гнева.

– Дурак! – рявкнул он.

– Так точно, ваше благородие, – ответил старый гусар. – Этим-то и ценен.

Рихард предложил господину Палу убираться в преисподнюю и притом как можно глубже.

Что касается господина Пала, то он не был столь жесток и не стал посылать хозяина в такую даль, – он лишь сообщил ему, что лавка Соломона находится на улице Порцеллан, в доме номер три.

Проклиная в душе Пала, Рихард быстро оделся и поспешил на розыски Соломона с улицы Порцеллан прежде, чем тот успеет выставить на всеобщее обозрение портрет женщины, лицо которой было слишком хорошо известно в столице.

Он быстро нашел лавку антиквара. То была низкая лачуга; чтобы войти в нее с улицы, надо было спуститься по нескольким ступенькам вниз. Свет проникал в помещение сквозь единственную дверь, которая поэтому постоянно оставалась полуоткрытой. По обе стороны входа стояла ветхая мебель: полуразвалившиеся мягкие кресла, покосившиеся комоды и буфеты, на которых сверху громоздились скамеечки для ног; по углам – китайские этажерки, уставленные щербатыми керамическими блюдами и тарелками; на полу груды пухлых фолиантов; зато конская сбруя, густо смазанная маслом, была вознесена на почетное место, к потолку, где она соседствовала с позолоченной люстрой; чучела попугаев, белок и комнатных собачек глядели с полок на вошедшего своими стеклянными глазами, образуя своеобразный натюрморт; рядом высились поврежденные статуи: Геркулес с одной рукой, Минерва, с отбитым носом, Венера, склеенная кое-как из отдельных кусков; на стенах красовались разные полотна в пышных рамах, по преимуществу без стекол: «Похищение Европы», а также «Азия», «Африка», «Америка» и даже портрет Иосифа, чей плащ остался в руках супруги Потифара. В открытых шкафах хранились всевозможные инструменты, какие только мог придумать изобретательный человеческий ум; они были изготовлены из стекла, железа, меди, цинка и олова. И над всем этим витал запах древности.

Но наибольшей древностью этой лавки казался сам ее хозяин, который сидел у дверей за конторкой, закутавшись в просторный, подбитый мехом, кафтан. На его ногах были теплые боты, а меховая шапка съехала до самой горбинки огромного носа. Господин Соломон имел обыкновение бриться раз в четыре дня; разумеется, при этом он пользовался не бритвенным лезвием, а бог знает чем! Сегодня шел как раз третий день его бороде. Он неподвижно сидел на своем месте весь день и поднимался из-за конторки только тогда, когда, какой-нибудь покупатель входил в лавку. Лишь тут он расставался со своим широченным креслом, на сиденье которого была подложена для мягкости кипа промокательной бумаги, и кожа на кресле истерлась от долгого употребления.

Свою лавчонку он открывал обычно на рассвете и усаживался на посту у дверей, ибо кто мог заранее знать, когда удача занесет к нему доброго покупателя.

Было около восьми утра, когда высокий и стройный гусарский офицер, с красивым, исполненном достоинства лицом переступил порог лавки и звучным голосом спросил:

– Это антикварная лавка Соломона?

Старик в широченном кафтане опустил со скамеечки ноги, обутые в громадные боты, и выпрямился, насколько мог, перед ранним посетителем; он сдвинул меховую шапку на затылок, и гость увидел его физиономию, расплывшуюся в почтительной улыбке.

Старик с готовностью ответил:

– Ваш покорный слуга, господин капитан. Это и есть антикварная лавка Соломона, а я – тот, кому она принадлежит. Чем могу служить, господин капитан Рихард Барадлаи?

Рихард был изумлен.

– Откуда вы знаете меня?

С подобострастной улыбкой старый антиквар ответил:

– Ну, кто ж не знает господина капитана? Я очень хорошо вас знаю. Господин капитан – золотой человек.

Рихард так и не понял, откуда антиквар знает его. Вполне вероятно, подумал он, что старый Соломон видел его на военном параде или на каком-нибудь приеме при дворе. Во всяком случае, денег в кредит он у старика ни разу не брал – это он хорошо помнил.

– Значит вам известно и то, что я пришел сюда из-за картины, которую мой слуга по недоразумению принес вам вчера для продажи. Я не собираюсь ее продавать.

– О, это я отлично знаю, – отвечал господин Соломон. – Потому-то я и осмелился передать через вашего бравого денщика покорную просьбу, чтобы высокочтимый господин капитан оказал мне честь посетить мой скромный дом и лично переговорить об этой картине.

Рихард с раздражением оборвал его:

– Нам не о чем говорить. Картину я не продаю. Я намерен ее сжечь.

Антиквар произнес с улыбкой:

– Зачем же сердиться, господин капитан? Надо беречь здоровье. Ведь силой я не удержу вашу картину. Я затем и пригласил вас сюда, чтобы попытаться убедить. Но вы поступите так, как пожелаете. Что поделаешь, такому человеку, как я, не так просто завести знакомство с блестящим офицером. Кто знает, может что из этого получится? Окажите честь, господин капитан, пройдите в мою комнату. Картина у меня там, наверху. Не сочтите за труд. Кто знает, кто знает, что может выйти…

Рихард не особенно противился этому неожиданному приглашению.

– Хорошо. Пойдемте!

– Я только запру лавку. Я один, помощников у меня нет. Пока мы будем там наверху, сюда никто не войдет. Проходите вперед, господин капитан, проходите, пожалуйста. Вот сюда, по винтовой лестнице; моя квартира наверху. Уделите мне несколько минут.

Рихард повиновался и направился к скрипучей деревянной лестнице, которая вела в бельэтаж, в жилые апартаменты Соломона.

Войдя туда, он с изумлением огляделся. Его взору открылся истинно княжеский музей.

Расположенные анфиладой три большие комнаты были уставлены редкостными и прекрасными предметами.

Вдоль стен стояли самые разнообразные шкафы и горки из сандалового дерева, инкрустированные мрамором всевозможных оттенков, китайским перламутром всех цветов радуги, украшенные богатой позолотой либо резьбой по слоновой кости, – подлинные шедевры минувших веков. Рядом выстроились столы и столики всех форм и размеров, выложенные мозаикой и самоцветами. Глаза буквально разбегались при виде японских, китайских и этрусских ваз, чудесной посуды из севрского и нанкинского фарфора, бронзовых статуэток, гипсовых и мраморных статуй, античных подсвечников, художественных изделий из чеканного серебра, блюд, подносов, шкатулок, ларцов, сверкающих золотом чаш и кубков, усыпанных драгоценными камнями, резных каминов из цветного мрамора, коллекций часов, редких минералов. И все это стояло, лежало, висело в образцовом порядке, в какой-то определенной, раз и навсегда установленной системе; на каждой вещи висела табличка с номером. Стен в комнатах совсем не было видно, от потолка до пола они были увешаны замечательными полотнами великих мастеров прошлого.

Все, что увидел здесь Рихард, являло собой полную противоположность тому, что назойливо лезло в глаза в лавке антиквара.

– Ну, как вам нравится здесь? – спросил его старик, поднявшийся вслед за Рихардом по винтовой лестнице. – Стоит на все это посмотреть?

– Да-а… – вырвалось у Рихарда. – Я поражен. Где вы раздобыли столько прекрасных вещей?

– Гм! У старого Соломона большие связи. Вся Вена и даже заграница знает мою антикварную лавку. Кому нужен дешевенький шкафчик – тот идет ко мне. Кто ищет серебряный ларец работы самого Бенвенуто Челлини, тот тоже идет ко мне. Что бы ни продавал человек – разбитую чашку или шедевр Микеланджело, – он хорошо знает, что старый Соломон предложит настоящую цену: кому – грош, а кому – тысячу золотых.

Рихард углубился в осмотр редкостного музея.

А старый антиквар, не переставая улыбаться, доверительно шептал ему на ухо:

– А еще господам известно, что старый Соломон умеет молчать, как рыба. Он хорошо знает, еще как знает, кто был хозяином каждой вещи: вот это попало ко мне от графа, это – от князя. Но от меня никто никогда не услышит ни словечка. Целые гарнитуры мебели странствуют от одного хозяина к другому. Отчего? Почему? Что за каждой вещью кроется? Соломон все Это знает, но ничего не скажет. Ему ведомы секреты господ, но он не выдает их никому.

– Весьма похвальное качество! Но где все же моя картина? – спохватился Рихард.

– Зачем так спешить? Что я, сбегу отсюда? Никуда я не убегу, никуда. Что ж это? Господин офицер не желает и посмотреть немного? Ай, ай, нехорошо. Может, мы и договоримся насчет той картины? А? Почему бы нам не договориться?

– Нет, любезнейший, – сказал Рихард с улыбкой. – Это – не просто картина, а портрет одной особы. И хотя я больше не хочу и вспоминать о ней, но выставлять ее на посмешище тоже не позволю!

– Портрет, портрет! – проворчал старый антиквар. – Будто нет у меня портретов. Пройдите-ка лучше в соседнюю комнату.

С этими словами он увлек Рихарда в смежную комнату, где глазам изумленного капитана открылась целая галерея портретов, которыми были сплошь увешаны стены.

Здесь висели разной величины портреты мужчин и женщин, преимущественно молодых; написаны они были маслом и пастелью, акварелью и тушью; были тут и беглые наброски, и эскизы. А в углу комнаты высилась груда холстов без рам.

– Господи, как сюда попало все это? – невольно спросил Рихард.

– Очень просто, ваше благородие, как нельзя более просто. Люди есть люди: сначала любят, потом охладевают; первое время еще хранят портреты друга или подружки над своим изголовьем, затем вкусы меняются, и господа и дамы стремятся поскорее забыть о прошлом. Молодые кавалеры собираясь жениться, почему-то не желают, чтобы новая хозяйка дома застала портрет старой. Вот и все.

– И что же? Неужели они продают портреты?

Соломон развел руками, скорчив уморительную мину.

– Как видите, господин капитан, как видите.

– Право, я больше удивляюсь не тем, кто продает, а тем, кто покупает портреты, подаренные на память. Да и что с ними делать? Перепродавать?

Снисходительно усмехнувшись, Соломон молча пока» чал головой, касаясь подбородком своего широкого воротника.

– Ох, до чего это выгодное дельце ваше, благородие, прямо и сказать нельзя до чего выгодное! Кому надоел портрет, тот спускает его за бесценок, почти что даром! Тогда нашему брату остается только узнать, с кого он нарисован. Лавку на улице Порцеллан, дом номер три, знают многие господа: захаживают сюда и их сиятельства, и знатные дамы. Им очень нравится смотреть мою коллекцию. Кое-кто находит то, что ищет. Тогда они даже не спрашивают: «Продаешь ли, Соломон?» Щедро платят и забирают себе портрет. А что дальше с ним делают, меня не касается.

– Да, ничего не скажешь, выгодное дельце, господин Соломон!

Старый антиквар доверительно коснулся дрожащими пальцами рукава Рихарда и, прищурившись, зашептали:

– А мне ведь хорошо знаком, ваше благородие, оригинал портрета. Эта дама частенько сюда заглядывает. Ай-ай, если б только она увидела себя здесь! За такой «костюм» щедро платят!

– Так низко я не поступлю, любезный Соломон! Как бы я ни относился к той, с которой писан портрет, я никогда не дам ей права презирать меня за столь подлый поступок.

– Вы – золотой человек, господин капитан! Верно, задумали жениться? Ай-ай! Ведь правда же? Угадал старый Соломон? Должно быть, уже другой портрет висит на месте прежнего? А?

– Верно, господин Соломон, я женюсь. Но другого: портрета у меня нет.

– А я смог бы его для вас достать. О, я все могу. Что? Не верите? Ай-ай-ай. Есть у меня один художник, достаточно ему сказать: ступай, мол, туда или туда, разгляди как следует того или другого, а потом возвращайся к себе и рисуй… И уж, будьте уверены, он по памяти нарисует любого человека как живого, только что говорить не будет. Хотите? Зачем изволите качать головой? Думаете, вашу невесту нельзя увидеть? Неужто она столь знатная особа? Или, наоборот, заточена в подземелье? Может, в монастыре? Молчите? Так-так. Пока, значит, тайна? Никому нельзя знать. Может быть, это бедная девушка? Хорошо, хорошо, господин капитан, я не буду выпытывать. Старый Соломон никогда ни о чем не спрашивает! Оставим это. Словом, сколько хотите за эту вашу Данаю?…

Рихард резко повернулся, загремев саблей.

– Я сказал, что не продаю. Верните портрет.

– Ай-ай-ай, зачем же саблей-то бряцать, ваше благородие? Ведь я не сказал, что дам вам за него десять или там двадцать форинтов. Сам понимаю, какую сумму можно предложить такому господину, как Рихард Барадлаи! Одно имя чего стоит! А может, взамен что-нибудь возьмете? Другую картину? Хотите полотно на религиозный сюжет? У меня их пропасть!

Рихард засмеялся.

– Нет, Соломон, сделка у нас не получится. Не надо мне за мою Данаю никакой картины, даже самой распрекрасной и даже на религиозный сюжет. Зря стараетесь: все равно не отдам портрета!

– Ну, ну. Зачем же зарекаться? А что, если мы найдем для вас что-нибудь подходящее? Давайте поищем получше. Ведь это денег не стоит.

И старик почти силой подвел Рихарда к груде писанных маслом холстов без рам, сложенных в углу комнаты, и стал быстро перебирать их.

При виде одного из портретов Рихард невольно воскликнул:

– Черт побери!

– Ага! – торжествующе поблескивая глазами, проговорил антиквар. – Нашлось, значит, нечто, что стоит повернуть к свету? – И Соломон вытянул из кипы холстов таинственный портрет, вызвавший изумление гостя, смахнул с него рукавом кафтана пыль и поднес к окну – так, чтобы Рихард мог лучше его разглядеть.

– Тысяча чертей! Ведь это ж мой портрет!

– Ваша правда, господин капитан! Валяется он у меня вот уже с полгода. Как видите, ваша Даная не столь щепетильна, как вы. Давненько уж продан этот холст в лавку на улице Порцеллан, три. Помню, я сам отсчитал ей восемь тысяч форинтов серебром.

– А за сколько вы уступите его мне?

– Ваш портрет? Я уже сказал: хочу обменять его на тот.

– Хорошо!

– Ай-ай-ай, господин капитан. Не умеете вы торговаться! Вас легко обмануть. Того и гляди вы еще согласитесь приплатить мне.

– К дьяволу всю эту торговлю! Зуб за зуб. Пришлите мой портрет ко мне на квартиру, а там я не возражаю, – вытягивайте из этой Данаи за ее портрет хоть миллион.

– Вытягивать? Ах, господин капитан! Плохо вы, видно, знаете Соломона. Он никогда не делает ничего недостойного. Каждый человек сам знает, чего он стоит. Во сколько он оценивает себя, тем Соломон и удовлетворяется. Чтобы я стал деньги вытягивать? Нет, я не мошенник. Я человек справедливый. И в доказательство этого напомню вам о раме. Холсты идут в обмен, а рама?

– Какая еще рама?

– Вы ведь прислали сюда картину в раме, а ваша Даная – один холст. В раму она тут же вставила другой портрет. Уж это мне доподлинно известно. Значит, рама идет отдельно.

Великодушие антиквара начало раздражать Рихарда.

– Оставьте себе эту раму. Не брать же мне за нее несчастные пять форинтов.

– Ай-ай, вот вы уже снова сердитесь? «Несчастные пять форинтов»! Разве я их предлагаю вам, господин капитан? Мы и тут можем поменяться. У меня есть много вещей, которые придутся по вкусу господину капитану. Пойдемте поищем. Ведь это денег не стоит. Есть у меня прекрасное оружие, кинжалы, палаши.

– Благодарю. У меня дома и так целый арсенал.

– А вдруг здесь найдется что-нибудь такое, чего у вас дома нет? Трудно ли посмотреть, ваше благородие? Даст бог и сладим дело. Хорошо, хорошо, о раме не говорю. За нее мы сочтемся. А то, что понравится господину капитану, можно ведь продать и за деньги. Сделайте мне одолжение – купите что-нибудь. А? Видите ли, есть такая примета: первая на дню сделка не будет счастливой, если хоть несколько монет не перепадет к нам в карман. Весь день тогда не будет удачи. Вот почему хорошо быть первым покупателем. Уж мы его с пустыми руками не выпустим, продешевим, а заставим что-нибудь купить, чтобы получить от него денежки.

Рихард и впрямь почувствовал, что старик не выпустит его, если он не оставит в лавке хоть несколько форинтов. Поняв это, он позволил хозяину увлечь себя в третью комнату, в которой взору гусарского офицера предстала богатейшая коллекция оружия из всех стран света.

В одной из витрин было собрано египетское, персидское и индийское оружие: кривые сабли и прямые, как стрела, палаши с замысловатыми рукоятями, веерообразные боевые штандарты, необычные дротики для метания, латы и панцири, островерхие шлемы и этрусские рожки из древесной коры. В другой витрине лежало древнегреческое оружие, фиванские щиты, копья – с круглым щитком на одном конце и острым наконечником на другом; рядом находились самнитский стальной нагрудник, короткие римские мечи и сверкающие щиты, тяжелые рыцарские доспехи и легкие сарматские кольчуги. Следующую витрину заполняли галльские и тевтонские дротики, кованые палицы с обрывками цепей на концах, рогатые шлемы, британские бердыши; рядом – прислоненные к стене – стояли средневековые копья с особым оперением для метания в цель, чешское оружие, немецкие стальные «чушки», саксонские алебарды, носившие прозвище «партизан», кривые кинжалы и кортики, оружие крестоносцев, мавританские и сарацинские мечи и копья, индейские томагавки и венгерские палаши, а также молотки с длинными рукоятками, зубчатые булавы, палицы – все это было собрано и расположено в определенном порядке. Наконец, четвертая стена была отведена под современное оружие различных стран; здесь было все – от коротких кинжалов до ружей, от бесценных сабель, украшенных драгоценными камнями, до позолоченных пик.

– Видите, ваше благородие, и у меня есть свой маленький арсенал, – проговорил Соломон, довольно потирая руки. – Он заслуживает того, чтоб его посмотреть. Когда готовится какой-нибудь большой праздник, в антикварной лавке на улице Порцеллан большое оживление. Здесь все можно достать. А после праздника все экспонаты возвращаются на свое место.

Рихард чувствовал себя в этой комнате как в родной стихии. Взглядом знатока он окидывал стальное царство. Его взор задержался на тусклом клинке с простой рукоятью, лежавшем без ножен на одном из столов. Рихард взял его в руки.

– Ага-а! – снова торжествующе воскликнул довольный антиквар. – Отыскали-таки настоящее оружие. Я не сомневался, что знаток не пройдет мимо него. Это подлинная гривеллийская сталь. За этот клинок мне предлагали десять золотых, но я не отдам его меньше, чем за пятнадцать. Настоящий Гривелли, не подделка.

Рихард поднес клинок к свету и сказал:

– Это не Гривелли.

Соломон был явно уязвлен.

– Ай-ай, господин капитан. Я никогда не лгу. Это настоящая гривеллийская сталь, взгляните получше.

Он взял дрожащими руками клинок, легко согнул его и в доказательство гибкости этой чудесной стали опоясал им, словно ремнем, талию гусарского офицера.

– Видите, острие клинка свободно достает до эфеса.

– Хорошо, – сказал Рихард, беря тесак из рук старика. – Теперь я вам покажу кое-что. Есть у вас здесь какой-нибудь старый мушкет, которого вам не жаль?

– Выбирайте любой, – указал Соломон на груду сваленного в кучу устаревшего огнестрельного оружия.

Рихард выбрал мушкет с самым толстым стволом и, прислонив его к стене, дулом вверх, попросил хозяина:

– Отойдите-ка немного в сторону!

Старик, сделав шаг к двери, ожидал, что произойдет дальше.

Между тем Рихард, сжав рукоять клинка, взмахнул им в воздухе и ударил по ружейному стволу. Дуло мушкета было перерублено пополам.

Гусарский офицер провел пальцем по лезвию клинка и, протянув его Соломону, сказал:

– Видите, даже зазубрины не осталось.

Антиквар стоял ошеломленный.

Сначала он с изумлением посмотрел на клинок, затем на разрубленное железное дуло мушкета, потом подошел к Рихарду и пощупал его руку выше локтя.

– Боже всемогущий! Вот это удар! Я даже апельсин и то в три приема ножом режу. Вы – золотой человек, господин капитан! Нет, не золотой, а стальной! Вот так удар! Ай-ай-ай! Такой толстый ствол разрубить одним махом, словно папиросную гильзу!

– Так вот, любезный Соломон, – этот клинок не из гривеллийской стали, – сказал Рихард, протягивая старику тесак, – а из настоящей дамасской. Имя ему – Аль-Богацен, а стоит он не меньше ста золотых.

– Упаси бог! – протестующе замахал на него руками еврей. – Я сказал господину капитану, что ему цена пятнадцать золотых. Ни меньше, ни больше. Так оценил его я. И если ваше благородие согласится отдать за него ту самую раму с картиной, да один золотой в придачу, то клинок ваш! Берите его, пожалуйста! В одном доме с этой штукой я не могу спокойно спать.

Рихард улыбнулся.

– Но ведь мы уже поменяли Данаю на мой портрет.

– Нет, нет, господин капитан, ваш портрет я не отдам ни за какие деньги, он теперь мой. Впервые в жизни встречаю человека, который говорит: «Соломон, ты предлагаешь мне вещь за пятнадцать золотых, а цена ей – сто, ибо это не Гривелли, а Аль-Богацен, настоящий дамасский клинок!» И чтобы я расстался с портретом такого человека! Да ни за что на свете! Это же Rarität, Уникум! Инкунабула! Ничего подобного нет в мире! Другого такого не найти! Нет, нет! Портрет такого человека старый Соломон не выпустит из своих рук. Он останется здесь, а вы возьмете этот клинок! Доплатите один золотой, и мы – квиты.

Рихард задумался, но Соломон как бы читал его мысли.

– Господин капитан опасается, что его портрет кто-нибудь увидит. Нет, нет, я повешу его в своей спальне, я там один, туда никто не заходит. Ведь против этого вы не станете возражать?

Смеясь причуде старика, Рихард вложил свою руку в протянутые к нему с мольбою ладони антиквара.

Старик попробовал на зуб полученный золотой и только затем опустил его в глубокий карман кафтана.

– Я упакую в бумагу этот клинок, и мой слуга отнесет его на квартиру капитана. Как я рад, что вы заглянули ко мне. Большая честь! Надеюсь это не в последний раз. Если господин капитан надумает жениться, пусть он располагает мною, я достану ему такие чудесные вещи, которыми будут восхищаться прекрасные глаза его жены.

– Благодарю, мне это не потребуется. Та, кого я выбрал в жены, не стремится к роскоши.

– Значит, вы берете бедную девушку? Ведь так? Я догадался?

Рихард не пожелал продолжать этот разговор.

– Прощайте!

– Хорошо, хорошо, господин капитан. Да поможет вам бог. Я ни о чем не спрашиваю. Старый Соломон многое знает. Люди даже не догадываются, как много ему известно. Но он никому ничего не говорит. Вы – золотой человек, господин капитан, вы – стальной человек. Нет, я плохо выразился, вы – человек из дамасской стали! Вы знаете, из чего приготовляются дамасские сабли? Их куют из сплава золота и стали. Я не вмешиваюсь в ваши дела, господин капитан, но вы хоть изредка вспоминайте старого антиквара с улицы Порцеллан, три. Скажу вам чистосердечно: тот, кто остается честным человеком, делает самое выгодное дело! Запомните мои слова! В жизни вам еще придется встретиться с антикваром с улицы Порцеллан, хотите вы этого или нет. И тогда вы поймете мои слова: выгоднее всего – быть честным человеком! Да хранит вас бог!

Офицеру не терпелось покинуть жилище разговорчивого старика. Капитан велел мальчику из лавки отнести на квартиру купленный клинок. Сам он не желал показываться домой. Рихарду сейчас не хотелось видеть господина Пала: он побаивался, что старый служака встретит его словами: «Ну, что я вам говорил?»

 

Женская месть

– Ах, душа моя, Аранка, напрасно ждете вы батюшку своего домой; не возвратится он больше в ваш приход, вот вам крест, не возвратится. Получил нынче мой муж письмо из Пешта. Сами знаете, у нотариуса везде большие знакомства – и в округе, и в столице. И пишут ему, что дела вашего батюшки плохи, ох, как плохи. Консистория лишила его права вещать с амвона, а Вена подтвердила это решение. Осудят его не меньше, чем на десять лет, и упекут в Куфштейн. Видит бог, так и будет, душа моя. Зачем, однако ж, так убиваться, зачем слезы-то лить ручьем? Зачем гневить бога своей печалью? Господь милосерд, он помогает нести крест всем обездоленным и покинутым. Да благословит вас бог, душа моя, Аранка!

Такими словами тетушка Салмаш, жена местного нотариуса, встретила утром дочку сельского священника, которая теперь каждый день спозаранку выбегала к калитке дома и смотрела в ту сторону, куда месяц назад солдаты увели ее отца. Но тщетно напрягала Аранка зрение, – отец все не возвращался.

Постояв несколько минут у ворот, девушка обычно возвращалась в дом и целый день больше не показывалась во дворе.

Она садилась к рабочему столику, брала свое шитье и трудилась до тех пор, пока иголка и ткань не начинали валиться у нее из рук; а мысли ее между тем неотступно следовали за дорогим и любимым ею человеком с беспокойной душой, который уехал в далекую северную державу и затерялся среди бескрайних голых степей и незнакомых городов; мысленно она шла за ним по нехоженым тропам и неведомым путям, ища среди миллиона чужих лиц одно, с милыми чертами, и ей уже чудились привычные шаги и родной голос…

Так и в тот день она предавалась своим призрачным мечтам, пока ее не вывел из забытья стук проезжавшей по дороге кареты.

Аранка была и в самом деле прекрасна. У нее было чудесное, тонкое, несколько удлиненное лицо, словно у музы трагедии; большие выразительные глаза, классический профиль и губы, напоминавшие покрытый росою алый цветок. Густые каштановые волосы были строго собраны на затылке и заплетены в роскошную косу. Какая-то необыкновенная простота и безыскусственность всего облика девушки придавали ее прелестной скульптурной головке удивительно благородное выражение.

Потупленные очи, с нежными полукружьями век, опушенных длинными ресницами, медленно поднимались по мере того, как стук кареты на улице приближался. Девушка вздрогнула. Но уже в следующее мгновенье она приложила руки к груди, как бы успокаивая себя и убеждая, что это едет не тот, кого она не перестает ждать. Она глубоко вздохнула и продолжала заниматься рукоделием.

Между тем стук колес смолк как раз перед домом священника.

Карета остановилась у ворот.

Девушка вскочила и радостно бросилась к двери. Может быть, отец?

Дверь распахнулась, и Аранка, застыв на месте, оказалась лицом к лицу с вошедшей дамой.

То была вдовствующая графиня Барадлаи.

Госпожа Барадлаи приехала в черном бархатном платье с вышитой черной пелериной и муфтой; черный траурный головной убор еще больше подчеркивал ее мраморно-белое лицо.

Аранка поклонилась; графиня протянула руку, и девушка почтительно поцеловала ее.

– Доброе утро, дитя мое, – проговорила графиня милостиво, но сдержанно. – Я приехала побеседовать а тобой о некоторых вещах, которые нам надо вместе решить.

Аранка пригласила гостью присесть на оттоманку; графиня сделала ей знак поместиться напротив.

– Я должна сообщить тебе, дитя мое, грустные вести; к великому моему сожалению, твоего отца постигли большие неприятности из-за той молитвы, которую он произнес на похоронах моего супруга. Зачем он только это сделал! Но сейчас уже ничего не изменишь. Он, должно быть, потеряет приход; но это еще полбеды.

«Значит, правду говорят!» – вздохнула про себя девушка.

– Свобода под его угрозой, – продолжала гостья. – Возможно, его на продолжительный срок заточат в тюрьму, и ты долго не сможешь его увидеть.

Госпожа Барадлаи удивилась, что при этих словах на лице девушки не отразилось никакого смятения.

– Тебе придется остаться одной.

Аранка молча кивнула.

– Что ж ты будешь тогда делать?

– Я ко всему готова, – спокойно отвечала девушка.

– Дитя мое, ты всегда можешь рассчитывать на мое доброе отношение. Для тебя я сделаю все. Человек, по которому моя семья носит сейчас траур, причинил тебе много зла даже после своей смерти. Я хочу, насколько возможно, смягчить обрушившиеся на тебя удары судьбы. Доверься мне, скажи: куда ты хочешь уехать? Что думаешь делать? Я помогу тебе всем, что только в моих силах.

– Я хочу остаться здесь, госпожа, – произнесла Аранка с достоинством, подняв голову и спокойно посмотрев в глаза графине.

– Здесь ты не можешь оставаться, дитя мое, ведь дом этот перейдет к новому священнику.

– У отца в деревне есть маленький домик, я переберусь туда.

– А чем станешь жить?

– Буду работать.

– Шитьем много не заработаешь.

– Я умею довольствоваться малым.

– Ну, а если твоего отца переведут в какой-нибудь другой приход, ты разве не захочешь быть рядом с ним? Можешь рассчитывать на меня. Я обеспечу тебе безбедное существование.

– Благодарю, госпожа. Если уж мне суждено быть одной, то я хочу жить здесь, пусть даже вдали от отца. Какая разница, в трех ли он шагах, или в тридцати милях от меня, если мне нельзя его видеть.

– Но здесь ты заживо похоронишь себя, а где-нибудь в другом месте тебя ждет, быть может, новая жизнь. Я хочу снять со своей души тяжкий грех: я тоже отчасти повинна в твоих горестях. Я дам тебе денег, и ты сможешь устроить свою судьбу. Ты разделяешь со мною, мое горе и я хочу поделиться с тобою своим богатством. Верь мне, это не пустые слова.

Но Аранка лишь молча качала головой: «Нет. Нет».

– Подумай о том, что в горе и несчастье человека оставляют даже друзья. Несчастных никто не жалеет, все ищут предлога быть подальше от них. Сейчас ты красива и молода, но скорбь быстро старит. Ты погибнешь, если останешься здесь. В такой деревне, как эта, где все знают друг друга, беззащитного человека скоро начинают просто ненавидеть. Люди высмеивают то, из-за чего он глубоко страдает. Они радуются, если видят униженным того, кому прежде завидовали. Чем ты красивее и лучше, тем хуже ты им будешь казаться. Злые люди будут считать тебя своим врагом. А где-нибудь в другом месте ты найдешь себе новых друзей. Здесь тебе будет причинять боль и горе каждый знакомый предмет, каждый косой взгляд. А среди чужих, незнакомых тебе людей, ты сможешь устроить свою жизнь как хочешь. Я куплю у тебя отцовский дом, виноградник, сад, землю за такую цену, за какую можно приобрести целое поместье. Я буду твоей покровительницей и твоим другом всю жизнь. Я распахну перед тобой все двери, я помогу тебе проникнуть к высоким сановникам, от которых зависит освобождение твоего отца, Я готова искупить все страдания, которые из-за нас обрушились на твою семью. И буду от души радоваться, когда увижу тебя счастливой.

При этих словах Аранка поднялась с места.

– Спасибо за милость, госпожа. Но я остаюсь здесь. И не уйду отсюда даже в том случае, если мне придется ради хлеба насущного наняться в батрачки. Вы знаете, госпожа, историю этого кольца? – спросила девушка, показывая баронессе колечко на левой руке. – Вот, что привязывает меня к этим местам, да так, что никакими силами не оторвать. Тот, кто надел мне его на палец, сказал: «Я ухожу, буду скитаться, бродить по свету: меня вынуждают это сделать. Но куда бы ни закинула меня судьба, мысленно я буду кружить возле этого дома, как звезда вокруг солнца. Оставайся здесь, я возвращусь к тебе. Чем бы тебе ни угрожали, как бы ни гнали отсюда, – жди здесь, и я вернусь к тебе. Если даже сама богородица скажет тебе; «Уходи», – все равно оставайся, ибо я непременно вернусь». Теперь, госпожа, вы поймете, почему я здесь остаюсь. Нет в мире таких богатств, нет таких мук и пыток, которые вынудили бы меня уйти отсюда. Я буду страдать, терпеть, лишения, нищенствовать! Пусть я стану беднее последнего бедняка, но я не покину этих мест. Да, может быть, я здесь состарюсь, сойду с ума, но я никуда не уйду отсюда.

Теперь пришла очередь встать графине. Она взяла руку девушки, на которой было надето кольцо.

– Значит, ты любишь моего сына? А знаешь ли ты, что я тоже люблю его? Кто-то из нас должен отказаться от него ради другой. Кто же отречется от своей любви к нему?

На лице Аранки выразилось отчаяние, она попыталась высвободить свою руку из рук госпожи Барадлаи, но та крепко держала ее и не отпускала.

– О госпожа, как можете вы задавать мне такой вопрос? Только смерть может заставить меня отказаться от него! Вы хотите, чтобы я наложила на себя руки?

Графиня наконец отпустила девушку. Она взглянула на нее с необыкновенно доброй, излучавшей радость улыбкой.

– Нет. Я хочу, чтобы он принадлежал нам обеим. Ты станешь мне дочерью. Пусть у меня будут сын и дочь. Ты сейчас поедешь в наш дом, и пусть он станет твоим домом, пока не вернется мой сын, и тогда вы сможете любить друг друга. Я же удовольствуюсь той малой толикой любви, что останется на мою долю.

Аранка не верила своим ушам:

– О госпожа, то что вы говорите, слишком хорошо, словно чудесный сон. Я не могу поверить, что из праха можно так вот сразу вознестись в рай.

– Ты права, – со вздохом сказала графиня. – Мое лицо кажется тебе холодным, я говорила ужасные слова. Как можешь ты поверить, что я хочу сделать тебя счастливой? Кто вообще может поверить, что я, которую все считают бездушной, как статуя, способна питать к кому-либо теплые чувства? Да, ты права. Но я попробую разубедить тебя и успокоюсь лишь тогда, когда ты признаешь себя побежденной. Сядь рядом.

Графиня почти насильно усадила рядом с собой на тахту девушку и достала из-за лифа письмо.

– Смотри. Сегодня я получила это письмо из России, от сына, которого я вызвала домой. Письмо пришло с дороги. У меня достало воли не вскрывать его, а принести, тебе, чтобы ты сама разрезала конверт и прочла, что он пишет. Надо ли говорить, что я пережила за эти часы?

Аранка наклонила голову и прижалась губами к руке графини.

– Ну же, скорее бери письмо и прочти его мне. Ты узнаешь его почерк?

Графиня показала адрес на запечатанном конверте. Аранка взяла письмо в руки, и вдруг благодарная, радостная улыбка сошла с ее лица. Робко подняв голову, она удивленно уставилась расширенными глазами на госпожу Барадлаи.

– Что с тобой?

– Это не его почерк, – пролепетала девушка.

– Как так не его! Покажи. Уж я-то знаю почерк своего сына. Вот это «а» точно его! Он всегда пишет с нажимом: сразу виден мужской характер. Это…

– Искусная подделка… – прошептала девушка.

– Читай, читай: «A ma trиs adorable mere». Так может писать только сын. Вот почтовый штемпель – «Орша». Это в центре России. Ты понимаешь по-французски?

– Да.

– Кто тебя учил?

– Сама выучилась.

– Вскрой же скорей письмо, и ты убедишься, что это писал он. Вот печатка на сургуче с его гербом, видишь?

– Разрешите? – молвила девушка, и ее пальцы слегка дрожали, когда маленькими ножницами она осторожно, чтобы не испортить печати, разрезала конверт по краям и вынула наконец письмо.

Лучом радости озарилось ее лицо, едва она увидела первую строку.

– Вот это действительно его почерк! «Дорогая мамочка!»

– Ну, вот видишь?

Но через секунду лицо девушки стало еще тревожнее и серьезнее, чем раньше. Радость сменилась печалью на ее лице так же стремительно, как меняется весною вид местности, когда северный ветер нагоняет снежные тучи».

– Что? Да говори же!

– Только эти два слова и написаны его рукой остальное писал кто-то другой и к тому же по-французски.

– Другой? Умоляю, читай скорее!

Листок дрожал в пальцах Аранки.

– «Сударыня! Простите за то, что я ввел Вас в обман, подделав руку Вашего сына на конверте. Я совершил это, чтобы не испугать Вас, и меня сошлют на галеры, если Вы меня выдадите. Мой друг Эден хотел сам написать письмо, но после первых же слов перо выпало из его рук: он потерял сознание.

Не пугайтесь: Эден был в опасности, но теперь все уже позади. Через две-три недели он настолько поправится, что сможет продолжать путь».

– Он был в опасности? – воскликнула графиня. – О, читай дальше, молю!

Несмотря на ужасное беспокойство, овладевшее госпожой Барадлаи, от ее внимания не укрылось волнение девушки. Бедняжке пришлось собрать все свои душевные силы, чтобы продолжать чтение.

– «Опишу Вам по порядку, без утайки, как все произошло. Едва Эден получил Ваше письмо, в котором Вы звали его домой, он все бросил – и царский двор, и ожидаемую награду, и развлечения. Тщетно уговаривал я его остаться. Он отвечал мне одно: «Меня зовет мать, я еду».

Прочитав эти строки, Аранка украдкой бросила на графиню взгляд, полный признательности и глубокого чувства.

– «Когда я увидел, что не в силах удержать его, я решил ехать с ним; проводить его до границы. Лучше бы я этого не делал! Быть может, тогда, под Смоленском, Эдена не отпустили бы в пургу, и ему не пришлось бы спасаться от волков, не понадобилось бы два часа бежать на коньках по днепровскому льду.

Я хочу Вам сказать, сударыня, что Эден – чудесный малый. Когда мы спасались от волков, у меня соскочил с ноги конек, и я оказался совершенно беспомощным; он один вступил в бой с нашими преследователями и защищал меня от хищников пистолетом и кинжалом: он убил четырех волков; я обязан ему жизнью».

От этих похвал на лице матери зажегся горделивый румянец. Но от ее взгляда не ускользнула перемена на лице Аранки, которая, чем дальше читала письмо, тем больше проявляла волнения. Ее губы посинели. Как видно, любовь девушки была иной, чем любовь матери. Арапку приводило в ужас геройство любимого в то время, как спартанка-мать испытывала восхищение и гордость за сына.

– «Затем мы снова продолжали наш бег, это было нелегко. За нами гналась стая не меньше, чем в двести волков!»

– О небо! – испуганно вскричала мать. Теперь и она потеряла самообладание.

Аранка читала быстро, почти скороговоркой, но перед глазами у нее стоял туман, а голос то и дело прерывался.

– «Спасение было уже близко, вдали показался сторожевой казачий пост, как вдруг, скользя по льду Днепра, мы наткнулись на проруби, сделанные рыбаками для лова рыбы. Мы не заметили одной из них, покрытой тонкой коркой свежего льда, и в мгновение ока провалились в нее, погрузились под ледяной покров»,

– Боже милосердный! – ужаснулась госпожа Барадлаи.

Аранка молчала; она запрокинула голову, глаза ее померкли. Лицо покрылось мертвенной бледностью. Руки судорожно сжимали листок. Она дрожала как в лихорадке. Боль застыла во взгляде.

Обняв бедную девушку, графиня гладила ее по лицу.

– Приди в себя, милая. Гляди, ты оказывается, слабее меня. Ведь я мать, и тревожусь не меньше тебя.

Слезы показались на глазах Аранки. Они растопили страх, сковавший ее сердце. Госпожа Барадлаи прижала девушку к своей груди.

– Не плачь. Дай письмо, теперь я буду читать. Видишь, я ведь не плачу. Долго я училась тему, как надо сдерживать слезы, когда тебе больно, и в совершенстве постигла это искусство. Послушаем, что он пишет дальше.

С этими словами она крепко обняла девушку и, держа письмо таким образом, чтобы его можно было видеть сразу обеим, сказала:

– Давай читать вместе:

«Меня хранил амулет, полученный от матери. Перед нашим отправлением в дорогу я предлагал его Эдену, Это – чудесный амулет, он оберегает от пуль, от волков, от воды, от дурного глаза и болезней. Но мой друг отказался. Он сказал мне, что его хранят от всех бед звезды, и эти звезды не что иное, как любящие женские очи! Когда рыбаки вытащили нас на берег, я не мог удержаться и спросил: «Светят ли еще тебе твои звезды?» Улыбнувшись, он ответил: «Все четыре!» (При этих словах обе женщины одновременно почувствовали, как ток пробежал по их телам: в их душах согласно зазвучали одни и те же струны.) Вскоре у Эдена началась горячка, которая, по счастию, сейчас уже прошла. Я не отхожу от него ни ночью, ни днем. Над его головой по-прежнему ярко сияют спасительные звезды. Сегодня он пытался собраться с силами, чтобы написать Вам письмо, ко, как видите, это ему не удалось. Пришлось продолжать мне. Но пусть это Вас не волнует, милостивая государыня, ибо опасность уже миновала. Недели через две мы продолжим свой путь. До той поры я лишь прошу, чтобы звезды Эдена не слишком много проливали по нему слез, ибо звездные слезы превращаются здесь, в России, в снег, которого на нашем пути и без того достаточно.

Леонид Рамиров»

Две пары звезд скрестились. И в лучах, струившихся из очей обеих женщин, уже не было слез: они сияли небесной радостью.

Госпожа Барадлаи притянула к себе голову Аранки и, поцеловав ее в лоб, нежно прошептала:

– Дочь моя!

Девушка упала к ее ногам, обняла колени, положила на них пылающее лицо свое, но не вымолвила ни слова. Однако это немое признание было полно глубокого, тайного смысла для всякого, кто способен читать в сердцах людей.

Рука графини покоилась на голове девушки…

Час спустя, к великому удивлению всех жителей деревни, дочь сельского священника, усевшись в фамильную карету Барадлаи рядом с графиней, покидала свое скромное жилище. Обе женщины светло улыбались и оживленно беседовали – ведь у них теперь было немало общих тем.

При виде этого необъяснимого зрелища жена сельского нотариуса немедленно надавала подзатыльников двум своим шалопаям-сыновьям, наказав одному: «Беги за каретой, узнай, куда едут!» – а другому: «Разузнай, что делается в доме священника!» Вскоре мальчишки примчались обратно: первый сообщил, что карета въехала в господский двор, и госпожа Барадлаи обняла барышню, когда они слезли у парадного входа, да так и не снимала руки с ее плеча, пока они поднимались по ступенькам; второй, задыхаясь, выпалил, что церковный служка и сторож говорят, будто дом священника поручено охранять теперь им, так как барышня, мол, отныне будет постоянно жить в замке.

При этих словах тетушка Салмаш выронила из рук корзину, в которой сидела клуша, и, всплеснув руками, воскликнула:

– Вот бы видел это покойный хозяин!

 

Подчеркнутые строки

С тех пор не проходило дня, чтобы тетушка Салмаш спозаранку не слетала бы в замок – разузнать последние новости.

Был у нее там добрый знакомый – старик дворецкий, который рассказывал ей обычно обо всем, что творилось в господском доме.

Почтенный Мартон Бако и в самом деле никогда не оставлял без ответа ни один вопрос тетушки Салмаш; но вместе с тем он присвоил себе исключительное право говорить нечто прямо противоположное тому, что происходило в действительности. Его сведения весьма существенно отклонялись от истины, больше того, – они зачастую были далеки даже от сколько-нибудь правдоподобного поэтического вымысла; однако почтенный Мартон Бако втолковывал их тетушке Салмаш с такой невозмутимой, серьезностью, что ей даже в голову не приходило усомниться в услышанном.

– Как поживает наша душенька барышня Арапка? – спрашивала, к примеру, жена нотариуса.

– Не знаю. Ночью ее увезли в Вену, – отвечал почтенный Бако.

– В Вену? Зачем же это повезли ее туда?

– На ней женится важный барин.

– Какой такой барин?

– Какой-то секретарь, агент или референт!

– Ах, боже правый! Молодой?

– Лет шестидесяти шести, что ли.

– Да, ничего не скажешь – в годах. И зачем только выходит бедняжка за этакого старика?

– А затем, чтобы освободить с помощью этого барина своего отца.

– Стало быть, его преподобие и в самом деле осужден?

– На галеры!

– Святая Мария! Что ж там с ним будет?

– А вот начнут переправлять галеры из Европы в Америку, так он станет канат тянуть.

– Вот уж впрямь страшное наказание!

– Что и говорить!

Почтенный Мартон Бако, как мы уже заметили, преподносил все эти новости с серьезным выражением лица, и тетушка Салмаш готова была поклясться, что каждое его слово – святая правда.

