Сыновья человека с каменным сердцем

Йокаи Мор

Часть вторая

 

 

Национальная армия

Полно сказки рассказывать» Разве в жизни так бывает?

Как могло случиться, что народ небольшой, изолированной страны, подвергшейся нападению со всех сторон, оказался в состоянии доблестно и победоносно защищать свою родину против вражеского нашествия, опираясь лишь на собственные вооруженные силы? Чем объяснить, что колосс, перед которым он очутился один на один, не одолел его? А когда на эту страну натравили и другого европейского колосса, она померилась силами и с ним! Так что оба исполина затратили немало усилий, пока им удалось одолеть эту маленькую страну.

Откуда у маленького народа взялось столько богатырской, поистине сказочной мощи для этой эпической борьбы, которую можно было бы назвать песней о Нибелунгах нового времени?

Попробую вам рассказать так, как понимаю сам. Всеобщее стенание пронеслось по Венгрии и эхом прокатилось от края ее и до края, от горного склона до горного склона, от вершины до вершины. А когда эхо повторилось, оно было уже не криком боли, а боевой тревогой.

Взвились в воздух национальные знамена, и народ стал собираться вокруг них.

Землепашцы бросали плуги, школяры оставляли училища, отцы покидали счастливые семейные очаги и становились под боевые знамена.

Тринадцати – четырнадцатилетние подростки брали в руки тяжелые ружья, от которых сгибались их еще детские плечи, а белые как лунь семидесятилетние старцы вставали бок о бок с ними.

Никого не приходилось соблазнять высоким жалованьем. Трехцветная национальная кокарда – вот единственное вознаграждение, которого добивался каждый, кто вступал в ряды народного ополчения.

Балованные отпрыски знатных фамилий, земельные магнаты и мелкопоместные дворяне добровольно вставали в строи рядом с крестьянскими парнями, чтобы вместе с ними месить дорожную грязь в грозу и в дождь, спать на соломе, ходить в отрепьях, – словом, делить и мытарства и славу.

Некий присяжный поверенный, бросив свою контору, перепоясался саблей и с трехцветным знаменем з руках, в первой же битве при Швехате, двинулся впереди всех под градом картечи на врага. Позднее он стал полковником, хотя никогда не обучался военным наукам.

А некий молодой помещик, охваченный чувством патриотизма, едва успев отпраздновать свадьбу, на другой же день покинул юную жену и пошел сражаться. Он участвовал в атаке на римские редуты и, неся знамя, первым взобрался на бруствер, где его и настигла пуля; а ведь поцелуй молодой жены не успел еще остыть на его губах.

Все семинаристы при монастыре цистерцитов, за исключением трех малодушных, ушли в солдаты. Когда они садились на подводы, сам настоятель принес им провизию на дорогу. Возвратившись в трапезную, он увидел «праведников», не пожелавших покинуть монастырь, и крикнул им со слезами в голосе:

– Трусы! Как у вас хватило совести остаться здесь!

На войну уходили адвокаты – никто больше не занимался тяжбами. Уходили судьи – в суд больше не поступало исков.

Инженеры превращались в артиллеристов и саперов. Врачи становились полевыми хирургами – умирать в постели в ту пору было не в моде.

Завзятые кутилы делались прославленными героями. Люди кроткого нрава обращались во львов.

Даже разбойники раскаивались в своих преступлениях. Главарь одной шайки, испросив амнистию для себя и своих головорезов, сколотил целую рать в сто шестьдесят всадников и повел их на поле брани. Защищая родину, почти все они сложили головы, которые, впрочем, уже давно должны были слететь за вред, причиненный ими обществу.

Один вельможа снарядил на собственные средства целый полк гусар, другой гусарский полк в несколько недель выставил исправник Яскунского комитата.

Не было оружия. Что ж, его отнимали у врага! Правда, вырывать приходилось его чуть не голыми руками, пуская в ход колья и косы.

Простои трансильванский хлебопашец научился сам отливать пушки и просверливать в них дула; он обеспечил повстанцев и боевыми ядрами, В каждой чугунолитейной мастерской отливали ядра и пули. Когда пришли к концу запасы ружейных пыжей и не было никакой возможности их достать, в войсках нашлись фармацевты, которые стали изготовлять их из бумаги, и пыжи оказались вполне пригодными в бою.

Церкви жертвовали на орудия свои колокола.

Один только полководец захватил у врага в нескольких боях ста десять пушек!

Крестьяне из окрестностей города Сабадка голыми руками отобрали у противника здоровенное орудие, прозванное «дядей» и бившее на расстояние полумили.

Едва сформировавшись, каждый новый батальон тут же приступал к учениям, а уже через неделю получал боевое крещение.

Под сенью трехцветного знамени люди становились братьями. Никто не произносил с издевкой: «немчура», «валах», – единое знамя сплотило всех, все считали себя сынами единого отечества.

Офицеры были боевыми Товарищами солдат. Вместе и ели, и мокли под дождем, и спали на общей соломенной подстилке, учили друг друга патриотизму.

Дезертиров не было вовсе. Да и куда могли бы они бежать? Дверь каждого дома немедленно захлопнулась: бы перед трусом.

Если какая-нибудь воинская часть и терпела поражение, она не рассеивалась во все стороны, а, напротив, стремилась заново собрать силы и продолжать борьбу.

Воевали не только те, у кого в руках было оружие, воевала каждая живая душа. Матери воодушевляли сыновей. Знатные дамы перетаскивали землю для укреплений и брались за самые опасные поручения, с которыми лучше всего справляются женщины, и они оказывались наиболее ловкими лазутчиками. После сражения они ухаживали за ранеными. Все барские усадьбы поблизости от поля битвы превращались в лазареты.

Священники прославляли с амвона, как высшую добродетель, воинскую доблесть и геройство. В проповедях не упоминались папские энциклики, не предавались анафеме ереси: борьба за независимость была одинаково священна и для креста и для звезды.

И пламенный поэт, метеором сверкнувший на нашем небосводе, воспевал, в своих стихах эту священную войну зa независимость родины. Его призыв к освободительной борьбе прозвучал с поднебесных высот, то было последнее его слово перед тем, как на наших глазах закатился он за неведомый горизонт. Быть может, он не упал на землю! Кто знает, не вернет ли его нам новый поворот земного шара и не увидим ли мы его опять над своей головой – искрометным, мечущим громы и молнии!

Так создавалась национальная армия.

Хорошо, скажете вы. Все это – поэтическая сторона дела. Ну, а проза? Откуда брались деньги?

Верно, войну без денег вести нельзя.

И вот как обстояло дело. Каждый, у кого была хотя бы одна серебряная ложка или пара серебряных шпор, отдавал их на нужды родины. Молодые девушки вынимали из ушей серьги, вдовы отдавали в национальную казну скопленные филлеры. Сюда же поступали и собранные по грошам сбережения от пенсий. Кто мог помышлять о сбережениях, когда нависла угроза потерять отечество?

Однако всего этого было недостаточно. Тогда решили печатать деньги на простых клочках бумаги: мол, эти клочки и есть «деньги нации». И люди принимали их как настоящее золото. Ни один человек не сомневался в их полноценности: «Нация сама себе владыка. Все, на чем изображен ее герб, – для нас священно».

И денег стало столько, что хоть пруд пруди.

Даже министр финансов не имел приличного пальто; военный министр курил дешевые сигары – на лучшие не оставалось средств, все было отдано родине. Главный военный интендант в обеденный час обходил по очереди своих многочисленных знакомых, чтобы не расходовать на собственное пропитание денежных ресурсов страны.

И когда тому или иному правительственному комиссару вручали какое-либо заветное сокровище – как было, например, с Эденом Барадлаи, – никто не сомневался, что пожертвование будет использовано по назначению: то, что отдано для приобретения хлеба, непременно превратится в хлеб, то что отдано на приобретение оружия, превратится в оружие.

Вот как были найдены материальные средства для содержания национальной армии!

А спустя полгода чудеса героизма, совершенные этой армией, уже вошли в историю.

Недавние мальчуганы становились в те дни увенчанными лаврами героями, молоденькие лейтенанты – генералами, полководцами. Изодранное в боях трехцветное знамя завоевало уважение всего мира!

Воины с честью выдержали все испытания: они бросались в огонь сражений, преодолевали вьюгу, стойко держались в трудные месяцы поражений и тяжелых потерь.

В Комароме они не дрогнули под градом осколков и снарядов противника.

Под Сольноком вооруженные косами рекруты, закрыв глаза, атаковали батарею изрыгавших смертоносный огонь орудий и захватили её.

У Пакозда национальные гвардейцы с косами в руках заставили сдаться десятитысячный отряд пехотинцев, вооруженных ружьями.

Возле Дьёра одиннадцатый пехотный батальон со штыками наперевес ринулся в атаку против вражеской кавалерии и обратил её в бегство. А в Буде гусары, спешившись, пошли на приступ крепости.

В Лошонце отряд бывшего члена апелляционного суда, превратившегося из вице-губернатора в полководца, средь бела дня захватил все пушки и взял в плен штаб противника, в шесть раз превосходившего его по численности.

Около Пишки один-единственный батальон под командой Инцеди в течение целого дня оборонял мост от натиска в двадцать раз более сильного противника и отстоял его.

А как стремительны, как блистательны и внезапны были маневры венгерской национально-освободительной армии! Под Селакной венгры сумели незаметно, будто под землей, просочиться во вражеский тыл. У Браньцко они преодолели крутой горный склон и с боями пробились сквозь порядки неприятельских войск. Под Сольноком, в тылу у врага, конный венгерский отряд вплавь форсировал Тису. Из охваченного огнем Шегешвара люди сумели увезти на телегах снаряды и порох. У Тисафюреда, где суровая зима навела ледяной мост через Тису, венгерское войско встало стеной на замерзшей реке и, преградив путь полчищам неприятеля, решительно заявило:

– Довольно! Ни шагу дальше!

Народ-богатырь собрал всю свою мощь, распрямился во весь рост и, подняв свои могучие руки – сто тысяч рук, – гордо бросил вызов врагу:

– Подходи! Померимся силами!

И после схватки, в которой хрустели и трещали все его кости, вырвался из рук противника!

Разве это не самые достоверные исторические факты?

Но, говоря о национально-освободительной армии, нельзя забывать о том, кто шел впереди нее и вслед за ней, как Иегова, – днем в тумане, ночью в столбе огня – о народе! О народе, который своим разумом, сметкой, изобретательностью, добротой, патриотическим духом умел отстаивать, ободрять, предостерегать, неустанно вдохновлять и оберегать свою обожаемую армию. Не раз десятки тысяч ополченцев вставали бок о бок с нею, и их рать устрашала врага! В одном месте население настойчиво распространяло ложные Слухи, и главные силы неприятеля снимались с выгодных позиций и уходили на новый участок; в другом – народ терпеливо разгадывал ревностно оберегаемые планы противника. В районе Озора один патриот дважды пешком пробрался сквозь вражеские заслоны и передал подразделениям венгерской национальной армии сведения о перегруппировках неприятельских частей, дислоцированных между ними. Переписка лавочников евреев содержала, на первый взгляд, лишь безобидные коммерческие сведения. А между тем они расшифровывали письма по заранее установленному коду и черпали из них сведения о перемещениях врага, которые затем сообщали полководцам венгерской армии. Для срочной переброски венгерской пехоты, пушек и боевого снаряжения немедленно предоставлялись сотни и сотни подвод. Но появлялась армия врага – и для нее не находилось ни одной завалящей колымаги, ни одной клячи:

– Все лошади в табуне, в степи. Разве их разыщешь!

Если национальная армия нуждалась в провианте, ей тут же привозили все необходимое в. обмен на простую, куцую расписку. А чужеземные войска ничего не могли раздобыть даже за наличные деньги.

– Сами живем впроголодь. Еле-еле перебиваемся.

Только одного недоставало в ту пору национальной армии: сознания собственной силы! Эту уверенность ей еще предстояло приобрести. И урок обошелся недешево.

 

Соломенный комиссар

До чего же преуспел в жизни Зебулон Таллероши! Рядом с его именем красуется гордое звание правительственного вице-комиссара и майора национальной гвардии.

Превосходная должность, ничего не скажешь!

Он уж и не думает теперь протестовать, когда его величают «ваше высокоблагородие».

Отбыл он из родных мест всего лишь депутатом, а возвратился правительственным вице-комиссаром и штаб-офицером!

Когда Зебулона посылали в Пешт, многие считали, что он мудрейший муж во всей округе. А по его возвращении стали поговаривать, что он там превратился в величайшего стратега.

Сам Таллероши искренне верил во все это. Ничем иным нельзя объяснить тот факт, что он вдруг преисполнился необычайным честолюбием.

Помню один характерный для той эпохи анекдот. В национальном театре подвизался некий почтенный смотритель оперы, который до преклонного возраста никогда не вникал в политику. В тысяча восемьсот сорок восьмом году, когда даже за кулисами утвердился взгляд, что каждый человек должен интересоваться государственными делами, это поветрие захватило и вышеназванного добродетельного мужа. Причем он вскоре обнаружил, что находятся люди, которые охотно выслушивают его разглагольствования. И однажды он с превеликим удовлетворением заявил своим восхищенным слушателям:

– Никогда бы не поверил, что эта самая политика – такое легкое дело!

Подобно этому и Зебулон Таллероши решил про себя, что военное искусство дело куда менее хитрое, чем принято думать.

Нужно только отдавать приказы, а в людях, которые их станут выполнять, недостатка не будет. Ведь новобранцев хоть отбавляй, и все как один – богатыри! А как поют! Ружей у них, правда, нет, но хороших стрелков тьма тьмущая. Хватает и опытных вербовщике в, это все люди храбрые и драчливые. Они с полной охотой сколачивают отряды ополченцев, а уж те, разумеется, натворят невиданных чудес. Хлеб тоже, конечно, уродится, надо только вовремя распоряжение отдать. Денег достаточно. Зебулон не ведет им счета – к чему? Ведь он себя знает: не присвоит из казны ни гроша, а раз так, кому нужна лишняя писанина да каракули!

Зебулон однажды даже возглавил поход! В соседней деревне объявились какие-то реакционные подстрекатели. Выдавая себя за панславистов, они вздумали вербовать свои отряды. Их-то с помощью хитроумных маневров и выкурил с боевых позиций Зебулон. Чуть даже в плен не захватил! Свой подвиг он не замедлил обнародовать в специально выпущенном бюллетене.

Таллероши был весьма доволен собой и не сомневался, что если дело дойдет до настоящей баталии, он и тут окажется на высоте положения. Несложная наука эта стратегия! Что требуется от полководца? Выставить солдат вдвое больше, чем у неприятеля; а как начнется пальба, самому старательно укрыться в надежнейшем месте, чтобы никакая пуля не смогла тебя подстрелить. Остальное придет само собой. Именно так и поступали все великие полководцы – от Александра Македонского до Наполеона.

Целый день снуют теперь люди взад и вперед по усадьбе Зебулона, расположенной на околице одной из деревень северной Венгрии. Здесь и гонцы – пешие и конные, – и поставщики, и предводители отрядов вольницы, и сельские старосты с новобранцами, и лазутчики.

Зебулон занят с самого утра. Только вечером проводит он час-другой в кругу своей семьи.

Почтенное это семейство все еще в полном составе, и по-прежнему кажется, что барышень, когда они очень уж расшумятся, не пять, а целых семь. Барыня– маменька, как всегда, страдает мигренью и к тому же целый день спит. По этой причине она сильно раздобрела и если уж не лежит, то сидит, а от недостатка движений, понятно, еще больше тучнеет. Просто безвыходное положение!

Когда господина Зебулона спрашивают, почему его супруга всегда сидит сиднем, он говорит, что она запоем читает. Но, по правде говоря, это не совсем так. Достопочтенная госпожа отроду не прочла ни одной книги по той простой причине, что не владела грамотой.

Не каждый, разумеется, знает, что перед тем как сделаться госпожой (ведь госпожой не всякая рождается), барыня эта, всеми уважаемая ныне подруга жизни господина Зебулона, была простой крестьянской девушкой. Скажем прямо: она подвизалась в роли служанки господина Зебулона. А потом он взял ее в жены. Однако все мы – демократы, не будем же слишком придираться к этому обстоятельству. Супружество господина Зебулона тем не менее оказалось весьма счастливым; он, во всяком случае, обрел в своей половине ту бесспорную добродетель, что она была домоседкой. О том, что происходит в округе, в стране и даже во всей Европе она во всех подробностях узнавала от посещавших ее гостей. Последние новости доставлялись ей, можно сказать, прямо на дом.

Она и сама отваживалась порой пускаться в рассуждения о герцоге Болинброке или о лютой жестокости испанского короля Филиппа V, которых она хорошо знала по сцене. Будучи большой любительницей театра, она с видом знатока рассуждала о том, что происходит на театральных подмостках. До чего все-таки умно придумано: сперва заставят суфлера прочитать публике пьесу вслух, а потом еще и актеры разъяснят ее в подробностях! При таком способе всякий поймет, что хотел сказать сочинитель. Не мешало бы и со всеми книгами поступать точно так же.

Дочерей она воспитывала по всем правилам, их даже обучали французскому языку. Сама же почтеннейшая матрона училась деликатному обращению у окрестных дам. В их кругу считалось, что самое главное достоинство – непрерывно на что-нибудь жаловаться. Страдальческое выражение лица особенно подчеркивает аристократизм. Как легко улаживаются самые щепетильные вопросы, если, например, сослаться ка мигрень или на расшатанные нервы. Истинная барыня жить не может без нервов!

Надо сказать, что достопочтенная госпожа Таллероши обладала отменным аппетитом. Утром, еще не встав с постели, она плотно завтракала. Вечером, вскоре после сытного обеда, она рано ложилась спать, не будучи в состоянии долго засиживаться из-за мигрени, ко приказывала непременно будить себя к ужину и снова с превеликой жадностью ела за троих.

Господин Зебулон находился под башмаком у жены. Он и сам это признавал, хотя уверял, что так дело обстоит лишь в домашней обстановке. Каждый настоящий мужчина, неизменно добавлял он, должен быть под каблуком. Это как бы дополняет облик человека с непреклонным характером. Вне домашнего очага, ка арене политической борьбы – он твердокаменная скала, а в семье – нежно тающее сливочное масло; перед неприятелем – грозный лев, с глазу на глаз с женушкой – воркующий голубь; для всего мира – его высокоблагородие, а для своей супруги… Лишь ей одной дозволялось фамильярное обращение: «Послушай, Зеби!»

И это – вовсе не слабость. Скорее – добродетель, имеющая к тому же веское основание. Ведь супруга – единственное существо на свете, которое осмеливается говорить его высокоблагородию чистую правду, тогда как прочие смертные на это не отваживаются и предпочитают молчать.

Но супруга Зебулона не просто осмеливалась говорить правду. Она, можно сказать, только этим и занималась. Больше того, самой главной ее заботой было придумать, какие именно истины должна ока выложить своему милостивому супругу и повелителю. В этой области госпожа Анна обладала исключительный искусством. Не умея ни читать, ни писать, она в любой момент была готова преподать Зебулону нужный урок. Уроки эти служили для него чем-то вроде экзамена.

В критических обстоятельствах Зебулон привык обращаться к жене, как к оракулу, испрашивая у нее совета. И слово сидевшей на месте провидицы звучало для него куда более убедительно, чем звучал в былые времена голос сивиллы.

А наиболее критические обстоятельства возникали тогда, когда господин Зебулон доводил до сведения госпожи Анны, что он отважился пригласить в дом гостей.

Среди многочисленных добродетелей супруги Зебулона не последнее место занимала склонность к бережливости. Поэтому к гостям она отнюдь не благоволила. Каждый по ее мнению, должен обедать у себя дома. Бессовестно рассчитывать, что кто-то выкармливает чудеснейших пулярок и каплунов с единственной целью потчевать ими других. А сколько беготни и хлопот, когда нагрянул гости! Правда, сама госпожа Анна все равно не сдвинется с кушетки, на которой возлежит. Но ведь и от девиц мало проку» Каждый раз надо выдавать чистые скатерти и салфетки. Да еще кухарка, как, назло, подает на стол с изрядным опозданием, что окончательно может выбить человека из колеи, а главное, приходится жертвовать послеобеденным сном. Больше того, нужно проводить весь вечер с гостями, вместо того чтобы спокойно лежать в постели, а госпоже Анне стоит большого труда не задремать прямо за столом: веки у нее слипаются, все существо просится на покой!

Все это отлично знакомо господину Зебулону. Поэтому, собираясь осведомить супругу о предстоящем визите гостей, он старается предварительно рассказать ей какую-нибудь приятную, смешную или возбуждающую любопытство новость. С увлечением рассказывая занимательную историю, он незаметно, исподволь сообщает и то, что касается гостей: кто именно придет, сколько человек, до какого часа они засидятся.

Вот и сейчас он врывается в покои госпожи, держа в руках распечатанное письмо.

– Ну и везет мне! Поистине везет! Кто еще может похвастаться такой удачливостью? Она преследует, находит меня всюду, куда бы я ни прятался. На, читай!.. Вот, видишь… Не успело венгерское правительство назначить меня правительственным вице-комиссаром комитата с окладом в две тысячи пятьсот форинтов, не успел я сделаться «его высокоблагородием», располагающим всей полнотой власти и правом распоряжаться жизнью и смертью людей, как уже прибыло другое письмо – от его высокопревосходительства, моего друга Ридегвари. По поручению венского правительства, он предлагает мне пост верховного комиссара всего северного края с окладом в шесть тысяч форинтов, а именовать меня с окладом «его превосходительство». Вот оно, это письмо! Его привез из Вены сам Салмаш. Он теперь разъезжает повсюду!.. Что ж мне делать? Какое принять предложение?… Пештского правительства? Или венского?

Зебулон полагал, что госпожа Анна с ее практическим умом должна была ответить, что следует ухватиться за предложение, сулящее больше выгод. На этот случай он уже заранее приготовил пространную патриотическую речь. Но не тут-то было! Его постигло сильнейшее разочарование. Госпожа Анна оказалась еще простодушнее чем он предполагал.

– Не нужно мне ни того, ни другого, – ответила она. – Лучше бы ты, Зеби, вовсе не ввязывался в эти дела. В наше беспокойное время умнее держаться в стороне. Покорнейше благодарю за высокую честь величаться ее высокоблагородием и даже ее превосходительством, если нас при этом объедают и разоряют! Ты-то вечно в разъездах и многого не замечаешь. Зато я, сидя дома, вижу все. С той поры как ты заделался его высокоблагородием, не бывало дня чтобы за нашим столом не сидело пять-шесть гостей» Лучше бы ты уж получил такую должность, когда бы не тебе приходилось угощать людей, а тебя бы самого угощали, да еще бы подарки приносили. Взгляни на жену старшего судьи! У нее не жизнь, а масленица. Когда у нас были крепостные, в доме всегда был достаток. А нынче от мужика не дождешься ни яиц, ни масла – все приходится покупать за деньги. Огород полоть – и то не придет ни одна баба: теперь, говорят, свобода. В земле промерзло не меньше десяти мешков картошки – никто не ходит на барщину. Нечего сказать, хороша свобода! Сами скоро с голоду помрем. А ведь за один только прошлый год мужики задолжали нам триста дней баршины. Но они их даже и не собираются отрабатывать. И вдобавок вы забираете в солдаты, в национальную гвардию самых дюжих наших батраков! Не нынче-завтра нам придется самим доить коров, мотыжить землю, чистить лошадей. А в довершение всего, тебе не миновать идти на войну. Дело кончится тем, что тебя пристрелят, и я останусь одна-одинешенька с этакой-то уймой девиц!

Зебулон видел, что госпожа Анна старается всеми силами избавиться от нашествия гостей.

– Послушай, жена… Ты плохо в этом деле разбираешься. А раз не понимаешь, не рассуждай. Тут – высокая политика.

– Чего это я не понимаю? – вспылила госпожа Анна. – Я во всем разбираюсь не хуже тебя. И в высокой политике тоже толк знаю.

Однако господин Зебулон был твердо убежден, что супруга не имеет о ней никакого представления.

– Если так. скажи, как ты ее понимаешь? – с легким ехидством спросил он.

– Сначала ты скажи! – покраснев, огрызнулась госпожа Анна.

– Что ж, скажу! – воскликнул господин Зебулон. – Суть высокой политики в том, как нам поудачней выдать замуж всех наших дочерей.

Уж о чем о чем, а об этом госпожа Анна готова была говорить и днем и ночью.

– Пожалуйста, не думай, что у меня какое-то глупое пристрастие бродить по горам и долам, заставлять солдат стоять навытяжку, шить им мундиры, выпекать солдатский хлеб, С этим приходится так или иначе мириться. Как тебе известно, Тихамер, который был женихом Каролины Пиа, ушел в венгерскую армию, – там сейчас не требуется вносить никакого залога, – и стал уже капитаном. Лацко, что засматривался на Адалгизу, получил должность в венгерском министерстве и теперь мог бы жениться. Сумасбродный поэт Бени, писавший любовные стишки Либуше, строчит в газету в Пеште и тоже пристроился к делу. Бендегузелла может пока немножко подождать. Но как быть с Кариклеей? Еще когда она была крошкой, мы называли ее принцессой, обучали игре на фортепьяно и мечтали, что она выйдет замуж за знатного дворянина. И наконец такая возможность представилась! И какая партия, истинная находка! Я всегда говорил: благодаря нашим старинным связям Кариклея должна выйти замуж за одного из сыновей Барадлаи. Старый граф был моим закадычным другом, а Ридегвари – единомышленником. Но старик умер, а Ридегвари оказался не у дел. Дом Барадлаи изменился до неузнаваемости, все вдруг превратились в вольнодумцев и патриотов. Что было мне делать в подобных обстоятельствах? Один в поле не воин. Недавно из Вены вернули самого младшего барича Енё. Ее сиятельство госпожа Барадлаи сама ездила за ним. Глупейшая история: барич вздумал жениться на девице дурного поведения. Но семейство этого не допустило. Его водворили домой и прилагают все старания поскорей женить на какой либо благородной, благовоспитанной барышне, чтобы он окончательно выкинул из головы свою бывшую пассию. Когда Кариклея присутствовала на помолвке барича Эдена, вдова видела ее, и наша дочка ей очень понравилась. И вот нынче мой друг Эден, верховный правительственный комиссар, пожалует сюда, в наш дом!.. Все это ты и растолкуй, пожалуйста, Кариклее, Ну, уразумела теперь что к чему? Видишь, голубушка моя, как обстоит дело?

Зебулону все же удалось овладеть редутом.

Госпожа Анна молча улыбнулась и даже позволила мужу чмокнуть себя в пухлые щеки.

– Так-то, милый мой голубчик! – воскликнул господин Зебулон, нежно потрепав по круглой физиономии свою супругу. – Надеюсь, тебе теперь понятно, в чем суть высокой политики? Не правда ли?

Вместо ответа, звякнув связкой привешенных к поясу ключей, госпожа Анна кликнула по очереди всех дочек и приказала им, не мешкая, поскорее приняться за дела в кладовой, на кухне, в погребе и на птичьем дворе. Кариклее велено было поспешить в гардеробную. Хозяйка была окончательно покорена.

– Это, любушка, ты моя голубушка, и есть высокая политика! – еще раз с победоносным видом повторил господин Зебулон. – Если все женихи моих дочерей служат в мадьярском стане. – один капитаном, другой чиновником, третий журналистом, а четвертый и вовсе доводится младшим братом верховному комиссару, – значит, нужно где-то служить и мне. И уж, конечно, не там, где мне сулят шесть тысяч форинтов жалования; придется удовольствоваться всего лишь двумя с половиной. Мне волей-неволей приходится быть патриотом. Только человек, имеющий пять дочерей, по-настоящему понимает, что такое высокая политика.

Но госпожа Анна не совсем доверяла этой высоте. Оказывается, она смотрела дальше.

– Все это, конечно, так. А вдруг австрийское правительство прогонит мадьярское? Или Тихамера подстрелят, и он помрет? Что будет, если Лацко посадят за решетку, а Бени выгонят из редакции, и он убежит куда-нибудь в Азию? Или тебя самого схватят за шиворот? Что тогда станется с нашими дочками? И со мной? Да и с тобой тоже?

Этот каверзный вопрос привел господина Зебулона в замешательство; он заходил взад и вперед по комнате. Оставить его без ответа было невозможно.

– Видишь ли, – упавшим голосом обратился он к своей подруге. – Я ведь еще ничего определенного моему другу Ридегвари не сказал. Потолкую с Салмашем.

Заботясь прежде всего о своей собственной особе, господин Зебулон откликнулся на обращение Ридегвари чрезвычайно туманным, двусмысленным письмом и вручил его господину Салмашу, который где-то – ему лучше знать где – когда-нибудь да встретится снова с его превосходительством. В то же время Зебулон прибег к мудрой предосторожности: проставил под письмом только свои инициалы, на случай, если оно попадет не в те руки.

Велико было удовлетворение господина Зебулона, когда он убедился, что, вняв его увещеваниям, госпожа Анна принялась наводить образцовый порядок в доме. В комнате для гостей меняли постельное белье, на подушки надевали свежие наволочки; валявшиеся где попало предметы туалета барышень спешно убирались – куда угодно, только бы с глаз долой! Служанки сметали висевшую по углам паутину, стирали пыль с карнизов и выступов старинных шкафов и комодов. Кучера и слуги то и дело бегали к еврею-бакалейщику – за горсткой миндаля, за небольшим количеством фитолака, необходимого для приготовления желе к торту, за сахаром. Кухарка гонялась по птичьему двору за утками, каплунами и пулярками. В комнатах стоял густой запах жареного кофе. Ежеминутно оглушительно хлопали двери, сотрясая дом. И все это происходило потому, что так повелел господин Таллероши!

Что за сладостное чувство видеть, как выполняется твоя воля, да еще при прямом содействии самой супруги. Тут есть что-то от ощущения абсолютного монарха, упивающегося своим всемогуществом. Впрочем, это напоминает скорее нечто иное: то чувство умиления и самолюбования, которое испытывает повелитель суверенного народа, исполняя, хотя бы раз в десять лет, законное желание своих подданных.

Теперь, если Эден Барадлаи посетит усадьбу господина Зебулона, он сможет убедиться, что его примут там как подобает высокому рангу хозяина.

Надо сказать, родовой замок Таллероши – барский дом не хуже всякого другого. Со стороны большака он выглядит двухэтажным. Правда, задняя его стена прилепилась к склону холма, и поэтому сторона, обращенная к саду, имеет только один этаж, а первый этаж по фасаду – всего лишь полуподвальное помещение. То, что дом построен из самана, никого не смущает, – таков строительный материал мелкопоместного дворянства. Да и штукатурка надежно хранит эту тайну. Крыша несколько пестра: ее ежегодно приходится латать разноцветной новой черепицей; создается впечатление, будто серые, желтые и коричневые узоры нанесены на черный туф нарочно, по последнему крику моды. По этой же причине у барского дома имеется веранда с полукруглыми выступами, которую барышни именуют ротондой. А внутри здания – и вовсе полный комфорт. Там есть и гостиная с камином, и курительная комната, и фортепьянный зал. И даже библиотека со старинными книгами, которым дивятся все гости. Эдену Барадлаи хватит здесь развлечений на целую неделю.

Однако, несмотря на все эти пышные приготовления, милейший Зебулон не только обманулся в своих собственных ожиданиях, но и обманул окружающих.

Эден Барадлаи действительно появился точно в одиннадцать часов утра, как он сообщил накануне в своем письме. Но прибыл он в простой крестьянской телеге, без какого-либо намека на мягкое сиденье; на нём была короткая бекеша и охотничьи сапоги с высокими голенищами и шпорами, а на телеге лежала небрежно брошенная расшитая овечья шуба, какие обычно носят чабаны.

Больше всего удивило Зебулона, что на спине пристяжной, поверх упряжи, было прикреплено и седло.

Ах, как обрадовался Зебулон приезду дорогого гостя! С каким рвением отдавал он приказание челяди – куда сносить с подводы багаж его высокоблагородия, где привязать лошадей, какой им задать корм. А сам Эден пытался между тем втолковать ему, что все должно оставаться на месте, ибо им немедля предстоит двигаться дальше.

– Ехать тотчас же? – вопрошал ошеломленный Зебулон. – Куда же?

– Войдём в дом, там расскажу.

Зебулон все еще продолжал тешить себя мыслью, что Эден, по всей вероятности, шутит.

– Ты что ж это, милый друг? Хочешь так, сразу тронуться в путь? – спросил он, когда оба вошли в курительную. (Депутаты Государственного собрания обычно обращаются друг к другу ни «ты».)

– Вот именно. И ты тоже поедешь со мной. Ночью я получил извещение от главнокомандующего: все отряды, располагающие экипировкой и вооружением, должны в спешном порядке двинуться по направлению к Кошице. Провиант для войск нужно направлять по тому же маршруту. Дело не терпит отлагательства, Я еще ночью отдал распоряжение остальным правительственным комиссарам относительно места, где они должны к нам присоединиться. Твой же дом оказался по дороге, вот я к завернул к тебе лично.

– Так ты пожаловал сюда только за этим?

– Только за этим?… Друг мой, Зебулон, у меня еще не бывало более важной причины для поездки! Армию стягивают в один район, и нам следует позаботиться, чтобы в каждом населенном пункте для нее было приготовлено все необходимое. А то ее побьет не противник, а плохое снабжение. Так что собирайся немедленно. Находящаяся в твоем ведении бригада нынче же вечером должна расположиться лагерем в центре комитата, и нам к тому времени надо уже быть на месте.

– Ведь это же добрых шесть миль!

– Потому-то я и тороплю тебя.

– Да, но пообедай с нами.

– Тогда нам к вечеру не добраться до места.

– Как же так! Жена и дочери так тебя ждали, думали, ты у нас погостишь.

– Надеюсь воспользоваться этой честью в другой раз. А сейчас нельзя терять ни минуты.

– Ах, до чего ты суровый человек, мой милый друг.

– Пойми же наконец, мы ведь отправляемся не на охоту, а выступаем в поход.

Признаться, эта мысль только теперь пришла в голову Зебулону. До сих пор он надеялся, что дальше небольшой военной демонстрации дело не зайдет. И он сможет взирать на все происходящее издали. Лишь сейчас он задумался над тем, к каким неприятным последствиям может привести человека то, что он взял да и нацепил саблю на свою венгерку василькового цвета.

Дело-то и впрямь поворачивается всерьез…

Ему вдруг показалось, что в курительной комнате стало нестерпимо холодно. Даже зубы застучали.

– Ты не печь заставляй топить, – заметил ему Эден, – а быстро собери отчетность. Да захвати с собой кассу. Положи в торбу пару белья, – брать большую поклажу мы не можем. Нацепи саблю, сунь в карман пистолет и возьми добротную овчинную шубу. Может статься, нам не раз придется кочевать прямо в поле, на траве.

Эти речи не показались Зебулону ободряющими и не переполнили его душу восторгом. Он подыскивал различные предлоги, как бы продлить минуты сладостного пребывания дома.

– Раз уж надо отправляться в поход, пойду позабочусь хотя бы о самом скромном запасе провизии. Надо сказать моим девицам…

– Ты же продовольственный комиссар! На тебе лежит ответственность за пропитание четырех тысяч человек. О них-то ты позаботился?

– А как же иначе!

– В таком случае, где будут есть солдаты, там будем есть и мы.

– Так-то оно так. Но им же дадут солдатский хлеб да водку.

– Значит, и у нас будет то же самое. Ведь не можем мы есть белый хлеб, когда наши люди довольствуются черным!

Однако подобные доводы никак не умещались в голове Зебулона. Да и как быть с женой?

– Вроде не мешало бы попрощаться с семьей?

– Что ж, прощайся. Только побыстрее.

– Легко сказать «прощайся»! А что им сказать? Просто не знаю, что делать.

– Что делать? Скажи родным, что отправляешься на войну и тебя там, чего доброго, застрелят или зарубят. А то и вовсе ничего не говори, поедем, и все тут. Можно выбрать и что-нибудь среднее. Поступай как знаешь, но через пять минут мы должны быть уже в пути!

Зебулон только горестно вздохнул. Ему, видно, вовсе не хотелось идти прощаться. Он все прикидывал в уме и никак не мог решить, что страшнее: попасть в руки неприятеля или предстать пред грозные очи госпожи Анны и объявить ей, что званый обед пропал и надо идти на войну. В конце концов он все-таки предпочел Шлика и решил без всякого напутствия двинуться в дорогу вместе со своим непреклонным другом – гостем, которого так и не сумел уговорить отведать хотя бы стаканчик сливянки.

Уже ступив одной ногой на подножку подводы, он все же не утерпел и спросил служанку, несшую за ним саквояж, в который он кое-как запихал свои вещи:

– Послушай, Бориш, где сейчас барышни?

– Одна стряпает на кухне. Вторая наряжает третью, А четвертая горячими щипцами завивает пятую.

– А что делает матушка-барыня?

– Ее затягивают в новомодный корсет.

– Ну, ладно. Скажи ей, чтобы нас не ждали ни к обеду, ни к ужину. Когда вернусь, тогда и буду дома.

Зебулон так и не рискнул ни разу оглянуться, когда подвода, грохоча, выкатила со двора усадьбы.

Не евши, не пивши, по горам и долам, чуть ли не до самого вечера ехали Зебулон и Эден Барадлаи. Попадавшиеся по пути трактиры были уже начисто опустошены шедшими впереди войсками. Лишь в какой-то корчме удалось раздобыть чашку скверного кофе.

Каждый раз, проезжая какой-нибудь деревней, Зебулон настойчиво уговаривал своего любезного друга наведаться к местному священнику: «У попа наверняка что-либо найдется». Однако Эден считал, что времени у них слишком мало, уклоняться с дороги ради столь «благочестивой» цели не стоит, и приказывал погонять лошадей.

Жестоко пожалел Зебулон, что послушался своего спутника и не захватил с собой сумку с едой. Как гласит поговорка: «Не выходи из дому зимой без хлеба, а летом – без теплой одежды».

Но Эден все же оказался прав. После полудня они наткнулись на целый обоз с хлебом для войсковых частей.

– Можешь теперь запастись едой, – сказал Барадлаи.

Господин правительственный вице-комиссар распорядился, чтобы ему отпустили одну буханку, говоря попросту – обычный солдатский хлеб; но при первой же попытке отрезать от него ломоть, Зебулон сломал лезвие перочинного кожа.

– Что, хорош хлеб? – осведомился Эден, глядя, как его спутник, тяжко вздыхая, тщетно старается разгрызть и разжевать хотя бы кусочек.

Вице-комиссар не отважился даже заикнуться, что хлеб совершенно несъедобен – ведь выпечен-то он был по его собственному наряду. Ему оставалось только одно – проглотить неразжеванный кусок и невнятно пробормотать: да, очень, мол, хорош.

Эден чуть не покатился со смеху, глядя на незадачливого вице-комиссара.

А Зебулон, в сбою очередь, злился на Эдена, который совершенно не испытывал голода и решил, видно, дотянуть до позднего вечера.

К вечеру им повстречалось даже жаркое. Только оно еще ходило на собственных ногах: мимо гнали гурт крупного рогатого скота для армии.

Эдену показалось, что лицо ехавшего верхом старшего гуртовщика ему знакомо; он где-то уже видел этого человека.

Чем ближе подъезжали путники к комитатскому центру, тем гуще становились толпы сновавших взад и вперед людей и вереницы медленно двигавшихся обозов, груженных сеном» соломой, овсом и обмундированием. Проходили отряды различных родов войск, и сквозь них трудно было пробиться. Эден то и дело вступал в разговор с офицерами, что немало смущало Зебулона. И чего ради он все время задерживается, беседует с каждым встречным и поперечным!

В город они прибыли довольно поздно. Устроились на постой в доме исправника. «Ну, хоть тут-то угомонимся, – подумал Зебулон. – Здесь нас, кажется, и к ужину ждут».

Однако его постигло сильное разочарование. Не успели они приехать, как откуда ни возьмись появились каптенармусы прибывших отовсюду частей. Они осаждали Зебулона тысячей вопросов и требований – одни вели себя спокойно, другие – грубо. Тот требовал хлеба, этот – обмундирования, третий – сапог, четвертый – фуража. А Зебулон только твердил в ответ:

– Дайте срок, все прибудет. Все прибудет!

– Да, но когда? Когда именно прибудет?

Видя, какая гроза нависла над Зебулоном, Эден сжалился над ним.

– Вот что, Bruder… Возможно, все довольствие уже прибыло, только еще никто об этом не знает. Бери-ка мою верховую лошадь и поезжай, наведи порядок на складах. Отдай распоряжения у застав, а потом представь мне обо всем точное донесение.

Только этого еще недоставало: сесть в такой час на коня! Выдавать наряды на сено и солому! Распределять казенный, хлеб! Ублажать свирепых солдат, браниться с заносчивыми офицерами! Как раз самое подходящее занятие для Зебулона! А он-то воображал, что со всем этим можно управляться, сидя дома в своей барской усадьбе да покуривая трубку с длинным чубуком! Ко. всему прочему еще и конь может оказаться норовистый.

Таллероши возвратился часа через два. За это время ему пришлось пережить нечто ужасное, и он собрался подробно поведать Эдену о своих злоключениях.

– Любезный Bruder, меня чуть не разорвали на тысячу кусков. Удивляюсь, что не сожрали со всеми потрохами.

Но Эден перебил его:

– Ладно, ладно. Теперь пойдем ужинать. А потом подашь письменный рапорт: что уладил и как.

Письменный рапорт! Это слово отравило Зебулону весь ужин.

Он никогда не любил заниматься писаниной. Именно этого он всячески старался избегать. Тем более после ужина. Писать после ужина! Это же противно всем божеским и человеческим законам.

А между тем рапорт необходимо было непременно представить. Эден ждет не дождется, пока уберут со стола, унесут тарелки и стаканы, снимут скатерть. Не успел закончиться ужин, как он гут же приказал расстелить на этом же столе бумагу, принести чернильницу с пером и заставил Зебулона сесть за составление подробного отчета.

А у Зебулона не было даже отдаленного понятия о том, как приступить к такому делу. Он даже не мог догадаться, для какой надобности предназначена линейка, положенная на стол рядом с бумагой.

Пришлось Эдену самому вводить его в курс дела, собственноручно написать заголовок и вступительную часть отчета, а также озаглавить рубрики.

– Тебе остается лишь заполнить эти графы. Сел Зебулон и начал ломать голову, а какой последовательности это делать. Тем временем весь дом до отказа заполнили люди:

одни приходили, другие уходили. Как работать в таком адском шуме!

Всех посетителей, одного за другим, принимал Эден. Он брал от них донесения, выслушивал жалобы, улаживал конфликты и недоразумения. И делал все это деликатно, благородно, с достоинством, как с изумлением отметил про себя Зебулон.

Составление сводки подвигалось туго. Внезапно среди посетителей появилась знакомая фигура. Из-за нее Зебулону пришлось отложить перо. Пришелец ворвался в комнату с воплем:

– Где тут соломенный комиссар?

Зебулон, естественно, отнес этот вопрос к себе и откликнулся:

– Ну, что там еще?

Облик такого рода людей знаком нам еще со времен былых предвыборных кампаний: вечный заводила, вербовщик голосов избирателей, который так и лезет в драку. Разве мог такой человек оставаться в стороне, когда разгорелась война?… Одет он был, правда, не по-военному: в доломан с красными отворотами и рейтузы с медными пуговицами. Но на боку у него висела сабля с медным эфесом, а за поясом торчали пистолеты. Через плечо был перекинут кнут, в кончик которого вплетен кусок острой проволоки. Вид у этого человека – весьма и весьма воинственный!

– Почему эта немчура развалилась на моей соломе? – завопил до неузнаваемости преображенный вербовщик голосов.

Услыхав такие слова, Зебулон положил на стол перо и широко развел руками: что все-таки нужно этому дуралею?

– Расскажите все по порядку, – спокойно и добродушно сказал Эден. – Кто вы? Военачальник?

– Так точно, воинский начальник. Командир «двухштыкового батальона».

– А, погонщик волов?

– Так точно.

– Ну, и чем вам насолили немцы?

– Здесь, видите ли, околачивается дружина немецких школяров. Из Вены, что ли, сбежали сюда, сучьи дети! На шляпах у них изображен череп, и называют они себя легионом «Мертвая голова».

– В чем же тут беда?

– А вот в чем! Целый день я их в глаза не вижу, но приходит вечер, и они тут как тут. Устраиваются на привал непременно там, где я располагаюсь со своим стадом. Им отлично известно, что здесь всегда найдется солома, вот они первыми на ней и устраиваются.

– Не вижу в этом пока ничего дурного.

– Так ведь они горланят всю ночь напролет! Голодны ли, жажда ли их мучит – знай себе песни распевают. Другой на их месте чертыхался бы, а они поют. К тому же и солому приминают, а мне ею утром волов кормить.

Эден решил поговорить с этим человеком по душам.

– Видишь ли, друг… К лицу ли нам жалеть солому для этих иноземных парней? Ведь они приехали за тридевять земель, чтобы пролить свою кровь за свободу нашей родины!

– Эх! Ни к чему нам вся эта компания без роду без племени! – все больше распалялся бывший вербовщик. – Со своими противниками и сами справимся. Случалось мне участвовать в потасовках почище нынешней, к примеру, когда переизбирали Папсаса. Следовало бы вам тогда на меня поглядеть! Я один, без чьей-либо помощи, разогнал тысячу супостатов. Они девять дыр пробили в моей башке, до сих пор еще следы остались. Уж я-то сумел бы показать, как нужно разделываться с вражеской конницей. Стоит мне размахнуться вот этой хлопушкой с проволочным' концом, и я выбью им всем подряд глаза. Зачем только затесалась к нам вся эта немчура да поляки? Не поганьте ими, ради бога, наше войско, ваше высокоблагородие, господин верховный комиссар!

Но тут уже не вытерпел вошедший в раж Зебулон:

– Вон отсюда, висельник! Убирайся, пропойца, или я запущу в твою башку чернильницей! Коли ты явился от лица воловьего стада, толковать тебе со мной не о чем. Ишь вздумал тут лясы точить! Марш отсюда!

Столь решительно изгнав посетителя, Зебулон почувствовал, что он не в состоянии снова углубиться в текст донесения. Ох, как он жалел, что и в самом деле не швырнул чернильницу в голову старшего гуртовщика. Тогда хотя бы чернил больше не осталось!

Тем не менее пришлось опять приниматься за сводку – безжалостный верховный комиссар не давал пощады! Зебулон старательно подпирал пальцем бровь, как бы выжимая из лба мысли. Но на самом деле он прибегал к этому для того, чтобы не слипались веки. Он все норовил, приоткрыв один глаз, хоть немного подремать – попытка, к которой нередко прибегают все люди, тщетно борющиеся со сном.

Но что вышло из его стараний? Едва Эден покинул на минуту комнату, как Зебулон в то же мгновенье впал в забытье и тут же услышал гнусавый и резкий надтреснутый голос госпожи Анны. «Когда же придет обещанный гость?» – вопрошала она. Очнулся Зебулон, только когда вернулся Эден, которому понадобились какие-то дополнительные сведения.

Наконец беспощадный повелитель сжалился над вице-комиссаром.

– Послушай, старина, ты же спишь. Ступай ложись. В четыре утра я тебя разбужу, тогда и закончишь.

Как обрадовали Зебулона эти слова! Хорошо, когда человек может уподобиться на старости лег школяру, который с трепетом ожидает от своего наставника дозволения отправиться в постель!

Однако лечь и заснуть – вещи совершенно разные.

Есть древняя, весьма жестокая китайская пытка: два приставленных к осужденному стража встряхивают его всякий раз, когда он начинает засыпать. Зебулону пришлось претерпеть нечто похожее. Только он забудется, как тотчас же кто-нибудь является и требует, чтобы ему позволили немедленно переговорить с его благородием. Бессердечные, нетерпеливые люди докучали ему сотнями всевозможных вопросов, орали их в самое ухо. Вконец рассерженный Зебулон накрепко запер дверь: барабаньте, мол, сколько хотите, мне до вас нет дела!

На стене в комнате тикали большие часы с кукушкой… Птица каждые четверть часа громким кукованьем предупреждала вице-комиссара, что близится утро. Пусть он спешит выспаться.

Когда кукушка после полуночи прокричала второй раз, сладчайший сон Зебулона был внезапно прерван каким-то страшным шумом. Спросонок ему почудилось, будто началось светопреставление.

Между тем это всего-навсего маршировал по улице отряд революционной студенческой молодежи из Вены, и прямо под окном громко гремела Füchslied:

Wer kommt dort von der Höh? [68]

– Ну и ну! Благослови их за это, боже.

Ни о каком сне уже не могло быть и речи.

Прошел еще один отряд, за ним третий. Кто бы мог сказать, сколько их продефилировало под окнами с барабанным боем, от которого звенели все стекла. Затем потянулись тяжело груженные ломовые телеги, сотрясавшие дом. Вот и попробуй поспать!

Зебулон, правда, обольщался смутной надеждой, что сам Эден проспит и не придет в четыре часа утра. Но, увы! Надежды его рухнули. Не успела кукушка на стенных часах прокуковать четыре часа, как послышался стук в дверь и короткий призыв:

– Вставай, друг, отправляемся!

Эден всячески торопил Зебулона. Неприятель продвинулся значительно дальше, чем предполагали.

Выбивая дробь зубами, Зебулон стал поспешно одеваться; он уже горько жалел, что ввязался в эту кутерьму.

Только сейчас бедняге открылась истина: для того чтобы плавать, неминуемо приходится лезть в воду! Как раз об этом-то он и не подумал.

Зебулон все глубже погружался в гущу военных событий. Окруженный со всех сторон войсками, он чувствовал, что они увлекают его за собой и нет ни малейшей возможности повернуть вспять. Хочешь не хочешь, а придется докатиться до самого поля брани и помимо воли близко познакомиться с грохотом орудий. А этого он желал меньше всего на свете.

Поездка, длившаяся с утра до позднего вечера, была для него сущим мучением. На его обязанности лежало водворять порядок, когда сталкивались встречные обозы. Ему пришлось так много шуметь и кричать, что к исходу дня он почти уверовал в свое умение отлично справляться со служебными обязанностями.

Дом, где они остановились на ночлег, оказался штаб-квартирой армии. Зебулон ужинал в одном зале со старшими офицерами генерального штаба. Он не только слышал, но воочию наблюдал как обсуждают они план военных действии, помечая на карте пункты, где наступает враг, стараясь угадать, в каком направлении намерен он продвинуться, какую высоту следует занять, чтобы преградить ему путь, какие мосты следует разрушить. и в каком месте ожидается решающее сражение.

Сердце Зебулона билось все тревожнее.

Потом старшие офицеры стали подсчитывать, какими силами располагает неприятель, сколько у него пушек и двенадцатифунтовых ядер, не считая батарей для стрельбы зажигательными ракетами.

Известие о батарее больше всего ошарашило Зебулона.

Когда-то ему довелось прочитать в одном старом энциклопедическом словаре, какую опасность таит в себе эта пресловутая ракета. Достаточно одной ее искры, чтобы не только опалить кожу человека, но и прожечь его мясо до костей. От этого ядовитого огня человек не просто погибает, но может еще и в ад угодить. Если такая ракета попадет в толпу из сотни людей, все они обречены на верную смерть!

Чего только ни придумывал Зебулон, призвав на помощь всю свою богатую фантазию, лишь бы как-нибудь отвертеться от дальнейшего участия в таком чересчур рискованном походе. Как завидовал он судьбе молодого человека, которого послали гонцом в Пешт! Под конец он со всей откровенностью излил душу Эдену:

– Милый мой дружочек! Я уже старик, да и прихварываю частенько. Никакой я не солдат, драться я не мастак. У меня пять дочерей, и я себе не принадлежу. Не могу я лезть в такие места, где того и гляди свалится на тебя какая-нибудь непредвиденная беда. Оставьте лучше меня где-либо в тылу, при резервном обозе!

Эден уважил его просьбу.

– Ладно, старина. Так и быть, выбери место, где будешь считать себя в безопасности. Часть провианта мы оставим здесь. Если хочешь, находись при нем. Но должен предупредить: в военное время трудно заранее предсказать, где всего скорее напорешься на неприятеля.

Зебулон почувствовал, что обязан ему вечной благодарностью. Теперь можно управляться со всеми делами, находясь вдалеке от огня. Пускай себе лезет в пекло сам Эден Барадлаи, благо он еще человек молодой.

Эден так именно и поступил. Они остановились на привал в густонаселенной венгерской деревне. Крестьяне сами вызвались нести вооруженную охрану склада с провиантом.

Эден собирался оставить тут и Гергё Бокшу с его двурогим батальоном, но тот в сильнейшем негодовании воспротивился этому.

– Разве может происходить сражение без меня?

Люди будут драться, а Гергё Бокша – нет? Я хочу захватить у вражеской конницы полдюжины добрых коней. Да не меньше, чем полдюжины!

Эден не стал возражать. Так и быть, пусть Бокша двигается вместе с войсками дальше. Но гнать с собой он должен не больше полусотни быков. Остальных нужно оставить здесь, в тылу.

Поутру венгерские войска снялись с бивуака и двинулись дальше. Передовые части выступили в поход еще раньше, ночью. Зебулон был несказанно рад, что не слышит больше барабанной дроби. Уж и поспал он всласть в тот день после обеда! К вечеру он даже почувствовал себя настолько отдохнувшим, что стащил сапоги и, сунув ноги в шлепанцы, которые он неизменно брал с собой в дорогу, засел за отчет с намерением его кончить.

До самой полуночи он аккуратно заполнял графы и уже собирался бросить на стол перо, как вдруг его вспугнула неожиданная ружейная пальба. Вот те раз! Неприятель нагрянул и сюда! Именно это и предсказывал ему Эден Барадлаи!

Решив, что дело затевается нешуточное, Зебулон схватил в одну руку сумку с деньгами, в другую – сапоги, выскочил в окно и стремглав кинулся к лесу. Пока до него доносилась стрельба, он все бежал и бежал в одних чулках, держа сапоги в руке, ни разу даже не оглянувшись. Наконец он домчался до соседней деревни; там он нанял подводу, посулив целое сокровище тому, кто довезет его до родного дома.

Армию он больше так и не видел. Кассу Зебулон сдал старосте, а отчет пропал. Что сталось с вверенным его попечению добром, он ни у кого и не справлялся. Только спустя много времени, когда он уже находился в чужих краях, ему попался в руки номер выходившей в Венгрии газеты, и он получил возможность осмыслить события того грозного дня. С превеликим изумлением он прочитал среди сообщений о различных событиях военную сводку, где говорилось, что некий Зебулон Таллероши с помощью крестьян задержал на несколько часов целую вражескую дивизию и успел за это время спасти весь вверенный ему провиант и армейскую казну.

Но до этого времени достопочтенному господину Талллероши пришлось пережить немало испытаний. Речь о них пойдет впереди,

 

Дорого оплаченный первый урок

Что же произошло?

– Скажу без околичностей: под Кошицей венгерскую армию изрядно поколотили. Ее разгромили войска австрийского императора, совсем так, как была разгромлена несколько позднее армия северян республиканцев в Америке в первом же бою при Бул-Ран.

Не стану ничего приукрашивать.

Командование оказалось не на высоте. Младшие офицеры проявляли нераспорядительность. Артиллеристы еще не научились метко стрелять. Рядовые не выдержали огня. Таким образом враг без особых усилий разбил мадьярское войско. Оказалось, что достаточно было обстрелять двенадцатифунтовыми ядрами большак, и боеспособность венгров была подорвана. Старый, честный, простодушный главнокомандующий и военный министр Венгрии уселся посреди дороги под огнем вражеских орудий и уговаривал солдат не бояться пушек: «Смотрите, снаряды пролетают над вашей головой!» Тем не менее армия разбегалась. Печальная это была картина! Горе-вояки, все до одного, показали спину неприятелю. Когда несколько дней спустя военный министр явился на заседание Государственного собрания, происходившего в зале городской ратуши Дебрецена, он начал свою речь так:

– Мне хотелось бы сейчас выступать в темном подпале, чтобы никто не видел краски стыда на моем лице.

Даже поныне мы еще не забыли об этом позоре, а ведь с тех пор немею было пролито крови, немало совершено подвигов, которые покрыли нашу армию славой!

Но в то время позор казался несмываемым!

В довершение всего командующий австрийской армией приказал ударить по бегущим грозными зажигательными ракетами. Когда эти, доселе никому не ведомые, внушавшие ужас огненные драконы с яростным шипеньем устремились вслед перепуганному венгерскому войску, когда, описав большую дугу, извергая пламя, разбрасывая вокруг снопы искр, ракеты с оглушительным треском начали падать в самую гущу беглецов, – стал полнейшим. Кавалерия, артиллерия, обоз, пехотинцы, новобранцы, национальные гвардейцы, люди, кони – все перемешалось, перестало слушать команду, превратилось в беспорядочный, запутанный клубок. Он катился, все увлекая за собой и, таким образом, преграждая путь к спасению. Казалось, неприятелю достаточно бросить вдогонку один кавалерийский эскадрон да, выдвинуть вперед ракетные батареи, чтобы захватить все орудия разбегавшейся в замешательстве армии и сотнями брать в плен людей.

Великое счастье сохранить присутствие духа в такую отчаянную минуту!

Эден Барадлаи не был кадровым военным и не отличался полководческим талантом, но зато ему было присуще хладнокровие – дар, без которого нельзя стать выдающимся человеком.

Надо иметь незаурядное мужество, чтобы взглянуть прямо в глаза чудовищу, от которого в панике бегут десятки тысяч солдат, и заставить его отпрянуть назад.

Видя злосчастный исход сражения, Эден вскочил на своего коня и, когда все остальные уже потеряли голову, принялся искать выход, чтобы спасти остатки разбитой армии.

Он был безоружен, в руке он держал только хлыст.

Полки, сплошь сформированные из новобранцев, в панике бежали от изрыгавших пламя ракет, и остановить их было невозможно. А по шоссе уже мчался во весь опор кавалерийский отряд противника, чтобы довершить разгром венгерского войска.

«Надо преградить путь неприятелю!» – решил Эден.

Приметив среди бегущих войск нескольких смелых юношей, он громко крикнул:

– Ребята! Неужели мы позволим врагу захватить наши пушки?

Этот возглас заставил отважных парней остановиться. Все они были простые солдаты.

«Погибнуть ради спасения остальных?… – мелькнуло в их сознании. – Что ж, так тому и быть!»

И они повернули, полные решимости оказать сопротивление вражеской кавалерии.

Неожиданно, откуда ни возьмись к ним подоспела помощь. Из-за тянувшейся вдоль обочины большака живой изгороди акаций в несшийся прямо на смельчаков конный отряд ударил залп такой силы, что ряды кавалеристов дрогнули, смешались, и австрийцы в беспорядке галопом понеслись назад. Вся дорога была усеяна убитыми и ранеными.

Внезапно с криком «ура» из-за изгороди выскочил спрятавшийся там отряд. Это был легион «Мертвая голова». Его предводитель, долговязый Маусман, крикнул Эдену, размахивая шляпой:

– Ура, наш славный покровитель! Вот/это и есть баррикадная тактика!

В знак привета Эден крепко пожал руку весельчаку студенту. Маусман всегда величал его покровителем, так как Эден неизменно заботился о том, чтобы революционные студенты-добровольцы из Вены своевременно получали довольствие в армейском интендантстве и чтобы венгерские солдаты дружили с ними.

И студенты-добровольцы были достойны этой дружбы. Все как один закаленные в огне сражений, юноши никогда не унывали и в любую минуту готовы были ринуться в бой. Они не побоялись бы самого дьявола, как не боялись пресловутой вражеской ракеты. А противников своих знали отлично по многочисленным ратным встречам. В грозный час битвы сотня таких ребят – неоценимое сокровище. Вместе с волонтерами, которых сумел образумить и остановить Эден, у него теперь составился отряд человек в двести. Отряд немногочисленный, что и говорить, зато храбрый.

После того как убийственный залп легионеров-добровольцев обратил в бегство австрийскую кавалерию, враг, видя, что остатки венгерского войска сосредоточиваются на большаке, привел в действие свою ракетную батарею, которая и обстреляла героев.

Но добровольцев не так легко было запутать; они на дрогнули перед смертоносными игрушками.

– Ах, вот оно что?… Это же старые знакомые! – острил по поводу ракет Маусман. – В праздник сбора винограда я вдоволь нагляделся на такие забавные штучки. Каждый филистер норовит запустить подобную хлопушку. Смотрите, как они врезаются в землю! У этой все рыльце песочком забилось, У той – совсем дело не вытанцевалось. А третья, гляньте, куда угодила! Зато у четвертой наверняка выгорит.

Ракета, визжа и шипя, в самом деле шлепнулась о землю вблизи отряда. Маусман подскочил к ней и, невзирая на то, что она зловеще сыпала искрами, схватил ее и отшвырнул в придорожную канаву. А когда ракета с оглушительным треском лопнула, смельчак насмешливо крикнул:

– Тебе тут делать нечего!

Венгерские новобранцы весело смеялись, глядя на это единоборство/

Да, да, именно смеялись!

И с этой минуты они стали героями: они впервые посмеялись над смертью. Впервые поняли, что смерть всего лишь комедиант, актер, который доводит до слез и устрашает своими гримасами и зловещим ликом галерку, но побаивается отважного критика и обходит его стороной.

Враг вскоре убедился, что его ракеты не производят больше никакого впечатления. И снова бросил в атаку против стойко державшегося отряда– конницу. Теперь в авангарде атакующих несся вскачь эскадрон тяжелой кавалерии.

Маленький отряд перегруппировался и, образовав три цепи, занял всю шоссейную дорогу, спокойно выжидая приближения всадников.

А Маусман между тем затянул шуточную песню;

Wer kommt dor! von der Höh? Wer kommt dort von der Höh? Wer kommt dort von der ledernen Höh — Sa, sa, ledernen Höh, Wer kommt dort von der Höh? [70]

Подпустив неприятеля шагов на двадцать, венгры и студенты с криком «ура» встретили противника дружным залпом. Вражеская кавалерия, оставляя за собой убитых и раненых, в замешательстве, повернула назад и скрылась в клубах пыли.

Тогда, снова зарядив ружья и вскинув их на плечо, маленький отряд неторопливо двинулся по большаку.

Но вот опять послышался нарастающий гул устремившейся за ними в погоню конницы. Обтекая с двух сторон дорогу, преследователи пытались окружить отряд.

Горстка смельчаков стремительно образовала замкнутое кольцо. Посреди круга высился верхом на коне Эден, а штыки окружавших его бойцов топорщились во все стороны, как иглы огромного, ощетинившегося дикобраза. И, словно задорный вызов врагу, прозвучала еще одна строфа шуточной песни:

Еs ist der Windischarälz, Es ist der lederne Windischarälz. Was bringt des Windlschgrätz? Was bringt der lederne Windischarälz? Er bringt us einen Fuchs! Fr bringt uns einen ledernen Fucbi. [71]

Встреченная метким огнем неунывающих молодцов атакующая кавалерия вновь была вынуждена отступить. Ведь парни эти не трусили, не ведали ни волнения, ни растерянности, присущих необстрелянным новичкам, ни той дрожи, что охватывает неопытного охотника, когда он оказывается лицом к лицу со страшным зверем. Они спокойно выжидали подходящего момента, чтобы взять врага на мушку, и стреляли так, что каждая пуля попадала в цель.

Но ведь шуточная песня венских студентов состоит из, множества куплетов, самым подробным образом повествующих о злоключениях незадачливого шутника.

И сколько было исполнено куплетов, столько же бешеных атак вражеской конницы отразил отряд храбрецов. Надо признаться, он выдержал испытание с честью.

Даже когда дело дошло до рукопашной схватки, когда в ход были пущены штыки и приклады, легион «Мертвая голова» бился лихо, с молодецкой отвагой. Получивший легкую рану молча перевязывал ее. Смертельно раненного товарищи клали на ружья и с громким возгласом: «Да здравствует свобода!» – относили в сторонку. И на всем пространстве большака, во всю его длину, каплями крови был отмечен каждый их шаг по венгерской земле, которую они защищали.

А ведь казалось, «что им Гекуба?».

Отбив последнюю, самую ожесточенную атаку, закончившуюся яростным побоищем, Маусман сказал Эдену:

– Ну, мой дорогой покровитель, мы только что всадили в наши ружья последние патроны. Палить из них больше уж не придется. Тут, позади, есть мост. Мы там укрепимся и будем драться. Через камышовые заросли конница в тыл к нам не проберется. А теперь, ребята, – обратился он к товарищам, – дадим клятву, что наш последний заряд мы по врагу выпускать не станем, Отныне деремся только штыками!

И дерзкие смельчаки, охваченные восторгом, тут же, прямо на шоссе, опустились на колени и, высоко воздев к небу руки, дружным хором пропели строфу общей клятвы из какой-то оперы, возможно из «Беатриче». Она были полны решимости доиграть спектакль до конца, до последнего акта.

Упомянутый мост несколько возвышался над равниной, и, заняв эту позицию, маленький отряд мог обозреть все пространство у себя в тылу.

Вплоть до зарослей камыша у речной поймы, через которую был перекинут мост, не замечалось даже признаков снега. Но дальше все поле лежало под белым покровом. Бушевавшие в последние дни бураны намели много снега, и он образовал высокие сугробы, походившие на песчаные дюны. Сотни ломовых телег, пушки, груженные снарядами подводы, – все это беспомощно барахталось, завязнув в снежных холмах. Одни повозки опрокинулись, другие провалились по самые ступицы. А вокруг суетились потрепанные части беспорядочно отступавшего войска.

– Нельзя допустить, чтобы противник увидел, что там творится!

– Пока живы, не допустим!

Заняв самую высокую часть моста, маленький отряд снова хором затянул свою клятву-песню. С суровой торжественностью звучала она над равниной.

На фоне мрачного, мглистого небосвода, оттененного серо-лиловой снежной тучей, отряд героев, который стоял на мосту и с воодушевлением пел, казался какой-то сказочной ратью, готовой вознестись в поднебесье. Лучи заходящего солнца ярко освещали фигуры воинов, ослепительно сверкали на высоко поднятых ружьях.

Пока звенел хор храбрецов, готовых стоять насмерть, с дороги опять донесся гул устремившегося в решительную атаку кавалерийского отряда противника. Ракетная батарея обстреливала мост своими смертоносными снарядами. Описывая пламенеющую дугу, они пролетали над головами кавалеристов. А защитники моста стояли под огнем и без тени страха ожидали атаки, распевая песню о' героях, которые поклялись сражаться в предстоящей битве одними штыками.

На какой-то миг Эден Барадлаи мысленно перенесся в родной дом – к молодой супруге, к двум щебечущим малюткам, к охваченной тревогой матери, но тут же взял себя в руки и принялся подбадривать своих новобранцев:

– Не бойтесь, ребята! Из ста осколков снаряда лишь один попадает в цель!

Но в то же мгновение этот единственный осколок разорвавшейся гранаты угодил в молодого волонтера и сразил его насмерть.

Не потеряв присутствия духа, Эден воскликнул:

– А если и попадет, то это самая прекрасная смерть!

– Да здравствует родина! – дружно отозвались солдаты.

В эту минуту вражеская конница замедлила бег.

Но ошеломил ее не громкий возглас молодых героев, а что-то другое.

Внезапно из обледенелой камышовой заросли выскочил и помчался по заснеженному полю отряд венгерских гусар.

Стремительное появление гусар было совершенной неожиданностью. Прежде чем противник успел развернуться к ним фронтом, гусары ударили ему во фланг и в несколько минут рассеяли и оттеснили австрийцев с шоссейной дороги. Расстроенные кавалерийские эскадроны помчались назад во весь дух, спасаясь от внезапно атаковавших их гусар.

И тогда весь отряд венгерских гусар, будто движимый общей мыслью, резко свернул в сторону. Позволив улизнуть вражеской коннице, он с ходу обрушился на ракетную батарею.

Только тут во вражеском стане заметили допущенную оплошность. Чрезмерная уверенность в победе побудила австрийцев выдвинуть слишком далеко вперед ракетную батарею, и она оказалась в непосредственной близости от отступавших венгров. Никому не пришло в голову, что разбитое войско может остановиться и обрушиться на своих преследователей.

Теперь, чтобы не допустить захвата ракетной батареи, австрийцам нельзя было мешкать ни минуты. Ведь венгерские гусары – бывалые воины, они не испугаются мечущего искры чудовища! Вот и пришлось недавним победителям задать стрекача вместе со всем обозом, амуницией и боевым запасом. Хорошо еще, если удастся спасти снаряды и укрыть их под защитой пехоты. Самое же ракетную батарею спасать уже было некогда: ее захватили и разбили в щепы венгерские гусары. Покончив с этим, они еще долго преследовали улепетывавших восвояси вражеских артиллеристов.

Совершив свой ратный подвиг, гусары не спеша, мелкой рысцой возвратились к стоявшим на мосту боевым товарищам.

Что и говорить, – этим дерзким налетом на зазнавшегося противника был достойно завершен день битвы! Неприятель уже не пытался больше использовать первоначальный успех. Та и другая стороны забили отбой. Находившиеся в авангарде части оттягивались назад. Разбитое венгерское войско могло теперь беспрепятственно продолжать отступление.

Отряд гусар, насчитывавший свыше двухсот всадников, направился прямо к мосту. Впереди ехал верхом на коне командир – статный, осанистый богатырь с тихо закрученными кверху усами, сверкающим взором и орлиным носом. На лице его играла горделивая улыбка.

Среди стоявших на мосту людей двоим показалось, что они где-то уже видели этого офицера. То были Эден и Маусман. Студент узнал всадника первый – ведь он встречался с ним всего лишь несколько месяцев назад, Эден не видел его лет шесть.

– «Wer kommt dort?…» – начал было боец-студент, по прослезился к не мог продолжать. Подкинув вверх шляпу, он бросился навстречу приближавшемуся всаднику, крепко обнял его и расцеловал, едва не стащив с седла.

– Ура, Барадлаи! Ура, Рихард Барадлаи!

Только тогда Элен узнал брата. Оли столько лет не видели друг друга, что могли встретиться на улице и спокойно пройти мимо. К тому же на поле брани лицо всякого человека приобретает новое, необычное выражение.

Братья обнялись. Эден плакал, Рихард смеялся. И в обоих отрядах одни плакали, другие смеялись. Гусары, пехотинцы, легионеры-добровольцы обнимали, целовали, славили друг друга – каждый на своем родном языке.

– Само небо послало тебя сюда, – обратился Эден к младшему брату.

– И старый «кофиц» тоже. Во время всеобщего бегства, двигаясь со своим отрядом навстречу отступавшим, я встретился с ним и доложил о своем прибытия. А он и говорит: «Вам надо поспешить. Где-то позади остался ваш брат надо вызволить его из беды».

– Да. Не подоспей ты вовремя, через часок-другой право первородства перешло бы к тебе.

– Боже упаси! Но вот что еще поручил мне старик: если мол повстречаетесь со старшим братом Эденом, крепко его отругайте. Поэтому, держись! Итак, Элси Барадлаи, какого лешего вы околачиваетесь в зоне неприятельского обстрела? Вы – правительственный комиссар. Ваша обязанность – находиться з арьергарде, когда мы продвигаемся вперед, и быть в авангарде, когда мы отступаем. Государственное собрание послало вас сюда не для того, чтобы помогать нам драться. Кроме того, у вас молодая жена и прелестные детки. О них вы даже не подумали, гадкий человек? Вот погодите, уж я расскажу обо всем матушке!

Но при имени матери у него сразу пропала охота шутить.

Растроганный, он пожал руку брату и тихо проговорил:

– Бедная, добрая наша матушка! Будто сердцем чуяла она все это, когда пришла ко мне и сказала: «Иди туда!»

Вспомнив о матери, братья поцеловались. Ведь она была для них истинным провидением и в детские годы, и в пору возмужания. Неусыпное материнское око заботливо оберегало их и в колыбели, и на поле брани.

 

Бетяр

[74]

После разгрома необходимо было снова создать боеспособное войско, которое могло бы через каких-нибудь две недели не только оказать сопротивление врагу, но и перейти в наступление, однако сколотить армию из павшей духом, разбитой, рассеянной массы солдат представлялось невозможным, – такое дело было под силу разве только волшебнику.

Следующую за битвой ночь Эден и Рихард провели в соседней деревушке; до самого утра они перехватывали разрозненные подразделения потерпевшего поражение войска и старались навести хоть какой-то порядок.

– Если бы нам удалось раздобыть мяса, – сказал Рихард, – все сбежались бы на запах жаркого.

Но именно раздобыть жаркое и было труднее всего.

Через деревню уже дважды проходили неприятельские войска, и после них осталось лишь незначительное количество съестных припасов. Еще можно было кое-как разжиться хлебом – удалось спасти обоз с мукой. Но мяса не было совсем, хоть шаром покати.

– Эх, самое бы сейчас время заявиться сюда Гергё Бокше с его волами! – воскликнул Эден и тут же дал указание Рихарду прочесать близлежащие заросли кустарника и выяснить, не укрылся ли там бравый гуртовщик со своим стадом. Времени для этого у Гергё было больше чем достаточно: ведь его оставили в глубоком тылу, и было маловероятно, что доблестный гуртовщик двинул свою двурогую дружину в атаку против неприятеля.

Гусары принялись за поиски Гергё Бокши и его волов. Но до позднего вечера обнаружить их нигде не удалось.

Уже совсем к ночи он объявился сам. Но пришел один, волов при нем не было. Он даже не ехал на коне, а вел его под уздцы: видимо, сошел с лошади специально для того, чтобы все видели, как сильно он хромает. Он шагал, понурившись, опустив голову, и все время кряхтел. Бокша опирался на свой топорик, как на костыль, а саблю нес под мышкой. Было заметно, что он окончательно пал духом.

Бокша так жалостно стонал и охал, в голосе его слышалась такая дрожь, что, казалось, он вот-вот умрет.

– Ну как, Бокша? Что там у тебя стряслось? – спросил Эден ковылявшего к нему погонщика.

– Ах, сударь! – горестно воскликнул бравый гуртовщик. – Великая беда со мной приключилась!.. Пропал я ни за что ни про что. Конец. мне теперь. На веки вечные. Вся поясница разбита… Пушечным ядром в двадцать четыре фунта весом.

Маусман и остальные студенты разразились неистовым хохотом, и Гергё Бокша убедился, что его россказням никто не верит.

– Волы-то где? – наседали со всех сторон на погонщика.

– Эх, кабы я знал!

– Помилуй, дружище, – сказал Эден. – Я ведь оставил тебя в таком безопасном месте, где стаду не угрожало никакой беды! Как же получилось, что сам ты удрал, а волов угнать не сумел?

– Коли угодно, расскажу вам все как есть, как оно произошло. Вот, значит, только начался бой, вытащил я из-за голенища нож, а из котомки – хлеб да сало и собирался малость перекусить. Вдруг невесть откуда немец как пальнет – я и нож и хлеб с салом чуть из рук не выронил. Думал, тут мне и конец. Ядром меня контузило, а в нем было фунтов двадцать восемь, никак не меньше. Накажи меня бог, ежели я вру! Своими глазами видел! Оно было двойное, на цепи. Два ядра друг к другу цепью прикованы. И на обоих что-то вроде бороды болтается.

– То, что вы удрали, я уже понял. Но куда все-таки подевались волы? Разве остальные погонщики не отогнали стадо в тыл?

– Не могу этого знать, прошу прощенья. Потому, как я убежал, а немец палил мне вдогонку. Так ухал из большущей пушки, что я оглянуться боялся – того и гляди башку снесет.

– С ним надо разговаривать иначе, дорогой Эден! – воскликнул, выступив вперед, Рихард. – Трус ты и шельма, Бокша! Хвастаешь тут, а сам при первом же выстреле дал тягу и оставил врагу доверенное тебе стадо! Эй, капралы! Принести сюда скамью да всыпать ему полсотни горячих!

Услыхав приказ насчет «горячих», Гергё Бокша перестал кривляться и корчиться» Он мгновенно преобразился: высоко задрал голову, ударил себя в грудь кулаком и с вызовом завопил:

– Я этого не позволю! Меня зовут Гергё Бокша! Я – из благородных!

– Тем лучше для тебя, – язвительно заметил Рихард. – По крайней мере ныть от порки будет не твоя собственная шкура, а благородная, собачья.

– Ставлю в известность господина капитана, – вопил вне себя от негодования Гергё Бокша, тыча своим топориком куда-то вверх, – что всемилостивейшее Государственное собрание упразднило телесные наказания даже для лиц, не принадлежащих к благородному званию!

– Можешь обжаловать мои действия. Но только после того, как получишь все сполна. Здесь intra dominium мы парламента устраивать не будем. Напра-во! убирайся прочь! Уведите его да всыпьте хорошенько.

Увы! С Гергё Бокшей произошло то, чего он до сих пор еще никогда не испытывал. Его высекли на славу, и близкое знакомство с ремнем, прозванным гусарами фарматрингом, повергло его в такое состояние, что он орал благим матом.

А когда завершилась эта тягостная для него процедура, Бокше еще пришлось, по обычаю, явиться к капитану и выразить его высокоблагородию благодарность зa полученный урок и полезное назидание.

– Ну, что ты теперь скажешь? Здорово палил немец? – спросил его Рихард.

– Да он, прошу прощения, ни разу не выстрелил даже из пистолета, – виновато оправдывался гуртовщик.

– А теперь – отобрать у него оружие, посадить на лошадь – и скатертью дорога! Солдат, не постыдившийся показать спину врагу, вполне заслужил, чтобы ему всыпали плетьми по тому самому месту, которое он показал врагу.

У Гергё Бокши отобрали саблю с медным эфесом, топорик и пистолеты, накинули на шею кнут, посадили в седло, хлестнули коня и прогнали из лагеря.

Ко всему еще треклятый немец-студент, стоявший с ружьем в дозоре, с издевкой крикнул ему:

– Эй, дядюшка Гергё! Не давай себя в обиду!

– Ну, погоди же! – скрипя зубами, погрозил кулаком Гергё. – Я этого так не оставлю!.. Отплачу сторицей! – рявкнул он и, огрев плеткой коня, поскакал прочь.

Изгнанный с позором рыцарь нет-нет да и оглядывался назад, злобно при этом бранясь. Он явно вынашивал какую-то мысль. Еще никогда в жизни не подвергался Бокша унизительной порке. Не раз бывало, что и по башке его стукнут, и поколотят до полусмерти. Но ведь все это были молодецкие забавы, удальство! Частенько валялся он где придется, плавая в луже собственной крови. Когда-то в корчме, в разгар кампании по распределению выборных должностей, его до такой степени избили, что никто не думал, что он выживет. Однако все эти воспоминания не были для него позорными. Но насильно уложить его на скамью, его, человека благородного звания, и подвергнуть порке! Да еще на глазах у разинувшей рот солдатни, на потеху насмешливым немецким школярам! Нет, он этого так не оставит.

По всему было видно, что Гергё задумал какой-то план.

Он достал трубку, вытащил кисет, снял с головы шляпу. Стал разглядывать чубук, заглянул в кисет, затем в шляпу. Немного погодя что-то пробурчал, снова надел шляпу, спрятал кисет, сунул трубку в карман и пустил лошадь рысью.

Он двигался вперед по тон самой дороге, по которой удирал днем, и держал направление прямо к вражескому стану.

На этом заснеженном поле он прекрасно умел ориентироваться даже в кромешной мгле.

Ни одной живой души не встретилось ему по дороге. Пространство между двумя враждующими лагерями было безлюдно.

Гуртовщик пересек камышовые заросли, откуда внезапно атаковал неприятеля Рихард Барадлаи. Въехав на пригорок, он обозрел окрестность. Где-то вдали, на равнине, горели огни. То были бивачные костры.

Гергё подъехал к ним ближе. Его зоркие, привычные к ночному мраку глаза сразу различили, что за кострами расположен степной хутор.

Гергё стал прислушиваться. То и дело долетавший до него прерывистый звон колокольчика и протяжное мычание голодных быков дали ему понять, что он добрался до того места, куда стремился.

Тогда он спешился и неторопливо пошел вперед, ведя под уздцы лошадь.

– Стой! Кто идет? – раздался в темноте окрик.

Бокша прикинулся, что он не на шутку перепуган.

– Полегче ты! До смерти напугал! Дезертир я, вот кто.

Слово «дезертир» австрийский дозорный понял. Он приказал гуртовщику не трогаться с места, пока не подойдет патруль и не заберет его.

Вскоре подъехал верхом сержант в сопровождении рядового: на хуторе стояла вражеская конница. Гергё Бокша объяснил, что он, мол, лазутчик-перебежчик и желает говорить с самим полковником.

Когда явились с докладом о том, что из неприятельского стана пробрался в расположение австрийских войск перебежчик, который хочет с ним говорить, полковник играл в карты со своими офицерами.

– Ведите его сюда, – приказал полковник.

Господам офицерам вновь прибывший показался весьма забавным. До чего курьезная фигура: одновременно и труслив, и строптив, полон ярости и смирения, жалостно кривит рот, но при этом скрежещет зубами. Каждому целует руку и тут же клянет всех святых!

– Почему ж ты сбежал из своего лагеря? – задал вопрос полковник.

– Потому что туда прибыл новый начальник и приказал меня выпороть. Меня! Человека, у кого все предки испокон веков были дворянами! Никогда, за всю жизнь, не касалась моего тела плеть. А тут на старости лет надо мной сыграли такую позорную штуку: всыпали полсотни ударов, будто псу какому, будто крепостному мужику или вору! Выпороть человека, который проводил выборы шестнадцати вице-губернаторов! Меня, который никогда не стащил ни единой пуговицы. (Пуговиц Гергё Бокша действительно не таскал!) И вдобавок отняли саблю, оружие, которое ни в коем случае нельзя отымать у дворянина, даже если все его имущество пускают за долги с молотка. А к тому же еще новый начальник приказал прогнать меня из лагеря, словно я проходимец какой! Ну, ладно. Может, где в другом месте найдется для меня пристанище. Гергё Бокша и там сумеет быть полезным!

– В каком же чине ты служил? – спросил полковник.

– Я служил погонщиком волов, – чистосердечно признался Бокша.

– Вот оно что! Стало быть, ты не солдат. Теперь мне понятна твоя молодецкая удаль. Не вояка значит? Ну, что ж… Так тому и быть. Нам как раз нужен человек, умеющий обращаться с волами. Мы отбили у неприятеля целое стадо, будешь при нем гуртовщиком.

При этих словах Гергё Бокша схватил руку полковника и несколько раз чмокнул. Да так звучно, словно кто-то в домашних туфлях прошлепал.

– Ох! Пусть все святые благословят ваше высокоблагородие за милость. Клянусь, вы найдете во мне самого преданного слугу, готового оберегать каждый ваш волос. За такого господина я полезу в огонь и воду. Придет время, и я сумею показать, на что способен. Эти пятьдесят ударов я им не забуду, за каждый удар отплачу с лихвой. Это так же верно, как то, что я – дворянин и зовут меня Гергё Бокша!

Глаза гуртовщика налились кровью. А вспомнив, что его тела, словно тела какого-нибудь холопа, пятьдесят раз коснулась плеть – разве забудешь это унижение! – он даже прослезился. Пусть бы его отхлестали даже тростинкой или шелковым шнурком, все равно самый факт порки – уже вопиющий позор! А ведь он получал удары отнюдь не шуточные. И для наглядности Бокша указал господам офицерам на свои жестоко пострадавшие, исполосованные до дыр рейтузы. Тем ничего не оставалось, как признать достоверность исповеди гуртовщика.

– Как фамилия командира, что приказал тебя выпороть? – осведомился полковник.

– Я его видел в первый раз, ведь он перед этим только что прибыл. Однако правительственного комиссара он называл братом, стало быть его зовут Барадлаи.

– Ах, вот это кто! Беглец…

Имя Барадлаи словно наэлектризовало полковника. Теперь уже сильно заинтересованный, он продолжал расспрашивать Гергё. Чтобы развязать язык перебежчику, он даже приказал принести вина.

Бокша расписал все в самом мрачном свете. Нет, мол, у побитого войска ни крошки хлеба, пехота осталась без оружия, по всей дороге валяются брошенные солдатские ранцы, патронташи и ружья, а на сотню солдат едва приходится по одному офицеру. Все бойцы, без исключения, пали духом и нынешней ночью наверняка зададут стрекача, удерут в тыл. Гергё уверял полковника, что венгерские солдаты до смерти страшатся неприятеля, ропщут на командиров, только лютой строгостью можно удержать их от бунта. Он утверждал, что при первом же удобном случае добровольцы из итальянского легиона начнут толпами переходить на сторону императорской армии, а венский легион венгры сами прогнали, заподозрив его в предательстве.

Рассказывая вещи, которые так приятны каждому победителю, Гергё Бокша снискал благосклонность доблестных господ офицеров.

Полковник пообещал ему свое покровительство. Гуртовщики в армии крайне нужны, ведь солдат не приспособишь стеречь быков. Да и не смыслят они ничего в этом деле. Здесь требуется человек бывалый, хорошо знающий повадки волов. И полковник приказал своему адъютанту отправить Гергё Бокшу к гурту.

Бокша еще раз приложился к руке каждого офицера, еще раз прослезился, допил из бутылки остаток вина и пошел исполнять свои новые служебные обязанности.

Вверенное ему стадо находилось во дворе хутора. Всего в нем насчитывалось голов восемьдесят. Волы были захвачены у венгров, а так как те поступили на манер Гергё – то есть заблаговременно бежали куда глаза глядят, – то погонщика при стаде не оказалось.

Тем не менее охранялось оно довольно надежно. Двор был окружен тростниковой изгородью, высотой в семь футов, а волу ограда всегда кажется краем света. Кроме того, четыре всадника с саблями наголо непрерывно кружили вдоль наружной стороны изгороди, готовые к решительному отпору в случае внутреннего «бунта» или внешнего нападения. А в поле со всех сторон расположились биваком солдаты; их было видимо-невидимо: кони стояли на привязи, люди варили в котелках картофель с мясом.

А самое главное, быки – животные покорные, смирные, лежат себе на холодной земле, пережевывают жвачку и помалкивают. То, что еще вчера они находились во владении венгерской национальной армии, а нынче перешли к австрийской императорской – для них совершенно безразлично. Не все ли им равно, кому в конце концов придется отдавать свою шкуру, мясо да кости! На шее самого длиннорогого вола привязан колокольчик, это – вожак стада. И вовсе не потому, что ума у него больше, чем у остальных. Просто рога самые длинные. Здесь никто не прибегал к выборам, его на этот пост назначили, вот и все. И волы признали его своим предводителем. Когда надо трогаться вперед, какой-нибудь вооруженный палкой паренек-подпасок без малейшего труда может взять, да и погнать стадо дальше. А чтобы волы прибавили шагу, довольно хлопнуть разок-другой кнутом, иного приказа не требуется. Если надо переходить через мост, волы сбиваются в кучу, головами вместе. Ни один не хочет идти с краю, этого они не любят. А когда приходит черед какому-нибудь волу отдать свое мясо на жаркое, а кожу на башмаки, для блага человечества, стадо безропотно этому подчиняется. И быки при виде разостланной для просушки шкуры лишь горестно размышляют: «Нынче он, а завтра я…» Время от времени какое-нибудь животное в стаде прерывистым мычанием напоминает миру о своем существовании. Но это не голос тоски по родине и не ропот против властей предержащих, – просто вола одолела жажда и он хочет пить. Рогатый вожак тряхнет при этом разок висящим на его шее надтреснутым колокольчиком, и опять водворяется тишина. Так что управиться с подобным стадом для Бокши было делом немудреным.

Адъютант познакомил гуртовщика с дежурным капралом. Тот устроился на ночь в хлеву. Охваченный необыкновенным рвением, Гергё Бокша испросил разрешения расположиться на ночлег вместе с конем во дворе. Надо, мол, честно отрабатывать хлеб, который тебе дают! Да и овчинный тулуп у него добротный. Самое же главное – во дворе можно покурить трубочку, тогда как в хлеву делать это строго-настрого воспрещается.

Столь усердному к службе славному молодцу было позволено обосноваться там, где ему удобнее.

А Гергё Бокша тем временем старался определить откуда дует ветерок, и норовил расположиться так, чтобы стадо не оказалось с наветренной стороны. Наконец нужное место было найдено, и он устроился там, пожелав доброй ночи и господину адъютанту, и господину капралу, и всем прочим их благородиям, не преминув еще раз с жалобами и стенаниями поведать, как жестоко обошлись с ним в венгерском лагере. Господа офицеры, хоть и жалели беднягу, но покатывались при этом со смеху.

Не исключено было, что за Гергё со всех сторон усердно присматривали: не мешает все-таки знать, что он делает там, во дворе.

Но он право же не делал ничего особенного. Достал только трубку с кисетом да снял с головы шляпу. Вероятно ему пришло в голову прочитать молитву перед тем, как завалиться на боковую, а чтобы заснуть спокойно, во рту у человека должен торчать чубук.

Итак Гергё Бокша набил трубку табаком, высек из кремня огонь и разжег ее. Потом примял ногтем тлеющий трут, прикрыл чашечку трубки колпачком и, как водится у степенных, людей, лег себе на брюхо и стал покуривать. У него имелись веские причины не ложиться на спину.

Потом, должно быть, со скуки Бокша достал свои простой нож с деревянной ручкой и начал соскабливать с полей шляпы скопившуюся на ней прелую, пропитанную салом и потом грязь, тщательно собирая ее себе в ладонь. Шляпа его, надо сказать, повидала виды. Немало перенесла она бурь и невзгод, вся облезла и от ветхости местами совсем протерлась. Как знать, может, шляпа испытывала истинное удовольствие от того, что хозяин соскребывал с нее грязную коросту.

Наскоблив изрядный ворох наслоившегося мусора, Гергё Бокша приоткрыл крышечку трубки и пересыпал его с ладони на тлевший табак.

В ту же минуту поднялась такая невообразимая вонь, какую вряд ли могла породить вся парфюмерия ада.

Какая связь существует между чадом от горящей просаленной грязи со старой шляпы и физиологическим состоянием волов, – не сумели бы определить ни Окен, ни Кювье. Зато каждый пастух из венгерских степей отлично знает, что, почуяв этот «аромат», любой вол мгновенно из смирного домашнего животного превращается в разъяренного дракона. От этого запаха он дичает и разом впадает в первобытное дикое состояние. Вол стервенеет, несется куда глаза глядят, крушит и давит все на своем пути, перестает слушаться человека.

Не успел ветерок подхватить зловонный чад из трубки Гергё, как воловий вожак одним прыжком поднялся с земли, широко расставил ноги, поднял рогатую голову и начал втягивать ноздрями воздух. Почуяв новую волну вони – истинное дыхание ада, – он так мотнул головой, что колокольчик на его шее залился неистовым звоном.

Потом вол принялся нетерпеливо хлестать себя по бокам хвостом, испуская короткое, отрывистое, похожее на рев мычание. Затем запрыгал, как козел, на одном месте, яростно вертя головой. И тут вскочило на ноги все стадо.

Всполошенные, охваченные яростью волы, все, как один, стали отступать в противоположный конец двора, уставившись рогами в ту сторону, откуда ветер доносил до них чад, словно оттуда вот-вот должно было появиться какое-то жуткое чудовище. Неудержимо пятясь, стадо повалило тростниковую ограду. Впрочем, будь этот забор даже из железа, волы все равно сокрушили бы его, чтобы пробиться через пролом и умчаться в степь.

Услыхав поднявшееся во дворе хутора неистовое мычание, туда сбежались офицеры, капралы и денщики; все наперебой спрашивали Гергё, что случилось.

Однако все происходящее они могли видеть и сами: взбесившееся воловье стадо стремительно неслось через поваленный забор на волю. Пришедших в неистовство животных ничем нельзя было унять. Они смяли конную охрану и, сметая все преграды, перескакивали через полевые костры, издавая при этом бешеный рев. И никто не мог взять в толк, почему они так неистовствуют. Что же касается Гергё Бокши, то он, ей-же-ей, до них не дотрагивался. Да и какое он мог иметь касательство к этому невообразимому бунту, если полеживал себе тихо и мирно на тулупе да покуривал в свое удовольствие трубочку?

– Что такое? Что стряслось? – гаркнул подошедший полковник.

Бокша, как и приличествует человеку, говорящему с начальством, учтиво вынул изо рта трубку и, сунув ее в карман, с самым невозмутимым видом изрек:

– Волы увидели чудо.

– Какое еще чудо?

– Эх, ваше высокоблагородие, такая вещь частенько случается. Гуртовщики да мясники-живодеры, а особенно пастухи, хорошо знают, что подчас волам мерещится чудо. Рогатой скотине, как и человеку, порой снятся сны. И тогда она обалдевает, начинает метаться и мечется, пока не выбьется из сил. После этого можно опять собрать разбредшееся стадо воедино, но тут требуются уменье и сноровка. Такое дело уж я попросил бы доверить мне. Это по моей части. Если я раскручу свой кнут да брошу вдогонку стаду своего коня, со звездочкой во лбу, то уж не сомневайтесь, мне удастся поворотить назад всех волов до единого.

– Раз так, не мешкай! Садись на коня, разматывай свой кнут и лети вдогонку за стадом – как бы оно не забрело слишком далеко!

– Ладно. Так тому и быть. Только прошу дать приказ господам солдатам отправиться вместе со мной и помочь мне собрать стадо. Ведь волы-то разбежались в разные стороны.

– Вот тебе четверо конных часовых» Пусть они и помогут.

Бокша кое-как вскарабкался на коня. Ему это стоило немалых усилий, он вдоволь накряхтелся, пока сел наконец в седло. Но на коне выглядел уже так, будто прирос к нему.

– Ну, господин полковник, извольте малость обождать. Я мигом ворочусь.

Полковник не заметил, что эти слова Гергё Бокша произнес уже каким-то новым вызывающим и ухарским тоном, совершенно не походившим на прежний, плаксивый и жалобный тон, к которому он прибегал, чтобы вызвать к себе сочувствие.

– Мигом ворочусь!..

С этими словами Гергё раскрутил свою длинную плеть и звонко щелкнул ею. Лошадь со звездой во лбу, смешно подпрыгивая, пустилась, как горная серна, вскачь и вынесла седока через пролом в ограде.

Сколько четвероногих было б ошалелом стаде, в стольких направлениях они и разбежались. Гергё Бокша предоставил кавалеристам полную свободу гоняться за рассеявшимся во все стороны гуртом, отлично зная, что при таких обстоятельствах добрый бич стоит куда больше, чем полсотни сабель. Даже трем всадникам не поймать одного вошедшего в раж вола! Это нечто вроде испанского боя быков, только в гигантском масштабе. А вот там, где раздается гулкое щелканье плети, успех обеспечен. Гергё Бокша с изумительной ловкостью согнал в кучу полсотни быков. Бич оглушительно щелкал то с одной стороны, то с другой, и волы мало-помалу сгрудились вокруг вожака. Один из конных часовых усердно старался помочь Гергё, скакал за ним по пятам и во все горло орал на одичавшую скотину.

Но вот бегущее стадо сплотилось в сомкнутую массу. Тогда, пробившись в самую гущу животных, Гергё еще разок-другой щелкнул бичом, а потом хлестнул его проволочным заостренным концом вожака. Тот с новой силой пустился вскачь. Солдат смекнул, что гуртовщик задумал что-то недоброе, и счел нужным его предостеречь: пора, мол, поворачивать стадо!

Но его окрик никак не подействовал на Бокшу: гуртовщик словно оглох или вдруг разучился понимать по-немецки.

Однако солдат умел изъясняться и по-мадьярски, главным образом – браниться! А брань, как известно, доходит всего быстрее.

– Не вздумай, сукин сын, угнать волов!

Но Гергё, казалось, окончательно потерял слух и все подхлестывал отстающих от стада волов.

– Ну, уж это ты наверняка услышишь! – крикнул солдат и, выхватив из кобуры пистолет, выстрелил в Бокшу. Пуля со свистом пролетела у того мимо уха.

Бокша оглянулся на австрийца.

– Гляньте на дурня! Чего доброго, еще подстрелит по недомыслию! А ну, пальника из того, другого! Да торопись!

Солдат разрядил и второй пистолет, но снова промахнулся.

– Теперь саблей достань! – подзадоривал его Гергё, слегка повернувшись в седле и как бы потешаясь над солдатом. Между тем у гуртовщика ведь не было на этот раз при себе ни сабли, ни топорика, ни пистолетов. Зато его сердце было полно благородной решимости.

Конник не собирался шутить. Выхватив из ножен саблю, он на скаку занес ее над бетяром.

Тот огрел его плетью слева, и, хотя всадник отпарировал удар, извивающийся острый проволочный кончик плети успел ужалить австрийца в правую щеку. В то же мгновенье Бокша стегнул его плетью справа. Конник выставил вперед саблю но, плеть снова огрела его по лицу, на сей раз уже слева. Чертово оружие: бьет не с той стороны, откуда, казалось бы, нацелен удар! Солдат неистово ругался то по-немецки, то по-мадьярски.

Когда бетяр размахнулся в третий раз, кончик его плети щелкнул по носу уже не всадника, а коня. Тот мгновенно взвился на дыбы, завертелся на месте и сбросил со спины седока.

Гергё Бокша больше уже не заботился о дальнейшей судьбе поверженного противника. Он во весь дух поскакал вслед за мчавшимся стадом, гоня его в нужном направлении. Ночь стояла темная, вся местность была окутана туманом, и Гергё мог гнать волов куда хотел.

А полковник между тем все ждал и ждал его возвращения. Наконец ему наскучило глядеть в ночную тьму, и он вернулся в дом – метать банк.

Братья Барадлаи всю ночь провели на ногах, наводя порядок в расстроенных рядах венгерских воинских частей. А части эти не могли поладить между собой. Гусары не хотели располагаться биваком по соседству с пехотинцами. «Пока, мол, я скребу свою лошадь, пехтура полеживает себе на боку, а возвращусь, усталый, на /ночлег, меня же еще и высмеивают!» Кроме того, бойцы различного рода войск обвиняли друг друга в понесенном поражении. «Прояви вы стойкость, мы тоже дрались бы как надо. Стреляй вы пометче, мы бы не пятились. Вы должны были прийти нам на помощь, тогда мы не потеряли бы свои пушки»; Всю ночь велись подобные споры, шла перебранка, дело доходило даже до драки. Ежеминутно приходилось вмешиваться и мирить недовольных.

А сверх всего, не было ни куска мяса, чтобы накормить измотанных, удрученных поражением солдат. В селении нашелся только хлеб да еще палинка: крестьяне-беженцы, уходя из деревни, угнали с собой весь скот.

Эдену лишь под утро удалось прилечь на соломенном ложе, а Рихард продолжал бодрствовать. Только голову склонил на стол – он умел спать и в таком положении.

Незадолго до рассвета спящих неожиданно разбудил невообразимый рев волов, сопровождаемый громким хлопаньем бича. Подбежав к окну, Рихард увидел Гергё Бокшу, слезавшего с коня посреди целого стада быков. По бокам животных катилась пена, а из ноздрей валил горячий пар. Им больше не мерещилось «чудо», они вновь сделались ручными, превратились в послушных, покорных верноподданных.

Рихард и Эден поспешили на улицу.

Гергё Бокша отдал им по всей форме честь и лихо отрапортовал:

– Разрешите доложить, доблестный господин капитан! Быки на месте.

Рихард хлопнул бетяра по плечу.

– Ну, Гергё Бокша, ты парень хоть куда! Молодчина! Неужели здесь все стадо?

– Все полсотни голов.

– Раз так, хвала тебе и честь. Эй, Пал! Дай-ка сюда свою фляжку, пусть гуртовщик хлебнет разок за твое здоровье.

– Прошу прощения, – заговорил Гергё Бокша, с торжественной серьезностью отстраняя предложенную флягу. – Сперва мне надо решить другое, более важное дело.

И он повернулся к капитану.

– Ведь я сказал вчера, что те самые пятьдесят не оставлю даром, непременно расплачусь. Вот и расплатился: полсотни за полсотни! А теперь, господин капитан, вы дайте мне бумагу, что те, вчерашние, в счет не идут!

– Какая же нужна тебе бумага, Бокша?

– Свидетельство. Что, мол, те пятьдесят, которые были мне вчера выданы, теперь недействительны. Это я на тот случай говорю, если кто-нибудь вздумает меня ими попрекать. Тогда я смогу ткнуть его носом в свидетельство: то было не в счет!

– «Ладно, Бокша. Выдам тебе свидетельство, так и быть. Сейчас получишь.

Рихард вошел в комнату, достал из сумки письменные принадлежности, и Гергё Бокша получил свидетельство, гласившее, что полученные им накануне полсотни ударов объявляются недействительными, аннулируются.

Особенно успокоило Бокшу слово «объявляются». Не остался он равнодушным и к чести, оказанной ему Эденом, который скрепил бумагу своей подписью.

Чрезвычайно довольный, гуртовщик спрятал документ в карман своего доломана. Ему вернули саблю, топорик и пистолеты.

– Ну, теперь дошел черед и до фляжки! Где она?

Господин Пал протянул свою флягу. И Бокша не отрывал от нее рта, пока не вылакал всю палинку до последней капли.

Затем он вытер длинным рукавом рубахи губы, оглядел толпившихся вокруг солдат и сразу нашел того, кого искал.

– Эй, немец, выходи-ка вперед! Это ты крикнул мне давеча вслед: «Не давай себя в обиду, дядя Гергё!» Пойдем-ка поборемся! Мне всыпали полсотни, я всю ночь провел в седле, гнал стадо, а ты успел отдохнуть. Но я все-таки повалю тебя на землю.

Тот, кого он вызвал помериться силами, был худеньким, щуплым пареньком-студентом. У него даже и усы еще не пробились. Выступив вперед, он засмеялся и весело сказал:

– Не повалите, дядюшка Гергё!

А когда они сошлись и Гергё уже обхватил его своими мускулистыми руками, студент расцеловал Бокшу в его рябые щеки справа и слева, и тот, сразу разжав могучие руки, выпустил паренька.

– Да уж вижу, вижу! Порядочный ты плут! Действительно не могу стукнуть тебя о землю. Ну, леший с тобой! Так и быть, давай обнимемся!

– Расскажи, однако, Бокша, – обратился к нему Рихард, – как тебе все же удалось отбить волов?

Бокша пожал плечами, поправил поясной ремень, потом скорчил гримасу, вскинул брови и небрежно процедил:

– Только всего и было, что пошел я к немецкому полковнику да хорошенько попросил его вернуть мне волов. Немец оказался человеком покладистым и без всяких разговоров отдал их всех до единого. Даже парочку-другую в придачу дал. Очень уж он уважает господина капитана.

Так и не удалось вытянуть из него каких-либо подробностей этого происшествия.

Кичливый горлопан, который мог, бывало, с утра до вечера бахвалиться своими выдуманными невероятными похождениями, теперь, когда он и впрямь совершил свой самый дерзновенный, истинно геройский подвиг, скромно о нем молчал и хранил его в тайне.

Никто, ни разу в жизни, так и не услыхал из его уст, где побывал он в ту ночь и что совершил,

 

В королевском лесу

Произошло это уже давно: двадцать раз покрывали палые листья осени землю после незабываемых событий тех дней. Вряд ли хоть один человек из тысячи знает теперь, что такое Королевский лес!

Лес, каждое дерево которого как бы повествует о прошлом. Лес, полный торжественного шороха, где листья словно одарены живой душой, а любая травинка помнит о минувшем, где под валежником, между молодыми побегами, струится алая кровь героев, где зеленый мох видит сны, а шумящая листва рассказывает о них.

В этом лесу произошла Ишасегская битва, которая длилась двенадцать часов, от полудня до полуночи.

Здесь, в тени этого куста шиповника, под небольшим круглым курганом, осененным бело-красными цветами, погребены в общей могиле четырнадцать павших воинов.

Большие валуны навалены над ними, чтобы дикие звери не растащили их кости.

Два огромных нароста на стволе вон того векового бука – это след от попавших в него пушечных ядер. Дерево нарастило новую кору, и она затянула вмятины.

Видите раскиданные по лугу камни? Это – остатки печи для обжига извести. Когда у гонведов кончились патроны, они разобрали печь и стали забрасывать врага камнями. Поросший ежевикой перелесок с торчащими, закопченными и обгорелыми стволами деревьев – то самое место, где Елачич приказал поджечь у себя в тылу лес, чтобы задержать наступление преследователей.

Этот срубленный пень послужил столом для венгерского главнокомандующего, когда он писал свой короткий приказ:

«Сегодня мы должны либо победить, либо отойти за Тису!»

А виднеющиеся на леваде пятна темной зелени! Они не блекнут даже в самое засушливое лето и обильно рождают цветы колокольчиков, чей неслышный звон как бы заменяет заупокойный гул колоколов по усопшим.

А на той широкой круглой площадке, посреди обширной лужайки, трава не растет. Тут бились между собой две вражеские кавалерийские бригады и так вытоптали землю, что она и по сей день остается лысой.

Не битва, не сражение происходило здесь, а поединок, где с каждой стороны встали друг против друга не менее десяти тысяч бойцов, где бились верхом и в пешем строю, пулей и штыком, саблей и прикладом, камнями и голыми руками. То был невиданный поединок! Под каждым деревом воин, один на один, сходился со своим противником. Любой древесный ствол становился крепостью, любой куст – окопом, который оборонял, отстаивал, терял и вновь брал с бою один солдат у другого. Вот кончились патроны у обоих противников – огневой бой длится уже пять часов! Остается только пустить в ход штыки. Но они тоже затупились, ими можно лишь колотить, а не колоть. Стуком топоров отдается в лесу эхо от ударов прикладами. Сломалась винтовка, ее владелец хватается за оружие неприятеля, силясь вырвать его из вражеских рук. Команды никто уже не слушает, каждый дерется как может. Багровые брызги крови пятнают стволы деревьев. В этом грозном одиночном бою участвуют все: и полководцы и рядовые солдаты. Пушечные ядра с треском и грохотом прокладывают себе путь сквозь кроны деревьев и гущу кустарников, с воем разрываются в таинственной глубине леса. Артиллерия бьет с обеих сторон; слева австрийцев обстреливают вспомогательные войска Аулича, справа их осыпает картечью бригада Монтенуово, приняв своих товарищей по оружию за неприятеля. Сражение ведется под перекрестным орудийным огнем. Но никто уже не обращает на это никакого внимания.

Каждый воин твердит себе:

– Мы должны здесь нынче либо умереть, либо победить!

Королевский лес простирается к югу, на расстоянии в три тысячи шагов от заповедника Гёдёллё, вдоль левого берега реки Ракош. Но возле Ишасега деревья, растущие на опушке леса, вплотную подходят к Ракошу, склоняясь над с мой водой. Через этот лес проходят три проселочных дороги. Все они сходятся в Ишасеге и сливаются там в один тракт. Это – ворота, ведущие в Пешт.

А венгерская армия стремилась в Пешт.

Именно потому и сражались тут венгерские солдаты. Разве это непонятно?

Королевский лес в самом широком месте насчитывает три тысячи шагов, в самом узком – тысячу двести. Протяженность его – одна миля. За этот самый лес и шло ожесточенное сражение.

Лес во всю свою длину окаймлен рекою Ракош, которая в летнюю пору представляет собой всего лишь ручей, но весной превращается в настоящее болото. Во время битвы быстрый ручей – хозяин положения, переправиться через него можно только там, где он позволяет. Одна такая переправа имеется под Ишасегом, вторая – чуть подальше к северу, возле мельницы.

Обе эти переправы находились в руках неприятеля, который выставил против венгерских войск сорок две тысячи воинов, двести тридцать две пушки, три батареи мортир и пятьдесят шесть кавалерийских эскадронов.

Господствующие над полем боя холмы тоже были заняты австрийцами.

Кроме того, вражеские войска в ходе сражения подожгли Ишасег, его улицы пылали, и пробиться сквозь них вместе с артиллерией не было никакой возможности.

Сражение в Королевском лесу, длившееся с полудня до самого вечера, шло с переменным успехом.

Сначала венгерские войска выбили австрийцев из южной части леса. Тогда австрийцы подожгли его. Затем, подтянув новые силы, они вернулись назад, оттеснили венгров, но тут путь им преградил горящий лес.

Тем временем другая венгерская часть захватила северную окраину леса и предприняла наступление на мост возле мельницы. Она уже продвинулась было вперед и добилась успеха, но отступление первого отряда вынудило и ее сдать занятую позицию.

И снова пришлось начинать все сначала.

В борьбе за лес войска противников беспорядочно перемещались. Двигаясь от дерева к дереву, враги с боем отвоевывали друг у друга каждую пядь земли, вновь и вновь посылая на битву свои потрепанные части.

Уже никто не обращался в бегство, как это было три месяца назад. Тот, кому приходилось отступать перед превосходящими силами неприятеля, только немного отступал, а едва появлялась помощь, вновь поворачивался и опять нападал на врага.

Свист ядер и пуль был теперь хорошо знаком солдатам. Привычная песня! Грохот пушек больше не приводил в содрогание сердца, а полученная рана не заставляла бледнеть. Ее даже порою не сразу замечали.

Уже шесть долгих часов шло сражение, но ни одна из сторон не могла пока похвалиться, что она отвоевала у другой хотя бы небольшое пространство. Даже ту территорию, куда градом падали снаряды, противники не желали оставлять.

Но вот враги решили сделать последнее усилие. Офицеры поднимали с земли свалившихся от усталости солдат; санитары спешно перевязывали раненых и приговаривали: «Разве это рана? Так, пустяковая царапина»; командиры подбадривали малодушных, подтягивали резервы; и вот войска вновь устремились на поле боя, навстречу друг другу.

Лес загудел от яростных криков. Военачальники сами шли впереди своих войск со знаменем в руках.

Австрийские части приготовились нанести решительный удар по центру венгерской армии.