Однажды утром она нагрянула к доброму кастеляну с вопросом:

– Правда, что вы гостей ждете?

– Ждем. Вам-то откуда известно?

– Сегодня утром я по привычке гляжу на замок и вдруг вижу – в правом крыле все трубы дымят: топят, значит, в тех комнатах, где прежде не топили. Видать, ждут кого-то. Кого же, а?

На сей раз дворецкий сказал чистую правду:

– Молодой барин сегодня приезжает.

– Какой же? Ведь их у вас трое.

У дворецкого и на это был готов ответ:

– Гвардеец.

– Гвардеец? Нешто ему позволено оставлять короля?

– Король на это время другого к себе берет.

– Стало быть, это гвардеец приедет? Интересно, каким образом он сюда явится?

– Натурально, верхом.

– Верхом? А какая у него лошадь?

– Белая, как снег.

– А одет он во что?

– Мундир сплошь кармазиновый, с золотыми позументами, соболья шапка с пером и плащ из леопардовой шкуры.

– Из леопардовой? Господи боже! В жизни не видала еще леопарда.

Выслушав эту новость, тетушка Салмаш пустилась бегом по деревне.

В тот день в замке действительно ждали гостя.

От Эдена прибыло письмо, написанное им теперь уже собственноручно и отправленное из Лемберга. В письме, доставленном посланным вперед гонцом, он уведомлял мать о дне своего приезда.

После обеда госпожа Барадлаи велела запрячь дорожную карету и поехала встречать сына на последнем перегоне.

Она отправилась одна, не взяв с собой никого из домашних.

В Суньогоше, на станции, она дождалась сына. Эден прибыл точно в назначенный час, когда едва начало смеркаться.

Встреча была нежной и трогательной.

– Если бы ты только знал, как меня напугали твои дорожные злоключения!

– Все уже позади, мама. Наконец-то мы свиделись, – ответил юноша, целуя мать.

Они не стали терять времени; Эден пересел в карету матери, и лошади быстро помчали их в Немешдомб.

Еще засветло они достигли деревни.

Над садами возвышался крутой холм, с которого была видна вся алфельдская равнина; у подножья холма росли сосны, сквозь их темную зелень проглядывало серое здание из мрамора, построенное в египетском стиле? в лучах заходящего солнца стены его отливали золотом.

Эден остановил карету.

– Мама, давайте сойдем.

Госпожа Барадлаи поняла сына. Они вышли из кареты.

Эден подал матери руку и молча повел ее к сосняку на холме.

У подножья его, в стороне от мраморного портала, приютилась маленькая хижина. То было жилище сторожа, охранявшего семейный склеп Барадлаи. Эден позвал старика.

Сторож появился со связкой ключей, отпер одну за другой две двери, одна из которых была из массивного железа, а другая – из чугунного ажурного литья; он зажег фонарь и проводил мать и сына по ступенькам внутрь склепа.

В полутьме подземелья сторож показал им недавно замурованную нишу, возле которой на мраморной доске сияли выгравированные золотом ордена, расположенные в ряд под дворянским гербом. Тут почивал человек с каменным сердцем, набальзамированное тело которого даже после его смерти не превратилось в прах.

Мать и сын, держась за руки, стояли в склепе, испытывая одни и те же чувства: можно было подумать, что каждая капля крови сына, прежде чем совершить свой круговорот, невидимо проходит через сердце матери. Оба они думали об усопшем и мысленно обращали к нему одни и те же слова. Затем они обняли друг друга и возвратились в мир живых.

В замке Эдена встретили знакомые лица. Старые слуги, старый дворецкий, как всегда, отвешивали поклоны, только, пожалуй, еще более низкие. Ведь отныне молодой барин уже вступал в права главы семьи.

В лице матери Эден не нашел никаких изменений Она казалась такой же холодной и печальной, как тогда, когда он видел ее в последний раз. Для нее траур начался уже давным-давно, лишь черное платье она надела недавно.

Госпожа Барадлаи и теперь разговаривала с сыном все тем же холодным, бесстрастным тоном, казалось, за стеной все еще находился безжалостный судья, взвешивавший каждое ее слово и выносивший строгий приговор за проявление малейшей чувствительности.

Когда Эден, сменив дорожное платье, снова спустился в зал, мать повела его на отцовскую половину дома.

– Отныне эти комнаты – в твоем распоряжении. Ты должен принимать людей, которые будут приезжать с визитами. Ведь тебе известно, что наш дом посещает много гостей. Узнав о твоем прибытии, они непременно поспешат сюда. Теперь ты здесь хозяин.

– Как тебе угодно, мама.

– Мы богаты, и наши дела должен вести мужчина. Хозяйство у нас большое и разнообразное; тебе надо будет привести его в порядок.

– Постараюсь, мама.

– Как старший сын и законный наследник, ты, разумеется, станешь опекуном своих братьев. Тебе следует умерять свои страсти и выказывать мудрое благоразумие. Твои братья – разные люди, они не похожи друг на друга, и ни один из них не походит на тебя: тебе следует изучить каждого из них.

– С вниманием и любовью примусь за это.

– Наш род пользуется немалой славой в комитате. Надо решить, какую должность ты займешь. Кого привлечешь к себе в помощники. Какую партию возглавишь.

– Я буду просить у тебя совета, мама.

– Ты здесь новый человек, все станут заискивать перед тобой, все будут пытаться проникнуть к тебе в душу. Ты должен думать, прежде чем говорить. Говорить, что чувствуешь, а если нельзя, то и промолчать. И ты должен решить, до каких пор молчать. И всегда ли молчать. Искать ли ответа на вопросы, которые возникнут в твоей душе, или не искать их. Возглавить людей или следовать за ними.

– Время научит меня этому, мама.

– Но времени у тебя мало. Через несколько дней сюда съедутся гости. Твой отец назначил собрание. Ни ты, ни я не знаем, какова его цель.

– Ты, верно, знаешь, мама.

– Почему ты так думаешь?

– Догадываюсь по тому, что ты спешно вызвала меня домой.

– А тебе самому не хотелось вернуться сюда?

– Получив твое письмо, я в тот же час стал готовиться к отъезду.

– А ты не подумал о том, что как старший в роду Барадлаи, ты вправе занять наследственное кресло губернатора?

– Мне известно, что в этом кресле сидит сейчас господин администратор.

– Он занимает этот пост лишь потому, что старый губернатор был болен и не мог председательствовать. Но ты здоров, и стоит только захотеть, как этот пост перейдет к тебе.

Эден пристально взглянул в глаза матери.

– Мама, ты вызвала меня не ради этого.

– Да, сын мой. Была и другая причина. Ты сейчас узнаешь ее. В завещании твой отец пожелал, чтобы через шесть недель после его смерти я отдала свою руку господину администратору. На празднике, когда соберутся многочисленные гости, должно быть объявлено о помолвке.

– Преклоняюсь перед волей отца, – проговорил Эден, низко опустив голову.

– Твой отец хотел, чтобы у нашего дома была надежная опора – человек, способный выдержать то бремя, которое некогда нес он сам. Тебе известно, что бремя это – забота о стране.

– Да, матушка, это тяжелое бремя.

– И ты допустишь, чтобы мои рамена сломились под этой тяжестью, когда я возьму на себя это бремя?

– 'Если такова последняя воля отца… И, разумеется, если ты сама этого желаешь…

– Разве моя воля для тебя – закон?

– Ты хорошо знаешь, мама, что твое желание для меня свято.

– Хорошо, я скажу тебе, какова моя воля. Дому Барадлаи нужны хозяин и хозяйка! Хозяин, который способен повелевать, и хозяйка, которая способна привлекать сердца.

– Да, мама, – согласился Эден, склонив голову.

– Этим хозяином будешь ты!

От изумления Эден вздрогнул.

– Да, ты будешь хозяином в этом доме, а твоя жена – хозяйкой в нем.

Эден тяжко вздохнул.

– Мама, ты знаешь, что это невозможно.

– Ты не намерен жениться?

– Никогда!

– Не говори так! Тебе всего двадцать четыре года. Кто знает, сколько тебе еще предстоит прожить? И все это время в твоем сердце будет звучать этот Леденящий возглас: «Никогда»?

– Мама, тебе хорошо известна причина моего отказа, – тихо произнес Эден. – Я научился страдать молча: это я унаследовал от отца и от тебя, мама. Я не жалуюсь, Я молчу. Ты то знаешь, что такое молчать! Молчать долгие годы! Я не могу никого любить, за исключением моей доброй матери. Я готов страдать и дальше. Так мы и состаримся вдвоем. Вдова и ее сын-отшельник.

Госпожа Барадлаи рассмеялась, выслушав эту грустную тираду.

– Какой же ты фантазер, Эден. Из тебя не получится картезианский монах. Мир полон красавиц, достойных любви. И ты найдешь себе девушку по душе.

– Ты же знаешь, что нет!

– А если я сама уже нашла ее для тебя?

– Напрасно, мама.

– Не спеши, – отвечала вдова, нежно прижимая к себе сына. – Кто решится вынести приговор, не видя ответчика? Берешься быть судьей, даже не выслушав обвиняемого!

– Мама, я сам обвиняемый, приговоренный к вечной муке.

– А между тем та, кого я для тебя выбрала, писаная красавица, умница и любит тебя!

– Да если бы она была даже наделена красотой феи и добротой ангела, если бы у нее было такое же бесценное сердце, как у тебя, – далее тогда я отказался бы от нее.

– О, не давай таких страшных зароков! Право же, пожалеешь! Вот увидишь, еще возьмешь свои слова обратно! По крайней мере взгляни хоть на ее портрет. Он у меня в той комнате.

– Он меня не интересует.

– Это мы сейчас увидим.

Взяв сына под руку, мать повела его в соседнюю комнату и, распахнув перед ним дверь, пропустила вперед.

И там Эден увидел Аранку, трепетавшую от счастья: она слышала весь их разговор.

Существовала ли в мире сила, способная помешать' двум этим любящим сердцам соединиться? Могли ли влюбленные сдержать слезы радости? Могли ли их уста не слиться в горячем поцелуе?

– О моя любимая!..

– О мой единственный!..

Госпожа Барадлаи взяла обоих за руки и шепнула Эдену:

– Ну, теперь-то ты веришь, что в доме будет хозяин и хозяйка?

И счастливый Эден также шепотом ответил ей:

– Верю!

Влюбленные осыпали поцелуями лицо, руки и плечи своей матери.

А госпожа Барадлаи, молча и пристально глядела на портрет в массивной позолоченной раме, висевший рядом с ее девичьим портретом. Обращаясь к человеку, надменно взиравшему на нее со стены, она едва слышно проговорила:

– Ты видишь, как они счастливы? Неужели твое окаменевшее сердце не забилось бы при виде этой дивной картины? Разве я неправильно сделала, поступив наперекор твоим словам? Придешь ты в первую брачную ночь благословить молодых или проклясть их? Ответь же, непреклонный человек с каменным сердцем!

Но человек с каменным сердцем продолжал все так же надменно взирать на них из золоченой рамы.

Влюбленные не замечали этого.

Печальная вдова, неслышно ступая, вышла из комнаты, оставив их наедине; им о многом надо было поговорить друг с другом.

Придя к себе, госпожа Барадлаи достала из кожаной папки завещание, которое, умирая, продиктовал ей супруг, и красным карандашом подчеркнула строки, касавшиеся событий этого дня.

Пока все шло хорошо!..

 

День помолвки

Ни для кого не было тайной, что в семье Барадлаи ровно через шесть недель после похорон должна была состояться помолвка. Все говорили о новом хозяине, чье имя будет отныне носить этот дом.

В тот день из ближних и дальних мест съезжались гости, приглашенные от имени сиятельной вдовы, разумеется, просто на семейный праздник.

Уже с утра во двор замка одна за другой прибывали кареты и коляски, парадные выезды и простые упряжки; на сей раз они доставляли сюда не только представителей сильного пола, нет – господа приезжали с женами и даже с дочерьми.

Право же, барышень понаехало пропасть!

Весть о том, что молодой Барадлаи вернулся домой из-за границы без кольца на руке, быстро разнеслась далеко окрест. Ничего не скажешь, – благородный зверь! На него стоило устроить облаву.

Среди прочих господ прибыл на праздник и господин Зебулон Таллероши. Но на этот раз он явился перед светом с помпой, приличествующей его положению.

Его старая карста была обтянута свежей кожей, и на дверцах красовался фамильный герб Таллероши. Экипаж был запряжен четверкой лошадей, правда одну пристяжную взяли из выбракованных солдатских коней, а вторая немного прихрамывала, в то время как подседельная семенила, а при взгляде на коренную ясно было видно, что она прежде ходила в пристяжке; и тем не менее этот выезд выглядел вполне парадно, и четверка коней Зебулона так же звенела бубенцами, как любой другой господский выезд.

Рядом с кучером восседал гайдук. Правда, ливреи на том и другом были разные, но обе щедро расшиты шнурами. На гайдуке сверкала красная гусарская шапка, весьма поднимавшая хозяйский престиж. Жаль только, что кучеру не удалось наклеить такие же усы, как у других господских кучеров; они бы как нельзя лучше подошли к его украшенной длинными лентами шляпе.

Зебулон приехал не один. Он привез с собой одну из своих дочерей: довольно пригожую, хотя несколько долговязую девицу. К тому же она слишком сильно затягивалась в корсет и беспрестанно грызла сырые кофейные зерна, чтобы согнать румянец с лица.

Достопочтенный господин Таллероши вышел нынче из экипажа не в шубе, а в новом сюртуке из тонкого касторового сукна; высоко поднятый воротник этого сюртука мог создать славу любому деревенскому портному. Барышня была в шелковой накидке и в ярко-зеленой шляпке.

– Эй, Янош, слышите, Янош, – обратился Зебулон к гайдуку, которому дома все говорили «ты», – осторожно снимите все с кареты: не уроните сундучок, слышите? В нем шелковая одежда. И смотрите у меня, Янош, ничего не поломайте, а то в морду получишь… то бишь получите. Эй, Карика, где у тебя торба, или, как его… ридикюль. Гляди, не потеряй: там драгоценности.

Вдруг послышался громкий стук копыт и звон упряжи: это ехал он, герой торжества, Ридегвари. Ехал в новой, словно только что изготовленной карете, запряженной пятью чистокровными рысаками. Ведь денег у него хватало! Сколько хотел, столько и тратил на «представительство»! На козлах с кучером восседал настоящий гусар, он спрыгнул, чтобы распахнуть дверцы кареты, подставил плечо его высокопревосходительству, чтобы тот с должной торжественностью мог ступить с подножки на землю.

Читатель не поверил бы нам, если бы мы вздумали утверждать, что не Зебулон первым приветствовал его высокопревосходительство, как только тот вышел из кареты.

– Добро пожаловать, твое высокопревосходительство! Да здравствует, виват и прочее! Мы вот тоже только что прибыли: вон выпрягают четверку моих лошадей. Я даже с дочкой прикатил на праздник. Радость-то какая! Где ты, Карика? Это – моя старшая дочь. Как видишь, еще не старушка. Ей и двадцати нет, вот-те крест. «Quod est autheniicum», как говорят французы. Ах ты, черт, забыл, как ее полное имя! Странно зовут моих дочерей, никак не могу запомнить. В их именах заключен что называется, «historicum datum»: сразу легко вспомнить когда что происходило. Моя жена весьма просвещенная особа. Страсть как начитана! У нее в руках вечно торчит газета. В ту пору, когда родилась наша старшая дочка, па весь мир гремела греческая амазонка: изволишь знать, дочь капитана Спатара, по имени Кариклея. Большая знаменитость! Та самая, что на своем утлом суденышке продырявила турецкие корабли. В ее-то честь жена моя и нарекла нашу первую дочь Кариклеей.

Вторую дочь окрестили Каролиной Пиа: если помните, в ту пору его величество вступил в брак, и мы, значит, в честь его супруги и назвали дочь. Третья дочь – Адалгиса: тогда впервые ставили «Норму» в пештском театре; моя жена присутствовала на спектакле, в ложе сидела. Когда четвертая дочь родилась, весь мир с ума сходил по тому Палацкому, изволишь помнить? Ну, и до нас доходили о нем кое-какие слухи; вот мы и прозвали четвертую дочь Либушей. Потом я об этом немало жалел, но что поделаешь, назад не воротишь. А чтобы доказать свой искренний патриотизм, последнюю дочь мы назвали настоящим венгерским именем: Бендегузелла, в память известного предводителя древних мадьяр.

– Выходит – пять дочерей, дядюшка Зебулон? – с улыбкой спросил господин администратор.

– Нет, вроде бы шесть. Или пять? Я уж и сам не знаю. Сколько вас всех дома, Карика? Всего пять? А как расшумитесь, мне сдается, что вас целых семь!

Барышня Кариклея во время рассказа своего батюшки старалась держаться в сторонке. Зебулон, поднимаясь по лестнице, успел пожаловаться господину администратору, на то, что, дескать, дочери доставляют ему уйму забот, особенно потому, что трех из них уже пора вывозить на балы и выдавать замуж; к тому же его почтенная супруга не может выезжать с ними, так как страдает мигренью, и отцу самому приходится бывать повсюду, где только можно показывать взрослых дочерей.

В вестибюле они расстались. Ключник и камердинер указали каждому отведенное для него помещение.

Господин администратор обычно занимал в доме Барадлаи три комнаты. В передней его уже ожидали посетители.

Первым он пригласил к себе Михая Салмаша, пользовавшегося особой привилегией – развлекать его в высокопревосходительство свежими сплетнями, пока тот переодевался в своей спальне.

– Ну-с, каковы последние новости, Салмаш? – весело спросил важный господин у своего верного осведомителя.

– Самое достопримечательное событие, ваше высокопревосходительство, это возвращение молодого барина Эдена из России.

– Это я уже знаю. Его вызвали или он приехал сам?

– Кто-то известил его, что старый господин умер, и теперь, мол, «можно миловаться»!

– Да, это наверняка сделала девчонка. Что известно о ней?

– Она уже не девчонка, она уже просватана.

– Что ты болтаешь?

– Она обручена, – таинственно прошептал Салмаш. – Знаю из вторых рук, но сведения вполне надежные. Графине Барадлаи удалось уговорить девицу. Опасность, угрожавшая священнику, тронула дочернее сердце, а госпожа к тому же щедро ее вознаградила. В конце концов барышня решила выйти замуж за венского референта, который сумеет замять дело по обвинению ее отца в оскорблении высочайших особ. Референт получит много денег, а дочь добудет свободу для отца. Дело уже слажено. Барышню отправили в Вену, а старый священник, как мне доподлинно известно, – ибо я видел это своими глазами, – прошлой ночью вернулся домой. Все это я узнал из верных источников.

– А как молодой барии? Злится?

– Этого пока не могу сказать: с тех пор как господин Эден вернулся домой, он не покидает своей комнаты. Никого из слуг к себе не допускает, всех, кто осмеливается спросить о чем-нибудь, выпроваживает без всяких церемоний.

– Занемог, видно, с горя. Ну, да ничего, мы его вылечим. А вдова как?

– Кажется довольной и веселой.

– Что ж! Я ее понимаю.

Беседуя таким образом, господин Ридегвари сменил свое пыльное дорожное платье на черную парадную пару. Он был совершенно уверен в счастливом исходе дела и прошел поэтому прямо в гербовый зал в сопровожу дении свиты льстецов и угодников, среди которых немаловажную роль играл почтенный Михай Салмаш.

В дверях гербового зала его превосходительство снова столкнулся с Зебулоном Таллероши, который с крайним изумлением сказал:

– Дорогой друг, твое превосходительство, что-то здесь уж очень много незнакомых образин.

– Это вполне возможно, – ответил господин администратор.

– Вернее, не столько незнакомых, сколько чересчур знакомых и притом весьма противных.

– Не понимаю тебя, Зебулон! – засмеялся Ридегвари.

– Что там понимать! – рассердился Зебулон. – Оглянись лучше по сторонам. Повсюду наталкиваешься на враждебные физиономии. Что сюда привело этих чужаков?

Его превосходительство нашел, что это замечание Таллероши действительно заслуживает внимания. Тем не менее он сказал:

– В этом нет ничего необычного. Представители всех партий комитата стремятся выразить свое почтение молодому наследнику губернаторского кресла. Этого требует долг приличия. Пусть себе выказывают почтение. И тут совершенно нечему изумляться.

Правда, господин администратор предпочел бы не встречаться в этом доме со своим заклятым врагом по зеленому столу, куриальным судьей Торманди; но что поделаешь, – губернаторская резиденция открыта для каждого дворянина, и каждый имеет право являться сюда в дни приемов. В конце концов большинство везде остается большинством.

– Что ж, мы и на этот раз их не испугаемся, дружище Зебулон!

Зебулон расправил плечи и выпятил грудь, густо усеянную фальшивыми гранатовыми пуговицами.

– Верно сказано! Пусть только Торманди попробует!.. Кулаки и у меня есть! Как дам…

По не успел он сказать, что именно собирается «дать», как слова застряли у него в горле, будто какое-то привидение внезапно схватило его за язык…

– Ах… погляди!.. – простонал он при виде человека, входившего в зал с другого конца.

То был опальный священник, отец Аранки.

Зебулон Таллероши готов был поверить в то, что сейчас появится и сам воскресший Фелициан Зач с саблей в руке и потребует свою похищенную дочь, сокрушая каждого, кто попадется ему на пути.

Ему казалось, что непокорный поп движется прямо на него.

Зебулон чувствовал тяжесть своей вины. Ему вспомнилось, что все те муки и страдания, которым подвергся этот поп, зародились сначала в его, Зебулона, голове. Ведь это он накликал на него злую беду! Теперь, когда они оказались друг против друга, какая-то неведомая сила вдруг заставила Таллероши подобострастно улыбнуться и схватить руку этого ужасного человека.

– Покорнейший слуга вашего преподобия! Как ваше драгоценное здоровье?

И священник не выхватил из-за пояса спрятанный кинжал, не вырвал свою руку из рук Зебулона, а напротив, ответил на рукопожатие и произнес:

– Благодарствую за заботу, милостивый государь. Как видите, здравствую по-прежнему.

Разумеется, Зебулон не преминул выразить свою радость. Но он не доверял священнику, который оглядывал зал своим орлиным взором. Верно, высматривает очередную жертву, выискивает, кого бы прикончить! Иначе бы он не нагрянул сюда в этот праздничный день, когда собралось столь блестящее общество. Не мешало бы учредить за ним строгий надзор и не давать ему воли.

– Что так долго отсутствовали, ваше преподобие? Слыхал, будто вы и в Вене побывали.

– Побывал.

– Неприятности какие?

– Почему неприятности? Напротив, я там недурно провел время.

Зебулона передернуло. Священник явно притворялся, и это не предвещало ничего хорошего.

– Вас там никто не обижал?

– Напротив, скорее уж были слишком вежливы.

«Гм… подозрительная кротость!» – решил Зебулон.

– А как барышня Аранка? Правда ли, что она уже невеста и скоро выходит замуж?

От такого вопроса старику уж не отвертеться!

– Правда, – невозмутимо ответил священник, к величайшему изумлению Зебулона и других, прислушивавшихся к разговору гостей.

– И вы довольны женихом, ваше преподобие?

– Весьма и весьма доволен.

Зебулон затряс головой. Он все еще пожимал руку священнику и, как видно, не думал выпускать ее, но тух старик на прощанье так стиснул ладонь своего уважаемого собеседника, что тот, с шумом вобрав в себя воздух, подскочил на месте.

– Благослови вас бог, сударь, – сказал священник.

«А тебя пусть сам черт благословит!» – проворчал ему вслед Зебулон, дуя на слипшиеся пальцы. Спасибо, еще кровь не выступила из-под ногтей!

– Ну, о чем рассказывал поп? – поинтересовался Ридегвари, когда Зебулон подошел к нему.

– Этого простофилю, видно, научили уму-разуму. Он теперь стал что-то уж слишком умен.

В углах рта господина Ридегвари змеилась хитрая улыбка; он многозначительно заметил:

– Оттуда, где он побывал, люди обычно возвращаются поумневшими.

– Все это так, но он, видно, доволен судьбой своей дочери!

– Деньги делают свое дело. Пойдем, нас ждут шафера.

– Кто сват с твоей стороны, дружище?

– Его сиятельство граф Пал Галфалви.

– Ого, я его очень хорошо знаю. Отменный сочинитель. Поздравляю от души. Вон он, гляди!

Ридегвари и Зебулон двинулись через весь заполненный гостями зал к человеку в парадном мундире.

Гости по-разному вели себя при виде Ридегвари: одни глубоким поклоном приветствовали его, другие, – отворачивались в сторону, либо смотрели поверх его головы, когда он проходил мимо. Ридегвари недоумевал, зачем его недоброжелателям понадобилось приезжать сегодня сюда. Зато Зебулона повсюду встречали улыбающиеся Физиономии. Он мог воочию убедиться, как его жалуют!

– Я нигде не вижу свою дочь, Карику. Ей давно уже пора было переодеться! – забеспокоился Зебулон.

– Разве ты не замечаешь, что в зале вообще нет дам. Они все – на половине хозяйки, и будут сопровождать ее во время торжества.

– Стало быть, ожидается целая церемония?

– Как принято. Сват жениха обратится к свату невесты, сват невесты ответит ему. После утвердительного ответа распахнутся створчатые двери главного зала, и невеста в сопровождении дам выйдет к гостям, Затем начнется пиршество.

– Да, это, конечно, будет весьма торжественно.

Наконец почтенные господа приблизились к графу Галфалви, свату со стороны жениха, обменялись рукопожатиями; все трое стали отпускать колкости по адресу комитатских куруцов, прибывшие сюда сегодня в таком количестве, словно специально для того, чтобы сыграть роль жертвенных животных на триумфе своего главного противника. Предвкушая близкую победу, господа комитатские заправилы не слишком обращали внимание на главу оппозиции Торманди, который о чем-то горячо и с увлечением беседовал с его преподобием, достопочтенным Берталаном Ланги; их куда больше занимало то, почему не видно Эдена.

А между тем молодой хозяин дома в противоположном конце зала вел весьма конфиденциальную беседу с такими же, как и он, молодыми людьми. Но он, несомненно, подойдет сюда, к своему будущему отчиму, как только увидит его. Знает же он в конце концов, кому из них надлежит первым приветствовать другого.

Но знатных господ ожидал сюрприз: внезапно раздался хорошо всем знакомый звучный голос Торманди, который просил у «почтенного собрания» тишины.

– Что бы это могло означать?

– Господа, – прогремел густой бас комитатского оратора. – Всем нам хорошо известно, на какой радостный праздник мы собрались сюда. Этот дом вскоре засияет новым светом по милости избранного самим провидением нового главы семьи, – да ниспошлют ему небеса долгую жизнь на благо нашей отчизны!

– А ведь он льстит! Покаялся, видно! – шепнул граф Галфалви на ухо администратору.

Господин Ридегвари нашел поведение Торманди вполне естественным.

– На него, видно, подействовал наш последний откровенный разговор! – ответил также шепотом администратор.

А оратор продолжал!

– Жених, которого провидение во цвете лет ставит во главе семьи…

«Это уж он хватил через край!» – подумал про себя господин Ридегвари.

– …поручил мне быть его сватом…

– Что такое? – воскликнули в один голос трое наших господ и недоуменно переглянулись.

– … и обратиться к почтенному свату невесты с вопросом: желает ли он скрепить предлагаемый союз и отдать руку невесты жениху?

Теперь и впрямь было чему изумляться.

Если Торманди выступает как сват жениха, то какая же роль остается на долю графа Галфалви?

И кто ответит свату жениха? Где сват невесты? Им должен был быть его преосвященство господин епископ, но он ведь еще не прибыл. Что за конфуз!

Но еще больше запуталось дело, когда в ответ на вопрос Торманди вперед выступил отец Берталан Ланги и торжественно провозгласил:

– То, что соединило небо, разъединит лишь могила. Да соединятся любящие сердца!

– Гляди-ка! Поп явно спятил! – вырвалось у оторопевшего Зебулона.

По в это мгновение последовала разгадка: двустворчатая дверь зала распахнулась, и показалась процессия дам. Впереди шла графиня Барадлаи, ведя за руку невесту. Торжественному собранию гостей предстала Аранка Ланги.

Волшебную картину являли собой эти две прекрасные женщины: мать жениха и невеста.

На графине было черное платье, вышитое сверкающим бисером, с длинным кружевным шлейфом; на ее голове переливалась огнями гранатовая диадема. На лице ее появилось нечто новое, светлое, чего никто еще никогда не видал, – улыбка.

И только теперь все постигли, как дивно хороша эта женщина с сияющим, точно солнце, лучистым взглядом; то была настоящая королева!

Невеста, которую она вела за руку, была в ниспадавшем до пят белом платье, украшенном белыми гиацинтами; едва заметное смущение виднелось на ее нежном лице с прекрасными, полными любви глазами, оттененными длинными, как стрелы, ресницами. В каждом ее движении была очаровательная девичья грация. Обе женщины были ослепительно красивы, но каждая по-своему.

Гул изумления встретил вошедших, Все невольно устремились им навстречу.

У входа в зал стоял прелестный стол, украшенный мозаикой, на него был поставлен маленький золотой поднос, покрытый кружевным платком, К столу приблизились оба свата. К ним госпожа Барадлаи и подвела невесту, вложив руку Аранки в руку ее отца.

Эден стал рядом с Торманди.

Отец Берталан снял кружевной платок с подноса. На нем лежали два простых обручальных кольца, уже не новые. Затем он надел одно кольцо на палец Эдена, другое – на палец Аранки и соединил их руки.

При этом не было произнесено ни единого слова: вся церемония была необыкновенно простой, но в этой безыскусственной простоте заключалось нечто столь возвышенное, что все присутствующие, не в силах сдержать свои чувства, словно по уговору разразились громкими криками «ура».

В атмосфере общего восторга и восхищения никто не обратил внимания, что мать жениха прошептала несколько слов на ухо своей будущей невестке, прижав ее при этом к груди и поцеловав в лоб. Никто не услышал и того, что отец Берталан, обнимая своего будущего зятя, произнес:

– Владыка небесный да услышит молитвы, которые не по душе владыкам земным!

Далее Зебулон и тот поймал себя на том, что во все горло кричит вместе со всеми «Виват!»; он только тогда заметил свою оплошность, когда его взгляд встретился с разъяренным взглядом господина администратора. Зебулон перепугался. Ведь ему-то, во всяком случае, не следовало радоваться. Поняв свою оплошность, Зебулон поспешил исправить дело: он надумал прикинуться простачком.

– Стало быть, нынче будут две помолвки, – . с простодушным видом проговорил он, обращаясь к Ридегвари.

Его высокопревосходительство вместо ответа повернулся к Зебулону спиной.

– Ведь это просто позор! – прошипел господин администратор, обращаясь к своему незадачливому свату.

– Нам немедленно следует покинуть этот дом, – высказал свое мнение Галфалви.

– Этого ни в коем случае нельзя делать. Мы только все тем же холодным, бесстрастным тоном, казалось, за здесь и посмотреть, чем кончится вся эта… комедия.

Оба знатных господина протиснулись вперед, и Ридегвари одним из первых принес свои поздравления Эдену. Его неправильное лицо расплылось в любезной улыбке. Он изо всех сил делал вид, будто ничего не произошло, и старался, чтобы никто из присутствующих не заметил его негодования и досады и не вздумал бы смеяться над ним.

Однако смеялись над ним буквально все. А Торманди, приветствовавший администратора низким поклоном, даже сказал ему не без иронии:

– Посмотрите, ваше превосходительство, как прекрасна нынче вдова.

Его превосходительство лишь странно хмыкнул в ответ, а верный себе Зебулон не преминул пробормотать за его спиной:

– Воистину как невеста! Ой!

– Пардон! – отозвался Ридегвари.

– Он уже в третий раз наступает мне на мозоль, – пожаловался Зебулон некоторое время спустя Торманди.

– А ты отойди от него подальше, когда говоришь, – ответил тот.

За помолвкой последовал традиционный обед в столовой замка. Уже одно то, как были рассажены гости, говорило о многом. Во главе стола восседали рядом жених и невеста. По правую руку от Эдена занял место Берталан Ланги, рядом с Аранкой поместилась госпожа Барадлаи. Возле отца Берталана сидел его преосвященство, слева от графини Барадлаи – граф Галфалви; следующие места занимали администратор и Зебулон, затем – другие знакомые и незнакомые нам дамы и господа, каждый из которых хорошо усвоил разницу между воображаемым и подлинным рангом и положением.

Когда Зебулон увидел за столом свою дочь Кариклею, он только пробормотал: «Гляди-ка, и она здесь!» При этом Таллероши только теперь понял весь смысл свершившегося: зачем было его дочке навешивать на себя все свои побрякушки, коль скоро молодой Эден обручился с дочерью отца Берталана? Но потом он и это обстоятельство обратил себе в утешение: ведь у госпожи Барадлаи есть еще два сына, и для них послужит полезным примером поступок старшего брата, показавшего, что настоящему кавалеру не подобает смотреть на приданое невесты и на ее происхождение. Да, события того дня заронили в сердцах многих тайно вздыхавших девиц новую надежду!

Пир был в разгаре, когда начался своеобразный поединок-состязание в тостах, составляющий неотъемлемую и, пожалуй, самую характерную часть венгерского гостеприимства.

Это нелегкий вид борьбы. Нередко ее именуют «турниром тостов».

Соперники, которые сидят за одним столом и пьют из одних и тех же бутылок, должны превзойти друг друга в красноречии. Тост может относиться и к присутствующим и к отсутствующим лицам, но в ткань его непременно вплетаются самые острые и злободневные мотивы; тот, кто произносит такие тосты, прибегает к пафосу, каламбурам, библейским речениям и тому подобным красотам стиля. Вино развязывает языки и заставляет даже самых молчаливых упражняться в «риторике»; юношей оно делает смелыми, стариков – пылкими; в мгновение ока создаются два противоположных лагеря – «правый» и «левый», – которые стремятся побить друг друга меткими словечками, остроумными речами; за столом в таких случаях возникает атмосфера незлобивой вражды: лукавые фразы, шутливые замечания кончаются обычно дружным – звоном бокалов. И горе тому, кто вздумает обидеться!

Один Эден хранил молчание. Он помнил совет матери: «Думать, прежде чем говорить; говорить, что чувствуешь, а если нельзя, то и промолчать».

Вдруг в веселые тосты, звучавшие в зале, ворвались донесшиеся со двора ликующие клики.

Чем же иным, как не ликованием, молено назвать веселый шум, который создают несколько сот глоток, одновременно ревущих «ура»!

Должно быть, это приветствовали Эдена и его невесту селяне и дворовый люд.

Когда шум во дворе усилился, госпожа Барадлаи шепнула сыну:

– Это вам кричат. Выйди на балкон с невестой и скажи им несколько слов.

Эден тут же встал со своего места и подал руку Аранке.

А между тем громкое «ура» предназначалось вовсе не им.

То ликовали не деревенские жители и не приверженцы Барадлаи, а «солдаты личной гвардии» господина администратора.

Что же это была за гвардия?

Ее составляли двести отъявленных кутил – заблудшие сынки окрестных дворян, прощелыги, побывавшие в тюрьмах за поджоги, драки, конокрадство и другие «подвиги», хриплоголосые пьяницы, постоянно пребывающие во хмелю, любители выпить на даровщину, сутяги, некогда промотавшие в пух и прах свои поместья и мечтавшие возвратить их; непутевые отпрыски порядочных родителей, о которых отцы и матери говорили не иначе, как с краской стыда на лице, тупоголовые «вечные студенты», различные проходимцы; заправилами этого спесивого сброда были сельский казуист и бывший церков ный учитель, первый лодырь в округе. Вот из кого состояла так называемая «мобильная гвардия» господина администратора, которую он кружным путем возил на подводах по комитатским городам, запугивая малодушных, устраивая обструкции, заставляя голосовать вновь и вновь за угодные ему решения; иногда доходило даже до избиения отдельных непокорных депутатов сословного дворянского собрания. Обычно Ридегвари направлял свою «гвардию» вперед в качестве почетного эскорта, либо – толпы «местных жителей», якобы с восторгом встречавших своего повелителя. Однажды он даже отважился повезти их в Пешт и устроить там факельное шествие с музыкой в свою честь.

В тот день «гвардии» было приказано явиться на торжество в замок Барадлаи в вечерний час, с факелами для того, чтобы приветствовать знатного жениха и его сиятельную невесту.

Каждый «гвардеец» ежедневно получал за свою «работу» два форинта, не считая кормежки за счет хозяина.

На этот раз главный приспешник Ридегвари, почтенный господин Салмаш, распустил слух, что жених будет бросать деньги народу, а тут уж, как говорится, «кто проворен, тот и доволен».

Господин Ридегвари, потерпев полное фиаско, вспомнил правда с некоторым запозданием, что в программе торжества значилось еще и выступление его «гвардии». Однако он успокоил себя тем, что появление ее назначено на вечерний час, и у Салмаша, когда он узнает о случившемся, достанет, надо думать, ума, чтобы известить «гвардейцев» об отмене факельного шествия.

Но почтенный господин Салмаш на сей раз явно опростоволосился. Сельский нотариус, который в господском обществе чувствовал себя как-то неловко, проводив его превосходительство до дверей гербового зала, незаметно улизнул из замка и поспешил к славной компании своих собутыльников, где он всегда был в «своей тарелке». Тем временем наемные гвардейцы господина Ридегвари завернули на хорошо знакомый им хутор управляющего имением, отделенный от замка небольшим парком. Управляющий привык к подобным визитам и не дожидался особых указаний. Ему были известны законы венгерского гостеприимства, и он открыл перед гостями двери огромного сарая, составил столы, вынес скамейки, зарезал телку и овцу, открыл бочку вина, достал тарелки, подносы, ножи, вилки, ложки, не утруждая себя заботой считать количество поставленных и собранных приборов.

Ридегварские молодцы только и ждали почтенного господина Салмаша, чтобы приняться за пирушку. Зная, что его ждут друзья, господин Салмаш, ничтоже сумняшеся, улизнул из господского замка и ретировался на хутор, словно рак, который пятится в свой домик из ила. Там по крайней мере не надо будет ежиться под взглядами дам.

Итак, славная компания пребывала в превосходном расположении духа; тут тоже не ощущалось недостатка в пылких речах, с той лишь разницей, что приправой к ним был не пафос и не каламбуры, как у господ, а отборная ругань и проклятия. Главным предметом атак пирующих были опекуны юных девиц и чернильные души. Наконец, когда веселье забило через край, бывший певчий – учитель Матяш Коппанч достал из кармана специально сочиненную им к нынешним торжествам оду в честь высокочтимых жениха и невесты и громогласно прочел ее своим сотрапезникам, приведя их в полный восторг плоскими шутками, скабрезными выражениями и недвусмысленными намеками.

Сочинение это всем пришлось по вкусу, и тогда первый забияка и буян Герге Бокша, закатав рукава рубашки на испещренных шрамами руках, с силой ударил по столу и сказал:

– Слышишь, Салмаш, какой дурак выдумал, чтобы мы шли смотреть невесту при факелах. Такого не слышал даже мой прадед. Баб смотрят на свету. Не возражаю – с факелами так с факелами, – но пошли сейчас, пока светло, пока глаза еще видят. Что за радость пировать в этом сарае!

Все сборище единодушно завопило:

– Верно! Пошли сейчас, пока светло!

Тщетно доказывал Салмаш, что свою приветственную речь он написал в расчете на ночное время, что она полным-полна неподвижных звезд и стремительных комет, безмолвных ночей и вечернего звона. Ему велели тут же все переделать. А коли нужна копоть, так и быть, они зажгут факелы!

По счастью, среди них нашелся рассудительный человек, резонно заметивший, что несподручно идти к замку с зажженными факелами, ибо если станут бросать деньги, то, упаси бог, можно выжечь друг другу глаза.

Мысль эта показалась тем более разумной, что она служила лишним доводом в пользу того, чтобы отправиться к замку немедля, засветло. В самом деле, как в темноте разглядеть рассыпанные монеты!

Решение не мешкая идти к замку было встречено гулом одобрения. Пытавшегося что-то возразить Салмаша толпа, по древнему обычаю мадьяр, подхватила на ноги и подняла на плечи. В числе тех, кто нес старика, был и Герге Бокша. Поднятый над головами, почтенный Салмаш мог теперь сколько угодно приводить доводы в пользу ночного, а не дневного шествия. Это мало кого трогало.

Салмаша пронесли на руках до самого замка, где веселая компания наконец остановилась, огласив окрестности громовым «ура». «Гвардейцы» просто кричали «ура», не называя имени виновника торжества. Для них и так все было ясно. Остальное должен был сказать за них Салмаш.

Салмаш приготовил длинную речь: если бы он вздумал размотать пергамент, на котором она была запечатлена, то свиток растянулся бы до сельской околицы. Но когда он увидел, что на ликующие крики подвыпившем братии вместо ожидаемого их покровителя вышел Эден под руку с одетой в белое платье дочерью местного священника, которая, по сведениям Салмаша, находилась в Вене и уже давно была обручена с каким-то подагрическим чинушей, – вся заученная речь разом выскочила у него из головы.

Он понял, что случилось непредвиденное: все пошло шиворот-навыворот. Самое умное, что ему оставалось сделать при создавшемся положении, – это поскорее убраться восвояси; но он по-прежнему продолжал восседать на плечах своих добровольных носильщиков, которые крепко держали его за ноги и не давали сбежать. Пьяной компании было теперь уже совершенно безразлично, кому кричать «ура». Более того, если вместо их шефа с квадратной рожей и матроны из замка им нужно приветствовать красивую молодую чету, – го дважды «виват!». И они вопили с еще большим рвением, чем прежде.

Когда наконец гул приветствий затих, пришло время Салмашу выразить в заготовленной им пышной речи обуревавшие толпу чувства.

Между тем в голове почтенного Салмаша царил полный кавардак; он не мог вспомнить ни одной из припасенных фраз. Ведь его речь предназначалась не для этой молодой пары, а изменить речь на ходу не представлялось никакой возможности. Наконец Салмаш вспомнил одну-единственную, вертевшуюся у него на языке начальную фразу. Ее-то он и выпалил, когда молчать дальше стало уже просто неприлично:

– Глубокоуважаемая, сиятельнейшая чета! Вы лицезрите перед собою дворян…

Тут Салмаш запнулся. Пришлось начать сызнова:

– …вы лицезрите перед собою наше славное дворянство.

Новая заминка. Вобрав всей грудью воздух, Салмаш попытался продолжить речь:

– Здесь, пред вашими светлыми очами, вы зрите собравшуюся для поздравлений славную когорту благородных дворян.

Когда Салмаш снова остановился, один из тех, на чьих плечах он восседал, – Герге Бокша – не выдержал и прорычал:

– Послушай, Салмаш! Говори, а то сброшу…

Эта угроза окончательно лишила Салмаша дара речи.

Тогда в дело вмешался Эден, и, чтобы спасти положение, заговорил сам:

– Любезные соотечественники! Благодарю вас за поздравления от своего имени и от имени моей невесты. В людях я превыше всего ценю душевное благородство. Я – не оратор, мне больше по нраву те, кто действует. В ознаменование нынешнего счастливого дня я дарю вам пятьдесят тысяч форинтов…

Оглушительное «ура» встретило эти слова Эдена. Каждый машинально стал прикидывать в уме, сколько денег выпадает на его долю.

После того как буря восторга стихла, Эден продолжал:

– …дарю вам пятьдесят тысяч форинтов на поддержание и развитие народных школ нашего комитата.

Гробовое молчание было ему ответом.

– Да будет благословение божье над нашей родиной и нацией!

После этих слов юная чета удалилась с балкона.

Даже слабое «виват» не послышалось им вслед.

– Гм! – недовольно хмыкнул Герге Бокша. – Вот, значит, как нынче ценят дворянство?

– Однако, – проворчал про себя почтенный Конпанч, – если станут развивать школы, то меня выставят за дверь.

– Кто же теперь заплатит нам дневное жалованье?

Только этот вопрос и волновал теперь каждого из присутствующих. Ответ на него должен был бы дать Михай Салмаш, но сельский нотариус исчез: и сколько его ни искали, найти так и не смогли. Попадись он теперь на глаза честной компании, ему бы несдобровать! Однако Салмаша и след простыл.

Тогда славная рать Ридегвари, вдребезги перебив всю посуду в доме управляющего, где она перед тем пировала, и излив таким образом свой благородный гнев, с бранью уселась в повозки и укатила восвояси.

Некоторые из гостей также не пожелали оставаться в замке Барадлаи на ночь. Сторонники Ридегвари спешили покинуть поле проигранного сражения.