Шестнадцать эскадронов драгун и уланов, два полка кирасир и шесть эскадронов вольноопределяющихся плотной массой в сопровождении восьми пушечных и двух ракетных батарей двинулись на север от Ишасега, через переправу на реке Ракош, и лавиной ринулись в самую середину венгерских войск.

На круглой площадке, там, где и поныне не растет трава, сомкнутым строем стояли венгерские гусары.

Три тысячи гусар, собранных воедино!

Противник установил свои орудия прямо против них, на флангах собственной кавалерии, и открыл уничтожающий огонь.

Отступать гусарам было некуда. Оставался только один выход, и они им воспользовались.

Надо было, не раздумывая, атаковать с фронта кавалерию противника и, врезавшись в ее боевые порядки, так перемешаться с нею, чтобы неприятель потерял возможность разобраться, где его собственные войска, а где – чужие, и был лишен возможности вести орудийный огонь.

Сказано – сделано!

По всему фронту затрубили горны, призывая с налета ринуться на врага. Земля дрожала от неистового галопа, лес гудел от крика, а вскоре к этому шуму присоединился звон тысяч стальных клинков, тысяч скрестившихся сабель.

Клубы пыли окутали поле битвы. А когда внезапно налетевший порыв ветра подхватил ее и отнес в сторону, это поле предстало глазам очевидцев как живое олицетворение героического эпоса о древних витязях.

По меньшей мере шесть или семь тысяч всадников перемешались друг с другом! Неистово вставали на дыбы кони. Сверкали сабли и клинки, красные кивера, стальные шлемы, четырехугольные шапки… На поле боя 368 сошлись три основных воинских группы, образовав почти замкнутый круг. Они то откатывались назад, то устремлялись вперед. Казалось, движется челнок какой-то чудо-машины. В одном конце поля виднелось трехцветное венгерское знамя, в другом – австрийское императорское, двухцветное. Самые яростные схватки закипали вокруг этих знамен. Самые отважные воины стремились захватить вражеское знамя и, истекая кровью, защищав ли свое.

Венгерские и австрийские кавалеристы скучились в такую плотную, хотя и беспорядочную массу, что напоминали собою огромный муравейник, внутри которого все кишело, перемещаясь взад и вперед.

Эх! Случись тут, при подобных обстоятельствах, царский полководец, он бы уж знал, что ему надо делать! Навел бы все свои шестьдесят девять орудий и смел напрочь и тех и других.

А между тем солнце зашло за синие будайские горы, рассыпая оттуда по апрельскому весеннему небу золотистые снопы лучей.

Закат позолотил распустившиеся почки деревьев, между которыми скользили солнечные лучи, и только что зацветшие кизил и явор. Золотистым туманом казалась поднятая всадниками пыль, золотыми изваяниями – по» крытые потом лица героев.

А воины все продолжали биться. И дрались они с таким ожесточением, будто считали, что солнце не смеет закатиться до тех пор, пока не станет ясно, кто же вышел победителем.

Каждая рука напрягалась до предела, каждый удар наносился с такой силой, словно именно от него зависели судьбы страны и эпохи, торжество идей. То была смертельная схватка двух великанов, и каждая капля крови, казалось, дышала, творила чудеса храбрости.

Страшные свидетельства ожесточенной битвы были разбросаны на поле боя. Каски, рассеченные пополам, стальные панцири, пробитые насквозь одним ударом. А главное, люди – истекавшие кровью, покрытые десятками ран, герои, которых еще не успела покинуть жизнь.

Висевшая в воздухе пыль раскалилась от ярости сражавшихся. Среди этой залитой солнцем пыли, в светящемся тумане, рожденном гневным людским дыханием, два офицера, два врага, приметили друг друга. Каждый на голову возвышался над окружающими. Один был Рихард Барадлаи, другой – Отто Палвиц.

И сразу одна мысль пронзила обоих. Не мысль даже, а молния, рожденная от столкновения двух грозовых туч.

Прорываясь сквозь ряды бойцов, они устремились друг к другу. И воины расступались перед ними с такой готовностью, словно считали: «Это – суд божий! Мечам двух витязей суждено решить, кому должна принадлежать победа. Пусть они и решат это, один на один!»

Те, что стояли вблизи, отходили в сторону, освобождая дорогу, чтобы всадники могли съехаться друг с другом.

И наконец они встретились!

В их жилах пламенело все, что придает жар мужскому сердцу: жажда славы, гордость дворянина, неистребимая память об оскорблениях, жгучая ненависть к врагу и пылкая любовь к родине. Чувства эти все возрастали в буре сражения, в опьянении боя, в экстазе кровопролития и достигли исполинской силы.

Их сабли скрестились.

Ни один не думал о том, как отразить удар, каждый думал лишь о том, как поразить врага!

Ударили они одновременно, в полную мощь руки, со всей силой гнева.

Поднявшись в стременах, высоко вскинув клинок, каждый обрушил его на противника.

Оба целили прямо в голову. Две сабли сверкнули, как две скрестившиеся молнии, и оба всадника разом свалились с седла.

Удар, нанесенный Рихарду Барадлаи, был так сокрушителен, что не видать бы ему больше восхода солнца, если бы тело его не было столь неуязвимым, как тела тех героев «Илиады» и «Нибелунгов», которых матери купали в волшебных источниках.

Но, быть может, и наш, не знающий мифов век, тоже имеет свои волшебные средства, при помощи которых матери делают неуязвимыми тела своих сыновей! Быть может, неустанная материнская мольба за сына парализует палаш, способный разрубить железо и сталь, делает его бессильным!

Сабля Отто Палвица рассекла стальной обруч кивера Барадлаи. Но, как это нередко случается, клинок ударил по голове Рихарда не острием, а плашмя.

Страшный удар, правда, оглушил гусара; он пошатнулся и вылетел из седла; но ранен не был.

Зато удар, который он сам обрушил на противника, можно уподобить упавшей с неба молнии. Сабля разрубила шлем Палвица и глубоко рассекла череп до самого виска.

Когда доблестные офицеры одновременно свалились с коней, вокруг них завязалась ожесточенная схватка. Солдаты пытались спасти своих павших предводителей.

Пал, отважный ординарец Рихарда, всюду неотступно следовавший за ним, мгновенно спрыгнул с коня и прикрыл собой тело своего командира. Кони тут же затоптали старика насмерть. Зато он спас своего любимого господина. Бедняга был так прост! Он был не более примечателен, чем тот полковой горнист, на память о котором осталась лишь его труба. Но у него было верное и доброе сердце – и он пожертвовал им ради спасения своего любимца. Он умер вместо него.

В эту минуту грохнули орудия со стороны леса. Что же произошло?… Королевский лес содрогнулся от громких криков: «Да здравствует родина!»

Это подошел резервный корпус венгерской армии и развернул свои части к бою.

Его батареи открыли огонь, батальоны гонведов вы били противника из Королевского леса. Судьба сражения была решена.

Горнисты в австрийском стане затрубили отбой. Строй бившихся кавалеристов разомкнулся. Подбирать с поля боя убитых и раненых пришлось венгерским войскам. Подобрали они и Отто Палвица. Он был еще жив.

Солнце уже закатилось. Но долгий день битвы не закончился с наступлением тьмы.

Ночь была озарена пламенем горящей деревни, и тот, кто хотел назвать себя победителем, должен был овладеть ею.

Значит, нужно примкнуть штыки и устремиться вперед! Прямо в бушующее пламя!

Бой длился уже восемь часов, но никто не помышлял об отдыхе.

Изнуренные войска поднялись в новую атаку, Вечерний ветер развевал знамена. Загремело громкое «ура», и солдаты, вырвавшись из темной чащи, устремились с ружьями наперевес в самую середину пожарища. Несколько часов продолжалось сражение на охваченных пламенем улицах. В черной лесной глубине вспышки ружейной стрельбы освещали ночь.

А венгерские солдаты все продолжали рваться вперед. Вот они взобрались на ишасегские высоты, вытеснили, сбросили оттуда противника, и, когда поднялась из-за горизонта луна, ее сияние заиграло на победно развевавшихся над окрестными холмами трехцветных венгерских знаменах.

Но в чаще Королевского леса ожесточенная битва не прекращалась.

Было просто немыслимо разнять дерущихся. Все новые и новые отряды набрасывались в лесном мраке друг на друга, не желая признать, что сражению пришел конец. Казалось, они бились только для того, чтобы сражаться. Они уже не подчинялись ни сигналу отбоя, ни команде, упрямо разыскивали врага и, столкнувшись с ним, продолжали кровавый бой.

Только поздняя ночь заставила их наконец разойтись.

На холмах, за рекой Ракоши, ночную тишину прорезали торжествующие возгласы победителей. Вдалеке, со стороны возвышенностей под Гёдёллё, раздавался скорбный призыв отступавшего противника. Лесная чаща была наполнена жуткими жалобными стонами и вздохами смертельно раненных воинов. А на лугу возле мельницы, вокруг полевых костров уже звучали скрипки цыган-музыкантов – гусары и гонведы лихо отплясывали венгерские танцы!

И только вдоль луговых канав струились бесчисленные ручейки, от которых алели воды Ракоша.

Вот что произошло в тот день в Королевском лесу.

 

Завещание умирающего врага

Было уже темно, когда Рихард Барадлаи очнулся от глубокого забытья.

Сначала ему показалось, что на его голову давит какая-то огромная плотная масса. Но, когда он пошевелил рукой, его удивило, что вокруг него – пустота.

Убедившись, что он не лишился дара речи, Рихард громко крикнул:

– Ого-го!..

Словно в ответ отворилась боковая дверь, и сквозь нее проник луч света.

И тут Рихард сообразил, что голова у него в полном порядке и что он может восстановить в памяти происшедшее. Свет падал от гусарского фонаря, а фонарь этот держала чья-то длинная рука. У обладателя этой руки было продолговатое лицо, его звали Маусман.

Рихарду все еще чудилось, будто он лежит на поверхности солнца и голова его весит по меньшей мере тысячу триста центнеров. Вот почему, чтобы встать на ноги с земли, вернее с солнца, ему требуется обладать энергией по меньшей мере в четыреста лошадиных сил.

– A! Проснулся наконец? – весело спросил Маусман.

– Так я, оказывается, жив?

– Цел и невредим. Даже ноготка не лишился. Только погостил малость на том свете!.

– А где я?

– На ракошской мельнице.

– Так, значит, мы победили? – воскликнул Рихард и мгновенно припомнил все.

– Совершенно верно. Ишасег наш. Войска бана-воеводы откатились до самого Гёдёллё. Победа полная.

Рихарду больше уже не казалось, что голова у него налита свинцом. Можно, пожалуй, подняться со своего ложа и без помощи парового двигателя.

– Вставай, вставай! Становись на ноги, – подбадривал его Маусман – Ты совершенно здоров. Правда, на голове у тебя шишка с кулак да ссадина дюйма в три, но это пустяки.

– Ты что, медик?

– А как же, – с гордым видом ответил Маусман. – Доктор медицины и магистр хирургии, который взял тебя под свое наблюдение. А так как ты совершенно здоров, если не считать вышеназванной шишки и ссадины – ведь сабля огрела тебя плашмя, – то постараюсь распустить слух, что вылечил тебя именно я!

Рихард пощупал голову. Действительно, под пластырем вздулась здоровенная опухоль, но он даже не обратил на нее внимания:

– Послезавтра от нее не останется и следа. Не стоит тебе дольше со мной возиться, займись-ка лучше другими ранеными. Я обойдусь холодными примочками, а с таким нехитрым делом справится и господин Пал.

– Господин Пал? – переспросил Маусман, вытаращив свои и без того выпуклые глаза.

– Разве его здесь нет?

– Нет. Он лежит под мельничным навесом. Почивает… И будет почивать вечно».

– Убит?

– Ведь бедняга побывал вместе с тобой в тех местах, где умирали на каждом шагу. Когда ты вылетел из седла, добрый малый– прикрыл тебя своим телом; чтобы кони не растоптали тебя. А вышло так, что они растоптали его самого.

– Никак нельзя было его спасти?

– Ему досталось так, что с избытком хватило бы на троих.

– Проводи меня к нему!

– Погоди, давай прежде перевяжем голову. Вот так! До чего тебе к лицу эта круговая белая повязка, ты в ней напоминаешь древнего друида. Обопрись на мою руку, у тебя может закружиться голова после такой встряски.

Маусман взял фонарь и повел Рихарда к навесу.

Там лежали солдаты, павшие в сражении у мельницы.

Рихард сразу же увидел своего верного слугу.

Лицо старого воина сохраняло свое обычное спокойное выражение; должно быть, он встретил смерть как нечто вполне естественное. Молодцевато закрученные усы и теперь еще топорщились, как спирали Архимеда. На теле не было заметно ни одной раны.

Рихард опустился перед ним на колени, взял в свои ладони руку старого гусара и принялся его ласково будить:

– Пал, мой славный витязь! Верный старый друг! Очнись, ведь ты только спишь, не притворяйся же мертвым! Слышишь, тебя зовет твой командир! Твой давнишний хозяин обращается к тебе! Почему ты не отвечаешь?

– Причина у него для этого достаточно веская, – промолвил Маусман. – Череп со стороны затылка совершенно раздроблен ударом копыта.

Рихард плакал как ребенок над погибшим старым слугой. Ведь Пал был так ему верен, его привязанность превосходила обычную человеческую привязанность: так могло быть преданно лишь существо, в чьей душе поселился ангел.

– Похорони его в отдельной могиле, – попросил Рихард своего друга. – Чтобы я мог разыскать ее, когда вернусь.

– Завтра ты сможешь присутствовать при погребении павших героев. Убитых врагов мы тоже решили похоронить.

– Кстати… Что с Отто Палвицем?

– Ты жестоко с ним расправился. Он тоже лежит здесь, в доме мельника. Его пользует сам майор медицинской службы. Штабной врач полагает, что Палвиц непременно умрет от полученной раны.

Как раз в эту минуту из дверей вышел штабной врач и, узнав Рихарда, тут же подошел к нему.

– Вы счастливо отделались. А ваш противник дышит на ладан. Сейчас он еще в сознании, но через несколько часов наступит горячка. Гангрена неизбежна.

– Нет надежды на его спасение? – спросил Рихард.

– Никакой. Он уже и сам приготовился к смерти. Едва я вошел к нему, он спросил: «Что с Барадлаи?» Когда я сказал, что вы вне опасности, только оглушены ударом сабли, он попросил, чтобы вы зашли к нему. Он вам хочет что-то сообщить.

– Если таково его желание, я согласен. Впрочем, долг чести обязывает навестить раненого противника. Пошли!

В одной из комнат дома мельника лежал Отто Палвиц. Завидев вошедшего Рихарда, он с усилием поднялся на локте и попросил подложить ему под голову подушку, чтобы он мог сидеть прямо. Потом протянул руку прибывшему.

– Добрый вечер, старина! Как себя чувствуешь? – спросил умирающий своего недавнего противника. – Пустяки, говоришь?… А мне – конец. Но ты не печалься. Доконал меня не твой удар. Нет, голова у меня крепкая, она уже многое вынесла. Но меня сильно потоптали неразумные кони, что-то оборвалось внутри. От этого я и погибну. Не горюй, не ты меня убил. Мы разок огрели друг друга по голове, и теперь квиты. Я покончил все свои счеты на земле. Остался за мной только один большой долг…

Тут он глубоко вздохнул и смолк, как бы собираясь с силами.

– Попроси этих господ оставить нас на несколько минут вдвоем. Они и так сделали все что могли. Я больше ни в чем не нуждаюсь.

Врач еще раз напомнил Палвицу, что он должен вести себя спокойно, не двигаться, иначе лопнут наложенные на рану швы. Отто Палвиц отвечал, что не пройдет и дня, как он окончательно успокоится.

Едва они остались одни, Палвиц торопливо схватил руку Рихарда и глубоко растроганным голосом произнес:

– Вот что, дружище! У меня есть сын; завтра он станет сиротой.

При этом признании лицо умирающего покрылось багровым румянцем.

– Я все тебе расскажу. Времени у меня в обрез. Я скоро умру и тайну свою могу доверить лишь благородному человеку, который все поймет и сохранит ее. Я был твоим врагом. Но теперь – в ладу со всеми. Даже с червями. Ты – жив и победил. Твой долг принять завещание своего противника.

– Я принимаю его, – сказал Рихард.

– Ни минуты в этом не сомневался. Потому-то и пригласил тебя. Итак, слушай, что я хочу доверить твоим заботам. У меня есть сын. Я его никогда не видел и уже никогда не увижу. Мать его – знатная дама. Кто она, ты узнаешь из документов, которые найдешь в моем бумажнике. Некая красивая дама без сердца. Я познакомился с нею, будучи молодым лейтенантом. Оба мы проявили легкомыслие. Мой отец, он был тогда еще жив, запретил мне вступать в брак, который должен был исправить последствия неосмотрительного поведения забывшейся женщины. Ну, теперь это все равно… Только не следовало ей все же вырывать кусок сердца и швырять его на улицу. Девица эта, моя жена перед богом и природой, уехала со своей матерью путешествовать. А когда вернулась, снова стала считаться девицей. Мне удалось узнать, что несчастный ребенок, умноживший число лишних существ на этом свете, оказался мальчиком. Но куда он девался, где именно бросили его в чужих краях, было мне неизвестно. Тем временем я добился повышения по службе, а после смерти отца – освободился от его опеки. Клянусь богом, если бы эта женщина призналась, где мой сын, я б немедленно женился на ней. Она осаждала меня письмами, настойчиво торопила нашу встречу, давала различные клятвы. Но я отвечал только одно: «Найдите моего сына». Я был суров с ней. Она могла бы выйти за другого, женихов нашлось бы немало. «Я запрещаю тебе выходить замуж!» – писал я. «Тогда женись на мне сам». – «Найди прежде моего ребенка». Я мучил ее. Но сердце этой женщины было неспособно глубоко чувствовать. Она упорно твердила, что не знает, куда девался ребенок: ведь она так в свое время старалась замести следы тех крошечных ножек, чтобы ни она сама, ни кто другой не могли их обнаружить.

Но я все же нашел своего сына. Потратил на поиски годы! С трудом находил его следы. В одном месте наткнулся на церковную метрическую запись, в другом – набрел на няню, в третьем – на маленький чепчик, а там встретил и живого свидетеля. Поиски продолжались, пока не был обнаружен последний след. И вот теперь мне приходится остановиться!

Душу мужественного воина терзала нестерпимая боль. Под суровой внешностью этого человека билось отзывчивое сердце. Рихард слушал его рассказ, стараясь запомнить каждое слово.

– Дружище, – проговорил умирающий, – обещай мне, что ты дойдешь туда, куда мне уже не добраться.

Рихард протянул своему раненому противнику руку, и тот ее больше не выпускал.

– В бумажнике ты найдешь нужные документы. Они послужат тебе указанием, где надо искать людей, которые поведут тебя дальше. В конце концов мальчик был отдан какой-то пештской торговке, о чем я узнал от одного ветошника. Я не застал эту женщину в Пеште, она переехала в Дебрецен. Кажется, что-то поставляла вашему правительству. В Дебрецен я попасть не мог. Зато я узнал, что эта женщина успела передать ребенка кому-то еще, сдала на руки какой-то кормилице. Спрашивается, кому? Об этом известно только ей одной. Но ее служанка сказала, что деревенская кормилица, которая зарабатывает таким образом себе на пропитание, частенько наведывается к ее хозяйке и жалуется, что отпускаемая на содержание мальчика сумма слишком мала, ребенок оборван и голодает.

При утих словах пальцы умирающего судорожно сжали руку Рихарда.

– Так и говорит: «Ребенок оборван и голодает!» А ведь мальчик очень красив: кормилица несколько раз привозила его к торговке – в доказательство того, что он еще жив.

Глаза Отто Палвица наполнились слезами.

– Чтобы наверняка опознать ребенка, торговка каждый раз осматривала ему грудку: на ней есть родинка, вроде ягоды ежевики. На шее у мальчика висит шнурок, на нем – половина разломанной медной монеты. Вторая половина у матери. Если только она не выбросила ее… Ребенок оборван и голодает! Ему уже три года. Служанка торговки из жалости дает ему кусок черного хлеба, ее хозяйка из милосердия выплачивает ничтожную сумму на его содержание, кормилица из сострадания содержит его, – и все потому, что мать его бросила… Ратный мой товарищ, меня и под землей будет преследовать плач моего сына!

– Будь спокоен, ему не придется больше плакать.

– Правда? Ты разыщешь его? Деньги, которые ты найдешь в моем кошельке, помести в надежное место. Их должно хватить до тех пор, пока мальчик не вырастет и не сможет сам зарабатывать себе на хлеб. Позаботься, чтобы ему не пришлось умереть с голоду.

– Я отыщу его и возьму на свое попечение.

– Среди моих бумаг ты найдешь свидетельство, предоставляющее ему право носить мое имя. Но пусть он никогда не знает, кем я был на самом деле. Для него – я просто бедный солдат. Обучи его какому-нибудь честному ремеслу, Рихард.

– Будь спокоен, Отто. Обещаю тебе заботиться о нем, так как если бы он был сыном моего родного брата.

На лице Палвица появилось подобие улыбки.

– Ты обещал. И сдержишь свое слово. В таком случае мне уже нечего больше делать на этом свете. Ах, как приятно горит голова…

Неожиданно он запел. Это начался приступ горячки. Она вызывала у него бред, заставляла исступленно распевать модные куплеты и арии из опер. Когда лихорадка на минуту отпустила его, Палвиц снова заговорил разумно:

– Вот видишь, наступает такой момент, когда само страдание начинает казаться приятным.

Рихарду было мучительно смотреть на агонию человека, павшего от его руки. Но оставить его он не мог – Палвиц судорожно держал его руку, и, когда Рихард пытался ее освободить, пальцы умирающего сжимались, как железные тиски, и он с жуткой усмешкой произносил:

– Ага, тебе хотелось бы сейчас улизнуть отсюда? Это зрелище тебе не по душе? Не так ли, дружище? Нет, раз уж ты меня погубил, терпи до конца, смотри, как я умираю! Запоминай – на случай, если тебе тоже придется, как и мне, корчиться и с перекошенным лицом стонать и скрежетать зубами».

Потом он снова запел, да так, что страшно было слушать.

Мучительная лихорадка иногда на минуту оставляла его. В такие мгновенья он тихо говорил:

– У бедняжки на ногах рваные башмачки!

И грудь его снова судорожно вздымалась.

Внезапно он как-то странно притих. Брови опустились, нависли над глазами, лицо перестало подергиваться. Казалось, он пришел в полное сознание и тихим, спокойным голосом обратился к Рихарду:

– Но… помни… тайна, которую я тебе доверил, это – тайна женщины… Поклянись, что ты никогда не выдашь ее. Даже сыну не откроешь имени его матери. Скверная она женщина, но ее тайну я унесу с собой в могилу.

– Клянусь честью.

При этих словах рука, сжимавшая запястье гусара, сжалась еще сильней. Бледное лицо со сдвинутыми бровями стало необычайно серьезным. Неподвижный взгляд был в упор устремлен на Рихарда. И это продолжалось очень долго. Наконец Рихард понял, что тот, кому он в ответ так же пристально смотрит в глаза и пожимает руку, уже мертв.

Врачам пришлось силой отрывать от запястья Рихарда окоченевшие пальцы его мертвого противника.

 

Солнечное сияние и лунный свет

Идиллия – в самом разгаре битвы.

Хорошо, что земля не похожа на ту гладкую, ровную и плоскую планету, какой ее изображал на своей географической карте Геродот. Хорошо, что деревья и земля округлы. Как хорошо, что на земле есть места, откуда на горизонте не увидишь дыма охваченных пожаром деревень. Дым пожарищ скрывает выпуклая, дугообразная форма земной поверхности, и только поэтому в те времена на земле еще встречались безмятежно счастливые люди.

Если бы земля была такой плоской, как ее представлял себе Геродот, то, бросив взгляд с Кёрёшского острова на юг, можно было бы увидеть, как горят Старый Арад и Уйвидек, как взлетает на воздух Сент-Тамаш, как занимается пламя в Темешваре. На западе можно было бы различить дымящиеся уже несколько дней развалины Абрудбанья. На востоке взору открылся бы пылающий Будапешт. А на севере глаз поразили бы тысячи костров, разведенных постами сторожевого охранения и свидетельствующих о близости военного лагеря. И по всей плоской необъятной поверхности земли прокатывался бы грохот орудий: австрийская артиллерия обстреливала Арад, Темешвар, Петерварад, Дюлафехервар, Комаром, Буду, Тител, а венгерская артиллерия вела ответный огонь. Стоял несмолкаемый гул непрерывной канонады, который казался еще громче, ибо его многократно повторяло эхо.

Но здесь ничего этого не видно и не слышно, шум боя сюда не доходит, все осталось за горизонтом.

Тополи на Кёрёшском острове в полном цвету, стоит чудесная майская погода. После благодатного, теплого дождя пышная зеленая трава вся в желтых и голубых пятнах от ярких полевых цветов. Из-за деревьев доносится звон косы: уже. начался покос.

Весь Кёрёшский остров – это уединенный маленький земной рай, усадьба склонного к поэзии барина, настоящий заповедник, где деревьев никогда не касается топор. Их единственное назначение – покрываться листвой, давать тень, служить приютом для птиц. Если даже попадается какое-нибудь дерево-калека с надломленным стволом и скрюченными ветвями, его никто не трогает. Оно уже в отставке, ему дозволено прекратить цветенье. А когда оно засохнет и истлеет, то покроется побегами вьющегося вкруг него дикого хмеля, вечнозеленым плющом. Старое дерево не жгут.

Древесный кров – это истинный птичий храм. У каждого куста свой обитатель. Перелетные скворцы и соловьи, вновь находя по возвращении оставленные ими осенью гнезда, пеньем и свистом возвещают, что наступила пора тепла, пора любви.

На этом острове никогда не слышно выстрелов.

Там даже вредные насекомые не докучают ни людям, ни деревьям. Все вокруг служит друг другу: люди охраняют деревья и их пернатых обитателей, деревья оберегают людей и птиц от бури и палящего солнца, а птицы защищают деревья и людей от их общих врагов, насекомых. Да, жизнь там устроена мудро!

Остров окружен со всех сторон старой левадой. Вербы, наклонившие густую листву до самой воды, надежно укрывают его от постороннего взора.

Но в одном месте, где перекинут мостик, плотная стена леса расступается. Деревья, наклонив друг к другу кроны, позволяют, как сквозь зеленую арку, заглянуть внутрь острова.

И глазам открывается поистине райский пейзаж.

В безоблачной дали виден освещенный солнцем особняк, построенный в стиле шотландского замка. С северной стороны вся стена до самой крыши увита темно-зеленым плющом, а восточный фасад словно пылает от миллиона алых вьющихся роз, которые сейчас переживают пору буйного цветения. На южной стороне, возле самого особняка, возносит к небу свою листву огромная старая липа; она в два раза выше дома, на белой мраморной террасе которого, распустив до земли свой длинный золотистый хвост, гордо восседает сейчас царственный павлин.

Перед особняком раскинулся обширный пруд. В его лазурном зеркале отражается чарующая картина: белые мраморные парапеты, огненно-красный фасад здания, обвитая темно-зеленым плющом стена, три белоснежных лебедя, которые, распластав крылья, медленно плывут по этой зеркальной глади, оставляя за собой серебристый след.

На берегу пруда нежится в прохладе целое стадо оленей. Молоденькая лань цедит сквозь зубы воду и, видно, любуется своим изящным отражением в водяном зеркале. Старый вожак стоит неподвижно, запрокинув голову с огромными рогами. Животные до того ручные, что даже не шелохнутся, когда к ним кто-нибудь приближается.

Между пышными газонами к дверям особняка бежит усыпанная галькой дорожка. Дверь ведет на сводчатую веранду. Пронизанные солнечными лучами цветные круглые стекла в готических стрельчатых окнах бросают пестрые пятна на двухцветные мраморные шашки пола. Одна половина веранды задрапирована тяжелыми гардинами из зеленой камки, они создают тень в утренние часы.

В затененной части веранды подвешена белая колыбель, в ней спит младенец. Щечки у него такие пухлые, что закрывают ротик. Поэтому ребенок во время сна вынужден держать его открытым.

На край колыбельки уселся маленький жаворонок и насвистывает марш Ракоци. До чего смешно и трогательно! Самый воодушевляющий марш в мире, марш, полный боевой тревоги – в исполнении нежнейшего, сладчайшего певца – жаворонка! А случись какой-нибудь назойливой мухе сесть на разрумянившееся личико спящего ребенка: кшш! – и вспорхнувшая птица с такой ловкостью и быстротой проглатывает дерзкую, словно ее никогда и не было! Затем птичка снова занимает свой пост и продолжает выводить похожим на нежную флейту или звук колокольчика голоском: «Смело в бой! Зовет нас свобода!» – пока не появится еще одна муха.

Мать младенца сидит в ногах колыбели в плетеном тростниковом кресле. Ее мечтательный взгляд устремлен куда-то вдаль. На ней обшитый белыми кружевами капот, перехваченный в талии широкой голубой лентой. Волосы небрежно рассыпались по плечам и груди, вперемешку с распустившимися шелковыми завязками кружевного чепчика.

Напротив женщины сидит за мольбертом молодой человек и пишет маслом ее портрет.

В противоположном конце веранды возится с огромным ньюфаундлендом трехлетний мальчуган. Он хочет во что бы то ни стало заставить, добродушного пса служить себе лошадкой.

Женщина и двое детей – это семья Эдена Барадлаи, а юноша – его младший брат Енё Барадлаи.

Молодая женщина, пожалуй, могла бы дойти до умоисступления, не будь рядом с нею Енё.

Вечно, неотступно думать о том, что муж ее ходит рядом со смертью, не иметь о нем неделями никаких вестей. И при этом мысленно рисовать себе грозящие ему на каждом шагу опасности!

Да, великое счастье, что с нею Енё. Он, как никто, умеет успокаивать ее, на любой ее тревожный вопрос у него всегда готов ответ. Он способен даже читать ее не высказанные вслух мысли. Время от времени Енё уезжает в соседний город и привозит оттуда хорошие новости. Только вот достоверны ли они?

Енё недоволен портретом. А ведь он пишет его с таким старанием. У него незаурядный дар художника. Он непременно поедет в Рим и выучится там искусству живописи. Родные одобряют его планы.

Но портрет невестки ему никак не удается. Чего-то в нем не хватает. Все черты схвачены как будто верно, а в целом сходства не получилось.

– Бела, племянничек, поди-ка сюда!

Мальчик оставляет собаку и подходит к Енё.

– Взгляни, Белушка, на эту картину и скажи, кто здесь нарисован?

Мальчик пристально уставился большими голубыми глазами на портрет:

– Какая-то красивая тетя.

– Разве ты не узнаешь свою маму?

– Мама совсем не такая.

И мальчик снова возвращается к собаке.

Аранка пытается утешить Енё:

– Портрет хорош. Он прекрасно написан.

– А я знаю, что плохо. И в этом – твоя вина. Когда ты мне позируешь, то думаешь только об одном: какой еще опасности подвергается сейчас Эден! А я не хочу, чтобы это выражение было запечатлено на портрете. Мы ведь собираемся преподнести Эдену сюрприз. Нельзя же тебе выглядеть на этом портрете печальной и озабоченной.

– Но как я могу быть иной?

– Ведь ты знаешь, что с Эденом не случилось никакой беды. А в дальнейшем и подавно ничего не случится. Они победят.

– Это говоришь ты.

– А разве ты мне не веришь?

– Но откуда это тебе известно?

– От матери.

– А матушка откуда знает?

– Ей сообщает Эден.

– Но почему он не пишет мне?

– Уж не собираешься ли ты ревновать его к матушке?

– О, что ты говоришь! Но если бы ты хоть разок показал мне какое-нибудь его письмо…

На сей раз Енё поставлен в тупик.

Помилуй, да что это тебе даст? Ты думаешь, письма, пересылаемые через вражескую территорию, пишутся так, чтобы их мог прочесть всякий кому захочется? Нет, они составляются по условной азбуке.

– Хорошо, допустим. Но если я даже и не смогу разобрать эту тайнопись, я хотя бы посмотрю на дорогой почерк. Жестоко с вашей стороны даже не показывать мне его письма, раз уж мне не дано понять их смысл.

Эти слова привели Енё в полное замешательство.

– Ха-ха-ха! – рассмеялся он. – Ты, верно, думаешь, что тайнопись состоит из обычных букв и по ним можно узнать почерк? Погоди, я сейчас тебя познакомлю с нашей условной азбукой, при помощи которой мы переписываемся между собой, когда держим что-то в секрете. Вся она состоит из прямых черточек в различных сочетаниях.

И он изобразил на обрывке бумаги эту условную азбуку:

– Кроме того, не воображай, что все это принято изображать на бумаге. Ни в коем случае. Слова, которые мы хотим сообщить друг другу, мы вышиваем крестом на носовом платке. Любой может взять его в руки, но что он там поймет? А знающий секрет с помощью лупы легко прочитает на белом платочке нужное сообщение. Вот и суди, как смогла бы ты по этим прямым палочкам узнать почерк Эдена?

Слова Енё несказанно обрадовали Аранку.

– О, я, не откладывая ни на минуту, начну изучать эту азбуку. И стану потом переписываться с Эденом. Постой-ка!..

Схватив карандаш, она на клочке бумаги тут же принялась составлять сочетания из условных букв.

– Взгляни, сумеешь ты это прочесть?

Енё без труда разобрал придуманный им самим шифр:

– «Дорогой Эден, я люблю тебя».

Убедившись, что Енё разгадал написанное, Аранка расцвела улыбкой. Но ее юное лицо просияло лишь на миг и снова сделалось печальным. То была мимолетная улыбка погруженного в гипнотический сон человека, которому кажется, что он видит кого-то из близких, с кем давно разлучен. Загоревшиеся глаза Аранки все так же были устремлены к горизонту.

Енё отложил в сторону кисть и подумал:

«Нет, эту улыбку я запечатлевать на холсте не стану!»

Но ему по крайней мере удалось заинтересовать молодую женщину своей тайной азбукой, немного отвлечь от горестных мыслей, и она хоть ненадолго перестанет терзаться тревожными мыслями:

«Какие вести от Эдена?»

«Когда он к нам вернется?»

«Что пишут газеты? Ведь опять происходило сражение? Участвовал ли в нем Эден?»

«Не ранен ли он? Не взяли ли его в плен?»

«Отчего не видно нашей матушки?»

«Почему мы не едем туда, где могли бы оказаться ближе к Эдену?»

«Где отец, которого я не видела уже много месяцев?»

На все эти вопросы Енё приходилось придумывать тысячи самых разнообразных ответов: что, мол, весточку с той стороны Тисы получить трудно; что Эден даже близко не подходит к зоне огня; что в скором времени он вернется домой; а газеты нельзя получить потому, что не развозится почта; те же из них, которые все же доходят, доставляются из Дебрецена и в них нет никаких сообщений, кроме как о дебатах в Государственном собрании да о событиях в Калифорнии; что на матушку свалились все заботы по хозяйству, и у нее нет времени сюда приехать.

Сколько ему приходилось прилагать усилий, чтобы убедить во всем этом невестку! Надо было неотступно следить за почтой из Дебрецена, чтобы Аранка не узнала случайно из того или иного письма о какой-нибудь беде.

Как старательно скрывал от нее Енё свою собственную печаль, когда получил весть о ранении Рихарда! И каждый день он с улыбкой рассказывал ей о будто бы одержанных победах, в то время как в его сердце царил беспросветный мрак: мрак неверия и отчаяния.

Все то страшное, что Аранке только еще мерещилось, ему уже было известно. И тем не менее он продолжал подбадривать невестку, уверять ее, что все будет хорошо.

Енё знает, что вся страна охвачена пламенем пожарищ. Он слышит тяжелую поступь приближающегося скопища врагов. Он понимает, чем все это кончится! А маленький жаворонок по-прежнему поет марш Ракоци.

Внезапно еще один голосок привлекает к себе внимание. Пухленькие ручонки начинают шевелиться в колыбельке. Пальчики то растопыриваются, то снова сжимаются. Темно-голубые глазки, едва выглянув из-под длинных ресниц, тут же мгновенно закрываются, жмурясь от яркого света. Зато раскрываются алые, как черешни, губки, и с них срываются звуки, напоминающие те, какими славословят господа его серафимы. Эти звуки одинаковы у детей всех народов. Их нельзя начертать буквами, невозможно уложить в слоги. Но как он выразителен, этот голос ребенка, зовущего мать!

И мать отлично понимает его. Она стремительно подбегает к колыбели, вынимает вместе с подушечкой крохотного человечка. Уголки рта у ребенка опускаются, будто он собирается заплакать. Мать целует его в губки, и уголки их сразу поднимаются. Ребенок смеется.

Теперь они смеются оба. Находят в глазах друг друга нечто такое, что служит для них источником истинного блаженства.

Мать уже ничего не видит, кроме улыбающегося детского личика.

Она садится и кладет дитя к себе на колени. Одну руку подсовывает ему под головку. Потом расстегивает батистовый лифчик и, обнажив грудь, кормит ребенка. Зрелище, достойное солнца, человека и бога! Им можно залюбоваться.

Этот образ – грудь матери возле уст младенца – по своей красоте, величавости и прелести можно сравнить с чистым небом, озаренным восходящим солнцем, с разлившейся по небосклону утренней зарей.

Енё схватил кисть и принялся писать.

Вон он, истинный лик женщины! Теперь ее легко будет узнать.

Безмолвного блаженства матери ничуть не нарушало то, что кисть художника украдкой запечатлевала ее черты.

Да и зачем ей смущаться перед ним? Ведь он – брат! И чего стыдиться? Ведь она же мать!

А Енё, работая над портретом, смотрел то на ребенка, то на Аранку и думал про себя:

«Разве мог бы я пустить вас по миру!..»

А между тем все, что он рассказывал молодой женщине, не соответствовало действительности. Муж ее постоянно подвергался грозным опасностям. Отец не мог к ней приехать, так как был в походе. Ни свекровь, ни муж писем ей не посылали, и вся история с тайнописью – сплошная выдумка. Сама молодая женщина – узница, заключенная на этом острове, деверь Енё – ее тюремщик, и он неустанно следит, чтобы она не покидала острова и никто к ней не мог приблизиться.

Должно быть, за нее тревожатся?

Да, так оно и есть. Ее тщательно оберегают от смертельного врага, которого тем летом опасались многие тысячи мужей, ушедшие в поход и оставившие дома жен и детей: то была холера!

За пределами острова всюду свирепствовала эпидемия холеры.

Поздняя ночь.

Свет луны струится в окна немешдомбского замка. Когда ее причудливое сияние озаряет висящие на стенах фамильные портреты в натуральную величину, изображенные на них люди кажутся бесчисленными призраками Макбета, которые то появляются, то вновь исчезают, лишь только лунный луч скользнет в сторону. Самым грозным выглядит здесь большой портрет человека с каменным сердцем.

Глаза с портретов устремлены на расхаживающую по залу женщину в белой одежде. Она кажется мраморной статуей, которая сошла со своего пьедестала, чтобы доказать всем этим призракам, что она еще существует на свете.

Время от времени царящую вокруг тишину нарушает горестный вздох, доносящийся неведомо откуда и слышный по всему замку. Это – стон, сопровождаемый зубовным скрежетом, мучительный вскрик, вырвавшийся сквозь сжатые губы и вновь замерший на устах, приглушенное рыдание, неясная жалоба, внезапный вопль человека, силящегося в бреду освободиться от страшного кошмара, хрип, наводящий ужас…

Что за жуткие голоса поднимаются оттуда, снизу?

В те дни замок Барадлаи превратился в настоящий лазарет, открытый владелицей для раненых борцов за свободу. Сначала она разместила лазарет в комнатах нижнего этажа. Когда они оказались переполненными, отвела под лазарет и часть верхнего этажа. А раненых становилось все больше, и она превратила в палаты и парадные залы. Под конец остались незанятыми только ее личные покои – все другие помещения были битком набиты ранеными.

Это они в ночной тишине вздыхали, стонали, кричали такими жуткими голосами. Нередко то были стоны умирающих.

Госпожа Барадлаи пригласила двух врачей; библиотечный зал был превращен в аптеку, а гербовый зал – в операционную.

Сама хозяйка, вместе с женской прислугой, целый день приготовляла бинты и корпию.

А ночью она прислушивалась к этим крикам – свидетельству адских страданий, от которых содрогнулся бы даже архангел. Решаясь открыть у себя в замке лазарет для раненых воинов, она хорошо знала, что делает.

Прежде всего она позаботилась отправить жену Эдена и двух ее малышей на кёрёшскую виллу. А сыну Енё дала наказ за ними присматривать: они и подозревать не должны, что происходит в родовом замке.

А тут – что ни день, то похороны!

В каждой комнате мечутся в страшных муках тяжелораненые, которым становится легче, когда женщина с добрым лицом два-три раза в сутки обходит обитель их страданий, следит, хорошо ли за ними ухаживают, заботится об их нуждах, утешает ласковым словом, облегчает страдания своим ангельским взором.

У женщины, способной лицезреть такие страдания, сердце, должно быть, из камня! Не из простого камня, а из алмаза – ведь у алмаза есть душа.

Миссия безмерно трудная! Однако госпожа Барадлаи с ней справлялась.

Теперь это была уже не просто женщина, не знатная матрона: то была святая! Умирающие молились на нее, выздоравливающие возносили ей хвалу. От одного прикосновения ее пальцев нестерпимая боль мучеников стихала.

Но сколько ей пришлось самой выстрадать!

Среди раненых, которыми был битком набит ее дом, внезапно вспыхнула холера.

Смерти, как видно, показалось мало обильной жатвы на поле брани, она ухватилась теперь за свою косу обеими руками и принялась размахивать ею направо и налево. Холера собирала большую дань человеческими жизнями, нежели оружие.

Последний раз в Венгрии холера бушевала в 1831 году. О ней сохранились лишь страшные воспоминания восемнадцатилетней давности. И люди теперь, как и тогда, плохо представляли себе, что это такое. Эпидемия? Мор? Заразная болезнь? А может, болезнь земли? Или недуг, вызываемый заражением воздуха? Бесовское наваждение или божья кара? Не вызывают ли ее крошечные твари, которых мы, сами того не замечая, вдыхаем, или ядовитые грибки, попадающие в желудок? Как и почему кочует она из края в край? В чем причина, что в ином городе она избирает один квартал, одну улицу, иногда даже одну ее сторону, а другую оставляет в покое? Почему один человек ходит среди сотни больных холерой и не заражается, а другому достаточно услыхать весть о чьей-нибудь смерти, произнести лишь слово «холера», и он тут же заболевает и умирает?

На все эти жгучие вопросы никто не умел ответить, как и восемнадцать лет назад. Осторожность и еще раз осторожность – таков был единственный совет, который можно было получить от врачей. И счастлив тот, у кого здоровое сердце.

Письма, пересылаемые из одного края в другой, и теперь считалось необходимым окуривать дымом. Но большинство людей не переписывалось вовсе. Потому-то госпожа Барадлаи и сама никогда не посылала писем своим детям, жившим на Кёрёшском острове, и не разрешала пересылать туда письма Эдена к его жене, – холера бушевала и в армии. Потому-то она ни разу не навестила свою невестку и внучат, а им было запрещено посещать ее: дом, где жила госпожа Барадлаи, стал обителью смерти.

Сама она не покидала замка.

…Удары маятника отсчитывают ночные часы. Полная луна глядит сквозь высокие окна, оживляя призраки в рамах. Хозяйка дома проходит по переполненному вздохами залу и, заложив руки за спину, время от времени останавливается перед самым грозным призраком.

Это – портрет человека с каменным сердцем. И она разговаривает с ним:

– Нет! Ты бессилен прогнать меня отсюда. Я не отступлю… останусь здесь… Я слышу твои упреки. Ты говоришь: «Это дело твоих рук». Не спорю. Все, что предназначено мне судьбой, я совершу. Эти стонущие солдаты не дают уснуть ни мне, ни тебе. Не правда ли?… Я привела их сюда. И я должна их слушать, ведь они взывают ко мне. Если бы молчали их уста, заговорили бы их открытые раны. Каждый раненый вопиял бы: «Я обращаюсь к премудрому господу, я не страшусь предстать перед ним…» А разве я не могу мысленно обратиться к богу? Ты уже на том свете, ты постиг грядущее, проник в тайны бытия и смотришь в глубь столетий. Зачем же ты приходишь упрекать меня? Тебе хорошо известно, что эта кровь должна была пролиться, что эти муки нужно выстрадать до конца. Ты же знаешь: тот кто хочет воскреснуть, должен прежде умереть…

Женщина проходит дальше, по озаренным лунным светом шашкам пола, и опять возвращается к портрету своего мужа.

– Тебе кажется, что я здесь одна и потому боюсь тебя? Да, вокруг меня смерть, но надо мной бог. Мы смотрим друг другу в глаза – я и смерть. Тому, кто с ужасом произносит ее имя, она представляется чудовищем, а человеку, приветствующему ее, кажется ангелом-избавителем. К тому же небо начинается не от звезд, а от стеблей травы, и наши головы всегда касаются неба. Я твердо знаю это.

Она прохаживается из конца в конец по своим покоям и снова останавливается против грозного портрета.

– Ты спрашиваешь, что я сделала с моими детьми? Совсем не то, что ты завещал. Ты твердил, что вернешься, говорил, что будешь шептать мне на ухо этот вопрос… Я его слышу. Я поступила наперекор твоему желанию. Два моих сына на поле боя, один из них уже ранен. В любой день может пробить их смертный час. Третий мой сын – живой труп, бесплотная тень. И все это сделала я! Я послала их туда, где они сейчас находятся. И не жалею об этом! Буду спокойно ждать того, что им предначертано. Моя рука повернула их судьбу. Быть может, все они погибнут… И это возможно. Но насколько лучше пасть, защищая, правое дело, чем идти с врагами родины. Я дала им жизнь, я вскормила их своим молоком… Да, я знаю, они могут умереть, но зато их воодушевляют те же идеи, что и меня.

И она продолжает ходить по залу, прислушиваясь и вопросам, которые, как ей чудится, слетают с его уст.

Быть может, и он слышит ее слова?

Вот она опять возвращается к портрету и на этот раз говорит с нежной улыбкой:

– О, если бы ты мог взглянуть на двух чудесных малышей Эдена, когда они играют, резвятся и лопочут на коленях у матери!.. Я оберегаю их как святыню. Они укрыты в безопасном месте. Если бы ты их видел, ты не смотрел бы на меня с таким гневом. Они будут жить в более счастливое время! Все мы приносим себя в жертву ради их счастья. Тебе, должно быть, не хотелось, чтобы две эти улыбающиеся головки радовались солнцу. Но я этого хотела. Видишь? Я навлекла на наш род смертельную опасность и страдания, но зато я отвоевала у судьбы право на жизнь и на счастье. Эту жизнь, это счастье я припрятала в надежном месте, где их защитит беспредельное милосердие божье и моя, никогда не смолкающая молитва. Я не оставила их здесь, возле твоего грозного лика. Они будут жить и когда-нибудь исправят вред, причиненный тобой!..

Последние слова госпожа Барадлаи произнесла с такой силой, с какой их могла бы произнести пророчица.

Она задумалась над событиями последних месяцев, и в этих размышлениях сердце ее окрепло, она вновь обрела спокойствие.

Высоко подняв голову, она снова обратилась к портрету:

– То, что мною сделано, сделано правильно… А теперь я хочу, чтобы твой дух удалился на покой. И сама попробую уснуть.

Серебристый луч соскользнул с портрета. Лунное сияние озаряло теперь другую часть стены, и портрет погрузился во мрак.

Женщине, заставившей призрак уйти на покой, удалось забыться мирным сном.

А ведь люди, испытавшие нечто подобное, знают, что всего труднее побороть душевное волнение и заставить себя уснуть.

 

Мрак

В доме Планкенхорст был один из тех интимных вечеров, на которых обычно присутствовала и сестра Ремигия со своей воспитанницей.

Однако со времени дерзкого побега Эдит монахиня не решалась единолично сопровождать барышню; с нею неотлучно находилась еще одна послушница – уж вдвоем-то они как-нибудь устерегут проказницу!

Эдит услышала на этом вечере столько страшных известий об обстановке в Венгрии, что у нее должна бы пропасть всякая охота выходить замуж за Рихарда. Одни рассказывали о том, сколько раз и как именно громили венгерскую армию, и о том, что она полностью уничтожена. Другие уверяли, будто она зажата в тиски и скоро будет вынуждена сдаться. Третьи, признавая, что ей случалось иногда продвигаться вперед, заранее предвкушали ловушку, куда ее заманят, отрезав пути к отступлению. «Ни одному венгерскому солдату не удастся спастись!» – твердили все наперебой.

В этих рассказах неоднократно упоминалось имя Рихарда Барадлаи. Только благодаря своему резвому коню он дважды сумел спастись от сабли Отто Палвица. Палвиц дал обет изловить Рихарда – живым или мертвым. О чем оставалось теперь молиться Эдит? Ведь ее возлюбленный обречен – либо он погибнет на поле брани, либо будет казнен на лобном месте…

Благодаря обширным и всесторонним связям дамы Планкенхорст уже узнали, что со вчерашнего дня в Королевском лесу идет генеральное сражение.

В последней депеше князь Виндишгрец извещал, что к семи часам вечера атаки венгров отбиты на всех участках, и доблестный бан-воевода собирается нанести вражеским войскам последний, смертельный удар.

Дело действительно так и обстояло вплоть до семи часов вечера. Главнокомандующий мог спокойно отойти ко сну, битва, по его мнению, была выиграна.

Но в семь часов утра доблестный бан-воевода разбудил главнокомандующего и огорошил его сообщением, что он отступил вместе со своим корпусом, оставив поле боя за противником.

Сообщить об этом в Вену отнюдь не спешил ни тот, ни другой, и до вечера следующего дня в столице все пребывали в блаженной уверенности, что над врагом одержана полная победа.

В тот вечер, когда закончилась ишасегская битва, госпожа Планкенхорст, ее дочь, обе монашенки и Эдит сидели за чаем. Предметом беседы было, разумеется, вчерашнее сражение. Посвященные во все дела дамы знали о нем в подробностях из бюллетеня главнокомандующего.

Четыре женщины находились в необычайно веселом Расположении духа. Только Эдит была погружена в раздумье.

После недавнего опыта сестра Ремигия не проявляет прежней безоговорочной симпатии к ликеру шартрез; она предпочитает вместо него налить себе к чаю рюмочку арака. Ей кажется, что этот напиток подействует ободряюще на ее чувствительные нервы.

Нынче она особенно словоохотлива.

Дамы беседуют друг с другом о положении на поле боя. И в этом деле лучше всех разбирается монахиня Ремигия.

Они раскладывают на столе хлебные корочки и куски сахара, которые должны изображать противостоящие друг другу войска. Корочки – венгерские полки, куски сахара – австрийские. Таким образом, все получается весьма наглядно и как нельзя более понятно. Допустим, вон тот кусочек сахара продвинется немного вперед и зайдет в тыл хлебным корочкам. В этом случае вражеские войска окажутся в плену! И разве не сущий пустяк преодолеть по скатерти стола такое крохотное расстояние?… Лишь только бригада Раштича своевременно получит приказ обойти неприятеля с фланга, боевые порядки бригады Лихтенштейна будут глубоко эшелонированы, а бригада Коллоредо двинется вверх по шоссе, – ни одному солдату противника, ни одной лошади не спастись от преследования.

Дамы наперебой, очень шумно излагают друг другу свои стратегические выкладки. Каждая щеголяет военной терминологией не хуже любого вновь испеченного младшего лейтенанта.

В разгаре этой оживленной болтовни неожиданно раздался стук в дверь.

– Кто там? Войдите!

Через завешенный ковром тайный вход, известный лишь близким друзьям, вошел господин Ридегвари.

Лицо знатного господина было желто, как пергамент. Углы рта нервно подергивались от плохо скрытого волнения.

Обе дамы Планкенхорст кинулись ему навстречу, вцепились в него и шумно приветствовали веселым смехом. Но когда свет лампы упал на физиономию гостя, они были поражены. Ридегвари походил на мумию.

– Какие вести с поля боя? – спросила у своего друга госпожа Планкенхорст.

Ридегвари не мог даже сразу ответить, горло и язык у него пересохли, голос срывался. Он вынужден был выпить сначала глоток воды.

– Хуже некуда. Мы проиграли сражение.

Ошеломленная госпожа Планкенхорст лишь спустя минуту робко выразила сомнение:

– Быть того не может…

– И тем не менее это сущая правда, – подтвердил Ридегвари.

Тут вмешалась Альфонсина. Ей хотелось показать, что она тверже духом, чем остальные, и потому не принимает близко к сердцу удручающую весть. Однако в этом проявилось скорее присущее ей легкомыслие, нежели сила духа.

– Ах, сударь! Ваша новость еще далеко не достоверный факт. Вы ничего не можете знать наверняка, а между тем сразу поддаетесь панике.

Ридегвари вперил свой колючий, острый взор в ее розовощекое лицо, на котором мелькнула усмешка. Альфонсина старалась скрыть впечатление, произведенное на нее тревожной вестью.

– Все сказанное мною, мадемуазель, вполне достоверно, – проговорил он твердым голосом. – Сообщение привез гонец, который, кстати, видел, как погиб в бою Отто Палвиц…

Усмешка на розовощеком лице разом померкла.

– Отто Палвиц? – заикаясь пробормотала монахиня. Кроме нее, никто не произнес ни слова.

– Совершенно верно. Прибывший гонец самолично присутствовал при схватке Палвица с Рихардом Барадлаи. Они одновременно нанесли друг другу удар в голову и в тот же миг свалились с коней.

Две окаменелых от ужаса, побледневших от горя женщины порывисто обернулись в сторону говорившего. То были Альфонсина и Эдит.

А Ридегвари с жестокой, рассчитанной медлительностью продолжал:

– Барадлаи выжил, Отто Палвиц умер…

Эдит облегченно вздохнула и с блаженной улыбке и, без сил упала в кресло. Она прижала обе руки к груди, словно хотела безмолвно выразить кому-то свою благодарность. Лицо Альфонсины перекосилось от ярости и отчаяния. Она вскочила со стула и дико уставилась на Ридегвари.

Перепуганная мать тоже не отрывала взора, только не от гостя, а от собственной дочери: она боялась, как бы та не выдала тщательно скрываемую тайну!

Но Альфонсине в это мгновение было уже безразлично, видит и слышит ли ее кто-нибудь, или нет. Словно терзаемая адской мукой, она неистово воскликнула.

– Да будет проклят тот, кто его погубил! Проклятие убийце Отто Палвица!

Она с такой силой рухнула на стол, что стоявшая на нем посуда разбилась вдребезги; не помня себя она разразилась громкими рыданиями.

В ту же минуту госпожа Планкенхорст лишилась чувств. Однако причиной ее обморока было не известие о смерти Отто Палвица, а ужас перед тем, что Альфонсина настолько забылась.

Сама же Альфонсина, дав волю своей ярости, совершенно не думала о том, что на нее смотрят и слышат ее вопли.

Ее гнев напоминал извержение вулкана, который опаляет огнем грозовые тучи и бросает вызов небу!

Сначала она билась лбом и стучала кулаками по столу. Потом откинулась в кресло, слезы покатились по ее щекам, а растрепанные волосы рассыпались в беспорядке.

– Да будут прокляты небо, земля, люди!

И она извивалась в судорогах, как смертельно раненная тигрица. Затем, в порыве безумия, схватила со стола нож и начала колоть им дверь, издавая хриплые крики:

– Кого мне зарезать?… Я должна кого-нибудь убить!

Но схваченное ею орудие было непригодно ни для убийства, ни для самоубийства. С криком – «Жалкий кусок железа!» – она швырнула нож на пол и начала топтать его ногами.

Но вот, словно что-то вспомнив, Альфонсина припала лицом к стене, шепча сквозь рыдания: «Милый Отто!..» Затем, сползая всем телом вдоль стены, она свалилась на пол.

Некоторое время она лежала, распластавшись, и рыдала. Однако поднимать ее никто не торопился, и ей пришлось встать самой.

Альфонсина оглядела комнату покрасневшими от слез глазами.

Обе монашенки были заняты госпожой Планкенхорст, которую никак не удавалось привести в чувство. Эдит, уже в шляпе и в шали, забилась в угол и, казалось, горела желанием поскорее вырваться отсюда.

Один только Ридегвари во время этой бурной сцены не тронулся с места и стоял с равнодушным видом, спокойно засунув руки в карманы.

– Больную надо уложить в постель. Позовите прислугу! – жестко проговорила Альфонсина. Потом повернулась к Ридегвари.

– Сударь! В этой гостиной, в этом городе, во всем мире нет, кроме нас двоих, человека, в ком жила бы такая сила ненависти, что побеждает всякий страх. Вы все знаете?

– Все!

– Можно ли отомстить?

– Можно.

– Вы отыщете способ мщения?

– Отыщу, если бы даже пришлось искать его в самой преисподней.

– Я вижу, вы меня понимаете.

– Да мы понимаем друг друга.

– Так вот… Если когда-нибудь вам понадобится существо, у которого вы захотите занять смертоносного зелья, когда кончится ваше, вспомните обо мне. Я – ваша должница, я подскажу вам адский замысел.

– Будьте покойны, мадемуазель, час расплаты наступит. Око за око, ничто не пройдет даром. Мы отомстим, если даже весь мир развалится на куски. Мы вызовем в Венгрии такой поток слез, что их не забудут на протяжении трех поколений, а траур там не выйдет из моды десять лет. Я ненавижу мою страну! Вы понимаете, что это значит – ненавидеть свою родину? Ненавижу каждую травинку на ее земле, каждого грудного младенца! Теперь-то вы в силах понять, что я такое. И я отлично знаю, что вы собой представляете. Когда бы мы ни понадобились друг другу, мы встретимся.

С этими словами он взял шляпу и, ни с кем не простившись, удалился.

Альфонсина же села возле опустевшего стола, против зажженной лампы, и, сжав виски ладонями, уставилась на огонь.

– Значит, ты умер? – заговорила она, словно обращаясь к призраку. – Значит, ты мне изменил? Неужели ты покинул меня навсегда? Может, и мне последовать за тобой? Кому я должна мстить?… Всем! Любят ли, ненавидят ли там, куда ты удалился? Я и там не смогу найти себе забвенья. Ox!. Горе той, кого ты покинул! Горе и тебе, кто ушел! Но горе и тому человеку, что отправил тебя на тот свет! Наши души теперь уже не обретут покоя. Тебе не придется мирно почивать в могиле, а мне – безмятежно жить на земле. Мы неустанно будем терзать друг друга и вместе станем преследовать твоего убийцу. Есть одно место, еще более скорбное, еще более проклятое, чем могила, – эшафот! У его подножья мы незримо встретимся, все трое, но я не примирюсь с моим врагом и тогда. Кто в силах заставить примириться со своей судьбой девушку, которой не суждено стать женой? На это не хватит власти даже самого неба с его сонмом ангелов и святых! Я стала исчадием ада, адские силы таятся во мне!

Альфонсина смотрела на круглую лампу, словно та была одушевленным существом, которому понятны ее слова. Быть может, в долгие бессонные ночи она привыкла разговаривать с этим немым собеседником: обычно она беседовала с ним мысленно, а сейчас, в самозабвении, – делала это вслух.

Произнося эту бессвязную речь, Альфонсина беспрерывно подкручивала горящий фитиль, так что из стекла стали вырываться красноватые языки пламени. Но ей все казалось, что лампа горит недостаточно ярко. Наконец раскалившееся стекло с треском лопнуло, и горячие осколки разлетелись во все стороны.

Альфонсина встрепенулась.

Существует примета: лопнувшее стекло – к трауру, значит, тот, о ком она сейчас думала, умер. Какая же мощь таится в человеческой душе, если, покинув свою бренную оболочку, она способна, в последнем усилии, разорвать, стекло!.. «Суеверие», – скажут ученые. Но ведь доказано же, что звуковая волна «f» оставляет на посыпанном порошком стеклянном листе след, напоминающий двойной крест; волна «d» прочеркивает на нем двойной круг, а усиленные вдвое звуковые колебания «с» разбивают вдребезги бутылку. Но едва речь заходит о свойствах бесплотной души, сразу же раздаются возгласы: «Суеверие!»

Обе монахини возвратились из комнаты госпожи Планкенхорст. Корчившуюся, в истерических судорогах даму уложили в постель и вверили заботам прислуги.

По привычке, сестра Ремигия принялась утешать Альфонсину.

– Доверьтесь милосердию господа, он ниспошлет вам утешение.

В ответ Альфонсина лишь вперила в нее дикий блуждающий взор и прошипела:

– Я впредь не намерена обращаться к богу и никогда больше не стану молиться.

– Ради неба и всех святых! – молитвенно сложив руки, пыталась остановить ее благочестивая праведница. – Опомнитесь, баронесса, вы же христианка!

– Я больше не христианка!

– Подумайте, ведь вы женщина!

– Я больше не женщина! Я, как и вы, лишена мирских радостей. И если судьбе угодно, чтобы на земле существовали монахини, которые посвящают свою жизнь молитве, то я хочу посвятить свою жизнь тому, чтобы проклинать и мстить.

Перепуганная сестра Ремигия схватила свою накидку, чтобы бежать от этих греховных речей. Когда их слышишь, они оскорбляют слух, когда им внимаешь, рискуешь погубить свою бессмертную душу.

А между тем она им внимала.

Благочестивая монахиня молча сделала знак Эдит следовать за ней.

Однако Альфонсина порывисто схватила девушку за руки и преградила ей путь.

– Она больше не вернется в монастырь. Останется дома!

Монахиня не посмела прекословить: как, мол, вам угодно. Она радовалась, что может вместе с послушницей целая и невредимая вырваться из удушающего чада, который царил вокруг этой богохульствующей фурии.

Эдит, вся дрожа, развязала ленты шляпы, сняла шаль. Когда все удалились, оставив их вдвоем, Альфонсина подошла вплотную к Эдит и остановилась прямо перед ней.

– Знаешь, почему я задержала тебя здесь?

– Нет, не знаю.

– Погляди мне хорошенько в глаза! Что ты в них видишь?

– Мрак, – ответила Эдит.

И в самом деле, кромешная тьма преисподней не могла бы казаться мрачнее темной бездны красивых синих глаз Альфонсины.

– Да! Но мрак этот живет! Он полон человеческих образов. И среди них – ты. Моего возлюбленного убил тот, кого ты любишь. И я убью его!

Она произнесла эти слова с таким угрожающим жестом, словно держала в своем судорожно сжатом кулаке отравленный кинжал.

– Да, я убью его! Моя рука настигнет его, хотя бы нас разделял целый мир. Я доберусь до него, если даже один из нас будет находиться в царствии небесном, а другой – в геенне огненной. Днем и ночью я неустанно буду думать лишь о том, как его уничтожить. Хочу, чтобы ты стала такой же обездоленной и жалкой, как я. Чтобы ты познала ужас одиночества, чтобы ты мучилась мыслью, когда, в какой день и час предстоит тебе разделить мою участь. На всем белом свете существовал лишь один человек, которого я любила всем сердцем, всей моей страстной и порочной душой. Только он был способен превратить меня в любящую женщину, в кроткого ангела или в неистовую гетеру, – но так или иначе всегда счастливую. И этого человека убил Рихард Барадлаи. Был в мире и другой человек, он хоть и не мог дать мне счастье, но взял бы меня в жены, сделал бы знатной дамой, избавил бы от самой себя. Но и его, в самый день помолвки, отняла у меня женщина из рода Барадлаи, сделав меня предметом злых насмешек. Рихард и его мать нанесли мне вероломный удар, заживо похоронили, обрекли на вечную муку! Я стану злым демоном этой семьи, уничтожу ее всю целиком. Истреблю и мужчин и женщин, не пощажу даже детей. И всех несчастней среди них будет тот, кому я оставлю жизнь, чтобы он терзался, вспоминая о погибших. Ты увидела мрак в моих глазах. Но, повторяю: мрак этот живет, он полон человеческих образов. Я провижу грядущее, Не думай, что я сошла с ума. Я сдержу свои угрозы, их головы – у меня в руках! Мне вручили смертоносный дар – голову моего возлюбленного; и я, в свою очередь, преподнесу голову твоего милого тебе! У меня уже созрел целый план. Законченный, беспощадный, как сгусток тьмы. Да, я уничтожу их, сделаю несчастными!.. Я удержала тебя дома затем, чтобы каждую ночь, когда ты будешь ложиться спать, и каждое утро, как только ты откроешь глаза, шептать тебе на ухо: «Сживу со света твоего милого…» Мне будет сладостно видеть твои страдания и муки, такие, на которые обрекли меня ты и твой возлюбленный. Я позабочусь, чтобы твое горе не уступало моему. Я хочу, чтобы при одном взгляде на меня ты содрогалась от ужаса. Я не устану терзать тебя до тех пор, пока мы обе окончательно не лишимся разума и не начнем пинать ногами черепа наших возлюбленных, катать их как шары в кегельбане. О милый Отто!..

Альфонсина в исступлении кинулась на оттоманку, уткнулась в нее лицом и замерла в неподвижности.

Эдит, вся дрожа, выслушала этот неистовый бред, напоминавший чудовищные заклинания ведьм, мчащихся с искалеченными телами младенцев в руках на шабаш. Она не только не могла дать отпор, но даже не могла постигнуть этот дьявольский взрыв ярости. Заметив, что Альфонсина затихла и лежит неподвижно, Эдит бесшумно удалилась. Ушла в комнату служанок, и они отвели ее в каморку, где она когда-то жила, и уложили в простую, так хорошо знакомую ей кровать, тепло укрыли периной ноги, чтобы она не озябла, и оставили одну: пусть себе спит.

Во сне Эдит чудилось, что окружающая тьма полна призрачных видений. Они живут, копошатся, движутся в этой тьме. И один из призраков, чье лицо отчетливо вырисовывается в кромешном мраке, склоняется над самым ее ложем и, обдавая ледяным дыханием, зловеще шепчет:

– Я всех их сживу со света…

 

Адам Минденваро

Человек, о котором пойдет речь ниже, личность историческая. Не стану уточнять, где он живет, его и без того все знают.

Это – одно из допотопных существ, каких уже не встретишь в наши дни. Он даже не продукт той эпохи, когда был в моде культ Вулкана и Нептуна, а скорее представитель времен Бахуса: я имею в виду не вводившего акцизные сборы Баха, а древнего бога вика и веселья.

Человек этот – воплощение блаженного девиза «Extra Hungariam non est vita: si est vita, non est ita».

Жилище его расположено в том самом селении, где в конце 1849 года на вопрос: «Побывал ли здесь неприятель?» – отвечали:»Тут нет, а по соседству были все: и немец, и москаль, и мадьяр!»

Родовую усадьбу господина Адама Минденваро построил еще его дед, и с той поры ни один кирпич не был сдвинут с места. Дом – в один этаж, ведь подниматься по лестнице куда как трудно. Кровля на нем из дранки, но сверху крыта еще и камышом. Конечно, не из тех соображений, что так легче сохранить в целости дранку: просто на чердаке с утепленной крышей дольше не портятся зимние запасы винограда и некоторых других фруктов. Под домом имеется погреб с тремя специальными отделениями: для вина, для зелени и ледник. На восточной и западной стороне дома – две веранды с колоннами, там стоят кожаные кресла. Верандами можно пользоваться по выбору в зависимости от того, откуда дует ветер. Самое просторное из домашних помещений – кухня.

Такие кухни уже редко встретишь в наш век, когда берегут топливо. В огромном открытом очаге пылает огонь. В верхней части – варят, в нижней – пекут пироги.

Из пылающих поленьев торчит железный стержень со множеством крючков, он поддерживает конец вертела, на котором сейчас жарится индюк. Вертел медленно вращается, и индюк подрумянивается, кожица его становится хрустящей. Роль вращающего рычага выполняет мальчишка-батрак.

Вокруг огня выстроились в ряд горшки, полуприкрытые глазурованными крышками. В горшках все кипит и булькает.

Чуть поодаль высится железный треножник со стоящей на нем плоской глиняной посудиной. Она плотно закрыта жестяной крышкой, поверх которой насыпаны угли. По всей вероятности, в этом глиняном противне печется слоеное тесто. Его предварительно растягивают на том вон раздвинутом столе. Две девушки берут с двух концов комок теста величиной с кулак и тянут до тех пор, пока оно не станет шириной в добрую скатерть. В таком виде какая-нибудь римская Мессалина могла бы надеть его вместо тончайшей туники или прозрачного покрывала, а в Лапландии из него соорудили бы окно. Но в Венгрии это тонкое тесто поливают сметаной, посыпают изюмом с миндалем, потом скатывают и медленно, как изощренные испанские инквизиторы, поджаривают, искрение жалея при этом варваров, которые не вкушают подобных яств.

В это время другие женщины обкладывают горячими углями обмазанную глиной духовку под очагом. В ней пекутся высоко поднявшиеся на дрожжах калачи. Еще одна стряпуха рубит кривым ножом в круглой деревянной миске кусок мяса. Другой кусок уже запеленали в капустный лист, и он, громко пыхтя, возмущается тем, как жарко в горшке, в то время как первый еще ждет своего перевоплощения в фарш. Ленивый мальчуган, непригодный для какой-либо другой работы, вяло толчет увесистой колотушкой в огромной чугунной ступе какую-то приправу, должно быть перец, так как он усиленно при этом морщится.

Тощая служанка, орудуя медным прутиком, усердно сбивает в оцинкованной миске яичные белки, которые становятся все белее, пышнее и воздушнее. А сама старшая повариха, поспевая всюду, дирижирует этой симфонией: то так обильно поливает салом поджаривающеюся индюка, что жир стекает в подставленную внизу сковородку, то заправляет слоеное тесто для пирога сначала сухой, потом влажной начинкой; она ежеминутно пробует деревянной кухонной ложкой кипящие кушанья, прикидывает, чего в них недостает, и распоряжается, какую добавить приправу: соль красный или черный перец, или мускатный орех. Приказав открыть дверцу духовки, она проверяет, не испеклись ли калачики, и успевает одновременно присматривать за приготовлением слоеного пирога, протыкать вилкой колбасу, которая шипит на сковородке, отбирать для стряпни мудреные приспособления из меди, жести и дерева, орудовать резцом для пончиков, особым инструментом для вареников, фигурным ножом для резки рубца, вафельницей. Она не оставляет без внимания ни один противень, котел или железную кастрюлю, учит служанку, как шпиговать, заставляет огрызающегося поваренка тереть хрен благосклонно поучает жену гайдука искусству ловко перевертывать пончики. Сверх всего, она еще нарезает длиннющим ножом тонкую, как нить, лапшу для супа. Нож в ее руках работает с быстротой машины – просто удивительно, как она не оттяпает себе пальцы! Время от времени в кухне появляется гайдук. Его обязанность – приносить вино: красное для подливы к жаркому, белое для соуса. Кроме того он мастер нарезать жаркое.

Как видно, в доме ожидают гостей.

Что ж, возможно, кто-нибудь и явится. И готов биться об заклад, что тогда всем отменным блюдам воздадут должное. Но, даже если никто не приедет, добро даром не пропадет. Господин Минденваро и его супруга обладают превосходным аппетитом. Не жалуется на отсутствие аппетита и его преподобие. Все они воздадут должное столу! Так что в этом доме пируют каждый день.

А почему бы и нет?… Ведь то, что человек съел, это – его, а остальное – одна иллюзия. «Вкусная еда, доброе вино, здоровый сон – вот в чем истинное блаженство!» – гласит мудрая старинная поговорка. Наесться до сыта – это самая большая радость, хороший аппетит – самое чудесное из ощущений, наполненный желудок создает уверенность, что ты совершил доброе дело. Уставленный яствами стол – единственное зрелище, вызывающее зависть у ангелов, ибо они, как известно, не в пример людям, никогда не едят. Тут можно даже и славу себе стяжать. Про человека, у которого хороший стол, кто к тому же гостеприимен и не прочь вместе с друзьями отведать от благ земных, каждый скажет: «Вот славный малый, радушный, приветливый и почтенный!»

И господин Минденваро и его супруга – люди дородные, с круглыми лоснящимися физиономиями. Все знают, что их семейная жизнь протекает вполне счастливо; кроме как о самих себе, им заботиться не о ком.

Когда Зебулон Таллероши, бывало, со вздохом сетовал на то, как трудно ему выдать замуж своих многочисленных дочерей, почтенная госпожа Минденваро думала про себя: «Как хорошо, что у меня нет дочерей!» А когда господин Салмаш ругал своего сорванца за то, что тот убегал с уроков, на сияющем лице господина Адама можно было без труда прочесть: «Как чудесно, что у меня нет сына!»

Итак, единственная забота четы Минденваро – вкусно покушать. А для этого в доме имеется все необходимое.

Урожай пшеницы у них богатый. Хлеб молотят на собственной водяной мельнице. У них есть и свой винный погреб, и своя бойня, где забивают скот и птицу; сады и огород в избытке дают фрукты и зелень, ведь земля здесь плодородная и не требует даже поливки. Вино изготовляют из винограда, что растет по склону горы, сливянку делают из собственных слив. У подошвы горы бьет источник кисловатой минеральной воды. Свиное стадо бесплатно кормится в буковом лесу, лес снабжает господ и дичью, конечно, если только не лень поохотиться за козулей. Козули ведь не принадлежат никому, это – общее достояние, собственность страны. Ежегодный урожай превышает потребности семейства Минденваро. В амбаре еще хранится пшеница с позапрошлого года, а чердаки завалены шерстью, скопленной от настрига овец по меньшей мере за три года. Ведь все это – деньги! Впрочем, зачем им деньги? На что их тратить? На украшения? Но тучная госпожа Минденваро не слишком любит наряжаться, ее фигуре это противопоказано. А господин Адам вообще не выносит иной одежды, кроме домашнего халата, поношенного, как основательно просиженное сиденье кресла. Выезжать супруги не имеют обыкновения: разве найдешь где-нибудь такие удобства и уют, как дома! Господин Адам любит вечерком перекинуться с его преподобием в картишки. Счет, ведется на мелок, к чему выигрывать друг у друга деньги? Да и что с ними делать? Станешь их держать у себя, еще чего доброго ограбят. А так – пусть в любое время пожалует хоть сам бетяр Шобри, в доме Минденваро двери не запираются. Съестного, выпивки – бери сколько влезет. А денег не сыскать даже при помощи волшебной палочки. Давать кому-нибудь взаймы тоже не стоит, должник все равно не будет платить процентов, а заведешь с ним тяжбу, только изведешься.

Ни общественные, ни государственные дела, ни дела комитата господина Адама не интересуют.

– Вздор все это! Из-за чего люди лезут из кожи вон? Из-за какой-то ничтожной должностишки! Но разве не больше преуспевает человек, когда он сидит дома и ведет хозяйство? И что за радость жить в городе?

Однако, чего таить – дела господина Адама сводились к пустякам: взглянуть разок-другой на зеленеющие всходы, позднее – на желтые нивы, а если при этом случайно подвернется перепелка, подстрелить ее.

Минденваро всегда претила служба: ему не по душе было кем-либо повелевать, и сам он не переносил, когда им командовали.

Он был безразличен ко всему. Если в уезде исправник был самодур, господин Адам просто не обращался к нему; стоял ли во главе комитата сам генерал-губернатор или заурядный администратор, ему не было дела ни до того, ни до другого.

Страной могло управлять любое правительство – ответственное перед парламентом или сформированное из представителей сословных корпораций – это нисколько не нарушало его благодушного настроения.

Господин Минденваро не любил вступать с кем-либо в споры. Если случалось, что гости, разойдясь во взглядах, начинали за столом полемику, он тут же останавливал их: «Не препирайтесь, любезные господа, жизнь и без того коротка. Давайте лучше выпьем!»

Газет он не выписывал вовсе, утверждая, что всякие щелкоперы пишут в них слишком мудреным стилем – даже немыслимо понять что к чему – и вдобавок толкуют о таких вещах, до которых ему и дела нет.

Никаких новшеств он не признавал, ему от них – ни прибыли, ни убытка. Крепостных крестьян у него не было.

Когда разразилась междоусобица, Минденваро рассудил так:

– Не дело это. Для чего нам убивать друг друга, нас и так немного!

Он никак не мог доискаться хотя бы малейшего мотива, ради которого ему стоило бы ввязываться в эту драку. Деревня его была расположена в долине: добраться до нее можно было либо пешком по скверным дорогам, на что уходило полдня, либо через крутые кряжи верхом, по едва проходимым горным тропам. Таким образом, его усадьба никак не могла оказаться на пути передвижения войск той или иной из воюющих сторон, а идти самому к месту их расположения он и вовсе не был намерен. Пусть себе бьют в барабаны да трубят по всей стране, он ничего не станет слушать. Чем кончится борьба, его не заботит. Авось те, что повздорили, рано или поздно помирятся. А не помирятся – их дело. Нельзя же человеку тужить по всякому поводу и портить себе послеобеденный сон. Какой в этом толк!

В один из студеных зимних дней, когда никак нельзя было ждать гостя, в открытые ворота усадьбы господина Минденваро вкатила повозка с клеенчатым верхом, из-под которого чуть не на карачках, спиною вперед, выполз наш друг Зебулон.

Прибывший был старинным знакомым, и хозяин с супругой любезно приняли его. Вот уж поистине желанный гость, к тому же пожаловал в этакую непогоду! Хозяйка прямо не знала куда его посадить, ведь Зебулон приходился ей кумом, она крестила у него всех дочерей.

– Добро пожаловать, дорогой куманек. Чему мы обязаны таким счастьем?

– Да так просто, взял да и прикатил. Захотелось навестить любезную кумушку. Надеюсь, не прогоните.

Столь сердечное признание требовало достойного ответа:

– Б таком случае куму придется прожить здесь до лета.

– Ну, что ж, кумушка, поживу с удовольствием.

– Ловлю вас на слове.

– Пожалуйста.

– По рукам?

– Вот вам моя рука.

– Ну глядите, коли не сдержите слова!

– Даже если гнать будете, в этом году не уеду, как сказал, так и сделаю.

– Хватит шуток, – вмешался господин Адам. – Займись-ка делом поважнее. Кум прозяб с дороги, где сливянка? Да позаботься, чтобы обед вовремя подали.

Хозяйка поспешила на кухню. Не успела она выйти из комнаты, как лицо Зебулона мгновенно изменилось. Он сразу стал серьезным, улыбка сменилась выражением полной растерянности. Опасливо озираясь, Зебулон взял господина Адама за отвороты халата, словно страшась, что его кто-нибудь услышит, и шепотом заговорил:

– Ох, милый друг! Если б только все это было шуткой… Мне не хотелось говорить в присутствии твоей жены, но я действительно пробуду у тебя столько, сколько ты разрешишь.

Однако господина Адама не смутили загадочные слова Зебулона.

– Бедная моя головушка! Лихо мне! – продолжал сетовать Зебулон. – Погиб я.

– Да что такое с тобой стряслось, старина?

Зебулон слегка прикрыл ладонью рот и таинственно прошептал:

– Немец меня травит.

– Только-то? Побольше хладнокровия! А я было решил, что у тебя дом сгорел. Но почему он тебя травит?

– Ох, дружище! Я таких дел наворочал! Руководил армией в сражении под Кошицей. Ну, не на передовой, конечно, а в тылу… И все же меня чуть не подстрелили: целую ночь непрерывно палили вдогонку. Никогда бы в жизни я не поверил, что окажусь на охоте, где сам буду в положении зайца. У меня отобрали шубу, повозку. Удалось спасти только ночные туфли. Я не останавливался до самого дома, даже духа не переводил. Но вот наконец добрался. Чего уж лучше! Ан нет. Только я во двор, выбегает мне навстречу дочь Карика и сразу увлекает меня в сад. «Бога ради, папаша, ты здесь разгуливаешь, а за тобой приехал конный патруль, разыскивают тебя. Поймают, в цепи закуют, убьют. Беги отсюда! Беги скорей!» Меня уговаривать не пришлось – схватил я торбу, перемахнул через забор собственной усадьбы и помчался без оглядки. Пересек лес и спрятался в печи для обжига извести. Просидел там, пока Карика не выслала мне вслед повозку. Свою образину я старательно вымазал сначала известью, а затем сажей, чтобы меня не опознали. После три дня никак не мог смыть с бороды мел да сажу. Выглядел как леший.

Держась за бока, господин Адам раскатисто хохотал, пока Зебулон рассказывал ему свою печальную историю.

В это время вернулась госпожа Минденваро с выдержанной сливянкой и свежим калачом. Увидев, как смеется ее муж, она решила, что кум пустился в рискованные разговоры.

– Что у вас за веселье? Поделитесь со мной.

– Это не для женских ушей, – отрезал господин Адам. – Кум Зебулон рассказывает скабрезные анекдоты.

– Эх! Стоит вам, мужчинам, сойтись, и вы тотчас начинаете повесничать и угощать друг дружку всякими непристойностями, – осуждающе заметила целомудренная дама и поспешила вновь оставить их наедине, чтобы ее нежного слуха не коснулось что-нибудь неприличное.

– До чего прискорбный случай, милый ты мой друг! – продолжал Зебулон. – Но послушай, что было дальше…

– Сначала хлебнем-ка нашей доброй сливянки. Она сразу поможет тебе забыть все злоключения. Нет на свете лучшего напитка.

Зебулона не пришлось долго упрашивать. Но; даже набив рот калачом, он не приостановил своего печального повествования.

– Получив повозку, я в ту же ночь подался в соседнюю деревню, к приятелю. Но не успел я даже передохнуть, как на мой след набрел патруль. Приятель спрятал меня в погребе, где я просидел два дня и две ночи в бочке. Пока патруль не убрался, мне подавали еду и питье через боковое отверстие в ней.

Господин Адам чуть не свалился на пол от хохота; он опрокинулся на спинку кушетки, слушая горестные признания своего друга.

Зебулон рассердился:

– В этом нет ничего смешного, мой милый. Подумай только – просидеть двое суток в бочке и с ужасом ожидать, что ее откупорят.

Но если бы господин Адам попытался вызвать в своем воображении эту картину, он бы окончательно потерял способность говорить серьезно.

– Давай закурим, старина. Так и разговор лучше клеится. У меня в ларчике припасено отменное курево.

С этими словами он сунул в рот себе и гостю по мундштуку из гусиного пера. Другой конец мундштука, сделанный из вишни, был прикреплен к глиняной чашечке, в которой и горел табак. В общем, то была самая обыкновенная глиняная трубка.

Господин Зебулон зажал в зубах этот своего рода кларнет, испускающий вместо звуков дым, зажег от свечи бумажный фитилек, скрутив его предварительно из листка, который он вырвал из затрепанного словаря «Calepinus», и закурил. Потом примял горящую бумажку о чубук и, пуская густые клубы дыма, некоторое время следил за ними, высоко вскинув брови. Наконец, тяжело вздохнув, стал продолжать рассказ.

– Сидеть в бочке еще куда ни шло, это – забава. Ведь жил же в бочке Диоген. Но послушай, что стряслось после!.. Как только ушел патруль, приятель мой и говорит: «Друг мой, Зебулон, здесь тебе оставаться больше нельзя, пожалуй, навлечешь на меня беду. Отныне тебе придется скрываться и жить под вымышленным именем». Я и сам предпочитаю инкогнито жизни в бочке pleno titulo. И вот он вырядил меня в батрацкое отрепье, повез к какому-то винокуру-арендатору, живущему в шести милях от тех мест, и подрядил к нему поденщиком. Ну, думаю, здесь и устроюсь, как нельзя (лучше, никто меня не опознает. Ладно, так и быть… С четырех часов утра и до семи вечера я таскал жбан с бардой, кормил предназначенный на убой скот, вывозил на тачке солод и, как свинья, ходил по самое горло в грязи. Под конец мне стало мерещиться, что я и впрямь превратился в борова.

Стараясь сдержать разбиравший его смех, господин Адам искусал весь чубук. Чтобы не обидеть Зебулона, он даже отвернулся в сторону.

– Наконец невтерпеж мне стала жизнь поденщика. Тогда и решил я приехать к тебе. Но вот вопрос: как осуществить такую поездку. Путь не близкий, а всюду шныряют немцы. Однажды к нам заехал почтенный евреи, корчмарь. Старик был с женой, которая кормила грудью уже девятнадцатую дочку. Я открылся корчмарю, посулил ему все, что он захочет, и сверх этого еще пять форинтов, только бы он ухитрился провезти меня через немецкие посты и доставить к тебе. Он заверил меня, что я могу всецело на него положиться, и на другой же день, тщательно спрятав меня в глубине повозки, вывез из злосчастной винокурни. Старик убеждал меня, что опасаться нечего, но я порядочно трусил. Наконец надо мной сжалилась жена еврея: она нарядила меня женщиной, одолжив свое платье. А когда нам встречался патруль, она клала мне на руки свою малышку, и я Делал вид, будто кормлю ее грудью. Это для большою правдоподобия. Так я и перехитрил немцев.

Теперь уж никакая земная сила не могла удержать господина Адама от смеха. Трубка выпала из его рта, и он захохотал во все горло. Вылитый бегемот!

– Ох, какой же ты дуралей, Зебулон! Я так и вижу, как ты прижимаешь к своей материнской груди этого младенца! Ха-ха-ха!.. Прекрати свою историю, а то я надорвусь от смеха!

Хозяин дома так развеселился, что заразил своим настроением даже Зебулона.

– Ну, теперь ты в надежном месте, кум, – утешал его господин Адам. – Можешь здесь пробыть хоть до Страшного суда. Я убежден, что тут тебя никто не разыщет. Ведь деревушка, где я живу, даже на карте не обозначена.

– В самом деле? – обрадовался Зебулон.

– Честное слово. Однажды я даже атлас специально купил и окончательно убедился, что она не известна ни одному картографу.

И господин Адам принялся рыться в куче обреченных па сожжение книг, которые кончают свой век, превращаясь в бумажные фитильки. Он отыскал несколько листов разорванной географической карты. Разложив их рядком на столе, он долго водил по карте пальцем и нашел наконец главный город комитата.

– Видишь? Здесь – город, а там – соседнее село. Вон другая деревня, третья. Эти полоски, вроде мохнатых гусениц, обозначают две наших горы, червеобразная штука – речку. А вот мою деревушку как раз и упустили из виду.

С нескрываемой гордостью господин Адам хлопнул по карте. Как приятно сознавать, что ты живешь в таком населенном пункте, который даже на карте не обозначен!

– Эх, кабы знать, что у немцев точно такой же атлас! – вздохнул Зебулон.

– Именно такой! – заверил его господин Адам, несколько даже негодуя, что простодушный Зебулон может допустить, будто атласы могут быть разными.

Навалившись всей грудью на стол, Зебулон водил пальцем по карте:

– Погляди, вот тут мы стояли биваком. Отсюда я перемахнул сюда. Потом перекинулся аж вон куда. Потом – круто завернул в ту сторону. Здесь сделал большой крюк вверх и таким путем добрался до ваших краев.

Что и говорить, необычайное это было путешествие – сплошные зигзаги.

Вдруг господин Адам проявил неожиданное любопытство:

– Неужели венгерскую армию разгромили?

– Не то чтобы разгромили, но рассеяли. У кого был коняга, тот, конечно, улепетнул. Но пешим худо пришлось. Шлик палил из таких здоровенных пушек, что от их грохота у меня всю тыловую часть сводило, а от разрыва ядер вдребезги разлетелось стекло часов. Уверяю тебя, это не шутка!

– А что будет, если венгерская рать объявится в другом месте и опять возьмет верх? – набив заново трубку, вопросил господин Адам.

– Но ведь если войско даже и уцелело, у него пропала всякая охота воевать. Следует извлечь урок из нашего поражения. Ты, мой милый друг, даже представления не имеешь, какую силищу бросил против нас неприятель. У каждого австрийца конь раза в два выше нашего. Каждый неприятельский солдат с ног до головы закован в броню. Ядра у них летят бог знает куда, а орудийные раскаты слышны, как гром. И «сколько их, этих супостатов! Видимо-невидимо! Мне бы на всю жизнь хватило только тех денег, что, по забывчивости, всего за один день не выдает солдатам их интендант. А какие у них генералы! Тот, что нас побил, смотрит лишь одним глазом, на другом у него повязка. Каково же нам придется, если против нас пошлют полководца с двумя глазами! Ох, пропали мы тогда на веки вечные. Прощай! Сервус! Адье!

Господин Адам только плечами пожал.

– По что можно сделать?… Как-нибудь обойдется.

– Обойдется-то обойдется. Но что ожидает меня?

– Я тебе уже сказал: останешься здесь до дня Страшного суда.

– Вот именно. До того дня, когда меня предадут военному суду!

Господин Адам улыбнулся и, оттопырив губы, спокойно покуривал трубку.

– Пустяки. Ты же ничегошеньки не сделал.

– Разумеется. Но зато я всюду присутствовал.

– Это еще ничего не значит, будешь от всего отпираться. Я выдам тебе свидетельство, что ты все это время находился у меня, лежал тяжелобольной.

– Такое свидетельство гроша ломаного не стоит. Ведь мое назначение опубликовано в официальных ведомостях, у них в руках отчетность, по которой можно установить, что я был totum fac. И засудят, так, что только держись!

– Подадим апелляцию.

– Кому, дьяволу? У них нет апелляционного суда септемвиров.

– Ну, да ладно. Не вешаться же раньше времени из-за этого.

– Я-то, конечно, ничего такого делать не стану, но опасаюсь, как бы другие не вздумали проделать это со мной. Теперь, мой друг, такие вещи совершают в два счета.

В ответ господин Адам не мог придумать ничего утешительного и лишь уклончиво заметил, что и так, дескать, может случиться.

– Да, но я вовсе не желаю этого, – запротестовал Зебулон. – Если бы еще можно было как-то сторговаться с немцем: я, мол, приму в наказание то-то и то-то. Скажу прямо: отсидеть годика три, ну, понятно, в легких оковах, а то и вовсе без них, я бы еще согласился. Особенно, если бы удалось избежать порки.

Бедняге Зебулону стало так страшно, что он начал думать о тюремном дворе Нейгебэуд как о некоем прибежище. Узники, находящиеся там, сыты и хоть таскают на себе водовозные бочки, зато уж не страшатся больше никаких преследований.

Его совсем развезло от страха. Тяжело вздохнув, он попросил у кума позволения прибить гвоздями к двери курительной комнаты пресловутую географическую карту; имея ее постоянно перед глазами, он станет изучать направление, куда, если понадобится, можно будет бежать.

Господин Адам вручил ему гвозди и молоток – пусть себе прибивает.

Но не успел Зебулон вбить первый гвоздь, как тут же убедился в своем невезении: лишь только соберется он кого-нибудь ударить, как ему немедленно дают сдачи, даже если он имеет дело с дверью. Ее с силой толкнули снаружи и чуть было не расквасили нос Зебулону.

Но окончательно он перепугался, когда разглядел дошедшего.

Это был господин Салмаш.

Адам Минденваро не счел нужным поставить в известность своего кума, что в доме обитает еще один гость, который также опасается за свою шею.

Почтенный Салмаш прибыл с той стороны горы, где стояли лагерем венгерские войска изобличавшие его, как неприятельского агента. Насмерть перепуганный Салмаш, как и Зебулон, тоже рассказал накануне господину Адаму свою историю, уверяя, что пришел конец всему: ряды повстанческих войск множатся, как грибы после дождя, и ему негде голову преклонить, чтобы передохнуть. Если, не дай бог, его схватят, непременно пристрелят на месте. А ведь он не способен и мухи обидеть.

И вот теперь эти два почтенных мужа, два беглеца, неожиданно столкнулись лицом к лицу. Каждый из них подумал, что другой явился сюда, чтобы схватить его.

С момента своей последней встречи они уже поняли, что каждый сделал окончательный выбор, определил свою судьбу. Один пошел направо, другой – налево. Итак, они стали врагами…

Зебулон не сомневался, что удар дверью пришедшийся ему по носу, – не что иное, как покушение из-за угла со стороны Салмаша. А перекошенное от страха лицо Салмаша недвусмысленно выражало уверенность, что Зебулон коварно притаился за дверью, чтобы хорошенько стукнуть его по голове.

Что касается господина Адама, он, казалось, совершенно не желал замечать, как всполошились оба его гостя, и с подчеркнутым дружелюбием пригласил Салмаша отведать сливянки.

– Ну-ка, дружище Салмаш, присоединяйтесь к нацией компании. Выпить в такую погоду крепкой водочки – одно удовольствие.

Салмаш робко, словно крадучись, подошел к столу. Но дотронуться до рюмки с настойкой, пока Зебулон на выпустил из рук молотка, так и не решился. И даже после, уже отпивая по глоточку сливянку, он опасливо следил одним глазом за движениями своего врага.

Зебулон раздумал прибивать карту к двери и предпочел разложить ее на столе. Появление Салмаша внезапно и необъяснимо преобразило его: от страха он неожиданно стал храбрецом.

Делая вид, что не придает никакого значения появлению старого знакомца, он продолжал нить прерванного разговора. Только вместо слезливых жалоб теперь с его уст слетала неудержимая похвальба. Он сочинял, словно какой-нибудь вышедший в отставку солдафон.

– Итак, милый друг, как я уже говорил, обстоятельства сейчас полностью изменились. Сначала нас одолели, но теперь мы снова взяли верх. В Хортобадьской степи стоят наготове двести тридцать шесть тысяч девятьсот воинов-богатырей и тридцать три тысячи гусар; кроме того, у нас восемьсот пятьдесят пушек. Когда наше войско выступит, оно мигом сметет с лица земли войска Виндишгреца.

Салмаш сел на лавку возле окна и съежился. Он не отважился даже подать голоса.

Первый успех окрылил Зебулона:

– Наши уже захватили у противника двадцать шесть тысяч пленных, среди них триста штаб-офицеров, в том числе восемнадцать генералов. Мадьярский главнокомандующий объявил, что если у кого-либо из нас, господ, вроде меня, упадет с головы хоть один-единственный волос, он взыщет за это с неприятеля вдвойне!

Господину Адаму захотелось уточнить эту деталь.

– Как же следует понимать его слова, Зебулон? Значит, за каждый твой волосок он прикажет выдернуть у двух пленных генералов по волоску? Или, может быть, у одного генерала два сразу?

– А понимать это нужно так, – ответил Зебулон, не переставая бросать свирепые взгляды в сторону Салмаша. – Каждый волосок на моей голове застрахован вдвойне. И кто осмелится до него дотронуться, пусть помнит, что все его родичи до седьмого колена будут привязаны к лошадиному хвосту.

– Не хотел бы я в таком случае стать твоим брадобреем! – пошутил господин Адам.

Почтенный Салмаш хранил столь упорное молчание, словно он онемел.

А Зебулона охватил страх: почему так упорно молчит этот человек? Видимо, он ломает голову над тем, какую каверзу подстроить ему, Зебулону. Ведь все его преднамеренное вранье имело лишь одну цель – вызвать у Салмаша хоть какое-нибудь возражение. Но тот принимал хвастливые речи Зебулона, даже не пытаясь прекословить.

Обращаться прямо к Салмашу Зебулон не хотел, это значило бы, так сказать, prodit tetum, a ведь ему нельзя было даже виду подать, что он опасается этого человека. Кто он таков? Шельма!.. Темная личность!.. Безвестный сельский чиновник!.. Вожак вербовщиков!.. Да в чем, собственно, дело? Раз уж он здесь, пусть себе сидит. Если вздумает поздороваться, можно даже сказать ему «сервус»…

И все-таки Зебулон страшился Салмаша пуще дракона. Однако страх превратил его в истинного стратега. Он то и дело тыкал пальцем в развернутую карту, указывая различные пункты на ней.

– Вот здесь нас собралось тысяч шестьдесят, а тут, пожалуй, и все семьдесят. Сюда двигаются главные силы, там расположилась основная база. Отсюда прорывается авангард, а вот здесь накапливаются резервы. В этом пункте будут сосредоточены войска. Кто окажется в мешке, тому, разумеется, не избежать плена!

Никто его не проверял, и он мог маневрировать на карте, как ему заблагорассудится.

Стратегические рассуждения были прерваны приглашением к обеду.

Но роскошный обед был окончательно испорчен для Зебулона: Салмаша усадили как раз напротив, и ему приходилось все время лицезреть человека, который, как подозревал Зебулон, явился сюда специально, чтобы его изловить.

За обедом Зебулон был великолепен. Он превзошел самого себя, поставив своей задачей, просветить хозяйку дома относительно различных перипетий военной кампании.

– Как я уже толковал куму, мне понадобилось наведаться в здешние края, чтобы закупить для армии десять тысяч лошадей.

Хозяйка дома оказалась настолько доверчивой, что приняла его слова за чистую монету.

– И эти лошади нужны для гусар?

– Нет, для улан. К нам перешло шесть тысяч поляков, все до единого кавалеристы. Но прихватить с собой коней они не могли, их ведь через горы не перетащишь.

– У кума небось целая уйма денег!

Такое предположение показалось Зебулону опасным.

Особенно здесь, в глухомани, где кругом дремучий лес. Он счел необходимым его опровергнуть.

– Денег с собой я не вожу, это не в моих привычках. Все мое богатство – карандаш да бумага. Но этим карандашом я могу ассигновать хоть миллион форинтов, на это мне даны все полномочия. И казна все выплатит. Для человека, получившего бумагу с. моей подписью, дорога свободна – поезжай себе хоть до самого Константинополя!

На этот раз Зебулон даже не преувеличивал.

Однако даже эти слова бессильны были развязать язык Салмашу. Когда ему во время еды приходилось что-нибудь откусывать, он тотчас же торопливо смыкал губы, мыча нечто нечленораздельное, словно боялся, как бы Зебулон не заглянул ему в рот.

– Значит, кум заделался важным человеком! – восторженно воскликнула хозяйка дома.

– О! Вы и представить себе не можете, какая я теперь персона! Куда бы я ни явился, мое слово – закон! Губернаторы для меня – что гайдуки, а к министрам я обращаюсь запросто: «Послушай-ка, дружище…» Только я появлюсь, меня повсюду встречают колокольным звоном, одетые во все белое барышни кидают под ноги букеты, чиновники произносят приветственные речи.

Беспредельное и добросердечное гостеприимство господина Адама Минденваро и его непревзойденная беспечность весьма наглядно проявились в следующем факте: несмотря на неумеренное хвастовство Зебулона, он сумел удержаться от каверзного вопроса:

– А кого же тогда кормили через дыру в бочке? И о чем лепетал в дороге грудной ребенок еврея-корчмаря?

Но господин Адам был всецело занят едой и слушал.

Зебулона без единой усмешки.

Хозяйку дома, возможно, задело, что Зебулон, став вдруг такой важной особой, вздумал подшутить над ней, уверяя в своей готовности прогостить у нее до самого лета. Это он-то, великий человек, который в любой час мог понадобиться стране! Вероятно, поэтому она и обронила вскользь замечание:

– А вдруг нашу армию одолеют? Тогда ведь сразу наступит конец вашему могуществу…

– Одолеют? – переспросил Зебулон, обводя взором воздушное пространство, как бы в поисках дерзкого удальца, который отважится это сделать. – Да кто это сумеет нас осилить? Но если бы враг даже одержал победу, то нам на помощь немедленно поспешат турки, двинув в поход сто шестьдесят тысяч воинов! В устье Дуная стоят англичане со всей своей флотилией. Они пройдут оттуда на плоскодонных судах вверх по реке и закидают наших недругов бомбами. Не хватит их, придут итальянцы. Мало окажется всего этого, – двинется» из Франции сам Ледрю-Роллен, прихватив с собой триста тысяч человек, и всех раздавит. Весь мир на нашей стороне. Что касается москаля, то он даже высунуться не захочет из своей берлоги, будет рад-радешенек, что мы сами его не задеваем.

К концу обеда Зебулон окончательно успел сколотить европейскую коалицию.

Однако и тут Салмаш не проронил ни слова.

А Зебулон уже начал рассуждать о том, как будет устроен мир.

– Верные патриоты получат награды и высокие чины. Предателям же и задирам, якшавшимся с супостатами и строившим козни, шпионам и доносчикам (говоря все это, он нет-нет да и бросал взгляд, в сторону Салмаша), – всем этим людям тоже воздадут по заслугам. Да так, что им не поздоровится.

Салмаш по-прежнему помалкивал, Адам Минденваро тоже не подавал голоса. Но молчать и не подавать голоса вещи разные. В первом случае – это ехидство, во втором – благодушие. Достаточно привести один пример: соблаговолите сопоставить поведение министра, который молчит, когда к нему обращаются с запросом, и депутата, который не выступает, когда до него доходит очередь говорить с трибуны.

Молчание Салмаша по всей видимости означало: «Только попадись мне в руки!» А то, что Минденваро не подавал голоса, имело примерно такой смысл: «Не к чему, мол, посвящать во все первого встречного».

После обеда, в курительной комнате с коллекцией разных трубок, и вечером – за ужином – Зебулон не переставал хвастливо хорохориться, но так и не заставил своего врага нарушить молчание.

Господина Адама все это сильно забавляло.

После сытного ужина и хозяева и гости отправились почивать. Но, даже выходя из столовой, немного захмелевший Зебулон все еще продолжал грозиться. Гайдук проводил его в отведенную ему комнату, помог стащить сапоги и уже хотел было захватить их с собой, чтобы хорошенько наваксить. Но Зебулон решительно воспротивился этому: сапоги должны остаться при нем. Затем гайдук уложил его в постель и укутал теплым, добротным, подбитым пухом одеялом. Один проезжий, англичанин, впервые столкнувшийся с традиционным мадьярским гостеприимством, увидев такое одеяло, сказал слуге: «Прошу вас, пришлите поскорее того, другого джентльмена, что будет спать надо мной. А то меня уже сон клонит. Оказывается, он принял пуховик, которым его накрыли, за вторую перину и решил, что ее, верно, постелили еще для одного гостя, который на ней и уляжется. Англичанин подумал, что у нас в Венгрии спят, так сказать, слоями и очутившийся наверху будет занимать бельэтаж.

Только утром обнаружилось, почему Зебулон не позволил гайдуку вынести на ночь свои сапоги.

Завтрак был давно готов. Почтенная хозяйка подтрунивала над своими заспавшимися гостями:

– Ну и сони! Сливки столбенеют от удивления!

Господин Адам тоже ворчал и в порыве нетерпения уплетал уже третий кусок ветчины. Наконец, отчаявшись, супружеская чета послала гайдука разбудить гостей и сказать им, что завтрак уже на столе.

Гайдук вернулся ошалелый от изумления.

– Господ нигде нет.

– Как нет?

– Точно так. Даже постели их не примяты.

Нет, убедиться в этаком диве господин Адам должен был сам и при том воочию, на месте! Он направился в комнаты для гостей. Их разделял коридор, они были расположены одна против другой. Первым делом господин Адам вошел в комнату Зебулона.

– Вот те раз! Поглядите только, и окно распахнуто настежь! – заметил гайдук.

Спорить против очевидности не приходилось! А на столе лежало написанное карандашом письмо. Зебулон адресовал его господину Адаму.

Вот что тот прочитал в этом письме:

«Дорогой друг! Я не могу больше здесь оставаться, даже на одну ночь. Этот изверг Салмаш задумал меня предать. Я его знаю, он хочет погубить мою головушку. Поэтому решаюсь уйти через лес. Благослови тебя господь, а также и твою супругу. Я обязан беречь мою жизнь для отчизны, потому и бегу».

Значит, Зебулон все-таки задал тягу]

Потом господин Адам заглянул в комнату напротив. И там окно оказалось раскрытым. На столе виднелись следы какой-то надписи мелом, но ее, видимо, стерли, словно человек спохватился, что не следует оставлять после себя письмо.

Без всякого сомнения, Салмаш, в свою очередь, сбежал через окно, опасаясь Зебулона.

Господин Адам только головой покачал.

– Да, мои гости, видать, друг друга спугнули. А между тем мы так славно повеселились. Ну ничего, обойдется. Авось еще кто-нибудь пожалует…

 

Никто не избежит своей судьбы

На этом для господина Адама закончилась вся история.

По правде говоря, он и не подумал пускаться по горам и по долам на поиски беглецов. Впрочем, когда было обнаружено их исчезновение, они были уже далеко.

Но нас больше интересует Зебулон, а потому поглядим, куда он бежал.

Глухой, студеной ночью он направил свои стопы прямо в лесную чащу, следуя по течению негромко журчащего горного ручья. Он и прежде бывал в здешних местах и знал, что у истоков этого ручья высится старое узловатое дерево, в дупле которого установлен образок, предмет поклонения благочестивых мирян окрестных селений. По этой причине с противоположного склока горы сюда вела еще одна пешеходная тропинка. Найти ее будет нетрудно.

Зебулону пришлось проявить немалую храбрость, чтобы отправиться в путь глубокой ночью, совершенно одному, без всякого оружия, даже без палки, и разгуливать в темноте по дремучему лесу, в котором, как он знал, волки каждый год загрызали у господина Адама жеребят.

Однако страх придавал Зебулону отваги. Сильный страх подавляет робость: подобно этому боль в уколотом пальце мгновенно проходит, если его сунуть в кипяток.

Зебулон благополучно добрел до родника, зачерпнул шляпой воды и с жадностью напился. Нашел он также и дуплистое дерево с образком, а по этим приметам – и ведущую сюда тропу. Тут он принялся мысленно расхваливать сам себя: какой я, мол, умница, ухитрился так ловко обставить свой побег и избавиться от грозной опасности.

Луна едва освещала дорогу, но это все же помогало ему не натыкаться на деревья.

Перед рассветом Зебулон почувствовал, что тропа пошла круто в гору, и решил, что неплохо бы добыть себе палку. Выбрав стройный побег орешника, он кое-как срезал его перочинным ножом. Взбираться на гору с помощью палки стало легче. А когда он начал осторожно спускаться вниз по косогору, можно было уже обойтись без палки. Подвязав к ней котомку, он вскинул поклажу на плечо.

Занимался день. По мере того как в просветах между деревьями появлялись солнечные лучи, вытеснявшие, лунное сияние, из души Зебулона постепенно испарялась боязнь погони, уступая место иной тревоге, какую обычно порождает торжественная тишина пустынного леса. Очевидно, в этой бескрайней глухомани обитает множество зверей, а доверяться им небезопасно.

Ему вспомнилась строка из стихотворения Шандора Кишфалуди о мнимом отшельнике, которому попался навстречу волк:

Волк череп холодный клыками зажал И быстрой рысцою к горе побежал.

Можно ли вообразить встречу ужасней. А ведь волки все еще занимаются краниологией.

Если Зебулону не изменяла память, в этом стихотворении говорилось еще о том, что волк от испуга выронил из пасти череп «и тот с громким стуком на землю упал».

Все это никак нельзя было воспринять, как утреннее приветствие.

Хоть бы дорога привела к какой-нибудь лужайке!

Желание Зебулона исполнилось. Спустившись в лощину с горного склона, тропа скрестилась с другой дорогой, которая шла в обход первой и выбегала из соседней долины. На этом перепутье раскинулась небольшая поляна.

Но едва тропа вывела Зебулона на прогалину, как из зарослей кустарника, росшего на опушке, вынырнуло и предстало перед ним страшное видение.

Это был не волк с черепом в пасти, а человек с собственной головой на плечах: то был Салмаш!

Оба одновременно заметили друг друга, хотя на мшистой лужайке не слышно было даже шума шагов.

Зебулон вынужден был признать, что он напрасно силился избежать своей участи. Роковое свершилось: бежать больше некуда, искать убежища негде. Этот человек направился ему в обход, чтобы схватить его. У Зебулона не было даже никакого оружия, кроме перочинного ножа, лезвие которого он к тому же не так давно обломил, пытаясь разрезать солдатский хлеб. А враг наверняка запасся пистолетами. И Таллероши решил, что ему остается только одно – сдаться.

Смирившись со своей судьбой, он снял с плеча палку, взял в руки котомку и с видом отрешившегося от жизни человека подошел к Салмашу, как бы говоря: «Вот моя палка, я сдаюсь».

Но медленно приближаясь к своему врагу, он вдруг заметил, что тот выглядит как Макбет, увидевший призрак Банко. Салмаш стоял перед ним, вытаращив глаза и разинув рот, всем своим видом выражая смертельный испуг. Его оцепеневшие ноги, казалось, вросли в землю, В руках он тоже держал палку и суму.

И вдруг Зебулон сообразил, что происходит. Обстановка сложилась комичная и, можно сказать, фатальная.

– Ну, Салмаш, хватит. Перестанем дурачить друг друга, Я и не помышляю вас преследовать. И вы не трогайте меня. Вам показалось, будто я задумал вас спаять а я подозревал, что вы готовитесь сделать то же самое Я удирал от вас, вы – от меня, а дорога сыграла с нами шутку и снова свела вместе. Столкуемся, будет больше прока.

Однако Салмаш все еще не был в состоянии произнести ни слова. Должно быть, его насмерть напугали где-то в другом месте. У него только беззвучно двигались челюсти, слово он разговаривал сам с собой.

– Знайте, Салмаш, – примирительно продолжал Зебулон, – все, что я говорил вчера у Адама, было шуткой, вовсе не надо принимать это за чистую монету. Я никого не хочу обижать, лишь бы оставили меня в покое. И зачем нам, добрым старым знакомым, обижать друг друга? Вы славный малый, да и я не злой человек… Лучше всего для нас – жить в дружбе и в согласии. Вы – «у тех», я – «у этих». Если вы попадете в беду «у этих», я сумею вас выручить; если мне будет угрожать какая-либо опасность со стороны «тех», вы придете мне на помощь. Хорошо, когда у человека всюду есть добрые друзья. Бог знает как все еще сложится. Нам совершенно ни к чему вконец разрушать давнишнюю дружбу. И я к этому совсем не стремлюсь. У вас, верно, сохранилось письмо, которое я написал моему другу Ридегвари? Вот и передайте ему это письмо. Скажите, что я просил кланяться. А что касается вчерашней сцены, то нам обоим лучше о ней не вспоминать, а то нас только высмеют. Так что давайте больше не сердиться друг на друга. Ладно, Салмаш? Ну, храни вас господь. А теперь скажите только одно, по какой дороге вы пойдете дальше? Я вас очень люблю, можете мне поверить, ведь я не раз об этом говорил, но мне, знаете ли, все же не хотелось бы идти с вами по одной дороге.