Их признанный вождь, господин администратор, перед тем как уехать, простился с госпожой Барадлаи в следующих выражениях:

– Милостивая государыня! Сегодня я имел честь в последний раз быть гостем в доме Барадлаи. Еще утром я ке поверил бы этому, даже если бы мне подсказал сие какой-нибудь ясновидец. Но знайте – во мне тоже живет дух ясновидения. Вы, милостивая государыня, вместе со своим сыном сошли с того пути, следовать которому вам завещал мой покойный друг и великий муж, о чем он сообщил мне перед своей кончиной еще до разговора с вами. Вы избрали противоположный путь. И вы еще вспомните, сударыня, мои слова. Избранный вами путь приведет вас к вершине, но называется эта вершина «эшафот».

 

Первая ступенька к ТОЙ вершине

– Легко вам, сударь, либералом-то быть, у вас три тысячи хольдов земли, а у меня всего три деревеньки там. (Возглас: «Где это там? На тех хольдах?») Не на тех хольдах, а в комитатах Шарош и Земплен; вот и все мое богатство. Дальше: коли освободим мы крепостных мужиков, что же, в таком разе, прикажете мне самому с пятью дочками землю пахать? Родись я мужиком, вовек бы не пожелал быть никем иным. Крестьянская жизнь – истинное удовольствие! Зачем же нам лишать мужиков этого удовольствия? Кто барин – тот барин, а кто не барин – тот и не барин. Разве кто виноват, что не все барами родились? К примеру, я вот не родился графом. Так я же не требую, чтобы каждый человек графом стал! Хотя сие для меня не меньшая обида, чем для мужика, то, что он – не дворянин. Подумаем лучше, к чему эта затея приведет? Вот скажем, для того, чтобы назначить чиновников или выбрать депутатов в дворянское собрание, какая уйма денег тратится на угощение людей благородного звания! Л что будет, если мы еще всем крестьянам дадим право голоса: да столько вина па всем свете не сыщешь! (Оживление среди «левых» и среди «правых».) Подумать только, что будет, если мужики получат право занимать чиновничьи места. Нас и сейчас по десять человек на одну должность приходится. А ведь по закону молодые люди не имеют права даже жениться, пока какой-либо должности не займут. У выступавшего передо мной оратора нет ни сыновей, ни дочерей, нет даже жены. А у меня их целых пять… нет, не жен, конечно, а дочерей. (Общее оживление в зале.) Вам, сударь, этого не понять! Эх! На вашем месте и я бы либералом мог заделаться! А потом, – это… как его… народное образование! Да на кой черт оно нам сдалось? Народ сам по себе вырастет и без вашего воспитания. Свет стоял уже и тогда, когда никто еще не умел ни писать, ни читать, окромя монахов. Сам государев наместник и тот вместо имени ставил на сургуче, скреплявшем указы, отпечаток рукояти своего меча. А вы нынче и мужика хотите учить грамоте. Да он ведь тогда в бога верить перестанет. Мы этим только все дело испортим: ведь для того и писали законы по-латыни, чтобы каждый плебей не совал в них носа; а теперь что ж, всякая баба, батрак и еврей смогут читать их, судить да рядить?! Увидите еще, господа сословные дворяне, что из всей этой затеи получится! Коли мы хотим, чтобы у народа была свобода, мы ее не должны ему давать. Почему? Да потому, что до тех пор пока мы эту самую свободу не даем мужику, она остается в целости и сохранности, а как только дадим, он ее обязательно тут же пропьет либо потеряет. Давайте придерживаться многовековой конституции наших дедов и прадедов: раз мы прожили с ней тысячу лет, значит и еще долгие годы проживем! (Возгласы одобрения – справа, смех – слева.)

Читатель уже, конечно, догадался, что эта речь принадлежит нашему знакомому – Зебулону Таллероши, который выступил на собрании комитатских дворян, состоявшемся три дня спустя после памятной помолвки молодого Барадлаи в Немешдомбе. Собрание это проходило под председательством администратора господина Ридегвари в губернском городе.

То было историческое собрание. Сторонники диаметрально противоположных мнений и взглядов сошлись там, как рыцари на турнире.

Представители различных партий, прибывшие на это собрание в качестве гостей из самых отдаленных областей страны, члены судебной курии, присяжные заседатели комитатского «зеленого стола» расположились: одни – с правой, другие – с левой стороны зала вместе с многочисленным дворянским сословием. Большинство гостей на это собрание доставил вице-губернатор за счет средств комитата; другие же прибыли на почтовых, а то и просто пришли пешком, питаясь в дороге хлебом и салом.

Уже с утра в день заседания, несмотря на дурную погоду, перед зданием ратуши выстроилась целая армия людей в шляпах с белым или с черным пером. Белые перья означали принадлежность к прогрессивной партии, черные – к партии консервативной. Собравшиеся требовали допустить их в зал заседаний. Едва забрезжил рассвет хмурого зимнего дня, как все скамьи – и справа, и слева, и в глубине зала – были до отказа заполнены людьми, прибывшими из ближних и дальних мест, и лишь кресла за огромным зеленым столом оставались свободными: они предназначались для видных деятелей комитата.

Но не только белые и черные перья, украшавшие головные уборы присутствующих, свидетельствовали об их воинственных намерениях: от взора внимательного наблюдателя не укрылось бы, что под шубами и длинными бурками многих участников собрания были спрятаны палки с оловянными набалдашниками и молотки с короткой рукоятью – своеобразные аргументы «pro» и «contrа».

Партия «белых перьев» вынесла из предыдущих дворянских собраний урок: когда к концу прений у ее противников иссякают все доводы, они пускают в ход и «ultimo ratio», а именно – палки с оловянными набалдашниками, и тогда уж, как говорится, «кто смел, тот и съел». Наученные горьким опытом сторонники «белых перьев» тоже припасли контраргументы, и были готовы, если дело дойдет и на этот раз до рукопашной, вступить в драку, вооружившись молотками.

Со всей ответственностью можно утверждать, что обе стороны отнюдь не соблюдали с аскетической строгостью наступивший пост. К тому же и погода на дворе стояла отвратительная: стужа и дождь. Кто поэтому решился бы упрекнуть верующих за то, что перед тем как прийти сюда, они пропустили по стаканчику?

Ровно в девять часов под председательством Ридегвари началась общая дискуссия.

Партия «белых перьев» пыталась всеми силами провести резолюцию, решительно осуждавшую существующую реакционную систему управления. Для того чтобы убедить сословное дворянство и чиновничество в необходимости этой радикальной меры, прогрессивная партия выставила своих самых блестящих ораторов.

В противовес этому партия «черных перьев» прибегла к другой тактике: она собрала со всех шестнадцати округов самых скучных, нудных и бездарных ораторов, чьи утомительные, длинные и витиеватые речи способны были парализовать и свести на нет воодушевляющее и воспламеняющее действие речей прогрессистов; тайная цель реакционеров заключалась в том, чтобы отвлечь собравшихся от главных вопросов, поставленных на обсуждение, затянуть принятие резолюции до обеденного часа, когда участники собрания начнут испытывать муки голода, принудить к бегству нетерпеливую публику, – одним словом, выиграть время.

Но из этого ничего не вышло: «белые перья» стойко держались, не отступая ни на шаг. Каждый боец твердо решил не покидать зал заседаний и голодать хоть до следующего дня, но дождаться исхода прений.

Сторонники прогресса знали, что председательствующий только и ждет момента, когда «черные перья» окажутся в большинстве, чтобы на полуслове прервать очередного оратора, объявить дискуссию законченной и поставить вопрос на голосование. А там пусть себе протестует кто хочет!

«Белые перья» не покидали своих мест.

Наконец слово было предоставлено их вождю, куриальному судье Торманди.

Когда он начал свою речь, «черные перья» подняли невероятный шум: каждое слово оратора они встречали гулом протеста, прерывали его возгласами и свистом. Но Торманди не так-то просто было смутить: чем громче вопили его противники, тем сильнее он повышал голос, и его могучий бас покрывал шум и выкрики сотен людей. Его невозможно было заставить замолчать.

Однако случилось так, что давая отпор очередной буре враждебных возгласов, он, в пылу полемики, употребил в своей речи такие крепкие выражения, какие принято именовать, мягко говоря, «непарламентарными».

Обычно такой неумеренный ораторский пафос дает председательствующему право, после вторичного предупреждения, лишить оратора слова и заставить его покинуть трибуну. Но в нашем комитате имело хождение другое правило. Как только с уст Торманди сорвалось грубое выражение по адресу председательствующего, Таллероши и его единомышленники повскакали с мест и набросились на говорившего, словно гончие псы на зверя, выкрикивая хором одно слово: «Акция! Акция!»

И дворянское собрание немедленно вынесло решение о применении «фискальной акции» против нарушителя парламентской процедуры.

Однако это «интермеццо» не выбило Торманди из колеи и не нарушило даже конструкции начатого им риторического периода. С полнейшим хладнокровием он достал из бокового кармана портмоне, вынул оттуда сорок форинтов (таков был установленный размер штрафа за подобный проступок), выложил их перед комитатским казначеем и продолжал свои филиппики. При новом слишком сильном выражении, допущенном Торманди, опять раздался голос Зебулона: «Акция! Акция!»

На сей раз Торманди даже не прервал своей речи: он уже держал наготове сорок форинтов, бросил их фискалу и продолжал говорить. Голос оратора гремел и сотрясал своды зала до тех пор, пока его кошелек окончательно не опустел; при последнем залпе крепких выражений оратор снял с пальца серебряное кольцо с гербовой дворянской печаткой и, кинув его в залог казначею, заткнул тому рот, получив таким образом возможность закончить свою грозную речь.

Это действительно была страшная по своей силе речь, и ее итогом явилось ясно выраженное предложение принять сатмарские двенадцать пунктов.

Что это за сатмарские двенадцать пунктов? То были двенадцать звезд, внезапно вспыхнувших на небе нашей политической жизни и озаривших своим сиянием величавую силу, чье имя «его величество народ»!

Еще и сейчас сияют эти звезды.

А в те далекие времена они вдохновляли великую борьбу, охватывавшую одну за другой все комитаты страны.

Всюду, где раздавались эти волшебные слова – «сатмарские двенадцать пунктов», – они звучали сигналом к буре.

Последние слова Торманди утонули в шуме голосов. Справа и слева непрерывно гремело «ура» и «долой», так что казалось, что стены ратуши вот-вот рухнут.

Эти два столь противоположные по смыслу восклицания словно уравновешивали друг друга.

Ридегвари, невозмутимый, как мумия, восседал на своем председательском кресле с высокой спинкой и резными массивными подлокотниками. Он воспринимал весь этот «ансамбль», как дирижер в опере, который заранее по раскрытой перед ним партитуре знает, когда наступит черед «скерцо» или «аллегро», когда должен вступить в поединок с тромбоном большой барабан; и лишь в крайнем случае дирижер проявляет свое возмущение. если в кульминационный момент, называемый па языке музыкантов «тинтамаре», большой барабан и тромбон не выполняют с должным рвением его указаний.

Публика, правда, была вполне удовлетворена мощным звучанием оркестра, но, по мнению маэстро, чего-то еще не хватало…

Кажется, Ридегвари искал кого-то глазами. Нашел наконец.

– Ну что, Салмаш? – спросил он через плечо у подкравшегося к его креслу человека в темном.

– Беда, ваше превосходительство.

– В чем дело?

– «Белые перья» новый маневр применили. Раньше они рассаживали в зале самых мирных людей, чтобы те удерживали наших от драки. А нынче наоборот. Приставили к нашим людям вербовщиков из Беледа.

– Ну и что?

– Ну, наши в один голос и вопят: ради общества, мол, мы с удовольствием чью-нибудь голову проломим, но собственную разбивать не желаем. И никак их не уговоришь действовать.

– Трусливый сброд! – выругался Ридегвари и потянулся к колокольчику.

Итак, все пущенные в ход средства не помогли.

Во-первых, в зале «белых перьев» было больше, чем «черных».

Во-вторых, «белым перьям» не надоело с раннего утра и до четырех часов пополудни жариться в этом пекле, в котором свободно могло свариться вкрутую страусовое яйцо, не подействовали на них ни голод, ни длинные речи «черноперых» ораторов, не говоря уже о том, что разглагольствования Таллероши доставили им немало удовольствия и изрядно их позабавили.

В-третьих, ораторы прогрессистов не боялись штрафов: они спокойно платили деньги и продолжали говорить.

В-четвертых, «гвардейские молодчики» из благородного сословия не пожелали устроить небольшую бучу, которая в подобных случаях заканчивалась обычно бегством «белых перьев» через окна и двери.

Пришел черед пятой, последней, мере: роспуску собрания.

Ридегвари тихо потряс колокольчиком и, не повышая голоса, начал объяснять сидевшим возле него людям, что из-за шума и чрезмерного волнения в зале нормальная атмосфера, необходимая для работы сессии, не может быть создана, а посему дальнейшая… Едва председательствующий дошел до середины своей фразы, он с недоумением заметил, что вдруг, словно по мановению волшебной палочки, всякий шум прекратился, и в зале воцарилась такая тишина, что можно было бы услышать комариный писк.

В этой гробовой тишине председателю и пришлось закончить начатую фразу, смысл которой сводился к тому, что, по его мнению, в таком ужасном шуме и гаме заседание не может быть продолжено.

Это замечание прозвучало в ту минуту просто смехотворно.

– О каком шуме вы говорите? – улыбаясь, спросил Торманди.

Ридегвари понял, что, кроме него, в зале был и другой дирижер.

Конечно, был. «Белым перьям» заранее был отдан приказ: как только они услышат колокольчик председателя, тут же прекратить всякий шум, словно им перерезали глотку. В свою очередь, и «черные перья» умолкли. как только умолкли их противники, тем более что их собственный предводитель собирался произнести какую-то речь.

Таким образом, в зале воцарилась долгая и неожиданная пауза.

Этот ловкий маневр окончательно вывел из терпения господина Ридегвари. Ему нужно было, чтобы в ту минуту в зале как можно сильнее надрывали глотки и его противники и друзья. Вместо этого все уставились на него, ожидая, что он скажет.

Он попытался навязать собранию свой план.

– В данную минуту шума нет, – заявил он с желчью. – ко стоит нам продолжить дискуссию, как он снова возникнет. Страсти слишком разгорелись. Пользуясь правом председательствующего, я распускаю собрание.

Но Ридегвари в тот день решительно не везло. Он рассчитывал, что эти вызывающие слова вновь поднимут в зале утихшую было бурю, но его противники подготовились, как видно, и к такому маневру: они хорошо изучили все приемы неприятельской тактики. В полной тишине, встретившей это заявление, прозвучал спокойный голос Торманди, обращенный к председательствующему:

– Можете уходить, если желаете. Мы изберем нового председателя и продолжим совет.

Сотни голосов поддержали это предложение.

– Продолжим совет! Можете уходить, если желаете! Пусть председательствует вице-губернатор.

В зале поднялся невообразимый шум, замелькали руки, на разгоряченных лицах сверкали глаза: «Можете уходить, если желаете!»

Но председатель этого не желал.

Свирепо нахмурившись, он ударил кулаком по столу; и хрипло прокричал:

– Это прямое сопротивление власти! Беззаконие!

– Бунт! – заорал Зебулон.

– Наш долг и обязанность положить конец этой крамоле. Если господа дворяне будут противиться роспуску собрания, я заставлю их разойтись силой.

«Надо поскорей отсюда выбраться», – подумал Зебулон, завидуя тем, кто следил за развернувшимся сражением с балкона.

– Ну что ж, – применяйте силу! – прогремел в ответ Торманди и, скрестив на груди руки, откинулся в кресле, пристально глядя в глаза Ридегвари. Тот не заставил себя долго просить. Он был готов к такому повороту дела.

Двустворчатые двери за председательским креслом вели в кабинет губернатора. В соседних комнатах еще с утра расположились собранные со всех концов комитата гайдуки, жандармы, отставные офицеры и исправники, вооруженные до зубов. Поистине этот день был праздником для проходимцев со всей округи.

Итак, вооруженный отряд, обнажив сабли и примкнув штыки, ждал только сигнала. Во дворе казармы, неподалеку от ратуши стоял в полной готовности, приставив ружья к ноге, батальон солдат на случай, если карательного отряда Ридегвари оказалось бы недостаточно.

– Пусть будет так, как вы хотите! – воскликнул Ридегвари и обернулся назад. – Господин главный исправник, исполняйте свой долг!

Главный исправник и окружавшие его городские исправники были для Ридегвари своими людьми, отличавшимися собачьей преданностью и слепым рвением.

Едва прозвучал приказ Ридегвари, главный исправник распахнул двери и скомандовал стоявшему наготове отряду:

– Жандармы, за мной!

С этими словами, точно следуя приказу председательствующего, он выхватил из ножен саблю и вместе со своими помощниками набросился на сидевших вокруг зеленого стола людей.

В первую минуту все подумали, что это, наверно, шутка. Со времен Онодского веча не было примеров, чтобы соотечественники-депутаты обнажали друг против друга мечи, тем более в зале дворянского собрания. Но удивление присутствующих сменилось ужасом, когда на их глазах всеми уважаемые депутаты, мирные и почтенные люди, восседавшие за зеленым столом, седовласые старцы один за другим падали с кресел или бежали, спасаясь от мелькающих над их головами окровавленных сабель.

Но уже в следующую минуту события приняли несколько иной оборот. Оказалось, что многие из тех, кто сидел за зеленым столом, тоже имели при себе оружие; молодые правоведы поспешили на помощь седым судьям. В зале послышался яростный рев и лязг сабель, поднялась всеобщая свалка, какой никто не видывал и во сне.

Резня началась с одобрения его превосходительства господина администратора и происходила перед его светлейшим и милостивейшим взором. Но то, что случилось затем, не получило ни одобрения, ни санкции господина администратора: после короткой схватки рассвирепевшая молодежь с белыми перьями на шляпах загнала главного исправника и его приспешников в угол, выбила у них сабли из рук и кратчайшим путем – через окно – выбросила их вон из зала, на улицу. Что с ними сталось потом – неизвестно.

Но где запропастился жандармский отряд?

Он все еще не появлялся.

Тщетно его превосходительство бросал взгляды на дверь за своей спиной: куда девались его люди. Смотрели на дверь и многие из присутствовавших в зале: через полуоткрытые створки видно было сверканье штыков, но солдаты не показывались. До них не мог не доноситься звон сабель, шум свалки и крики, и все-таки они не двигались с места.

Может быть, их кто-нибудь околдовал?

Вот именно.

За дверями зала разыгралась одна из тех недоступных человеческому воображению удивительных сцен, про которые, если они происходят не на глазах свидетелей, скептики неизменно говорят: «Coup de téâtre».

В то самое мгновение, когда главный исправник, кинувшись с обнаженной саблей на депутатов, крикнул жандармам: «За мной!» – дверь губернаторского кабинета распахнулась, и на пороге появился высокий и статный молодой человек.

Это был Эден Барадлаи.

Он был облачен в полную парадную форму, которая вместе с тем говорила о трауре по близким: черный бархатный доломан, темно-гранатовый ментик с выпушкой из голубого песца, такая же шапка на голове с черным журавлиным пером, пряжки, аграфы и цепь на ментике из черненого серебра; в правой руке он держал широкую саблю в ножнах: он спешил и не успел даже прикрепить ее к перевязи.

Прежде чем комитатские жандармы успели выполнить приказ главного исправника, Эден преградил им путь в зал своей саблей в ножнах.

– Назад! Ни с места! – властно приказал он.

Солдаты на миг остолбенели; затем несколько штыков угрожающе придвинулись к его груди. Кто это? По какому праву стал он на их пути?

– Сабли – в ножны! – сурово произнес молодой человек, ударив по палашу их командира. – Ступайте в коридор!

Командир шепнул что-то жандармам. Среди них тоже было много старых солдат, которые узнали стоявшего перед ними человека: ведь это же сын их покойного губернатора, законный наследник губернаторского кресла, который завтра или послезавтра займет его; нынешний губернатор – лишь временщик, настоящий же их хозяин – вот этот! Ружья взлетели на плечо.

– Покинуть зал, – приказал Эден, – и ждать моего приказа! Если позову – придете.

Старые служаки подчинились. Им пришелся по душе этот приказ. Они даже были довольны, что дело приняло такой оборот.

Эден поспешил в зал заседаний, где продолжалось кровопролитие.

В ту минуту, когда главного исправника и его прихвостней выбросили в окно, когда возбужденная толпа зрителей с тревогой и ужасом взирала на полуоткрытую заднюю дверь, через которую вот-вот должен был ворваться карательный отряд, когда председательствующий метал громы и молнии, яростным взглядом торопя замешкавшуюся и уже бесполезную для главного исправника подмогу, – в эту самую минуту в дверях показался всего лишь один человек – Эден Барадлаи.

Он был прекрасен. Горящее от гнева лицо, сверкающие благородным возмущением черные глаза!

Отдавал ли он себе отчет в собственных поступках, или действовал под влиянием порыва? Эден вошел в зал, не снимая меховой шапки, и направился прямо к председательскому креслу.

Ридегвари, неловко повернувшись всем телом, растерянно глядел на него, судорожно сжимая правой рукой спинку кресла. Он походил в ту минуту на шакала, неожиданно встретившего в индийских джунглях королевского тигра.

Зрелище, представшее глазам Эдена, потрясло его душу.

Зеленый стол президиума комитатского собрания был залит лужами крови, в беспорядке разбросанные документы и протоколы тоже были окроплены кровью; мужчины, разорвав носовые платки, перевязывали друг другу раны; куда ни глянь – сверкающие возбуждением глаза, негодующие лица; на столе – кем-то брошенный переломанный пополам окровавленный палаш.

– Кто все это сделал? – звенящим от напряжения голосом спросил молодой Барадлаи, остановившись перед председательским креслом. – Кто все это сделал? – вторично произнес он, в упор глядя на администратора.

Ридегвари оторопело смотрел на него и молчал.

– Я обвиняю вас в этом позорном деянии, следы которого не смыть из нашей истории никакими слезами!

– Меня? – с трудом выдавил Ридегвари, выразив одним этим словом и беспредельную ярость, и спесь, и страх, и изумление.

Молодой Барадлаи переложил саблю из правой руки в левую.

– Да, вас!

С этими словами он взялся правой рукой за резную дубовую спинку старинного кресла и в неудержимом порыве резко дернул его на себя.

– А сейчас – оставьте это место. Это кресло моих предков. Вы расположились в нем только из-за болезни губернатора. Ныне губернатор выздоровел!

Эти слова были встречены ликованием всего зала. Да, именно всего зала.

Те, кто знаком со своеобразным характером венгерских собраний, вспомнят множество примеров, когда в разгар полемики какой-нибудь располагающий к себе человек, поднявшись на трибуну, мгновенно покорял всех присутствующих, сближал и объединял противников, разбивал все приведенные до него доводы и рассуждения, рассеивал неприязнь, повергал в прах корысть и увлекал за собой сплоченную воедино массу людей, которые даже не спрашивали, куда их ведут.

Подобный переворот произошел и в тот день в зале ратуши.

По лицам своих бывших единомышленников, прихвостней и приспешников. Ридегвари мог безошибочно прочесть, что его господству пришел конец. Ему следовало убираться восвояси.

Бледный от гнева и стыда, поднялся он с председательского кресла, бросил в зал ненавидящий всех и вся взгляд и, обратившись к Эдену Барадлаи, процедил изуверским, исполненным лютой злобы, мстительным голосом:

– Извольте… это ваша первая ступенька к той вершине.

Эден смерил его презрительным взглядом; он уже знал от матери, что за «вершину» сулил ему Ридегвари.

И даже не удостоил его ответом.

Могущественный администратор покинул зал, и председательское кресло занял наследственный губернатор под громкие ликующие возгласы всех дворян. Только тогда Эден снял с головы песцовую шапку.

Поступок его, правда, не был безупречен, ибо Эдена официально еще не утвердили в правах губернатора, а до тех пор он не мог претендовать на пост председателя дворянского собрания. Но восторженные приветствия, которые неслись к нему со всех сторон, выражали неподдельные, искренние чувства. Они как бы санкционировали совершенный им акт.

Его поступок был очень смелым, более того, имел решающее значение для его личной судьбы, равно как и для будущности всего комитата, всей страны, а в некотором отношении – даже для своей эпохи. Важно было то, что Эдену удалось претворить свое решение в жизнь.

Да, это ему полностью удалось.

Час, когда Эден занял председательское кресло, можно назвать поворотным пунктом в истории его родины. Этот акт стал начальным моментом будущих великих событий. Нужно было иметь мужественное сердце, чтобы отважиться на такой смелый поступок.

О том, что произошло на комитетском собрании дальше, поведает местная хроника.

Нам важно другое – этот день был днем великого триумфа Эдена Барадлаи,

 

Весенние дни

Естествоиспытатели древних эпох рассказывали о чудовище, имя которому «крак».

Норвежский ученый Понтоппидаи оставил потомкам даже подробное описание его.

Крак – это гигантское морское животное, обитающее на дне океанов и лишь изредка всплывающее на поверхность вод.

Когда огромная, необъятная спина этого чудовища показывается над гладью морей или океанов, покрытая илом и тиной, поросшая морской травой, усеянная ракушками, подводными тюльпанами и кораллами, глупые пингвины и чайки думают, что появился какой-то новый остров; и они поселяются на нем, вьют там гнезда, следуя естественным инстинктам; крак спокойно это сносит.

С течением времени спина крака покрывается травой и деревьями; мимо проплывают мореплаватели и думают: «Какой прекрасный зеленый островок!» Причаливают к нему, объявляют его своим владением, строят на нем дома; крак терпит и это.

Затем люди начинают пахать почву, сеять рожь; крак позволяет им пахать и бороновать; а когда они разводят огонь, самое большое, что может позволить себе крак, это – подумать про себя: «Как неудобно, что я не могу даже почесать себе спину».

Поселенцы все лучше и лучше чувствуют себя на новом острове, они роют колодцы и радуются, когда вместо воды из скважин бьет жир. Крак даже разрешает откачивать свой жир насосом – ведь жира у него достаточно.

Люди возводят на богатом острове скалы, устанавливают таможенные пошлины, создают полицию, а порою даже учреждают акционерные кампании. И вот они уже терзают живое мясо крака; тогда он внезапно соображает, что дело тут нешуточное, и стремительно погружается на дно океана. А с ним вместе – и птица, и человек, и корабль, и склад, и акционерная камлания…

Так и поступил крак в середине марта 1848 года.

Наступило тринадцатое марта – день народного восстания в Вене.

…Не закрывай книгу, мой нетерпеливый читатель! Я не поведу тебя на улицу, не буду показывать развороченную мостовую, построенные наспех баррикады, не заставлю тебя сопровождать по переулкам первого раненого, этого первого мученика свободы, окровавленного и бледного как полотно, которого товарищи несут на плечах через город, чтобы его видел весь народ; пет, мы станем наблюдать за происходящим из тихого и безопасного места, и пас не настигнет никакая беда.

Дом Планкенхорст в эти дни был полон обычных гостей; только вместо звуков рояля и французской речи в комнатах слышались доносившиеся с улицы крики толпы н далекая ружейная пальба.

Бледны были лица господ, а их тревожно бегающий взгляд как бы вопрошал: «Что там происходит?»

Народ почуял аромат свободы!

Случилось то, что спящий гигант лишь слегка поднял свои вежды, и мир со всеми его «великими» людишками содрогнулся. Что за наваждение!

Вот почему надменные господа явились сегодня в дом Планкенхорст без орденов, а их сиятельные супруги – без драгоценностей, вот почему гости то и дело вставали, снова садились, нервно расхаживали по комнатам, с тревогой поглядывали на окна, прислушивались к уличному шуму и вполголоса спрашивали друг друга: «Чем кончится этот день?»

Близился вечер; комнаты и залы постепенно окутывал полумрак, но никому из собравшихся даже в голову не приходило зажечь лампу; от гула орудийной стрельбы дрожали стекла. Каждый новый гость, прибывавший во дворец, приносил все более панические вести.

Высокий и статный интендант, прежде державшийся в обществе так, словно он был по меньшей мере генералом, теперь разговаривал робким шепотом и даже сбрил свои роскошные бакенбарды, чтобы меньше походить на военного; толстый советник медицины забился в угол и, сидя па краешке стула, неподвижно глядел перед собой, вздрагивая при каждом стуке в дверь. Наконец он отважился спуститься в вестибюль, чтобы узнать новости, по через минуту возвратился, заявив, что там, мол, очень опасно.

Но вот в зале появилось новое лицо: это пришел личный секретарь полицей-директора. Сама одежда его свидетельствовала о том, что дела в городе идут неважно Вместо парадного платья на нем болталась драная блуза, какую обычно носят рабочие, лицо его было белее мела.

Узнав его даже в такой необычной одежде, гости со всех сторон обступили пришедшего.

– Ну, что? Разогнали их? – торопливо спросил толстый советник медицины.

– Никак не справятся – ответил дрожащим голосом чиновник. – Я к вам – прямо из главной канцелярии полицейского управления. Простолюдины ворвались в здание сбросили с фронтона статую Минервы, сломали решетки на окнах, раскидали архивы цензуры. Я спасся только благодаря вот этой блузе.

– И дома грабят? – донесся из угла вопль толстого медика, которого терзала мысль об оставленных дома деньгах.

– Бог ты мой! Но почему не пошлют против них побольше солдат? – еле слышно пролепетал какой-то сиятельный обладатель баса.

– Солдат там много, – ответил полицейский секретарь, – но император не хочет кровопролития. Ему жаль людей.

– Ах ты господи! Да зачем же спрашивать об этом у императора? Раз уж у него такое доброе сердце, поручите все солдатам!

– А вы бы сами попробовали! – огрызнулся секретарь. – Солдаты стреляют так, что ни одна пуля не попадает в цель. Я видел своими глазами, как на площади Михаила артиллеристы бросали в грязь горящие запальники, чтобы только не стрелять в народ.

– О господи! Что ж с нами будет?

– Для того, господа, я и спешил сюда, чтобы осведомить вас о том, что происходит. Мне стало ясно, что озлобленный народ намерен свести счеты с некоторыми аристократическими домами; признаюсь, я далее за все сокровища Ротшильда не соглашусь провести в таком доме эту ночь!

– Вы полагаете, что наш дом тоже принадлежит к их числу? – спросила баронесса Планкенхорст.

Секретарь лишь неопределенно пожал плечами.

– Прошу прощения, я спешу по делам.

И он удалился.

Это послужило примером для остальных гостей.

Интендант настойчиво интересовался, нельзя ли раздобыть в этом доме штатское платье. Но, кроме лакейской ливреи, ему ничего не могли предложить. Между тем каждый понимал, что ливрея дома Планкенхорст вряд ли послужила бы надежным паспортом для прогулки в тот день.

Вскоре прибыл новый гость. Вернее, не прибыл, а ввалился. В нем с трудом можно было узнать некогда изысканного, с талейрановскими манерами референта государственного канцлера. Куда девалась его обычная невозмутимая осанка! Шляпа на нем была измята и сидела блином, одна пола шинели – разорвана, на спине – явные следы грязных ладоней, нос и лицо – в кровоподтеках: все это свидетельствовало о грозных передрягах, в которых он побывал по дороге. Он тяжело отдувался.

– Что с вами? – спросила его хозяйка дома с сочувствием в голосе.

Государственный муж с талейрановскими манерами еще не окончательно потерял чувство юмора.

– О, пустяки! Меня легонько помяли. Кто-то из толпы, увидев меня, закричал: «Это шпион!» В ту же минуту моя шляпа превратилась в лепешку. К счастью, какие-то студенты освободили меня, и я спасся через проходной двор.

– Скажите, пожалуйста, еще не начали грабить? – снова поинтересовался советник медицины.

– Какое там «грабить»! Скорее, наоборот, – раздают. А вы бы сами попробовали выйти на улицу. Дорогая баронесса, прошу вас, дайте мне английский пластырь, я хоть заклею ссадину на носу. И вообще пластырь сейчас очень кстати: по крайней мере не так легко узнают на улице.

– Как? Вы опять собираетесь выходить? – удивилась госпожа Антуанетта, провожая незадачливого деятеля в свой будуар, чтобы прилепить пластырь к пострадавшему носу.

– Я должен торопиться! – доверительно прошептал ей, привстав на цыпочки, низкорослый чиновник. – Мне еще надо подготовить экипаж и подставы для его высокопревосходительства господина канцлера.

– Неужели дело зашло так далеко?

– Все возможно!

– Вы также уедете с ним?

– Разумеется, не оставаться же мне здесь. И вам советую… пока не поздно… подобру-поздорову.

– Посмотрим, – спокойно ответила госпожа Антуанетта, благосклонно отпуская низенького человечка с черным пластырем на носу, спешившего по делам службы.

Господин военный интендант попытался было его удержать:

– Не выходите, вас убьют!

– Выкручусь. Буду громко кричать: «Долой Меттерниха! Да здравствует «Аула!».

Между тем шум на улице все усиливался, в комнатах дворца становилось все темнее; интендант умолял ради всех святых не зажигать свечей: пусть толпа думает, что во дворце никого нет.

На самом же деле здесь собрался пышный букет великосветской флоры. Дом Планкенхорст стал штабом побитого войска.

Что делать? Этот вопрос обсуждался в полумраке дворца.

Бежать или оставаться? Были робкие, стоявшие за бегство, и еще более трусливые, не решавшиеся даже на это. Ведь на улицах бушевало море! Народное море!

Неожиданно в зале появился новый гость.

Несмотря на вечерние сумерки, все сразу узнали этого человека. Квадратное лицо, надменная неподвижная голова могли принадлежать только Ридегвари.

Его приход несколько ободрил перепуганное общество и придал многим какую-то надежду. Этот хладнокровный человек импонировал всем, у кого были робкие сердца.

– Какие новости, мой друг? – поспешила ему навстречу хозяйка дома.

– Новостей достаточно, – сухо ответил Ридегвари. – Первая и самая достоверная: Меттерних подал в отставку.

– Тсс!

– Через час это будет известно всем. Я прямо от него. Отставка принята, и этот великий человек в данный момент ломает себе голову лишь над тем, в какое платье переодеться, в каком экипаже и по какой дороге бежать за границу.

– В чужом платье! – повторял высокий интендант; его губы долго еще продолжали беззвучно шевелиться.

Возможно, он думал про себя, какое счастье иметь теперь самый захудалый сюртук.

– Еще не грабят? – вздохнул в своем углу богатый советник медицины.

– Нет. Но вооружаются. Они захватили арсенал.

– Не могли даже арсенал защитить! – пробурчал толстяк.

– Сдан по приказу императора.

– Уму непостижимо!

– У меня в кармане указ, в котором объявляется, что для поддержания порядка в столице студенты и горожане должны получить оружие из городского арсенала.

И Ридегвари показал печатный листок, на который все накинулись, пытаясь разобрать его в сгустившейся темноте.

– Тысяч двенадцать студентов и мастеровых уже вооружились, – невозмутимо продолжал Ридегвари. – Ночью можно ждать уличных и баррикадных боев.

– Ну. уж этого я дожидаться не буду, – раздался голос интенданта. – Я ухожу.

Стали подниматься и остальные.

– Дамы и господа! Sauve qui peut.

Все поспешили проститься с хозяйкой. Сейчас на улице гроза, но того и гляди с неба посыпятся камни! Каждый называл какую-нибудь местность и выражал надежду встретиться там.

– Ну, а вы куда собираетесь? – спросила Антуанетта у господина с квадратным лицом.

– Я? Никуда. Остаюсь в Вене. Я за себя не боюсь. – И, пожав руку хозяйке, он последним покинул ее дом.

Слова Ридегвари вовсе не означали, что он первым же не побежит из Вены; возможно, он просто не хотел говорить, куда именно направит свой путь.

Интендант все же нашел у швейцара старое, все в заплатах пальто и какой-то извозчичий плащ. Приобретя этот костюм за большие деньги, он закутался до подбородка и вышел в таком виде на улицу. Кто знает, куда понес его людской поток? Что касается толстобрюхого медицинского советника, то у него не было никакой охоты пускаться в столь опасную экспедицию. Бегать он не мог, и, если бы его где-нибудь случайно прижали к стене, он тут же испустил бы дух. Ему занимавшему на земле в три раза больше места, чем прочие смертные, лучше было не показываться на людях в такое время, когда все даже самые тощие, боролись за место под солнцем.

– Дорогой друг, – обратился он к привратнику, поглаживая его одной рукой по щеке, а другой всовывая в ладонь крупную ассигнацию, – не сдается ли в этом доме какая-нибудь полуподвальная комната? Спрячьте, пожалуйста, меня там. Если сюда заявятся эти дикари и устроят обыск, то скажите им, что в той комнате проживает бедный портной… А для вящей убедительности нарисуйте мелом на дверях большие ножницы. Заверьте их, мой друг, что здесь, мол, живет бедный бродяга портной, у которого жена заболела черной оспой. Тогда они не войдут. Вы сделаете это, не правда ли, милейший господин домовой инспектор?

Привратник предложил ему лучший план.

– Кто знает, сколько продлятся эти беспорядки, – сказал он. – Вряд ли вам будет приятно торчать в холодном закутке. Я бы этого не стал делать. Хотите, я спрячу вас так, что никто вас даже пальцем не тронет? Вы, сударь, только доверьтесь мне.

– Как вам угодно, только спасите меня. Однако я все-таки желал бы знать, какой у вас план. Потому что, видите ли, бегать я не могу. Ноги меня не держат. А извозчика сейчас и за миллион не достать.

– Что верно то верно – не достать. Но есть другое средство.

– Говорите же! Какое? Где оно? Заплачу, сколько попросите!

– В соседнем трактире сидят двое могильщиков. А их носилки – у дверей.

– Могильщики?

– Ну да. Власти, заботясь о ближних своих, приказали выделить санитарные посты на наиболее шумных улицах, на случай, если кого пристрелят, чтобы тут же подбирали и отправляли в морг. Хорошее дело. А так как на нашей улице еще никого не подстрелили…

– Вы, значит, хотите, чтобы я лег на носилки для мертвецов?

– Вот-вот. Они крытые, никто и не узнает, кого в них несут. Дадите ребятам на выпивку, они и доставят ваше превосходительство до госпиталя, там устроят на катафалк, который довезет вас до ближайшего парома, А уж оттуда вы сможете ехать на все четыре стороны, куда душе угодно.

При одной мысли о путешествии в катафалке мурашки забегали по спине толстяка.

Но для размышлений не оставалось времени. С дальнего конца улицы катилась новая людская волна, возвещая о своем приближении все нараставшим гулом ликования, покрывавшим обычный уличный шум. Надо было спасаться.

Предложение было принято. Как ни ужасно очутиться в носилках могильщика, но лучше уж лежать в них живым, чем мертвым.

Когда медицинский советник тронулся в путь, привратника обуял такой приступ хохота, что ему пришлось схватиться за живот, чтобы не лопнуть со смеха.

Но разве там, в особняке, не слышали приближавшегося гула толпы, сопровождаемого каким-то странным звоном и грохотом?

Услыхав шум, Альфонсина в отчаянии выбежала из своей комнаты и ворвалась в будуар матери. Она не бросилась к ней в объятия – две эти женщины были лишены сентиментальности.

– Все нас покинули!

– Трусы! Глупцы! – с презрением бросила баронесса.

– А как же мы? Где мы будем спасаться? – дрожащим голосом спросила красавица.

– Мы? Мы останемся тут.

– Как? Посреди этой бури?

– Мы обратим ее себе на пользу.

Альфонсина удивленно взглянула на мать. Неужели та сошла с ума? Впрочем, в этом не было бы ничего удивительного!

Между тем баронесса отдала распоряжение слугам зажечь в доме все лампы и выставить свечи в открытых окнах. Затем она сняла с балдахина над своим ложем белые атласные занавеси вместе с позолоченными древками и велела прикрепить их с двух сторон к балкону особняка, как два белых флага.

После этого госпожа Антуанетта смастерила из белых лент два пышных банта; один из них она приколола к своему платью, другой – прикрепила к плечу Альфонсины, и когда бурное ликование толпы на улице достигло своего апогея, она силой увлекла полуживую от страха дочь на балкон и прокричала резким, звенящим голосом:

– Да здравствует свобода!

Грозная толпа встретила эти слова тысячеустым «ура». В воздух взлетели шапки, косынки, чепчики; люди приветствовали белое знамя. Сколько ни проходило народу мимо ярко освещенного дома Планкенхорст, все восторженно кричали «виват», тогда как стекла соседних особняков на противоположной стороне улицы со звоном вылетали из разбитых рам. Может быть, их хозяева сражались в тот час на баррикадах и потому не могли подойти со свечами к окну. Но тем хуже для них, А обитателям дворца Планкенхорст – «виват»!

Весь этот день Енё Барадлаи провел дома. У него, были слабые нервы.

Еще с детства он отличался кротким нравом, а с возрастом превратился в беспомощного и неуверенного человека: этому способствовал образ жизни юноши, его постоянная зависимость от других. Он привык подчинять свою волю сначала воле родителей, потом – воле своих начальников, и. наконец, – воле любимой женщины.

И теперь, когда все устои, на которые он привык опираться, внезапно были сметены грозной бурей, когда все столпы общества, чьи портреты и скульптурные изображения служили ему lares et pénates, были повержены во прах и разлетелись, как отсевки мякины, Енё почувствовал себя совершенно разбитым, потерявшим равновесие.

Весь день он был в лихорадочном состоянии; запершись у себя в кабинете, он беспокойно расхаживал взад и вперед. Он даже срезал шнур от входного колокольчика, чтобы никто не помешал ему неожиданным приходом.

Шум на улице, оружейная перестрелка держали его нервы в непрерывном напряжении; голова разламывалась, он не в состоянии был думать и не отдавал себе отчета в том, что происходит.

Великие лозунги свободы, девизы новой эпохи не находили в нем ни отклика, ни сочувствия. «Эти лозунги никогда не смогут одержать победу», – думал Енё.

Среди тех, с кем он привык общаться, он никогда не встречал ни одного приверженца этих идей. В народ же Енё не верил.

Шум уличного боя говорил ему о том, что народ чего-то добивается, но чего именно – он не знал. А может, просто буйствует? Или мстит? Возможно, народ и победит. Но что ж дальше, что он будет делать после своей победы? Этого Енё себе не представлял.

Весь этот бурный день он не переставал думать об Альфонсине.

Что с ней? Успела ли она бежать? Или нашла себе защиту? А если нет?

У нее влиятельные друзья. Но какое это имеет значение теперь, когда самые могущественные люди не могут защитить даже самих себя?

Не один раз он решал выйти из дому и отправиться к Планкенхорстам. Но всякий раз ужасался одной этой мысли. Улицы поливают картечью, из камней возводят баррикады: куда он пойдет со своими больными нервами и сердцем, с трясущимися руками? И чем он ей поможет? Ведь он никогда не держал в руках пистолета, не умел обнажить саблю. Его даже не брали на охоту, как старших братьев. Он учился лишь рисовать, играть на фортепиано да красиво писать.

Кого он способен защитить?

Чем больше темнело, тем шумнее становилось на улицах и тем ужаснее были картины, которые рисовало воображение Енё, тревожившегося за судьбу Альфонсины.

В девять часов вечера он почувствовал, что дольше не в силах сносить свои терзания. Он твердо решил выйти на улицу и добраться до дворца Планкенхорст.

Если он и не сумеет защитить Альфонсину, то по крайней мере погибнет вместе с нею.

О смельчаки, люди с отважным сердцем и крепкими нервами, вам не понять, какой титанический героизм надо проявить робкому человеку, чтобы добровольно ринуться в пучину опасности, которая для вас, бесстрашных духом, подчас даже не замечающих ее, быть может и кажется смешной, но для слабых натур, для людей робких чревата адскими муками! Не смельчакам, а людям, боязливым от природы, принадлежит пальма первенства в героизме, когда они, дрожа и шарахаясь в сторону от свиста пуль, все же идут вперед – во имя чести, во имя любви, во имя родины, во имя женщины!

Именно любовь толкала Енё навстречу опасности, перед которой он трепетал.

Он вышел на улицу совсем безоружный; он не думал о том, что будет делать там, внизу.

Возле порога дома его подхватил людской поток и понес с собою.

Он совершенно иным представлял себе этот поток, когда сидел взаперти в своей комнате.

Это была не свирепая, жаждущая крови людская река, а бурлящее радостью море.