Салмаш продолжал отмалчиваться: то ли его связывал обет, то ли у него от страха отнялся язык, как у невесты Роберта-Дьявола. Узнав, что путь свободен, он только тяжело вздохнул и, свернув на ближайшую тропу, стал спускаться в лощину.

Можно себе представить радость Зебулона, когда он вскоре наткнулся на венгерского солдата!

Это был не патрульный кавалерист, не улан, а гусар» поднимавший на дороге клубы пыли.

Он оказался простым деревенским парнем, в круглой шляпе с широкой красной лентой вокруг и в расшитой тюльпанами бурке, И все же то был заправский гусар.

На радостях Зебулон чуть не стащил его с коня; он даже в ножки готов был ему поклониться.

– Дружище! Доблестный сын нашего отечества! Спаситель мой! Откуда путь держишь?

– Вон из той деревни, – ответил воин.

– Так там еще остались наши богатыри?

– А как же? Весь отряд.

– Какой отряд?

– Известно какой, – отряд Бендегуза.

– Бендегуза? У меня есть дочка, которую зовут Бендегузелла… Так значит, это партизанская вольница, да? А где же остальные войска?

– Те еще за Тисой, в поход собираются.

– А вы что тут делаете?

– Наша задача – не давать покоя неприятелю и перехватывать императорских прихвостней.

Зебулон оторопел, услыхав о неприятеле. Он вовсе не искал встречи со львом, а только хотел напасть на его след.

– Разве поблизости есть неприятель?

– Неприятеля нет. Зато встречаются императорские прихвостни.

«И один из них как раз бежит лесом, по другой дороге», – подумал Зебулон, но указывать коннику след Салмаша все же не стал, Зебулон и в самом деле был человек мягкосердечный.

– Значит, поблизости супостатов нет?

– Нет. На расстоянии двух дней ходу ни одного не найдешь.

– В таком случае я присяду на обочину и передохну. А тебе, дружище, вот от меня форинт. Воротись в деревню и скажи своему начальнику, чтобы он прислал за мной подводу. Теперь мне уже можно назвать себя, Я – правительственный комиссар Зебулон Таллероши, о котором ходили разные слухи; одни говорили, будто он пал в бою под Кошицей, другие – будто враг пленил его. Но я не погиб и не попал в плен. Благополучно пробился сквозь боевые порядки вражеской армии. Только вот ног под собой не чую, много миль пешком прошел. Потому и надо за мной телегу прислать. А я стану дожидаться здесь.

Всадник в расшитой тюльпанами бурке принял и форинт и поручение, а затем ускакал в деревню. Зебулон тем временем отыскал удобную межу, прилег на мягкой траве и вытянулся в свое удовольствие.

Гонец и в самом деле точно выполнил поручение. Не прошло и часа, как Зебулон вновь увидел его в сопровождении крестьянской подводы.

С горделивым видом, соответствующим его рангу, взобрался Таллероши на задок телеги. Он снова был в том краю, где по его приказу запрягали без промедления!

По дороге он. заставил медленно трусившего рядом с подводой всадника рассказать обо всех событиях, разыгравшихся за время его отсутствия. Ох, и радовался же Зебулон безудержной похвальбе своего собеседника! Что и говорить, она показалась ему приятней теплой шубы.

– Ведь мы теперь снова хозяева положения! А что сказал начальник отряда, услыхав мое имя?

Всадник еле заметно усмехнулся.

– Господин начальник сказал, что хорошо знает барина. Пожалуйте к нему на квартиру. Он приглашает вас к себе перекусить.

– О, это великая для меня честь!

И Зебулон стал поправлять петли шнуров на своей кое-как застегнутой бекеше. Сапоги его, покрытые лесной грязью всех оттенков, имели весьма неприглядный вид.

На передок телеги была положена солома. Вытащив из-под сиденья небольшой пучок, Зебулон скрутил его и начал старательно очищать сапоги. Одновременно он продолжал разговор со всадником.

– Начальник вашего отряда, конечно, майор или капитан?

– Полагаю.

– Полагаете? А позвольте узнать его уважаемое имя?

– Господин Гергё Бокша.

– Кто? Гергё Бокша? Тот самый, что служил у меня погонщиком волов?

И Зебулон сразу забыл о своих сапогах.

«Вот уж не думал, что мне придется когда-нибудь являться к нему на поклон», – пронеслось в голове Таллероши.

Но по пути верховой порассказал ему такую кучу диковинных вещей о ратных подвигах Гергё Бокши (тут… были и бесчисленные стада крупного рогатого скота, угнанные у неприятеля, и множество отбитых возов с солдатским хлебом, а уж перехваченным вражеским гонцам и вовсе не было счета), что Зебулон был вынужден в конце концов признать: в военное время, как видно, может выслужиться и получить чин любой лихой наездник с увесистыми кулаками, который к тому же не слишком боится порвать свое платье в драке.

Такое заключение заставило его по прибытии в деревню не сразу отправиться в штаб-квартиру Бокши, а заехать сначала во двор к вознице.

«Надо же все-таки почистить сапоги», – рассудил он» Ваксы у хозяина не оказалось, и сапоги смазали салом; так оно лучше! Занимаясь своим туалетом, Зебулон сторговался с возчиком, чтобы тот за тридцать форинтов доставил его в Дебрецен. Итак, цель поездки определилась. Дебрецен теперь центр, столица.

Приведя себя в порядок, Зебулон отправился с визитом к Гергё Бокше.

Этому доблестному вояке было предоставлено право сколотить конный партизанский отряд и присвоить себе любой чин. При желании он мог именовать себя хоть капитаном. Если же кто-либо начал бы ненароком величать его майором, он бы тоже не слишком сердился.

Зебулон нашел, что его старый знакомый сильно изменился. Правда, на нем по-прежнему красовались доломан и кавалерийские рейтузы – униформа, в которой Зебулон видел его еще до памятного бегства; только на локтях появились заплаты, да штаны изрядно потерлись на коленях. Зато воротник и обшлага были расшиты новенькими золотыми галунами шириной в ладонь. Из-под доломана Гергё Бокши выглядывала потертая дерюга, но тоже украшенная золотыми позументами.

При встрече с Зебулоном Гергё держал себя обходительно и в то же время несколько свысока, спесиво и грубовато – все вперемешку. Принял он его радушно, но не проявил особого к нему уважения.

– Ого! Прибыли, наконец, ваше благородие! Рад, что имею честь. Милости прошу пожаловать нынче ко мне на обед, в другом месте все равно ничего не получите. Чувствуйте себя как дома.

За все время приема он даже не вынул трубки изо рта; однако то, что Бокша не протянул в знак приветствия руку, было Зебулону даже приятно.

Гость принял приглашение и уселся прямо на оттоманку. У Гергё Бокши хватило стратегических способностей избрать для своей штаб-квартиры единственную в деревне барскую усадьбу.

Немного спустя Зебулон тоже достал из кармана трубку. Желая напомнить, что он даже теперь более знатная персона, чем Гергё, Таллероши, набив трубку табаком из кисета, обратился к своему хозяину тем же фамильярным тоном, каким разговаривал с ним прежде; в тоне этом явственно сквозило чувство превосходства.

– А ну, милейший братец Гергё, дай-ка мне огонька!!

Предложить человеку с золотыми позументами, что бы он дал огня для трубки, – поступок более чем дерзкий. Ведь подавать фитилек – почти феодальная повинность. Выполнить такое приказание – все равно что признать свою вассальную зависимость от сюзерена.

Гергё Бокша услужливо вытащил из внутреннего кармана какой-то печатный листок и с самым небрежным видом протянул его Зебулону.

– Вот, ваше благородие! Прочитайте сначала, а потом можете нарвать себе сколько угодно фитильков.

– Это что? Газета?

– Вот именно. «Марциуш»! Ее теперь печатают в Дебрецене, оттуда и получаем.

– Ах, вот оно что? Браво! – воскликнул Зебулон. – Давненько не читал я газет. По крайней мере узнаю, что сейчас делается в Дебрецене.

И, снедаемый любопытством, он, вместо того чтобы закурить трубку, принялся жадно читать листок. Но то, что он там вычитал, начисто стерло с его лица сияющее выражение; оно сменилось такой явной растерянностью, что скрыть ее от Бокши было невозможно.

– Что-нибудь неладно, ваше благородие?

– Да вот трубка не курится, – в замешательстве пробурчал Зебулон.

– Так вы же ее еще и не раскурили!

– Ах да, верно, – спохватился Таллероши, пряча трубку в карман.

Уронив на колени газетный листок, Зебулон молча уставился на Гергё и наконец решился задать ему вопрос:

– Милый друг Бокша, не можете ли вы мне растолковать, что это за чрезвычайный закон, о котором здесь написано?

– Как же, могу. По этому закону изменники родины и те, кто якшался с врагом, должны быть преданы суду чрезвычайного трибунала.

– Но кого же причисляют к изменникам родины?

– К примеру, депутатов, не явившихся на дебреценский сейм.

– А если их задержали особые обстоятельства? Как, скажем, меня?

Бокша ответил в весьма ободряющем тоне:

– Но ведь тот, кто не смог прибыть, имеет право дать объяснения. Чрезвычайный трибунал разберется и, коли причина у него уважительная, оправдает его.

– Ах, так! Покорнейше благодарю! Я с тех самых пор был как затравленный заяц, находился в бегах, прятался в погребе, скрывался в известковой печи, сидел в бочке, напяливал на себя чепчик жены корчмаря, работал поденщиком, таскал лоханки с помоями, сносил ради блага отчизны голод и холод, а как только я предстану перед Государственным собранием, меч я тотчас схватят за шиворот и предадут чрезвычайному трибуналу! Хорошенькое дело, нечего сказать.

– А иначе и быть не может, «Марциуш» это очень вразумительно растолковал. Пора уже строго наказать изменников родины! Тех, кто нынче здесь, а завтра, глядишь переметнется туда.

– Да я-то и часа там не был, – оправдывался Зебулон.

– Тех, кто хоть раз заговорил с врагом…

– Ну, что до меня, я ни словом с ним не обмолвился. Кроме грома пушечных выстрелов, ничего до моего слуха от врага не доходило.

Зебулон оправдывался с такой горячностью, словно уже держал ответ перед трибуналом.

А Бокша продолжал свое:

– Или таких, к примеру, кто написал неприятелю хоть одну строчку.

Как раз именно этот пункт приводил Зебулона в некоторое смущение. Письмецо, посланное им небезызвестному Ридегвари через посредство некоего Салмаша, внушало ему известные опасения. Но ведь Салмаш, должно быть, уже за тридевять земель, и, право же, не стоит тревожиться из-за пустяков.

– В такие суровые времена не приходится щадить людей! – безжалостно продолжал Гергё.

И, набравшись храбрости, он сел на оттоманку рядом с Зебулоном, закинув ногу за ногу и скрестив руки на груди.

– В такую пору я не признаю ни закадычного друга, ни знатного барина, – продолжал Бокша, покуривая трубку и выпуская густые клубы дыма. – Будь он мне родной брат, но коли он предатель, я прикажу его схватить и отправить под конвоем куда следует.

– Куда?

– В Надьварад.

– А что там такое?

– Чрезвычайный трибунал.

– Разве он уже существует?

– А как же! Не только существует, но и действует.

– Действует? Значит, Бокша, если вы кого-нибудь из «этих» поймаете, то отправите туда?

– Как пить дать! Будь он хоть кум королю. Возьмем, к примеру, Салмаша, уж он-то был мне добрым приятелем…

При этом имени кровь начала холодеть в жилах Зебулона.

– И этот пройдоха оказался шпионом. Лишь только я об этом узнал, тотчас пустился за ним в погоню.

– Так вы, значит, гнались за Салмашем?… – сорвалось с языка Зебулона.

Эти неосторожные слова вызвали подозрение Гергё. Искоса взглянув на собеседника, он спросил:

– Откуда вы, сударь, знаете, что я за ним гнался?

– Да ничего я не знаю, не так сказал, не на том слове ударение сделал. Я хотел только спросить, неужели вы сами, господин капитан (он так и сказал: «господин капитан!»), гнались за Салмашем? Мне-то что! Гоняйтесь за ним сколько угодно.

– Да я за ним больше не гонюсь.

– Это почему же?

– Да по той простой причине, что я его уже словил.

– Когда?

– Час назад. Прохвост как раз напоролся на меня, когда пытался куда-то улизнуть.

– И что вы с ним сделали?

– Он сидит здесь, в сарае для дров. Очень опасный лазутчик. При нем оказалась уйма бумаг, спрятанных в подкладке куртки и под стельками сапог. Но я их и там обнаружил.

Зебулону показалось, что Бокша пристально поглядывает на его сапоги.

– У него найдены бумаги, компрометирующие разных господ, – продолжал Бокша, многозначительно шевеля бровями.

Всего этого для Зебулона оказалось более чем достаточно: чрезвычайный трибунал, адресованное неприятелю письмо, Дебрецен, Надьварад, Салмаш, Бокша, свист, пуль, запах пороха…

И он сказал Гергё, что с позволения «господина майора» отлучится ненадолго на квартиру, где остановился; ему, мол, надо переобуть сапоги. Эти сильно жмут.

Тесные сапоги были, конечно, чистейшей выдумкой, А вот воротник и вправду показался ему тесен: вокруг шеи Зебулон ощутил внезапно что-то, сильно напоминавшее петлю…

– Вот что, дядя! Заложи-ка немедля лошадей и увези меня отсюда, – сказал он ямщику, сразу же как вошел в дом.

– И куда же требуется барина везти?

– Все равно. Куда угодно. Только не в Дебрецен.

Но ямщику все же хотелось уточнить, в какую именно сторону думает направиться господин: «В ту, вниз, или в эту, вверх?» И еще он спросил, сколько дней им придется пробыть в пути.

Зебулон решил ехать «вверх» и не вылезать из повозки, пока будет возможно.

Повсюду его преследуют, покоя нет, деваться некуда Остается одно – бежать да бежать.

Немец поймает – расстреляет, мадьяр схватит – расстреляет. Там – он мятежник, тут – изменник родины. Кому в руки ни попадись, все одно – смертный приговор. «Я словно разгуливал по аллее виселиц», – говорил он позднее об этом времени.

На ближайшей стоянке, пока ямщик кормил лошадей, Зебулон попросил у корчмаря ножницы и бритву.

Таллероши носил длинную, окладистую бороду, уже несколько выцветшую и местами тронутую сединой. Она была предметом его гордости, символом мужского достоинства. Этакая ни разу не стриженная, не тронутая металлом, даже редко расчесываемая гребешком бородища, с которой так приятно смахивать после обеда хлебные крошки. И вот теперь он берется за ножницы и бритву, чтобы остричь эту бороду под самый корень. Ох, люди, не имеющие бороды! Не знаете вы, что значит лишиться ее. Это – как бы похоронить часть самого себя.

Зебулон долго разглядывал зажатые в кулак космы волос, смахнул пару слезинок и, завернув в бумагу сии бренные останки своей красы, наиболее славную часть своего «я», сунул их за пазуху. Пусть хоть спрятанные, они все же навсегда останутся при нем! Потом он посмотрелся в зеркало, показал язык отразившемуся там уроду и решительно повернулся к нему спиной.

А ведь ничего не поделаешь, придется теперь ежедневно лицезреть в зеркале эту обезображенную физиономию. Человек, не носящий бороды, отбывает своего рода повинность: каторжный труд ежедневного бритья!

Когда Зебулон снова предстал перед ямщиком, тот только диву дался, глядя на его помолодевший лик. Пока они сидели в корчме, ямщик молчал, но, выехав на дорогу, он обернулся и сказал Зебулону:

– Видно, барин желает ехать сейчас по безлюдным местам?

– Угадал, – подтвердил Зебулон.

– Понимаю, – отозвался ямщик, – и расспрашивать больше не стану… Ну, ничего. Я довезу барина так, что с ним ничего не стрясется, Вы, верно, в Польшу хотите податься?

– Туда, – согласился Зебулон. Он и сам хорошо не знал, куда ему податься.

– Одного барина я уже переправил туда. Он за поляками поехал. И вас, сударь, повезу самыми глухими местами, где даже птицы не летают. Доставлю до такого места, откуда дальше вас повезут другие, пока до Польши не доберетесь. А выпытывать у вас я ничего не собираюсь.

Нечего сказать, обрадовал его ямщик! Мало Зебулону того, в чем он действительно повинен, а теперь того гляди ему припишут дело о тайных сношениях са поляками! Чего доброго, действительно увезут а Краков!

Между тем ямщик, как и обещал, вез его два дня и две ночи по. глухим, никогда не видавшим исправников и жандармов проселкам, по горам и долам, останавливаясь на ночлег в каких-то подозрительных местах.

На третий день Зебулон почувствовал, что сыт па горло этой поездкой. Он ведь не имел ни малейшего желания вербовать польский легион. Заметив при въезде в долину колокольню какого-то селения, он остановил подводу, расплатился с ямщиком и заявил, что тот может повернуть оглобли и воротиться домой. Отсюда, мол, он доберется сам, у него здесь неотложные дела.

Ямщик выразил сожаление: ведь он готов был везти барина до самой Польши.

Зебулону снова пришлось идти пешком, таща на себе котомку. Он никогда не слыхал даже названия деревни» в которую решил свернуть. Но ему уж очень приглянулось это селение: в нем было целых две колокольни. Одна из них, поменьше, принадлежала католической церкви, вторая, побольше, крытая железной кровлей, – Лютеранской церкви. Именно она-то и привлекала Таллероши. И он сразу направился в дом лютеранского пастора.

Достопочтенного пастора звали Балинт Шнейдериус, Зебулон представился ему. Священник оказался весьма осведомленным: как же, он, конечно, слыхал имя столь известного господина!

Затем Зебулон чистосердечно исповедался перед ним во всем – от начала и до конца. После всего случившегося, сказал он, ему, понятно, не сидится в стране. Он оказался в столь исключительном положении, что всякое ружье, в чьих бы руках оно ни находилось, нацелено ему прямехонько в голову.

Балинт Шнейдериус был человек весьма сообразительный и добросердечный. Он сразу придумал план спасения для достопочтенного господина: Зебулону надо бежать за границу.

Но для бегства нужен был заграничный паспорт, а его мог выдать только правительственный комиссар императорских войск. В данный момент комиссар находился как раз в Элерьеше. Однако для получения заграничного паспорта нужен предлог.

И предлог нашелся.

У Балинта Шнейдериуса учился в Геттингене сын, студент, – Теофил Шнейдериус. Он как раз недавно написал отцу, чтобы тот срочно прислал ему денег, так как он якобы смертельно болен. Денег старик, разумеется, не выслал: студент ничем не болел, а просто был изрядный кутила. Вот письмо к любящему отцу и была хорошим предлогом для поездки в Геттинген – нужно, мол, навестить хворого сына. Таким образом, Зебулон сможет бежать за границу с паспортом его преподобия Балинта Шнейдериуса.

– Так-то оно так, дорогой пастор, – заметил Зебулон. – Но в этот самый дурацкий паспорт записываются особые приметы. А у меня волосы белобрысые, как конопля, тогда как у вашего преподобия – они темные и жесткие, как у вепря. Ну, волосы еще куда ни шло, их можно перекрасить, Но что прикажете делать с моим горбатым носом? А у вашего преподобия нос как назло приплюснутый.

– Делу помочь нетрудно, – не растерялся и тут пастор. – Поезжайте, сударь, в Элерьеш за моим паспортом сами и пусть запишут туда ваши собственные приметы.

– Чтобы я поехал? Это в вашей рясе? Да и куда девать усы?

– Усы придется сбрить.

При этих словах Зебулон тяжко вздохнул. Пожертвовать своими усами! Ведь у него такие огромные, представительные усы! Со времен позорного случая с «горе-витязями», ни с одним мадьяром не приключалось ничего подобного!

Зебулон попросил себе день на размышление. И, подумав, пришел к выводу, что раз уж приходится делать выбор между шеей и усами, предпочтительнее подставить под нож усы. Они-то когда-нибудь снова отрастут, тогда как шея, увы, не вырастет никогда.

Что поделаешь, пришлось упрятать в жилетный карман и отрезанные усы!

Когда общипанный и ободранный, униженный в своем мужском достоинстве Зебулон подошел к зеркалу, он вынужден был признать, что еще никогда не сталкивался с более кротким, смиренным протестантским пастырем-праведником, чем тот, которого лицезрел сейчас пред собой.

Впечатление это лишь усилилось, когда он облачился в одежду пастора. Но никто не смеялся. Дело было. крайне серьезное, игра велась ва-банк, и ставкой в этой игре была человеческая голова.

Балинт Шнейдериус научил Зебулона, как и что отвечать на возможные вопросы. Надо хорошенько запомнить имя пасторского сына и имя самого пастора, которое теперь станет его именем. Пусть он затвердит также и пункт следования – Геттинген, и местожительство пастора: селение Пуккерсдорф. Все это необходимо крепко держать в памяти.

Зебулон выпросил еще один день для освоения своей опасной роли, после чего отправился в Эперьеш, увезя с собой благословение добрейшего Балинта Шнейдериуса, а заодно и его поповское облачение и lamentabile nuntium его отпрыска.

Когда Зебулон въехал в Эперьеш, город кишмя кишел императорскими войсками. Сторожевая охрана у заставы не стала задерживать священника и даже выдала ему обратный пропуск на беспрепятственный выезд из города.

Зебулон приказал вознице ехать прямо к резиденции верховного правительственного комиссара. Когда он поднимался вверх по лестнице, у него от страха чуть сердце не выскочило. Всю дорогу бормотал он про себя: «Шнейдериус Валентин, Шнейдериус Теофил, Геттинген, Пуккерсдорф» – и был уверен, что тотчас забудет все эти имена и названия, едва предстанет перед комиссаром.

Однако отступать уже было поздно, приходилось идти вперед. Его направляли из одной канцелярии в другую, и всюду что-то строчили, копошились в бумагах какие-то чиновники с постными казенными физиономиями. Наконец Зебулон предстал перед самим могущественным императорским сановником.

Страх только содействовал маскировке Зебулона. Голову он втянул в плечи, а переступив порог кабинета верховного комиссара, благоговейно сложил руки на груди, держа в одной из них высоченный цилиндр, а в другой – эпистолярное послание filius prodigus. Глядя на него, никто бы не усомнился, что это – смиренный духовный пастырь, К тому же, поскольку преподобный отец Шнейдериус был низкорослым, Зебулону приходилось сгибать ноги в коленях, чтобы ряса доставала до пят. Он не мог заставить себя поднять глаза и с напускным благочестием пробормотал:

– Вопum mane ргаесог, domine perillustrissime!

Однако не успел он произнести это немногословное приветствие, как его высокопревосходительство правительственный комиссар с громким смехом воскликнул:

– Сервус, Зебулон!

Порази Зебулона гром, он и тогда не пришел бы в такой ужас, в какой повергли его эти слова. Герой наш, до того перетрусил, что едва не рухнул на пол.

– Что за нечистая сила заставила тебя облачиться в поповское одеяние?

Только тут Зебулон поднял глаза и воззрился на окликнувшего его правительственного комиссара.

Но вельможа, словно не замечая изумления Зебулона, бросился ему навстречу, обнял, стал трясти его руку и даже похвалил:

– Ну, слава богу! Наконец-то ты до меня добрался! Молодец, Зебулон. Я получил твое письмо, посланное через Салмаша. И с тех пор все поджидал тебя. Хорошо сделал, что приехал. Твой маскарад свидетельствует, об опасностях, которым ты подвергал себя. Что ж, воздадим должное твоей верноподданнической преданности.

Обещанный пост я сохранил за тобой. Кроме того, на тебя будет возложена одна высокая миссия. Я сделаю тебя, Зебулон, большим человеком. Да, большим человеком!

Зебулон все еще чувствовал себя так, словно его только что вытащили из воды. Он до того был ошеломлен, что никак не мог прийти в себя.

– А теперь, первым делом, иди сюда и подпиши вот этот лист. Даже не спрашивай, что такое, подмахивай, не читая! Ты же видишь: на нем уже стоят подписи самых знатных и сановных господ.

Зебулон целиком доверился перу, которое как бы само двигалось по бумаге. Так прикорнувший кучер предоставляет лошадям везти его по их собственному усмотрению хорошо знакомой дорогой.

А бумага, на которой он поставил свою подпись, была тем историческим документом, в котором венгерские сановные господа настоятельно молили всероссийского монарха, чтобы он соизволил двинуть им в помощь свою огромную армию и окрасить чистые воды четырех рек их отчизны в алый цвет.

Подмахнув бумагу, Зебулон испросил себе первую милость: разрешение отправиться на боковую.

И спал он беспробудно вплоть до следующего утра, словно опиума накурился.

Только отоспавшись и окончательно придя в себя, стал он думать, что за странные сны снятся ему теперь наяву, и вопросил сам себя: как очутился он там, куда не имел ни малейшего желания приезжать, и почему удрал оттуда, где был исполнен решимости остаться? Значит, никто не обнаружил у Салмаша его, Зебулона, письма, ибо оно давным-давно было вручено Ридегвари, И Таллероши решил, что все это – прихоти судьбы, сыгравшей с ним такую шутку!

Словно для полноты картины, когда он, переодевшись; явился к Ридегвари, то нашел там уже и самого Салмаша. Плут в первую же ночь сбежал от Гергё Бокши и спас свою шкуру от возмездия чрезвычайного трибунала. Он как раз потешал его превосходительство рассказом о своей забавной встрече с Зебулоном.

Господин Ридегвари до упаду хохотал над этим комическим происшествием. Да еще потребовал, чтобы позднее, во время обеда, сам Зебулон вторично поведал ему веселую историю о том, как они с Салмашем дурачили друг друга.

Но это предложение не вызвало улыбки на лице Зебулона, Он продолжал оставаться серьезным и лишь продекламировал про себя шестой стих псалма: «На реках вавилонских сидели мы и плакали».

«Пусть лучше у меня язык присохнет к нёбу!» – решил он.

И от этой мысли он помрачнел еще сильнее, что, в свою очередь, вызвало еще больший смех вельможи.

А между тем в ту годину безвременья было не до смеха.

 

Одинокий всадник

В Пеште царит мертвая тишина. Уже утро, а пустынные улицы все еще безлюдны. Сейчас пора еженедельной ярмарки, но на базарных площадях не видна ни одной подводы. Стоит чудесная погода, а в городе – никакого движения, не встретишь пешеходов. На обычно оживленных улицах редко-редко попадется одинокий прохожий: или особые обстоятельства вынудили его выйти из дому, или он просто не подозревает о последних событиях на перекрестках ночью вывесили приказы. Путник, прочитав их, ускоряет шаг, торопясь поскорее пройти. Краткий текст приказов полон зловещих угроз.

А ведь в обычное время у Пешта такой мирный облик! В городе не сохранилось ни ветхих башен, ни крепостных развалин, которые напоминали бы о мрачных временах средневековья; уцелевшая стена последнего бастиона давно застроена зданиями, Нет в городе и древних замков, о которых народная молва обычна складывает жуткие легенды. Нет здесь ни полных тайны монастырей, от чьих стен веет ужасом, и роскошных аристократических дворцов, нет ни Бастилии, ни Тауэра, ни Кремля, ни Лувра, ни одного сколько-нибудь монументального собора, придающего городу торжественный вид. Кажется, будто это своего рода уютный «домашний очаг».

Я рассказываю о том облике, который Пешт имел сорок пять лет назад. В ту пору вокруг него еще не дымились во множестве мрачные фабрично-заводские трубы, что расписывают сияющее небо прозаической копотью. Примыкающие к Национальному музею деловые кварталы в те времена еще не существовали даже в воображении. Вдоль широкой набережной Дуная красовался, стройный ряд трехэтажных построек – вереница нарядных зданий, похожих на ровный ряд зубов, который жемчужной нитью сверкает меж улыбающихся уст молодой красавицы, неодолимо привлекая к ней всякого с первого же взгляда.

Но если намалевать на лице этой молодой красавицы усы, ее не узнают даже постоянные поклонники, а другие люди будут просто шарахаться от нее и убегать прочь.

А ведь усы были нарисованы! Это – густой частокол, извивающийся лентой от новых казарм до береговых устоев Цепного моста; он протянулся по приказу австрийского полководца через весь город.

Частокол проходил через весь центр Пешта. Сооружен он был из заостренных кольев и шел в два ряда, а вдоль берега Дуная – в один. В промежутках виднелись бойницы. На подступах к Цепному мосту частокол образовывал обширный двор, который простирался до нынешнего здания Ллойда (в ту пору в нем помещалось казино). В том месте, где теперь высится Коронационный холм, к этому двору примыкал бревенчатый бастион с квадратными амбразурами. Из них выглядывали чудовищные орудия, чьи зияющие дула напоминали одновременно и разверстую пасть, и врата в небытие.

Это бревенчатое укрепление превратило дунайскую набережную в наглухо перекрытый посредине тупик, и гражданское население больше через. Цепной мост не ходило. А на противоположном берегу, в Буде, где ныне расположен выход из горловины туннеля, поперек всего Цепного моста была установлена заградительная батарея из двенадцати орудий. Они напоминали опрокинутый орган и по одному мановению руки могли смести все, что появилось бы в зоне их действия.

Развешанные в городе на заре приказы объявили населению, что всякий, кто станет шататься по улицам или осмелится глазеть из окон, выходящих на линию частокола, пусть пеняет потом на себя за те беды, что воспоследуют за этими поступками.

Тем не менее находились любопытные, которые время от времени из-за опущенных штор пытались разглядеть, что происходит за частоколом» Они увидели нескончаемые ряды штыков, которые словно гигантская змея с игольчатой спиной, извивающаяся в тесном загоне, безостановочно двигались через Цепной мост в Буду. И хотя солдаты шли без барабанного боя, жители Пешта, далее те, кто не решался смотреть вниз и не видел этого грозного и таинственного шествия, – всю ночь слышали беспрерывное громыханье, от которого дрожали стены в домах. Оно будило людей, заставляло их вскакивать с постели. То катились по булыжной мостовой тяжелые орудия, А у плашкоутного моста, въезд на который находился против, нынешней улицы Деака, теснилась длинная вереница конных отрядов и обозов, напиравших друг на друга, словно в крайней спешке.

При виде этой картины каждый с невольным трепетом спрашивал:

– Что же происходит?

Как только переправился последний кавалерийский эскадрон, сразу же загорелся упиравшийся в берег со стороны Буды конец Плашкоутного моста. Дул западный ветер, на мосту была разбросана просмоленная солома. Через каких-нибудь пять минут все сооружение вспыхнуло, так что пламя распространилось от одного берега до другого. Голубой Дунай казался корчившейся гигантской змеей, опоясанной огненным жгутом.

И тогда только все поняли, что именно происходит: главнокомандующий сжигает мост за своей спиной!

За своей спиной?!

Да! Спесивый аристократ, который почитал за людей лишь тех, кто имел по меньшей мере титул барона, надменный государственный деятель, не соизволивший даже вступить в переговоры с целой нацией, предлагавшей мир, кичливый полководец, еще четыре месяца назад бросивший на стол в королевском дворце в Буде свою фуражку со словами: «Eccocci: finita la commedia!» – теперь сжигал мост за своей спиной! Убегал от протянутой ему с мирными намерениями руки, которую сам же вынудил схватиться за эфес сабли!

Что же происходило за его спиной?

В тот самый момент, когда огненный пояс пылавшего моста охватил голубую реку, по Керепешскому шоссе галопом въехал в город одинокий всадник.

Один-единственный гусар.

Судя по мундиру, он принадлежал к числу старших офицеров. Мчался он на великолепном чистокровном скакуне, даже не вытащив из ножен сабли. Его пистолеты. покоились под лукой седла.

Один-одинешенек несся он вскачь по широкой и длинной улице.

Далеко позади за ним следовал рысцой небольшой отряд гусар, которые едва успевали следить глазами за своим отчаянным командиром.

Услышав бешеный стук копыт, из окон начали выглядывать люди, и, как по щучьему велению, весь облик города сразу стал меняться.

Ведь это же первый венгерский гусар несся по его улицам вскачь! И тут раздался непередаваемый, ликующий возглас! Его снова услышат в небесах лишь тогда, когда труба архангела громко возвестит: «Воскресение!» Когда мириады возродившихся существ сбросят с себя земной покров, под которым проспали кошмарным сном целые века, когда сила слабых возрастет до мощи грома, а власть сильных мира сего развеется в дым, когда оживет каждый ком земли и вся поверхность земного шара станет единой живой массой, которая будет восторженно славословить творца от одного полюса До другого, и гимн этот вознесется до самых звезд!

Именно такой возглас раздался в городе.

Громовые крики «ура», возникнув у Керепешского шоссе, прокатились до станционного здания кокки, вдоль набережной Дуная; они были слышны даже в глубине самых узких закоулков. Крики эти все нарастали, доходя до священного исступления, сотрясавшего небосвод. То был неслыханной силы стихийный хор стотысячной массы узников, вырвавшихся из заточения! Торжествующий клич порабощенных титанов, которым удалось сбросить со своей груди Пелион и Оссу!

Как в день всеобщего воскресения, когда могилы извергнут из своих недр мертвецов и оживет каждая пылинка, все улицы города вдруг наполнились людскими толпами – неистовствующими, опьяненными радостью, ликующими. Старики и дети, мужчины и женщины, знатные господа и простолюдины, евреи и христиане, знакомые и незнакомые обнимали и целовали друг друга, рыдали, смеялись, снова кричали «ура» и от всего сердца, во весь голос прославляли священное имя родины. Повсюду распахнулись окна, и в них показались сияющие рожицы детей и, залитые слезами радости, счастливые лица женщин. Цветы всех оранжерей были отданы на венки. Эти венки и букеты летели под ноги гусарских коней.

Ведь то были кони венгерских гусар, въезжающих на улицы Пешта!

Воинов забрасывали цветами. Под ними уже не видно было ни всадников, ни лошадей. Знатные дамы, первые красавицы, падали ниц, преклоняли колена перед своими избавителями, как перед святыми. Прекрасные женщины опускались прямо в уличную пыль и целовали загорелые руки простых гусар!

Откуда только взялись на каждом доме трехцветные национальные знамена? Все люди надели чудесные красно-бело-зеленые кокарды с национальным гербом ведь до сих пор их приходилось тщательно скрывать, женщины прятали их на груди, и это было сопряжено со смертельной опасностью. Теперь как из-под земли появились широкие, развевающиеся на ветру знамена и крохотные порхающие флажки; все они колыхались на окнах и балконах, на крышах домов, выглядывали из чердачных слуховых окон, были прикреплены к вышкам. Казалось, какой-то волшебник подарил городу трепещущие крылья бабочек, и Пешт от радости вот-вот взлетит в поднебесье!

Кому могло в то время прийти в голову, что на эту ликующую, охваченную радостным порывом толпу, чья-то зловещая рука уже готовится набросить мрачный покров.

А черная пелена дыма от пылающего плашкоутного моста, как грозное предзнаменование, траурным флером уже застилало небосвод над убранной лентами головой возрожденного города, справлявшего свой праздник.

Вырвавшийся вперед одинокий всадник, провожаемый возгласами, ликования и. криками: «Слава героям!» – проехал по улице Хатвани и свернул в один из переулков.

Там он сдержал бег своего коня и поехал тихим шагом, разыскивая номер нужного ему дома.

Найдя его, он сошел с лошади и через открытые ворота ввел ее под уздцы во двор.

Услышав цокот копыт и звон шпор, из низкой застекленной двери высунулся какой-то взлохмаченный старик. По-видимому, это был дворник. Да к тому же еще и сапожных дел мастер.

– Добрый день, – поздоровался всадник.

Разглядев гусара, дворник выскочил из распахнутой Двери, кинулся к нему, схватил его руку и стал целовать. Когда же офицер выдернул руку, он поцеловал кисточку на его темляке. Офицер снова остановил восторженного дворника, тогда тот обхватил голову лошади и чмокнул ее в кос, после чего пустился во всю прыть со двора. Он был уже почти на улице, когда гусар, догнав его, схватил за шиворот и остановил. Не будучи в состоянии сдвинуться с места, дворник все же успел криком поднять на ноги всех обитателей дома:

– В городе гусары! Мадьяры пришли!

– Полно, отец, не вопи как шальной! – пытался утихомирить его офицер.

– Да откуда вы?… Ваше благородие! Ваше высочество! Ваше святейшество! Господин генерал! Господин Фельдмаршал! Архангел Михаил! Как сумели вы к нам добраться?

– Ну, уж это я расскажу в другой раз. А сейчас проводи меня к одной особе. Она проживает в этом доме, и мне надо немедленно с ней переговорить.

– Сударь, сперва назовите мне ваше славное, бесценное имя, до смерти хочется знать, кого я узрел собственными глазами не во сне, а наяву.

– Ладно, старик, так и быть, скажу. Меня зовут Рихард Барадлаи. Если это доставит тебе удовольствие, я готов встать на постой в этом доме. Но прежде быстренько покажи, куда мне идти.

– Ах ты боже мой, какой красавец! Какой бравый гусар! А как хорош этот национальный пояс для сабли! Угораздило же мою жену на днях помереть! Так и не дождалась этой счастливой минуты! До чего досадно что нельзя позвать ее, чтобы и она могла вами полюбоваться! Ведь ей так не хотелось помирать, прежде чем она снова не увидит гусара, молодецки гарцующего на коне.

Рихарду пришлось терпеливо пережидать, лоха добряк не окончит свои сетования.

Излив душу, дворник дошел наконец и до сути дела:

– Что вам угодно, сударь?

– Я разыскиваю одну даму, которая здесь квартирует. Некую госпожу Байчик.

– А, знаю, она квартирует действительно здесь. Тут, тут ее жилье… Кстати, нельзя ли мне покормить этого славного коня? Попотчевать его калачом?

– Милый земляк, – хватит заботиться о моем коне. Какой же все-таки номер квартиры?

– Двадцать первый, на третьем этаже, пожалуйте… А покамест дозвольте подержать за повод вашего славного коня!

Патриотический восторг старика заставил Рихарда улыбнуться, а так как он и в самом деле не собирался въезжать верхом на третий этаж, он охотно вверил лошадь дворнику.

Едва Рихард скрылся в подъезде в поисках квартиры номер двадцать один, дворник просунул руку в окно своей комнаты и вытащил оттуда недоеденный завтрак; кружку кофе с молоком и сдобную булочку, С превеликим наслаждением обмакивал он кусок за куском в кофе, клал каждый из них на ладонь и запихивал в рот коню. Он не мог нарадоваться, глядя, как лошадь поглощает его угощение.

– Должно быть, госпожи нет дома? – крикнул из коридора третьего этажа Рихард. – Никто не открывает.

Дворник ответил со двора:

– Да, госпожи действительно нет дома.

– А кто-нибудь из прислуги дома?

– Тоже нет.

– Да что это такое, земляк! Не мог ты разве сказать мне об этом внизу, чтобы я зря не тащился наверх?

Старик лукаво усмехнулся. Ведь ему так хотелось покормить этого чудесного коня!

Спустившись снова во двор, Рихард не стал больше попрекать старого чудака. Он никогда не сердился из-за шуток, от кого бы они ни исходили. Лев не пускает в ход свои когти, чтобы почесаться, в отличие от собаки.

– Когда же госпожа возвратится?

– Вот уж, право, не знаю.

– И не можешь сказать, куда она ушла? Где бы я сумел с ней встретиться?

Еще недавно такой веселый, старик погрустнел и возвел к небу глаза.

– Ох, ваше высокопревосходительство! Если б вы только могли приоткрыть, или распахнуть ударом сапога, пли проломить палицей дверь, за которой сейчас обитает госпожа!

– Что за чертовщина? Где же она наконец находится?

– В Буде. В каземате.

– А как она там очутилась?

– Да ее туда посадили. Пришли за ней однажды и заявили, будто она якшается с нашими, поставляет им военное снаряжение, осведомляет, мол, о положения дел. Она и правда частенько выезжала в Дебрецен. Потом схватили ее и служанку и увезли обеих в Буду. Я не раз носил ей туда кое-какие вещички, но в камеру к ней меня никогда не допускали. Она сидит в каталажке, в доме номер один, у Фехерварских ворот.

Рихард досадливо ткнул кончиком сабли в землю. Он торопился, стремился в самый центр покинутого врагом города не для того, чтобы стяжать себе славу, и даже не для того, чтобы упиться ликованием только что освобожденного города. Его толкал вперед торжественный обет, данный им воину, сраженному его мечом, храброму противнику.

«Плач твоего ребенка не потревожит твоего сна там, в земле!» – заверил он Палвица в его предсмертный час.

С той самой поры этот обет не давал Рихарду покоя. Все последние дни он водил своих гусар в бой, ежедневно возобновлявшийся на равнине у самого Пешта. Эти атаки носили отвлекающий характер. Они были рассчитаны на то, чтобы замаскировать маневр основных сил армии, спешивших освободить Комаром.

И вот теперь, когда Пешт освобожден и Рихард мог, казалось, выполнить свое обещание, выяснилось, что это не так просто, что для этого надо снова рисковать своей жизнью.

Женщина, которую он разыскивал, от которой должен был узнать о местонахождении сына Отто Палвица, схвачена и увезена в Буду, брошена в темницу.

Эта незадачливая баба словно играет в прятки с судьбой. Когда ее искал Палвиц, она жила в той части страны, которая была занята венгерскими войсками, а когда поисками занялся Барадлаи, ее заточили в крепость австрийцы!

А ведь только она одна знает, где ребенок.

Да оно и понятно: не принято рассказывать всем и каждому о горестной судьбе таких несчастных детей.

 

Битва громовержцев за крепость

До тех пор, пока на земле будут обитать мадьяры, не перестанет раздаваться упрек: зачем понадобилось осаждать крепость в Буде?

Но разве можно было поступить иначе?

Спросите, зачем женщины Карфагена остригли свои длинные золотистые локоны и смастерили из них тетиву для арбалетов? Зачем в эпоху пунических войн красивые девушки добровольно похоронили себя под развалинами храма Дагона?

Спросите, почему, находясь среди величайших чудес света – «висячих садов» Семирамиды, – народ Израиля оплакивал руины своего священного города?

Почему в течение полувека два миллиона воинов с крестом на груди и с мечом в руке отправлялись за тысячи миль, через сушу и моря, отвоевывать город Иерусалим?

Как случилось, что фанатический патриотизм русских заставил их поджечь свою захваченную врагом древнюю столицу Москву?

Отчего выпал меч из рук великого Наполеона и корона слетела с его головы, когда он увидел занятый врагом Париж?

И спросите еще, почему вновь и вновь старцы и юноши Италии устремляются со всех концов страны к городу на семи холмах, чтобы умереть или победить? Почему не перестают они нарушать покой целой половины мира своим неистовым криком: «Roma о morte!»

История ответит на все эти вопросы. Она ответит также и на вопрос: «Зачем понадобилось осаждать крепость в Буде?»

Возможно, ареопаг истории осудит нас, венгров, как и тех, кого мы перечислили. Но суд поэзии оправдает, нас. Слова поэтов, начиная от царя Давида и до Виктора Гюго – «Иначе не могло быть; так должно было случиться!», – подтвердят нашу правоту, А истина, высказанная поэтом, – вечная истина!

Тем же, чем был Карфаген для пунического народа, Иерусалим – для народа Израиля, священная земля – для христиан всего мира, Париж – для французов, Москва – для русских, Рим – для итальянцев, – была для нас крепость в Буде.

То было бьющееся сердце нашей отчизны…

То был зримый лик великой, идеально прекрасной Матери-родины…

То было честное имя отца законнорожденного ребенка…

Можно ли было не слышать лихорадочного биения этого сердца?

Не предаваться горю, видя этот скорбный лик?

Сносить глумление над именем отца?

Мне нередко приходилось слышать от мужчин, – казалось бы самых хладнокровных, спокойных, уравновешенных и благоразумных, которые отчетливо сознавали причины своих поступков, такие слова:

– Если бы кто-нибудь дал мне пощечину, я вызвал бы его на дуэль. И либо я убил бы его, либо он – меня. Окажись мы оба ранеными, едва оправившись, мы бы снова принялись драться на шпагах. Я бы резал своего противника ножом, душил петлей, добивал кулаком; если бы стал тонуть, то и его увлек бы за собой на дно!

Так вот захват врагом крепости в Буде был для венгерской нации такой пощечиной.

Итак, посмотрим: если титанам удастся заполучить в руки гром Юпитера, не окажется ли низвергнутым и сам Юпитер?

Десять дней прошло с тех пор как первый отряд гусар промчался по улицам Пешта. Десять дней танталовых мук! Целая нация ежедневно взирала на каждый камень крепости в Буде: перед ее глазами высилось маленькое, жалкое укрытие врага, который уже не в состоянии себя защитить, но способен еще огрызаться, крушить, мстить. Для военного искусства новой эпохи уничтожить это вражеское гнездо было делом одной ночи. Но если б венгры заняли крепость, они вызвали бы разрушения, которые пришлось бы восстанавливать чуть не зек.

С вершин окружающих гор можно было обозреть закоулки этой крепости. Осаждавший мог видеть ее всю, словно читать раскрытую книгу. Ее оборонительные сооружения представляли собой всего лишь ветхие кирпичные стены, без каких-либо выдвинутых вперед фортов. Крепость была плохо обеспечена водой, единственный акведук был возведен на берегу Дуная, Стоило осаждающим разрушить его, и на другой же день жажда выгнала бы из крепости весь гарнизон.

В чем же тогда заключалась чудодейственная сила сопротивления этой крепости?

Дело в том, что у ее подножья простирался Пешт, В ответ на каждую пулю осаждающих те, что сидели в крепости, осыпали Пешт огнедышащими снарядами.

Замысел, разящий в самое сердце! Осажденный говорит нападающему:

– Если ты обнажишь против меня меч, я не остановлюсь перед тем, чтобы пронзить сердце твоей дочери, твоей жены, твоего спящего в колыбели ребенка.

Так и поступил враг.

Спустя десять дней после того как неприятель покинул Пешт, в Буду, туда, где расположены источники Визивароша, примчался отряд гусар. На бомбовой площади стояли два австрийских пехотных подразделения о двумя пушками. Оказавшись в зоне досягаемости артиллерийского огня, гусары сразу же были встречены огнем из орудий, осыпавших их картечью. Град осколков дробно застучал по стенам домов. Собравшаяся возле кофейни толпа зевак глазела на смертоносную игру. Снаряды пролетали над их головами. Но вот один из осколков отскочил от мраморного порога кофейни и сразил насмерть сидевшую за кассой восемнадцатилетнюю девушку.

Взвод гусар отошел к источнику Часарфюрдё, а австрийская пехота вместе с пушками отступила за защитные дамбы водоотводного канала. Только три гусара рысью преследовали врага до самого шлагбаума, сколоченного из тяжелых бревен. Осмотрев под свистом пуль дамбы, гусары не спеша вернулись на исходные позиции. Конь одного из них, поскользнувшись на ровной мостовой, сбросил седока и убежал. Но его поймали стоявшие возле кофейни горожане.

В полдень чудесного солнечного майского дня первое подразделение гонведов атаковало установленные неприятелем в Буде заграждения. Это был десятый пехотный батальон.

Все офицеры шли впереди боевых колонн. С бастионов крепости наступавших обстреливали двенадцатифунтовыми ядрами, а установленные у арсенала мортиры забросали их бомбами. Непрерывная ружейная пальба, встречала из-за оград их появление. Но ничто не могло остановить героев, они рвались вперед.

Внезапно массивные ворота заставы широко распахнулись, и спрятанные там пушки выпустили по стремительно подвигавшемуся вперед батальону убийственный залп картечи.

Этот уничтожающий залп смял колонну атакующих. Часть гонведов бросилась в верхние этажи домов, продолжая из окон стрелять по частоколу. Другие, в поисках спасения, побежали туда, где были расположены резервные силы.

Теперь устремился на штурм крепости тридцать третий батальон.

Его поливали огнем со всех бастионов, но он все продолжал двигаться по направлению к шлагбауму.

Однако у ворот заставы этот батальон ожидала та же участь, что и его предшественников.

Тогда один венгерский артиллерийский офицер смело выдвинулся с двумя орудиями к самому берегу Дуная и с близкого расстояния начал в упор обстреливать заставу.

Увесистые ядра с треском сорвали с крюков тяжелые ворота. Скрытая за ними батарея была демаскирована и осталась без прикрытия на случай фланговой атаки, и оборонявшие заставу части спешно отступили со своими пушками, не выдержав неожиданного перекрестного огня. Д наступавший батальон с громкими криками «ура», с примкнутыми штыками ринулся на приступ частокола. Тем временем и рассеянный десятый батальон успел перестроить свои ряды и внезапно хлынул из переулка. И когда вся линия частокола оказалась атакованной, две выдвинутые вперед батареи стали забрасывать зажигательными снарядами здание водонапорной башни.

Еще бы только четверть часа!

Еще бы только один стремительный бросок!

Если б даже атакующие части не смогли смелым натиском сразу же захватить защитные дамбы водохранилища, им, во всяком случае, удалось бы выиграть время для того, чтобы батарея разрушила виадук. А перестань существовать виадук, будь выведен из строя механизм водонапорной башни, – дальнейшая защита крепости была бы немыслима.

Но в это время пришел приказ венгерского главнокомандующего – немедленно и повсеместно прекратить боевые действия.

И возможность одержать победу решительным натиском оказалась упущенной.

Но для чего понадобилось приостановить атаку?

Оказывается для того, чтобы два полководца могли обменяться письмами. Для того, чтобы два храбрых солдата доказали, что они плохие дипломаты.

А боевая тактика?… Что греха таить, за два столетия она нисколько не улучшилась!

Карл Лотарингский в свое время совершенно так же уговаривал Абдурахмана, как ныне Гёргеи своего противника Хенци. Если, мол, Хенци не сдаст Буду со всем крепостным гарнизоном, то он, Гёргеи, заставит его склониться перед его саблей».

Абдурахман в ответ на слова Карла Лотарингского приказал выставить на бастионах крепости острые копья с насаженными на них головами ста пленных христиан. Хенци же в ответ на ультиматум Гёргеи. подверг артиллерийскому обстрелу беззащитных жителей Пешта.

Он поступил так, пользуясь своей властью над гарнизоном крепости.

И мог бы в оправдание своих действий заявить:

– Я сделал то, что сделал. И сделал это, потому что ненавижу вас, потому что ваше торжествующее ликование вызывает во мне гнев. Я хотел нанести сердцу вашего народа рану, которая не заживет десятки лет и оставит в священных городах нашей страны кровавые следы они не высохнут до той поры, пока господь не пошлет к вам ангелов, которые сотрут их своей стопою.

Но ссылаться на то, будто мирные жители Пешта обстреливали Буду!

Это все равно, как если бы Герострат заявил, будто он поджег храм Дианы потому, что хотел выкурить оттуда комаров!

Комендант крепости сам не сознавал своего могущества! Он каждодневно дерзал осыпать пощечинами восставшего великана, этого извергающего, огонь чудища из апокалипсиса, которое наверняка должно было разорвать его на куски. Он осмелился во время осады растоптать валявшееся у него под ногами самое драгоценное сокровище стоявшей против него нации – ее обожаемую юную столицу. И еще позволил себе приводить в оправдание, чтобы снискать сочувствие других, разные жалкие отговорки!

Чем был его поступок – геройским подвигом или злодеянием?

Если это геройский подвиг – незачем оправдываться. Если же злодеяние – оправдания для него нет!

Лавры – неувядаемы. Клеймо позора – несмываемо.

Так или иначе ни то ни другое не спрячешь!

Разве может олимпийская игра не иметь многочисленных зрителей? Пештскую набережную отделяет от набережной в Буде река, едва достигающая пятисот шагов в ширину. Здесь – партер. Там – сцена, турнир, на котором льется человеческая кровь; в нем участвуют настоящие герои и устраивается роскошный фейерверк: горит крепость, падают бомбы.

И как можно допустить, что зрители таких драматических событий останутся немыми свидетелями? Что они способны будут безмолвно созерцать появление новой пушки на горе Геллерт, которая уже через минуту заговорит, а еще через мгновение упавшее на крепостную стену ядро сокрушит ряды вооруженных врагов?

Городские жители облепили берег Дуная вдоль набережной, от острова Маргит до здания Людовицеума, и в продолжение, всей битвы отовсюду раздавались торжествующие клики.

А потом с крепостной башни вдруг раздался окрик «Молчать!»

Рихард действительно остановился на постой в доме, где его радостно встретил дворник. И тот радушно принимал дорогого гостя.

Четвертого мая, когда раздался первый пушечный' выстрел, сапожник Михай покинул свою дворницкую: пусть кто угодно стережет дом! И он вихрем умчался со двора. В воротах Михай столкнулся с Рихардом, спешившим к своему военному начальству.

– Куда так стремительно бежишь, земляк? – спросил Рихард.

– Поглядеть на штурм крепости.

– Берегись, неровен час, ногу прострелят.

– Пуля не перелетит через реку, – хорохорился сапожник.

– Ну, в этом я не уверен.

– А я уверен. Таков физический закон: «Vis attractionis» Явление это наглядно наблюдается возле воды. Ведь я когда-то учился в школе!

Через два часа Рихард вновь встретился с Михаем. К тому времени улицы были полны спешащими людьми. Сапожник задыхался от бега.

Оказывается, вода не притягивала к себе пули: девять мирных жителей были убиты выстрелами с крепостных стен. После этого зрители очистили партер. Но тут же устроились в ложах. Теперь люди наблюдали за военной игрой из окон. Они наивно думали, что пули не могут пробить стены домов. И продолжали созерцать бой.

И вдруг с крепостной башни снова раздался грозный окрик: «Трепещи!»

И Пешт начали забрасывать с высоты крепостных бастионов бомбами и ракетами.

Бомбы с огненными хвостами, словно падающие метеоры, сначала описывали дугу в ясном небе, а потом с треском лопались, как бы изрыгая человеческую злобу.

Жители, стоявшие у ворот домов, насчитали триста шестнадцать разрывов, грянувших прямо над их головами.

Но это еще была не кара, не месть, а лишь предостережение.

Бомбы пока ничего не подожгли, а только дали понять людям, что их прежнее представление о небосводе далеко от действительности. Это – вовсе не прочный куполообразный свод, и он нисколько не защищает головы смертных. Ни грешников, ни безвинных – ничьи!

Было еще одно преимущество у крепости в Буде. Осаждавшие считали ее более слабой, чем она была на самом деле, и думали, что захватить ее нетрудно, стоит лишь припугнуть осажденных.

И лишь позднее сообразили, что тут надо было применять не высокопарные речи, а снаряды.