Старые и молодые, имущие и неимущие, рыночные торговки и нарядные дамы, студенты и солдаты – все перемешались здесь, все обнимались, целовались, плакали, восторгались, размахивали руками, неистовствовали, до хрипоты выкрикивали одно и то же: «Свобода! Победа! Победа!» Листовки переходили из рук в руки, ораторов поднимали на плечи, заставляли их читать вслух последний императорский указ. а затем бросались обнимать и целовать чтеца; и так бурлила, звенела улица-поток, пока не приходили новые вести, не раздавались новые речи, не взрывался новый заряд радости и торжества. Люди кидались на шею солдатам, которые еще час назад стреляли в них из ружей, целовали умолкнувшие стволы пушек, кричали «ура» тому, кого недавно ненавидели и кем теперь восторгались только потому, что тот нацепил на шляпу белую кокарду, писали огромными буквами на стенах домов: «Собственность – свята!»

Енё и сам был захвачен этим радостным вихрем. Нет названия тому чувству, которое владеет в такие минуты толпой. Оно подобно электрическому току, и понять это может лишь тот, кто хоть однажды испытал его волшебную силу; хмель ликующего торжества проникнет в грудь даже того, кто ничего не смыслит в происходящем. Енё слушал, как люди со слезами радости на глазах восторженно говорили о падении государственных мужей, которые, казалось, навеки вошли в мировую историю. И Енё тоже проникся тем таинственным магнетизмом, которому трудно найти название, когда он услышал, что этих великих деятелей, словно строки, написанные мелом на доске, стер одним взмахом руки со страниц истории величайший из всех великих мира сего – народ.

Как объяснить то теплое, затопившее в ту минуту его юное сердце чувство, бороться с которым Енё не мог? Еще час назад все эти могущественные люди были его кумирами, и все же теперь, когда он услышал об их падении, кровь быстрее заструилась по его жилам.

Он поймал себя на том, что прислушивается к именам, которые многотысячная толпа встречает проклятьями и криками: «Pereat!». Он каждый миг со страхом ожидал услышать имя Планкенхорст.

Он-то хорошо знал, как тесно было связано это имя с именами тех, остальных…

Может быть, до них еще не дошла очередь?

Впереди и сзади обсуждали события минувшего дня, восторгались тем, как народ штурмом брал дворцы ненавистных аристократов, как разорвали и развеяли по ветру проклятые протоколы и долговые бумаги. Но об Планкенхорст – никто ни слова.

Поток увлекал его все дальше. Окна некоторых домов были освещены лампами, а в темные окна летели с мостовой камни.

Прошло несколько часов, прежде чем он достиг той улицы, где стоял дом Планкенхорст.

Сердце его тревожно колотилось: что, если он найдет и этот дом пострадавшим, как пострадали многие другие здания?

Каково же было изумление Енё, когда, повернув за угол, он увидел прямо перед собой дворец Планкенхорст, залитый морем огней! На балконе, между двух белых шелковых полотнищ, между двух знамен, стоял какой-то студент, обращавшийся с пламенной речью к толпе.

Енё ничего не понимал.

Теперь его вело вперед одно лишь сердце. Голова кружилась.

Впрочем, он, собственно, не шел, его несли. Толпа вынесла его к ступеням дворца Планкенхорст; тут мужчины с сияющими лицами, потрясая в воздухе фуражками, украшенными белой кокардой, прославляли героических женщин, сторонниц свободы.

Енё втолкнули в хорошо знакомый ему зал.

Что ж он увидел?

Две дамы стояли «перед столом: их лица расплылись в такой широкой улыбке, что он с трудом узнал Антуанетту и Альфонсину.

Чем были заняты обе женщины?

Госпожа Антуанетта делала бантики из белого шелка, а Альфонсина прикрепляла их к фуражкам народных героев, прикалывала к мундирам, надевала белые повязки на рукава. И те, для кого она это делала, становились еще радостнее, еще счастливее, целовали ей руку, прикладывались губами к нарукавным лентам и даже к ножницам, которые она держала. Лица обеих дам сняли.

Но вот Енё вытолкнули вперед.

Как только Альфонсина увидела его, она, не раздумывая, бросилась к нему с радостным возгласом, раскрыла свои объятия, прижала юношу к себе, обвила руками его шею и, рыдая, пролепетала:

– О, какой счастливый день, друг мой!

И снова принялась целовать его на глазах толпы. Баронесса одобрительно улыбалась, глядя на молодых людей, а народ восторженно кричал «ура», и все находили такую встречу вполне естественной.

Мурашки пробежали по телу Енё от ликующего народного «ура», но поцелуй Альфонсины пришелся ему по вкусу.

Никого не удивляло, что люди в такой день целуются друг с другом. Ведь столько поводов было для поцелуев благодарности, поцелуев любви; ведь столько поцелуев со дня на день откладывалось, столько их было обещано, их с таким трепетом ждали, мечтали о них. – и вот к закату этого памятного дня все обещанные поцелуи были розданы, все «долги» были выплачены с процентами; поцелуи наступавшей счастливой жизни и поцелуи вечного расставания расточались в тот час, час завоеванной народом свободы. Но среди всех этих сладостных, горячих, хмельных поцелуев был один иудин поцелуй – его запечатлели на устах Енё Барадлаи медово-алые губы красавицы Альфонсины.

Юноше почудилось, будто земля вдруг изменила свой обычный путь, благодаря какому-то могучему толчку переместилась на пятнадцать миллионов миль ближе к солнцу, на ту орбиту, по которой, должно быть, вращается Венера, и счастливые обитатели пашей планеты радуются этой близости к источнику тепла.

Тепло, свет и радость затопили мир. Все сердца исполнились благости.

В мире творились чудеса, и каждый человек воспринимал их так, словно чудеса эти были обычным, повседневным явлением, словно так и положено.

Енё Барадлаи теперь запросто, без предупреждения, являлся каждый день в дом Планкенхорст, в любой час – рано утром и поздно вечером, и считал это совершенно естественным. Он уже не удивлялся, неизменно встречая здесь студентов, демократов, ораторов в невероятно грязных и замызганных сапогах, в промокшей одежде, с длинными бряцающими саблями на боку л с еще более длинными перьями на шляпах; он и сам старался походить на них, Вполне естественным считал он теперь и то, что Альфонсина весь день ходит в утреннем пеньюаре и принимает его с распущенными, непричесанными волосами, что она в присутствии знакомых и незнакомых людей опирается на его руку, а когда они на минуту остаются одни, садится к нему на колени и горячо обнимает его. В то время все считалось дозволенным! Ведь земля приближалась к солнцу.

Каждый человек высказывал то, что косил в сердце, – свои самые сокровенные думы. Кто ненавидел великих мира сего, кричал об этом на площадях; кто втайне любил кого-нибудь, целовал возлюбленную средь бела дня на улице.

Земля все еще стремилась к солнцу.

Настало пятнадцатое марта. День провозглашения конституции. День свободы печати.

Сто новых газет вышло сразу в тот день; у них были громкие названия и гордые девизы; уличные мальчишки, продававшие газеты гражданам столицы, и окрыленная надеждами молодежь выкрикивали повсюду их заголовки. Миллион листовок ходил по рукам, их читали группами на каждом перекрестке.

На высокой, видной издалека башне собора св. Стефана ветер шевелил огромное знамя с национальными немецкими цветами: золотым, красным и черным. Если кто-либо с удивлением спрашивал: «Что это значит?» – ему отвечали: «На воротах императорского дворца развевается точно такой же флаг».

Шумные празднества следовали одно за другим. Каждый час отмечался новым помпезным событием. Рано утром под звуки фанфар по улицам проскакали гонцы, возвещая о даровании конституции. Ликующие клики народа заглушили звуки труб.

Затем последовала торжественная церемония. Император и императрица вышли к народу; их не сопровождали ни личная гвардия, ни военизированная охрана, им сопутствовала и их охраняла безмерная народная любовь. Царская карета не катилась, а плыла по мостовой среди народного моря, и не кони, а руки народные влекли ее вперед.

После полудня скорбная церемония сменила утреннее ликование. Хоронили жертв боев тринадцатого марта. Украшенные венками гробы плыли по тем же улицам среди людского моря, но вместо радостных кликов теперь звучал траурный марш, и скорбную тишину, нарушали глухие рыдания. Похоронной процессии, казалось, не будет конца.

А затем – опять радостное событие.

Снова веселый гул, сильнее боевого клича атакующих звучит победное «ура». Они сливаются воедино! Из Пожоня прибыла венгерская делегация от сейма.

Какая это была радость! Какое воодушевление! Приветствия, братские поцелуи! Все улицы запружены мужчинами, в каждом окне – женская улыбка. Гвардейцы, вооруженные студенты стоят шпалерами вдоль тротуаров; целый дождь цветов, поток венков, перевитых трехцветными лентами, падают под ноги прибывших. Два любящих сердца встретили друг друга, ведь сердце народа – это молодежь.

Быть может, нам все это только приснилось?

Быть может, это только грезы?

Нет, мы сами были там, мы все это видели, все это происходило на наших глазах: мы чувствовали на щеках поцелуи, поцелуи добрых друзей и молодых дам; это было так хорошо, что и сейчас еще наше сердце хранит сладость тех встреч. И все же это действительно был сон! Поверь, юный читатель, поэту, который рассказывает тебе о своих грезах.

Енё и Альфонсина бывали всюду.

Когда на улице прозвучал сигнал фанфар, юная красавица, не меняя наряда, все в том же скромном платьице, какое она носила дома, лишь накинув на плечи косынку, надев на развившиеся локоны чепчик, схватила Енё за руку и устремилась вниз по лестнице. Если ее мать найдет себе попутчика, на руку которого сможет опереться (обычно она такового находила), тем лучше: она их догонит; если же пет – тоже неплохо: ведь людской поток все равно разъединил бы их, и они свиделись бы снова лишь по возвращении домой. Да и кому придет сейчас в голову заботиться о светских приличиях?

Все это время Енё пребывал в постоянном напряжении. Оно походило на радостный страх. Он благословлял эти необыкновенные дни, когда женщина, о которой он прежде лишь мечтал, кинулась ему на грудь и без смущения, без колебаний, без ложного стыда отдала ему и тело и душу. Она отдавалась ему вся целиком, всем существом, вверяясь ему и все разрешая. Как же было Енё не чувствовать себя счастливым в те дни всеобщей радости и счастья!

И когда в поздний вечерний час на город внезапно хлынули лучи света от тысячи тысяч факелов, зажженных на улицах, от свечей, выставленных в окнах, от иллюминированных гирляндами лампочек карнизов домов, от сверкающих фасадов дворцов, от украшенных транспарантами арок; когда посреди этого сияния зазвучала мелодия марша Ракоци, способная поднять из могил даже мертвых, когда после звуков этого благодатного священного гимна на сверкающем балконе одного из самых роскошных венских дворцов показались славнейшие из славных сынов и руководителей венгерского народа и обратились с речью к венцам, – тогда i a улицах не осталось ни одного человека, который не чувствовал бы себя счастливым!

Да, это был прекрасный сон!

Енё наблюдал за происходящим, стоя в тысячеголовой, радостно возбужденной, кипящей толпе. Рука сжимала руку Альфонсины, которая сладким и тайным пожатием признавалась ему в любви; на его плече покоилась горящая головка юной красавицы, а на щеке он ощущал ее теплое дыхание. Как радостно было тогда у него на душе!

Внезапно среди освещенных лучами людей, которые, сменяя друг друга, обращались с балкона к народу, он увидел своего брата Эдена!

Он здесь! Он тоже в числе тех знаменитых ораторов венгерского сейма, которые выступают сейчас перед жителями Вены, приветствуя праздник народной свободы!

Речь Эдена воспламеняла толпу. Сердце каждого, кто его слушал, начинало биться сильнее. Альфонсина помахала ему платком.

Но Енё содрогнулся, на него повеяло могильным хладом. Он затрясся всем телом, когда увидел брата на балконе.

Что вызвало этот ужас? Какое предчувствие зародилось в его сердце? Что омрачило его счастье? Почему ему вдруг почудилось, что за триумф нынешнего дня придется впоследствии дорого поплатиться?

Неужели он угадал, что представлял собою балкон, с которого выступал Эден?

Это была вторая ступенька к той обещанной вершине.

Усталой возвратилась домой после событий напряженного дня чета влюбленных. У подножия лестницы Енё наградили еще одним тайным поцелуем, но даже это его не успокоило, и он всю ночь метался в постели не в силах заснуть.

Альфонсина же, оставшись наедине с матерью, с желчной усмешкой и раздражением швырнула в угол свой чепчик, украшенный трехцветной лентой, и устало опустилась на софу.

– О, как мне все это опостылело!

 

Оборотная сторона медали

Всю ночь напролет перед закрытыми глазами Енё маячила зловещая картина, нарисованная языками огня на черных листах мрака. Уже давно умолк на улицах всякий шум. но в его ушах все еще стоял торжествующий шторм, бушевало огромное море, и стоило ему на минуту-другую впасть в забытье, как он тут же просыпался, ибо снова слышался ему голос Эдена. Брат бросал ему в лицо пылкие, непонятные и от этого еще более страшные слова.

Енё боялся его, а быть может, за него? Он страшился встречи с Эденом.

Он боялся, что брат уговорит его, что этот грозный человек увлечет его за собой!

Едва рассвело. Енё ушел из дома, сказав слуге, что до вечера не вернется.

Он решил спозаранку пойти во дворец Планкенхорст. чтобы не встретиться с Эденом.

В доме Планкенхорст уже с восьми часов утра были настежь распахнуты двери. Входили и выходили вожди молодежи.

Студенты теперь всему задавали тон.

Люди в темно-синих мундирах с трехцветными аксельбантами и в калабрийских шапочках заполняли залы этого дворца и говорили о необыкновенных событиях».

Что у кого лежало на сердце, то было и на языке.

Кто мог заподозрить в чем-либо дурном дам Планкенхорст?

Ведь если бы они были врагами, то давно убежали бы из города, как это сделали другие аристократы.

Енё думал укрыться от брата здесь, в штабе революционной молодежи.

Но он выбрал для себя опасное укрытие.

Оказалось, что жизнь в этом доме не замирает даже ночью. В залах и комнатах его непрерывно заседал революционный комитет. Хозяйка дома тоже принимала участие в этих заседаниях.

– Вас принес сам бог! – приветствовал один из руководителей комитета, Фриц Гольднер, вошедшего Енё Барадлаи. – Мы только что о вас вспоминали.

– Чем могу служить? – спросил Енё, перенявший у студенческой молодежи эту популярную в ее среде фразу.

– Знай, гражданин, дело свободы в опасности!

Для Енё это не было неожиданностью. Он предчувствовал это с самого начала событий.

– Мы должны быть начеку, – продолжал молодой оратор. – Реакция стремится подорвать победу нашего правого дела, пытаясь спровоцировать незаконные выступления всякого сброда. Она подбивает подонки общества замарать своей ужасной разнузданностью славную зарю народной свободы. Мнимые друзья свободы, замаскированные поборники тьмы, призывают низшие слои народа восстать против фабрикантов и помещиков. Прошлой ночью разрушили железнодорожную линию Мариахильф, грабили, жгли, убивали таможенных служащих. Оттуда толпа двинулась на Зексхаус, Фюнфхаус и Боаунхиршенгрунден, собираясь громить фабрики и грабить дома буржуа, В настоящий момент они приближаются к черте города, с каждым шагом втаптывая а грязь славное знамя свободы. Для нас наступило время активных действий. Нам, свободомыслящей молодежи, надо самоотверженно пойти навстречу обманутым людям и силой убеждения ввести это движение в законное русло. Нельзя терять ни минуты, мы обязаны поспешить и вырвать из их рук поруганное знамя. Ты должен быть счастлив, что на твою долю выпала честь помочь нам в этой тяжелой борьбе. Идем с нами! Мы, как плотина, встанем на пути этого мутного потока и сдержим его своими телами!

Только этого еще недоставало!

Сдерживать собственным телом орду оборванцев, подвергаться атакам разъяренной черни, дать искрошить себя на куски?

Енё не чувствовал к этому ни малейшего стремления.

Сказав Фрицу, что он согласен, но прежде должен зайти домой за саблей и пистолетами, Енё ушел, пообещав догнать их на извозчике.

У него не хватило духу признаться Альфонсине, что ему совершенно безразлично, чем кончится венское восстание.

Поймав по дороге первого попавшегося извозчика, он договорился с ним, что тот будет возить его весь день по городу с одним условием: нигде не останавливаться; пообедать можно будет в каком-нибудь скромном ресторанчике, а поздно вечером вернуться к себе на квартиру.

Енё решительно не хотел ввязываться в эту историю. Он был совершенно равнодушен к происходящим событиям.

Домой он идти не решался, чтобы не встретиться с братом, который наверняка его захочет навестить. В дом к Планкенхорст он тоже не мог возвратиться, ибо какой-нибудь другой фанатичный борец за свободу снова потащил бы его за собой переубеждать взбунтовавшуюся голь.

А между тем фанатики борцы не ждали, разумеется, его возвращения; разбившись на группы, они направились в пункты, находившиеся под угрозой нападения, торопясь преградить дорогу рассвирепевшему люду, который, грабя и поджигая дома, все уничтожая на своем пути, продвигался от окраин к центру города, где еще торжествовали свою победу славные и сияющие чистотой идеи.

Гранихштедтский спиртной завод представлял собой груду дымящихся развалин. Машины были разрушены, бочки выкатили на улицу, выбили в них днища, а вылившийся на мостовую спирт подожгли. Улица пылала огнем, словно истинный Флегетон. Горящая река спасла монастырь св. Бригитты, который возвышался в дальнем конце улицы, ибо пока языки пламени лизали булыжники мостовой, толпа не могла продвинуться вперед.

Но вот, казалось, толпа начала готовиться к новой атаке. По всем противопожарным правилам люди стали прокладывать дорогу среди пламени; с помощью песка, шлака и щебня они вскоре перекинули довольно широкий и вполне пригодный для пользования помост среди огненного моря, по которому те, кто хотел избежать «завидной» смерти в горящем пунше, могли без риска пересечь улицу.

Однако у монастырских ворот еще ранним утром расположился отряд гусар.

Командовал ими не кто иной, как капитан Рихард Барадлаи.

Минул почти год, как Рихард перебрался из своей городской квартиры в таможенную казарму.

Теперь он был занят только военной службой. Почти не бывал в городе, не посещал балы, не волочился за женщинами. Жил среди солдат, делил с ними казарменные будни и вскоре прослыл самым исполнительным офицером.

Столица потеряла для него притягательную силу. Он порвал со старыми приятелями. Лишь изредка Рихард навещал брата, да и то лишь для того, чтобы порасспросить об Эдит, и в ответ неизменно слышал одно и то же: она все еще в институте благородных девиц; на другой же день после того, как Рихард попросил ее руку, баронесса Планкенхорст отправила ее из дому.

На этом Рихард и успокоился.

Куда бы Эдит ни отослали, лишь бы она не оставалась в доме своей тетушки. Придет время, когда Рихард сможет жениться, тогда он разыщет ее хоть на краю света; а до тех пор зачем смущать девичий покой?

Конечно, ему очень хотелось узнать, где именно она находится, но Енё постоянно забывал справиться об этом у баронессы, а у Рихарда были причины не посвящать брата в свои сокровенные думы.

О событиях последних дней Рихард узнавал лишь из новых газет. Но газеты на все лады превозносили лишь одну сторону медали, а он видел только оборотную ее сторону: журналисты писали о братских поцелуях и венках, перевитых трехцветными лентами, а Рихард и его солдаты за все эти дни слышали лишь ругань пьяных торговок, осыпавших их градом гнилых картофелин.

За последние три дня Рихард получил от разных командиров шесть прямо противоречивших друг другу приказов.

Первый приказ предписывал ему пускать в ход сабли и немедленно разгонять любое скопление народа, где бы оно ни возникало.

Второй – информировал его о том, что автор первого приказа смещен, а народ надо щадить, избегая каких бы то ни было с ним столкновений.

В третьем приказе ему спешно предлагалось выйти со своим отрядом из казармы и соединиться с остальными воинскими частями в районе крепостного вала. Но пока седлали коней, гонец привез четвертое распоряжение, в котором командир полка, во изменение предыдущего приказа, требовал от капитана ни в коем случае не покидать казарму, закрепиться в ней, подготовиться к бою и защищать ее не на живот, а на смерть.

Затем прибыл пятый приказ, подписанный каким-то совершенно незнакомым Рихарду – ни по имени, ни по должности – лицом, взявшим на себя всю полноту власти. Это лицо предлагало капитану действовать по собственному усмотрению и в то же время возлагало на него ответственность за поддержание общественного порядка на улицах и площадях прилегающего к казарме района.

Шестое распоряжение ставило Рихарда в известность, что все лица, отдавшие предыдущие пять приказов, оставили свои посты и махнули на все рукой.

Таким образом, капитан Барадлаи получил полную свободу действий.

Всю ночь он и его гусары провели в седлах, патрулируя улицы, разгоняя скопления людей, действуя в случае надобности саблями, но удары нанося плашмя. Это было утомительное и бесполезное занятие, ибо, пока солдаты наводили порядок в одном квартале, в другом месте собиралась новая толпа, и не успевал Рихард, ориентируясь по красным языкам пожарищ, прискакать со своим отрядом на место происшествия, как бандиты разбегались, оставляя после себя ограбленные и подожженные дома. Если же солдатам удавалось схватить кого-нибудь из мародеров, то они не знали, что с ним делать.

Властей, которым можно было бы сдать бунтовщиков, не существовало, а держать их в казарме было, обременительно.

Утром отряд Рихарда столкнулся с шайкой грабителей возле монастыря св. Бригитты. Привлеченный пламенем, Рихард привел сюда свой отряд из другого конца района, где, как он полагал, удалось установить относительное спокойствие.

Бравым гусарам порядком надоело возиться со смутьянами.

Всю ночь ездить взад и вперед по улицам, слышать свист и обидные ругательства по своему адресу, увертываться от летящих отовсюду комков грязи, камней и картофелин и к тому же не иметь права применить против толпы сабли, вновь и вновь видеть за своей спиной, казалось, уже разогнанные банды – все это вконец измотало гусар, и без того не отличавшихся терпением.

Счастье еще, что винные склады горели и гусары не успели напиться допьяна.

Рихард понял, что мятежники собираются напасть на монастырь, и поэтому построил свой отряд перед воротами преградив им дорогу.

С лихорадочной поспешностью бунтовщики тушили пламя на мостовой, забрасывая его грязью и песком и не переставая при этом выкрикивать угрозы по адресу солдат.

Рихард спокойно смотрел на толпу.

– Господин Пал, – окликнул он спешившегося гусара, – горит у тебя трубка?

– Извольте! – отозвался старый служака, подавая огонь капитану.

– Закуривай, ребята! – крикнул Рихард. – Поглядим, что будет дальше.

В это время из-за ближайшего угла показался какой-то запыхавшийся человек в мундире и при оружии.

Такой военной формы Рихард до сих пор не видывал.

На неизвестном была черная куртка с желто-красно-черными аксельбантами, такого же цвета петлицы на воротнике, широкий палаш с медной рукоятью, островерхая калабрийская шапочка с большим черным страусовым пером; человек носил острую бородку-эспаньолку и тоненькие усы; он держался бодро, почти весело, но отнюдь не походил на военного.

Приблизившись к отряду, человек с палашом обратился к Рихарду.

– Приветствую тебя, гражданин. Слава порядку, слава конституции!

Рихард промолчал: слава так слава.

Молодой человек протянул ему руку, капитан пожал ее.

– Я Фриц Гольднер, – с места в карьер представился юноша. – Капитан второго легиона революционной молодежи.

– Вот как? Выходит, мы в одном чине.

– Мы оба – солдаты отечества и престола, не правда ли?

– Полагаю.

– Итак, да здравствует братство!

Они вновь обменялись рукопожатием.

– Что скажешь хорошего, друг? – спросил Рихард.

– Я узнал, что в этом районе введенная в заблуждение толпа совершила поступки, которые бросают тень на знамя свободы, и пришел для того, чтобы утихомирить бурю.

Рихард изумленно покачал головой.

– Один? Я вот уже трое суток с эскадроном в триста сабель пробую утихомирить толпу, а она все бурли?.

Молодой герой с гордостью откинул назад голову, страусовое перо на его шапочке заколыхалось.

– Да, один! Я верю в силу убеждения, в силу духа. Я это уже проверил, товарищ. Я наблюдал, как народ, увлеченный моими словами, поднимался, словно гигантское чудовище, с земли и бросался навстречу пушкам и штыкам. И я видел, как те же люди, покорные моим призывам радоваться, смеяться, обнимать вчерашних врагов, хранить молчание, – радовались, смеялись, обнимались или умолкали.

– Гм… любопытно.

– Ты сейчас сам увидишь. Одно пламенное слово стоит больше, чем батарея пушек. Поэтому прошу тебя, отведи своих гусар назад и предоставь мне действовать одному.

– Пожалуйста, делай что пожелаешь. Но оставить эту позицию я не могу, потому что занять ее обратно будет трудненько.

– Тогда оставайся здесь, но только простым наблюдателем. Как твое имя?

– Рихард Барадлан.

– А! Рад тебя приветствовать. Мы большие друзья с твоим братом. Познакомились недавно на баррикадах.

– С моим братом? С Енё? На баррикадах?

– Разумеется. Он был с нами всюду, он славный малый, един из руководителей нашего штаба во дворце Планкенхорст.

При этих словах Рихард свесился с седла и пристально посмотрел в глаза говорящему.

– Ваш штаб во дворце Планкенхорст?

– Ах да, мой друг. Ты ведь еще ничего не знаешь. Эти две дамы стали самыми рьяными сторонницами дела свободы. От них исходят самые прекрасные идеи. Они предупреждают нас о происках и кознях реакции, ведь они прекрасно знают все ее уловки и хитрости. Эти женщины много сделали для нашей победы. Они – настоящие героини.

Рихард спешился. Бросив поводья своему ординарцу, он взял Фрица под руку и прошел с ним к воротам монастыря.

– Значит, обе баронессы Планкенхорст остались в городе? Ты говоришь, они задают теперь тон освободительному движению? Да знаете ли вы, кто они такие?

Фриц самодовольно улыбнулся:

– Положись на нас, товарищ. Мы отлично знаем их прошлое. Но сейчас они, безусловно, с нами. Это не подлежит сомнению. Душа женщины не может устоять перед хмелем свободы. Тем не менее мы всегда держим ухо востро. Каждый их шаг контролируется. Встреться они хотя бы с одним человеком из своего прошлого окружения, напиши они хоть какое-нибудь подозрительное письмо, мы немедленно об этом узнали бы, и они бы погибли. О, у нас все отлично организовано.

– Допустим, И мой брат Енё тоже с вами?

– В первых рядах.

– И он тоже носит калабрийскую шапочку с пером, саблю на перевязи и пистолет за поясом?

– Конечно. Аксельбант к его мундиру прикрепляла сама Альфонсина Планкенхорст. Мы присвоили ему чин почетного младшего лейтенанта.

Рихард с сомнением покачал головой.

– Скоро ты сам его увидишь. Мы все договорились' направиться сегодня на окраины, чтобы объяснить народу благородные цели нашего движения. Мы погасим вулкан своими руками. Енё тоже сейчас придет сюда. Я, должно быть, выбрал самый короткий путь. Остальные несколько запаздывают.

– Ну, друг мой, – проговорил Рихард, похлопывая юношу по плечу, – всему, что ты говорил до сих пор, я верил, но тому, что касается моего брата Енё, – бог свидетель! – я смогу поверить лишь тогда, когда увижу его здесь своими глазами; да и в этом случае у меня еще останутся сомнения.

Пока они разговаривали, людской поток одолел горящую реку, и среди угасающих сине-зеленых языков пламени в серо-оранжевой дымке начали вырисовываться силуэты людей. Увидев их, молодой вождь студентов начал готовиться к выполнению задачи, которую он сам поставил перед собой.

Перед ним была отнюдь не вдохновенная армия борцов за свободу; это надвигалась скорее дикая орда заклятых ее врагов!

Когда толпе удалось погасить огонь на мостовой и перебросить мостики на тротуар, она разом хлынула на прилегавшую к монастырю площадь.

То был мутный поток, который лишь с содроганием может списать перо, рискуя быть при этом замаранным.

Каждый, увидев этот сброд, прежде всего испытал бы изумление: откуда в цивилизованном мире взялось столько дикарей, столько одетых в лохмотья, оборванных, уродливых существ? Где скрываются они в обычное, мирное время? Где обитают: на земле или в преисподней? Как и чем живут? По их виду незаметно было, что они где-либо трудятся. Это были подонки общества, отбросы большого города, попрошайки, воры, бежавшие из тюрем уголовники, уличные девки, беспробудные пьяницы, мошенники. Они шли не в одиночку, а скопом. Как они попали сюда, кто собрал их в кучу? Кто их вел, кто натравливал на беззащитных горожан? Кто убедил их в том, что бедняки только потому бедняки, что другие богаты? Кто дал им в руки красное полотнище, когда всюду реют белые флаги свободы?

Среди них не видно было людей из трудового народа.

Когда они прорвались сквозь дым и огонь, даже Фриц Гольднер ужаснулся, увидев их.

Это был вовсе не тот народ-титан, которому он говорил: «Поднимись!» – и тот вставал; говорил: «Молчи!» – и тот умолкал.

В толпе выделялся какой-то лохматый верзила. На нем было такое же рубище, как и на других; закопченное дымом лицо, саженная железная палка в руке, которой он взмахивал над головой словно тростинкой. Он первый выскочил на площадь из пламени, и там, где он ступал, поднимались кверху синие язычки огня. Он шел вперед напролом.

Увидев перед собой отряд гусар, великан попятился, остановился, подождал, пока его нагонят товарищи, а затем, указывая поднятым ломом на стены монастыря, заорал диким надтреснутым голосом:

– В огонь монахов!

Толпа ответила бешеным гиканьем и воем.

В этот вой врезался пронзительно тонкий звук гусарского рожка, подававшего сигнал подготовиться к атаке. Это несколько охладило пыл толпы.

– Умоляю, друг, – обратился к Рихарду студент, – не отдавай приказа к атаке. Мы можем избежать кровопролития. Я попробую воззвать к сердцам этих людей.

– Попробуй, – сказал Рихард. – Я буду рядом с тобой.

И, не садясь на коня, не вынимая сабли из ножен, Рихард спокойно закурил сигару и стал ждать.

– Встань ближе ко мне, – предложил Фриц. – Пусть народ почувствует единство граждан и солдат. Здесь, рядом со мною, ты будешь в безопасности.

Рихард поднялся вместе с Фрицем к самому входу в монастырь, куда вели четыре ступеньки, служившие теперь студенту трибуной.

– Братья! – начал студент.

И он заговорил о великих и прекрасных вещах: о свободе, конституции, гражданском долге и о кознях реакции, о родине, об императоре, о славных революционных днях.

Тем не менее место оказалось не таким уж безопасным: нет-нет над их головами пролетали гнилые картофелины или даже обломки кирпича, – этим способом слушатели вносили в речь свои поправки и замечания. В кивер Рихарда угодило несколько таких «замечаний».

Наконец общий хор голосов и вовсе заглушил речь юного оратора; он вынужден был сделать паузу.

– Друг, с меня довольно гнилой картошки, – сказал ему Рихард. – Если можешь, быстрее договаривайся со своими братьями, а то придется мне вступить с ними в беседу. Пожалуй, так будет вернее.

– Положение весьма трудное, – отдувался Фриц, вытирая платком взмокший лоб. – Народ враждебно относится к священникам. Лигурианцев он уже разогнал и теперь хочет разгромить все монастыри, что и говорить, неблагодарное это дело защищать монахов! Но здесь – женский монастырь, а с женщинами и революция должна обращаться деликатно.

– Я и сам вижу, что здесь женщины, – промолвил Рихард, глядя на окна монастыря.

По счастью, окна были закрыты ставнями, которые кое-как защищали кельи от камней.

Из толпы полетели камни и в солдат; кони забеспокоились, зафыркали.

Когда Фриц снова заговорил, то его голос слился с голосом верзилы, который что-то кричал, размахивая ломом; гудящая толпа не могла разобрать ни слова из их речей.

В эту минуту неподалеку от отряда, на тротуаре, появилась фигура человека, при виде которого потное лицо Фрица Гольднера просияло.

– А вот и он! Наконец-то!

Кто он? То была поистине странная и колоритная фигура: необыкновенно долговязый малый с тремя огромными страусовыми перьями на шляпе, которые качались при каждом движении; на его гладком, худом и красном лице торчал огромный нос. Через плечо этого студента была переброшена трехцветная лента в ладонь шириной, на которой висела почти под мышкой коротенькая, детская на вид, сабля. Длинные космы волос падали на его плечи.

Смешной человек торопливо подошел к стоявшим на импровизированной трибуне у входа в монастырь людям и обратился к ним со следующими словами:

– Бог в помощь, друзья. Я здесь, бояться нечего» Гуго Маусман, ваш покорный слуга! Старший лейтенант второго легиона. Попали в переплет? Представляю! Мой друг Фриц – превосходный оратор. Но он выступает в амплуа трагика. В трагических ролях он на своем месте. Однако следует понимать, какая публика перед тобой. Здесь нужен Ганс Сакс, а не Шиллер. Кто сумеет рассмешить народ, тот и победил. Вот увидите. Стоит мна заговорить стихами, как они раскроют рты и уже не смогут их снова закрыть. Им останется только изумляться, аплодировать и хохотать, после чего мы поведем их туда, куда пожелаем.

– Посмотрим, удастся ли тебе рассмешить эту публику. Начинай, а то вступлю в дело я, – заязил Рихард.

Гуго Маусман поднялся на ступеньку и, протянув свои длинные худющие руки к народу, сделал комический жест, призывая зрителей к тишине.

Потом достал из кармана штанов табакерку с нюхательным табаком, захватил пальцами понюшку и с шумом вдохнул в себя. Это необыкновенное вступление действительно так поразило бушующее людское море, что оно на минуту притихло.

Этой паузы оказалось вполне достаточно, чтобы Гуго Маусман смог начать свой бесконечный раешник, который сам он обычно называл повестью в стихах.

Одна за другой замелькали сочиняемые им на ходу рифмы: «братья» – «объятья»; «свобода» – «народа»; «Меттерних» – «бросил их»; «генерал» – «прочь удрал»; в заключение слова «бравые кавалеристы» Маусман срифмовал с венгерским приветствием «Hozta isten», причем для большей наглядности этого братского союза импровизатор в экстазе обнял гусарского капитана.

– Что ж, друг, их и это не смешит, – заметил Рихард.

Офицера во всей этой комедии больше всего поразило то, что студент целуясь с ним, даже не заметил, что его, Рихарда, горящая сигара прижгла ему щеку.

Гуго продолжал сыпать рифмами, но его уже никто не слушал.

– Долой поповских защитников! В огонь монахов! – гремело со всех сторон.

И в молодых людей снова полетели булыжники и комья грязи.

Брошенное из толпы яйцо угодило прямо в переносицу виршеплету и залепило ему глаза и рот.

– Вот теперь изрекай свои стихи, брат!

Эта сцена действительно рассмешила толпу, но громкий хохот скорее напоминал дикое ржание людей, торжествующих победу над противником, чем смех благодарных зрителей. Они смеялись так, как мог бы смеяться безжалостный палач над канатоходцем, сорвавшимся с троса и переломавшим себе ноги.

Торжествующий хохот был последним грозным предупреждением защитникам монастыря со стороны наседавшей толпы. Она готова была разорвать на куски тех, кого осмеивала.

Капитан бросил на землю недокуренную сигару и стал спускаться по ступенькам.

Фриц преградил офицеру дорогу, обнял его и горячо заговорил:

– Друг мои! Брат! Не делан этого! Не допусти кровопролития! Меня пугает не только то, что прольется кровь, но и то, что эта схватка породит ненависть. Л этого нельзя допустить. Твой меч не должен пролить народную кровь. Мы молимся у одного алтаря: не станем же приносить на этот алтарь человеческие жертвы! Все можно еще уладить мирным путем.

– Как?

– Ступай к монахиням, поговори с настоятельницей монастыря. Истинные христианки не могут допустить, чтобы из-за них пролилась кровь сотен людей, чтобы эта битва послужила началом военных распрей между венграми и австрийцами. Нет! Мы не требуем, чтобы женщины принесли себя в жертву! Мы хотим лишь одного: чтобы они ушли отсюда! Боковые ворота охраняются твоими гусарами. Через них монашенки свободно могут уйти в город. Ведь особых богатств в монастыре нет, все самое ценное пусть захватят с собой. А когда монастырь опустеет, мы сами войдем туда с делегатами от толпы. Они увидят, что в монастыре никого нет, и некому мстить, и нет никакого добра для поживы. А здание монастыря принадлежит государству. Мы напишем на стенах, напишем на воротах, что это государственное имущество. И они не станут ничего разрушать. Скоро подойдут и другие наши товарищи. Мы смешаемся с толпой и будем просвещать и разъяснять, успокаивать эти заблудшие души. Прошу тебя, ради всего святого, брат, не вынимай свою саблю из ножен! Поговори с монахинями. Я же останусь здесь, с Маусманом, и сдержу ярость толпы любой ценой. Мы выстоим до тех пор, пока ты не вернешься.

Рихард пожал руку студента.

– Вы храбрые ребята! Молодцы! Хорошо, я послушаюсь твоего совета. Иди говори с братьями, а я отправлюсь к сестрам.

Рихарду начинали нравиться бескорыстная отвага и самопожертвование этих двух славных и достойных уважения парней, без страха бросавшихся в самую пучину бурлящего моря, чтобы вдохновенным словом или шут-коп предотвратить роковое столкновение.

Он решил помочь, чем только сможет, их благородному намерению.

Дряхлый привратник монастыря, наблюдавший через глазок двери за ходом событий, сразу впустил Рихарда, едва тот назвал себя.

Затем он снова задвинул засов и подробно объяснил офицеру, как лучше пройти к настоятельнице.

Поднимаясь по лестнице, Рихард обдумывал, что он ей скажет. Как сообщить об опасности? Как объяснить необходимость пойти на уступки? Почему монахини должны принести эту жертву?

Он чувствовал себя немного неловко от того, что ему, офицеру, придется сказать женщинам, что он не может обнажить меч в их защиту. Сколько раз он это делал за один лишь мимолетный взгляд какой-нибудь красотки! В скольких дуэлях участвовал только потому, что кто-то осмеливался пригласить даму его сердца на контрданс! Единственным успокоением, которое он придумал себе, было то, что монахини – это, собственно говоря, не женщины, а так, существа, не имеющие пола.

Проходя по коридору, Рихард не встретил ни одной живой души.

Все обитательницы монастыря собрались в трапезной.

Окна ее выходили на улицу, но внутренние ставни были закрыты, и довольно большой зал освещался лишь через распахнутую настежь дверь.

Когда Рихард переступил этот запретный для мужчин порог, он оказался свидетелем ужасного зрелища.

Посреди зала корчилась в судорогах какая-то монахиня. Она уже давно страдала припадками, а события последнего дня окончательно доконали бедняжку. Испуг при виде толпы и доносившийся с улицы грозный рев вызвали у нее припадок эпилепсии. Монашенки ухаживали за ней и, столпившись вокруг, пытались ее успокоить.

Вдруг, в полутьме, среди монахинь, стоявших на коленях возле бившейся в судорогах несчастной, Рихард различил знакомое лицо, при виде которого вся кровь прилила к его сердцу.

То была Эдит.

Так вот, значит, в какой «институт» заточили ее тетушка и кузина!

Девушка тоже узнала любимого и бросила на него взгляд, полный невыразимой радости.

Настоятельница – высокая, сухопарая монахиня с гордо поднятой головой и строгим взором – подошла к капитану и спокойным, бесстрастным голосом спросила:

– Что вам угодно?

Все заранее приготовленные слова вылетели в эту минуту из головы Рихарда.

Вместо них он произнес лишь одну фразу:

– Будьте спокойны, мать-игуменья, клянусь именем бога, что я разгоню этот сброд!

В ставни ударил град камней.

Глаза Рихарда снова встретились с испуганным взглядом Эдит. Гнев охватил все его существо: он видел корчившуюся на каменном полу в смертных муках монахиню, видел протянутые к нему руки и отчаянный взгляд любимой, слышал яростный рев толпы за стеной. Все перевернулось в нем, душа возмутилась, разум затуманился.

Не медля ни секунды, не дождавшись ответа игуменьи, он резко повернулся, бросился вниз по лестнице, распахнул ударом ноги монастырскую калитку, отбросил в сторону вставших на его пути обоих студентов, подбежал к своему коню, вскочил в седло, и, пришпорив некому мстить, и нет никакого добра для пожизы. Л здание монастыря принадлежит государству. Мы напишем на стенах, напишем на воротах, что это государственное имущество. И они не станут ничего разрушать. Скоро подойдут и другие наши товарищи. Мы смешаемся с толпой и будем просвещать и разъяснять, успокаивать эти заблудшие души. Прошу тебя, ради всего святого, брат, не вынимай свою саблю из ножен! Поговори с монахинями. Я же останусь здесь, с Маусманом, и сдержу ярость толпы любой ценой. Мы выстоим до тех пор, пока ты не вернешься.

Рихард пожал руку студента.

– Вы храбрые ребята! Молодцы! Хорошо, я послушаюсь твоего совета. Иди говори с братьями, а я отправлюсь к сестрам.

Рихарду начинали нравиться бескорыстная отвага и самопожертвование этих двух славных и достойных уважения парней, без страха бросавшихся в самую пучину бурлящего моря, чтобы вдохновенным словом или шут-коп предотвратить роковое столкновение.

Он решил помочь, чем только сможет, их благородному намерению.

Дряхлый привратник монастыря, наблюдавший через глазок двери за ходом событий, сразу впустил Рихарда, едва тот назвал себя.

Затем он. снова задвинул засов и подробно объяснил офицеру, как лучше пройти к настоятельнице.

Поднимаясь по лестнице, Рихард обдумывал, что он ей скажет. Как сообщить об опасности? Как объяснить необходимость пойти на уступки? Почему монахини должны принести эту жертву?

Он чувствовал себя немного неловко от того, что ему, офицеру, придется сказать женщинам, что он не может обнажить меч в их защиту. Сколько раз он это делал за один лишь мимолетный взгляд какой-нибудь красотки! В скольких дуэлях участвовал только потому, что кто-то осмеливался пригласить даму его сердца на контрданс! Единственным успокоением, которое он придумал себе, было то, что монахини – это, собственно говоря, не женщины, а так, существа, не имеющие пола.

Проходя по коридору, Рихард не встретил ни одной живой души.

Все обитательницы монастыря собрались в трапезной.

Окна ее выходили на улицу, но внутренние ставни были закрыты, и довольно большой зал освещался лишь через распахнутую настежь дверь.

Когда Рихард переступил этот запретный для мужчин порог, он оказался свидетелем ужасного зрелища.

Посреди зала корчилась в судорогах какая-то монахиня. Она уже давно страдала припадками, а события последнего дня окончательно доконали бедняжку. Испуг при виде толпы и доносившийся с улицы грозный рев вызвали у нее припадок эпилепсии. Монашенки ухаживали за ней и, столпившись вокруг, пытались ее успокоить.

Вдруг, в полутьме, среди монахинь, стоявших на коленях возле бившейся в судорогах несчастной, Рихард различил знакомое лицо, при виде которого вся кровь прилила к его сердцу.

То была Эдит.

Так вот, значит, в какой «институт» заточили ее тетушка и кузина!

Девушка тоже узнала любимого и бросила на него взгляд, полный невыразимой радости.

Настоятельница – высокая, сухопарая монахиня с гордо поднятой головой и строгим взором – подошла к капитану и спокойным, бесстрастным голосом спросила:

– Что вам угодно?

Все заранее приготовленные слова вылетели в эту минуту из головы Рихарда.

Вместо них он произнес лишь одну фразу:

– Будьте спокойны, мать-игуменья, клянусь именем бога, что я разгоню этот сброд!

В ставни ударил град камней.

Глаза Рихарда снова встретились с испуганным взглядом Эдит. Гнев охватил все его существо: он видел корчившуюся на каменном полу в смертных муках монахиню, видел протянутые к нему руки и отчаянный взгляд любимой, слышал яростный рев толпы за стеной. Все перевернулось в нем, душа возмутилась, разум затуманился.

Не медля ни секунды, не дождавшись ответа игуменьи, он резко повернулся, бросился вниз по лестнице, распахнул ударом ноги монастырскую калитку, отбросил в сторону вставших на его пути обоих студентов, подбежал к своему коню, вскочил в седло, и, пришпорив у каждого – обязательно белая лента на левой руке. Это – не давешний сброд.

– Кто вы? – спросил Рихард людей, выезжая вперед на гарцевавшем коне.

– Национальная гвардия, – с достоинством ответил человек, стоявший во главе отряда, по-видимому его командир.

– Что вам угодно? – осведомился капитан гусар.