При первом штурме осаждающие войска обстреляли крепость из двадцати восьми орудий, а с бастионов им ответили девяносто два орудия. У осаждающих были легкие шести– и двенадцатифунтовые полевые орудия, крепостной же гарнизон располагал тяжелыми, двадцатичетырехфунтовыми крепостными пушками. Осаждающие посылали из своих гаубиц семифунтовые снаряды, а осажденные метали в ответ шестидесятифунтовые бомбы.

Осаждающим оставалось лишь повторить девиз спартанской матери: «Если твой меч короток, удлини его на один шаг!»

Они должны были приблизиться к своему противнику настолько, чтобы снаряды из маломощных пушек могли достигнуть врага.

И вот этими небольшими снарядами осаждающие заставили неприятеля убрать с холма «Малая Швабская гора» батареи, оборонявшие четвертую цитадель – ротонду, и вынудили пехоту, защищавшую шанцы на горе Кальвария, вернуться в казармы; после этого они установили пушки на горе Геллерт, подпалили и сожгли дотла головной сторожевой пост и пакгаузы Надора.

Вот это и вызвало восторженные возгласы и всеобщее ликование на пештской набережной Дуная, повлекшие за собой месть врага, который подверг город двухчасовой бомбардировке.

Против такой карательной меры не было защиты. Она оказалась первой пощечиной. Осаждающие, почувствовав вызов, лишь скрежетали зубами. Они не располагали ни одним осадным орудием.

Созванный на следующий день военный совет вынужден был признать, что крепость в Буде – не просто вражеское гнездо, но сильно укрепленный бастион, захват которого требует осады, штурма и боевых операций по всем правилам военного искусства. Было решено доставить из Комарома осадные орудия, А пока они прибудут – по ночам сооружать штурмовые плацдармы и для маскировки устраивать ежедневные отвлекающие вылазки!

Ложная атака – самое суровое испытание для солдата: ведь надо совершать вылазку только для того, чтобы потом отступить, сражаться только затем, чтобы I сбить с толку противника.

В один из этих тягостных дней Рихард обратился к сапожнику Михаю:

– Послушай, земляк, не хочешь ли заработать двести форинтов?

– Почему бы нет, если дело стоящее! – мудро, ответил сапожник.

– Услуга будет состоять вот в чем: надо проникнуть в крепость и разобраться в тамошней обстановке. Ты ведь говорил, что нередко там бывал.

– Пожалуй, сумею, – согласился Михай. – Но двести форинтов мне не нужны, я и так окажу вам услугу.

Рихард пожал протянутую ему руку.

– Но как ты туда проникнешь? Все это надо сделать с умом.

– А очень просто. Переоденусь в зипун и, по случаю ярмарки, проникну в крепость со знакомыми крестьянами из Хидегкута. Они каждую среду и субботу возят туда яйца, масло, зелень – с ними как-нибудь и проберусь.

– Отлично. Главное, необходимо выяснить, какое настроение царит в крепости, среди солдат гарнизона.

– Будьте уверены, все разведаю.

– Ты понимаешь по-итальянски?

– Никак нет. Даже мой дед, и тот не понимал. Но я все равно проведаю все, что надо.

– И еще… Хорошо бы пробраться к той женщине, которую они держат взаперти, и узнать у нее, где и у кого находится ребенок, доверенный ее попечению. Зовут его Карл, на шее у него – в виде особой приметы – висит на цепочке половинка разломанного медяка.

– Ах, вот оно что! Значит, и ваша милость разыскивает этого мальчика. Однажды одетый в латы офицер из вражьего стана тоже осведомлялся о нем. Не знаю, жив ли еще этот офицер.

– Я как раз потому и ищу ребенка, что тот офицер погиб.

– Хорошо, сударь, дознаюсь. Тот офицер сулил мне тысячу форинтов за то, чтобы я съездил в Дебрецен к госпоже Байчик и разузнал, где находится мальчонка. Но я за это не взялся. А для вашей милости все сделаю. Непременно разыщу в каземате эту женщину.

Переодевшись швабским бедняком, Михай несколько дней спустя проник к крепость. Вскоре он благополучно вернулся оттуда.

Рихард ждал его с нетерпением; увидев смельчака, он обнял его.

– Я всюду побывал. Все видел. Первым делом начнем с того, что происходит в крепости. Нужды там нет, все стоит дешево. Горожане уходить из крепости пока не собираются. Артиллеристы всего охотней покупают всякие там лакомства и хорошо за них платят. Крепостные ворота обложены мешками с песком, за исключением ворот виадука. На Рыбацком бастионе для егерей вырыты траншеи.

– Как настроены артиллеристы?

– Держат себя гордо.

– А немецкие солдаты-пехотинцы?

– Веселятся.

– Хорваты?

– Эти – сердитые.

– Ну, а итальянцы?

– Не поймешь.

– Может быть, они пришли в уныние и хотят перейти на нашу сторону?

– Нет.

– Каким же образом удалось тебе, земляк, выведать настроение итальянских солдат?

– Представьте, я это сделал довольно просто. Покупая на базаре лук и картофель, они завязывают их в носовой платок. Так вот, платки у всех – пестрые.

– Но при чем тут носовые платки?

– А при том, что, задумай они сдать крепость, каждый таскал бы при себе белый носовой платок. Пожалуй, коли им придется очень туго и наступит их смертный час, тогда на них и можно будет рассчитывать, но пока до этого далеко. Только когда наши штурмовые лестницы окажутся у самой крепостной стены, они протянут нам руки и помогут на нее взобраться. А до той поры – будут продолжать по нас стрелять, О, я хорошо знаю этот народ. Итальянец – пылкий любовник, но довольно равнодушный друг.

– Ну, а насчет госпожи Байчик? Сумел ты с ней переговорить?

– Не удалось мне к ней пробраться. Из тюрьмы ее увезли, так как она захворала, переправили вместе со служанкой в лазарет. Та тоже больна.

– Что у нее за болезнь?

– Тиф.

Рихард нахмурился. Болезнь эта быстро расправляется со своими жертвами.

– Два врага – тиф и холера – осаждают гарнизон крепости изнутри. Мертвецов складывают в нишах бастиона, так как их негде хоронить.

– Значит, ты так и не сумел повидаться с этой женщиной?

– Кое-что я сделал. Я написал ей и уверен, что мою записку она наверняка получила. Но ответа я так и не дождался, хотя долго околачивался у дверей лазарета. А потом всех крестьян из крепости выставили, и мне тоже пришлось убраться восвояси. В следующий базарный день, на той неделе, я схожу еще раз и разузнаю побольше.

Людям со шпорами, лихим кавалеристам, осадившим крепость, по самой природе своей, вероятно, весьма мучительно стоять целыми днями, а то и неделями перед дурацкой стеной, с которой противник, издеваясь, показывает им язык.

Уже на третий день девять десятых осаждающих стали терять терпение. Солдаты жаждали ринуться на приступ. Лица их горели от стыда, сердца кипели от гнева. Возбуждение царило и на военном совете.

– На штурм! – торопили офицеры своего командующего.

Разыгрывались бурные сцены. Самые закадычные друзья не могли столковаться между собой: одних обвиняли в медлительности, других – в отсутствии выдержки.

Так именно столкнулись на военном совете братья Барадлаи, державшиеся противоположных мнений. Эден, разумеется, принадлежал к партии «осторожных», Рихард – к партии «горячих голов».

Когда на четвертый день осады был созван военный совет, они так бурно спорили, словно были исконными врагами. Казалось, каждый из них избрал другого мишенью для всевозможных нападок.

Их споры, как в зеркале, отражали создавшуюся в стране обстановку: брат против брата. О чем шла речь? О том, кто больше любит родину, кто отважнее, кто нашел более верный путь! Именно из-за этого они так сильно сокрушались, так резко обвиняли друг друга.

– Мы обязаны скорее завершить осаду! – заключил Рихард после того, как мнения их окончательно разошлись и ни один из них не сумел убедить другого.

– А я говорю, нам нужно ее только еще начинать, – возразил Эден.

– Мы должны начать решительный штурм, напасть со всех четырех сторон.

– Но ведь путь для штурма открыт всего лишь с трех сторон, путь со стороны Пешта отрезан.

– Есть возможность напасть и со стороны Пешта. Наши батареи разрушат виадук через Дунай, и мы расчистим путь для атаки на Визиварош.

– А тем временем крепостные пушки превратят Пешт в развалины.

– Ну и что же? Одиннадцать лет назад наводнение разрушило город и затопило его! А затем его отстроили заново. Ныне он сгорит дотла, лет через десять станет еще краше прежнего.

Выигранная сейчас неделя, это – целая вечность, а Пешт – лишь атом во вселенной. Потратив целый месяц на планомерную осаду, мы проиграем всю кампанию. Пусть пропадет на пятьдесят миллионов форинтов имущества, пусть даже погибнет пять тысяч наших людей, но мы должны любой ценой взять Буду в течение сорока восьми часов!

– А что мы выиграем, потеряв пятьдесят миллионов форинтов и принеся в жертву пять тысяч человек?

– Получим возможность штурмовать крепость с востока.

– Карабкаясь по крутизне?

– Да, по крутизне! Я уже представил свои соображения Военному совету. Они основаны на данных, которые мне удалось добыть. Против королевского дворца смеется подземный ход, сооруженный еще при турках. Он ведет от крепости до самого Дуная, Во время штурма по этому ходу может пройти целый отряд – прямо к дворцу Шандора. Между Венскими воротами и воротами виадука есть крытая лестница. Отборный отряд должен прорваться по ней до малых ворот и проломить их одной петардой. Дом садовника у южного бастиона можно незаметно захватить под прикрытием деревьев парка. Под крепостной стеной между четвертым и пятым бастионом есть два грота. Их можно углубить и, заполнив порохом, взорвать вместе с возвышающейся над ними стеноп. Тем временем при помощи штурмовых лестниц мы сможем со всех сторон начать атаку бастионов.

Когда мы доберемся до итальянского полка, он, поняв, что дело серьезное, не окажет сопротивления.

Эден возразил ему:

– Все эти возможности я тоже взвесил и отверг, ибо мне известно, что выход из подземного хода наглухо завален, а все ворота, до самых арок, заложены мешками с песком. Из крытой лестницы вынуто восемьдесят шесть ступеней. Чтобы добраться до бастиона в крепостном саду, надо преодолеть три бруствера. Гроты, о которых ты говоришь, расположены в десяти саженях от крепостных стен и, чтобы их удлинить, пришлось, бы пробурить пещеру в скале из сиенита по меньшей мере саженей в пятнадцать… Все это нельзя сделать в два дня. Ну, а что до переполоха по вражеском стане, то при разработке стратегического плана такие обстоятельства в расчет не принимают.

Глаза Рихарда сверкали. Он испытывал неодолимую потребность разрядить свой гнев.

Он вскочил с места и спросил брата:

– А отвагу наших венгерских войск ты тоже в расчет не принимаешь?

Эден с подчеркнутым спокойствием ответил:

– Когда речь идет о точных математических расчетах, от которых зависит успех осады крепости, – не принимаю.

Тогда, не помня себя от возмущения, уязвленный в самое сердце, Рихард крикнул:

– Значит, ты такой же трус, как и все штатские!

Он тут же пожалел, что не сдержался, но ничем этого не обнаружил.

Эден побледнел. Устремив на младшего брата горящий взгляд, он негромко, но твердо сказал:

– Такого оскорбления мне еще никто в жизни не наносил. И вам это безнаказанно не пройдет.

Разыгравшаяся сцена была прервана неожиданным происшествием.

Двенадцатифунтовое ядро, пробив стену усадьбы Ласловского, пролетело над головами участников Военного совета, а затем вышло через противоположную стену.

Вскоре в здание ударило еще одно ядро и снесло крышу.

За этим последовала бомба, которая разорвалась во дворе усадьбы.

– Измена! – воскликнули, вскакивая со своих мест, члены Военного совета. – Должно быть, кто-то выдал неприятелю местонахождение нашей штаб-квартиры, навел огонь всех вражеских батарей на эту усадьбу.

– Мы не можем здесь больше оставаться, – заявил главнокомандующий. – Рихард Барадлаи, отправляйтесь и прикажите кавалерии с конной батареей двинуться в рощу Зуглигет.

Рихард взглянул на брата.

Эден один продолжал сидеть за столом, держа перо в руке. Он даже не шелохнулся, когда ядра ударили в дом и пробили его стены.

Рихарда охватило мучительное сожаление. Сначала в хладнокровии брата ему почудилась какая-то наигранная, показная отвага, но затем он ощутил прилив теплого чувства.

– Ладно, старина, – примирительно сказал он, подойдя к столу. – Признаю, ты человек смелый. И все же не следует сидеть за столом, раз уж мы все уходим отсюда.

– Я остался здесь потому, – холодно ответил Эден, – что мне поручено вести протокол совещания. Я хочу узнать решение совета и занести его в этот протокол.

– Он прав! – послышались голоса, – Прежде чем закрывать совещание, надо принять решение.

– Итак, проголосуем!

– Предпринимать ли нам штурм еще сегодня, или в крайнем случае завтра?

– Да или нет?

– Извольте сесть на свои места и ответить на вопрос вставанием.

Все уселись за стол.

Пока члены Военного совета, один за другим, подавали голоса, крепостные пушки успели вдоль и поперек изрешетить крышу и стены усадьбы.

На поставленный вопрос все дали утвердительный ответ, в том числе и Эден; затем члены Военного совета поспешили покинуть обстреливаемый дом.

Только Эден задержался, чтобы занести в протокол принятое решение. Рихард не оставлял его, пока тот не закончил работу.

– Пора наконец уходить отсюда, – уговаривал он брата. – Ведь всем известно, что ты молодчина. И я признаю: ты не трус.

Эден, сохраняя неприступный вид, продолжал собирать свои бумаги.

– Мы еще поговорим об этом, – холодно проговорил он и выдернул руку, которую держал Рихард.

– Уж не собираешься ли ты биться со мной на шпагах?

– Увидишь.

И Эден резко отвернулся от брата.

Штурм был назначен на третий день.

План был таков: напасть из Пешта на противника, засевшего в Визивароше, районе Буды. Возведенный неприятелем частокол был удобным прикрытием для атакующих батарей, но всего лишь на какую-нибудь минуту. Однако долго удерживать эти позиции против установленных на крепостной возвышенности тяжелых орудий было невозможно. Три улицы пештского Липотвароша, которые могли бы служить коммуникационной линией, по вертикали совпадали с расположением крепости, поэтому каждый залп с бастионов мог их начисто смести. Значит, в Пеште следовало использовать не пушечные, а лишь ракетные батареи. Их легче было установить, а затем переносить через проходные дворы, расположенные на набережной Дуная.

Для защиты этих батарей соорудили траншеи и заграждения из мешков с песком. Пятьсот добровольцев из числа жителей вызвались в нужный момент перетащить эти мешки в любое место, куда понадобится.

Ночью девятого мая все размещенные в Буде батареи, а вместе с ними и три пештских ракетных батареи открыли одновременно огонь по крепости. В то же время два батальона атаковали крепостной парк, а два других повели наступление на защитные дамбы водохранилища. Остальные армейские части приступили к штурму Фехерварских и Венских ворот.

Основной удар должна была нанести бригада, атаковавших и крепостной парк.

Накануне выступления сапожник Михай, снова переодевшись швабским крестьянином, обошел всю Буду и проник в крепость. Вернулся он к Рихарду удрученный.

– В городе завелся предатель, – сказал он. – Все наши планы заранее становятся известными во вражеском стане.

– С чего ты взял это, старик?

Оглядевшись с опаской, Михай шепотом сообщил Рихарду:

– В крепости я повстречал Салмаша.

– Кто это такой?

– Отъявленный шпион.

– Сдается, я уже слышал это имя.

– Весьма возможно. Его прогнали из Немешдомба, где он служил секретарем сельской управы.

– Ах, да, теперь припоминаю.

– Это коварный человек. Всю зиму он только и делал, что перебегал из одного стана в другой. Частенько бывал в Пеште. Я знал, что он лазутчик, и однажды шел за ним следом до самого Цибакхаза, чтобы сообщить о нем партизанскому отряду. Его тогда схватили, но он сбежал в ту ночь и теперь вот снова вынырнул на поверхность. Я сразу его узнал, когда встретил в крепости, хотя он коротко подстриг усы и щеголяет в модном фраке; видно, прикидывается барином. Меня даже в дрожь бросило, когда он проходил мимо: боялся, вдруг он меня узнает. Тогда пропала бы моя головушка. Был случай – в кофейне я его схватил однажды за глотку, мы хорошо знаем друг друга. Пробираться в Буду я больше не рискну. Но он, без всякого сомнения, наведается сюда. Тут уж я его непременно поймаю. И тогда не сносить ему головы! Вы, господа военные, глядите теперь в оба, только бы этот проныра не сбежал, обманув сторожевые посты. Один этот человек может расстроить все дело.

Рихард только усмехнулся, слушая наивные опасения своего простодушного соотечественника. А между тем тот ничего не преувеличивал.

Под вечер Рихард переехал верхом по плашкоутному мосту в Буду. Мост был переброшен через реку у северной оконечности острова Чепель.

Своего дворника он застал уже там, старик братался с гонведами. Его знал каждый солдат, он прославился среди них своим красноречием.

Когда стемнело, Михай разыскал Рихарда.

– Пойдемте на берег, я вам кое-что покажу.

Рихард отправился за стариком.

– Видите вон те дома на набережной Дуная? Различаете там одно трехэтажное здание с пятью чердачными слуховыми окнами? И в каждом из них горит по свече.

– Вижу.

– А теперь с четверть часа последите за свечами. То одна гаснет, то другая, потом снова загорается. А в ином окне вспыхивают сразу две. Как вы думаете, что это значит?

– Только то, что в этих мансардах проживает множество людей, и они сейчас все дома.

– Это – тайный телеграф! А свечи – условные знаки, при помощи которых передаются сведения в крепость, неприятелю.

Тут уж Рихард громко расхохотался.

Между тем его соотечественник и на этот раз был прав.

Лишь только часы на башне Буды и Пешта пробили десять раз, с трех сторон начался штурм. Батальоны гонведов дошли до самых крепостных стен. Гаубичные батареи стали забрасывать крепость зажигательными снарядами. Через час Барская улица запылала в двух местах. Солдаты-пожарники, стоявшие на охваченных огнем крышах, казались на фоне этого зарева черными гномами. Нападение со стороны Пешта было решено начать в полночь.

В это время с крепостной стены, обращенной к Пешту, ударил бомбомет-мортира. Первая бомба упала на Театральной площади, где были установлены ракетные батареи. Разорвавшийся снаряд всполошил обоз с боеприпасами, и все повозки, ища спасения, устремились по улице Ваци, откатываясь до самой Сенной площади.

Вторая бомба упала на площади Йожефа. Как раз в это время пятьсот добровольцев наполняли мешки песком. Все они разбежались.

Третья бомба разорвалась на Новой площади, где были сложены мешки с шерстью для устройства заграждений. Она подожгла весь заготовленный запас.

Снаряды ложились удивительно метко, именно в те места, где шли приготовления к штурму. Казалось, их направляли туда не случайно.

Так оно и было. Весь план наступления оказался известен врагу.

Противник показал, на что он способен и что, не колеблясь, осуществил. Венгерская столица до утра подвергалась бомбардировке. Снаряды, падавшие в различных кварталах города, произвели большие разрушения и вызвали пожары. Пятьсот бомб и зажигательных снарядов подняли с постелей жителей столицы и опустошили ее улицы. Теперь все убедились, что в городе нет убежища, и ушли в пригородные леса, взирая оттуда на неотвратимую гибель и разрушение своей столицы.

Для тех, кто был против штурма, бомбардировка явилась страшным подтверждением их правоты. А лагерь горячих голов смолк, капитулировал, был вынужден признать, что осада еще только начинается. Теперь решено было доставить осадные орудия из Комарома и обложить крепость по всем правилам военной науки. Воодушевление уступило место трезвому расчету.

Сапожник Михай все же донес властям о своих наблюдениях над освещенными в ту роковую ночь мансардами. Было произведено расследование, но выводы оказались самыми невинными. В пяти мансардах обитали пять веселых барышень, только и всего. Этим легкомысленным особам не стоило большого труда придумать правдоподобное объяснение и отвести все подозрения относительно загоравшихся, а затем гаснувших свечей. Загадка казалась разгаданной.

На третьи сутки прибыли осадные орудия. Их было только девять – против девяноста шести!

Но понадобилось еще несколько дней, чтобы эти тяжелые орудия установить. Приходилось по ночам выдалбливать на скалистых косогорах площадки для батарей, а чтобы противник не услышал шума, его внимание во время этих ночных работ отвлекали ложными атаками.

Едва наступала ночь, возобновлялись и штурм, и артиллерийский обстрел, и атаки. А саперы тем временем втихомолку выдолбили в горных склонах ярусы для пушек.

Тринадцатого мая граната ударила в башню порохового погреба, рядом со зданием камергерской палаты на Рыбацкой площади в Буде. Подобно извержению вулкана взметнулось в небо пламя, отбрасывая до самых звезд горящие, искрящиеся обломки, головни и разодранные на куски человеческие тела. Стоящие вокруг дома с треском рушились. Взрывной волной снесло кровлю собора.

Этот грозный, взметнувшийся к небу вихрь вызвал восторженные крики и ликование тех, кто вел осаду.

Но комендант крепости жестоко отплатил за эту радость:

– Разнести в щепы, испепелить весь Пешт!

Приказ его был выполнен быстро и беспощадно. С вечера до полуночи пушки изрыгали тысячи зажигательных снарядов, обрушивая их на беззащитный город. В течение четырех часов в воздухе безостановочно гремели раскаты грома. А когда эта адская музыка наконец смолкла, красавец город весь утопал в море бушующего пламени. На прекрасной набережной Дуная, напоминавшей своей радостной панорамой улыбающееся лицо молодой красавицы, одновременно горели тридцать два дворца и среди них дворец «Веселья» и знаменитое историческое здание Государственного собрания. Его крытая галерея с колоннами была низвергнута, аркада и своды разрушены. Потолок тронного зала развалился, кресла министров, скамьи депутатов были охвачены огнем.

Кровь застыла в жилах осаждающих. Смолкло все – и пушки и люди. Но в глазах, устремленных в ту ночь, к багряному пурпурному небу, грозно сверкал обет, более грозный, чем любая присяга, любое проклятие.

То было безмолвие разгневанного бога, лик которого оскорбили пощечиной.

Кроме шипения бушующего огня, треска балок, грохота рушащихся стен, в огромной столице не слышно было никаких звуков. Город был пуст, все живое разбежалось. Воинские части, и вооруженные дружины тоже покинули его.

Опустели целые улицы и кварталы. Ворота, двери – все было распахнуто. Любой человек – добрый друг, просто любопытный или грабитель, если бы захотел, мог исходить каждый дом вдоль и поперек, облазить его с подвала и до чердака, мог беспрепятственно слоняться по открытым настежь квартирам, отбирая все, что ему приглянулось из наиболее ценных вещей. Бежавшие жители оставили свои дома открытыми, чтобы в случае пожара их соседи, друзья, а, на худой конец, и воры, могли проникнуть в них без особых хлопот.

Только теперь уже не осталось никого – ни друзей, ни соседей, ни воров.

Клубы дыма от пылающих дворцов образовали кроваво-красный купол над этой мертвой грудой камней, столь же пустынных, как раскопки Помпеи.

Между тем посреди охваченных огнем дворцов на набережной осталось одно нетронутое здание, и в пяти его мансардах все еще светились пять зажженных свечей. То одна, то другая на минуту гасла, потом зажигалась снова. Дом этот пощадили все снаряды, хотя его двухэтажный сосед был превращен в руины: бомбы, пробили в нем все перекрытия до самого подвала, и из окон вырывались языки бушевавшего пламени.

В уцелевшем доме три этажа. Жильцы его разбежались кто куда, оставив двери открытыми. Разве мог кто-нибудь из них предполагать, что дом этот не заденет ни один снаряд.

Но кто же в таком случае зажигал свечи?

Впрочем, ни заниматься этим вопросом, ни проследить за окнами в тот роковой час было некому.

И все же один человек нашелся. Он не переставал наблюдать за мигавшими в мансардах огоньками. Его не в силах были прогнать ни бомбы, ни зажигательные снаряды. Он стоял, прислонившись спиной к береговой опоре старого моста, и не спускал глаз с зажженных свечей. Конечно, читатель уже догадался: то был дворник, сапожных дел мастер Михай.

Старик с болью видел последствия разрушительной бомбардировки, он испытывал адские муки во время разгула этого неистового пожара, когда свирепый демон войны разрушал в несколько мгновений то, что было воздвигнуто гением созидания за полстолетия.

Отличавшийся природным умом, сапожных дел мастер задал сам себе несколько крамольных вопросов:

«Говорят, когда гремит гром, гневается бог. А кто сердится, когда громыхают бомбы? Короли?»

«Ученые уже придумали способ, как взять в полон гнев небесный – молнию. А вот земной гнев, бомбы, они полонить не могут?»

«Как можем мы уповать на бога, коли он сам – владыка королей?»

«Разве хозяин этого дома обижал когда-нибудь артиллериста, выпустившего вон тот снаряд, который одним махом пробил все четыре этажа, взорвался в подвале и поджег все здание?»

«Если чья-нибудь левая рука стукнет по правой, а правая даст сдачи левой, – разве нет у такого человека причины охать вдвойне?»

«Если мне, ничего не имеющему в этом городе, причиняет столь острую боль его разрушение, то как же. должно быть велико при виде этого зрелища злорадство того, кто все это учинил?»

Но едва смолкло громыханье пушек, философское умонастроение сапожника уступило место более обыденному ходу мыслей:

«Кто же все-таки выставил в окнах этого дома зажженные свечи? Ну конечно же предатель!»

Эту догадку ничем нельзя было выбить из головы сапожника. Он должен наконец выяснить все до конца.

Нигде не видно было живой души; в зоне огня крепостных орудий нечего было и думать о том, чтобы тушить пожары. Не колеблясь, Михай двинулся в путь, решив в одиночку захватить тайного сигнальщика.

Пощаженный снарядами дом оказался таким же покинутым, как и прочие здания. Двери были распахнуты. Ни привратника, ни жильцов – входи в любую квартиру! Кругом валялась разбросанная по полу одежда и столовое серебро: спасаясь бегством, владельцы не могли их захватить с собой и оставили на божье попечение, доверились людской честности. Сапожник приоткрывал одну дверь за другой, ища кого бы порасспросить из оставшихся в доме, кого позвать на подмогу, взять в понятые. Но во всех трех этажах не видно было ни одного человека. Только в какой-то запертой кухне отчаянно выла забытая собачонка.

Ему пришлось в одиночестве взбираться на мансарду, где якобы обитали пять веселых барышень.

Михай приоткрыл первую дверь и не нашел никого. Распахнутые шкафы с пустыми вешалками свидетельствовали, что отсюда все заблаговременно убрали. Но на подоконнике горела свеча.

Он обошел все пять комнат и не встретил ни души. Комнаты были пусты, но на окнах стояли зажженные свечи. Подсвечниками им служили картофельные клубни. На одном из ветхих столов старик нашел разложенный лист бумаги. На нем был начертан своеобразный алфавит: пять горящих свечей были обозначены пятью точками, а потушенные помечены черточками. Ну, прямо шифрованный код для связи одного города с другим!

Ошеломленный старик озирался вокруг. Узнать бы, чья это работа? Кто здесь орудует?

В пятой комнате он увидел потайную дверь и приоткрыл ее. Дверь вела в темное помещение, – то был проход, упиравшийся в нежилой чердак.

Михай пробирался в потемках. Свет пылающих вокруг домов заслоняли дощатые перегородки.

В одном месте он снова заметил свет, проникавший сквозь высокое окно брандмауэра, из которого был виден соседний дом.

На выступе этого окна сидел какой-то человек, используя карниз брандмауэра смежного дома как скамеечку для ног. Далеко внизу бушевала адская пучина, сплошное море огня; пламя казалось пенистой волной, горячие угли – илом, а над поверхностью этого моря, гонимый ветром, расстилался легкий сизый дымок. Время от времени высоко вздымался столб горящих искр. Дно огненной пропасти было похоже на блестящее озерцо, посреди которого клокотал какой-то быстрый золотой родник. Это бушевал на дне подвала расплавленный металл – владелец дома торговал скобяными изделиями. Сапожник бесшумно, на цыпочках, прокрался к окну и раскрыл глаза от удивления. Но поразило его не грозное зрелище пожара, а человек, который восседал на выступе чердачного окна.

Лицо этого субъекта дышало дьявольской радостью. То было наслаждение, с каким в геенне огненной черт Бехерик раздувает пламя для обреченных на вечные муки страдальцев, издевательство, с каким черт Азазиель вновь сталкивает ногой в пропасть несчастных, тщетно пытающихся из нее выкарабкаться, злорадство, с каким Астарта рукоплещет терзаниям тех, что были принесены ей в жертву. Человек этот уселся на окно со специальной целью полюбоваться гибелью города. Он уперся локтями в колени и поддерживал подбородок кулаком, время от времени сплевывая вниз, в огонь. Один раз он даже громко расхохотался, подняв глаза к раскаленному докрасна небосводу.

А потом стал потягиваться, словно всласть упился, пресытился сладострастным наслаждением. Казалось, он испытывает удовольствие, ощущая на своем лице жар, пышущий снизу.

Вдруг кто-то крепко схватил его сзади за руки. Человек вздрогнул и оглянулся.

– Доброе утро, сударь! – проскрежетал ему в самое ухо сапожник. – Свечки-то пора бы и погасить!

Обомлевший от испуга негодяй сделал отчаянное усилие, пытаясь втиснуться обратно на чердак. По тут карниз смежного брандмауэра, в который упирались его ноги, рухнул, а сапожник между тем сжимал его руки, как клещами.

– Изволите ли вы еще помнить меня? – спросил сапожник, вперив налитые кровью глаза в лицо повернувшего голову человека.

В ту страшную минуту застигнутого врасплох предателя осенила спасительная, как ему показалось, мысль:

– У меня есть десять тысяч форинтов! – прохрипел он.

– Ах, так вот какова цена свечей! – бешено заорал сапожник и сбросил негодяя вниз.

Там, в пучине огня, пенившееся озерцо всего на несколько мгновений подернулось темно-бурым дымом, а затем снова закипело, словно расплавленное золото.

Кто был этот исчезнувший человек, подававший тайные сигналы врагу? Никто никогда этого не узнал. Но жена Салмаша напрасно ожидала возвращения своего исчезнувшего супруга.

Мертвая тишина стояла три дня. Начальнику гарнизона крепости в Буде уже начало казаться, что противник готовится спешно ретироваться, спасаясь от войск, спешивших на выручку к осажденным. Он даже надумал было отрезать венграм путь к отступлению через плашкоутный мост: пустил по течению реки суда с взрывателями и груженные камнем баржи. Но две из них наскочили на опоры Цепного моста и затонули, остальные были перехвачены и потоплены.

Но вот росистым, солнечным утром неожиданно загремели осадные орудия. Их установили за несколько ночей венгерские войска.

Скалистая гора, на которой стояла крепость, вздрагивала до самого основания, казалось, возвещая засевшему за стенами гарнизону, что на этот раз в ворота ломится сам Энкеладос, некогда крушивший Олимп.

Прямо против продольного бастиона грохотали чудовища, пробивавшие бреши в стене, с фланга действовала истребительная батарея. От грома орудий рушились крепостные стены, ураганный огонь подавлял батареи крепости.

Вот оно наконец возмездие – гром за гром! Один колосс встал против другого!

Упираясь плечом в плечо, напрягая все силы, борются два сказочных духа, два джина из волшебного мира, срывающие с неба горящие звезды и мечущие метеоры друг в друга. От топота ног гудит земля, в тысячах их рук оглушительно лязгает оружие. Они стараются повалить один другого на землю и в страшном бою разрывают тучи, выворачивают камни, крушат скалы, извергают огонь – и все это до тех пор, пока один из них не будет повержен во прах, раздавлен, разбит.

И по длительности их поединок подобен поединку великанов. Он продолжается не минуты, как обычная дуэль, а тянется долгие четыре дня и четыре ночи, безостановочно, непрерывно. В одном гиганте слились четыре тысячи душ, и для его гибели нужны четыре тысячи смертоносных ударов; его сопротивление будет не менее грозным.

Четыре дня и четыре ночи звучит эта страшная несмолкаемая музыка; каждый аккорд подобен раскату грома, каждый звук этого небесного концерта достигает соседних планет. Гремят сто пятьдесят орудий. Их музыка начинается с высокого звука, словно рожденного столкновением молний, и спускается все ниже и ниже по октаве до самого нижнего регистра, переходя в ужасающий грохот, напоминающий гул землетрясения и рев вулкана. В крепости горит все, что только может гореть. Выше всего пламя поднимается над крепостным замком – дворцом короля Матьяша. Скорбная месть за сожженный Пешт: один спалил святыню, другой сжигает алтарь!

Все обороняющие крепость батареи на бастионах уничтожены. В главной крепостной стене зияет брешь на менее десяти саженей в длину. Атакующие, захватив соседние здания, вплотную приблизились к ротондам. И все же неприятель не сдается. Он продолжает сопротивление, на огонь отвечает огнем, осыпает осаждающих металлом; ночью он заделывает бреши, пробитые днем, и не считает павших.

Оба противника видят над своей головой сияющий триумфальный венец из звезд, и каждый силится поднять голову выше другого, победить в поединке за этот венец.

Честь и слава героям обеих воюющих сторон: в этой великой битве и те и другие снискали себе славу.

Когда люди сражаются одним и тем же оружием, историк и поэт сохраняют справедливость и к друзьям и к врагам, они воспевают героев.

Но вот противники уже друг против друга. Разверстые пасти пушек почти сомкнулись. Началась борьба за овладение проломом в стене.

Начальники генеральных штабов бросили свои перья, подзорные трубы, угломеры и, выхватив из ножен сабли, сами ведут войска в решительный бой.

– За мной! – восклицает начальник штаба венгерских войск Клейнхейнц, и сам ведет штурмовые части к пролому в крепостной стене. Три выстрела грянули разом и сразили его у рухнувшей стены.

– За мной! – раздается команда начальника штаба австрийского гарнизона Поллини, и он подает пример самым отважным из защитников крепости; тогда они, обвязав себя канатом, спускаются к пролому и под грохот орудий пытаются расчистить бреши в стене, заложить их бочками, наполненными песком. Но уже летит двадцатичетырехфунтовое ядро и разрывает пополам австрийского военачальника.

Итак, начальники обоих штабов погибли. Они завершили свою борьбу.

Крепостные стены, батареи уже в руинах, противники теперь стоят друг от друга на расстоянии штыкового удара.

Пора решающего штурма назрела. Грядущий день будет последним.

Одному из борющихся исполинов не суждено дожить до следующего рассвета!

 

Апогей боя

Итак завтра!

Ему, этому грядущему дню, суждено стать той знаменательной датой, когда меч Аттилы достанет до неба и пронзит звездную корону.

Уже дан приказ приступить к штурму.

В полночь двадцать четвертого мая будет произведена ложная атака на бастионы, после чего все штурмовые отряды отступят. И когда враг решит, что выигран еще один день, на заре грянет условный пушечный выстрел, По этому сигналу начнется штыковая атака, и венгры по осадным лестницам ринутся на каждый бастион, на все ворота.

Тяжелее всех придется тем, кому предстоит карабкаться вверх по обломкам рухнувшей стены, и тем, кто должен будет взбираться по лестницам на главный бастион, а также воинам, которые по спинам друг друга полезут на каменную ограду крепостного парка.

Для участия в этих наиболее опасных операциях отобрали самые доблестные, проверенные в огне батальоны, а затем обратились к храбрейшим воинам всей армии с призывом добровольно присоединиться к этим атакующим отрядам.

Большая честь – идти в первых рядах, принять на себя град вражеских пуль, грудью защищая идущих позади, притупить острие вражеских штыков и заполнить своими телами рвы!

Многие тысячи добровольцев просили удостоить их этой чести. Артиллеристы, меньше других утомленные боями последних дней, гусары, нетерпеливо рвущиеся вперед, – и те и другие умоляли своих начальников разрешить им принять участие в штурме. Даже национальные гвардейцы, над которыми всегда подтрунивали солдаты, даже тоскующие по дому отцы семейств и ополченцы, на которых привыкли смотреть свысока, – все устремлялись вперед, выражая желание идти в первых рядах атакующих.

Уже никто не вспоминал о былых разногласиях, все старались забыть о расхождениях в политических взглядах. Люди в киверах с белыми и красными перьями соревновались лишь в том, кто из них раньше взберется на вершину бастиона.

Накануне вечером Эден Барадлаи посетил брата, который находился в кавалерийском лагере у подножья горы Геллерт. Со времени недавней ссоры они не встречались, какая-то натянутость все еще оставалась между ними. Приход брата очень обрадовал Рихарда.

«Эден все же разумнее меня, пришел ко мне первый», – подумал он и постарался как можно радушней принять брата. А Эден держался как всегда.

Только одет он был в национальный гвардейский мундир, видимо по той причине, что солдаты весьма неодобрительно посматривали на людей в гражданской одежде. По их мнению, всякий, кто не носил в то время саблю, не мог считаться настоящим мужчиной.

– Итак, завтра утром – на решительный штурм, – сказал Эден.

– Знаю, Эден. В полночь – ложная атака, на рассвета – штурм.

– Часы у тебя идут правильно? – спросил Эден.

– А я и не гляжу на них, – пренебрежительно заметил Рихард. – Раздастся орудийный выстрел, и я буду знать, что начинается бой.

– Ты плохо осведомлен. Отряды добровольцев должны выступить уже за полчаса до первого пушечного выстрела. Им нужно с места расположения третьего корпуса атаковать большую ротонду, а с позиций второго корпуса – крепостной парк. Поэтому будет очень хорошо, если ты поставишь свои часы по моим; я сверил их с часами главнокомандующего.

– Ладно, ладно, так я и сделаю.

Рихард все еще немного хорохорился – людям с его характером трудно отказаться от некоторой бравады. Солдаты при всем своем уважении к штатским смотрят на них несколько свысока: никогда, мол, не нюхали пороха. Что касается Эдена, то он, напротив, сохранял обычное для него спокойствие.

– А теперь послушай, что я тебе скажу, – обратился он к Рихарду. – Несколько дней назад ты мне бросил слово, которое я не хочу повторять даже про себя.

– Эх! Неужели ты так злопамятен, что все еще помнишь об этом?

– Такие слова не смеет безнаказанно говорить Барадлаи ни один человек, даже родной брат. И нанесенное оскорбление не так просто стереть.

– Чего ты, собственно, хочешь? Не драться же нам на дуэли!

– Да! Между нами произойдет самый настоящий поединок, но такой, какой единственно возможен между братьями; я по-прежнему люблю тебя, но не могу простить оскорбления. Ты добился, чтобы тебя зачислили в добровольцы, которые со штыками наперевес станут атаковать бастионы крепостного сада. А я попросил зачислить меня в ряды добровольцев, которые будут по штурмовым лестницам атаковать ротонду. Как только ты услышишь пушечный выстрел, в тот самый миг и начнется наш поединок. Я двинусь по осадным лестницам, ты – через сад, а барьером нам послужит траншея. Победителем окажется тот из нас, кто первым достигнет верхушки крепостной стены.

Рихард в ужасе схватил его за руку.

– Брат! Ты шутишь. Просто хочешь напугать меня! Чтобы ты, у кого в мизинце больше ума, чем в башке даже такого бывалого вояки, как я, подвергал себя подобному риску! Чтобы твою голову размозжил прикладом австрийский солдафон! Тебе лезть вместе с гонведами по осадным лестницам! Да ведь если даже кто-нибудь и захочет тебя там спасти, он не сможет этого сделать! Карабкаться по лестнице, где идущие впереди обречены на верную смерть? Ты, гордость нашей семьи, опора нашей матери, надежда кашей родины, хочешь броситься на штыки! Ох, ты придумал для меня слишком жестокое наказание. Никто не собирается подвергать подобному испытанию твою храбрость. Ратные дела не для тебя, а для таких грубых воинов как я, ни к чему другому не пригодных. Ты – душа кашей армии, а мы, солдаты, – ее руки. Мы уважаем ум даже тогда, когда кичимся своей отвагой. Не стремись же мстить тому, кто тебя любит, кто случайно обронил необдуманное слово. Если ты оскорблен, сделай со мной что хочешь, хоть заставь всунуть голову в жерло пушки, и я сделаю это. Только тебя не возьму с собой. Скажи, что ты лишь хотел проучить меня, что ты не совершишь такого безрассудства.

– Как я сказал, так и сделаю. А ты поступай как знаешь, – твердо проговорил Эден и повернулся, собираясь уйти.

Рихард преградил ему дорогу, пытаясь убедить его:

– Эден, брат мой! Умоляю тебя ради самого господа бога, прости меня! Подумай о матери, о своей жене, о детях!

Эден лишь взглянул на него, но остался непреклонен.

– Я думаю о нашей родной матери, оставаясь здесь, – и он топнул ногой по земле, – а любовь к моим детям и жене ведет меня туда, – и он указал на стены бастиона.

Рихард отошел в сторону и отвернулся. Против таких доводов ему нечего было возразить. Эден направился к выходу.

Увидев, что брат уходит, Рихард почувствовал, как на глаза его навернулись слезы. Провожая Эдена взглядом, он простер к нему руки.

Как хотелось ему в этот грозный час обнять брата!

Но Эдена не тронул его порыв – ведь дуэлянты перед поединком не обмениваются рукопожатием.

– Мы это сделаем потом, когда встретимся там, наверху, – сказал он младшему брату. – Когда достигнешь вершины крепостной стены, не забудь засечь на своих часах время.

С этими словами он удалился.

Эден, гордый как Азраил, никому не прощал обиды, даже родному брату.

Три часа!

Занимался день.

Артиллеристы, с часами в руках, застыли возле орудий. Кругом царит глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Только из рощи на Швабской горе доносится предрассветная трель соловья.

Едва стрелка часов дошла до условленной черты, сразу заговорили пятьдесят девять пушек. Их залпы сопровождались громкими раздававшимися со всех сторон возгласами:

– Да здравствует родина!

И сразу же начался повсеместный штурм крепости.

Солнце еще не взошло, но все кругом было озарено отблесками огня, который открыли защитники крепости, разбуженные гулом канонады.

С главного командного пункта, расположенного на Швабской горе, видно было, как, преодолевая развалины возле пролома в стене, карабкается вверх, похожий на муравейник, отряд добровольцев – гонведов из тридцать четвертого батальона. С крепостных стен его встретили градом картечи. Гонведы откатились, затем снова устремились вперед, взбираясь на брустверы. И вот уже штык борется против штыка. Противнику удалось отбить атаку и оттеснить гонведов от пролома, но дорогой ценой: все офицеры, защищавшие этот пролом, пали возле самой крепостной стены.

Теперь два других батальона – девятнадцатый и сорок седьмой – взбираются вверх по осадным лестницам. И с ними – добровольцы. Храбрецов обстреливают отовсюду – из башенных щелей, из бойниц ротонды. Но все напрасно: лестницы уже приставлены к стене, и боевая колонна неудержимо взбирается по ступеням. Отбросить атакующих уже невозможно, их можно только истребить.

По одной из лестниц, держа обнаженную саблю в правой руке, поднимается и Эден Барадлаи. И на этой лестнице он – первый, никто не смог опередить его.

Крепостные стены в этом месте защищал итальянский батальон. И защищал стойко.

Чтобы приставить к стене осадные лестницы, гонведам пришлось попирать тела убитых товарищей, а когда смельчаки устремились вверх, на них валились подстреленные воины, которые то и дело с воплями падали с высоты. Нередко этих несчастных вновь пронзали ощетинившиеся штыки их товарищей по оружию.

Эден поднимался с таким невозмутимым видом, словно на пари взбирался по ступенькам египетской пирамиды с единственной целью доказать, что у него не кружится голова.

Взглянув наверх, он заметил на выступе стены вскинувшего ружье солдата, наполовину скрытого бруствером. То был враг, с которым ему сейчас предстояло сразиться.

Эден уже добрался до середины лестницы, когда снизу донесся чей-то знакомый голос;

– Дорогой покровитель! Я тоже здесь!

Эден узнал Маусмана.

Смелый гимнаст двигался вверх по другой стороне лестницы, лицом к своим товарищам, и обогнал Эдена. Он карабкался, как кошка, и вскоре, оказавшись впереди Эдена, перелез на наружную сторону лестницы, откуда, смеясь, крикнул:

– Негоже вам, сударь, обгонять меня. Ведь я капитан, а вы только рядовой.

Однако Эден снова попытался опередить Маусмана: в нем проснулся дух соперничества! Но обогнавший его студент мягко надавил руками на его плечи:

– Позвольте мне идти первым, господин Барадлаи, Ведь у меня никого нет на белом свете.

И с этими словами он быстро поднялся еще на три ступеньки.

Вражеский солдат на карнизе крепостной стены поднял ружье и прицелился.

Заметив это, Маусман воскликнул с задором:

– Эй, ты, макаронщик! Целься хорошенько, не то, чего доброго, еще попадешь в меня!

И сразу же грянул выстрел. Руки Маусмана выпустили перекладину лестницы. Повернув голову, он крикнул шедшему за ним Эдену:

– Берегись! Aufg'schaut!

– Что случилось? – громко спросил Эден.

– То, чего со мной никогда еще не случалось, Я умираю.

И, пролетев над головой Эдена, Маусман свалился вниз.

Эден продолжал подниматься с удвоенной энергией.

Солдат, находившийся от него на расстоянии всего лишь нескольких саженей, снова зарядил свое ружье и навел его прямо на Эдена. Теперь противников разделяло уже не больше сажени. Эден мог бы даже заглянуть в дуло. Но солдат внезапно опустил ружье к ноге, полез за пазуху и, достав белый носовой платок, привязал его К концу штыка.

С противоположной стороны крепости, от парка, на штурм ринулся шестьдесят первый батальон.

Атакующие проломили стену дома Гроса и через эту брешь проникли в крепостной парк.

Королевский парк в Буде славится вековыми деревьями; самшитовые кусты окаймляют его дорожки. Южная сторона парка представляет собою отлогий склон, по крутому спуску восточной стороны расположены уступами три терассы. В благодатное мирное время они были прикрыты с боков виноградными лозами и густо растущими фиговыми деревьями.

Но в тот день здесь уже не было ни тенистых виноградных беседок, ни живой изгороди из деревьев.

Штурмующие лезли на стены, становясь на плечи друг другу. Некоторые втыкали в трещины стен штыки, и их товарищи карабкались вверх, цепляясь за эти железные выступы.

Между деревьев, среди декоративного кустарника, мужи дрались против мужей. Нападающие уже заняли вторую террасу и оттуда, по каменным ступенькам, продвинулись выше. Австрийцы отступили на третью террасу.

Гонведы собрались было снова идти на приступ, как вдруг навстречу им по извилистой боковой тропе спустился новый отряд противника.

Он состоял из самых доблестных неприятельских солдат: то были четыре взвода полка Вильгельма.

Они подошли от водозащитных дамб, где осаждающие ужа пробились сквозь частокол. Прекратив сопротивление на подступах, неприятельские части укрылись за стенами крепости, чтобы собравшись с силами, выбить оттуда венгров, которым удалось проникнуть в нее.

На второй террасе парка и встретились два отряда, двигавшиеся навстречу друг другу.

Они столкнулись на лужайке, отделенной от крепостного парка двумя наклонными стенами. Место это напоминало квадратный двор-зверинец древних владык, куда для потехи выпускали из клеток диких зверей – льва, тигра, пантеру, быка, носорога. Звери яростно терзали друг друга, и в конце концов погибали, ибо в этом тесном квадратном дворе не было убежища, в котором можно было бы укрыться.

Вот в такой именно клетке и очутились два враждебных отряда.

Солдаты заметили друг друга среди кустов лишь тогда, когда одновременно спрыгнули с крутых стен, з двух противоположных концах площадки, не имевшей выхода. Их разделяло не больше тридцати шагов.

– Сдавайтесь! – крикнул майор гонведов.

– Огонь! Примкнуть штыки! – ответил на это австрийский капитан.

И оба отряда одновременно открыли стрельбу. Когда отгремели залпы, оказалось, что у австрийцев убиты капитан и лейтенант, а у венгров – ранен майор и еще один офицер. Ни австрийцы, ни венгры не обратили на это внимания.

Выхватив у падающего гонведа ружье с примкнутым штыком, Рихард кинулся вперед по средней дорожке.

Тропинка эта была так узка, что позволяла вести штыковой бой только двум сражающимся, Она вилась вдоль крутого, поросшего травой скользкого обрыва, на котором нельзя было сохранить равновесие. И два отряда должны были драться на сжатом пространстве, драться насмерть, как запертые в клетку звери, потому что из обнесенной стенами ямы спастись нельзя.

Рихард остановился среди самшитовых кустов. Он отлично владел штыком и твердо решил дорого отдать свою жизнь.

Но пожертвовать ею все же придется. Ведь если даже он заколет одного за другим десять человек, одиннадцатый в конце концов одолеет его самого.

Невозможно представить себе, что одному человеку под силу уничтожить целый отряд, и самому при этом остаться в живых.

Когда Рихард столкнулся с подходившим к нему врагом, в его сознании молнией промелькнула мысль: «Придется умереть!» Охваченный этой мыслью, он в тысячную долю минуты простился со всем тем, чем была полна его душа: с прекрасной отчизной, с томившейся в монастыре любимой невестой, с тенью Отто Палвица, которому он дал клятвенное обещание и теперь уже не сможет сдержать его.

Да, тут и суждено ему умереть…

Первого австрийца Рихард столкнул штыком с крутого склона вниз. Второго – ранил и отбросил назад, к его соратникам. Но третий внезапно отпрянул сам, указывая штыком на террасу над их головой.

Там уже сверкало множество штыков. К львиной клетке приближался новый отряд.

Против кого направлен этот лес штыков, тот и погибнет. Но кому они принадлежат?…

Взошедшее солнце рассеяло мучительную неизвестность.

Едва, на востоке лучи его проникли сквозь разрывы облаков, они осветили взвившееся над лесом штыков трехцветное национальное знамя.

– Да здравствует родина! – загремели с террасы ликующие крики.

Свежий отряд гонведов перескочил через бруствер и, скользя по крутому склону, лавиной обрушился на голову противника. Смешавшись с вражескими солдатами, венгры в один миг столкнули их к нижней ограде, и там, окруженный со всех сторон, смятый, подавленный австрийский отряд сдался.

Человек в мундире василькового цвета, словно ангел спаситель, летел к Рихарду по крутому склону. Это был Эден.

Братья кинулись друг к другу в объятия.

– Очень сержусь на тебя! – с горячностью воскликнул Рихард и в пылу восторга еще крепче прижал к себе брата.

Какую радость испытал он, увидев брата смеющимся! Ведь это так редко случалось.

– Как ты попал сюда?

– Через крепость.

– Разве мы овладели ею?

– Полностью.

– А комендант?

– Погиб.

– Эх! Вы сорвали все листья для лавровых венков! Нам не осталось ничего!

– Осталось! Отбейте Цепной мост.

– Верно! Вперед, боевые друзья, к Цепкому мосту!

– Желаю удачи. Позже встретимся. Я спешу к Венским воротам, там еще сопротивляется какой-то упорный отряд, его необходимо разоружить. Вы преградите ему путь к Цепному мосту.

Мост этот – гордость Венгрии – подлинный шедевр строительного искусства, мировое чудо; он упоминается в одном ряду с Колоссом родосским. И это сооружение теперь в опасности!

Комендант заявил представителям населения Буды, что в случае падения крепости он взорвет чудесный мост. Эти зловещие слова еще и теперь можно прочесть в протоколе городского магистрата.

Угроза была нешуточной. И лишь четыре лота свинца, прикончившие коменданта возле главного сторожевого поста, помешали ему самому совершить это кощунственное деяние.

Но его совершил полковник Альнох, командир части, оборонявшей защитные дамбы.

В течение целого дня Альнох держал оборону у частокола, а когда увидел на крепостных башнях трехцветные венгерские знамена, приказал заклепать пушки.

Беженцы из крепости сообщили ему, что комендант погиб. Тогда-то он решил, что час пробил, и поспешил к Цепному мосту.

Альнох явился туда на несколько секунд раньше, чем подоспели со стороны крепостного сада гонведы. Он мчался, далеко опередив своих солдат.

Его настигал Рихард Барадлаи. Они бежали один вслед за другим: так волк гонится за козулей, и каждый знал, зачем бежит другой.

Но Альнох достиг цели раньше. У берега со стороны Буды в середину мостового устоя был до половины вклинен большой ящик. Полковник вскочил на него. Ящик служил отверстием минного погреба, который был наполнен четырьмя центнерами пороха, достаточными для взрыва громадной мостовой опоры.

Возле минного погреба стоял уже наготове сапер с горящим фитилем.

– Боевой товарищ! – крикнул Рихард полковнику.

– Я тебе не товарищ.

– Сдавайся!

– Приблизься и возьми меня.

– Вы уже побеждены!

– Я еще не сдался!

– Если пойдешь со мной, я гарантирую тебе жизнь.

– А я гарантирую тебе смерть, если ты подойдешь ко мне ближе. Подо мной мина.

Рихард не проронил больше ни слова и пододвинулся еще на несколько шагов.

Тогда полковник коротко приказал стоявшему по близости саперу:

– Зажигай мину!

Но сапер швырнул фитиль в Дунай и убежал.

Рихард сделал еще один шаг в сторону противника.

Альнох вытащил из-за пояса пистолет и направил его в отверстие минного погреба, не сводя глаз с подходившего человека.

В следующее мгновение Рихарду показалось, будто восходящее солнце, сверкнув тысячью зигзагообразных молний, сорвалось с небес, будто вся вселенная распалась, превратилась в огненно-красную массу и обрушилась ему на грудь, разом оглушив, ослепив и раздавив его.

Когда, спустя много времени, Рихард почувствовал себя в силах вздохнуть и открыть глаза, он увидел, что зажат между перилами и колонной Цепного моста. Гигантская туча дыма заволокла небо над его головой. Дым поднимался все выше и выше, расстилаясь в виде кроны необъятной пальмы. Весь мир перед глазами Рихарда все еще был окрашен в багровый цвет, а из его рта и носа медленно струилась кровь.

Рихард посмотрел вокруг: устои Цепного моста стояли целые и невредимые, но под мостовым сводом лежала бесформенная черная масса. Когда-то она имела форму человеческой фигуры, но теперь то был лишь обуглившийся до неузнаваемости обрубок без рук и головы.

На мост с обоих концов хлынула толпа гонведов.

Рихард удивился, что не слышит их голосов.

Было шесть часов утра. На верхушках всех башен крепости в Буде развевались трехцветные венгерские флаги. На всех улицах Пешта раздавались радостные, ликующие крики!