Вопрос этот застал пришедших врасплох. Заслуженный командир отряда, майор национальной гвардии, в прошлом известный мастер по дублению кож не нашелся сразу что ответить.

Но среди вновь прибывших находились уже знакомые нам Гольднер и Маусман, стоявшие во главе студенческого легиона. В ответ на вопрос капитана они пропели на мотив марсельезы стихи, из которых каждый мог узнать, что это славное войско имеет одну боевую задачу: пронести вперед развернутое знамя свободы и общественного порядка, под угрозой штыков загнать гидру реакции обратно в ее логово, братски сплотить всех граждан страны.

Рихард терпеливо прослушал песню, которую хором пропели Фриц и его друзья.

– Теперь я не прочь услышать от вас в прозе: зачем вы сюда пожаловали?

На этот раз майор решил сам ответить на трудный вопрос:

– Мы пришли восстановить мир и порядок.

– Ну что ж, пожалуйста, – флегматично промолвил Рихард.

Командир национальных гвардейцев растерянно огляделся вокруг. Как надо понимать это приглашение установить мир и порядок, когда по всей ширине улич цы, перекрывая путь, стоит гусарский отряд. Не могут же они перепрыгнуть через конницу! Майор вынужден был посовещаться со своими офицерами, прежде чем ответить гусарам.

Бедняга взмок от раздумий. Ведь ему никогда еще не приходилось командовать такой массой людей, если не считать того, что он возглавлял процессию прихожан в праздник «тела господня».

– Так вот, стало быть… Видите ли, господин капитан… Вместе будем… как это говорится… взаимодействовать.

– Ах, вон оно что? А есть у вас на этот счет приказ?

Зтот вопрос заставил славного майора пожалеть, что он ввязался в военные дела. Гольднер и Маусман поспешили к нему на выручку и подсказали, что ему следует отвечать:

– Конечно есть. От студенческого штаба и командования национальной гвардии.

Что-то не слыхал о таких.

Майор покраснел.

– Ну, знаете, капитан!..

– Прошу вас не гневаться, майор, но в этом вопросе должна быть полная ясность. Если, как вы говорите, нам надо действовать вместе, то либо вы будете командовать мною, либо я – вами. Это должен решить наш общий воинский начальник.

– Что ж нам делать?

– Пошлите кого-нибудь в Генеральный штаб или в военное министерство, пусть он расскажет о создавшемся положении и привезет мне письменный приказ, согласно которому я и буду действовать. До тех пор останемся на своих местах: мы – в седле, вы – в строю.

Это предложение было принято.

Майор послал гонцами двух самых расторопных людей: Маусмана – в Генеральный штаб, Гольднера – в военное министерство; доложив, согласно собственному усмотрению и пониманию, обстановку, они должны были принести соответствующие распоряжения капитану.

Но все дело в том, что «собственное усмотрение и понимание» было совершенно различным у каждого из них, они смотрели на мир сквозь разные очки. Нельзя забывать, что увлекающийся Гольднер был мечтателем и идеалистом, а Маусман – поэтом улицы, получившим в награду от публики за лучшее из своих сочинений тухлое яйцо, что стало для него одним из самых неприятных воспоминаний.

Пока гонцы выполняли задание, оба войска расположились на противоположных сторонах площади.

Рихард ни на минуту не забывал, что он оберегает свою Эдит. Если б не это обстоятельство, он давно бы уже, не задумываясь, передал национальным гвардейцам честь охраны женского монастыря. Это бы сняло с него бремя тяжкой ответственности. Какая ему разница, кто будет защищать монахинь и будут ли их защищать вообще! Но здесь была Эдит! Вот почему в ворота монастыря никто не должен войти!

Прошло добрых два часа, прежде чем вернулись гонцы.

Каждый из них привез Рихарду запечатанный пакет. Сначала капитан прочел приказ, который доставил Маусман из Генерального штаба.

До чего же разозлился его высокопревосходительство! Как бранил он Рихарда за мягкотелость и нераспорядительность, проявленные капитаном в тот день. Почему он сразу не вмешался в дело? Почему позволил распространиться бунту? Он обязан был немедленно стрелять, рубить, давить. В будущем ему надлежит лучше выполнять свои обязанности.

«Ну и приказ!» – подумал Рихард.

Что же писало военное министерство?

Во втором приказе Рихард получил выговор за гусарскую браваду и ненужную лихость, с какой он раньше, времени разогнал мародеров и вызвал этим кровопролитие, тогда как можно было вразумить их лишь угрозой применения оружия. За свою поспешность Рихард получил строгое внушение. На будущее ему предлагалось действовать с большим тактом и осторожностью. Кровопролития нельзя допускать ни при каких обстоятельствах!

Капитан сунул за борт мундира оба приказа. Затем он взял свою саблю доброй дамасской стали и, ухватившись одной рукой за конец острия, а другой – за эфес, изогнул клинок в дугу, сказав про себя: «Мой славный меч, не будь ты моим последним и единственным другом, я сейчас сломал бы тебя пополам».

Рихард подъехал к национальным гвардейцам.

– Господин майор! Порядок в районе восстановлен. Вам остается лишь поддерживать его.

И, повернув коня, Рихард дал отряду сигнал к маршу.

– Жаль, – пробормотал себе в усы господин Пал. – Заодно можно было бы разделаться и с этими.

 

Те, кто любит

Но вот прекрасный сон кончился.

Очнемся, наступил мрак!

Губительный, черный, как сажа, беспросветный мрак Огромный город погружен во тьму, ни одна лампа не горит в полуночный час, ни одно окно не светится в ночи. На улицах не видно ни зги; в лабиринте много, этажных домов так же трудно находить путь, как в дебрях девственного леса. Черное небо кажется крышей этого страшного города-тюрьмы, чьи закрытые ворота ведут не в дом, а в катакомбы и казематы.

Даже шаги не нарушают царящей вокруг тишины. Лишь каждые два часа с высокой башни взлетает краснохвостая ракета, вычерчивающая в небе огненный вопросительный знак: кто знает, кому он служит сигналом?

Нет это не химера больного воображения: этот город – Вена.

Шли последние дни октября. Столицу осаждали с трех сторон.

Часть жителей убежала, другая часть – сражалась на окраинах; в самом городе остались только те, кто скрывался. Газовые фонари разбиты, нечем, да и незачем было освещать улицы. Поистине, зрелище напоминало Ниневию в ночь перед опустошением!

Можно долго идти по улицам, прежде чем кого-нибудь встретишь. Хорошо еще, что в темноте не видно груд стекла и кирпича на мостовой, испещренных картечью стен зданий, разрушенных гранатами крыш и разбитых прямым попаданием снаряда домов.

Где-то, в самом конце длинной улицы, путь преграждает высокая неровная груда камней. Это баррикада.

Два знамени на гребне ее. Ночь окрашивает их сейчас в черный цвет, но на самом деле цвет знамен совсем иной.

Возле баррикады – люди. Костер не горит: здесь тоже темно и тоже тихо.

Кое-кто из мужчин спит, изголовьем для них служит квадрат брусчатки.

Те, кто бодрствует этой зловещей ночью, тихо беседуют друг с другом.

Двое юношей сидят на лафете пушки и коротают время за шутливой беседой.

Один из них без руки: он потерял ее в бою.

– Послушай, Маусман. – говорит однорукий, – мне кажется, скоро отыщется моя отрезанная рука.

Его товарищ не может отказать себе в удовольствии ответить в рифму:

– Если рядом с тобой похоронят другого однорукого шутника.

– Мне что-то шепчет: ты, Фридрих, конченый человек!

– Полиция будет рада не видеть тебя вовек.

– Эх. друг, мне лишь своей любви жаль.

– А мне вот неведома эта печаль.

– Лишь одно ты должен мне обещать.

– Тебе я ни в чем не могу отказать.

– Если здесь я погибну, и нам придется расстаться…

– Что, между прочим, вполне может статься.

– Передай, что она была моим последним вздохом.

– Мол, «с вашим именем, мамзель, взял да и сдох он».

– Если в сердце мне вонзится вражеский меч…

– Тебе останется лишь в землю лечь…

– Здорово ты рифмуешь! Кто тебя учил?

– Ты ей напиши: «Мамзель, я вас любил!»

– Пошел ты к черту со своими виршами! Я серьезно говорю.

– Ну, это я еще посмотрю.

– Ты отнесешь мою визитную карточку Альфонсине.

– Непременно. И даже надену мундир свой синий.

– Немного бы света, я хочу излить ей душу…

– Граната! Ей-богу! Спасай свою тушу!

И действительно, прилетевшая издалека граната с воем и треском упала у самой баррикады. Шипя и крутясь. она продолжала еще некоторое время извергать пламя, бросая на вскочивших людей алые отблески.

Маусман даже и тут не изменил своей привычке говорить стихами:

– Вот тебе и свет: Пиши скорей: «Мадам, без вас мне жизни нет».

При отсветах шипящей гранаты Гольднер начертал на своей визитной карточке следующие слова: «Я вас люблю, прощайте!»

Едва он успел написать последнее слово, как граната разорвалась, и над головой юношей прожужжали раскаленные осколки. К счастью, они их не задели.

Для студентов подобные сюрпризы уже не были новостью – они лишь махнули рукой.

Гольднер отдал свою визитную карточку Маусману.

Немного помолчав, Маусман произнес:

– А знаешь, Фриц, о чем я сейчас думаю?

– Мне тоже отвечать в рифму?

– Hй надо. Мне кажется, что эти ангелы нас предали.

– Откуда ты это взял?

– По ту сторону баррикады известно все, что мы хранили в тайне.

– У них хорошие шпионы.

– И думается мне, что дамы Планкенхорст лучшие из них.

– Это невозможно. Ты ведь знаешь, что их привратник преданный нам человек. Он доносит нам обо всех, кто днем или ночью является во дворец. Никто из посторонних к ним не ходит, и сами они никуда не выезжают. Единственно, кто по воскресеньям регулярно их посещает, это сестра Ремигия из монастыря святой Бригитты; монахиня сопровождает барышню Эдит, воспитывающуюся в монастыре, когда та приходит навестить тетку. А монахини, как тебе известно, мало интересуются политикой. Кроме того, они нам многим обязаны: ведь мы неоднократно защищали их от гнева народного.

– Возможно и так, но я хочу тебе сказать, что все-таки зря мы вмешиваем в наши дела женщин.

– Не будь неблагодарной свиньей, Маусман. Вспомни хотя бы о женском демократическом обществе. Сколько оно сделало для нашего дела: кто ухаживал за ранеными, кто собирал для нас деньги, кто вдохновлял в бою наших бойцов. О мой друг, без женщин за свободу нельзя воевать!

– Ты хочешь сказать – флиртовать!

– Опять рифмы плетешь?

– От них никуда не уйдешь.

– Бессовестный! Ты не заслужил того, чтобы красивейшие женщины Вены целовали твою рожу!

– Ну и что же?

– И ты их еще ругаешь?

– А ты ни черта не понимаешь. Все это было сперва. А теперь, когда нас разобьют, их нежные ручки шеи врагов обовьют. И все сувениры, предназначавшиеся ранее нам, теперь перейдут прямехонько к нашим врагам. Так и будет, дружище, вопрос этот ясен.

– Ну, тут я с тобой не согласен, – ответил Гольднер, невольно попадая в рифму.

Наступил час смены караула. Друзья отправились отдыхать. В стенах полуразрушенного сахарного завода их ждали нары, на которых лежала сырая солома. Надо было набраться сил для завтрашних боев.

Тем временем по темным улицам Вены медленно двигалась карета с двумя фонарями, светившимися в темноте, как два блуждающих светлячка. Эти огоньки еще больше подчеркивали могильный мрак ночи, окутавшей город.

Экипаж остановился у дворца Планкенхорст, кучер слез с козел, сам открыл ворота, и карета въехала во двор.

Из экипажа вышли две женщины: монахиня и совсем юная девушка. Они торопливо поднялись по лестнице, которую освещала сама хозяйка дома, вышедшая им навстречу с двойным подсвечником в руках.

Баронесса обняла монахиню, а девушке протянула руку для поцелуя; капюшон девушки сдвинулся на затылок, и из-под него выглянуло неунывающее личико Эдит.

– Да хранит вас небо, сестра Ремигия, – тихо проговорила баронесса.

– Воистину небо служит мне защитой, сестра моя, если в эту ужасную ночь я благополучно добралась до вас от самого монастыря. Нигде не горит ни один фонарь, все мостовые разрыты.

– Но бог хранит своих избранников и не дает им споткнуться.

– Воистину так, сестра моя. Лишь благодаря чуду мы остались живы. Но куда опять убежала барышня? Ох, сколько с ней хлопот! Слежу за ней, как за дикой козочкой.

– Ничего, она пошла в зал. Спешит услышать новости от Альфонсины. Ну, сестра моя, сегодня я расскажу вам такое, что вы всю жизнь будете помнить.

С этими словами баронесса провела сестру Ремигию в столовую, где их уже ждал накрытый стол: холодные закуски, тонкие вина, ликеры. В серебряном чайнике кипел чай.

– Альфонсина; прошу тебя, загляни в лакейскую и скажи, чтобы сюда никто не заходил.

Эдит хотела опередить кузину:

– Давайте, я пойду.

– Останьтесь, моя милая. Сегодня вы гостья. Вам надо отдохнуть.

Эдит только передернула плечиками в ответ на подобную заботу и позволила баронессе ухаживать за собой. Хозяйка дома сама повесила ее плащ.

– Пожалуйте к столу.

Госпожа Антуанетта усадила монахиню на диван у круглого столика. Эдит заняла место рядом с нею.

После того как баронесса еще раз самолично убедилась, что в соседних комнатах никого нет, она закрыла за собой двери и, попросив Альфонсину приготовить для всех чай, села почти вплотную к монахине.

– Что просил передать генерал?

– Завтра – решительное наступление. – прошептала сестра Ремигия, озираясь по сторонам, будто сомневаясь, не подслушивают ли их стены, картины и скульптуры.

– Знает ли он неприятную новость?

– Какую?

– Среди войск, окруживших город, есть отряд, о которым мятежники надеются договориться. Гольднер раскрыл мне их планы. Я выразила беспокойство по поводу того, что с нами будет, если город возьмут штурмом. Подумать только, сказала я, что победитель сделает с теми, кто играл видную роль в революции! И этот наивный мальчик утешил меня, заверив, что нам нечего бояться. В критический момент, когда судьба города окончательно решится, будет, дескать, организована эвакуация тех, кто не должен попасть в руки врага. На дороге между кладбищами Мариахильф и Лерценфельд расположился отряд гусар, участвующих в осаде города. С этим отрядом студенты давно уже свели дружбу и теперь надеются, что в момент смертельной опасности он не только откроет им выход из города, но, присоединившись к ним. защитит их от преследователей. Таким образом, те, кому это нужно, смогут убежать из Вены в Галицию или Венгрию. Выполнению этого плана мятежников препятствует лишь одно обстоятельство – упрямство капитана гусар. Его зовут Рихард Барадлаи.

– А, тот самый, что защищал наш монастырь?

– За это вы должны быть благодарны красивым глазкам моей племянницы Эдит.

– Насколько мне известно, капитан и раньше не очень-то дружелюбно относился к мятежникам.

– Во многом он был не согласен с ними. Они никак не могли привлечь его на свою сторону. Солдаты его отряда поддались на уговоры, но они очень любят своего капитана. Если он прикажет им драться, они пойдут за ним в огонь и в воду. Но вся беда в том, что они скоро получат неожиданную поддержку.

– От кого?

– От женщины.

– От женщины?

– Да, очень опасной и способной на любой отважный поступок, Это – мать братьев Барадлаи.

– Но как она сумела пробраться в осажденный город?

– Чрезвычайно смелым, почти немыслимым способом. Фриц рассказал мне всю историю. Эта аристократка переоделась в старое платье зеленщицы и вместе с торговкой, взвалив мешок лука и картофеля на спицу, прошла через все посты. По дороге они продавали солдатам зелень и вино и таким образом пробрались в столицу. Они остановились в домике зеленщицы, на улице Зингерштрассе, семнадцать.

– Удивительная смелость! Чего она хочет?

– Увезти своих сыновей в Венгрию.

При этих словах взгляды обеих кузин скрестились, В одном из них сверкала злоба, в другом – гордость…

– Значит, она хочет увезти с собой сыновей? – с удивлением переспросила монахиня.

– Да. Она думает уговорить их отправиться в Венгрию и перейти на службу к тамошнему правительству.

– И она их уже видела?

– К счастью, еще не успела. Она только сегодня вечером добралась сюда. Но Гольднер с ней уже говорил. Он посоветовал ей не выходить ночью из дому. Таким образом, она отправится к Рихарду лишь на рассвете. Пусть сходит, пусть поговорит. Эту возможность ей следует предоставить. Потом она снова вернется в город. Если она встретится с Рихардом, то наверняка переубедит его. Вы, сестра Ремигия, должны вес это передать генералу. Завтра вечером, перед наступлением, генералу надо окружить надежными войсками гусарский отряд. Какая часть стоит там поблизости?

– Кирасирский полк Отто Палвица.

– Очень кстати. Гусар сомнут в два счета, а капитана Рихарда пристрелят на месте.

И все это приходилось выслушивать Эдит!

Зачем нужно было говорить при ней? О том, что все это было подсказано баронессе строго продуманным, хладнокровно рассчитанным планом, читатель узнает и Поймет позднее, в конце нашего повествования, а пока будет считать, что эти жестокие слова вырвались у баронессы в присутствии Эдит вследствие слепой и беспощадной ненависти к бедной девушке и ради удовольствия насладиться страданиями своей несчастной жертвы. Черная душа этой женщины желала упиться смертельными муками другой женской души.

Но насладиться этим ей не удалось.

Ни один мускул не дрогнул в лице Эдит. Девушка ничем не обнаружила, что ее хоть в какой-то мере занимает этот разговор.

Она с аппетитом ела.

Когда баронесса предрекала близкую смерть Рихарду, Эдит отправила в рот такой большой кусок ветчины, что лицо ее перекосилось, затем она попросила передать ей уксусу к маринованным грибам, лежавшим у нее на тарелке.

Альфонсина кипела от злости при виде такого безразличия кузины. Наконец она не выдержала и ледяные тоном спросила:

– Как видно, милочка, тебе не очень-то портит аппетит весть о скорой гибели жениха.

Эдит подцепила вилкой маринованный гриб и с кокетливой миной ответила Альфонсине:

– Лучше мертвый жених, чем живой, но сбежавший.

С этими словами она поднесла вилку ко рту.

– Indomptable! – процедила сквозь зубы баронесса.

А сестра Религия, подняв глаза к потолку и сложив на груди руки, изобразила на своем лице полнейшее осуждение этому испорченному до мозга костей существу. Ничто, мол, не действует на жесткое сердце дерзкого создания!

Эдит словно не замечала стараний трех этих василисков превратить ее в камень. Она пододвинула свой бокал Альфонсине и как ни в чем не бывало сказала:

– Налей мне ликера, пожалуйста. Раз мне суждено стать монашенкой, я должна к нему привыкать.

Альфонсина передала ей бутылку и смотрела, как Эдит наливает вино.

Нет, руки Эдит не дрожали, когда она разливала тягучее зелье: она до краев наполнила свою рюмку и рюмку сестры Ремигии.

– Выпьем, сестра, ведь и у нас должно быть какое-то утешение, – произнесла девушка с шаловливой улыбкой.

Монахиня для приличия немного поломалась, говоря, что она столько не выпьет, но в конце концов выпила все до дна: ликер был ее слабостью.

– Вы сущий бесенок, моя дорогая!

Между тем баронесса продолжала свои наставления:

– Не забудьте, сестра, адрес зеленщицы, у которой остановилась госпожа Барадлаи: Зингерштрассе, семнадцать, овощная лавка в подвале. Губернаторша непременно вернется туда, ведь ей надо увезти с собой и второго сына. Ее должны взять живьем. Завтра утром обычным способом информируйте обо всем генерала. Мы ни в коем случае не должны сейчас ни во что вмешиваться, чтобы капитан Рихард не пронюхал чего-нибудь. Этот человек должен погибнуть во что бы то ни стало. Сколько бы ангелов-хранителей ни слетелось к нему, он должен умереть.

Как отнеслась к этим словам Эдит?

Ужасная девчонка!

Она спокойно берет кусок сыра бри, пьет ликер и потчует им монахиню.

Верно, она хочет утопить горе в вине. Право, у нее есть на то причины.

Бедняжка!

Сколько героизма потребовалось девушке для того, чтобы есть с таким аппетитом, пить с такой жаждой в ту минуту, когда при ней вели разговор, от которого сердце ее содрогалось и замирало!

Но Эдит должна была выдержать свою роль! Пусть думают, что ей пришлась по вкусу монастырская жизнь, что она помышляет лишь об одном: о райском блаженства в загробном мире и о лакомых блюдах в мире земном.

Вскоре она сделала вид, что борется со сном, и веки ее смежились будто сами собой. Она запрокинула голову на спинку стула и закрыла глаза. Но сквозь опущенные густые ресницы она продолжала украдкой наблюдать за лицами трех женщин.

Те поверили, что Эдит задремала. Ее родственницы перестали взирать на нее с ехидством и ненавистью. В их взгляде сквозило теперь скорее напряженное внимание и нескрываемая злоба.

– Она всегда такая? – спросила баронесса монахиню.

– Леность – главная черта ее характера, – отвечала монахиня, устремив осуждающий взор к потолку. – Она способна проспать до обеда, если ее не разбудят, а вечером в это время она уже снова в постели. Ее не занимает ни чтение, ни работа. Безделье – вот ее любимое времяпрепровождение. Бесчувственное создание. Есть да спать – это все, к чему она стремится.

– Не препятствуйте ей в этом. Пусть чувствует себя в монастыре как можно уютнее. Плату за ее содержание мы внесем вперед до самой ее смерти. Пусть девочка отдыхает. Дома ей пришлось бы снова работать.

– Значит, Рихард Барадлаи навеки для нее потерян?

– Да, как бы ни повернулось дело. Так или иначе он должен погибнуть. Если матери удастся с ним свидеться, она наверняка убедит его бежать с отрядом в Венгрию. Одного своего сына она уже вовлекла в борьбу Он стал правительственным комиссаром и набирает войско. Это ее первенец! Но предположим, Рихард не встретится с матерью. Тогда он не даст своему отряду пропустить мятежников. В этом случае в ход пойдут пистолеты, и в решающую минуту его выстрелом уложат наповал. Фриц сообщил мне, что среди гусар есть два человека, которым поручено убить командира.

– И эта решающая минута уже близка?

– Еще одна успешная атака, и мятежники не продержатся дольше одного дня. Ночью они должны будут прорваться через Лерхенфельдское кладбище, где, по их расчетам, будет стоять отряд Барадлаи. Таким образом, в их распоряжении лишь сутки. Если капитан встретится с матерью, то завтра вечером он будет уже пойман, а послезавтра утром мертв. Если он не поговорит с нею, то его пристрелят сами гусары. По мне хорошо и то и другое. Я не настаиваю на виселице для него, хотя он вполне заслужил мою ненависть.

– Через два дня все будет кончено.

– И всей комедии конец!

– Да, мы весело посмеемся.

– Ха-ха-ха!

Они уже заранее смеялись.

Весь этот разговор Эдит пришлось выслушать, не выдавая ни одним движением, что она все слышит, понимает и внутренне содрогается! Она притворялась, будто крепко уснула под действием ликера.

Ей пришлось выслушать и всю дальнейшую беседу, когда три женщины заговорили о том, что произойдет в городе через два дня: сотням и тысячам людей они предрекали скорую смерть, тем своим «друзьям», которых они еще накануне встречали улыбками и поцелуя» ми. Они уже предвкушали удовольствие от того, что те самые белые знамена, которые не так давно их белые нежные руки украшали венками и трехцветными лентами, будут втоптаны в грязь. Хладнокровно и цинично они перечисляли имена тех, кого поведут на плаху, схватят и закуют в цепи, хотя только вчера они с подлым двуличием именовали их героями, своими добрыми друзьями и братьями.

Эдит понимала, что она не вправе выдавать свой ужас. Все силы души она употребляла на то, чтобы побороть страх, чтобы подавить лихорадочную дрожь, сотрясавшую все ее существо, чтобы не застучать зубами, как это бывает с детьми, когда им привидится кошмарный сон.

Наконец подошло время отъезда.

Эдит почувствовала, как чья-то холодная, словно змеиное жало, рука тянется к ее лицу. Но она не посмела отшатнуться.

Пусть они ее будят, пусть изо всех сил трясут за плечи, Эдит долго не разомкнет глаз! Потом, зевая и пошатываясь, она склонится на плечо сестры Ремигии, которая, поддерживая девушку, должна будет вести ее по лестнице до самого экипажа.

Госпожа Антуанетта проводила их.

– В доме нет ни одного мужчины, чтобы открыть ворота, – пожаловалась она. – Всех взяли на баррикады, даже привратник ушел. Мы совершенно одни. Если бы кучер не был глух и хром, его бы, наверное, тоже забрали.

Баронесса дошла до самой кареты, чтобы своими глазами убедиться, что монахиня увезла с собой Эдит.

Мало ли что может быть? Осмотрительность никогда не мешает.

Только когда баронесса увидела, что Эдит тяжело опустилась на сиденье и тут же уронила голову на грудь, она окончательно успокоилась и вернулась в свои апартаменты.

Фамильная карета медленно покатилась по темным улицам, то и дело натыкаясь на вывороченные камни мостовой. Кучер клевал носом.

Когда карету обступил мрак, Эдит открыла глаза.

Что она высматривала во тьме? О чем думала?

Лишь об одном.

 

Бежать!

Бежать во что бы то ни стало! Бежать, если бы даже сонм чертей охранял дверцы кареты, если бы даже призраки всех мертвецов, погибших в тот кровавый день, разгуливали по неосвещенным улицам мрачного города.

Эдит бросила пристальный взгляд на свою спутницу.

Та уже спала.

Не притворялась, как Эдит, а в самом деле спала сном праведницы после сытной трапезы.

Когда карета миновала центр города и выехал на линию бульваров, монахиня захрапела во сне. Выпитый ликер сделал свое дело.

Как только девушка услышала этот храп, она осторожно открыла дверцу кареты и выпрыгнула на мостовую.

Кучера можно было не опасаться: он был глуховат и, вероятно, тоже дремал на козлах.

Со всех ног. насколько ей позволяло дыханье, она бросилась бежать по аллее бульвара к городу.

Лишь достигнув первой темной улицы, Эдит оглянулась и увидела одинокий огонек фонаря, который, словно бродячий светлячок, все уменьшался, по мере того как карета увозила монахиню все дальше и дальше во мрак беззвездной ночи.

Только бы ночная прохлада не разбудила сестру Ремигию раньше времени. Ведь тогда за Эдит устремились бы в погоню.

Девушка торопливо завернула за угол и пошла быстрым шагом по тихой и темной улице.

В глухую полночь, когда не видно ни зги, беззащитная девушка, почти ребенок, бесстрашно шла по неосвещенному, тревожно спящему огромному городу, разыскивая ту улицу, тот дом, где она никогда еще не была, чтобы увидеть женщину, которую она никогда еще не видала.

Лишь безграничная, самозабвенная любовь могла превратить это слабое существо в настоящую героиню, способна была придать ей силы для такого подвига.

Куда идти? Как не заплутаться в этой темноте?

Высокий купол собора св. Стефана служил ей единственным ориентиром.

Улица Зингерштрассе должна быть где-то в той стороне. Следовательно, надо прежде всего выйти к собору. Авось по дороге встретится добрая душа, которая подскажет ей, куда идти дальше.

Теперь Эдит могла дать выход своему волнению. Пусть громко стучит сердце, пусть дрожит каждый нерв, – теперь ее уже никто не видит.

Трясясь словно в лихорадке, задыхаясь от бега, Эдит миновала одну улицу, затем другую; она спешила к заветной цели – высокой готической башне собора. Кругом по-прежнему царили мрак и тишина. Ей чудилось, будто она пробирается по глубокому подземелью в каком-то сказочном лабиринте. На узких улицах центра города, среди многоэтажных домов ночь казалась еще темнее. Все окна были завешаны, фонари потушены: нельзя, чтобы осаждающие нащупали хотя бы одну мишень.

Все, кто смел духом, – на окраинах, у городских ворот, на баррикадах; все, кто робок, – в подвалах, в поисках спасения от снарядов. Город вымер. Улицы пустынны.

Девушка бежит, едва касаясь земли, не слыша звука собственных шагов. Ей очень страшно; она боится темноты, своего одиночества, но гораздо сильнее этого страха чувство любви к Рихарду, которому сейчас грозит смертельная опасность; она обязательно должна его спасти! Подобно горячечному бреду, одолевающему в конце концов тяжелобольного, внезапно родившаяся отчаянная отвага помогла ей превозмочь страх. Эдит походила в тот час на тех больных горячкой людей, которые вскакивают в забытьи с постели, бросаются к окну, чтобы выпрыгнуть из него; они способны бежать босиком по острым камням, кинуться в реку, не умея плавать, напасть на более сильного человека, – и все это от страха, в исступлении.

Эдит остановилась и прислушалась: уже второй раз или часы на городской башне. Значит, она блуждает уже полчаса, а между тем ей было хорошо известно, что за полчаса центральные улицы Вены можно пересечь, идя спокойным шагом. Стало быть, она сбилась с пути. Она обрадовалась, очутившись на небольшой площади, где скрещивалось несколько улиц.

Эдит снова стала искать глазами купол собора св. Стефана. Теперь он высился вправо от нее.

Итак, она все-таки не ошиблась!

Зингерштрассе должна находиться где-то поблизости. Но как разглядеть в этом кромешном мраке табличку с названием улицы и номером дома?

Девушка остановилась на углу какой-то улицы и присела на каменную тумбу. Только теперь она почувствовала усталость.

В третий раз послышался неторопливый, степенный бой городских часов. Они пробили двенадцать ударов.

И лишь только отзвучал последний удар, как с какой-то ближней башни в воздух взвилась красная ракета, озарив тусклым светом соседние дома и прочертив на темном небе все тот же таинственный вопросительный знак. Кто мог бы объяснить, о чем вопрошала она, какого ждала ответа?

Воспользовавшись мгновенным проблеском света, Эдит поспешно взглянула на угол ближайшего дома, ища на нем табличку с названием улицы.

Сердце ее вздрогнуло от радости: прямо над ее головой висела дощечка, на которой узким, готическим шрифтом было выведено: «Зингерштрассе».

Сила и вера наполнили ее сердце. Ее взял под свое покровительство добрый ангел-хранитель, он ведет ее за руку прямо к цели! Эта сладкая вера успокоила девушку. Нет, не слепая случайность привела ее сюда, а само провидение! Раз все началось так хорошо, значит и конец непременно будет счастливым.

Теперь у нее в руках была нить Ариадны. Ракета погасла, и все снова окутала тьма. Но Эдит уже знала, что на углу стоит дом номер один, и, значит, все последующие дома на этой стороне улицы имеют нечетную нумерацию. Ей остается лишь считать ворота, и она попадет в дом номер семнадцать.

Девушка продолжала свои поиски в темноте.

Ей показалось, что после вспышки ракеты ночной мрак еще больше сгустился. Эдит продвигалась на ощупь, как слепая.

Приходилось ощупывать рукой каждый выступ, каждую нишу, чтобы не спутать ворота домов с витринами и дверями магазинов. Так она брела все вперед и вперед, считая про себя дома. Тринадцатый… пятнадцатый… Сейчас должен был быть дом номер семнадцать.

– Кто тут? – в ужасе воскликнула девушка, когда в нише этого дома ее руки наткнулись на какое-то живое существо; она судорожно уцепилась за чью-то одежду.

– Иисус-Мария! Святая Анна! – послышались в ответ чьи-то испуганные причитания. – Какая-то сумасшедшая!

Перед Эдит стояла низенькая старушка.

– Простите, простите! – пролепетала девушка, отпуская платье женщины. – Я просто очень испугалась.

– А я еще больше. Что вам здесь надо, мамзель?

– Я ищу дом номер семнадцать.

– Aгa! A зачем он вам?

– Мне непременно его надо найти.

– Кого вы ищете? Ведь на дворе ночь, мамзель.

– Мне нужна одна женщина.

– Что еще за женщина?

– Зеленщица, которая нынче вечером пришла сюда с другой женщиной.

– А зачем они вам? Если скажете, проведу.

– Умоляю, ни о чем не спрашивайте меня, тетушка. Если вы только верите в бога, помогите мне: ведь речь идет о жизни человека, даже – двух… О господи, что я говорю, дело идет о жизни и смерти очень многих людей. Если вы знаете, где этот дом, проведите меня.

– Этот дом здесь, вот он, – проворчала старуха. – Если хотите войти, ступайте за мной, мамзель.

Эдит, не раздумывая, сказала:

– Стучите!

– Ключ при мне, – пробормотала старуха и, открыв узкую дверцу в воротах, пропустила Эдит, а затем снова щелкнула замком.

Только теперь Эдит сообразила, что она сделала. Ведь она вошла ночью в чужой, незнакомый ей дом и доверилась какой-то странной старухе.

В конце узкого длинного коридора виднелся язычок пламени: чадила поставленная на пол лампада.

Грузная, краснолицая старуха подняла лампаду и при отсветах ее скудного пламени внимательно осмотрела с головы до ног девушку. Разглядев ее одежду, она с изумлением прохрипела:

– Святой отец! Да это ж монашенка!

Вся фигура Эдит, ее взволнованное лицо были озарены в эту минуту каким-то особым необъяснимым сиянием, и старая женщина ощутила безотчетное благоговение. Перед нею стояла святая мученица.

– Значит, вы хотите поговорить с зеленщицей?

– Не с ней, а с той женщиной, что гостит у нее.

– А вы что-нибудь знаете о ней?

– Все.

– А известно ли вам, милочка, что за такие слова люди жизнью могут поплатиться?

– Известно.

– Ну, коли так, – идите за иной.

Старуха со светильником в вытянутой руке указывала дорогу. Миновав узкий коридор, они вошли в еще более тесный подвальный ход; здесь старуха пропустила девушку вперед.

Эдит не колебалась. Она начала спускаться по деревянной лестнице, держась рукой за сырую стену. Девушка невольно подумала, что если ее ангел-хранитель, который помог ей благополучно добраться сюда, покинет ее и не укроет своим чудотворным плащом, то в этом темном, узком и сыром подземелье, она, чего доброго, падет безымянной жертвой самого ужасного преступления, на которое только способен этот грешный мир. И старуха, ее проводница, и любой другой обитатель этих трущоб, – кто знает, сколько их здесь! – может сделать с ней все что угодно: убить и похоронить тут. И об этом даже никто никогда не узнает.

Эдит осторожно спускалась по ступенькам. Старуха схватила ее за руку костлявой и цепкой ладонью: то ли для того, чтобы указать дорогу, то ли для того, чтобы девушка не споткнулась.

Спустившись по лестнице, они попали в пахнувший сыростью подвал.

– Направо! – прошептала старуха и легонько подтолкнула девушку.

Эдит осторожно пробиралась по извилистым закоулкам подвала; они трижды куда-то сворачивали, пока наконец не подошли к ветхой деревянной двери с висячим замком, через щели которой просачивался мерцающий свет, хотя дверь была на засове.

Старуха щелкнула замком и сняла его.

– Зайдем сюда, барышня.

Но еще прежде чем открылась дверь, Эдит уверилась, что она у цели. Сквозь дверные щели проникал удушливый запах овощей. Эдит облегченно вздохнула. Разве могла она когда-нибудь предположить, что запах гнилой моркови и сельдерея покажется ей приятней любых благовоний?!

То был склад торговки овощами.

– Осторожнее, милочка; здесь еще одна ступенька, – предупредила ее старуха.

Эдит переступила порог, зеленщица закрыла за ней дверь, а сама осталась снаружи. Девушка очутилась в довольно большом помещении с низкими сводами, углы которого были завалены картофелем и брюквой, а вдоль стен выстроились мешки с луком.

Посреди погреба стояли два соломенных кресла. На одном из них мерцала плошка с плавающим в говяжьем жиру фитилем, в другом – сидела женщина в скромной городской одежде, какую обычно носят уличные торговки.

Женщина молча подняла взгляд на Эдит. Лицо ее оставалось бесстрастным, на нем не выразилось даже удивления. Для этого женщине не пришлось делать усилий – она умела владеть собой.

А Эдит с горячностью бросилась к женщине, упала перед ней на колени, схватила ее руку, и расширившиеся от ужаса глаза девушки, казалось, возвестили об опасности раньше, чем это успели сделать ее уста.

– Госпожа Барадлаи! Вашего сына хотят убить!

Женщина в кресле вздрогнула, но все же сумела подавить вопль, готовый сорваться с ее губ, материнский вопль, шедший из глубины сердца.

– Рихарда? – спросила она, овладев собой.

– Да, да, – воскликнула девушка. – Рихарда! Вашего Рихарда. О госпожа, спасите его!

И она судорожно обняла колени женщины.

Та пристально взглянула в ее лицо:

– Ты – Эдит?

С радостным изумлением девушка подняла глаза:

– Вам знакомо мое имя?

– Я знаю его из писем сына. А по твоему лицу и по твоим словам понимаю, что ты и есть невеста Рихарда.

– О госпожа, я обручена с гробницей и монастырскими стенами. Я знаю, они говорили при мне, мой жених обречен. Он должен умереть страшной смертью, с ней вовеки нельзя будет примириться: он погибнет на виселице или от руки убийцы. Вот почему я здесь. Вы – его мать. Не допустите позорной гибели сына!

– Но откуда ты все это знаешь? И то, что я здесь? И кто я такая? И что Рихарду грозит опасность?

– Я вам все расскажу. Вас предали. Ваши союзники, наивные и легкомысленные юноши из студенческого легиона, раскрыли секрет коварной баронессе, которая разыгрывает из себя их друга и сторонницу свободы. На самом же деле и она, и ее дочь Альфонсина – агенты вражеской стороны. Они рассказали при мне сестре Ремигии, этой шпионке, что завтра собираются схватить и вас, госпожа, и вашего сына. Если вам удастся встретиться с Рихардом и уговорить его отправиться в Венгрию, то его арестуют и повесят как изменника воинские начальники. Если же вы не сможете повидаться с ним, его все равно убьют, они подкупили двух гусар. Почему они все это говорили при мне? Чтобы истерзать мою душу. О, я и сама не знаю, за что они меня мучают, сводят с ума?!

Эдит было зарыдала, но тут же взяла себя в руки, и к ней снова вернулась ее прежняя обворожительная живость.

– Но они обманулись. Они думали, что я раздавлена, уничтожена, уже мертва. А я выскользнула у них из рук, сбежала, промчалась через весь город. Было темно, и все же я нашла вас, ибо меня хранил сам господь, он был со мной, он привел меня сюда. И дальше он меня тоже не покинет!

Столько неподдельного, высокого чувства было в словах этой юной послушницы, что дама в кресле с немым восхищением обвила руками ее плечи и с любовью заглянула ей в глаза.

Так вот какова невеста ее Рихарда!

– Приди в себя, дитя мое, и поговорим спокойно. Видишь, я совершенно спокойна. Скажи, ты твердо знаешь, что завтра нам готовят западню?

– Твердо.

– В таком случае в нашем распоряжении половина ночи, чтобы предупредить измену.

– Вы пойдете к Рихарду?

– Немедля.

Эдит с мольбою сложила ладони.

– Возьмите меня с собой!

Мать Рихарда на минуту задумалась, как бы вопрошая себя.

– Хорошо. Пойдем.

Эдит всплеснула руками от радости. Ведь она была совсем еще ребенком.

– Понимаешь ли ты, что мы рискуем жизнью?

– О, я этому только рада.

– Тебе тоже надо переодеться в простое платье.

Госпожа Барадлаи позвала стоявшую за дверью торговку:

– Фрау Баби! Нам придется сейчас идти.

– Хорошо, – промолвила старуха.

– Эта девушка тоже пойдет с нами.

– И она? Тогда ей нужна подходящая одежда.

– Есть у вас что-нибудь в запасе?

– Найдется.

Фрау Баби подняла крышку старого сундука и отыскала в груде тряпья платье для Эдит.

– Ну, а теперь, фрау Баби, сложите свои вещи и спрячьте их подальше. Ваш адрес, оказывается, известен слишком многим.

– Мне и самой так думается.

Фрау Баби надела на Эдит поверх монастырской одежды платье уличной торговки. Вокруг талии она повязала ей клетчатый шерстяной платок, на голову водрузила обычную для торговок широкополую соломенную шляпу, из-под которой, если смотреть на ее обладательницу в профиль, виднелся лишь кончик носа.

– Вылитая молоденькая торговка. Еще вот только кадушку на плечи – и все. Такой ноши вам еще не приходилось носить, барышня, верно? Ну, не бойтесь, я для вас выберу полегче. Вот эту корзиночку из лозы, подбитую холстом. В нее мы положим булок, чтобы груз был нетяжелым. А мы как-нибудь уж осилим картошку да лук.

Эдит воспринимала все это как забаву. Она легко подхватила корзину с булочками и, продев руки в лямки, приладила ее за спиной.

– Эх, голубушка моя, раз уж мы идем к солдатам, надо всегда брать с собой провиант, иначе, чего доброго, подумают неладное.

С этими словами она помогла своей гостье забросить ношу за спину, а сама подхватила самую тяжелую корзину.

– А теперь, как нас зовут? Для госпожи я – фрау Баби, а для барышни – фрау Мам. Барышня для меня и для госпожи – Лени. Госпожа для барышни – фрау Годл. А для меня госпожа – фрау Миди. Ну, как у нас получается? Проверим.

Каждая произнесла по очереди имя другой. Они даже шутили, разучивая свои роли.

– А теперь от всех нас требуется только одно – держаться повеселее. И не трусить! Тот, кто больше всех боится, должен выглядеть самым смелым. Говорить надо попроще, без всяких выкрутасов. И главное – держаться повеселее, покуражистей. Берите пример с меня. Как я, так и вы. И, черт меня побери, если я не проберусь по капустным полям в Лерхенфелъд через вражеские линии в любом месте.

Эдит обещала держаться молодцом. Но стоило им опять выйти на темную улицу, как ее охватил озноб. Фрау Баби, державшая девушку за руку, напрасно развлекала ее венскими шутками, веселыми анекдотами – ничто не помогало.

– Ай-ай, Лени! Если так будешь дрожать, лучше оставайся дома. Ведь ты нас всех подведешь. Возьми себя в руки. Лепи! Гляди веселей, Лени! Эй Лени, Лени!

Девушка давала слово взять себя в руки, но никак не могла приободриться.

Фрау Баби свернула на улицу, которую Эдит узнала даже в темноте. На ней стоял дом Планкенхорст.

Эдит задрожала еще сильнее.

Когда они достигли дворца Планкенхорст, она посмотрела на окна. В двух из них мерцал слабый огонек. Это были спальные комнаты, где обычно горели ночники.

– Что ты там увидела, чего так затряслась? – спросила старуха. – Словно ребенок с перепугу.

– Я сейчас перестану. Фрау Мам, дайте мне две картофелины покрупнее.

– На какой дьявол тебе картошка?

– Сейчас увидите.

С этими словами Эдит схватила картофелины и изо всех сил запустила ими в окна. На тротуар со звоном посыпались стекла.

Эдит опрометью бросилась бежать. За ней были вынуждены пуститься бегом и обе ее спутницы.

– Какого черта ты это сделала, Лени?! – набросилась на нее фрау Мам. – Рехнулась ты, что ли? Окна бить! Да еще заставила бежать меня и фрау Годл! Вот дурочка. Tu narrische Kredl!

Эдит схватила руку госпожи Барадлаи и, часто дыша проговорила:

– В этом доме живут две гадкие женщины – мои родственницы, те, по чьей вине мы вынуждены пробираться ночью по городу. О, они, должно быть, подпрыгнули от страха в постелях! Вот, верно, теперь гадают, кто это пожелал им спокойной ночи! Ха-ха-ха!

Госпожа Барадлаи, вместо того чтобы упрекнуть девушку за ее опрометчивый поступок, лишь пожала ей руку. Она ее хорошо понимала. Эдит была очаровательна в своей непосредственности.

– Ну, фрау Мам, – весело сказала Эдит, когда они вышли на другую улицу, – я, кажется, пришла в подходящее настроение! Хотите, спою?

И, не дожидаясь ответа, она запела чистым, звонким голосом народную песенку:

И люди вечно в памяти хранят Отважный подвиг десяти солдат! Лиа-лиа-лиа-ля!

В заключение она повторила припев по-тирольски, часто меняя высоту звука, и сделала это не хуже какой-нибудь дочери настоящей венской торговки.

Словно для того, чтобы небо потемнело еще больше, начал моросить мелкий дождь.

– Ай-ап, ничего не имела бы против, если б дождь отложили на завтра, – сокрушалась фрау Баби…

– Ничего, не промокнем! – весело утешала ее Эдит. – Этот дождичек еще лучше нас укроет, фрау Мам.

– Только не суй повсюду свой нос. Лени. Не надо мне никакого покрывала, чтобы невидимкой сделаться. Лучше давайте прибавим шагу, пока дождь не разошелся.

Они пошли быстрее. Фрау Баби нет-нет да и останавливалась на минуту, чтобы спросить у фрау Годл, не устала ли она. Та не отвечала ни слова и лишь знаком просила продолжать путь. В тот день ей пришлось пройти пешком с тяжелым грузом за спиной по крайней мере четыре мили.

Поражаешься, что может вынести женщина! Особенно, если она мать. Мать, которая любит. Любит сына и любит родину.

У Эднт можно было не спрашивать, устала ли она. Девушка легко шла впереди с корзиной за спиной.

Колокола на городской башне пробили два часа, когда, они достигли Кайзерштрассе.

На баррикаде, закрывавшей вход на проспект Лерхенфельд, не было никого, даже поста.

Осажденные, как видно, сами покинули боевой рубеж. На этом участке против них стояли лишь небольшой отряд кавалерии; главные силы противника были брошены под Швехат: конница была бессильна против баррикады. Зато все дома вокруг были битком набиты стрелками, терпеливо выжидавшими удобного момента для вылазки.

Женщины незаметно проскользнули мимо баррикады и благополучно миновали позиции осажденных.

Гораздо труднее было пройти тайком через линии осаждающих и добраться до кладбища.

Каждый, кто был в те дни в Вене, вспомнит, что между улицами Шмельц и Герналс тогда еще проходил небольшой канал для отвода горной воды в половодье. Ближний к городу участок канала был выложен камнями, а дальше деревянной опалубкой. Местечко, прямо скажем, не из самых приятных, но достаточно глубокое, чтобы пройти незаметно.

В мирное время было небезопасно пробираться ночью по этой канаве, которая обычно служила прибежищем для воров, убийц и бездомных псов.

Но грозное время вымело оттуда всю эту нечисть.

Теперь там не было ни воров, ни бандитов: шла война.

Зеленщица повела своих спутниц по сухому руслу длинной и глубокой канавы, на дне которой пышно разрослась трава; уже несколько месяцев здесь не было дождей.

В одном месте, где берег канала обвалился, зеленщица поднялась наверх, осторожно огляделась вокруг и шепотом сообщила:

– Пришли.

Она помогла обеим спутницам снять корзины с плеч.

– Оставим их здесь. Хватит одной моей. Тут неподалеку стоят гусары.

В двухстах шагах от того места, где они находились, действительно виднелись фигуры двух солдат, освещенные пламенем костра. Дальше горели еще пять-шесть костров; там и было кладбище, где расположился отряд гусар.

– Мы вышли точно. Уж будьте покойны. Теперь, фрау Миди, ступайте вперед вы. Здесь и без меня обойдетесь.

Госпожа Барадлаи взяла за руку Эдит и направилась прямо к костру.

Часовые заметили женщин издали, но не окликнули. Они подпустили их совсем близко. Только тогда один из всадников, свесившись с седла, произнес тихим, грудным голосом:

– Стой! Кто идет?

– Друг, – ответила госпожа Барадлаи.

– Пароль?!

– «Скачи домой!».

Окликнувший их солдат спрыгнул с лошади, приблизился к госпоже Барадлаи и, склонив перед ней колено, с благоговением поцеловал ей руку, едва коснувшись ее губами.

– Мы вас ждали, госпожа!

– Ты узнал меня, Пал? Здравствуй, старый!

– Слава богу, что вы здесь!

– Где мой сын?

– Я вас туда проведу, А это что за красавица? – кивнул он в сторону Эдит.

– Она со мной.

– Понимаю.

Старый гусар отдал поводья коня товарищу и повел женщин к кладбищу.

Маленький белый домик, служивший когда-то жильем кладбищенского сторожа, теперь стал штаб-квартирой Рихарда. Капитан занимал тесную комнатушку, единственное окно которой смотрело в сторону города.

Рихард только что вернулся из ночного обхода. Он отпер дверь своей комнаты, зажег свечу и тут же сердито ударил кулаком по столу:

– Опять они здесь!

Кто «они»?

На столе лежали аккуратно раскрытые свежие пештские газеты. Заголовки некоторых статей были подчеркнуты красным карандашом.

– В огонь их!

Но прежде чем бросить газеты в огонь, он все же решил их мельком пробежать.

А начав читать, тем более не захотел предавать крамольные листки сожжению. Чего доброго, восстанут из пепла!

Он сел за стол, обхватил нахмуренный лоб ладонями, снова и снова перечитывал отмеченные строки, все больше мрачнея.

«Неправда! Все это ложь! Не может быть этого, – кричала его душа, споря сама с собой. – Врут, бессовестно врут! Невозможно вершить подобные дела!»

Кто-то вошел. Второпях он скомкал газету.

То был господин Пал.

Рихард сердито набросился на него:

– Кто опять по-воровски подбросил мне эти проклятые газеты? Кто положил их на стол?

Господин Пал ответил с невозмутимым спокойствием:

– По-воровски украсть – это я понимаю. А вот, что можно по-воровски подбросить, – это для меня новость.

– Я запираю свою комнату на ключ, и каждый день сюда контрабандой протаскивают кипу газет. Чьих это рук дело?

– Знать не знаю, что это за газеты. Ведь я и читать не умею!

– Врешь! Подлый человек! Думаешь, я не знаю, что ты, седая твоя борода, вот уже третий месяц учишься читать? Кто тебя учит?

– Его уже нет. Как раз вчера помер, бедняга. Наш горнист. Он был когда-то студентом. На него смерть давно уже зубы точила. Говорил я ему: не забирай, друг, своей грамоты на тот свет, оставь на этом свете для Меня хоть немного.

– А зачем тебе, старому, грамота? – продолжал допытываться капитан.

Господин Пал расстегнул воротник и жестко сказал:

– Легко мог бы ответить вам на этот вопрос неправду, если бы врать хотел: хочу, мол, заделаться на старости лет сержантом, потому и учусь. Но я этого не скажу. А скажу я вам, сударь, вот что: для того я хочу грамоту уразуметь, чтобы знать, что творится у нас там, дома.

– Значит, ты тоже читаешь эти газеты? Откуда вы их берете?

– Давайте, сударь, отложим этот разговор. Я к вам с рапортом. Две женщины хотят переговорить с господином капитаном.

– Женщины? Как они сюда попали? Откуда пришли?

– Из города.

– В почему их пропустил сторожевой пост?

– Они пароль назвали.

– Снова враки. Я только что назначил новый пароль, и никому в городе он не известен. Его при всем желании не успели бы выдать.

Старый служака с угрюмым упрямством признался:

– Они Другой пароль знают…

– Другой? Какой еще может быть здесь пароль, кроме моего? Да тут целый заговор! Ну, подожди, я расправлюсь с вами. Расстрелять обеих лазутчиц и немедля!

Рихард в ярости швырнул саблю об пол. А господин Пал взглянул на него незлобливо и снисходительно, как добродушный дедушка на своего упрямого и капризного внука, и сказал:

– Одна из женщин – мать господина капитана.

Теперь старый денщик получил полное удовлетворение: он видел, как с разъяренного капитана точно рукой сняло гнев и он окаменел от изумления. Глаза молодого офицера расширились, рот остался полуоткрытым, рука, только что отшвырнувшая саблю застыла в воздухе.

Рихарду чудилось, что он видит сон: старый слуга отворил дверь, и из темноты в комнату вошла высокая женщина со спокойным, внушающим чувство глубокого уважения и даже благоговения лицом, а вслед за ней – другая, в чьем взгляде сияла наивно-чистая детская душа и ангельская любовь. Обе женщины были в простом дорожном платье, забрызганном грязью; они промокли и едва держались на ногах от усталости.

То, о чем несколько минут назад Рихард читал в про» клятых пештских газетах, те россказни, в которые он не верил, тот невероятный кошмар – все это теперь предстало перед ним в ином свете. Эти две женщины принадлежали к числу тех, кого кровожадные дикие орды с факелами и топорами в руках преследуют темными ночами, на чьих глазах убивают мужей, братьев и сыновей; переодевшись в бедную одежду, эти женщины чудом спасаются от расправы и пешком, по колено в грязи, в дождь и слякоть бегут из своих горящих домов, чтобы, представ в устрашающем и зовущем к мщению виде перед лицом венгерских патриотов, призвать их к смертельной борьбе. До сих пор эти люди были для Рихарда загадкой, он с ними еще не сталкивался.

И вот они стояли сейчас перед ним.

Он молча бросился к матери, обнял ее и принялся целовать лицо, руки. Как промокла ее одежда! Как холодны ее щеки, какие у нее ледяные пальцы! Он ни о чем не спрашивал.

На Эдит Рихард взглянул лишь украдкой. Он словно боялся обмануться и еще не верил, что это и в самом деле она. Может быть, то какая-нибудь другая девушка, только очень похожая на его Эдит? Ведь невероятно и совершенно немыслимо, чтобы его невеста оказалась здесь в эту минуту! Он не решался спросить, кто эта девушка.

Все молчали; лишь тихий, сдавленный стон, похожий на рыданье, прозвучал в глубокой тишине. Этот стоп сказал больше, чем можно было бы выразить словами.

Когда Рихард увидел мать и обнял ее, он вдруг почувствовал в сердце невыносимую боль; не в силах совладеть с собою, он отвернул лицо и снова увидел на столе газеты, что будили людей, как набат. Рихард с горечью прошептал:

– Так, значит, все это правда?

Мать взглянула на газеты.

– Тут лишь тысячная доля правды! – сказала она. – Клянусь в том любовью к тебе, которая вечно живет в моем сердце.

– Не клянись, мама! То, что ты здесь, – для меня большее доказательство, чем все клятвы. – И он ударил кулаком по столу. – Больше мной не будет командовать никто – ни бог, ни люди. Одна ты, мама, можешь мне приказывать! Скажи, что я должен делать?

При этих словах госпожа Барадлаи взяла за руку. Эдит и подвела ее к Рихарду.

– Гляди, вот она подсказала мне, что я должна от тебя требовать. Час тому назад я сама не знала этого.

– Эдит! – удивленно прошептал Рихард, беря протянутую к нему маленькую ручку, мокрую от дождя.

Да, то была ее рука, рука Эдит; и лицо тоже было лицом Эдит. Но как это могло быть? Какой еще сюрприз ожидал его? Еще немного, и он сойдет с ума.

– Сын мой, настали времена, когда люди меняются! – проговорила его мать. – Все мы стали другими. Каждый камень чувствует ныне боль. Темные силы хотят уничтожить всех, кто поднял оружие за свободу. Но у леса ощетинившихся штыков есть мать: ее зовут Родина. Однако эта наша общая мать – нема, она не может кричать. И это знают наши враги. Они знают, что ее можно бичевать, истязать, кромсать на части, а она даже не в силах позвать: сын мой, помоги! Но враг не подумал о том, что у каждого воина дома тоже есть мать; и если двести тысяч матерей закричат разом, то этот призыв услышат их дети! И мы закричали! Все – и матери простолюдинов, и такие, как я, сын мой! Каждая обратилась к своему сыну. И сыновья услышали наш голос. Это был могучий зов. Матери звали своих детей вернуться на родину. И они вернулись. Только ты не услышал призыва.

– Я слышу его сейчас, мама. Каждое твое слово слышу.

– Гляди, вот стоит девушка. Она послушница монастыря. Она услыхала, что враги решили убить ее возлюбленного. Она проникла в их коварные сатанинские замыслы. Что б ты ни выбрал, ты осужден ими на гибель. Уже отдан приказ схватить тебя и другой приказ – выстрелить тебе в спину. Эта девушка не раздумывала, что ей делать. Она не стала плакать, отчаиваться. Она поступила так, как нужно: убежала от своих стражей; ночью, темной, страшной ночью промчалась через весь город, разыскала мать любимого ею человека, бросилась к ее ногам и сказала: «Госпожа! Вашему сыну грозит смерть, ужасная, страшная смерть! Спешите! Найдите его! Не допустите его позорной гибели!»

– Эдит! – нежно произнес Рихард, прижимая холодную руку девушки к своему лбу.

– Я приняла решение, сын мой!

– Говори, мама.

– Бывают такие минуты, когда матери сами посылают в бой своих сыновей, и если те погибают, то матери не оплакивают их: хотя они и проливают слезы, но это сладостные, гордые слезы.

– Что я должен делать?

– Спроси у своих солдат. Пароль, который помог нам пройти через твои сторожевые посты, звучит так: «Скачи домой!» Если ты изберешь эти слова своим девизом, то поймешь, куда ты должен направить свой путь. Доскачешь ли ты до цели? Это зависит от твоего меча и от бога!

– Так и будет.

Рихард шагнул к двери, у которой стоял Пал.

– Ступай, – обратился он к нему тихим, решительным голосом, – сообщи взводным новый пароль: «Скачи домой!».

Старый служака, не произнеся ни слова, кинулся исполнять приказание.

– Мой жребий брошен, – сказал Рихард, обернувшись к матери и к невесте. – Но что теперь будет с вами?

– Кто знает? Все мы под богом ходим.

– В город вам возвращаться нельзя. Завтра его начнут штурмовать со всех сторон. Вам повсюду будет грозить опасность. Я уйду с отрядом пока темно: дождь поможет нам незаметно перейти линию фронта. Не лучше ян вам добраться со мной до ближайшей деревни, а там нанять лошадей и направиться в Венгрию? Мама, ты могла бы взять Эдит с собой.

Но обе женщины отрицательно покачали головой.

– Сын мой, я должна вернуться в Вену.

– Мама! Подумай о том, что завтра город будет полностью окружен и тебя схватят.

– Разве могу я об этом думать? В городе у меня остался еще один сын, и я пойду за ним. Что бы ни случилось, какие бы опасности ни стояли на моем пути, но я вырву своего сына из их рук. Я не отдам им его!

Рихард закрыл лицо руками.

– О мама! Я пигмей в сравнении с тобой.

Затем он с тревогой посмотрел на Эдит, как бы спрашивая, что станется с нею, с этим цветком, подхваченным вихрем. Куда она пойдет? Что будет делать? Что ее ожидает?

Эдит поняла этот немой тревожный вопрос и заговорила, впервые нарушив молчание:

– За меня не беспокойтесь, Рихард. Ваша матушка проводит меня до монастыря. Я возвращусь туда. Не бойтесь, со мной ничего не случится. Накажут, но не убьют. Зато я буду в надежном месте. Я стану вас ждать. Ждать до тех пор, пока вы вернетесь ко мне победителем и навсегда заберете меня оттуда. Я буду терпеливо ждать этого счастливого дня. Ну, а если небо пожелает, чтобы вы нашли себе невесту красивее меня, которую ее избранники зовут «красавица смерть», я по крайней мере буду знать, за кого молиться, склонившись на холодный камень.

Когда девушка закончила свою речь, госпожа Барадлаи с мягкой настойчивостью подтолкнула Эдит к Рихарду; и пока они, слившись в прощальном объятье, молча давали друг другу клятву в святости своей любви, мать, воздев дрожащие от волнения руки к небу, молила бога, если он только взирает с небес, не отринуть эту клятву.

Во дворе застучали копыта: гусары равняли строй.

– Время! Спеши, сын мой, – сказала госпожа Барадлаи.

Рихард вытер ее слезы. Он обнял мать, затем, завязав плащ у подбородка, вышел вместе с ней и Эдит из сторожки.

По-прежнему моросил дождь.

Гусарский отряд выстроился за воротами кладбища.

Рихард вскочил на коня и занял место во главе отряда.

Когда госпожа Барадлаи и Эдит прошли мимо всадников, те вполголоса, но дружно воскликнули: «Эльен!» в честь этих женщин. И это тихое «Эльен!», вырвавшееся, как единый вздох, из груди сотен солдат, походило на дуновение ветра, на шум лиственного леса.

– Скачи домой! – прозвучал негромкий приказ, и отряд тронулся. Горнист отряда погиб, но в ту ночь гусарам не требовался призывный сигнал рожка. Они исчезли во мгле, словно стоглавое привидение.

Господин Пал проводил женщин до сторожевого поста, где их ожидала зеленщица. Старому служаке и еще одному гусару надлежало дождаться здесь рассвета, чтобы австрийский патруль раньше времени не обнаружил исчезновение отряда. Утром они должны были догнать отряд. Дождь теперь лил как из ведра.

– Пора подумать о возвращении, – недовольно проворчала фрау Баби. – Такой дождь нам вовсе ни к чему. По прежней дороге не пройти: там теперь вода.

– Прибегнем к тому же способу, который помог нам вчера пробраться в Вену, – успокоила ее госпожа Барадлаи. – Двинемся прямо к солдатскому бивуаку под видом торговок съестным.

– Что верно то верно: коли вчера прошли, то и сегодня, даст бог, проберемся. Только вот что: вчера-то мы были вдвоем. Нам, в наши лета, не хитро пройти через солдатский лагерь. Но сегодня с нами она! – кивнула зеленщица на Эдит. – К нам-то вряд ли кто привяжется, особенно, если зубы оскалим. А вот нашей барышне труднее придется. На ее мордочку много поди найдется охотников. Я это не к тому говорю, что непременно беда с ней приключится, а просто боюсь за нее. Привяжется какой-нибудь хлыщ, начнет разглагольствовать да по щечке трепать, а она девушка нежная, непривыкшая к такому обращению, вот. и обнаружится, что она барышня, а не кухаркина дочка. Тогда пиши пропало.

– Не бойтесь за меня, фрау Мам! – успокаивала ее Эдит. – Не такая уж я неженка. Меня тоже с людской воспитывали!

Эдит вспомнила в эту минуту, при каких обстоятельствах она познакомилась с Рихардом.

– Ну, смотри, будь умницей, Лени! Главное – держись веселее! И выражайся попроще!

Каждая закинула свою ношу за спину. По дну канавы идти теперь действительно было невозможно. Правый берег тоже был труднопроходим, ибо он круто поднимался вверх. Им пришлось перейти по пешеходному мостку на другую сторону отводного канала и продолжать путь по левому берегу. Фрау Баби утверждала, что знает, в каком направлении надо идти, ей, мол, хорошо известна дорога, которая ведет к огородам и там есть проход в изгороди.

По-прежнему лил дождь и было темно. Время приближалось, по их подсчетам, к четырем часам утра. Разобраться, где именно они находятся, было невозможно. Единственным компасом служил лишь непрекращавшийся дождь, который раньше хлестал им в спину, а теперь бил прямо в лицо.

Вдруг неожиданно дождь перестал, облака раздвинулись, и перед путницами предстал один из военных лагерей армии, осаждавшей город.

Справа и слева можно было различить сидевших на конях кирасиров в белых накидках.

Поворачивать вспять было поздно.

Всего лишь шагах в двадцати от них стоял перестроенный под корчму крестьянский дом. В нем, должно быть, помещался штаб бравых кирасиров. Изнутри доносился звук шарманки. Возможно, там танцевали.

Несколько военных стояло у дверей.

Заметив приближающихся женщин, они, подкручивая усы, подошли и окружили их со всех сторон.

– Эй, дурень, дай пройти! Не балуй! – крикнула па одного из солдат Фрау Баби. – Не видишь, что ли, картошку вам принесли, проголодались небось?

Но у солдат, как видно, было веселое настроение, и они, не обращая внимания на разгневанную старуху, стали приставать к ее спутнице. Один из кирасиров приметил красивую девушку.

– Пойдемте в дом, потанцуем!

Госпожа Барадлаи шепнула Эдит:

– Мы пропали.

– Мы-то что! – так же шепотом ответила Эдит. – Надо спасать Рихарда!

Она подумала про себя: кирасирским полком командует Отто Палвиц. Именно ему поручено тайно наблюдать за действием гусар. Дождь перестал, скоро рассвет, и кирасиры обнаружат исчезновение гусарского отряда. Они бросятся в погоню. Господи! Надо что-то сделать!

Внезапно Эдит с силой оттолкнула от себя пристававшего к ней солдата, который взяв ее за рукав, тянул в сторону корчмы, и, сбросив с себя плетеную корзину, повелительным тоном обратилась к сержанту:

– Господин сержант! Доложите о нас полковнику. Где полковник Отто Палвиц? Мы посланы к нему. Передайте: мы пришли от Бригитты.

– Что ты делаешь? – ужаснулась госпожа Барад» лай.

– Положитесь на меня. Или пан, или пропал.

– Narrische Kredl! – пробормотала себе под нос фрау Баби, у которой от страха испарилась вся ее прославленная бодрость духа. – Эта девчонка всех нас погубит.

Сержант в ту же минуту отогнал от женщин солдат и, подозвав патруль, с обнаженной саблей в руке проводил женщин в соседний домик. В прихожей он оставил их на минуту одних, а сам пошел доложить о задержанных полковнику.

Спустя несколько минут сержант снова появился на пороге:

– Пришедшие от Бригитты, входите.

В комнате женщины увидели офицера. Это был высокий, крепкого телосложения мужчина, с решительным лицом, которому необычайно длинный нос придавал мрачное выражение. Глубоко сидящие глаза смотрели на вошедших подозрительно, а уголки губ кривились в усмешке.

Сначала он долго и пристально разглядывал женщин и, лишь закончив этот осмотр, спросил:

– Кого вы ищете?

Эдит поспешила ответить:

– Полковника Палвица.

– Палвиц только подполковник, – заметил, глядя на нее, офицер.

– Вчера вечером вас произвели в полковники.

Эта фраза смягчила суровое выражение лица офицера. Его подозрительность заметно таяла.

– Откуда идете?

– Из Иерихона.

– Кто послал?

– Рагаб.

– К кому?

– К Иисусу Навину.

Офицер одобрительно закивал. Ответы девушки совпадали с тем, которые баронесса Планкенхорст заставила выучить наизусть сестру Ремигию, чтобы ее пропустили в лагерь осаждающих-. Эдит запомнила их тогда, хотя делала вид, будто захмелела и уснула.

– Что вам велено передать?

– Гибеон договорился с Эмореушом.

– Понятно! Войдут или уйдут?

– Войдут.

– Хорошо. Я буду там.

И Отто Палвиц тут же отдал распоряжение находившемуся в соседней комнате адъютанту построить полк. Когда тот вышел, полковник тоже поднялся из-за стола и направился к двери, предварительно пригласив дам присесть и дождаться его возвращения.

– Что значит весь этот разговор? Что ты ему сказала? – едва слышно спросила госпожа Барадлаи, когда они остались одни.

– Иерихон – это Вена, Рагаб ~ мать-игуменья, Иисус Навин – генерал, Гибеон и Эмореуш – гусары и студенческий легион.

– Ты выдала их?

– Тсс! Они давно уже следят за ними. Им неизвестно только одно – чего хочет Гибеон: войти в Иерихон либо уйти в Ханаан? Я их известила, что Гибеон хочет войти.

Госпожа Барадлаи все еще не понимала, что произошло. Руки и ноги у нее онемели от ужаса.

Отто Палвиц вернулся. С Эдит разговаривать было уже нельзя.

– Милостивые государыни, мы трогаемся, – объявил он торжественно.

Женщины тоже взялись за свои корзины.

– Какой ответ я должна передать? – спросила Эдит.

– Я приветствую Рагаба. Жду Гибеона у городских ворот.

С этими словами он простился с женщинами и дал им в провожатые двух пеших солдат. Те следовали за ними на почтительном расстоянии; к фрау Баби был приставлен третий солдат, который предупредил ее, что, если она хоть раз оглянется, он поступит с ней так же, как господь бог – с супругой Лота.

Наконец трое сопровождающих отстали от них неподалеку от Лерхенфельдских городских ворот.

Когда женщины остановились у покинутой баррикады, чтобы немного передохнуть, и опустили свои ноши на груду камней, госпожа Барадлаи спросила у Эдит:

– Что же теперь будет?

– Теперь кирасиры Палвица станут охранять до утра дорогу, ведущую к Вене, по которой, как они думают, пойдет отряд Рихарда. Когда же они поймут, что их обманули, Рихард уже окажется в четырех часах езды от них, и его нелегко будет догнать.

– Умница! – воскликнула мать Рихарда, обнимая Эдит. – Так же твердо, как я верю в то, что есть бог на небе, так я верю и в то, что наступит время, когда в ео» ротах дома Барадлаи я первая встречу тебя, выходящей из кареты. Но как далек еще этот день!

– Пора идти, госпожа.

– Почему ты не говоришь мне «мама»?

– Нет, нет. Я суеверна. По-моему, тот, кто радуется, когда надо печалиться, совершает такой же грех, как тот, кто смеется в церкви. Пусть не будет мне радости до заветного дня! Кто знает, быть может, в ту минуту, когда я назову вас «мама», вы перестанете быть мне матерью, а я – невестой вашего сына. Нет, лучше уж я останусь суеверной. Проводите меня, пожалуйста, до монастыря.

Они довели Эдит до монастырских ворот, и фрау Баби засунула ее платье и корзину в свою большую кадушку; когда девушку впустили, обе женщины поспешили в город.

Возвратившуюся Эдит встретили в трапезной криками ужаса и изумления.

Ночью в монастыре никто не сомкнул глаз; когда сестра Ремигия одна вернулась из города и не могла объяснить, куда девалась Эдит и почему открыта вторая дверца кареты, – все были потрясены.

К тому же боязнь огласки не позволяла начать поиски.

Эдит появилась только утром. Монашенки засыпали ее вопросами: где она была, где пропадала?

Вечером расскажу, а теперь – нет.

Неслыханная дерзость!

Когда стало ясно, что ни уговоры, ни угрозы не помогут, пришлось прибегнуть к наказанию. Эдит не сопротивлялась.

Помогая девушке раздеться, монахини с изумлением взирали на ее разорванную и забрызганную грязью одежду: можно было подумать, что Эдит бродила по лесу! Но от нее так и не удалось добиться признания.

Принесли скамью и плеть. Но и это не помогло. До крови врезался ремень в белое девичье тело, но Эдит лишь стискивала зубы и при каждом унизительном ударе повторяла про себя одни и те же слова: «Милый Рихард! Милый Рихард!» Она шептала дорогое имя, пока не потеряла сознание.

Придя в себя, она обнаружила, что лежит в постели. Вся ее спина была залеплена пластырем. Голова горела.

Несмотря на жар, девушка поняла, что день клонится к вечеру. Долго же она пробыла в забытьи!

– Ну, теперь я могу сказать, где пропадала! – обратилась она к стоявшим возле ее кровати монахиням. – Ночью я пробралась к любимому мной человеку, капитану гусарского отряда, и до утра оставалась у него в комнате. Можете рассказать об этом всем.

Игуменья только всплеснула руками. Упаси бог кто-нибудь узнает! Все это надо сохранить в строжайшей тайне! Ведь если слух о похождениях Эдит просочится сквозь стены монастыря, конец его доброй славе!

Только теперь мать-игуменья поняла, почему посланный ею в семь часов утра к полковнику Палвицу гонец вернулся, привезя столь загадочный и не слишком деликатный ответ: полковник желал настоятельнице монастыря, чтобы гром поразил все ее богоугодное заведение!

А дело происходило так: когда гонец передал полковнику сообщенный ему сестрой Ремигией условный пароль и предупредил его, что к Гибеону должна прийти переодетая торговкой мать, чтобы уговорить сына бросить лагерь и уйти вместе с отрядом в Венгрию, Палвиц в ярости завопил:

– Черт побери! Значит, гусары уже ускакали. Я сам открыл им дорогу да еще велел проводить этих шпионок до города. Только бы мне узнать, кто была эта маленькая бестия в юбке, которая оставила меня с носом.

Но именно этого ему никто и не мог сказать.

 

Кровавый закат

Солнце клонится к закату, окрашивая в кровавый цвет разорванные тучи.

Будто океан раскаленной лавы катится по небу.

Меж пылающими краями алых туч лишь небольшой клочок чистого неба. Бледно-зеленое пятно.

Кто скажет, зачем здесь это пятно? Кто скажет, почему у разверзшегося небосвода сейчас зеленый цвет? Может быть, и существует этому оптическое объяснение, но возможно и другое: именно в этот час тысячи и тысячи расстающихся с землею душ взлетают к небу и ищут прохода в облаках; бледные души, наверно, и окрашивают этот кусок неба в бледно-зеленый цвет.

Одну лишь тучу солнце бессильно позолотить своими лучами. Эта большая черная туча клубится над землей и бросает мрачную тень на алый небосвод. То – дым и чад горящей церкви.

Грузная, темная масса отвоевывает все большее пространство на небосводе и обволакивает хмурой мглой улицы города, по которым скользят последние отблески заходящего солнца. В тени домов уже совсем темно.

Глубокая, скорбная тишина.

Тишина, которая воцаряется на поле битвы после поражения одних и победы других. Победитель отдыхает, приводит в порядок свои войска, разрабатывает новые тактические планы; побежденный – бежит, ищет спасения.

На улицах повсюду валяется. брошенное оружие. Пусть его собирает победитель! Те, кто его носил до сих пор, теперь бегут в открытые ворота домов – к своим родным, знакомым и даже незнакомым, но добрым людям, стремясь скорее сменить платье, смыть с лица и рук кровь и пороховой дым, перевязать раны; и когда заявится жестокосердный, железнорукий враг, побежденные скажут: мы – не те, за кого вы нас принимаете!

Замолк грохот орудийной канонады, не слышен ружейный треск: шум битвы повсюду затих.

Из тени, которую бросает на землю клубящаяся черная туча, выходит, шатаясь, человек. Спотыкаясь, он идет пустынной улицей. Это юный боец из студенческого легиона.

У него лишь одна рука, да и в той нет сабли. Он прижимает плащ к груди, чтобы скрыть штыковую рану, которая, быть может, еще и не причиняет ему особой боли. Кровь капает на землю при каждом его шаге.

Он спешит спасти свою жизнь, пока не появились преследователи. С какой тревогой смотрит он на кровавый след, который тянется за ним. – Не поможет ли этот след врагам обнаружить его?

Ведь спасение уже близко. Знакомое трехцветное знамя трепещет на балконе дворца Планкенхорст. Только бы добраться туда! Там нежные женские руки перевяжут его раны, укроют, спрячут его от подозрительных вражеских глаз. О, женщины умеют это делать! А если придется умереть, то разве не прекрасно в последнюю минуту увидеть в обожаемых глазах прообраз небесного рая? А может быть, прозрачная слеза выкатится из тех глаз на его щеку? Быть может, он успеет шепнуть ей с предсмертным вздохом: «Я любил вас».

Из всех окон уже исчезли флаги. Лишь на балконе дворца Планкенхорст еще шевелится трехцветное полотнище. О, его возлюбленная до последнего мгновения осталась верна их общему делу. Боже! Как часто приходится останавливаться, чтобы прислониться к стене и собраться с силами.

Каждый раз, отдыхая, он считает капли крови, падающие на мостовую. По ним он отсчитывает время.

С каждой новой остановкой проливается на одну каплю больше.

«Двадцать одна, двадцать две, двадцать три».

Вот он наконец дошел до заветного подъезда.

Но двери заперты.

Непостижимо! Ведь муниципальный совет издал распоряжение все двери и ворота держать открытыми, чтобы раненые могли спастись. Почему же двери дворца Планкенхорст на запоре? Почему?

Однорукий юноша стучится в дверь.

Громкий стук эхом отзывается в пустом вестибюле, но в доме по-прежнему тихо.

– Альфонсина! Альфонсина! – стонет раненый. Ему никто не отвечает.

Только теперь начинает ныть полученная им в бою рана.

Прямо в сердце жалит его смертельное жало. Что-то очень уж больно, так и клонит к земле. Как хочется жить!

В памяти встает его короткая молодость: неразделенная любовь, несбывшиеся мечты.

Как горько!

Обессилев, он медленно оседает на землю у самого порога.

Снова стучит в закрытый подъезд. Шепчет ее имя.

– Это я, Гольднер! Это я, Фридрих! Однорукий герой.

Нет ему ответа.

Может быть, они убежали отсюда? Может быть, дома никого нет?

Возможно.

Тогда он по крайней мере умрет на этом пороге.

Рана жжет, мозг заволакивает туманом предсмертных видений.

Приподнявшись на локте, он прислоняется к косяку двери.

Он неподвижно глядит перед собой и думает: как хорошо, что трехцветное знамя, свисающее с балкона, тихо колышется на ветру в лучах заходящего солнца; это смягчает муки.

Солнце скрывается за стенами дома, и по мере того, как оно опускается все ниже и ниже, на одной стороне улицы темнее, а на другой начинает светлеть. Черное облако дыма постепенно окрашивается в огненно-красный цвет, и пылающие шары, отрываясь от него, плывут в померкшее небо.

Умирающий видит теперь только одно: трехцветное знамя. Его, верно, забыли снять? Хорошо, что он умирает под его сенью.

Его вздохов и стонов не слышит уже никто. Женщины, которую он боготворил, нет дома. Двери закрыты.

Вдруг он замечает, что трехцветное полотнище начинает медленно ползти вверх. Чья-то невидимая рука оттуда, изнутри, убирает знамя.

Оказывается, в доме кто-то есть.

Значит, только для него закрыты двери!

Смертельная горечь и обида сотрясают его тело. Теперь каждая капля крови, падающая на землю, превращается в страшное проклятье.

Они дома и не открывают ему дверь!

Они слышат его стоны и остаются равнодушными!

До чего же бессердечны эти женщины!

Проходит несколько минут, и умирающий видит, как по шесту с балкона спускается другое знамя – черное знамя, против которого он сражался, то самое знамя, чьи сторонники нанесли ему смертельную рану; это знамя принесло ему гибель, и теперь оно спускается из окна, где живет женщина, которую он любил, спускается для того, чтобы бросить черную тень на лицо борца за свободу.

Увидя это, однорукий юноша отнимает от раны прижатую руку и с горьким воплем, обратив лицо к небу, ударяет окровавленной ладонью о порог дома, чтобы оставить на нем кровавый знак; затем он падает лицом на камни мостовой и умирает.

Тучи закрывают заходящее солнце; лишь пламя горящего собора освещает улицу.

Многие уже не видят этого заката – все тс, кто пал в бою.

 

Третий

В последнее время Енё Барадлаи дни и ночи проводил в доме Планкенхорст. Он совсем перебрался туда. Старый дворецкий присоединился к восставшим, и в его комнате поселился Енё. Он почти не выходил из дворца.

Необычные времена приводят к необычным поступкам. Когда ночь освещается заревом подожженных снарядами домов, когда рвущиеся во тьме гранаты прогоняют сон, тогда ни у кого не возникает вопроса, дозволяет ли этикет неженатому молодому человеку проводить все ночи напролет в обществе одинокой вдовы и ее дочери, утешать представительниц слабого пола, когда они в ужасе и страхе мечутся из угла в угол по комнате, ободрять их, более того – часами держать в своих объятиях дочь хозяйки, прижимая ее голову к своей груди, гладя и успокаивая, и при каждом разрыве снаряда, при каждом испуганном вскрике молодой красавицы крепко стискивать ее плечи.

Енё с полным основанием думал, что его отношения с Альфонсиной теперь уже ни для кого не составляют тайны. Он считал себя ее женихом. При встрече и прощании он обнимал и целовал девушку на глазах у ее матери. В этом случае потворство равнозначно благословению и согласию. Дело было теперь только за тем, чтобы надлежащим образом оформить эти установившиеся сами собой отношения.

Но для этого следовало дождаться лучших времен. Сейчас страх вздымает со дна души такие огромные волны, что они способны поглотить даже самые высокие маяки.

Будь теперь другое время, какое бы это было блаженство – провести три ночи и три дня кряду вблизи любимой! Иметь право каждую минуту, при любых обстоятельствах входить к ней в комнату! Будить ее, а иногда и самому просыпаться от ее прикосновений. Быть кумиром божества, которому молишься, кого всегда жаждешь видеть, без которого грустишь, чье присутствие приносит счастье. Какую радость приносила Енё привязанность Альфонсины. ее томленье, когда он сжимал ее трепещущее тело в своих объятиях, когда он чувствовал ее слезы на своем лице, когда их взоры встречались! А порой, когда шум сраженья ненадолго смолкал и воцарялась глубокая тишина, утомленная красавица без сил роняла голову на грудь юноши, и он мог часами держать ее в своих объятиях, любуясь ее улыбавшимся во сне лицом. А. когда вдали снова раздавалась канонада, он нежным поцелуем будил ее, чтобы громкий взрыв не напугал спящую.

Какое идиллическое счастье испытывал бы он, если бы ужас, страх и тревога не обуревали все его существо! Подобно тому, как наполненный вином кубок способна отравить одна капля горькой полыни, так и небесное наслаждение может быть отравлено одной мыслью. И мысль эта была: «Что ждет нас завтра?»

Таинственный саисский занавес скрывает тысячу тайн: вопрошающий получает тысячу ответов.

И все же вполне вероятно, что тысяча первую тайну, от которой зависит судьба человека, занавес не раскроет никому.

Енё напряженно искал ответа на тревожившие его мысли.

Что принесет с собою завтрашний день?

Может быть, победят восставшие?

А если мятеж подавят?

Что, если разгорятся уличные бои? Что, если будут штурмовать каждый дом и люди будут отстреливаться из ворот, с балконов, из окон?

Неужели не пощадят ни женщин, ни безоружных?

Может случиться, его схватят вместе с любимой и разрубят на куски?

А если город капитулирует? Если бунтовщики сложат оружие?

Что будет, когда вернутся люди, стоявшие прежде у кормила власти?

Амнистируют ли они их, или применят к ним репрессии?

Какая судьба ожидает тогда семью Планкенхорст?

Известно ли власть имущим, какую роль сыграли эти женщины в освободительной борьбе?

Разве это возможно скрыть?

Может быть, удастся объяснить их поведение стечением обстоятельств?

Может быть, военные судьи разбираются в психологии и в психопатологии, возможно они признают, что эти женщины были временно невменяемы?

А что, если львиную долю их деяний переложить на мертвых или бежавших героев?

И разве исключено, что среди множества их бывших друзей найдутся такие, что захотят взять женщин под свою защиту?

А быть может, именно они-то и станут особенно яростно их преследовать?

А вдруг им все же придется предстать перед трибуналом? Что, если их осудят? Бросят в тюрьму? А может быть, даже казнят?

О том, что будет с ним самим, когда падет Вена, юноша не задумывался.

Он только перенес из осторожности в свою маленькую комнату во дворце Планкенхорст фрак и цилиндр, а калабрийскую шапочку и прочие атрибуты героических дней тщательно запаковал и отдал на хранение привратнику того дома, где он прежде жил.

Уж его-то наверняка не привлекут к ответственности.

Ведь за все это время он ничего не совершил – ни хорошего, ни дурного.

Он просто развлекался при виде зрелища, которое другие, более экзальтированные юноши, принимали всерьез.

А он, он принимал всерьез лишь вздохи прекрасной дамы своего сердца.

И вообще, он готов разделить участь своей любимой. Даже умереть с ней вместе будет для него счастьем.

Правда, эта последняя мысль порой угнетала его, особенно когда он рисовал себе картину их смерти; но в конце концов он примирился и с этим.

В последние месяцы на столе в зале дворца Планкенхорст часто можно было видеть книгу о жирондистах. Енё прочел в ней, что было немало случаев, когда девушка и юноша, невеста и жених, вместе ехали в роковой повозке и, всходя друг за другом на эшафот, кричали перед смертью «Vive la liberté!»

Даже с этой жестокой участью смирился юноша.

Он твердо решил: если Альфонсину постигнет беда, он покончит с собой.

Если Альфонсину бросят в темницу, он ради спасения любимой разворотит все камни, разрушит тюремные стены, растопит сердца судей. Он будет умолять, апеллировать, взывать к жалости, а если ничто не поможет, – убьет тюремного стража и похитит ее.

Если же случится самое страшное, если прольется драгоценная кровь Альфонсины, тогда прольется и его кровь. Пистолет уже заряжен, и на пуле, в обойме, выцарапано имя Альфонсины, чтобы он умер с ее именем в сердце!

Все это хорошо обдумал Енё в те редкие часы затишья, когда не слышно было орудийной стрельбы, и любимая девушка, положив свою отяжелевшую от бессонницы голову на его грудь, забывалась дремотой.

К вечеру третьего дня бои прекратились.

Основные силы защитников столицы признали себя побежденными. Отдельные небольшие группы еще продолжали отчаянное сопротивление в различных концах огромного города, а по главным его улицам уже маршировали под звуки фанфар победители.

В зале дворца Планкенхорст находились лишь трое: баронесса, ее дочь и Енё.

Вчерашние посетители этого дома исчезли без следа. И в ту самую минуту, когда под окнами раздалась музыка проходивших по улице войск, Енё услышал шаги на лестнице. Идут. Прямо сюда!

Он был готов ко всему, кроме того, что ему пришлось увидеть.

Старые знакомые, прежние поклонники баронессы, завсегдатаи вечеров во дворце Планкенхорст, снова входили один за другим с улыбающимися, торжествующими физиономиями, и всех их, без исключения, баронесса и Альфонсина встречали дружескими рукопожатиями; все громко смеялись, как смеются добрые друзья после долгой разлуки, после пережитых волнений, все чувствовали себя как дома и, перебивая друг друга, весело и радостно перебрасывались шутками, делились впечатлениями; обе женщины с непостижимой легкостью нашли верный тон в общем хоре: могло показаться, что прошедшие восемь месяцев невиданных и грозных событий были всего-навсего кратким сном, отделявшим вчерашний день от сегодняшнего.

Енё никто не замечал.

О нем просто забыли, словно его и не существовало на свете!

Никто из гостей долго не задерживался: ведь все заходили только сказать, что они живы и в хорошем настроении. Одни посетители сменяли других. Все светское общество возвратилось в город вслед за армией. Неожиданно Енё увидел только что прибывшую важную персону, и человек этот соизволил его приметить. Это был господин Ридегвари.

Он шумно вошел в зал, уже с порога приветствовал дам, затем пожал обеими руками протянутые ему ручки и. вполголоса обменявшись несколькими словами с баронессой, нашел глазами Енё, который стоял, прислонившись к стене в оконной нише, и молча наблюдал за разыгравшейся перед ним сценой.

Когда вновь прибывший гость подошел к дамам, Ридегвари тут же направился к Енё и с деланной приветливостью воскликнул:

– Сервус, мой дорогой! Как хорошо, что я тебя встретил. Мне надо серьезно и спешно поговорить с тобою, дело идет о твоей судьбе. Будь добр, ступай домой и жди меня у себя на квартире.

Енё нашел в себе силы возмутиться тем, с какой бесцеремонностью Ридегвари выпроваживал его.

– Я в вашем распоряжении, милостивый государь. Вам не придется утруждать себя поездкой ко мне. Теперь я живу здесь, в этом доме. Моя комната – на втором этаже, направо от лестницы.

– Вот как! Я этого не знал, – удивленно произнес Ридегвари. – Тогда подожди меня там несколько минут.

Господин Ридегвари снова подошел к дамам, а Енё, нехотя покинув зал, поднялся в ту комнатку, которую привык уже считать своей.

Когда он несколько часов назад покидал эту комнату, ее четыре стены еще заключали в себе и ад и рай, причудливо сливавшиеся друг с другом; любовный восторг перемежался приступами ужаса. Счастье и боязнь смерти, желание обладать любимой и ожидание гибели поочередно владели его воспаленным воображением. Теперь всему разом пришел конец. Нет больше ни ада, ни рая. Есть серая жизнь, повседневная действительность.

О чем, собственно, собирается говорить с ним этот человек с квадратным лицом?

Нет, сколько ни гадай – не угадаешь, бесполезно.

А все-таки любопытно.

Долго же заставляет он себя ждать!

Пока Енё с нетерпением ждал, когда же раздастся наконец звук тяжелых шагов, до него донесся вдруг шорох шелкового платья. Дверь неслышно отворилась, и Енё увидел входящую Альфонсину.

В первую минуту он подумал, что ее привела сюда любовь.

Ведь Альфонсина пришла одна, сбежав от гостей.

В ее взгляде он прочел смятение и тревогу: Альфонсина, видно, с трудом решилась на этот визит. Прямо с порога, без колебаний, она бросилась на грудь Енё, обвила его шею руками и дрожащим от волнения голосом пролепетала:

– Друг мой! Нас хотят разлучить!

– Кто? – вскричал Енё, ошеломленный неожиданным приходом Альфонсины, ее объятиями и словами.

– Они! Они! – выдохнула девушка и принялась рыдать, судорожно сжимая пальцами плечи Енё.