 

Заброшенное существо

Все канавы Буды окрашены кровью. Повсюду лежат убитые – вдоль и поперек улиц, нередко друг на друге – венгры, немцы, итальянцы, хорваты. Мертвые тела повисли на карнизах крепостных стен, на верхушках бастионов; они разбросаны на дорожках среди зарослей крепостного сада, на площади Дьердь, перед манежем, у арсенала, возле главного караульного поста, на Парадном плацу, у трех ворот, возле башни Йожеф, на Барской улице и Парламентской площади. Местами, как, например, около бреши в крепостной стене, где велась самая упорная, ожесточенная борьба, они высятся целыми грудами.

Королевский замок – дворец Матьяша – все еще пылает, руины разрушенных раньше зданий уже только дымятся. Улицы завалены обломками и рухнувшими балками. Стены домов насквозь пробиты тяжелыми ядрами, крыши разворочены, во всех окнах выбиты стекла, мостовые перепаханы бомбами. Среди разбросанных шанцевых корзин, возле разбитых пушек – трупы сраженных артиллеристов. И надо всем нависло тяжелое облако порохового дыма и густой копоти.

В полдень по этим скорбным улицам шел Рихард Барадлаи.

Освежающая холодная ванна и солдатский завтрак заставили его позабыть, что еще нынче утром он столько раз был на волосок от смерти. Он спасся просто чудом. Хотел бумажным листом прикрыть Везувий перед самым его извержением! Бумага сгорела, но руки уцелели. Невидимый шлем уберег его голову, – она не разбилась вдребезги о колонну Цепного моста лишь потому, что взрывная волна от лопнувшей мины ударила книзу и в сторону, и ему посчастливилось остаться в живых. Но контуженная голова все еще гудела.

Тем не менее он сразу же вспомнил, что в лазарете лежит женщина, которая может направить его на след ребенка Палвица.

Опорожнив еще одну чарку «растопчина», чтобы окончательно прийти в себя, – по его мнению, это было отличным средством против головокружения, – Рихард поспешил в крепость.

Чтобы добраться до лазарета, ему не раз приходилось перешагивать через трупы, перелезать через разбитые пушки, нагромождения балок и груды черепицы. Не так-то легко ориентироваться в городе после семнадцатидневной бомбардировки. Даже хорошо знакомые дома порою невозможно разыскать, на их месте лишь груды развалин.

Рихард знал, что над лазаретами развеваются черные флаги. Здания, на которых вывешены такие флаги, противник не обстреливает.

Наконец он разыскал нужный ему лазарет, однако его не захотели впустить. Стоявшие на часах гонведы заявили, что вход туда запрещен всем без исключения.

– Кто отдал такой приказ? – возмутился Рихард.

– Комендант.

Рихард настойчиво требовал от коменданта объяснить причину, по которой ему не разрешают посетить больную.

– В лазарете вспыхнула эпидемия, – убеждал его комендант.

– Мне все равно, Пусть там свирепствует даже черная оспа или чума, я должен туда проникнуть.

– Но ведь угодишь черту в лапы.

– Как бы не так! Я нынче побывал в дымоходной трубе ада, и все-таки дьяволу не удалось меня одолеть, Не испугаюсь я и заразы.

– Какое, однако, у тебя там дело?

– Дело чести.

– В таком случае иди. Только смотри – помрешь. не оставляй на мое попечение сирот.

Рихард снова пошел в лазарет, но уже с пропуском от коменданта. Он не нашел там ни одного врача; все они были возле постели смертельно раненного коменданта крепости. Ему удалось поговорить лишь со старой сиделкой.

– Есть тут у вас особа по имени Байчик?

– Да.

– Где находится женское отделение?

– Вон там.

– Проводите меня к этой особе.

Старуха раскрывала перед ним одну за другой двери палат. Воздух здесь был такой тяжелый и спертый, что Рихард невольно подумал: «Если отверстие минного погреба показалось мне дымоходной трубой ада, то эти смрадные палаты – поистине очаг ада. Здесь царит смерть».

Сиделка подвела Рихарда к кровати, которая была скрыта занавеской, и отдернула ее. Его взгляду предстало жалкое подобие человека с посиневшим лицом и коротко остриженными волосами.

– Вот она.

– Спит? – спросил Рихард.

– Скончалась, – кратко ответила сиделка.

– Когда?

– Нынче утром.

– А ее служанка?

– Та померла еще ночью.

Рихард задумчиво смотрел на усопшую – словно старался проникнуть в скрытую от него теперь уже навсегда тайну.

Наклонившись над умершей от тифа женщиной, он вдруг разглядел на стене возле кровати какие-то нацарапанные слова. Ему с трудом удалось разобрать эти каракули:

«Половинка медяка. – Монор – Каса – 73».

Именно это и нужно было узнать Рихарду.

Опустив занавес над кроватью, он дал сиделке золотой и поспешил покинуть обиталище смерти.

Выйдя из лазарета, он с наслаждением вдохнул наполненный пороховым дымом и гарью, но все-таки свежий воздух улицы.

На Парадном плацу ему повстречался Эден, радостно устремившийся к брату.

– Остановись! – крикнул Рихард – Я только что из тифозного барака. Пусть те, кого я люблю, сегодня не подходят ко мне ближе, чем на шесть шагов.

И убежал прочь.

Наняв извозчичью пролетку, Рихард велел везти себя в Монор. Покинув Пешт, который праздновал только что одержанную победу, молодой офицер лишил себя по меньшей мере миллиона приветствий и многих тысяч поцелуев.

Он отправился разыскивать место, куда сплавляют нежданных и нежеланных младенцев.

Что же это за «заведение»?

Сейчас вы все узнаете.

В Китае, как поведал нам в своих «ученых трудах» Христофор Вагнер, существовал якобы один давний обычай. В этой стране девочек рождалось примерно на десять процентов больше, чем мальчиков, и такое нарушение соответствия со стороны природы искусственно устраняли. В назначенный день новорожденных малюток, которых считали лишними, отвозили на остров Лилеу-Пин, благословляли их, а затем кидали в «Желтую реку». Восточный берег этой реки заболочен, среди зарослей бамбука водится тьма пресмыкающихся, которые высовывают из воды свои стозубые пасти. Некоторое время детские головки еще виднелись над водой, но едва малыши достигали болота, их поглощали крокодилы.

После окончания церемонии мандарин возносил благодарность сторукому богу Вишну за то, что он ниспослал в этом году Небесной империи столь великое множество новорожденных мужского и женского пола. И смиренно молил божество принять излишек младенцев, Так в древнем Китае устанавливали равновесие в природе.

В нашем обществе это назвали бы детоубийством, которое карается пятью годами тюрьмы. Мы поступаем проще и вместе с тем гораздо хитроумнее.

Китайцы с жестокой откровенностью заявляли несчастным крошкам:

– Послушай ты, плаксивый младенец! Твое рождение никому не нужно; к тому же ты еще не ведаешь, что значит – быть или не быть. Ты совершил непоправимую ошибку, ведь твое появление здесь нежеланно. Ты должен был родиться на другой планете. Тут ты никому не нужен. Отец о тебе не печется, матери твоей – некогда. Быть может, она пошла в услужение к чужим людям, или она просто легкомысленная женщина, для которой твоя колыбель лишь обуза и помеха. А может быть, это несчастная, кому твое появление на свет божий принесло только стыд и позор; наконец она, возможно, бережливая хозяйка, которая считает, что на тебя, пока ты подрастешь, уйдет слишком много денег. Возвращайся же поскорее туда, откуда пришел! Крохотная, оброненная пылинка, божественная искра, зародыш души в беспомощном тельце, ты, возникший из ничего и ставший никем, – спустись на дно вод, вознесись в небеса и скажи Вишну, что побывал на земле и исчез.

Вместо всего этого у нас придумали иной выход: отдавать безродных младенцев на воспитание кормилице.

Это и есть то самое «заведение», с помощью которого избавляются от постылых детей. У нас, правда, не топят этих бескрылых ангелочков, но зато «сплавляют».

Деревни вокруг Пешта кишат такими несчастными созданиями, и никому не ведомо их число.

Вырастет ли хоть кто-нибудь из них? Ответить на этот вопрос довольно трудно.

Рихард нашел дом номер которого был указан на стене возле больничной койки. Открыв дверь и пройдя через кухню, он вошел в комнату и с трудом удержался, чтобы не выбежать оттуда. Все существо его возмутилось. В нос ударила невыносимая вонь, которая застаивается в помещении с глиняным полом, помещении, всегда набитом людьми и никогда не проветриваемом. То был удушающий запах, смешение миазм, плесени, грязи! Смертоносные испарения тифозной больницы померкли перед этим зловонием. Комната была пропитана такой сыростью, от которой у здорового человека по коже невольно пробегает нервный озноб – своего рода предчувствие подкрадывающейся болезни. Прокисший, тошнотворный воздух, казалось, проникал во все поры тела.

В этом смрадном затхлом логове помещались четыре койки и люлька, и в них барахтались, пищали, визжали на все голоса младенцы. И только голый малыш выглядел не так ужасно, хотя бы потому, что на нем не было позорных отрепьев.

На каждом ложе теснилось по трое ребятишек; эти беспомощные, всеми забытые малыши кувыркались, ползали, дрались, хотя от роду им было не больше одного – двух лет. Старший из этих тринадцати заброшенных детишек, достигший уже двух с половиной лет, держал в одной руке вареную картофелину и жадно ел ее, а другой рукою качал ребенка в люльке, под голову которого не в пример остальным, была подложена подушечка с лентами. Младенец в люльке не плакал, во рту у него торчала большая соска, заменявшая ему материнскую грудь.

На лежанке корчился двухлетний мальчуган; грязные повязки на его ножках едва прикрывали язвы, от которых мучился бедный ребенок.

Рихард с ужасом озирал эту берлогу, силясь угадать, кто из этих несчастных детей – сын Отто Палвица. Один был хуже другого.

У него было достаточно времени для созерцания этой страшной картины, так как ему не скоро удалось разыскать хозяйку заведения. Она оказалась в саду и была занята посадкой чеснока. Не сторожить же ей с утра до вечера этих ублюдков в такой конуре! С нее хватает и того, что приходится трижды в день их кормить.

Каса была крупная, ширококостная женщина. Черты ее тупого лица не выражали ни доброты, ни злобы. Она смотрела на свой промысел как на неизбежное зло; ведь не сама же она его измыслила!

Визиты посторонних для нее были привычны. Правда, мужчины редко посещали дом Касы, но и это случалось.

– Ax, барин, выходите скорее из этого вонючего закута, пожалуйте ко мне в горницу.

– Говоря по правде, тетушка, у вас тут смрадная берлога. Но давайте все-таки останемся здесь.

– Не могу же я за восемь форинтов в месяц держать их в хоромах! – огрызнулась в ответ сварливая баба.

– Неужели вам так мало платят? – спросил изумленный Рихард.

– Да, сударь мой. А сколько хлопот и всякой возни из-за этих грошей! И куда легче получить пять форинтов от иной бедной служанки, которой ежемесячно платят жалованье, чем от какой-нибудь барыньки. Боже упаси иметь с ними дело! А ведь не думайте, тут есть и барчуки! Вот, например, тот младенец в люльке. Почему не качаешь его, висельник ты этакий?… Это – ребенок одной богатой купчихи. У нее солидный муж, богатый дом, она разъезжает в карете, шелком улицу подметает, но не желает, видите ли, чтобы ей досаждала кормилица. Кормилица в господском доме – важная птица, голубчик. Ну, купчиха и предпочла, чтобы ребенка пестовала я. Барынька, правда, платит двенадцать форинтов в месяц, но зато я должна содержать малыша в чистоте и раз в месяц отвозить его в город, ей напоказ.

– Но почему вы для этого ребенка не наймете няню?

– Ну, здесь ни одна не выдержит! Да и на какие шиши? Из двенадцати-то форинтов?

– Чем же вы его кормите?

– Ну ему-то неплохо живется! Он даже кашку получает. И смоченную в молоке жвачку.

– А из чего жвачка?

– Из добротного черного хлеба. Он лучше всего очищает кровь. Ах, голубчик ну рассудите сами, вон за того младенца платят всего три форинта, не могу же я пичкать их бисквитами!

– Всего три форинта! Кто ж этот бессердечный человек, дающий всего три форинта в месяц на содержание ребенка?

– Эх, сударь мой, деньги дает магистрат. Когда безродного младенца подбирают на улице, полиция созывает всех нас таких что присматривают за детьми, и ребенка отдают той, которая дешевле берет. А уж меньше взять никаких нельзя. Кроме того, многих детишек забывают здесь, бросают! Даже не знаешь, где искать таких родителей. Вон тот щенок, что орет на лежанке, как раз из таких. Эй, ты, заткнись!.. Помилуйте, сударь, ведь уж одиннадцать месяцев прошло, как я за него не получаю ни гроша.

– А что с ним такое?

– Несносный мальчишка сам во всем виноват. Варила я им суп по случаю воскресного дня, а этот паршивец опрокинул на себя горшок; ну и ошпарил обе ноги, так что они теперь все в болячках».

– А вы обвязали несчастному обожженные ножки ситцевой тряпкой! Он же, наверно, страшно мучится.

– Да что с ним станется! Все равно не выйдет из него человека, грыжа у него от неуемного крика – так или иначе помрет. Родители тужить не станут. Отец – кучер, они – бедняки. Да и живут далеко.

У Рихарда отлегло от сердца: значит – это не сын Палвица.

– Сударыня, я ищу у вас одного мальчика, за которого тоже давно не платили. Его передала вам госпожа Байчик, зовут его Карл, на шее у него привязана половинка медяка, а на груди – синеватая родинка.

– Ну, голубчик, вы сделаете доброе дело, если заплатите за маленького Карла.

– Покажите же мне его!

– Ах, нет, нет, он не здесь. Он – в отдельном помещении.

– В отдельном помещении?

Рихард почувствовал, что его мнение о Касе меняется к лучшему.

– Сейчас я его принесу, пожалуйте пока в горницу.

– Я хочу пойти вместе с вами. Я заберу этого ребенка с собой.

– С собой? Ну. тогда другое дело. Только вам с ним будет, пожалуй, хлопотливо. Бедняжка сильно хворает.

– Что с ним/

– Глаза болят. Потому-то я и поместила его отдельно – боюсь, как бы не заразил остальных. Ведь он сам тоже заразился – от того, что помер на прошлой неделе.

– Но почему же вы их не лечите?

– Да уж пробовали, даже купорос вдувала ему в глаза – ничего не помогает. Известку бы из рачьих потрохов ему достать или вот семян болотной травки.

А если и это не поможет, тогда уж нет средств.

Без умолку болтая, Каса провела Рихарда через грязный двор до хлева, рядом с которым помещался вход в темный дровяной сарай. Там, в тесной клетушке, Рихард увидел полуголого ребенка, прикрытого обтрепанной сермягой; мальчик лежал с закрытыми глазами.

Услышав шум приближавшихся шагов, ребенок принялся стонать.

– Водички, пить хочется!..

– Я, сударь мой, устроила его в местечко потемнее, чтобы свет глазам не вредил.

– Подите и принесите воды.

– Ох, сударь мой любезный, нехорошо давать больному воду. Я никогда не пою их, если они хворают, от этого один только вред.

Но тут Рихард так прикрикнул на болтливую бабу, что у нее с перепугу подкосились ноги.

– Немедленно принесите воды!

Касе пришлось выполнить его приказание. Она сходила к колодцу и принесла в глиняном кувшине воды.

Рихард приподнял голову ребенка и поднес сосуд, к его губам. Несчастный малыш жадно выпил чуть не половину кувшина. Тогда, смочив свою ладонь, Рихард осторожно вытер лицо мальчика. На губах больного появилась слабая улыбка. Вынув из кармана белый платок, Рихард завязал больные глаза ребенка, поднял его с опилок, на которых тот лежал, и завернул в свою шинель.

«У бедняжки на ногах рваные башмачки…» – вспомнил Рихард слова Отто Палвица.

Когда он вынес мальчика на свет и увидел, в каком он состоянии, то понял, почему Палвиц не захотел жениться на той, которая могла допустить, чтобы ее дитя попало в такие руки. Если бы кирасир мог увидеть сейчас своего сына, он, верно, убил бы бездушную женщину, носившую на пальце его обручальное кольцо.

Рихард до самой пролетки нес мальчика на руках. Каса не отставала от него. Ведь надо было довести дело до конца, надо было выяснить, кто же заплатит ей за содержание ребенка?

Усадив маленького Карла в экипаж, Рихард вынул кошелек и отсыпал женщине кучу монет.

– В награду за хороший уход!..

Каса увидев, что полученная сумма вдвое превышала ту. что ей причиталась, рассыпалась в изъявлениях благодарности. Однако Рихард резко оборвал ее:

– Вот что, Каса! Сейчас я сожалею лишь об одном – что мы не живем в те времена, когда сжигали ведьм. Если бы вас жгли на костре, я охотно пришел бы полюбоваться этим зрелищем.

Так любезно распрощался Рихард с бездушной женщиной.

Проезжая околицей деревни, он внимательно разглядывал расположенный несколько поодаль погост. Там виднелись длинные ряды крошечных могилок, обозначенных белыми и сине-зелеными крестиками. И ему почудилось, что низенькие, торчащие из земли кресты, – это головы кайманов, угрожающе высунувших своп пасти из мутных вод. Только ту страшную казнь, которую кайманы совершают за минуту, здешние чудовища затягивают на несколько лет.

Добравшись до Пешта, Рихард приказал везти себя прямо в детскую больницу.

Однако не подумайте, что это – государственное заведение. Отнюдь нет. Больница создана на пожертвования добросердечных граждан, а забота казны направлена на то, чтобы изымать из этой суммы несколько тысяч форинтов в виде налога, иначе говоря, обирать несчастных и обездоленных, нуждающихся в сострадании, потому что они дети, и больные дети. Но ведь «Астарта голодает» – и государственный бюджет не гнушается даже детской кашкой!

Рихард нашел самое подходящее место для ребенка Отто Палвица; здесь ему спасут жизнь.

Он внес в банк значительную сумму денег, так что одних процентов с них должно было хватить на содержание и обучение мальчика; кроме того, он зарегистрировался в городском магистрате, как попечитель ребенка. Теперь Отто Палвиц мог спокойно спать в земле.

На другой день в Будапеште состоялись грандиозные торжества.

Погибших в битве героев хоронили с торжественной пышностью, как и подобает делать победоносной нации. Грудь доблестных воинов, отличившихся при штурме крепости, украсили орденами, а благодарные жители Пешта устроили в их честь великолепное пиршество.

Рихард с нетерпением ждал окончания празднества, Он спешил в детскую больницу; не стало ли лучше маленькому Карлу?

 

Эфиальт

[117]

Ненавижу свое отечество!

Есть ли на свете слова более позорные и кощунственные, вызывающие содрогание у людей?

Неужели кто-либо способен испытывать столь чудовищное чувство?

Неужели существует человек, способный действовать под влиянием подобных чувств?

Истории известны великие люди, произносившие столь кощунственные слова, но все они сами изнемогали затем под их тяжестью.

Изгнанный из Рима Кориолан с ненавистью захлопнул ворота родного города, но когда наступил час мести, он, плача как ребенок, повернул вспять.

Шаламон, лишенный народом короны, разразился проклятиями и убежал с поля брани, но все же кающимся отшельником вернулся в родные места, чтобы благословить отчизну на пороге фехерварского храма!

Велизарий трижды проникался ненавистью к неблагодарному отечеству, но когда враг подходил к его рубежам, он трижды спасал родину от грозной опасности. Последнее горькое разочарование его подкосило.

Престарелый Фоскари, возненавидевший отчизну, умер от разрыва сердца.

Боливар, исполнившись вражды к родной стране, швырнул ей корону, но сражаться против нее не стал.

Пал Бельди предпочел погибнуть в темнице, но не принял чужеземной помощи, которая сделала бы его владыкой отечества, против которого он восстал.

А распятый на кресте Христос изрек: «Отче, прости им», – испрашивая тем самым прощение своим соотечественникам, сынам Иудеи, которых всего три дня назад он столь гневно предавал анафеме.

Одна мысль о ненависти к родине способна надломить и лишить сил всякого, будь то простой смертный, демон или даже бог, ибо душа каждого неотделима от родной земли, которую он вздумал ненавидеть!

Ненавидеть родину нельзя, ни у одного человека не достанет душевных сил для этого. Но продать ее можно, – нужно только вовсе не иметь души.

Эфиальт не испытывал ненависти к Элладе, но он продал ее.

Мы далеки от того, чтобы возводить на пьедестал пигмеев, изображая их какими-то демонами. Эфиальт вовсе не был демоном. Вероятно, Паусаниас обошел его при распределении должностей, или он был побежден в олимпийских играх каким-нибудь фиванцем, или, может, он хотел жениться на богатой вдовушке, а та отвергла его руку; или же, подобно поклонникам Эпикура, не располагая достаточными средствами, он сильно страдал от кредитов, а архонты не заступились за него, между тем Ксеркс обнадежил Эфиальта, что после захвата Эллады поставит его сатрапом над Фессалией. Должно быть, так и было. И, соблазненный посулами, Эфиальт объявил, что ненавидит свою отчизну. Но он говорил неправду, – ему лишь хотелось поживиться на ее счет.

Радостное ликование, царившее в стенах Будапешта, породило эхо.

Это долетевшее от вершин Карпатских гор эхо – было русским гимном.

Победное ликование в Будапеште провозглашало!

– Да здравствует всемирная свобода!

А эхо Карпат гудело в ответ!

– Царь всемогущ!

На вершине одной из карпатских гор, на высоте трех тысяч шестисот футов над уровнем моря, кутила веселая компания: лилось вино, звучала музыка.

С высоты открывалась чудесная панорама раскинувшегося внизу края. Темные хвойные леса обрамляли о двух сторон этот пейзаж. Вдали чернела уходящая грозовая туча. На ее сумрачном фоне заходящее солнце причудливо раскинуло двойную дугу радуги. Преломляясь сквозь внутренний, более яркий ее полукруг, ландшафт приобретал волшебную, многоцветную окраску, все в природе принимало цвета и оттенки радуги: золотисто-румяные леса и позолоченные зеленоватые башни и колокольни, лиловатое, со стальным отливом озеро. Внутри этого сказочного, райского круга можно было насчитать двадцать две разбросанные по долине деревушки. Из глубины лесной чащи повсюду пробивались многочисленные ручьи. От их блеска все вокруг, казалось, усыпано тысячью зеркальных осколков. Благодатный край, одетый зеленым бархатом всходов! Его первобытную красу умножил человеческий труд; он украсил его проезжими дорогами, городами, в которых высились башни и колокольни. Доносившийся снизу стук сукновальных колотушек и удары кувалд возвещали о том, что в округе процветают промыслы.

Солнце клонилось все ниже к закату, радуга все выше поднималась в небо, туча уходила все дальше и дальше, а пейзаж ширился и раздвигался. На горизонте ужа стали видны очертания вулканической горы, склоны которой усыпаны виноградниками; это – родина самого знаменитого в мире вина.

Панорама напоминала ту, которую на мгновенье показал Моисею бог, когда разрешил ему взглянуть с вершины горы Нэбо на обетованную землю – страну Ханаанскую!

Это была Венгрия!

Веселившаяся на макушке горы компания зачарованно взирала на эту панораму.

Здесь были только мужчины, только воины, – офицеры оренбургского полка, русская лейб-гвардия, знатные черкесские и мусульманские воины. И среди этого иноземного войска находились лишь двое штатских, два венгра. Один из них – Бенце Ридегвари, другой – Зебулон Таллероши.

Беседа велась на немецком языке. Среди русских офицеров немецкий язык был так же распространен, как французский среди пруссаков.

– Вот поглядите, – воскликнул Бенце Ридегвари, после того как перечислил названия городов и деревень, разбросанных в глубине долины, – эта дорога ведет в Константинополь!

Его слова были встречены громким криком:

– Ура! Да здравствует царь!

Зазвенели бокалы, и все обнажив головы, запели царский гимн.

Ридегвари пел вместе с другими гимн по-русски.

– Почему ты не поешь, Зебулон? – спросил он у задумавшегося старика.

– Голос у меня, как у павлина, – ответил опечаленный муж.

Слетая с горной кручи, гимн далеко разносился по окрестностям. Внизу, по длинной столбовой дороге, нескончаемой вереницей шли конные полки самодержца российского. Солдаты подхватывали долетавший до их слуха гимн. Можно было не знать и не понимать его слов, но мелодия, тревожная и мистическая, то полная угрозы, то исполненная скорби, не оставляла сомнения в том, что эта песня всероссийского самодержца обращена к отважным народам, которые пока еще гордятся тем, что свободны. То звучала из-за скал песня Гога и Магога.

– Взгляни, – сказал Ридегвари, притянув поближе к себе Зебулона, – по дороге, что лежит под нами, сейчас проходят четыре кавалерийских полка. Один – великой княгини Ольги Николаевны, другой, гусарский, – цесаревича, третий, уланский, – Ольвиопольский, а четвертый – это мусульманская конница. В каждом полку все лошади одной масти: в полку Ольги Николаевны – серые, в полку цесаревича – каурые, кони уланского полка – вороные, а мусульманские кони – гнедые. Дальше едут донские казаки и Вознесенские уланы; за ними следуют артиллерия, пехотные полки и, наконец, обоз. А еще дальше – второй, третий корпуса. Ведь это восьмидесятитысячное войско!

Ридегвари сжал руку Зебулона.

– Уже близки дни нашего торжества! Теперь-то мы раздавим своих врагов! Этот жалкий сброд не устоит, рассыплется перед такой громадной силой.

Лицо его сияло. Чтобы лучше насладиться этим зрелищем, он встал у самого края отвесной стены, вздымавшейся из глубины соснового леса на сто футов и покрытой сверху густым ковром травы.

Зебулон Таллероши заглянул с кручи в раскрывшуюся бездну, и у него на мгновение мелькнула мысль: а что, если ему схватить своего милого друга и, как сделал Титус Дугович с турком, ринуться вместе с Ридегвари в эту пропасть?!

– Да поможет мне бог! Только бы пять моих дочерей не засиделись в девках!

Солнце уже закатилось за горизонт. Огненный шар, еще пылавший на краю неба, был уже не дневным светилом, а лишь его отражением, оптическим обманом. Радуга еще стояла в небе, но была уже не семицветной, а сплошь огненно-красной.

На дорогах в долине по-прежнему звучал царский гимн. Русская кавалерия входила в город.

Зебулону Таллероши сложившаяся ситуация была совсем не по душе. Поначалу, когда вместе с Ридегвари ему почти все время приходилось проводить в разъездах, знакомиться с иностранными сановниками, получать высокие награды, он воображал, что выполняет серьезную роль в высокой политике; это льстило его самолюбию и тешило его. Ему казалось, что эта высокая политика мирно уладит положение.

Зебулон надеялся, что царская дипломатия выступит посредником между воюющими сторонами, и те проявят уступчивость, последуют доброму совету.

Прежде всего ему хотелось, чтобы были отменены дебреценские чрезвычайные законы. Потом, думалось ему, в крайнем случае, нынешнему кабинету министров придется сложить полномочия, генерал-губернаторы будут смещены, а на их место назначат новым. Он надеялся, что Государственному собранию нового созыва предложат признать долг казны в двести миллионов. А некоторым крупным деятелям, возможно, дадут и паспорт на выезд в Америку.

Но теперь, смекнув, что назревает большая беда, Таллероши сразу потерял всякую охоту заниматься «высокой политикой», – не так он все это себе представлял.

Конечно, он не стал бы возражать, если бы образумили Гергё Бокшу и подобных ему удальцов. Но постоянно держать над пламенем свечи карту Венгрии, родины, из которой Бокша со своими молодцами прогнал его, Зебулона, и взирать, как она сгорает дотла, – нет, этого не могла вынести его чувствительная душа!

После веселого пикника, во время которого Таллероши пировал в блестящей компании знатных иностранцев, он вместе с Ридегвари возвращался в коляске в город, расположенный в долине.

По дороге Зебулон разоткровенничался.

– Увы, силища у них действительно громадная. Не знаю, как сумеют устоять против нее те, внутри нашей страны!

– Fuimus Troes!.. Ruet Ilium et ingens gloria Parthenopes! – иронически изрек Ридегвари.

– А что станет с побежденными?

– Vae victis! – последовал жесткий ответ.

– Но ведь они же не станут так жестоко…

Зебулон не посмел выговорить слова, уже готовые сорваться у него с языка.

– Ense reeidendum immedicabile vulnus, – снова произнес Ридегвари.

«Черт бы тебя побрал с твоими латинскими изречениями! – подумал Зебулон. – Говори со мной по-мадьярски!» И в упор спросил Ридегвари:

– Ну, как, например, поступят с человеком вроде Эдена Барадлаи, которого любили и уважали не только мы, но вся страна, чей отец был нашим добрым другом, чьей матери мы дали обещание всегда заступаться за ее детей? Ведь то, что Эден совершил – пусть нам это и не нравилось, – он совершил не из корысти, а из любви к родине. Это – большой ум и талант, он еще когда-нибудь сможет принести стране много пользы, стать столпом государства… Что ты на это скажешь?

Вместо ответа Ридегвари порадовал Зебулона новым изречением, но на этот раз не латинским, а немецким:

– Mitgefangen, mitgehangen.

После чего Зебулон за всю дорогу не перемолвился с ним ни единым словом.

Когда в тот же вечер Бенце Ридегвари, открыл ящик своего письменного стола, где хранились паспортные бланки, он неожиданно обнаружил, что одного из них не хватает – того, что лежал сверху».

Между тем это был английский паспорт, снабженный всеми нужными подписями и скрепленный печатью посольств транзитных стран. В нем оставалось лишь проставить имя владельца да описание его примет. Такие незаполненные паспорта держались наготове для эмиссаров, отправляемых с секретной миссией.

«Бланк некому было выкрасть, кроме Зебулона. Для кого же он ему понадобился?» – недоумевал Ридегвари.

Но лишь улыбнулся своему открытию.

Он всегда разъезжал в одной коляске с Зебулоном, спал с ним в одной комнате, словно опасался, что тот от него сбежит. На чем же была основана эта неразрывная дружба его превосходительства и Таллероши?

Объяснение было простое: Ридегвари почти не знал языка населения того края, который имел большое значение для его замыслов. Зебулон являлся для населения этих мест прямо-таки непогрешимым оракулом: его любили, считали своим добрым гением. Когда Ридегвари приходилось беседовать с людьми, Зебулон служил для него тем, чем Аарон – для Моисея. Нужно было только натолкнуть его на мысль, и он превращал ее в целую речь. Для такого важного путешествия, которое совершал Ридегвари, Таллероши был незаменим. Возмущенных жителей селений, через которые проходила русская армия, необходимо было убедить, что вооруженных пришельцев надо считать не врагами, а добрыми друзьями, единокровными братьями. В этом и состояла миссия Зебулона.

Но он уже разгадал, в какое дело его задумали втравить, и никак не мог примириться с этой мыслью!

Ридегвари не зря принимал меры предосторожности и укладывал на ночь этого новоявленного Аарона у себя в комнате. Не будь он столь предусмотрителен, Зебулон давно бы удрал от него.

Таллероши тщетно ломал себе голову, как бы расстаться со своим вельможным покровителем, но пока это было неосуществимо. Ридегвари выказывал к нему такую привязанность, что как ни пытался Зебулон затеять ссору, из этого ничего не выходило. К тому же сам он не умел сердиться по-настоящему, да и Ридегвари обращался с ним так любезно, что находиться с ним в состоянии вражды было просто невозможно.

Но после их последнего разговора Зебулон серьезно решил избавиться от своего милого друга.

«Раз ты не позволяешь мне покинуть тебя, я заставлю тебя самого сбежать», – решил он.

Зебулон уже давно вынашивал некий план. Он зародился в его голове еще тогда, когда он увидел первого казака, уплетавшего желтый огурец. Казак поглощал сорванный на огороде огурец, смакуя его как лакомство. Идея Зебулона созревала по мере того, как он наблюдал за кулинарными манипуляциями гастрономов из военного лагеря. Нарезав обыкновенную тыкву и кормовую свеклу, они перемешивали все это с черной мукой и заливали горячей водою. Сама по себе эта мешанина была не слишком съедобна, но вот кто-то догадался окунуть в горячее варево пачку сальных свечей. Правда, свечи стали тоньше, но были по-прежнему пригодными для освещения, зато бульон сделался очень вкусным.

Задуманный Зебулоном план созрел окончательно, когда в русской армии вспыхнула эпидемия холеры; вскоре она приняла такие размеры, что число жертв превышало количество погибших после крупного сражения. Прежде чем войска успели принять участие в боях, умерло более двух тысяч человек, и каждый новый привал отмечался новым кладбищем и госпиталем на тысячу коек.

Холера, как тень, омрачала настроение Ридегвари, Он страшился ее, но был вынужден оставаться в опасной зоне, хотя вовсе не был уверен, что орден святого Владимира может уберечь его от злой напасти.

Страх заставлял его прибегать ко всяким предохранительным средствам. На грудь он повесил мешочек с камфарой, поясницу постоянно обматывал шарфом, в сапоги насыпал серный цвет, а комнату всегда опрыскивал хлорной известью; кроме того, он по вечерам пил красное вино, по утрам – арак, а среди дня – грыз кедровые орехи. Всем окружающим было запрещено упоминать при нем о числе умерших от холеры, а в городах, где он останавливался, не разрешалось звонить в колокола по усопшим, и похороны совершались только ночью.

Таким образом, Зебулон разгадал уязвимое место вельможи.

Вечером после веселого пикника он зашел в аптеку и попросил дать ему tartarus emeticus. Аптекарь попробовал было отказать, но Зебулон властно заявил:

– Теперь повелеваю я! Положение исключительное. Раз сказано «надо» – значит надо!

Аптекарь струсил: положение и в самом деле было исключительное! Казаки выпили до последней капли весь имевшийся в аптеке купорос, будто это был какой-то деликатес; кто знает, может, желудок этого казацкого атамана тоже требует подобного средства? Так или иначе аптекарь беспрепятственно выдал требуемое слабительное, предварительно разделив его на небольшие дозы.

Зебулон спрятал снадобье под своей фланелевой курткой, а ночью, когда они с господином Ридегвари улеглись в одной комнате, незаметно принял двойную дозу лекарства.

Господа! Ehre, dem Ehre gebührt, – каждый человек по-своему отважен. Со стороны Зебулона такой поступок был геройством: подумать только – во время эпидемии холеры искусственно вызвать у себя расстройство желудка!

Замысел удался как нельзя лучше. Наступившая вслед за принятием двойной дозы слабительного катастрофа сразу же разбудила спавшего глубоким сном господина Ридегвари. Он вскочил с постели и выбежал на середину комнаты с громким воплем: «Холера!» Затем бросился в коридор.

Он оставил в спальне всю снятую перед сном одежду и распорядился, чтобы ему дали другую, а бумаги и поклажу, находившиеся в спальне, велел окурить. Затем приказал заложить карету и темной ночью укатил прочь из города; со страху он ехал без остановки до соседней деревни. До такой степени испугала его болезнь Зебулона!

А Зебулон, едва окончилось действие слабительного, преспокойно заснул и храпел до самого рассвета. Возможно, он проспал бы еще дольше, но под утро кто-то открыл дверь и проскользнул к нему в комнату.

Вошедший был приземистый, невзрачный старичок с косматой, взъерошенной шевелюрой, в рубашке с закатанными рукавами, в синем фартуке и шлепанцах. Остатки шеллака на его ногтях выдавали столяра.

Зебулон из-под ресниц следил за незнакомцем, пытаясь догадаться, зачем пришел этот странный человек. Ведь ему так хочется спать.

Между тем плюгавый старикашка тихонько приблизился к кровати и вытащил из-под фартука складную линейку. Зебулон лежал вытянувшись, его ноги торчали из-под слишком короткого одеяла. Столяр наклонился и начал обмер: от кончика пальцев до колен – два фута, от колен до середины груди – еще два фута. Он уже собирался измерить, сколько еще дюймов до затылка, но Зебулон не стал ждать. Как только дюймовая линейка оказалась около его носа, он обеими руками вцепился в лохмы старика и стал немилосердно встряхивать всю его жалкую, приплюснутую фигурку, и делал он это с таким усердием, что тот замер от страха. Как только Зебулон отпустил его чуб, человек упал на колени и, неистово колотя себя обеими руками в грудь, залепетал:

– Иисус-Мария, святая Анна!..

А Зебулон уселся на краю постели, подбоченился и рявкнул:

– Эй ты, висельник! Чего ради тебе вздумалось измерять мою фигуру?

– Ай, ай, ай! Господи, владыка вселенной, не оставь меня! – ошалело бормотал столяр, у которого с перепугу зуб на зуб не попадал.

– Вот я тебе задам сейчас вселенскую трепку, шалопай ты этакий! – вскричал Зебулон, вскакивая на ноги. – Говори, какого лешего понадобилось тебе измерять меня?

Заметив, что Зебулон ищет возле кровати свою трость плюгавый старичок понял, что перед ним не призрак, а реальный человек, который угрожает ему вполне реальными побоями; и он поспешно стал оправдываться:

– Помилуйте, сударь! Прийти сюда мне велел его высокопревосходительство, что недавно уехал: он сказал, что, мол, тут скончался некий господин и требуется сколотить гроб. Он мне даже уплатил вперед.

Зебулону стало неловко за свою горячность.

– Ну, ладно, в таком случае все в порядке. Коли его высокопревосходительство позаботился обо мне, – это великая милость с его стороны. Подумать только – гроб мне заказал! Однако я им не воспользуюсь. Но, раз уж за него заплачено, можешь выпить за мое здоровье. Только о том, что здесь произошло, – никому ни слова! Иначе нас обоих поднимут на смех. Лучше уж посмеемся сами.

Бедняга столяр был окончательно сбит с толку: он не знал, плакать ему или смеяться!

– Уж очень я напугался, все кишки свело от страха, Не случилось бы со мной беды. Я думал – вы покойник, а вы вцепились мне в волосы!

– Вон там в бутылке арак, потяни из нее разочек. Ну, легче стало? Как тебя зовут?

– Мартон Струпка.

– Ну ладно! Хлебни-ка еще разок, да вот тебе форинт от меня. Раздобудь мне подводу, только, понятно, не погребальную колесницу, в ней я пока не собираюсь путешествовать. Мне нужна подстава до Пуккерсдорфа, я хочу туда съездить к тамошнему пастору, мы с ним друзья-приятели.

Узнав, что Зебулон лютеранин, Мартон Струпка тотчас успокоился. Страх его как рукой сняло: он принял от Таллероши форинт, поблагодарил и даже к ручке приложился.

– Я мигом возвращусь с одним хорошо знакомым ямщиком. Сам с вами поеду, чтобы показать дорогу. Ведь я тоже отлично знаю его преподобие, целых три года служил у него церковным сторожем.

Зебулон очень обрадовался.

Было бы неестественно, если бы Мартон Струпка тут же не сообщил Зебулону, что он тоже – «nostros», земляк.

Вот благодаря какой ловкой проделке удалось Зебулону скрыться с горизонта Ридегвари.

А новый Эфиальт тем временем вел «бессмертную ар» мню» дальше – через новые Фермопилы…

И не нашлось на него Амфиктионии!..

 

Перигелий

[134]

Если кому-нибудь попадется в руки комплект венгерских газет за тысяча восемьсот сорок девятый год – их выпускали тогда немного, да и те, что выходили, нередко уничтожались, – он отыщет в них краткое сообщение о том, что утром двадцатого июня, между десятью и двенадцатью часами, можно было наблюдать на небе ослепительный солнечный венец. Найдутся, пожалуй, и очевидцы, которые еще помнят этот день.

Действительно, то было одно из самых великолепных небесных явлений, которые когда-либо доводилось наблюдать: были видны и солнечная корона, и гало, и ложное солнце, – всё вместе.

Корона даже при полном солнечном затмении наблюдается редко – может быть лишь один раз на протяжении жизни целого поколения; гало – можно наблюдать даже не каждое столетие, а то и другое вместе с ложным солнцем – это уже зловещее небесное предзнаменование и такое чудо, о котором в мирные времена ученые пишут целые тома.

В Венгрии же, в июне тысяча восемьсот сорок девятого года, не нашлось астрономов, которые описали бы это редкостное явление.

Мы, мадьяры, тогда попросту не заметили этого «двойного солнца»: для нас в ту пору стояла «двойная ночь»!

Двухсотсорокатысячная царская армия приближалась к Венгрии. Армия отдохнувшая, подготовленная, закаленная в боях.

Было от чего впасть в отчаяние.

Однако находились люди, которым необузданное воображение помогало еще надеяться на победу.

Да, находились!

И таких среди венгров оказалось немало. Они говорили:

– Если на нас идет войско в двести сорок тысяч, мы должны выставить против них полмиллиона!

Каждый, кто способен стоять на ногах, владеть руками, кто достоин называться мужчиной, – должен вступить в ряды сражающихся! Любое орудие из металла, с лезвием и с острием, должно стать грозным оружием. Ведь умирают всего лишь раз! Не собираетесь же вы жить вечно!

Против вторгшегося неприятеля был объявлен своего рода крестовый поход. Священники произносили с амвона патриотические проповеди, призывая на венгерское воинство благословение господне.

Красноречивой и знаменательной приметой тех грозных дней был «красный крест». Его прикололи себе на грудь и кальвинисты, и лютеране, и католики. Сделали это даже иудеи. Такова была единая воля нации.

Каждый видел в этом кресте не религиозную эмблему, а протест всей Венгрии против вторжения могущественной иноземной державы. Перед лицом грозной опасности исчезло всякое различие в вероисповедании, какая бы то ни было приверженность к религиозным догмам, Берталан Ланги, протестантский священник, сам нес перед восставшим народом знамя с красным крестом. Правительство объявило крестовый поход, и протестантские священники не стали против этого спорить, как спорили в свое время против «оilioque» константинопольские раскольники при осаде города; священники брали пример с Петра Амьенского. И многие из них поплатились за это жизнью.

Берталан Ланги успел собрать громадное войско, целый стан народного ополчения, вооруженный косами, пиками, топорами; он сам возглавил его. Да и нужна ли тут военная наука? Наброситься на врагов и, не думая о смерти, рубить их до тех пор, пока всех не уничтожишь! Для этого вполне достаточно воли, отваги, ожесточения.

Не допустить переправы через Тису – в этом состояла главная задача народного ополчения.

Священная Тиса! Ее течение, даже когда оно сковано льдом, составляло пограничную линию между землями, населенными венграми, и землями, где жили другие народы. На левый берег этой реки не должен ступить враг!

Двадцатого июня тысячи народных ополченцев заполнили степи Притисья.

День выдался жаркий, земля накалилась, небо казалось белесым.

В полдень на тусклом небе начались невиданные явления. Солнечный диск померк, и вокруг него стало заметно нечто напоминавшее спицы, расположенные под тупым углом к светилу. Так обозначилась корона. Затем на большом расстоянии от солнца показался венец; с внутренней стороны по всей окружности он был бледно-розовый, а с наружной – нежно-зеленый, как радуга. Это появилось гало. И наконец на восточной стороне венца стало просвечивать еще одно солнце. Оба солнца имели рваные края и были одинаково окрашены, так что трудно было различить, какое из них настоящее, а какое ложное.

Люди содрогнулись при виде этого явления. Никогда еще не созерцали они ничего подобного. Даже образованные люди, знавшие о нем из книг, ощутили смятение, увидав своими глазами явление, происходящее раз в столетие.

– Небо грозит нам гибелью, – шептали суеверные.

Берталан Ланги отлично понимал, что народ воспринял это как роковое предзнаменование. Но небесные знаки человеческими руками стереть нельзя. Их необходима истолковать. И воскликнуть, как сделал Константин Великий в разгар боя: «In hoc signo vinces!» – «Сим победиши!»

Схватив ополченский стяг с крестом, седой священник поднялся на кунский курган и, отбросив прочь свою шляпу, обратился к богу:

– Ты, что послал нам знамение с небес! Что предвещает оно: победу или поражение? Хочешь ли ты ободрить нас, показывая, что и у солнца, которое поддерживает в небе твоя всемогущая рука, – тоже есть соперник? Мы знаем – ты волен погасить солнце! Какое же из этих двух светил ты погасишь? О, ты, верно, оставишь нам то благодатное солнце, что светит и согревает, то что остановилось, послушное тебе, над долиной Гаваона, ожидая, пока твой народ одержит победу, то солнце, что померкло и облилось кровью, когда твой святой сын был распят на кресте! Ты оставишь солнце нашей отчизны, солнце, возвещающее твое величие. Конечно, ты сохранишь нам его! Душа моя преисполнена веры, что это небесное явление знаменует торжество нашего солнца!

Весь день священник неустанно воодушевлял народ. Он говорил с такой страстью, что жилы вздулись у него на висках, а одухотворенное лицо сияло.

Люди, обнажив голову, проникновенно внимали этой беседе с богом.

– …Если же ниспосланное тобою знамение – не залог торжества нашего солнца, тогда, о господи, пусть я больше не увижу света и покину эту землю, которую больше не смогу называть своей отчизной! Пусть умру я там, где выроню из рук это знамя!

И внезапно, на вершине кунского кургана, священник выронил из рук знамя с красным крестом, огляделся вокруг и умер.

Бог, должно быть, услышал его молитву и выполнил его желание. И оказал ему этим немалую услугу – ведь царские сатрапы уже вынесли Берталану Ланги приговор: пятьсот ударов плетьми и ссылка в Сибирь. Итак, господь внял мольбе своего слуги и взял его на небо.

По существу, в этом случае нет ничего чудесного или невероятного, все объясняется очень просто: стояла страшная жара, священник сильно волновался, к тому же старик был предрасположен к апоплексии.

Но ополченцев это происшествие потрясло, и они разбежались. Народ разошелся по домам.

Священник выронил крест, но ведь у венгров оставался еще один крест – эфес сабли. Но и он им не помог.

Из двух светил июньского перигелия в небе осталось не прежнее солнце, а совсем иное.

Этого не заметили даже астрономы, Но мы это хорошо знаем.

 

Добрые старые друзья

Ночь тринадцатого августа.

Эден Барадлаи смотрел из окна барской усадьбы в Вилагоше на поток падающих звезд.

Это – извечная загадка: почему именно тринадцатого августа многие тысячи звезд низвергаются с небес, почему именно в эту ночь происходит волшебный фейерверк из метеоров.

Но теперь Эден уже знал, почему в эту ночь так густо падают звезды. Разглядывая их, он мог про каждую сказать, «кем» она была и «что» собою значила.

Он долгое время размышлял над этим.

Не каждый из астероидов, пролетающих по небу, чертя огненные линии среди недвижных созвездий, должен упасть на землю. Многие лишь загораются вследствие сильного трения о земную атмосферу, но затем мчатся дальше. Они имеют свои орбиты.

Любопытно было бы узнать, сколько среди стремительно проносившихся той ночью звезд таких, которые не упадут на землю или в море, а будут двигаться дальше своим путем? И когда-нибудь вновь появятся над землей?

Свою собственную звезду Эден к ним не причислял – она свой путь уже завершила. Когда человек становится бесполезен, ему легко уйти.

В тот день венгерская армия сложила оружие. Эден не принадлежал к числу людей, склонных к самообольщению, и не верил в миражи. Он знал: пришел конец всему.

Отныне будет существовать только идея.

Его поколение сыграло свою роль. И с честью сойдет с арены. Идея же сохранится и будет жить дальше.

А тем, кто сражался за нее, придется умереть. Они умрут, потому что ничего другого сделать уже не могут.

Такова судьба всех апостолов. Терновый венец – их корона, а голгофа – коронационный холм, где венчают идею.

Эден написал прощальные письма матери и жене, в которых сообщал, что спокойно ждет своей судьбы, как ожидали ее старцы Рима, сидя в своих креслах на колесах и не помышляя о бегстве. Столько жертв уже принесено, что не подобает теперь горевать об участи отдельных людей. Наступит время, подрастут те, кто сейчас еще в колыбели, и страна снова обретет величие.

Эден с мудрым спокойствием мирился со всем, не в пример многим своим соратникам, которые поспешили спрятаться, судорожно ища путь к спасению. Он даже не хотел думать о том, что можно заблаговременно обеспечить себя заграничным паспортом. Он вспомнил о браминах – ведь они никогда не помышляют о бегстве. Бежать – дело париев, а порой и кшариев.

В го время, когда Эден пытался угадать имена падающих звезд, под его окном возникла какая-то незнакомая фигура.

– Могу ли я видеть господина Эдена Барадлаи? – спросил пришедший.

– Это я. А вы кто такой?

– Мое имя – Балинт Шнейдериус. Я – лютеранский священник из Пуккерсдорфа, привез вам письмо.

– Заходите.

– Не могу, тороплюсь. Не хотелось бы здесь задерживаться. Пока русские войска еще не подошли сюда, дороги свободны, потом уже будет поздно. Вот письмо. Прощайте, да хранит вас бог.

Священник протянул письмо и удалился. Эден подошел к письменному столу, на котором горела свеча. На конверте он узнал почерк Таллероши. Молодой человек разорвал конверт, и оттуда выпал внушительный печатный бланк. Эден прочел письмо:

«Дорогой друг!

Никогда не забуду добрых услуг, которые ты мне оказал. Я обязан тебе даже жизнью: не оставь ты меня в тылу, я бы наверняка пропал. И твоему покойному отцу я был другом. Но, главное, не могу я спокойно взирать на гибель такого отважного патриота. Будь это в моги силах, я бы помог и остальным… Посылаю тебе английский паспорт, с которым ты сможешь выехать за границу. Паспорт снабжен визой и всем необходимым, а также точным описанием твоих примет. Все совпадает, черточка в черточку: мне б не хотелось, чтобы ради спасения своей головы тебе бы пришлось сбрить усы и бороду. Как это горестно, знаю по собственному опыту. Ты волен вписать в паспорт любую фамилию, по своему выбору. А письмо это сожги.

Твой старый друг.

Мое имя ты, верно, угадал?»

Дальше следовала приписка:

«Если решишься бежать, направляйся в сторону Польши, там ты никому не известен. В другой стране тебя кто-нибудь может узнать; однако москаль никогда тебя не видел, и ему можно сказать, что ты (Элджернон Смит. Ему и не догадаться об обмане».

Была и еще одна приписка:

«Подумай хорошенько! Оказавшись за границей, ты еще сможешь принести пользу нашей родине».

Эден взял в руки паспорт. Он был без изъяна и снабжен необходимыми подписями и печатями. Последняя подпись принадлежала русскому главнокомандующему. Кто-то позаботился даже о том, чтобы паспорт выглядел несколько потрепанным.

Эден бросил паспорт на стол. Бежать?… Ему стало стыдно при этой мысли. Бежать с помощью того, кого он меньше всего уважал, считал самым нелепым человеком на свете и у кого меньше всего был склонен одолжаться. И такому человеку быть обязанным спасением своей жизни!

Да и какой жизни! Стоит ли она того, чтобы из-за нее поступаться совестью?

Однако он напрасно пытался ожесточить свое сердце.

Открывшаяся возможность спасения изменила его настроение, смягчила душу. Только сознание безысходности помогало Эдену сохранять твердость. А теперь он думал о тех, кому нужна его жизнь, кого он еще может сделать счастливыми. Мать, жена, двое детей – разве не обязан он жить ради них?

А тут еще эта последняя приписка в письме Таллероши. Зебулон проявил немалый дар психологического воздействия, написав эти слова. Они оказались самым сильным доводом. А что, если он и в самом деле сумеет еще принести пользу своей родине?

Теперь в сознании Эдена возродились те самые иллюзии, которые были свойственны оптимистам и которые он высмеивал. А вдруг они окажутся осуществимыми?

Искушение было велико. Он не нашел в себе сил воспротивиться ему.

Эден снова стал разглядывать паспорт, подписи и тут наткнулся на фамилию, которая заставила его содрогнуться. То была подпись Ридегвари.

Нет, он не допустит, чтобы этот человек восторжествовал над ним! Нет, ему не придется злорадно шептать на ухо Эдену:

«Вот она, последняя ступенька к той вершине!»

Эта мысль заставила Эдена решительно схватить письмо Зебулона и сжечь его в камине вместе с письмами к матери и жене. Затем он позвал слугу и приказал ему немедленно отправиться домой, в Немешдомб. Он велел сообщить матери, что эмигрирует за границу и станет посылать оттуда вести на имя Енё.

Покончив с этим, Эден сжег все документы, которые не должны были попасть в чужие руки, и спешно уложил свой скромный багаж – лишь самое необходимое. В паспорте, как посоветовал ему Зебулон, он проставил имя Олджернона Смита и спрятал документ в бумажник. Потом распорядился запрячь коляску и под покровом темной ночи покинул Вилагош.

Он радовался ночной тьме; она помогла ему скрыть свой мучительный стыд.

Первая встреча с противником сошла благополучно. Начальник аванпоста проверил паспорт, нашел, что все в порядке, и завизировал его. Можно было продолжать путь.

Следующим пунктом, где снова требовалось предъявить паспорт, был Дьапью. Оттуда Эден намеревался проследовать прямо в Варад, затем двигаясь в направлении Сигета, ехать в Галицию.

В Дьапью его отвели в штаб командира полка. Эден спокойно вошел в зал и спросил, кому надо предъявить паспорт.

В приемной было много народу, и ему предложили обождать, пока выйдет командир полка.

Спокойствие не покидало Эдена Барадлаи.

Один из адъютантов просмотрел его паспорт, сверил описание примет и сообщил, что все в порядке – господин полковник не замедлит проставить визу. Вот он уже идет.

Когда Эден увидел входившего полковника, ему показалось, будто по его телу пробежал электрический ток. Им одновременно овладели радость и испуг.

Полковник оказался Леонидом Рамировым.

За эти годы Леонид сильно возмужал Куда девалось его легкомысленное выражение лица? Теперь на нем лежала печать властолюбия. То было лицо сурового воина.

Адъютант доложил полковнику о том, что мистер Олджернон Смит предъявил свой паспорт, который желает завизировать. Паспорт – в полном порядке.

Леонид поставил свою подпись и, взяв в руки пасшорт, уже собрался было вручить его владельцу.

Когда глаза Эдена встретились с испытующим, колючим и пронзительным взглядом Леонида, он почувствовал, как кровь стынет в его жилах. Леонид остановился на некотором расстоянии от него и надменным, резким голосом произнес по-английски;

– But you are not Yoи Algernon Smith! mister are Sir Edmund Baradlay.

Эдену почудилось, что земля разверзлась у него под ногами.

– Как? – сказал он тоже по-английски. – Неужели ты способен выдать меня?

– Я прикажу вас немедленно арестовать!

– Ты? Леонид Рамиров? Тот, кто жил со мной душа в душу, сопровождал меня через заснеженные поля, спасал от волков, кто бросился за мной в прорубь и, рискуя собственной жизнью, вытащил из ледяной воды?

– Тогда я был всего лейтенант лейб-гвардии, – холодно ответил Леонид.

– А теперь ты выдашь меня заклятому врагу? Обречешь на жалкую и позорную гибель? Подвергнешь осмеянию торжествующего победу противника?

– Да, потому что теперь я полковник лейб-гвардии уланского полка!

С этими словами Рамиров разорвал паспорт пополам и швырнул его в корзину.

– Уведите этого человека! Возьмите его под стражу!

Адъютант подхватил Эдена под руку и вывел из зала.