Беспокойство юноши возрастало.

– Ради бога, Альфонсина, будьте осторожны. С минуты на минуту сюда придет Ридегвари. Если он увидит вас здесь!..

Бедный, славный мальчик! Он больше заботился о добром имени своей любимой, чем о самом себе.

– Он не придет! – поспешила сообщить ему Альфонсина. – Они разговаривают с мамой там внизу. Они решили, что вам надо немедленно перебраться на свою квартиру. Больше вы здесь оставаться не можете. О, я знаю, что это конец. Нас хотят разлучить навеки!

В голове у Енё все помутилось, он потерял самообладание и не мог произнести ни слова.

Между тем Альфонсина говорила все более страстна и пылко:

– Но я не позволю разлучить нас. Я твоя, твоя навеки: в жизни и в смерти. Я твоя жена, твоя любовь, я принадлежу тебе. Я готова молиться за тебя, готова умереть за тебя. Я предназначена тебе.

Эти страстные слова она скрепляла печатью безумных поцелуев: было видно, что она хочет забыть все вокруг и слить свое дыхание с дыханием любимого. Лицо ее пылало, в глазах сверкал адский огонь. Она одновременно плакала и смеялась, и все тело ее судорожно вздрагивало, когда к ней прикасалась рука возлюбленного. Юношу одурманил этот страстный порыв. Енё походил на того заклинателя духов из «Тысячи и одной ночи», которого вызванная им фея, поднимаясь обрат» но к облакам, увлекает за собой.

Он упал К ногам Альфонсины и страстно сжал ее колени. Он совершенно потерял голову.

Тогда Альфонсина внезапно оттолкнула его от себя и с испугом воскликнула:

– Во имя бога, Енё! Сохраните хоть вы рассудок, вы же видите, я совсем потеряла голову! Кто 5к будет защищать меня, если не вы?

И, закрыв лицо руками, она горько зарыдала, между тем как Енё ползал на коленях у ее ног и униженно просил прощения за свою вину; исступленно целуя ей руки, он молил забыть о его порыве.

В ответ на это умиленная Альфонсина подняла его; прижав руки к груди и глубоко вздохнув, она подавила волнение и, воздев к небу полные слез глаза, торжественно произнесла:

– Клянусь тебе, мой любимый, мой друг, моя жизнь, я буду твоей либо умру! Нет такой силы на свете, что могла бы разлучить нас. Ради тебя я готова отречься от родных и даже от веры. Я отрекусь даже от матери, если она встанет на нашем пути! Ради тебя я готова скитаться, стать нищенкой, изгнанницей. Я пойду на все, лишь бы разделить с тобой твою судьбу и в жизни и в смерти!

Эта страстная клятва потрясла Енё, и он лишился остатка разума. Ему тоже захотелось дать клятву.

Но Альфонсина прикрыла ему рот своей нежной маленькой ручкой.

– Молчи! Не клянись! Ведь я – в твоем сердце. Ты – мужчина и должен действовать, а не клясться.

Она снова горячо сжала его руку и выпорхнула из комнаты.

В дверях она обернулась и, показав свое разгоряченное лицо, подарила его невыразимо обворожительной, сияющей улыбкой. Затем, приложив палец к своим пленительным устам, послала воздушный поцелуй.

И исчезла.

Енё долго не мог прийти в себя от изумления. Мысли его путались.

Явь это или наваждение?

Ее поцелуи и сейчас еще горят на его губах, от ее слез еще влажна его грудь, слова еще звучат в ушах, улыбка сияет перед глазами; любовь Альфонсины, ее самозабвение, ее доверие к нему, стремительный взлет – > из адской бездны страсти к холодным звездным высотам целомудрия – что это: явь или наваждение?

Ни то ни другое! Просто – комедия.

Несчастный, доверчивый юноша!

Ты – жалкая игрушка в руках искусных комедиантов! Ставка в страшной, кровавой игре!

Покинув Енё, Альфонсина не спешила возвратиться в зал, где Ридегвари продолжал беседу с баронессой, а направилась в комнату своей камеристки.

Мадемуазель Бетти сообщила, что сестра Ремигия ждет ее в спальной. Она хочет поговорить с барышней, прежде чем пройти к баронессе.

Альфонсина смыла следы слез. Мадемуазель Бетти с помощью косметических средств помогла ей придать бледность лицу, и только тогда Альфонсина вышла к монахине.

Разговор у них был короткий.

– Палвиц здесь? – спросила Альфонсина.

– Сегодня вернулся, – ответила сестра. – Зря только охотился за Барадлаи, все же упустил его.

– Он прислал ответ на мое письмо?

– Да.

И сестра Ремигия, передав письмо, вышла в коридор и направилась в зал к баронессе.

Альфонсина осталась одна в спальне.

Она закрыла дверь, чтобы никто не вошел.

Присев к столу, она вскрыла конверт и прочла:

«Моя госпожа!

Если вы сможете вернуть то, чем пренебрегли, то найдете то, что потеряли.

Отто Палвиц».

Сейчас Альфонсине уже не потребовалась пудра, чтобы выглядеть бледной: ее рука, в которой было зажато письмо, бессильно упала на стол, голова откинулась назад на спинку кресла, листок бумаги дрожал в ее пальцах.

Неподвижным взглядом она смотрела прямо перед собой, завороженно уставившись на огонь.

Лампа была под фарфоровым абажуром, разрисованным привычным сюжетом: ангел взлетал в небо, прижимая к груди спящего младенца.

Альфонсина пристально, не отрывая глаз, глядела на просвечивающий бледный силуэт ангела с ребенком, словно пытаясь угадать: долетит ли он до неба?…

Дождавшись ухода последнего гостя, Енё поспешил к баронессе.

Она была одна в своем будуаре.

– Баронесса, – обратился он к ней, – за сегодняшний день произошло много изменений. Позвольте мне, однако, верить, что одно осталось неизменным, – я имею в виду отношения, которые сложились на ваших глазах между Альфонсиной и мной. Я смотрю на эти отношения, как на краеугольный камень моей жизни. Прошу вас, баронесса, соблаговолите сказать мне, изменилось ли что-нибудь со вчерашнего дня.

Антуанетту отнюдь не рассердило это откровенное заявление Енё; напротив, она была скорее приятно поражена его мужественным поведением.

– Дорогой господин Барадлаи, вам хорошо известно, как мы вас любим. В этом смысле у нас не произошло и не произойдет никаких изменений. Моя дочь искренне к вам привязана и ни о ком другом не помышляет. Что касается меня, то я сочла бы за честь породниться с семьей Барадлаи. Против этого ни у кого нет никаких возражений. Однако поворот событий действительно принес с собой нечто новое, о чем вас следует поставить в известность. Дело заключается в том, мой милый, что вы… Не догадываетесь?

– Не имею представления, что вы хотите сказать?

– Нет?… Гм… Какое вы сейчас занимаете положение?

– Я?… Никакого.

– Именно об этом я и хотела с вами поговорить. С нынешнего дня вы – никто. Весь свет разделился на два лагеря, которые борются между собой. Может быть, победит один, может быть – другой, не исключено, что они примирятся и будут существовать совместно! Но при всех обстоятельствах в проигрыше останется тот, кто не примкнет ни к одному из лагерей. Придворная канцелярия, где вы служили, прекратила свое существование. Перед вами стоял выбор: либо идти в Буду, на службу к венгерскому правительству, и тем самым избрать путь, по которому пошли ваши братья; в этом случае вы, пожалуй, стали бы государственным советником, секретарем министра, как ваши соотечественники сослуживцы, избравшие эту дорогу; либо присоединиться к вашим старым добрым друзьям и вернуться сейчас вместе сними. Не скрою от вас: для меня абсолютно безразлично, какой вы избрали бы путь. Мы, женщины, идем в политике туда, куда нас ведут. Наши убеждения – это убеждения любимых нами мужчин. Моя дочь, несомненно, сопровождала бы вас в Пешт, в Буду, если надо – даже на край света, и наверняка прониклась бы теми же убеждениями, что и вы. Но вы проявили нерешительность, вы колебались, сомневались и превратились в одного из тех людей, которых никто теперь не замечает. Простите меня за такую откровенность.

Енё прикусил губу. Он не мог опровергнуть слова этой женщины. Ведь единственным оправданием юноши была безумная любовь, приковавшая его к этому дому и не позволившая ему действовать. Но он чувствовал, что в глазах баронессы это не может служить оправданием.

– Как истинный кавалер, как сын венгерского дворянина, вы, конечно, имеете все основания занять в свете соответствующее привилегированное положение. Однако я с грустью должна раскрыть вам глаза на два печальных обстоятельства. Во-первых, по возрасту вы еще не вступили в права наследования; во-вторых, ваши фамильные владения лежат на территории Венгрии. А о том, что там сейчас происходит, вам известно не хуже, чем мне. Вы читали историю французской эмиграции? Вы, вероятно, помните всех этих маркизов и виконтов, которые буквально заполонили Европу. Сегодня один сражающийся захватывает ваши земли, завтра – другой. Не следует забывать и того, что ваши родственники, на которых вы могли бы опереться, нас ненавидят. Я же не настолько богата, чтобы жить на два дома, и не настолько стара, чтобы ради детей удалиться от света. Я говорю вам все это откровенно и прямо.

– Все это верно.

– Не поймите меня превратно: я не отказываю вам и не вожу вас за нос. Мы любим вас. Мы желаем породниться с вами. Я не ставлю вам никаких сроков. Как только вы займете в свете видное положение, как только Вы снова выделитесь из среды незаметных людей, я первая буду вас приветствовать. Если это случится завтра, тем лучше… Да поможет вам бог.

Енё нечего было возразить баронессе. Пришлось смириться с преподанным уроком и отправиться восвояси.

Вернувшись на свою старую квартиру, он стал раздумывать над превратностями судьбы: в то время как человек в своем воображении строит всевозможные воздушные замки или уже заранее примиряется с мыслью о самой ужасной смерти, насмешница судьба исподволь готовит ему прозаическую, будничную катастрофу; возможность ее все время висела в воздухе, ее следовало ожидать, но он даже и не помышлял об этом в тревоге последних ужасных дней. А между тем то был полный крах! Теперь Енё понял, что значит – быть заживо погребенным!

Да, ему нечего было возразить этой женщине, которая с таким искусством упрятала его в могилу, к тому же по всем правилам обнесла ее зеленым дерном, посадила плакучую иву у изголовья да еще пожелала ему воскреснуть.

Она сказала ему: «Вы – никто».

И он не мог этого опровергнуть.

В довершение он вспомнил, что не получил в прошлом месяце денег от матери и, таким образом, в ближайшие дни ему предстояло бороться еще и с финансовыми трудностями.

Пустой кошелек, подобно камфаре, действует удивительно отрезвляюще.

Енё не смел теперь даже жаловаться на боль в сердце: ведь «никто» не имеет на это права; «никто» должен молчать, не причинять людям беспокойства.

Не успел он оглядеться в своей старой квартире, как слуга доложил, что барина спрашивает его сиятельство господин Ридегвари: может, барин желает сказаться отсутствующим?

И Енё невольно подумалось, что у погребенных под землею тоже есть свои друзья: кроты.

Что ж делать, пусть войдет. От этого человека не скроешься.

Господин Ридегвари приветствовал Енё с церемонной вежливостью:

– Я пришел сам, мой друг, вместо того, чтобы пригласить тебя на свою квартиру. Дело в том, что я остановился в гостинице, а там все слышно сквозь стены. Между тем я должен сообщить тебе нечто чрезвычайно важное и конфиденциальное. Прошу тебя, сядь.

Ридегвари уселся на диван и заставил Енё запять место по другую сторону круглого столика.

– Прежде всего мне надо передать тебе письмо от матери. Положи пока конверт в карман, там есть и деньги; после прочтешь. Кстати, ты, верно, знаешь, что на протяжении последних двух недель командующий правительственными войсками не пропускал в город никаких почтовых отправлений, чтобы к осажденным не проникла военная информация. Все письма вскрывали. Эта диктовалось условиями времени, – ничего не поделаешь. На письме, адресованном тебе, я совершенно случайно узнал почерк госпожи Барадлаи и поэтому спас его от цензуры. Мне вручили его под честное слово. Самого письма никто не читал. В нем, вполне возможно, встретятся устаревшие сведения о событиях, которые уже миновали и о которых твоя родительница через несколько часов сама тебе лично расскажет.

– Как? Мама здесь? – испуганно и удивленно воскликнул Енё.

– Разумеется. И то, что она до сих пор не встретилась с тобой, объясняется лишь тем, что ты постоянно находился в доме Планкенхорст, где она по многим причинам не хотела появляться. Но она по крайней мере раз двадцать пыталась застать тебя здесь, и, безусловно, попытается застать тебя сегодня.

– Но что она делает в столице?

– К сожалению, занимается предосудительными делами. И хуже всего то, что об этом знают. Она прибыла в Вену специально для того, чтобы убедить Рихарда вернуться со своим отрядом на родину.

– И ей это удалось?

– Да. Вот уже третий день, как Рихарда преследует погоня. Он решил укрыться в Карпатах, но на лошадях там далеко не уедешь. А твоя мать застряла в городе, и есть уже приказ об ее аресте.

– Боже! – воскликнул Енё, вскакивая с места.

– Садись, садись. До завтрашнего утра ей мало что угрожает. Город уже занят войсками, но гражданская власть пока не действует. Полиция, сыск, жандармерия еще не вступили в свои права. Так быстро это не делается. Сегодня в городе еще царит полный хаос: те, кто стремится спастись, еще могут переходить из одного дома в другой, с одной улицы на другую. Но так будет продолжаться лишь двадцать четыре часа. После этого снова будет установлен старый порядок. Но если внутри города сейчас еще можно ходить невозбранно и никто за тобой не будет следить, то за пределы города уже никого не выпускают, все шлагбаумы охраняются. Арестовывают каждого, кто не имеет пропуска от новых властей. Никакая, даже самая удачная, подделка подписи и печати не поможет: на новых пропусках есть некие тайные знаки, отсутствие которых сразу вызывает подозрение. Выйти из города, таким образом, невозможно.

Енё испытал такое ощущение, будто его грудь сдавил могучий Атлас. Это было свыше человеческих сил. Свет померк в его глазах.

– К сожалению, я каждый раз вспоминаю о твоей семье с чувством горькой обиды, – продолжал Ридегвари. – Тем не менее я не могу оставить в беде вдову твоего отца. Вот, я достал для нее пропуск. Когда она придет, передай ей его, и она безопасно покинет город. Пропуск выдан на имя леди Танкервиль, – ведь твоя мать отлично говорит по-английски. С этим пропуском ее никто не задержит.

По растроганному лицу Енё и его смягчившемуся взору Ридегвари понял, что юноша изумлен и восхищен его благородным поступком.

– Дорогой Енё, ты знаешь, как жестоко обошлись со мной твоя мать и братья. Но я не испытываю к ним ненависти. Наши пути разошлись, но я умею уважать противников. За свои политические убеждения мы можем, если потребуется, пожертвовать жизнью, даже убить друг друга, но… но вне политики мы не должны друг друга ненавидеть. Вот почему я ни при каких обстоятельствах не забуду клятвы, которую дал твоему покойному отцу, обещав ему оберегать и защищать его семью при любых обстоятельствах. Я оставлю тебе этот пропуск и всецело полагаюсь на твой ум. Действуй, как знаешь, но предотврати величайшее несчастье, которое грозит вашей семье.

Дрожь охватила Енё, когда он взял пропуск. В его руках – судьба матери! Сумеет ли он спасти ее?

– А теперь поговорим о тебе, мой друг, – заговорил Ридегвари другим тоном. – Мне кажется, что из всей вашей семьи один только ты можешь еще распоряжаться собственной судьбой. Не пойми меня превратно. Я не вмешиваюсь в твои сердечные дела. Я говорю лишь о самых существенных, жизненно важных вопросах. Ты остался в Вене после мартовских дней и этим достаточно ясно выразил свое отношение к событиям. Это отношение можно охарактеризовать как мудрое равнодушие к ним. Лично я одобряю тебя: умный человек с трезвым взглядом на вещи не должен поддаваться политическим страстям, когда невозможно даже понять, на чьей стороне справедливость и кто одержит верх. Но тем не менее мудрая осторожность не должна вредить карьере выдающейся личности.

Енё был глубоко тронут тем, что человек с таким критическим умом, как Ридегвари, назвал его выдающейся личностью.

– Ты хорошо сделал, что в это смутное время не связал своей судьбы ни с одной из враждующих сторон, но не следует подрезать свои собственные крылья. Счастливый случай позволяет мне оказать решающее влияние на выбор кандидата для замещения одной только что освободившейся и весьма почетной должности. Твои способности, мой друг, дают мне право надеяться, что ты – один из самых подходящих кандидатов на этот пост. Речь идет о должности первого секретаря посольства в Санкт-Петербурге.

Сердце Енё учащенно забилось.

Он много раз слышал от отца, что эта блестящая должность предназначалась для его старшего брата Эдена.

– Это прекрасное поприще, – продолжал Ридегвари. – Ты будешь далеко от здешнего суматошного мира, где трудно отличить друзей от врагов, где постоянно приходится делать выбор между обязанностями и чувствами. Там ты будешь стоять надо всем этим. Это – единственный в Европе неприступный утес, до вершины которого не достают волны общественных бурь. Кроме всего прочего, этот пост создаст тебе прекрасное материальное положение: твое жалование составит двенадцать тысяч форинтов в год, не считая сумм на представительство. И какое великолепное будущее! Как далеко можно видеть с той высоты! Эта возможность перед тобою открыта, мой друг!

У Енё закружилась голова от такой ослепительной перспективы. Это превосходило все, о чем он когда-либо смел мечтать.

Ридегвари сделал вид, что не заметил волшебного действия своих слов. Он посмотрел на часы и внезапно встал.

– Что-то я слишком засиделся у тебя. Меня ждут дела. Ответ на мое предложение можешь дать завтра утром. Обдумай все как следует. От решения, которое ты примешь, будет зависеть вся твоя дальнейшая судьба. Поэтому взвесь все хорошенько. Советую тебе, если встретишься с матушкой, узнай и ее мнение на этот счет. Возможно у нее будут какие-нибудь веские возражения. В таком случае сопоставь их с моими доводами и сделай выбор. Спокойной ночи, дорогой.

И Ридегвари ушел, оставив Енё наедине со своими мыслями.

О, «его превосходительство» отлично понимал, какое впечатление произведут его слова на слабохарактерного юношу! Разве захочет он сообщить матери об этом заманчивом предложении? Никогда!

Особенно после того, как прочтет ее письмо, переданное Ридегвари.

Вскрыв конверт, Енё отложил в сторону деньги и впился глазами в записку. Он сразу узнал почерк матери.

«Дорогой сын!

Я прочла твое письмо; ты приглашаешь меня разделить твою радость и полюбить девушку, которую ты называешь невестой. Если счастлив ты, то счастлива и я. Счастье я не ставлю в зависимость от богатства, положения и знатности. Выбери ты девушку из народа, простую работницу, но чистую и честную, я дам вам свое благословение и буду рада за тебя. Будь твоей избранницей модницей и щеголиха, чье имя пользуется дурной славой в свете, я стану молиться богу, чтобы он исправил ее и принес тебе счастье. Я приму в свои объятия и такую женщину. Но если ты возьмешь в жены Альфонсину Планкекхорст, то ваш брак не благословит ни господь бог, ни твоя мать! В этом случае тебе придется навсегда распроститься со мной…»

Эти слова больно, очень больно ранили сердце Енё. Стало быть, его мать ставит ту, на кого он молится, ниже любой модницы и кокетки, ниже простолюдинки! Она готова признать невестой сына последнюю служанку, но только не Альфонсину!

Что ей сделала Альфонсина? Что Альфонсина вообще сделала дурного? Кому она причинила вред?

Нет, женщины всегда впадают в крайность, когда ими владеют политические страсти.

Можно было бы еще как-то понять враждебное отношение матери к баронессе Планкенхорст. Но ведь Альфонсина-то уж вовсе ни при чем, она не замешана ни в каких политических интригах.

Ему пришли на ум слова Альфонсины:

«Ради тебя я готова отречься от веры, от родных, даже от матери!»

И ему припомнились ее горячие поцелуи, безумные объятия, которые предшествовали этим словам.

Она готова пренебречь мнением своей матери, ее проклятьем, она сказала: «Я готова стать нищенкой, изгнанницей, но я буду твоей».

Так что же? Неужели пойти против воли матери для него страшнее, чем потерять любимую? Не служит ли такая привязанность к матери признаком слабости? И разве не служит признаком мужской воли любовь к женщине?

Ведь он уже не ребенок!

С какой ледяной иронией та, другая мать, сказала ему: «Вы – никто! Вас теперь попросту не замечают. Кто отдаст за вас свою дочь? Займите в свете видное положение и тогда приходите опять. Если это случится завтра, тем лучше».

Как было бы хорошо уже сейчас предстать перед этой надменной и дальновидной женщиной и заявить ей:

«Завтра» уже наступило, и я здесь. Я уже кое-что значу, я поднялся на такую высоту, где меня увидят все».

И, не прибавляя больше ни слова, с достоинством удалиться – далеко-далеко, под чужое небо, где тебя не коснется здешняя суета, где ты будешь наедине со своей счастливой любовью. Оставить этот мир вздорных и злобных противников, в чьих вечных распрях он не желает и не может участвовать, чья борьба приносит людям лишь неприятности, огорчения и тревоги. Бросить здесь все!

Ему захотелось стать влиятельным, уважаемым всеми человеком, стоящим на вершине общественной лестницы, вершащим судьбы людские. Сразу подняться на ту высоту, где действуют незаурядные личности.

Все чувства его души были охвачены этой мыслью, как пламенем. В отблесках этого пламени еще ярче разгоралась его любовь, крепла верность, таял страх.

Решено! Теперь он знает, что ответить утром Ридегвари – своему единственному и величайшему благодетелю!

Никогда он не забудет этой услуги.

Если сейчас явится мать и попробует отвратить его от принятого решения, он знает заранее, что она ничего не добьется. Честь и хвала сыновней любви, но только до той поры, пока не придет любовь супружеская. Ей принадлежит первое место. «Ты – мужчина, и должен действовать!» – сказала ему Альфонсина. Енё решил, что пришло время показать, что у него есть сила воли и он может действовать!

Позвав слугу, он распорядился: как только придет дама, которая не раз спрашивала его в последние дни, пусть ее тут же проведут к нему.

Но Енё ждал напрасно. Мать так и не пришла.

Он бодрствовал до поздней ночи. Несколько раз посылал слугу узнать у дворника, не спрашивал ли его кто-нибудь. Она не приходила.

Наконец он решился лечь. Спал он плохо: его тревожили дурные сны.

Енё едва дождался рассвета. Поздней осенью утро любит заставлять себя ждать. К тому же наступила пора туманов.

Мать так и не пришла. Либо ее арестовали, либо ей удалось бежать из города.

Он беспокоился о ее судьбе.

Наступило утро, утро в понимании горожан. Был тот час, когда чиновник уже не докучает своему патрону во время утреннего кофе. Енё взял извозчика (это уже было нетрудно сделать, хотя еще накануне извозчики перевозили на своих лошадях орудия) и поспешил к Ридегвари.

Прежде всего Енё спросил:

– Известно ли вам что-нибудь о моей матери? Она ко мне так и не приходила.

– Да, известно. Ей удалось бежать из города. Ночью схватили торговку овощами, у которой она скрывалась. Та показала, что ваша мать, переодевшись в чужое платье, ушла ночью через пригородные сады. Там ее ждала повозка, и теперь она уже в Пожоне.

Словно тяжелый камень свалился с груди Енё при этом известии: значит, мать спасена! Значит, он свободен!

Теперь он мог решиться.

– Подумал ли ты о моем вчерашнем предложении? – спросил Ридегвари.

– Да. Я решился. Я принимаю должность секретаря посольства.

Ридегвари пожал ему руку.

– Я не сомневался в этом. Видишь, я настолько уверен в тебе, настолько доверяю твоему здравому смыслу, что у меня уже готов документ о твоем назначении.

С этими словами человек с квадратным лицом открыл сейф и вручил Енё бумагу. Юноша был покорен этой заботливостью Ридегвари.

Ведь только добрые феи способны на такое внимание к своим избранникам!

– Завтра ты примешь присягу, а затем не спеша сможешь уладить свои дела в Вене: ведь ты отправляешься в далекое и продолжительное путешествие. Порви те отношения, которые тебе нужно порвать, и окончательно закрепи те, которые хочешь сохранить.

Енё понял намек.

– Я ничего не буду предпринимать без вашего ведома.

– Понимаю. Поспеши же туда, куда тебя прежде всего зовет твое сердце.

Дамы Планкенхорст в этот день рано покончили со своим туалетом; вот почему Енё не понадобилось врываться в будуар баронессы, хотя он находился в таком состоянии, что способен был и на такой поступок.

Кто решился бы упрекнуть человека, который из вчерашнего скромного чиновника уже не существующей ныне канцелярии, где он занимал место с окладом в тысячу двести форинтов, вдруг, за одни сутки, поднялся до поста с годовым окладом в двенадцать тысяч форинтов, упрекнуть его в том, что он пытается сегодня широко распахнуть ту дверь, которую мать его возлюбленной только вчера захлопнула перед ним, как перед недостойным внимания женихом.

Баронесса сделала вид, будто очень удивлена его приходом.

Но Енё на это и рассчитывал! Он с достоинством приблизился к сиятельной даме и начал хорошо продуманную речь:

– Милостивая государыня, вы сказали мне: «Если это случится завтра, тем лучше». Это «завтра» наступило, я теперь уже не «никто». – С этими словами он протянул баронессе документ о своем новом назначении.

Антуанетта Планкенхорст с улыбкой приятного удивления прочитала бумагу и весьма любезно протянула руку Енё.

– Очень рада за вас.

Енё почувствовал, что теперь он может гордо держать голову: он уже человек на виду, он уже что-то значит в этом мире.

– Разрешите, баронесса, снова задать вам вчерашний вопрос?

– Я уже ответила на него, – благосклонно произнесла она. – Желаете ли вы, чтобы я поставила обо всем в известность Альфонсину?

– Умоляю вас об этом.

Баронессе достаточно было лишь переступить порог соседней комнаты, чтобы привести оттуда за руку дочь. Альфонсина изобразила крайнее смущение и сделала вид, будто не понимает, чего от нее хотят. Мать подвела ее к Енё и представила молодого человека:

– Его превосходительство секретарь посольства в Санкт-Петербурге.

– Ах! – воскликнула Альфонсина, приветливо улыбаясь, и протянула руку Енё, который с трепетом принял ее.

– Смотрите же, удержите эту руку! – с милостивой улыбкой проговорила баронесса.

В ответ на эту добродушную шутку Альфонсина прильнула к груди матери, и лицо ее, как полагается, покрылось стыдливым румянцем. Енё поспешил поцеловать руку своей будущей тещи, а та поцеловала его в лоб – холодным как лед поцелуем.

Альфонсина, казалось, не смела поднять опущенных ресниц; ведь она стояла перед своим женихом.

– Когда вы желаете сделать официальное предложение? – церемонно осведомилась баронесса. – Хотите, завтра? В полдень? Устраивает это вас?

Енё не находил слов для выражения своей признательности.

– Итак, завтра в двенадцать часов. Вы можете прийти и пораньше. Не так ли, Альфонсина?

Альфонсина снова уткнулась лицом в кружева материнского платья.

– Ну же, отвечай! В конце концов ведь речь идет о тебе.

Едва слышно Альфонсина пролепетала «да». Ведь ее, невинную и скромную девушку, смущала даже сама мысль о том, что просят ее руки! Ах, как ей было страшно!

Слушая робкий шепот любимой, Енё был вне себя от счастья. Уходя, он даже забыл на столе у баронессы бумагу о своем назначении на новую должность, и хозяйка дома сама вынесла ее вслед за ним.

Он получил возможность еще раз поцеловать руку своей будущей теще, и баронесса черезвычайно любезно сказала ему, глядя в глаза:

– Я горжусь вами.

Енё со всех ног бросился домой.

У него было такое ощущение, словно он вторично родился на свет.

Вся его прежняя жизнь была лишь прозябанием. Настоящая жизнь начиналась только сейчас; он стал наконец человеком!

То, о чем он даже не смел мечтать, совершилось, как в сказке, в один день. Он стал «его превосходительством и женихом. Его личным и служебным успехам мог теперь позавидовать каждый.

Весь мир вдруг приобрел в его глазах яркие краски, новые очертания.

И все же что-то омрачало его радость.

Эта радость напоминала осенний день. Сияет солнце, но какая-то дымка стелется в вышине, мешая светилу гореть ярко и греть горячо.

Эта тонкая дымка, омрачавшая сияние достигнутого Енё счастья, была не что иное, как угнетавшая его мысль о том, что мать ничего не знает о случившемся, что она не хотела этого и не будет этому рада.

Да, к нему пришло счастье, но ведь он даже не попытался переубедить мать, разбить ее доводы, он даже не попробовал поколебать сердце матеря своей любовью. Нет, он скрывался от матери, бежал ее. Он трусливо радовался тому, что не встретился с ней. Он втайне ликовал, что ему не пришлось вступать с нею в борьбу.

Какой-то дух беспокойства преследовал его, и сквозь сладостное опьянение гордостью и счастьем какой-то внутренний голос неотступно шептал ему одни и те же обидные слова: «Ты трус!»

Тщетно пытался он избавиться от этого докучного собеседника, говоря себе: «Я рад, что мама избежала смертельной опасности». – «Лжешь! – шептал ему внутренний голос, – ведь ты радуешься тому, что избежал неприятного разговора с матерью!»

С наступлением вечера это тягостное, гнетущее состояние усилилось. Енё не мог оставаться в комнате. Он решил куда-нибудь пойти, хотя в тот день на улицах Bены трудно было рассеяться, да и увеселительные заведения были почти все закрыты.

Енё подошел к зеркалу, чтобы поправить галстук и… остолбенел.

Призрак, который внушал ему ужас и шептал слова: «Ты трус!» – сейчас вдруг облекся в плоть и кровь. Он увидел в зеркале отражение входящей в комнату матери.

– Мама! – вскричал он сдавленным от ужаса голосом.

О, перед ним стояла совсем не прежняя госпожа Барадлаи с гордым, повелевающим взглядом, перед которым он так трепетал. То была сама голгофа, придавленная тяжестью креста, то была женщина с бледным, мученическим лицом, которая уже выплакала все слезы – живое воплощение страданий и боли. Такой предстала Енё его мать.

И он смел радоваться своему счастью! Теперь ему уже не приходило в голову, что мать явилась, чтобы разрушить его честолюбивые планы, развеять его любовные мечты, нет, он думал лишь о том, что жизнь ее в опасности.

Енё обнял ее, словно пытаясь защитить это дорогое ему существо от враждебных глаз.

И он почувствовал на своем лице горячие, жаркие поцелуи. О, они совсем не походили на поцелуи той, другой матери, матери Альфонсины.

– Милая, родная мама, откуда ты?

– Издалека.

– Мне сказали, что ты ушла из города и уже в Пожоне!

– Так оно и было. Три дня я безуспешно искала тебя.

И, не надеясь найти, покинула город. Но в Пожоне я услышала… нечто, и это привело меня обратно.

– Для чего ты вернулась?

– Для того, чтобы поговорить с тобой.

– Зачем ты это сделала? Ведь ты могла дать мне знать, и я бы сам приехал к тебе. Почему ты не приказала мне этого?

– Нет, сын мой, я не приказываю. Не умею. Я приехала просить тебя. О, не бойся! Я не собираюсь нарушать твоих планов. Я не хочу тебя ни от чего отговаривать; поступай так, как ты сам решил. Я приехала молить тебя лишь об одном.

– Мама, прошу тебя, не говори со мной таким тоном!

– Прости. Я не хотела тебя огорчить. Несколько дней назад я еще могла от тебя чего-то требовать; сегодня – уже нет. Я тогда написала тебе письмо, ты его получил? Нехорошее, обидное письмо. Разорви его. И больше не вспоминай. Его написала недобрая женщина. Этой злой, гордой женщины уже нет. Нас смирили удары судьбы, тяжкие удары, которым не видно конца. О, ныне я только скорбная вдова, которая сама вырыла могилу своим сыновьям и теперь молится, даже не зная кому, даже не зная о чем; быть может, о том, чтобы могила эта не поглотила ее детей.

– Мама, милая, но ведь твои сыновья живы!

При этих словах молнии сверкнули в затуманенных слезами глазах матери. Она порывисто сжала руку Енё:

– А ты знаешь, где они? Один пробивается через Карпаты, гонимый, преследуемый врагом; под ним – зияющие пропасти, разлившиеся горные реки, над ним – снежные бури и коршуны. Если его не схватят и он не умрет от голода, не погибнет в пропасти, не утонет в реке, он, возможно, прорвется на поле боя. Там его ждет второй мой сын, командир ополченцев. Знаешь, из кого состоит его войско? Из сыновей, которые покинули своих матерей и отцов, бросили жен и детей. Какой-то безумный порыв гонит их в объятия смерти. Они все там погибнут.

– Но зачем же им погибать?

– Затем, что у них нестерпимо болит сердце и иначе им не унять эту боль.

– Но, может быть, они победят, мама?

– Обязательно победят! Клянусь богом, победят! Но это им не поможет. Они накличут на себя еще большую беду. Они совершат чудеса, заставят весь мир уважать себя, их созвездие будет сверкать над погруженной во мрак Европой. Но тем опаснее это для них! Приговор им уже вынесен и утвержден сильными мира сего. Если они не погибнут сразу, им нанесут второй удар, затем третий, их будут разить до тех пор, пока не уничтожат. Я узнала про это в Пожоне из перехваченных писем. Это и привело меня сюда. Разреши мне присесть. Я проделала долгий путь и все пешком.

– О бедная мамочка!

Енё усадил мать рядом с собой на софу и обнял за плечи.

– Разве я могла не прийти, не повидать тебя в последний раз?

– Не говори так.

– Ты уедешь далеко, а когда вернешься, застанешь нас в страшной беде. Есть люди, которые уже придумали, как отомстить матери, причинившей им столько хлопот.

– Кто они?

– Твои друзья. Твои покровители. Я не порицаю их, не думай. Они готовят тебе лучшую участь, чем я. Я погубила бы тебя, они – спасают. Я готовила тебе мрачную, грозную, безрадостную жизнь; они предлагают тебе счастливую любовь, блестящую карьеру. Они, видно, любят тебя больше, чем я. Я не могу соперничать с ними. О сын мой, они куда разумнее нас. Мы – безумцы, которые ради мечты, ради идеи, ради призрачного сна отдают свою жизнь. Мы сами обрекаем себя на муки. Не старайся понять нас. Будь счастлив! Ступай с теми, кто отправляется сейчас в Россию, к русскому царю, искать поддержки и союза в борьбе против нашей восставшей родины. Туда посылают несколько венгров, и у них, как и у тебя, должно быть, защемит сердце, когда им придется призывать смерть на головы собственных матерей и братьев. И все-таки они сделают это, ибо их уверили, что матерей и братьев надо поставить на колени. С герба Барадлаи сотрут имена Эдена и Рихарда, Зато твое имя, начертанное золотыми буквами, украсит этот герб. Какой неопровержимый аргумент в глазах Европы: против двух сыновей Барадлаи – изменников и предателей родины – выступил их родной брат, третий сын; он помог подготовить военный союз могущественных монархов против Венгрии.

Енё стал бледен как полотно. Неподвижным взглядом он смотрел перед собой. Об этом ему еще никто не говорил. Но ведь он мог догадаться и сам.

– В исходе борьбы нельзя сомневаться: он предрешен, – торжественно продолжала его мать, пристально глядя на лампу, – мы погибнем. Но ты останешься жить. Против двух великих держав нам не устоять. Будь мы даже из железа, все равно нас погребет под собой лавина. Твои братья падут смертью храбрых. Человеческая жизнь теперь ценится дешево! Но ты будешь жить счастливо и создашь себе новую семью. Ты станешь главой рода Барадлаи. Ты будешь мужем красивой женщины, за особые заслуги ты получишь высокие награды, тебе станут завидовать. Ты превратишься во влиятельного человека, в славу новой эпохи.

Енё казалось, будто тяжелые камни обрушиваются ему на голову.

– К тебе станут обращаться с просьбами и прошениями многие бедняки, у которых будут свои мелкие беды. Ты сможешь делать им много добра. И ты будешь это делать, я знаю, ибо у тебя доброе, мягкое сердце. Когда к тебе, могущественному человеку, станут приходить люди с просьбами о покровительстве, не забудь, сын мой, и моей просьбы. Видишь, я первая спешу к тебе с прошением.

Каким униженным почувствовал себя в эту минуту юноша! Если бы то, что говорила ему мать, было лишь иронией! Но нет, она была серьезна! Она говорила правду!

– Я молю не за себя и не за твоих братьев. Мы готовы без страха принять свою участь. Поверь мне, мы даже сами пойдем ей навстречу. Твой брат Рихард – не женат, и после него детей не останется. Но у Эдена есть уже два чудесных мальчугана. Младший родился всего лишь месяц назад. Нет сомнения, что за свои заслуги ты будешь щедро вознагражден. Имущество твоих братьев власти наверняка конфискуют, и тогда все родовое поместье достанется тебе.

Енё вскочил с места; он испытывал ужас, подобный тому, какой испытал, должно быть, Саул, когда эндорская прорицательница вызвала дух пророка.

Мать продолжала:

– И вот когда ты станешь богатым и могучим, когда ты один будешь владеть тем, чем мы владеем сейчас все вместе, когда ты будешь купаться в лучах славы и счастья, сын мой, вспомни этот час и мою мольбу: не допусти, чтобы дети твоего брата пошли по миру!

– Мама! – закричал страшным голосом Енё и, выхватив из ящика стола заветный документ, разорвал его в клочья и швырнул на пол.

Он зарыдал и бросился к ней на грудь.

– Я не пойду, не пойду по такому пути!

Невозможно передать словами, какую радость доставил Енё своей матери! Как обнимала, как целовала она свое дитя, своего младшего сына, своего любимца!

В порыве чувств она даже призналась, что любит его сильнее, чем братьев.

– Правда, что ты пойдешь со мной, Енё?

– Да, мама, я пойду с тобой.

– Тебя я не пущу воевать, ты не покинешь дома. Ты будешь нашим утешителем. Я хочу, чтобы ты остался в живых. Я хочу, чтобы ты был счастлив. Ведь правда, я могу надеяться, что ты будешь счастлив?

Енё перевел дыхание. В его мозгу промелькнуло недавнее прошлое. Еще не замутилась водная гладь омута, куда кануло его призрачное счастье, но оно уже погибло навеки.

Он ничего не сказал и только поцеловал мать. Он не хотел покупать себе счастье такой ценой, иного пути к счастью для него не было.

– Пойдем отсюда скорей, как можно скорей.

Енё вспомнил о пропуске.

– Мама, здесь ждет тебя пропуск на выход из города. Он ждет тебя еще со вчерашнего дня. Но сегодня он тоже действителен.

– Кто его тебе дал?

Енё задумался: как ответить, не произнося имени того человека?

– Старый знакомый нашей семьи, тот, кто раздобыл назначение для меня.

– И ты думаешь, я приму что-нибудь из его рук?

Госпожа Барадлаи бросила разорванный пополам пропуск в кучу бумажного мусора. Там ему и место!

– Что ты наделала? Как же теперь быть? Все входы и выходы из города охраняются.

Она гордо подняла голову:

– Будто уж мы не можем что-нибудь придумать сами! Бери пальто, Енё. Я проведу тебя так, что ни один человеческий глаз нас не увидит.

Напрасно ждал на следующий день «его превосходительство» нового секретаря посольства, чтобы сопровождать его на церемонию обручения. Напрасно ждали жениха и невеста, и ее мать, и многочисленные гости, приглашенные на торжество: он не явился.

По всей вероятности, и третьего сына сумела увлечь за собой эта ужасная женщина – его мать!

Куда она исчезла? Как прошла через сторожевое кольцо? Этого никто не знал. Ведь все пути были перекрыты!

И никому не пришло в голову, что в ту пору река Дунай тоже была неплохой дорогой для тех, кто достаточно отважен, чтобы темной ночью, в густом тумане, вверить свою жизнь утлому челну, послушному веслам двух смелых рыбаков.

 

Впереди – вода, позади – огонь

Куда направить путь?

Решался вопрос о жизни или смерти уходившего от погони гусарского отряда.

Сзади и с флангов стояли отряды неприятельских войск; от них-то и уходили гусары под своим венгерским знаменем; впереди дорогу преграждали две реки – Дунай и Морава, а дальше за ними синели горные кручи Карпат. Все магистрали были перерезаны, все населенные пункты вокруг Вены обложены королевскими солдатами, а в открытом поле не найти ни поселков, ни крова, ни хлеба.

Полтора часа скакал отряд проселочной дорогой, стремясь выйти к Дунаю.

К тому времени ветер разогнал тучи, дождь перестал и появилась возможность ориентироваться на местности.

Справа показался Дунай. Водная гладь его выглядела черной от низко плывших облаков.

На берегу виднелась сожженная пристань, которую пять дней назад штирийские егеря защищали от хорватских повстанцев, а затем сожгли.

Рихард направил туда свой отряд.

Обугленные стены постройки никто не охранял; гусары расположились на просторном дворе.

– Ну, ребята, – обратился Рихард к собравшимся вокруг него солдатам, – сейчас мы вступаем на путь, который приведет нас либо на родину, либо к черту в пекло. Хотя вы это и сами хорошо знаете, но все-таки я еще раз напомню, что нам предстоит испытать все муки человеческие, – и каждую в отдельности, и все разом. Нам придется быть в седле и днем и ночью, переплывать бурные реки, взбираться на горы, сутками не смыкать глаз, голодать, драться. Кто упадет – тот пропал, догонят нас – все пропадем, расстреляют. Поэтому я никому не говорю: «Следуй за мной!». Я пойду вперед сам и не стану оглядываться, не стану подсчитывать, сколько человек из тех двухсот двадцати, что присутствовали вчера на поверке, пошли за мной. Никто еще не давал никакой клятвы. Сейчас темно: кто сомневается или думает иначе, пусть возвращается назад. Но как только взойдет солнце, все, кто останется в отряде, должны будут беспрекословно исполнять любой мой приказ и не жаловаться. Ну, а теперь, кто хочет – вперед. Вот наше первое испытание!

Уже одно это первое испытание могло напугать слабодушных и заставить их повернуть вспять. Капитан распорядился искать брод через Дунай.

По военным маневрам он хорошо знал этот отрезок Дуная со всеми его затонами и отмелями. Для самого капитана и для старых бойцов отряда перейти Дунай вброд ничего не стоило, но вот для молодых… Верно, не один из них задумался, увидев почти одновременно и падающую звезду, и первого коня, окунувшего свои копыта в воду. А впереди лежало широкое, безбрежное, темное зеркало реки, которую предстояло преодолеть, не слезая с седла и не замочив оружия.

Но самое трудное было впереди! Чем шире река, тем медленнее ее течение и тем она мелководнее. Посреди Дуная в этом месте лежали три отмели, которые передний всадник распознавал по блесткам на воде, Отряд мог пройти их вброд. Но между ними были глубокие места, которые предстояло переплывать на лошадях.

Если бы кто-нибудь наблюдал за этой картиной со стороны, он увидел бы на темной глади вод извивавшуюся серебристую спину огромной змеи. Лишь конские головы да торсы людей поднимались над поверхностью реки; всадники двигались попарно, длинной цепочкой.

На другом берегу отряд приняла под свою сень тополевая роща. На поляне Рихард собрал тех, кто последовал за ним.

– Подсчитаем, сколько нас.

Сержанты доложили.

– Двести двадцать.

– Не может быть! – воскликнул Рихард. – Ведь двоих мы оставили в охранении.

– Мы уже здесь, капитан, – послышался бас, в котором Рихард узнал луженый голос господина Пала.

– Это ты, Пал? – обрадовался он. – Как ты нашел нас?

– Неужто я не знаю вашего обычая!

– Ну, молодчина. Какие новости в лагере?

– Когда мы уезжали, кирасиры снялись с места и двинулись к городу, словно специально пропуская нас. Я и подумал, что делать нам там больше нечего. Вот мы и поскакали за вами.

– Ничего подозрительного не заметил?

– Все было тихо. Костры потушил дождь.

– А где ротмистр со знаменосцем?

– Не захотели с нами ехать. Мы и заперли их в одном склепе.

– Живыми?

– Живыми. А на дверях написали: «Кому нужно, подберите!»

– Вы что ж и меня бы замуровали, если б я с вами не пошел?

– Да. Только вас-то уж мертвым.

– Мертвым? Почему?

– Из уважения к вашей доблести.

– Ну, спасибо. Придется отблагодарить за это. Теперь, орлы, доверьте свою жизнь мне, а я вверяю вам свою. Бери знамя, старина, назначаю тебя отныне знаменосцем. Отряд, стройся!

Гусары образовали каре, в середине которого оказались Рихард и знаменосец.

В восточной части небосклона появилась бледно-желтая полоска, все больше отделявшая небо от земли. Но еще явственнее свидетельствовали о приближении утра далекие вспышки артиллерийской канонады. Неприятельские пушки начали обстрел венских баррикад. Светало.

При бледном свете утренней зари, в отблеске орудийных залпов двести двадцать гусар, стоя на поляне пожелтевшей тополевой рощи, повторяли за своим командиром слова клятвы: они клялись соблюдать железную дисциплину, драться с отвагой и решимостью.

Когда огненный шар солнца выплыл из-за гор, все увидели, что в руках знаменосца развевается трехцветное полотнище.

Вперед!

– Мы выиграли полдня, – сказал Рихард гусарам. – Первым должен заметить наше исчезновение командир кирасиров Отто Палвиц. Он будет преследовать нас и по следам обнаружит, что именно в этом месте мы переправились через Дунай. Его тяжелая конница не сможет переплыть реку, и ему придется наводить понтонный мост. За это время мы оторвемся от него на целый суточный переход. Если мы до позднего вечера не слезем с седла, то как бы ни старались наши преследователи, они не смогут перерезать нам путь. Такова задача первого дня. А там видно будет.

Рихард роздал солдатам все имевшиеся в наличии деньги; при этом он потребовал от них обязательно расплачиваться за провиант и ни в коем случае не обижать население.

Затем отряд двинулся через лес на поиски дороги.

Ближайший проселок вывел их к одинокому замку.

Он принадлежал какому-то крупному чешскому дворянину.

В замке они застали лишь хозяйку дома.

Ее супруг был сторонником партии чешской короны.

С графиней разговаривал капитан Рихард; вскоре его отряд получил водку, хлеб, копченое сало, а также вязанки сена и по мерке овса для каждой лошади.

Отдыхали два часа. Графиня дала Рихарду подробную карту местности, на которой были нанесены все проселочные дороги, ведущие к моравско-венгерской границе. Это было очень важно – такая карта нужна была им, как воздух.

Графский егерь довел отряд по тропам до ближайшего лесного массива. Там он вверил венгерцев судьбе, и гусар вскоре поглотил лесной сумрак и сырой туман рано наступившей осени.

Когда отряд поднялся на один из отлогих холмов, господин Пал обратил внимание Рихарда на костры, которые то тут, то там вспыхивали на соседних холмах.

– Это сигналы, – заключил Рихард. – Оповещают о нашем продвижении.

Вскоре они увидели, что сигнальные огни горят не только за их спиной, но один за другим загораются и впереди. Казалось, все окрестные холмы и горы восстают против гусар.

Один из огромных костров на оставшемся позади горном склоне освещал местность, которую отряду предстояло пересечь.

В подзорную трубу Рихард различил при отблесках огня силуэты движущихся всадников.

– Нас нагоняют! И гораздо раньше, чем я думал. Размышлять нечего, время не ждет!

Чтобы запутать следы, он повернул отряд в глубокую лощину. Она была знакома ему по прежним временам: когда-то он охотился в этом заповеднике на волков. В низине протекала горная речка, питавшая большой искусственный водоем; в нем разводили рыб, а вытекавшая из него вода приводила в движение мельницу и по мере надобности орошала окрестные поля.

У Рихарда был тайный план: он переберется через мельничную запруду, затем разрушит ее, и вода зальет прибрежные луга. В этом случае ни один всадник не сможет пересечь низину и догнать отряд, особенно если их преследует тяжелая конница. Палвиц непременно застрянет со своими кирасирами в топи.

Но Рихард не предусмотрел одного: ту западню, которую он готовил Отто Палвицу, кто-то другой уже успел приготовить ему самому.

Когда, проехав извилистую лощину, отряд приблизился к мельнице, к командиру подскакал господин Пал, вернувшийся из головного дозора, и доложил, что плотина уже взорвана и вода залила луга. Мельник сообщил, что всего несколько часов назад сюда приезжал господский егерь, который и сделал все это Конечно, им готовили ловушку.

Рихард подъехал к мельнице. Вся лощина была уже под водой, и только узкая полоска свайного моста вела через нее. Да и то посередине доски были разобраны примерно сажени на две, и из воды торчали лишь верхушки свай.

Капитан не потерял присутствия духа.

– Ничего. А ну, ребята, быстро снимите ворота мельницы и укрепите их на сваях! Вот мост и будет готов.

Но кони не захотели ступать на этот мост.

– Боятся белых досок, – заметил Пал.

– Забросать щиты грязью! – приказал Рихард.

– Не годится. Не сможем его потом поджечь.

– Ты прав Пал. Мост непременно нужно будет сжечь, чтобы им не воспользовался неприятель. А деготь найдется на мельнице?

Пал раздобыл целую бочку дегтя. Гусары быстро залили им наскоро сооруженный мост.

Но теперь лошади и вовсе не хотели всходить на него. Из-за дегтя подковы скользили, а громкий стук копыт по настилу пугал коней.

Пал ругался последними словами.

– Здесь они нас и прижмут!

– Ничего, не прижмут, – ободрял его Рихард. – Мы с тобой спешимся: один будет вести коня под уздцы, другой подталкивать сзади. Всем остальным оставаться в седле.

Казалось, это была невыполнимая задача: шутка ли, провести больше двухсот упирающихся, испуганных и настороженных коней по узкому и гулкому помосту. Едва заслышав грохот под ногами, лошади храпели, ржали, пятились; всадники разражались руганью, господин Пал заклинал коней всеми святыми и тянул их за уздечку, капитан, шедший сзади, легонько прикасался к крупу лошади тонким прутом и прищелкивал языком. Так перевели через мост всех лошадей.

Развеется, шум на переправе был слышен далеко вокруг.

Результат не замедлил сказаться: вскоре вспыхнул костер на вершине того холма, откуда гусары впервые заметили сигнальные огни. Погоня приближалась. Шум у мельницы помог преследователям выбрать кратчайшую дорогу.

Рихард и Пал взмокли от пота.

– Ну, господин капитан, я сегодня за один день отслужил половину своего срока, – пошутил старик, когда они переправили на другую сторону почти весь отряд. У мельницы осталось лишь тридцать всадников.

– Слышен горн сзади, – доложил один из гусар. – Придется, видно, бросить этих лошадей и двигаться дальше!

– Прекратить разговоры! Здесь я командую, – резко одернул его Рихард. – Ни одного человека не бросим.

Уйдем все вместе. Отряду – ждать моего приказа!

Наконец переправили и остальных коней.

Звук горна раздавался теперь совсем близко, и уже можно было разглядеть белые плащи скачущих по долине всадников.

Рихард что-то шепнул Палу, и старый служака с двумя солдатами поскакали в сторону запруды.

Затем капитан распорядился забросать мост сухим валежником, облить его остатками дегтя и поджечь.

Когда огонь вспыхнул, оба отряда смогли уже разглядеть друг друга в лицо.

Рихард вскочил в седло и отдал гусарам приказ двигаться шагом по долине.

Сам он остался у переправы.

Кирасиры приближались, нарушив строй. В ходе преследования их ряды расстроились, и всадники растянулись длинной цепью, причем задние отстали от передних на добрый час езды, не говоря уже о том что полк растерял по пути четыре пятых своего состава.

Во главе тех, кто нагнал в заповеднике гусарский отряд, был сам Отто Палвиц. Его чистокровная лошадь с честью выдержала двадцатичасовой переход без отдыха и корма.

С Палвицем было не больше двадцати всадников. Остальные кирасиры отстали.

Палвиц, не раздумывая, подскакал к горящему мосту и попробовал заставить лошадь вступить на него. Но добрый конь не захотел лезть в пламя.

Тогда Палвиц крикнул командиру гусар:

– Капитан Рихард Барадлаи!

– Я здесь, подполковник Отто Палвиц!!

– Сдавайся, пока не поздно!

– Подойди и возьми меня, если можешь.

– Так и сделаю, будь уверен!

– Только не сегодня.

– Ты будешь схвачен именно сегодня. До тех пор я не успокоюсь.

– Ничего, тебя топь успокоит.

– На час, не больше. Заделаю эту дыру и снова нагоню тебя. Все равно никуда от меня не уйдешь.

– Посмотрим!

В это время со стороны пруда послышался шум, похожий на грохот водопада, и Отто Палвиц заметил, что вода стала быстро прибывать, все больше и больше расширяя брешь в плотине.

– Я разобрал и вторую запруду! – крикнул Рихард. – За час, пожалуй, тебе не управиться.

Командир кирасиров понял, что Рихард был прав.

– Я не могу к тебе добраться, но если ты действительно благородный человек, стой там, где стоишь, и давай сразимся через огонь и воду, как подобает настоящим офицерам.

– Предлагаю пистолеты!

– Согласен.

– Стреляем до тех пор, пока один из нас не слетит с коня.

– Не возражаю. Пусть только солдаты отойдут в сторону; зачем им рисковать головой.

– Верно! Направо марш!

– Налево марш!

Офицеры стояли по обе стороны разлившегося потока, над которым трещало пламя горящего моста: прекрасное освещение для ночной дуэли!

На каждом из них был белый плащ, представлявший собою хорошую мишень. Дважды выстрелили они друг в друга: пуля Палвица пробила кивер Рихарда, а пуля капитана оставила глубокую вмятину в кирасе австрийца.

– Зарядим снова! – крикнул Палвиц.

Но они уже не успели этого, сделать; новый поток воды, хлынувший сквозь разрушенную Палом запруду, сорвал со свай горящий помост, и всё мгновенно погрузилось во тьму; противники вынуждены были отъехать от гремящего потока в разные стороны.

– Завтра продолжим! – крикнул Палвиц.

– К вашим услугам! – ответил Рихард.

Топь, которая минуту назад еще казалась кроваво-красной, как Флегетон, теперь стала черной, как Стикс,

Еще полдня было выиграно у преследователей. За это время гусары смогут уйти далеко вперед.

Одно было плохо: против гусар были настроены местные жители. Во всех деревнях, куда они заезжали, крестьяне отказывали им в продовольствии. «Недоброе вы задумали», – говорили они, качая головами, и всадникам приходилось голодными ехать дальше, так как применять силу они не хотели.

Перед одной горной речкой их встретили люди, вооруженные косами и топорами; они защищали переправу.

– Что, господин капитан, придется их попугать, как тех, что под венским монастырем?

– Нельзя, – ответил Рихард. – С крестьянами драться не будем.

Правда, местных жителей можно было разогнать одним залпом, но он предпочел сделать двухчасовой крюк, чтобы найти другую переправу через горную речушку.

Он хотел достигнуть своей родины без кровопролитий.

С провиантом было худо. От гусар все прятали.

В полдень отряд подъехал к какой-то корчме, где наконец удалось раздобыть хлеба и водки.

Хлеб разделили на равные порции; сам капитан и роздал бойцам, как на причастии. Глоток водки и хлеб – вот был и весь их обед. Они походили на потерпевших кораблекрушение людей, спасающихся на плоту среди бурного и безбрежного океана.

К вечеру на пути отряда опять встретилась мельница, стоявшая на берегу небольшого ручья; там в это время мололи гречиху.

То было настоящее Эльдорадо! Гречишной мамалыги хватит вдоволь на всех! Щедрый, поистине Лукуллов пир! Правда, не было у них ни масла, ни сала, но гречневая каша и без того хороша. Кому не знаком ее вкус! Когда на охоте кончаются все съестные припасы и тропа выводит изголодавшегося охотника к сторожке лесника, каким лакомым кажется это блюдо – гречневая каша на воде!

Гусары расседлали коней. Одни стали их мыть и чистить, другие направились к мельнице; там, под навесом, в огромном котле с большим поварским искусством была уже перемешана с водой продельная гречневая крупа, медленно превращавшаяся на огне в пестро-коричневую плотную массу, которую называют «пулиска», то есть гречневая мамалыга.

Пока готовилось это лакомое кушанье, Рихард позаботился выставить караулы, чтобы предотвратить всякие неожиданности.

Наконец каша сварилась, чугунный котел подняли на шестах с огня и, чтобы варево поскорее остыло, расстелили на земле дюжину гусарских плащей. После этого огромной деревянной ложкой-лопатой густую дымящуюся массу разделили на двенадцать частей. Но даже волчий аппетит гусар еще долго не мог их заставить приняться за обжигающую мамалыгу.

Когда наконец первая партия солдат подошла к расстеленным на земле белым плащам, которые одновременно служили и скатертью и тарелками, прискакали дозорные с криком: «Кирасиры подходят!»

Гусары быстро оседлали коней и рысью двинулись в путь. Кашу пришлось завернуть в плащи и взять с собой! Эх, так и не удалось отведать ее горячей!

А ведь только что, казалось, даже сам лес благословлял их отдых!

И вот – снова в седле, снова вперед, во весь опор!

Теперь уже Рихард не выбирал дороги или просеки; вырвавшись на широкую равнину, он направил своего коня прямо на закат солнца. Отряд несся по пашням, по лугам, по полям так, что только комья грязи летели из-под конских копыт.

– Пропадем мы здесь! – ворчал Пал за спиной капитана, оглядываясь на растянувшихся беспорядочной цепью гусар.

И действительно, несколько лошадей в отряде уже пало. Спешившись, солдаты снимали с коней уздечки (сбрую надо сохранить!) и бежали вслед за всадниками.

Однако и отряд преследователей был не в лучшем положении.

Хотя кирасиры и нагнали противника, пройдя напрямик тот отрезок пути, где гусарам пришлось сделать большой крюк, но сейчас, по вспаханному полю, они не могли быстро продвигаться.

Рихард тотчас оценил это обстоятельство. Тяжелая кавалерия могла двигаться по мягкой почве лишь шагом, тогда как гусары, хотя им тоже приходилось нелегко, ехали мелкой рысью.

Это давало гусарам преимущество; к тому же кирасиры должны были скорее выдохнуться.

Рихард пропустил свой отряд вперед и ехал сзади, чтобы не потерять ни одного человека. Если с кем случится беда, он придет на помощь.

Так, замыкая свой отряд, он снова увидел Отто Палвица.

Командир кирасирского полка вырвался вперед, намного опередив своих кавалеристов. Он стремился один на один сойтись с Рихардом.

Капитан ехал рысью, изредка оглядываясь па своего противника и подпуская его все ближе и ближе.

Вскоре всадники оказались на таком расстоянии, что могли слышать друг друга.

– Стой! Нам надо поговорить! – крикнул Палвиц.

– Говори, я и отсюда слышу, – отозвался Барадлаи.

– Если ты не трус, остановись!

– Чтобы уйти от погони, тоже требуется храбрость!

– Нет! Это трусость! Я вижу только твою спину!

– Подожди, увидишь и лицо!

– Значит, ты не смеешь драться со мной?

– Не хочу! Пока мы будем драться, твои кирасиры догонят моих ребят.

– Мы и так вас догоним!

– Ты так думаешь?

– Не думаю, а уверен. Вы – глупцы! Видишь вонтам, впереди, ивовую заросль? Это берег Моравы.

– Без тебя знаю.

– Там мы возьмем вас в клещи.

– На Дунае ведь не взяли!

– Дунай – добр, Морава – зла. Она тебе еще незнакома!

– Ничего, познакомимся.

– Предлагаю дуэль – это лучший выход для тебя! Если поймаю, пощады не жди.

– Я ее и не прошу.

Этот обмен любезностями происходил между двумя офицерами, которых отделяло друг от друга расстояние не больше, чем в три лошадиных корпуса. Рихард следил за тем, чтобы не подпустить Палвица слишком близко.

Тем временем гусарский отряд, скакавший во всю прыть по пашне, достиг ивняка на берегу Моравы и стал там как вкопанный.

– Видишь! – закричал Палвиц. – Не решаются твои гусары броситься в воду!

– Сейчас решатся!

– Сумасшедший! Погибнут и люди и кони! Разгоряченных, ты их гонишь в ледяную воду!

– Если пропадем, так все вместе!

С этими словами Рихард дал шпоры коню и галопом понесся вперед.

Палвиц мчался следом.

Они выехали на твердую почву, покрытую дерном, и их благородные скакуны сразу ускорили бег.

Расстояние между офицерами уже сократилось на корпус лошади, когда Рихард доскакал до берега.

Две коротких секунды были у него для принятия решения!

Первая ушла на то, чтобы оценить опасность, перед которой дрогнули его гусары. Морава взбухла от недавнего ливня и, бешено крутясь, несла свои мутно-желтые, илистые воды меж обрывистых берегов. Здесь притаилась смерть!

Вторая секунда потребовалась для того, чтобы крикнуть товарищам: «За мной!» – и ринуться с высокой кручи в пенистые волны.

Скакавший за Рихардом Палвиц в ужасе натянул поводья.

Прошло еще мгновенье, и среди высоко вздымавшихся волн показались лошади и всадники. Рихард, смеясь, крикнул своему противнику:

– Что ж ты медлишь?

Весь отряд гусар с громовым «ура» и лихим свистом устремился в кипящий поток вслед за своим командиром.

Отто Палвиц замер над кручей, дивясь неслыханной отваге гусар. Глядя, как барахтаются и бьются всадники в стремительном течении реки, он, может быть, даже подумал в душе: «Как бы они все не погибли!»

Но отряд уже был на другом берегу.

Гусарам не повредила ледяная ванна! Напротив, они ощутили прилив сил.

Кирасиры не отважились повторить подвиг гусар. Палвиц упустил Рихарда.

– Барадлаи! Мы еще встретимся! – крикнул он.

– Я и сам тебя отыщу! – ответил Рихард.

Мокрые и продрогшие гусары продолжали свой путь.

Они хорошо сделали, что не остановились на отдых, иначе их, промокших до нитки, схватила бы в морозную осеннюю ночь костлявая ледяная рука смерти.

От коней и всадников поднимался пар. Который раз просыхали они в тот день на холодном ветру!

На противоположном берегу реки отряд снова вступил на вязкую равнину. Лошади по щиколотку утопали в грязи. И все-таки надо было продвигаться вперед. Это диктовалось необходимостью сохранить жизнь, и с этим приходилось считаться. И командиру, и любому гусару казалось, что если они и эту ночь останутся под открытым небом, то пропадут все вместе с лошадьми. Ведь уже третьи сутки никто не смыкал глаз. Всем надо было выспаться и хоть раз наесться досыта, чтобы набраться сил для дальнейшего похода.

«Пошли, господи, хотя бы одну деревеньку!» – молился в душе не один молодой гусар. Между тем гусар не должен молиться. Такова была жизненная философия господина Пала. Когда в бою он замечал по выражению лица, что какой-нибудь новобранец мысленно молится богу, старый служака непременно выговаривал ему: «Раз молишься, не миновать тебе пули. Подумает враг, вот, мол, хороший человек, дай-ка я его отмечу». И все же многие в тот день молились про себя: «Хотя бы одну деревеньку!»

И что ж вы думаете? Услышана была, как видно, молитва гусар, и судьба ниспослала им, к великому удивлению, не деревню а целый городок.

Выехав по извилистой дороге на пригорок, отряд увидел перед собой в долине красивый степной городок с шестью сторожевыми башнями в разных концах.

Этого они не просили у судьбы. Город – это уж лишнее. Они мечтали только о маленькой деревушке.

По древнему немецкому обычаю, город был окружен каменной стеной. Входить в него было рискованно.

Правда, можно было обогнуть город кружным путем, но над дорогой, ведущей в обход, господствовал холм, на котором за высоким валом виднелось желтое здание. Опытному глазу ничего не стоило распознать в этом здании кавалерийскую казарму. В городе, по всей вероятности, стоял гарнизон. Возможно, что сейчас, во время военных действий, там и нет солдат. Но не исключено и другое, что именно в силу военного положения в городке сосредоточены воинские части.

Спрашивать не у кого. Здесь нет друзей. Первый же встречный выдаст их неприятелю.

Значит, снова в лес, из которого только что вышли. Надо переждать, пока на землю окончательно опустится ночь. Однако и задерживаться было опасно: без сомнения, Палвиц послал гонца, и тот, переправившись через реку в лодке, уже предупредил, верно, коменданта о продвижении отряда гусар.

С наступлением темноты обстановка прояснилась» В казарме протрубили «отбой».

Привычный звук «тра-дра, тра-дри, тра-дра» заставил насторожиться гусарских копей, и они стали прядать ушами: в обычное время после этого сигнала люди давали им на ночь корм и мягкую подстилку из соломы. Эх, теперь солдатам не до того!

Сигнал отбоя прозвучал четырежды из разных концов крепости. Когда умолкли звуки горна, раздался барабанный бой. Теперь ко сну призывали барабаны, как всегда на один и тот же известный мотив, на который солдаты подобрали слова: «Берите, берите, берите ложки!»

Так, значит, в городе стоит еще и пехота.

Обойти город и крепость стороной совершенно невозможно. Кругом болота и топи, в которых ничего не стоит погибнуть и людям и лошадям.

Но двигаться надо – осенняя ночь беспощадна. Куда ж идти?

Такой вопрос может показаться странным. Как это так: двести двадцать венгерских гусар, этих кентавров нового времени, не знают, куда им идти, когда в руках у них верные сабли?

Но подумали ли вы о том, что эти гусары три ночи не смыкали глаз, не имели во рту ни росинки, что лошади их покрыты коркой грязи, что солдаты до нитки вымокли в реке и тело витязей сковал осенний пронизывающий холод? Полководцы знают, сколько битв проиграно только из-за того, что солдаты были голодны, сколько славных армий, готовых, казалось, штурмовать небеса, разбил презренный враг только потому, что он-то был сыт.

Рихард отлично понимал, что сейчас вести отряд в бой нельзя. Люди едва не валились с коней от слабости, – где им было выдержать сражение!

Придет еще и на их улицу праздник, лишь бы им выдержать это суровое испытание.

И как вы думаете: что пришло им на помощь? Беспощадная осенняя ночь, которую они только недавно проклинали. Она внезапно окутала землю таким густым и вязким туманом, что в двадцати шагах ничего не было видно. Ночь как бы говорила: «Я вас укрою, друзья».

– А ну, ребята, – повеселев, обратился Рихард к. своим гусарам, – давайте, выкинем дерзкий номер. Обернем копыта лошадей чепраками и – вперед!

Солдаты поняли его план. Через полчаса все было готово. Теперь стука копыт совсем не было слышно.

Отряд въехал прямо на городскую дорогу. Вступив на нее, гусары как ни в чем не бывало продолжали свой путь к городу.

Навстречу не попадалось ни души. Добропорядочные бюргеры уже давно спали.

Гусары ничего не видели перед собой. Но они двигались все вперед и вперед. Вдруг они услышали колотушку ночного сторожа – было одиннадцать часов. Затем им встретился какой-то человек с фонарем, но он остановился шагах в пятидесяти, и снова послышалась колотушка сторожа. Если бы он увидел их, то наверняка подумал бы, что это призраки, бесшумно скользящие в тумане.

По обеим сторонам время от времени выступали из тьмы белые домики, в их окнах еще горели свечи. Лишь псы как-то странно выли и тявкали, пока отряд двигался через город: как бы они не всполошили хозяев!

Приближалось самое опасное место. У городской заставы дорогу обычно преграждает шлагбаум. Невдалеке должен был находиться сторожевой пост.

В том, что это действительно так, гусары вскоре сами убедились. Примерно в двухстах шагах впереди они вдруг услышали протяжную команду: «Ра-аз-во-од гото-овьсь!»

Отлично.

За этой командой всегда следует смена караула.

Так оно и есть. Послышался мерный шум.

– Их тут не меньше эскадрона, – произнес вполголоса господин Пал.

Через несколько минут конский топот послышался ближе.

– Они движутся прямо на нас! – сказал Рихард. – Сабли – к бою!

Иного выхода не было.

Однако неприятельская конница не столкнулась с гусарским отрядом: она мирно свернула в сторону, и цоканье копыт вскоре стихло. Должно быть, австрийцы поехали разводить посты в другом конце города.

Гусары спокойно продолжали свой путь; они миновали поднятый шлагбаум и проехали мимо караульного. В темноте и тумане неприятельский солдат, естественно, принял гусар за свой же собственный разводящий отряд и немного удивился его многочисленности. Но так как о своем удивлении караульный доложил начальнику лишь два часа спустя, а тот только еще через час решился доложить об этом коменданту, отряд Рихарда за это время успел уйти довольно далеко.

– Ну, ребята, теперь можно закурить, – сказал капитан, когда гусары отъехали от города на значительное расстояние. – Снимайте с коней постолы.

Шутка командира развеселила гусар. Повеселели, казалось, и лошади. Они пустились вскачь, словно только что вышли из конюшни. Какой-то молодой гусар нарушил тишину ночи песней: «Шапка красная горит – вешать носа не велит!» Господин Пал негромко подхватил басом: «А на шапке бела роза – не увянет от мороза». И вскоре пел уже весь отряд.

Всю ночь гусары шли с песней.

По наезженной дороге двигаться было легко; после вчерашней непролазной грязи такой путь казался отдыхом. Дорога поднималась все выше и выше в горы.

Когда взошло солнце и туман совсем рассеялся, перед всадниками открылись Карпаты. За ними лежала родина!

Прекрасен осенний пейзаж. Вблизи – слева и справа – прихваченная заморозками желтая и красная листва букового леса, вдали – вечнозеленая хвоя темных сосен, из-за которых поднимаются снежные склоны гор.

Людской океан остался позади! Оглянешься назад и, пока хватает глаз, видишь один лишь волнующийся туман – море тумана, окутавшего землю и похожего своими снежно-белыми высокими волнами на штормовое море. То здесь, то там попадаются среди этого безбрежного моря маленькие зеленые островки. А на дне его лежит страна, через которую три дня и три ночи подряд пробивались гусары… И так легко стало у них на душе, что они вмиг позабыли все пережитое, словно оставили все свои горести там, в тумане, из которого они только что вырвались. Все страдания будто рукой сняло!

Вдобавок им вскоре встретилась дружелюбная горная деревушка; жители здесь не отказали беглецам в помощи и сочувствии, как те, что обитали на дне земного океана. Все – от мала до велика – с радостью приглашали солдат в дома. Перед гусарами открывались ворота, тх кони стояли по колено в сене, крестьяне помогали подковывать лошадей, чинить сбрую. На стол ставили еду и питье. Правда, деревня была небогатая, и особенно угощать солдат было нечем, но гусары радовались даже черному хлебу. Для служивых крестьяне резали коз, жарили свежее мясо, варили жирную кашу, доставали из погребов огромные головки козьего сыра, ввинчивали краны в бочки с можжевеловкой и делали все это, не спрашивая, кто будет расплачиваться за угощение.

Да, это тебе не вчерашний обед!

И все-таки, будто по воле рока, с обедом получилось то же, что накануне.

Когда все было наполовину подготовлено, изжарено, прискакали дозорные: показался неприятель!

Враг, как видно, стремился взять реванш за вчерашнее поражение, выставившее его на посмешище. Он посадил пехоту на повозки, выслал вперед конный отряд и бросился в погоню за гусарами. Не велико искусство догнать на свежих лошадях измученных и обессиливших беглецов.

Значит, бежать?

Снова бежать?

Солдаты уже не могли сдержать ярость. «Будем драться! – вне себя от гнева кричали они. – Либо мы съедим их вместе с потрохами, либо они нас! Но будем драться!»

Казалось, другого выхода нет.

Неприятельская конница настигала уходящий отряд, а пехотинцы на повозках, обогнув деревню, направились к лесу с явным намерением отрезать гусарам путь к отступлению. По всему было видно, что они смогут достичь леса раньше, чем гусары, которым еще предстояло оседлать коней.

Пока отряд в спешном порядке готовился к новому маршу, преследователи подтягивали силы и располагали их для предстоящего боя. Рихард использовал это время для того, чтобы произвести рекогносцировку.

Дорогу, ведущую из села к лесу, можно было очистить от пехоты лишь в результате жестокой схватки. Если бы даже гусарам удалось прорвать заслон и двинуться дальше, все равно отряд не ушел бы от неприятельской конницы. В непрерывных арьергардных боях гусарский отряд постепенно растает, и в конце концов ни один человек не доберется до родины, погибнет без пользы, без славы.

Оставался еще один путь. Прямо в горы! Через снеговые вершины, освещенные сиянием ледников.

– Можно ли найти проводника, который укажет дорогу через горы? – спросил Рихард хозяина дома, в котором остановился. То был старый крестьянин, славный человек, имевший небольшое стадо овец.

– Дорогу-то найти можно, господин офицер. И проводник найдется – сам вас поведу, просить никого не надо. И гнаться за вами никто не будет – все это так. Но погибнете вы там – вот ведь что.

– Рискнем!

Гусары уже сидели на конях. Они выстроились в боевом порядке, с саблями наголо. У некоторых на клинок было насажено недожаренное мясо, отрезанное от козьей туши. Теперь уж никто его у солдата не отнимет.

– Сабли в ножны! – скомандовал Рихард. – Направо, марш!

– Куда? – зло закричали гусары. – На стенку, что ли, лезть прикажешь с лошадьми? Лучше уж к черту в пасть!

Решительным жестом Рихард выхватил пистолет из-под луки седла.

– Кто нарушит клятву, прощайся с жизнью!

Недовольный ропот смолк.

– Кто верит мне, – за мной! Я пойду первым!

Лязгнули вложенные в ножны клинки. «Хорошо, пойдем!» – хмуро сказали солдаты.

Но когда отряд проезжал мимо кухни, где уже доваривался знатный обед, многие помянули своего капитана крепким словцом. Кто мог бы их за это осудить!

Впереди шагал проводник в сапогах, подбитых стальными шипами, с длинной альпинистской палкой в руке, за ним ехал Рихард, затем – весь отряд; замыкал колонну старый Пал.

Преследовавший их неприятель уже более часа назад подготовился к бою и старался угадать, где же попытаются прорваться гусары; и вдруг, с великим изумлением, австрийцы увидели, что гусары, растянувшись цепью, гуськом поднимаются по крутой горной тропе. Тропа эта, пробитая в скале, была так узка, что на ней с трудом могли разойтись два человека. На лошадях здесь вообще никто не пытался пройти. Внизу, на стосаженной глубине, пенился горный поток; у всадников одно стремя свисало над пропастью, другое то и дело царапало скалу. Стоит только сделать неверный шаг – и человек вместе с лошадью полетит в бездну!

Изумление и ужас, охватившие поначалу неприятеля, вскоре сменились приступом гнева. Преследовать гусар в горах никто из врагов не решался. Но нельзя же было сложа руки глядеть, как они уходят из западни! И неприятельские карабинеры открыли огонь из дальнобойных ружей, поражавших цель на тысячу шагов, тем более что гусары были хорошей мишенью. Белая известняковая скала четко оттеняла цепочку гусар в синих мундирах. Пули посыпались на скалу и, ударяясь, отлетали от нее, дважды, таким образом, свистя над головами людей. А ведь гусары и без того ежеминутно рисковали свалиться в пропасть.

Но самым удивительным было то, что в этот страшный час солдаты, вконец разморенные жарким солнцем, бившим прямо в скалу, все, как один, задремали в седле, покачиваясь из стороны в сторону: бодрствовать они уже были не в силах. Лишь Рихард, ехавший впереди отряду, и старый Пал, замыкавший его, еще крепко держались в седле. Они то и дело будили своих товарищей окриками: «Эй, не спи, взбодрись!»

Новый изгиб скалистой тропы скрыл наконец отряд от неприятеля. Теперь-то уж гусар никто не станет преследовать!

Опасную горную дорогу отряд преодолел благополучно. За скалой их встретил сосновый, звенящий на ветру, торжественный, как храм, лес.

Солдаты хотели было расположиться на солнцепеке, чтобы хоть немного передохнуть и поспать, но проводник торопил их. Следовало использовать ясную погоду для движения, ибо в горах путников нередко настигает туман, и тогда времени для отдыха оказывается больше чем достаточно, – ведь все равно ничего не видать.

Итак, только вперед, пока окончательно не обессилят коки и люди!

К вечеру они достигли жилища пастуха. Проводник распрощался с гусарами, дальше отряд должен был вести пастух.

Он дал им стог сена, и гусары обрадовались, что хоть кони по крайней мере наедятся досыта.

– Ну, а для людей не найдется ли здесь еды?

Овцы паслись в долине и пригнать их в тот день было невозможно. Но у пастуха нашелся огромный жбан кислого овечьего молока. Скромный обед, но зато питательный. Не для господ придумано такое блюдо! Каждому гусару досталось по полстакана.

И еще одно лакомство ждало их: брюква. Ею был набит погреб. Хозяева припасли ее для овец. Жалкая еда. Но сейчас и она показалась вкусной. Брюквой наелись досыта.

Один молодой гусар, устроившись в углу, что-то записывал в красную книжицу.

– Что ты там царапаешь? – спросил его Пал.

– Записываю события, которые с нами за это время приключились – отвечал гусар. – Если доберемся до дома, то не поверят: вот, скажут, бессовестный враль, что выдумал!

Сколько еще неправдоподобных историй предстояла ему занести в свой походный дневник!

К вечеру на небе засветил щербатый месяц. Рихард решил воспользоваться этим серебристым задумчивым светом, чтобы идти дальше. Ведь самые тяжелые испытания были еще впереди. Он двинулся вслед за проводником.

Дорога шла круто вверх. Сосковые леса редели. Их место заступил можжевельник; густые заросли его мало-помалу сменились редкими кустарниками, и наконец у самой вершины можжевельник совсем прижался к земле и пополз, как карликовая ежевика, по камням, перемежаясь с черникой.

Наутро они достигли высоты, где росла одна лишь брусника, которую гусары рвали гроздьями. Красные и синие ягоды, только начавшие созревать, послужили солдатам сланным завтраком.

Рассвет в горах был в тот день не так прекрасен, как накануне. Вершины окутал туман, солнце тускло просвечивало сквозь фиолетовую дымку.

Проводник сказал, что близится буран.

Макушка горы постепенно лысела, на ней уже не было зелени Даже трава не росла на этой высоте, и только коричнево-серый лишайник лепился в расщелинах скал. По этому горному гребню отряд пробирался весь день. Не только человек, но и птица не залетала в зги края: то была поистине страна смерти, покрытая. могильными камнями!

Высившиеся перед гусарами вершины гор по мера продвижения отряда грозно вздымали остроконечные пики.

Нигде, насколько хватало глаз, не видно было следов жилья, ни един дымок не поднимался из долины, нигде не позвякивал колокольчик овечьего вожака, не слышно было ни пастушьего рожка, ни выстрела охотника. Здесь обитали одни лишь облака.

Хозяев нет дома, и это большая удача. Облака сейчас греются на солнце, либо расцвечивают радугой морскую волну, либо мирно спят в какой-нибудь долине. Но они вот-вот вернутся и застанут в своем царстве незваных гостей, дерзких пришельцев! И тогда – горе безумцам! Облака не терпят, когда к ним вторгаются посторонние!

К полудню, когда гусары уже начали спуск с горного кряжа в седловину, отделявшую его от соседней горы, какая-то бесформенная туманная масса, похожая на неуклюжего белого исполина, стала подниматься из бездны, словно собираясь совершить прогулку на горные вершины.

– Если это облако нас накроет, придется долго отдыхать, – сказал проводник Рихарду. – Может, успеем спуститься в долину, там хоть кустарником разживемся для костра.

Белое чудовище разрасталось, ширилось и через несколько минут окутало весь отряд.

Хозяин вернулся в свой дом и грозно спросил у пришельцев: «Что вам нужно в моих владениях?»

И по его приказу все остановились: никто не видел перед собой ни зги.

Проводник сказал, что он попытается пройти вперед, шагов на сто, и если ему это удастся, он крикнет, чтобы следовали за ним.

Отряд остался на месте. Морозное дыхание страшного облака мгновенно покрыло инеем и коней и людей, посеребрило гусарские усы.

Около четверти часа ждали сигнала проводника. Но его и след простыл. Тогда Рихард на собственный страх и риск отправился на поиски проводника, непрерывно окликая его. Ответа не было.

По-видимому, пастух сбежал. Он не хотел погибать вместе с солдатами и предоставил их самим себе.

Гусары были брошены на произвол судьбы в царстве тумана и снегов; их окружал полный мрак, в котором ничего нельзя было различить; их мучил голод и холод, томила жажда.

Но никто не роптал.

– За мной! – скомандовал Рихард и вслепую повел отряд по крутому спуску. Гусары спешились и, ведя коней в поводу, двинулись за ним.

Туман стоял и в седловине. Однако после нескольких часов сопряженного со смертельной опасностью спуска отряд наконец вышел к склону горы, густо поросшему кустарником.

– Здесь и заночуем. Разжечь костры!

Ночь не заставила себя долго ждать. Возможно, в долине солнце еще не зашло, но в стране облаков уже стемнело.

Хорошо, что можно развести огонь: по крайней мере отряд не замерзнет.

Коней привязали друг к другу; и сегодня придется им обойтись без корма, ведь и хозяева тоже лягут голодными.

Может быть, именно в этот час, далеко-далеко отсюда, говорила госпожа Барадлаи своему младшему сыну памятные слова: «Твой брат пробирается через Карпаты, гонимый, преследуемый врагом; под ним – зияющие пропасти, разлившиеся горные реки, над ним – снежные бури и коршуны. Его может настичь неприятель, он может погибнуть от голода и холода!»

О, если б бедная мать видела сейчас своего сына!

Гусары разожгли костры и расположились вокруг них. Смертельная усталость сковала их тела. Только сон мог спасти их сейчас, один только сон.

Рихард приказал бодрствовать по одному человеку у каждого костра, чтобы поддерживать огонь, не дать ему погаснуть.

Затем он и сам, закутавшись в шинель, прилег у одного из костров.

Молодой гусар, описав в своем дневнике злоключения минувшего дня, вздохнул: «О создатель! Что ожидает нас завтра?»

Затем и он заснул мертвым сном, как и все остальные.

Рихард потребовал невозможного, когда приказал солдатам бодрствовать у костров. Дежурные, подбросив веток в огонь, решили, что они будут гореть и без их помощи, и заснули.

Во сне солдатам привиделась родина, но едва успели они в своих грезах долететь до отчего дома и спросить: «Ну, что нового?» – как грозный рев пробудил всех от сладостных видений. Исступленно ржали испуганные кони.

Взорам солдат предстала ужасная картина.

От пламени оставленных без присмотра костров загорелся лес. Огонь, словно несущаяся по горному склону лава, распространялся все дальше в горы, завывая от порывов ветра и разрезая мрак туманной ночи.

– Все на ледник, за мной! – закричал Рихард, схватив поводья своего коня, и бросился сквозь пламя, которое со свистом и ревом бушевало вокруг.

Освещение было хоть куда! Теперь не составляло большого туда разглядеть дорогу вверх. Проклятая, ненавистная дорога, но только на ней сейчас спасение! Смертельная опасность придала новые силы и людям и лошадям. Местами приходилось пробиваться сквозь самую гущу огня. Ветер, словно вступив в союз с пожаром, бросал в лицо языки пламени, душил дымом. Оставался один выход – вперед и вверх, на ледники!

Когда, после двухчасового титанического штурма горных вершин, гусары оглянулись на пройденный путь, у них закружились головы. Они сами не понимали, как им удалось так высоко взобраться! Весь склон горы был покрыт огненно-черной мантией, которая все удлинялась по мере того, как пожар находил себе новую пищу.

Взмокшие, все в испарине стояли гусары на вершине горы под леденящим ночным небом.

Оставаться здесь долго мог только тот, кто искал смерти. Надо было идти, хотя бы только для того, чтобы не замерзнуть.

Снова взялись за поводья лошадей. Умные животные не нуждались в понукании: они сами шли за своими хозяевами.

Все молчали. И без слов было ясно: надо идти и идти вперед, пока хватит сил. Кто не выдержит, кто остановится, – тот погиб.

Наступил рассвет. Начинался самый тяжелый день их похода. Вокруг – ледяные поля, снежные равнины. Ни тропы, ни ориентира.

Уже вторые сутки у солдат не было во рту и маковой росинки.

Жгучую жажду пытались утолять кусочками льда. Растает во рту льдинка, а пить хочется еще больше.

Но особенно мучительно сжималось сердце гусар при виде того, как гибли кони. То одна, то другая лошадь окончательно выбивалась из сил и падала у дороги. Останавливался солдат над своим конем и плакал. Легче самому навеки лечь на этих безжалостных, холодных камнях, чем расстаться с верным другом!

Старый Пал никому не давал покоя. Он ехал позади, подбадривал, утешал, ругался, клял всех святых, помогал поднимать упавших коней, показывал пример выдержки новобранцам.

– Никому не отставать! Ведь скоро мы будем дома.

«Дома! На небе!» – записывал в свою книжечку молодой гусар.

Отряд растянулся и окончательно утерял походный вид. Передних отделял от задних двухчасовой переход, Рихард с группой гусар ушел далеко вперед, прокладывая дорогу в глубоком снегу, а Пал по-прежнему замыкал шествие.

Казалось невероятным, что гусары еще могут двигаться.

Одежда превратилась в ледяной покров, сабля тянула книзу. Подковы у лошадей отлетели, копыта они разбили в кровь, бока втянулись, подпруги ослабели. И никто не знал, сколько еще предстояло пройти до желанной цели!

Судьба приготовила отряду еще одно испытание. После полудня началась пурга.

Темно-фиолетовые тучи, громоздившиеся на вершинах гор, бросились оттуда на заснеженные скалы. Ветер, завывая, швырял в лицо острые льдинки. Затем густыми, огромными хлопьями посыпал снег, вмиг заметавший следы. Люди поддерживали связь друг с другом только криками.

Кто знает, куда они идут?

Может быть, прямо в пропасть или в непроходимое ущелье? Тогда всем конец.

Со склонов гор с грохотом скатывались снежные обвалы, которым ничего не стоило унести с собой лошадь и всадника.

И все же люди не падали духом. Их согревал внутренний жар, он помогал преодолевать все страхи и опасности.

Снова близились сумерки.

Рихард вдруг заметил, что дорога пошла круто вниз. Показался лесной массив. Сосны были сейчас для отряда желанным укрытием.

Пурга гремела и выла между стволами деревьев, словно гигантский очаг. Но сквозь эту ужасную музыку Рихард внезапно различил один звук, который наполнил его сердце надеждой и радостью, То был стук топора.

Значит, где-то рядом люди!

О, какое счастье увидеть человеческое лицо! Какое блаженство узнать, что царство смерти пройдено!

С двумя солдатами Рихард направился на звук топора и вскоре встретил человека в опорках, очищавшего от сучьев сваленную сосну.

Рихард окликнул его по-словацки.

Человек ответил ему на чистейшем венгерском языке.

– Благослови тебя бог!

Услышав эти слова, гусары чуть не задушили в своих объятиях обутого в опорки из лыка крестьянина.

– Значит, ты венгр? И это – венгерская земля?

И они припали, лицом к мерзлой, заснеженной земле: – Воистину благослови! Во веки веков! Аминь!

Дровосек рассказал им, что их уже ждут в городе, там внизу, совсем близко. Еще утром туда пришел их проводник, спешивший привести людей на помощь гусарам, чтобы спасти солдат от гибели.

Пурга ушла в сторону, и как только снежная завеса приоткрылась, гусары увидели с высоты то, ради чего они проделали весь этот далекий и страшный путь: прекрасный венгерский край!

Ясно ли они его увидели? Пусть об этом скажут их слезы.

У подножья горы лежал маленький городок. Пологая дорога вела прямо к нему. По этой дороге навстречу отряду уже двигалась торжественная процессия с флагами и оркестром, чтобы приветствовать героев. Гусары издали заметили флаги и услышали музыку.

Рихард и шедшие с ним впереди солдаты выстрелами дали знать отставшим, куда держать путь. Капитан ждал подхода всего отряда. Теперь уже некуда было спешить.

Наконец весь отряд оказался в сборе. Гусары построились в колонну и пошли навстречу своим соотечественникам.

Что это была за встреча! Ее невозможно описать, это могут понять только те, кто пережил что-либо подобное!

В городе для героического отряда гусар был устроен торжественный пир. И венгерские солдаты, шесть дней и шесть ночей не смыкавшие глаз, танцевали на этом пиру до утра.

Все описанное – не поэма, не плод вымысла: тот самый молодой гусар, ныне – старик ветеран, сохранил свой дневник до наших дней; воин этот жив еще сейчас и свидетельствует, что все именно так и происходило в действительности.