Весь дом, каждая комната были битком набиты офицерами и их денщиками. Для пленного не нашлось другого помещения, кроме дровяного сарая, иными словами – дощатой клетки, пристроенной к конюшне.

Пленника заперли там, а перед дверью поставили улана с карабином.

Только теперь почувствовал Эден, что значит «быть, уничтоженным».

Даже окончательно растоптанный и раздавленный, но не позволивший надругаться над собой человек все еще «что-то» значит. Утверждают, будто лицо Шарлотты Кордэ побагровело от гнева, когда палач, уже отрубив ей голову, ударил ее по щеке. Даже отрубленная голова – еще сохраняет человеческое достоинство. Но попавший в западню беглец – уже ничто!

Эден вышел за пределы того заповедного круга, внутри которого он хотя бы в одном оставался неуязвимым: он никогда не терял уважения к себе. Теперь же он лишился и этого. Он уже не сможет взойти на эшафот с гордо поднятой головой, потому что пытался бежать от палача. Хотел бежать и, как глупый перепел, дал заманить себя в ловушку. О, какое страшное наказание, какое унижение за минутную слабость! Какое жестокое возмездие! Он схвачен и посажен в грязную дощатую клеть, словно презренный дезертир!

Какой завидной казалась теперь та «вершина», от которой он отказался, решившись на побег. Если б вернуться назад! Если б можно было вычеркнуть из своей жизни то смятение, что толкнуло его на бегство!

Ах, каким величавым представлялось ему лицо седовласого воина, его боевого соратника, который с открытым лицом встанет перёд врагом, гордо назовет свое имя и скажет: «Я не жалею о содеянном! Victrix causa dus placuit, sed victa Catoni».

И протянет руки, чтобы на них надели кандалы.

А он, Эден, проглотив язык, сидит тут в позорной клетке, уличенный в малодушии!

Апостол Петр тоже плакал, когда вторично прокричал петух. А ведь ему говорили: «Tu es petra», – «ты гранитная скала»! И он дрогнул раньше всех.

Самым тяжким было то, что он утратил веру в человека, в бога. После встречи с Рамировым он лишился этой веры. В руках истерзанного мученика остается шелковая нить, поднимающая, его в заоблачную высь: вера в бессмертие своей души, вера в вечного бога, надежда на то, что на том свете правосудие восторжествует. В руках Эдена эта нить порвалась. Если близкий друг мог так хладнокровно, так кощунственно предать его, значит душа, загробный мир, бог – все это лишь выдумки. Роковая обреченность существует только на этом свете, в первую голову – для праведников.

День клонился к вечеру. Никто не приходил к Эдену, лишь каждые три часа сменялись часовые. Узник явственно слышал сквозь дверь – ведь он понимал по-русски – приказание разводящего:

– При попытке к бегству – стрелять!

Вечером, около девяти часов, разразилась гроза. Как раз в это время сменили часового.

Шел проливной дождь, сверкала молния. При ее вспышке Эден видел сквозь щели в дощатой стене, что неподвижный часовой, прячась от дождя, повернулся лицом к двери сарая и взял ружье на изготовку. Вода ручьем стекала с одежды солдата, он стоял по щиколотку в грязи, не смея даже приподнять ногу. Так он будет стоять, пока его не сменят.

Гроза постепенно затихала, молния блеснула уже где-то вдалеке, наступила кромешная тьма. Часы на колокольне пробили одиннадцать раз. В конюшне храпели конюхи, а под соседним навесом били копытами казачьи кони. Все это отчетливо слышал Эден.

Вдруг ему почудилось, будто его шепотом окликнули:

– Барин, Барадлаи!

– Кто это?

– Я.

Сомнений не было – то был голос часового.

– Откуда ты меня знаешь?

– Помнишь, барин, ямщика, который вез тебя по могилевским дорогам? Меня еще тогда чуть не сожрали волки, но ты не бросил меня в беде. А теперь я тебя не оставлю. В задней стене сарая есть одна доска, четвертая, которую можно сдвинуть и через щель выбраться, на волю. Под навесом стоят на привязи казачьи, кони. Там найдешь моего коня, на нем кадеты поводья, его легко узнать по белому хвосту. Это резвый скакун, садись на него. Позади навеса – сад, дальше – степь. Скачи в ту сторону, куда ушла гроза. Она надежный проводник, поведет по верному пути. За меня не тревожься. Я буду стрелять тебе вдогонку – ничего не поделаешь, обязан. Приказ я выполню, а за стены я не отвечаю, вина не моя. Вот еще что: когда вскочишь на коня, сожми коленями его бока, только не подстегивай, и тогда он понесется вскачь. Если ударишь, он тотчас станет, хлеще будешь бить, он и вовсе не пойдет. Немало конокрадов на этом попались. Лошадь мою зови Любушкой, она знает это имя. Скажи только: «Любушка, ура!» – и она сразу помчится вперед.

Эден ощутил как снова оживает его сердце.

Уж если ему не суждена смерть, достойная свободного человека стоящего лицом к лицу с врагом с гордо поднятой головой, то он может теперь избрать участь вольного веря, которого могут убить во время преследования. По крайней мере он не уподобится удавленной в капкане крысе.

Торопясь воспользоваться советом ямщика, он нащупал державшуюся на одном гвозде доску, вынул ее, с трудом протиснулся в образовавшуюся щель и очутился под навесом. Все казаки спали глубоким, беспробудным сном возле своих коней. Эден разыскал лошадь с белым хвостом, около нее никого не было.

Беглец вскочил на лошадь, повернул ее и. сжав коленями бока животного, шепнул в самое ухо:

– Любушка, ура!

Лошадь прянула и во весь опор помчалась через сад.

На конский топот выскочил часовой. Приложив ружье к плечу, он пробормотал про себя: «Храни тебя святой Георгий» – и выстрелил вслед беглецу.

Звук выстрела разбудил казаков, они вскочили на ноги.

– Что стряслось?

– Пленный сбежал.

– В погоню!

Человек десять вскочили на коней и пустились за Эденом, стреляя наугад в непроглядной тьме. При вспышках молнии перед ними раз-другой мелькнул силуэт летевшего по степи всадника, и казаки поскакали, в том же направлении;

Великолепный волынский жеребец догонял грозу, ведь она надежный попутчик. Гроза постепенно скрыла беглеца под плащом своего ливня, громом заглушила крики и улюлюканье преследователей, топот скачущих коней.

Гроза стала защитой беглецу. Его не догнали.

 

Надир

[144]

Если кто-нибудь хоть однажды пустился в бегство, его непременно захватит жажда безостановочного скитанья. Эта страсть овладевает человеком, как вихрь, как водоворот, и с головокружительной быстротой увлекает за собой в безудержном стремлении.

Утренняя заря застала Эдена в степи, в самом центре плоской, безлюдной равнины.

Кругом лежала пустынная земля, а над головой раскинулось чистое, безоблачное небо.

В поднебесье кружил одинокий степной орел, по равнине трусил рысцой одинокий всадник.

Дорог в степи нет, куда ни глянь – всюду однообразное голое пространство. Только где-то вдали смутно виднеется силуэт двух повернутых друг к другу колодезных журавлей, которые как бы образуют большую букву «М». Кто знает, быть может она напоминаем «Memento mori!».

Эден направил коня к журавлям. Животное тоже томилось жаждой и ускорило бег.

Подъехав к колодцу, Эден зачерпнул ведро воды, напоил Любушку и, кинув ей на шею поводья, отпустил: пусть поищет себе какой-нибудь корм.

Однако степь оказалась малогостеприимной.

Горячее летнее солнце иссушило землю, и ее поверхность превратилась в сплошную, покрытую трещинами кору. В иное время года места вокруг колодца, видимо, были заболочены, об этом свидетельствовали глубокие вмятины от копыт. Но пробившаяся здесь весной лапчатка напрасно вверилась паводку и поспешила распустить свои серебристые листья. До самого горизонта раскинулась обширная солончаковая степь, где ничего не растет, кроме высохшей солянки да непритязательного, способного всюду выжить молочая. Но пышные заросли этого растения с ядовитым млечным соком не могут служить пищей ни одному животному.

Никакой дороги нет в помине, не видно даже следа колесной колеи.

Времени в распоряжении Эдена было достаточно. Он присел на низкий колодезный сруб и мог сколько угодно любоваться далью, ожидая, пока передохнет лошадь, которая бродила по мертвой равнине в тщетных поисках сочной травы.

Посреди этой бескрайней степи Эден ощущал себя затерянной пылинкой, которой дано мыслить, чувствовать и вспоминать.

Вспоминать, что еще вчера она была частицей могучего великана! Но великан рухнул, рассыпался во прах. И теперь каждую пылинку уносит ветер, и она сознает, что ее ждет гибель, хотя все еще продолжает жить.

На горизонте, рождая марево, колышется раскаленный воздух. Чудится, будто где-то вдали возникает холм, похожий на плавающий в воздухе остров – тенистый и изумрудный, высящийся посреди голубого моря. Но это – лишь призрачное видение. Ведь природа – затейливая выдумщица.

А та героическая борьба, что закончилась поражением! Неужели и это был лишь мираж? А великая битва с ее историческими победами?… Прошумела и замерла?…

И теперь надо отказаться от всего, забыть, уверять, что ничего, мол, такого не было?

При этой мысли Эдена охватило неудержимое желание скрыться, исчезнуть из этого мира: мчаться, лететь во весь опор, не переводя дыхания, нигде не останавливаясь. Бежать от самого себя.

Он погрузился в глубокое раздумье и очнулся, лишь заслышав конское ржание.

Эден оглянулся. Чуткая казацкая лошадь, заметив какого-то всадника, сразу приблизилась к своему седоку, словно предлагая умчать его от опасности.

Облокотясь на седло, Эден поджидал незнакомого всадника. Это не мог быть враг – неприятель не ездит в одиночку. Скорее путник, должно быть такой же скиталец, как и он, который пытается уйти от возмездия.

Всадник направился к колодцу; ведь колодцы – «маяки степей.

Уже на расстоянии тысячи шагов можно было определить по его внешнему облику, что это – отбившийся от какого-нибудь партизанского отряда молодец. На его круглой шляпе алела красная лента.

Он подъехал ближе, и Эден сразу его узнал. То был Гергё Бокша.

Появление его почти обрадовало Эдена, все-таки как-никак – знакомый человек.

Правда, Эден испытывал к таким людям мало расположения. Но теперь, когда его так безжалостно предал самый лучший друг, приятно было встретить даже этого удальца!

Эден приветливо окликнул Бокшу. Но как обрадовался тот, когда увидел Эдена!

– Ох! Ваше высокоблагородие! Ну какая же удача, что я встретил вас здесь! Благослови вас господь! До чего ж вы правильно сделали, что ускользнули оттуда! Плохие дела там, за степью. Я и сам едва ноги унес.

С этими словами Бокша спрыгнул с коня и похлопал его по шее.

– Если бы не мой белолобый, я, как пить дать, достался бы на съедение псам. Вы только послушайте, ваше высокоблагородие! Увидав, что всему пришел конец и наши складывают оружие, я подумал: неужели супостатам задаром достанется гурт волов? Как бы не так, решил я, и ночью погнал их через беленьешские леса прямо к Вараду. Спорол я с доломана золотые галуны, спрятал в лесу саблю и пистолет и ввалился к москалю. «Я, мол, говорю, продаю сто голов скотины, не купите ли?» Незадачливый каптенармус сразу попался на удочку, договорился со мной, даже торговаться не стал, и дал мне расписку. А за деньгами послал к господину Ридегвари.

– Разве Ридегвари в Надьвараде? – торопливо спросил Барадлаи.

– А как же! Ну за деньгами я к нему, конечно, не пошел. Вскочил на коня и дал тягу. Только пыль столбом поднялась! Эх, до чего жаль… А то почтеннейший Ридегвари всыпал бы мне звонкой монетой!

Эден облегченно вздохнул, будто с плеч его свалилась большая тяжесть.

Раз Ридегвари находился в Надьвараде, значит Эден своим спасением все-таки вновь обязан Леониду Рамирову. Не возникни на его пути Рамиров, он, Эден, прямехонько угодил бы в логово своего смертельного врага! Быть может, Леонид подстроил это нарочно? Что, если и побег – тоже его рук дело? Вероятно, сам Леонид поручил ямщику помочь ему бежать! Может быть, именно теперь он проявил себя самым верным другом! Да, вероятно, так оно и было – он поступил на российский манер, но как благородно!

А может быть, дело обстояло совсем иначе. Но Эден упорно придерживался такой версии. Она возвращала ему веру в бога, в человека, в вечную справедливость и в силу дружбы. Такое истолкование своего удивительного спасения заставило Эдена усмотреть в этом предначертание судьбы: каждому человеку предопределен свой путь, есть люди, которым она повелевает жить. Кто знает, для какой цели она их приберегает?

– Я вам очень благодарен, что вы сообщили мне о местопребывании. Ридегвари, – сказал он Бокше. – Это единственный человек на свете, которого я избегаю и кому ни за что не сдамся.

– А что вы думаете делать дальше?

– Явлюсь к первому встретившемуся на пути австрийскому генералу и открою ему, кто я таков. Скажу: «Я готов расплатиться сполна!»

Не по душе пришлось Бокше такое намерение.

– Ну, ваше высокоблагородие, такую мысль не назовешь разумной. Нет, нет! На что уж я прост, а под этим не подпишусь. Сейчас остервенелый враг пришел в раж и не успел еще остыть, он искромсает первого, кто попадется ему в руки. К чему такая спешка?

– Не скрываться же мне годами в камышах? Или, может, превратиться в бетяра и скитаться по степи, чтобы на меня устраивали облаву, гнали из одного края в другой?

– Я вовсе не говорю, что вы должны так поступить, хотя самому мне, может быть, придется пойти именно на это. Но, по моему скромному разумению, благородный барин, вроде вас, может по крайней мере никуда не ходить, пока его не пригласят.

– А что же мне делать до того времени? Прятаться в кукурузе?

– И этого я не говорю. Зачем вам прятаться в кукурузе? Вы, барин, у вас отличная барская усадьба. Вернитесь к себе домой, и там, живя, как приличествует вашему рангу, дожидайтесь, пока за вами не пришлют.

– Чтобы самому отравить секиру, которая отсечет мне голову? Ежедневно видеть мать, жену, детей, истерзать свою душу несколькими днями счастья, а потом дать себя схватить, слыша отчаянные вопли близких, которых я люблю больше всего на свете? Нет, такой изощренной пытки не сумел бы придумать для меня даже враг!

– Сколько времени вы уже не видели свою семью?

– Прошло четыре месяца с тех пор как я в последний раз побывал в Немешдомбе.

– Значит, еще перед великими битвами?

' – Да, с тех пор я не был дома.

– А на Кёрёшском острове вы разве не были?

– Никогда. Ведь это – загородный дом, который отец приобрел во время моей поездки за границу, А после моего возвращения на родину мне еще ни разу не удавалось проводить лето на лоне природы.

– Ну, теперь я полностью во всем разобрался и даже уразумел, что такой знатный барин, как вы, должен обдумать кому и как ему сдаться. Вы не хотите, чтобы вас застали врасплох и под улюлюканье врагов, под конвоем, со связанными за спиной руками повели в тюрьму. Однако дозвольте предложить вам кое-что, как мне сдается, подходящее. Я поведу вас через степь и болота так, что нам не встретится ни одна живая душа, и доставлю в дом моего хорошего знакомого. Он стоит как раз в стороне от дороги. Там вы и напишите письмо в адрес самого австрийского главнокомандующего: нахожусь, мол, там-то и там-то, ожидаю дальнейших указаний. Коли понадобитесь, он, разумеется, вас вызовет. Ну, а вдруг не вызовет? Ведь может произойти еще много всяких событий, зачем торопиться навстречу гибели? Выждите, пока она сама не явится к вам. А покамест будьте начеку, следите, чтобы трубка ваша не потухла. Будь я барином, честное слово, поступил бы именно так.

– Принимаю ваш совет, Бокша, и поступлю так, как вы говорите. Свое разумение я теперь ни во что не ставлю. Так и быть, ведите меня куда знаете.

Эден следил глазами за перекати-поле. Ветер гнал шар через всю равнину. Каким жалким становится это растение, будучи оторвано от корня! Налетевшая буря гонит его к югу, ветер, дохнувший с другой стороны, перехватывает и мчит на восток. А ведь оно было таким жестким, непокорным, так угрожало своими колючками, пока сохраняло крепкую связь с почвой!

Прошло всего два дня, а уже третий по счету человек выбивал Эдена Барадлаи из колеи. Незначительные люди, к мнению которых в другое время он и прислушиваться бы не стал – Таллероши, ямщик, Бокша, – сейчас гонят его по голой степи, как встречный ветер гонит перекати-поле.

Вот одна из трагедий, которые выпадают на долю выдающейся личности: в то время, как сама она в роковых обстоятельствах становится ничем, маленькие люди остаются теми же, чем были раньше. Эден имел все основания кое в чем завидовать гуртовщику – ведь тот по-прежнему оставался Гергё Бокшей.

– Ну, давайте взнуздаем коней и двинемся помаленьку вперед.

Мираж в тот день был как-то особенно красив, он раскидывал по небу целые пальмовые леса. А между тем вокруг простирались одни болота. Но для тех, кто блуждает под жарким летним небом по бесплодной пустыне, и болото – желанное прибежище.

Когда около полудня путники вплотную приблизились к болотам, мираж исчез. Все пространство к югу, до самого горизонта, представляло собой бескрайнюю темно-зеленую равнину.

Как ласкала она глаз после однообразной голой степи, покрытой соляной порошей, которую весенние воды вымыли из солончаковой почвы. На ней произрастал лишь ситник, даже в пору цветения кажущийся совершенно высохшим, да редкой щетиной торчала мертвая красноватая трава.

Но дальше, где была вода, картина менялась!

Громадная степь полна неведомой нам жизни. Шуршат непроходимые заросли камыша. Их метелки, как чудовищные усы, шевелятся на ветру. Море бесплодных колосьев, не приносящих зерен!

В дебрях этих зарослей царит таинственная тишь, прерываемая еле уловимым, дремотным шепотом. Он исходит от шелестящего в камышах ветра. Сонной дремой наполнен день, который для обитателей болот заменяет ночь.

Каждый, дерзнувший проникнуть в это сонное царство и решивший пробираться сквозь его неведомые тайники, должен иметь голову на плечах и обладать мужественным сердцем.

Бокша знал все броды через топь, болото было ему знакомо, как родной дом. Он не раз бывал здесь и знал каждое топкое место, где можно укрыть скотину; он легко находил просветы в камышах, по которым можно обойти провалы и бездонные, тинистые омуты, безошибочно угадывал, какие из шатких мостков в состоянии выдержать тяжесть лошади и седока. Ведь стоит сделать один неверный шаг в коварной топи, и трясина поглотит человека, его не спасет никакая наука, кровожадные пиявки и раки начисто сожрут его тело. Знал Бокша и спрятавшееся среди болот место для привала – возвышавшуюся над трясиной площадку. Там было и пастбище для коней, и тростниковая хижина для всадников.

– Тому, кто двигается здесь следом за мной, опасаться нечего!

Гергё Бокша изрек это с такой гордостью, будто был полным хозяином этой земли. Тут начиналось царство, которое никому не подвластно, оно никогда и никем не было завоевано. Любой царский полководец волей-неволей должен был бы остановиться на его границах. А вот он, Бокша, чувствует себя здесь как дома.

При переходе вброд лошади кое-где погружались в воду по самую грудь, в одном месте пришлось даже переправляться вплавь. Никаких проторенных троп не было и в помине. Находить места, где болотное дно крепче, бетяру помогала лишь хилая листва чахлых растений, а разыскивать в монотонном однообразии дикой природы признаки заросших, петлявших в зарослях кустарника тропинок ему позволяло необыкновенное чутье.

Местами лошадь так уверенно находила издавна знакомую дорогу, что ему не надо было следить за ней.

В такие минуты Бокша оборачивался назад и вел со своим спутником беседу.

– Поверьте, это отнюдь еще не конец! – уверял он.

В голове у него вертелся целый калейдоскоп пестрых и несбыточных мечтаний, которые он, неуставая, нанизывал друг на друга.

Комаромская крепость еще не пала и может обороняться хоть целых три года. Она будет держаться! А дело тем временем обернется к лучшему.

В худшем случае, если крепость все же сдадут, непременным условием при этом поставят всеобщую амнистию.

Более чем вероятно, что русский царь уже обещал, что после победы никого из нас не станут преследовать и восстановят прежнюю конституцию.

Скорей всего русские и австрийцы теперь передерутся между собой, об этом поговаривают даже сами русские офицеры, А это опять-таки может дать новый оборот делу.

К тому же есть немало людей, которые не сложили оружия. Они ушли в леса, в болота и будут вести там партизанскую войну.

Вожаки доберутся до Турции, как во времена Тёкёли, призовут на помощь турок, те не захотят спасовать перед русскими и будут вынуждены прийти нам на подмогу.

За спиной турок стоят Англия и Франция, они тоже нападут на Россию.

Венгерскую корону могут предложить младшему сыну английской королевы, и он согласится ее принять.

В Азии еще осталось семь мадьярских племен, живущих на древней прародине. За ними поехал старик Мэсарош, он приведет их сюда, в страну. В каждом племени – по тридцать тысяч воинов.

Бокша рассказывал все это Эдену с убежденностью фанатика, твердо верившего в реальность своих иллюзий.

Эден не возражал. Только думал про себя:

«Неужели и я стану когда-нибудь таким вот одержимым?»

Да, это было неизбежно.

Не было в то время ни одного человека, который не вынашивал бы в сердце своем самых невероятных, самых фантастических планов, который не надеялся бы на чудо Мы занимались даже столовращением, вызывали духов и выстукиванием вопрошали их: «Что будет с нами?»

Мы предавались мечтам. Кто это – «мы?»

Да все жители тогдашней Венгрии!

Разница заключалась лишь в том, что одни умели скрывать свой недуг, другие не считали это нужным.

Так смертельно больная нация предавалась безудержным мечтам.

О, как долго не наступало ее выздоровление!..

Был уже полдень, когда путники добрались до небольшого островка среди болот, служившего привалом на этом безлюдном пути.

Островок представлял собой круглую площадку на более пяти-шести саженей в поперечнике, окаймленную вереском и кустами дрока. В центре этой лужайки стоял ветхий шалаш, сложенный из связок тростника, перетянутых рогожей.

– Здесь, сударь, мы и передохнем, – сказал Гергё Бокша, спрыгивая с коня. – Лошадей нужно беречь.

Лужайку покрывала пышная трава с примесью желтой люцерны – прекрасное пастбище для коней.

– Вы ничего не чувствуете? – спросил Бокша.

– Ничего, – ответил Эден, не поняв вопроса.

– Даже голода?

– Его я могу, долго сносить.

– Сейчас мы что-нибудь разыщем, в воде всегда что-нибудь водится.

Бокша снял сапоги и, подвернув штаны, залез в воду у самого края островка. Через несколько минут он вернулся со шляпой, полной раков.

– Они особенно вкусны в те месяцы, в которых нет буквы «р».

Бросив раков в вырытую яму, он соорудил над ней костер из суховейника и камыша и с помощью трута зажег сухую траву. Раки, когда с них была соскоблена зола, оказались красными и отлично испеклись.

Гёргё вытащил их из костра, разложил на траве перед Эденом и, подавая ему пример, принялся ими лакомиться.

Эден даже не притронулся к угощению, хотя Бокша на все лады расхваливал раков.

Покончив с едой, он сказал Эдену:

– Нет, так не годится. Предстоит ехать еще целые сутки, пока мы доберемся до места, о котором я говорил, Вы ведь со вчерашнего дня ничего не ели и в дороге выбьетесь из сил. Мне это привычно, я могу питаться дней пять лишь сырыми улитками да болотными орехами. Слов нет, все это малопригодно для желудка знатного человека. Ну, да ничего, я постараюсь помочь беде. К северу, в двух часах ходьбы отсюда, находится Комади. Я проберусь туда, а вы оставайтесь пока здесь и ждите меня. Можете за это время хорошенько выспаться, только подкиньте в костер хворосту, чтобы отогнать комаров. Вы поди уж много ночей не спали? Я раздобуду провизии и вернусь еще до сумерек. А ночью, при лунном свете, тронемся в путь. Согласны?

Эден кивнул головой. Со времени страшного поражения он лишился всякой воли, им владело какое-то безразличие.

Бокша, торопливо взнуздав коня, направился к северу и скрылся в зарослях камыша.

Только с этого момента почувствовал Эден всю тяжесть одиночества. Он был словно за пределами мира. Один-одинешенек на заброшенном островке размером в двадцать квадратных саженей.

Даже дикая растительность этого островка, как бы изгнанная из цивилизованного мира и отягощенная дурной славой, казалось, избегала людных мест и уединилась в глуши.

Тут собрались и ядовитая цикута, и собачья петрушка с синими листьями, и кусты кроваво-красных волчьих ягод, и водяной поручейник с едким, дурманящим запахом, и даже вонючие бешеные огурцы и зловещая черная черемица. Они походили на свору разбойников и тайных убийц, на избегающую человеческого общества банду, преследующую все живое.

А вокруг – замкнутое кольцо необъятных болот.

Плававшие на поверхности воды кожистые, большие листья водяных лилий и их тюльпанообразные цветы говорили о том, что глубина здесь больше сажени. Желтые цветки кувшинок напоминали, что под ними глубокая тина.

Этот заброшенный уголок с одичалой природой казался Эдену Барадлаи тюрьмой, он был здесь так изолирован, словно его заточили в келью со свинцовой кровлей. Если проводник его не вернется, если он заблудится или его схватят, Эден неминуемо погибнет: собственными силами ему из этой трясины не выбраться.

Но чего, в сущности, было ему страшиться? Вскоре солнце начало клониться к закату, и мертвая степь ожила, наполнилась звуками. В воздухе что-то зашуршало – это перелетные цапли пронеслись над головой Эдена, блистая на солнце белым оперением. Где-то вдали послышалось тоскливое, похожее на рев, уханье выпи. Возле своей норы завыла водяная собака. Мириады квакающих лягушек примешивали свой хор к кряканью диких уток и галстушников. Ко всему этому присоединялось доносившееся с левады волчье завывание.

Если бы услышать колокольный звон! Но, видимо, ближайшее селение находилось очень далеко.

Тем не менее Эдену казалось, что сквозь дикий галдеж обитателей водяного царства порою прорывается какое-то громыханье, от которого гудит земля, как от далекой артиллерийской канонады. Вот оно снова повторяется, еще и еще.

Эден невольно вспомнил все, что говорил Бокша.

Уже три дня как последняя боеспособная венгерская часть сложила оружие и прекратила сопротивление. Кто же ведет артиллерийскую стрельбу.

Может быть, действительно союзники обстреливают друг друга!

И, глубоко погрузившись в размышления, Эден, сам того не сознавая, предался безумным мечтам. Лишь с трудом удалось ему очнуться от этих призрачных видений.

«Вот до чего можно дойти! – подумал он. – Неужели человеку так легко сойти с ума от одиночества?»

Наконец он полностью пришел в себя.

Солнце почти закатилось. Эден ощутил голод и озноб – в болотах по вечерам довольно прохладно.

А Бокша все не возвращался.

Что, если он вдруг пропал? Или намеренно бросил здесь своего спутника? Ведь его однажды на глазах у Эдена наказали, выпороли по приказанию Рихарда. Теперь он может жестоко отомстить за это. Стоит ему лишь позабыть среди трясины об Эдене, и тому конец.

Теперь солнце уже совсем зашло. Над противоположным краем болота показался широкий лик луны.

Взглянув на лунный диск, Эден неожиданно заметил в его лучах очертания двигавшейся головы. Кто-то приближался.

То был ворон пророка Ильи, несший своему хозяину хлеб! Среди болота послышался свист. Это Гергё Бокша насвистывал знакомую мелодию: «Эх, только и осталась, что боевая песня!»

Эден разжег посильнее костер, чтобы гуртовщику легче было заметить привал.

Бокша вернулся с туго набитой переметной сумой, В ней было столько провизии, что ее должно была хватить до конца их похода.

– Малость задержался, – стал оправдываться Гергё, еще не успев соскочить с коня. – Но со мной чуть не приключилась беда.

Он тут же снял с лошади сумку, развязал ее и выложил на разостланную сермягу привезенное добро: мягкий хлеб, сыр, ветчину и полную флягу. Из другого отделения сумки он вытащил шерстяную бурку и накинул ее на плечи Эдена.

– В дороге пригодится. А то, как я заметил, теплой одежды у вас нет.

– Благодарю.

– Не за что. Все даром досталось, – заметил Бокша и засмеялся.

– Каким образом?

– Потом расскажу. Давайте сначала перекусим, я ведь и сам еще ни крошки не съел. Только не думайте, я ничего не стащил, ей-богу все приобретено честным путем.

Бокша улегся на траве животом вниз возле разостланной бурки, и по тому, с какой жадностью он набросился на еду, было понятно, что он и в самом деле еще ничего не отведал из раздобытых яств. Он поглощал пищу такими кусками, что едва не подавился.

Но как ни был он поглощен едой, его неудержимо разбирал смех.

– Вот теперь можно и разговаривать, – начал гуртовщик, хлебнув из фляги и передавая ее Эдену. – Ну как не порадоваться, что у меня хватило ума съездить в Комади! Правда, эта вылазка чуть не кончилась провалом. Въехал я в Комади, и, представьте себе, сударь, никто меня не остановил, и я без помех добрался до самой городской управы. Только поравнявшись с рынком, приметил я, что весь город кишмя кишит казаками, комар их забодай! Они выскакивали то из одного, то из другого дома, а городская управа оказалась их штаб-квартирой. Бежать было поздно, – путь повсюду отрезан. Ну, думаю, Гергё, не дай теперь маху, не оплошай. Либо ты их прижмешь, либо они тебя.

– И что же вышло?

– А вышло то, что я их все-таки облапошил. Не спеша подъезжаю прямо к дверям городской управы и прошу одного из казаков подержать поводья моего коня, пока, мол, не вернусь. Потом спрашиваю у караульного, где генерал. По правде сказать, не знаю, был их начальник в самом деле генералом, или нет, но я направился прямо к нему. Я решил, что если он засел в тылу, так далеко от главных сил армии, значит – заготовляет провиант. Я прямо и набросился на него со своей вчерашней распиской. «Сударь, говорю, я продал вам волов, вот расписка. Расплачивайтесь!» Ну, он прямо остолбенел. Сумма огромная. Генерал стал упорно отказываться от уплаты, ссылаясь на то, что главная касса у них в Надьвараде. и посылал меня туда. Но я настойчиво твердил, что деньги мне нужны сейчас, что я не могу забираться в такую даль, что я даже не знаю, где находится этот город да к тому же мне, мол, надо расплатиться с остальными гуртовщиками. В конце концов он все-таки попался на удочку, и мы сошлись на том, что я сброшу с причитающейся суммы треть; он так обрадовался уступке, что даже обнял меня. Остальные деньги он тут же уплатил, вот они, у меня здесь, в кармане. Вот видите, никого я не обманул: я продал стадо, потому что они все равно бы его захватили, а так они получили его за деньги. Да и генерал прикарманил треть суммы, которая, видно, пришлась ему очень кстати. Человек, он, должно быть, семейный, имеет, верно, детишек. Да благословит его бог!

С этими словами Бокша снова отрезал себе изрядный ломоть хлеба и ветчины.

Эден позавидовал этому человеку, не терявшему чувства юмора даже в самом катастрофическом положении.

– А теперь – в путь!

Полная луна сопутствовала скитальцам. Среди болот нередко попадались почти сухие лужайки, где можно было ехать быстрее. Удавалось и лошадей покормить – всюду росла сочная трава, темнели заросли ежевики и папоротника.

Под утро они приблизились к берегу какой-то реки. Здесь Гергё Бокша и его спутник передохнули в хижине знакомого рыбака, который сварил для них уху с паприкой. Бокша приготовил к ней крампампули. Позавтракав, Эден почувствовал, что после беспрерывной скачки в течение трех ночей его неодолимо клонит ко сну. Растянувшись на тростниковой циновке, он сразу заснул и спал очень долго. Когда он проснулся, Бокша сидел возле хижины.

– Сколько времени? – спросил Эден.

– Поглядите, уже смеркается.

– Неужели я так долго спал? Почему вы не разбудили меня?

– Ну, это было бы непростительным грехом. Во сне вы побывали дома и говорили со своим сынком.

При этих словах Эден сразу помрачнел. Сон его отгадать было нетрудно!

Теперь дорога все время шла вдоль извилистой реки. Берега ее на всем протяжении были пологими. После половодья прибрежные левады стояли с весны и до самой осени в воде, передвигаться по ним можно было либо в лодке, либо верхом. Река текла среди густых дубовых и ольховых лесов, и острова на ней казались как бы их продолжением. Местами огромные деревья, росшие по берегам реки и на островах, припадали друг к другу кронами, и вода струилась под их сводом.

День был уже на исходе, когда путники приблизились к какому-то большому острову. Северный берег, по которому они ехали, соединился с этим островом мостом.

– Прибыли, сударь, – сказал Бокша. – Здесь находится жилище моего знакомого, к которому я обещал вас доставить.

– А как его зовут?

– Потом узнаете.

– А не буду я ему в тягость?

– Ну, нет!

Они медленно перебрались через мост. И, как только расступился перелесок у предмостья, склоненные друг к другу деревья словно образовали зеленую арку, давая возможность путникам заглянуть в глубь острова. Там их взору предстала освещенная луной барская усадьба, стены которой были укрыты плющом и вьющимися розами – как раз стояла пора вторичного цветенья! Возле дома высилась гигантская липа, а напротив раскинулся широкий лазурный пруд, в котором, как в зеркале, отражался дом.

Эден подумал, что он где-то видел все это, может быть ему вспомнился какой-то пейзаж, нарисованный художником.

На веранде дома уже горел фонарь. Падавший из освещенных окон свет дрожал на волнистой поверхности.

Всадники неслышно подъехали к усадьбе по усыпанной гравием дороге. Перед верандой они спрыгнули с коней Конюх принял от них поводья, и пришельцы поднялись по мраморной лестнице.

Стоя на пороге веранды, Эден Барадлаи бросил взгляд сквозь освещенное окно внутрь дома и увидел там, возле стола, одетую в траур юную женщину со спящим на коленях младенцем. Другая женщина, с белым как мрамор лицом, читала раскрытую библию с застежками. Молодой человек, держа на коленях мальчика, выводил для него на большой черной доске какие-то буквы.

Эден вдруг понял, что ему отлично знакомы все эти лица.

В углу лежала большая собака, ньюфаундленд. Она быстро вскинула голову, весело оскалила зубы и побежала к дверям. Казалось, это улыбается большой добродушный человек: ведь собаке нельзя лаять – малютка уже уснул.

Услыхав возню собаки, все выжидающе уставились на стеклянную дверь. Они не могли разглядеть в темноте, что происходит снаружи.

– Где я? – срывающимся от волнения голосом спросил своего проводника Эден.

– Дома!

 

Письмо, которое не было показано

Эден и раньше знал, что его пребывание в семье будет горьким счастьем. И действительно, его жизнь превратилась в каждодневную агонию.

Сразу же по прибытии он известил письмом облеченного неограниченной властью австрийского главнокомандующего о месте своего пребывания и предоставил себя в его полное распоряжение. Он сообщил ему, что будет ждать его приказаний.

– А пока постараемся быть счастливыми.

Но как это сделать, если каждый их поцелуй напоминал о прощанье, каждое объятие вызывало из мрака колодную тень; она вставала между ними и шептала: «Может быть, завтра?»

Аранка страдала и томилась, как обреченный на вечные муки ангел.

– Не оставайся здесь, – шептала она мужу, – уходи, спасайся, скройся! На что мне твоя гордость, величие? Пусть ты будешь унижен, уязвлен в своем достоинстве, лишь бы остался жив. Беги, пока не поздно. Ты дал им честное слово? Ну так что же, нарушь его сто раз. и я в сто раз больше буду тебя обожать! Уезжай за границу, я последую за тобой. А хочешь, – останусь дома скорбящей вдовой. Я согласна ходить в трауре, лишь бы ты был жив. Избавь своих детей от страшного кошмара, не купай в кровавой купели своих сыновей! Станем ходить по миру нищими, лишь бы вместе. Что нужно мне, кроме тебя и двух моих крошек? Что мне до вашего громкого фамильного имени? Откажись от него, и я буду любить тебя, какое бы имя ты ни носил. Моей родиной станет та земля, где будешь ты. Поедем в Америку. Я буду твоей служанкой, поденщицей, батрачкой! А не то – убей меня сначала, и тогда можешь подражать гордым римлянам!

Эден не поддавался на ее уговоры, он решил ждать своей судьбы.

Было невыносимо изо дня в день видеть мучительную тревогу молодой женщины. Она вздрагивала при каждом скрипе открываемой двери, ее охватывал трепет, едва раздавался в передней чей-нибудь незнакомый голос – не вызывают ли мужа?

А ночью, когда все засыпали, она бодрствовала и, считая минуты, обходила с ночным фонарем в руках все комнаты, прислушиваясь к каждому шороху, любой звук принимала за бряцание оружия.

Енё каждую ночь встречал свою бродившую, как приведение, невестку. Судорожно запахивая на груди халат, с широко раскрытыми невидящими глазами она неслышно скользила с веранды на веранду, словно одержимая, словно лунатик. Енё иногда удавалось рассеять ее тревогу, ненадолго успокоить ее, уговорить молодую женщину вернуться к себе в спальню. Он убеждал ее, что кругом все тихо, спокойно, не слышно никаких звуков…

А что было, когда приходила почта, с какой тревогой вся семья хваталась за письма. Кому письмо? Что в нем? Может быть, это ответ на то послание, что отправил Эден?

Однажды среди доставленной на кёрёшскую виллу вечерней почты оказался конверт с. адресом, написанным по-немецки:

«Hern Eugen von Baradlay».

Эуген – по-венгерски значит Енё. И письмо вручили Енё.

Он вскрыл конверт, прочитал письмо и сунул его о карман. Это произошло в присутствии всех домашних.

Мать спросила Енё, от кого письмо и что в кем содержится.

– Мне необходимо уехать, – кратко ответил Ене.

– Куда и зачем? – осведомилась мать.

Набравшись храбрости, Енё разом выпалил:

– Не могу я больше спокойно смотреть на все это. Дом Барадлаи разваливается и грозит обрушиться на голову нашей семьи. Все потеряно, и вы уже не в силах ничему помочь, Ваши надежды не осуществились, ваши усилия принесли только вред, ваши принципы растоптаны. Я не в состоянии больше смотреть на ваши муки. Об одном брате мне ничего не известно, другой – со дня на день ждет ареста. От матери целыми днями не услышишь ни слова. Невестка близка к помешательству. Меня убивает такая жизнь. Вы делали все, но теперь ничего не можете предпринять в наших интересах. Теперь настал мой черед действовать.

– Как? – холодно спросила мать.

– Я знаю как.

– Но у меня тоже есть право это знать. Никто из вас не может что-либо предпринять ради нашей семьи, пока я не скажу: «Быть по сему!»

– Ты узнаешь, когда все совершится.

– А если я скажу тогда: «Этому не бывать?!»

– Тебе уж не изменить того, что произойдет.

– В таком случае я заранее запрещаю это.

– Напрасно, Я больше не подчиняюсь тебе. Я – мужчина и волен в своих действиях.

– Но ты в то же время сын и брат, – вмешался Эден.

Енё печально посмотрел на него и с тихим вздохом ответил:

– Потом все поймешь!

Мать взяла Енё за руку.

– Ты думаешь о спасении нашей семьи?

– Думаю и хочу действовать.

– Хочешь я отгадаю твои мысли?

– Оставь, не выпытывай.

– Я умею читать в твоем сердце. Ведь я изучала тебя с младенческих лет. Ты был книгой, каждую главу которой я знаю наизусть. Ты думаешь в эту минуту о том, чтобы покинуть нас, вернуться в Вену, возобновить старые связи и восстановить былое влияние у наших врагов…

– И потом захватить конфискованное имущество своих старших братьев, не так ли? – с горечью прервал ее Енё.

Матери стало жаль его.

– Нет, сын мой, я укоряю тебя не в жестокосердии. Как раз напротив – в том, что ты слишком сильно нас любишь и потому задумал пожертвовать своей честью ради нашего спасения. Но такая жертва горше погибели.

– Может быть, сперва будет горько, но потом вы свыкнетесь.

– С чем?

– Я ничего не сказал. Ты сама знаешь.

– Знаю! Ты вернешься к Планкенхорстам!

Енё грустно улыбнулся.

– Ты прочла это в моем сердце?

– Ты решил взять в жены эту девицу и, используя всесильные связи ее семьи, вызволить из беды своих братьев!

– Ты так думаешь?

– Ты собираешься жениться на девице, которая принесет тебе в приданное мою ненависть, которую прокляла твоя родина и которая навлечет на тебя божью кару!

Аранка припала к груди свекрови.

– Не говори так о ней, матушка, ведь он, может быть, любит ее!

Эден отвел жену на прежнее место.

– Не вмешивайся, любовь моя. Речь идет о вещах, о которых не ведает твоя чистая душа. Если бы дошло до того, что кому-нибудь из нас пришлось бы босым, с пеньковой веревкой на шее идти каяться и вымаливать прощение грехов, я сказал бы: «Так надо!» Ведь нечто подобное случилось когда-то с одним королем. Если бы нам заявили, что кому-то из нас нужно отправиться в храм и перед всем народом отречься от того, во что он до сих пор верил, я ответил бы: «Что ж, может случиться и так». С одним мудрецом произошел подобный случай, Но покупать жизнь и счастье, клянясь в любви к женщине, по дьявольскому наущению которой нашу отчизну подвергали стольким бедствиям, к женщине, что разжигала ненависть между народами, была доносчицей, шпионкой, наговорщицей, которая сперва подстрекала людей к мятежу против трона, а потом выдавала палачам этих бунтарей! Эта женщина вынашивала в своей дьявольской груди адские планы, и две страны, приняв их, будут горько расплачиваться за это, никогда не избавятся от их пагубных последствий! И Енё хочет привести в отцовский дом эту свирепую фурию! Нет, этого не может сделать никто из рода Барадлаи. А если сможет, то найдется другой, кто откажется от жизни, купленной такой ценою.

Мать с рыданием кинулась на шею старшего сына. То был голос ее собственной гордой души.

Енё на это ничего не ответил, только снова печально улыбнулся и приготовился уйти. Аранка с немым состраданием смотрела на него.

– Ты тоже меня осуждаешь? – шепнул ей Енё на прощанье.

– Поступай так, как подсказывает тебе сердце, – со вздохом промолвила молодая женщина.

– Клянусь небом, я поступлю именно так!

Но мать снова преградила ему дорогу. Она встал перед ним на колени.

– Сын мой, заклинаю тебя, не уходи. Пусть постигнут нас страшные муки, смерть, нищета, мы терпеливо, безропотно перенесем все. Ведь десятки тысяч патриотов погибли за идею. Но мы не позволим убить наши души. Все мы переносим адские муки, но разве ты слышал когда-нибудь, что бы мы богохульствовали? Не закрывай перед нами дорогу в небеса.

– Мать, прошу тебя, встань.

– Нет! Если ты уйдешь, мое место в грязи. И это ты столкнешь меня туда.

– Ты не понимаешь меня! Да я и не хочу, чтобы ты поняла.

– Как? – радостно воскликнула мать. – Значит, ты не совершите того, от чего я хочу тебя предостеречь?

– Я ничего не отвечу на это.

– Только одно слово, – вмешался в разговор Эден. – Если хочешь нас успокоить, покажи полученное тобою письмо.

Енё испуганно схватился за грудь, словно опасаясь, что у него отнимут письмо, и, не будучи в силах скрыть смущение, проговорил:

– Нет, я не могу его показать!

Но затем лицо его вспыхнуло.

– Эден Барадлаи! Письмо адресовано Эугену Барадлаи, а это – я!

И он гордо отвернулся от брата.

– Увы! Значит, предположения нашей матери правильны, – сказал Эден.

Мать поднялась с пола. Из глаз ее струились слезы, но лицо сохраняло гордое выражение.

– Хорошо, ступай! Иди, куда влечет тебя твое упрямое сердце. Что ж, покинь меня в отчаянии и слезах. Но знай: хотя над головами двух моих сыновей занесен топор палача, ч оплакиваю не тех, кто погибнет, а тебя, который останется жить.

Услыхав это, Енё с мягкой улыбкой посмотрел на нее.

– Мать! Вспомни когда-нибудь, что последние мои слова к тебе перед уходом были: «Люблю тебя». Прощай. – И он поспешно вышел.

Никто не обнял его на прощание. И лишь маленький племянник, игравший на траве перед домом, поцеловал Енё и спросил:

– Когда ж ты вернешься, дядя?

Письмо, полученное в тот день, гласило:

«Господин правительственный комиссар Эуген Барадлаи. Вам надлежит немедленно явиться в пештский военный трибунал: Новое здание, второй корпус».

Внизу стояла подпись военного судьи.

Произошла небольшая ошибка: имя «Эден» перевели на немецкий как «Эуген». Такие случаи в Венгрии в те времена иногда происходили,

 

Оказывается, мы не знали этого человека

Енё Барадлаи явился к военному судье во второй корпус Нового здания точно в назначенное время.

Доказать требовалось лишь то, что он действительно Эуген Барадлаи и что именно Эуген Барадлаи вызван в суд. Все остальное произошло просто: его взяли под стражу. Он должен был, сидя в тюрьме, ожидать, когда дойдет до него черед.

Ждать пришлось недолго, его имя в списке значилось одним из первых.

Но как могла произойти такая ошибка?

В те времена все было возможно. Весь социальный порядок был перевернут вверх дном: общественной жизни не существовало, печати и гласности не было и в помине. Разладилась и личная жизнь людей. Все жили замкнуто. Ведь почти в каждой семье кого-нибудь недоставало: кто скрывался, кто спасался бегством или томился в плену, а кто погиб в боях за родину.

Множество женщин отправилось на поиски своих мужей, и бывало так, что проходили годы, пока становилось известно, что они давно уже вдовы. Иные, облекшись в траур по без вести пропавшим супругам и отдав дань их памяти, вступали в новый брак, а потом, спустя некоторое время, узнавали, что их мужья живы.

Все питали друг к другу недоверие, страшились любого представителя власти, испытывали смутную боязнь перед будущим.

Многие разбрелись кто куда и проживали вдалеке от насиженных мест. Тысячи людей, скрываясь под чужим именем, бродили по стране.

Вся нация была объявлена вне закона! И в процессе над сотнями тысяч венгров судьей была чужеземная коллегия, члены которой никого не знали и не желали знать в этой стране.

А обвинителями выступали Эвмениды. Они жаждали крови. Все равно чьей, лишь бы это была горячая человеческая кровь.

И среди знатных дам не нашлось в ту пору ни одной очаровательной женщины, которая попыталась бы вымолить пощаду побежденным и уменьшить потоки крови. Случалось погибал не тот, кто возглавлял борьбу или совершил больше других, а тот, кто первым попадал в руки властей, кто обидел кого-нибудь из тех, что стали его обвинителями.

Бывало, кара обрушивалась на фанфарона, похвалявшегося мнимым подвигом, которого он никогда не совершал, и лишь из кичливости, из простого хвастовства приписывал себе то, что сделали другие; а иному удавалось избежать казни благодаря смелому утверждению, что лицо, которому предъявлено обвинение, это вовсе не он, а проживающий в другом месте однофамилец. Пока разыскивали указанного им человека, гроза проносилась мимо, а задержанного выпускали на свободу.

А бывало и так, что освобожденного забирали вторично и вершили над ним суд.

Один осужденный лично присутствовал при том, как прибивали к позорному столбу его имя, и никто не знал, что он находится в толпе.

Были случаи, когда из двух человек со сходными фамилиями спасался от преследования обвиняемый, а его ни в чем не повинный однофамилец погибал.

Сотни ныне здравствующих людей уцелели и не слышат шелеста кладбищенской травы лишь чудом, лишь в силу превратностей судьбы.

Ни государственные обвинители, ни один из судей никогда не видели ни Эдена, ни Енё Барадлаи, а в те времена еще не существовало агентств, обменивающихся фотографиями знаменитых людей!

Два созвучных имени, переведенных с венгерского языка на немецкий, нередко совпадали, да и теперь еще немало людей, услышав имена Эден и Енё, не сумеют, определить, кто же из них Эдмунд, а кто Эуген. Эту путаницу подтверждают официальные документы, причем случалось, что она происходила даже по вине не немецкого, а венгерского переводчика.

Главные подсудимые содержались в строгой изоляции. Подобный тюремный режим не давал обвиняемым случая опознать личность друг друга. Все это вместе взятое помогло Енё убедить судей, что он и есть тот правительственный комиссар Барадлаи, против которого, собственно, и было выдвинуто обвинение.

Таким образом, соответствующую графу в списке заполнили, а оставшийся дома Эден напрасно искал в объявлениях официального вестника среди вызываемых в суд лиц свое имя.

Через несколько недель Енё вызвали на допрос. Все материалы обвинения были уже собраны.

Следователи, которые занимались делом Барадлаи, оказались весьма усердными и наблюдательными людьми, они не забыли отметить ни одно его деяние, ни один шаг, а любой его поступок расценивался в то время как страшное преступление, караемое смертью. Они не упустили из виду ни малейшего факта, бросавшего свет на его деятельность. Теперь этот свет озарял усыпальницу.

Собранное ими жизнеописание как бы образовало стройную лестницу, и каждая ступенька неминуемо вела к роковому возвышению – к эшафоту.

– Вы Эуген Барадлаи? – задал вопрос военный судья.

– Да, я.

– Женаты? Имеете детей?

– Женат, имею двух сыновей.

– Были правительственным комиссаром при мятежной армии?

– Был им до самого конца.

– Вы тот самый Эуген Барадлаи, который силой принудил администратора своего комитата покинуть председательский пост?

– Тот самый.

– Вы во время мартовских революционных событий прибыли во главе мадьярской делегации в Вену и произнесли там подстрекательскую речь перед народом?

– Не отрицаю.

– Подтверждаете ли вы, что именно эти слова были вами сказаны тогда?

И военный судья протянул Енё вырванный из блокнота, исписанный карандашом листок.

Как ему было не помнить этих слов? Ведь их в тот памятный день под балконом записывала сама Альфонсина, когда они вместе слушали выступление брата. Положив свою записную книжку на его плечо, она старательно запечатлела эти знаменательные слова якобы для своего альбома. Енё содрогнулся тогда, словно от предчувствия. Сердце подсказывало ему: придет время, и кто-то расплатится за сияние этого дня.

И вот он стоит теперь здесь, перед судом.

Тот балкон был второй ступенькой к обещанной вершине. Сейчас Енё поднялся уже на последнюю.

Он хладнокровно возвратил прочитанный листок.

– Верно, все, что здесь записано, было мною произнесено.

Судьи удивленно покачали головами: «Признаваться в этом ему не было никакой необходимости, ведь обвинение располагало всего лишь одним свидетелем».

Допрос продолжался.

– Один из ваших братьев служил в гвардии, позже в гусарском полку. Вы уговорили его вместе со своим отрядом покинуть армию?

«Слава богу» судьи не знают, кто в действительности это сделал, – подумал Енё. – А может, кто-то намеренно взваливает тяжкое для всей семьи бремя на плечи одного, чтобы тем вернее пустить его ко дну и заставить мать оплакивать своего сына».

– Да, это сделал я, – торопливо подтвердил Енё.

Он так спешил с ответами, что возбудил подозрение у судьи.

– У вас есть еще один брат, Эдмунд… или Енё?

– Есть. По-венгерски – Енё, по-немецки – Эдмунд.

– А не наоборот: может быть, Енё – это Эуген, а Эден – это Эдмунд? Я слышал споры по этому по поводу.

– Нам, венграм, это лучше известно. Правильно так, как я сказал.

– Ваш брат, о котором я спрашиваю, исчез из Вены одновременно с другим. Какая тому причина?

– Думается, вот какая: с закрытием придворной канцелярии прекратилась и его служба. Что ж ему было оставаться в Вене без дела?

– Куда же делся ваш младший брат?

– В продолжение всей кампании он находился дома, ни в каком освободительном движении участия не принимал, следил за хозяйством, занимался живописью, обучал музыке моего сынишку. Он и сейчас живет дома.

– А вы тем временем снаряжали на свой счет регулярные войска?

– Да. Мой отряд состоял из двухсот конников и трехсот пехотинцев. В битве под Капольной я сам командовал конницей.

– Вы опережаете мои вопросы… На дебреценском сейме вы не присутствовали?

– Нет, поскольку не мог одновременно находиться в двух местах.

– Это верно. Зато вы действовали в качестве правительственного комиссара при армии?

– От начала до конца.

– После форройской битвы вы с большим рвением помогали собирать разгромленные остатки мятежных войск?

– Именно так.

– И проявили при этом кипучую энергию. Как вам удалось в течение нескольких недель экипировать целых три батальона новобранцев? Не соизволите ли вы дать разъяснение по этому делу?

Енё испытал горькое удовлетворение от того, что и в этом вопросе он был достаточно осведомлен.

– Узнав, что вниз по реке идет караван судов с сукном для хорватских пограничников, я перехватил его в пути. Мы использовали это коричневое сукно на венгерки для наших гонведов.

Ответы Енё обличали его больше, чем можно было ожидать. Они говорили не только о его спокойствии и хладнокровии, но выдавали также утомление жизнью, глубокую апатию. У военного судьи, должно быть, возникли какие-то подозрения. Он решил подвергнуть обвиняемого некоторому испытанию.

Порывшись в отложенных в сторону материалах, судья выбрал один документ.

– Тут сказано, что во время баньяварошского похода вы конфисковали весь запас благородных металлов из казны монетного двора и присвоили его себе.

При этих словах молодой человек вспыхнул, лицо его залила краска гнева.

– Это неправда! – запальчиво воскликнул он. – Гнусная клевета! Так не поступит ни один Барадлаи!

Этот взрыв негодования оказался решающим, он свидетельствовал о том, что суд не введен в заблуждение. Так может негодовать только человек благородный, не способный на низкий поступок, другими словами – только сам Эден Барадлаи.

Затем Енё еще долго допрашивали. Он сумел ответить даже на самые незначительные вопросы – из писем Эдена к матери Енё хорошо знал, какую роль играл его старший брат.

Были и такие вопросы, ответы на которые могли изобличить других лиц. Отвечать на них Енё отказался.

– О том, что сделал сам, расскажу, но давать показания против кого бы то ни было – не стану.

Он боялся лишь одного – очной ставки с кем-нибудь из обвиняемых; тогда сразу могли установить его личность. Енё прилагал все старания, чтобы судьи покончили с ним как можно быстрее. И достиг цели.

В то время суд творил быструю расправу.

Под конец ему был предъявлен еще один, последний пункт обвинения:

– При штурме крепости в Буде вы поссорились со своим братом Рихардом и между вами произошел поединок.

– Между нами? – встрепенулся побледневший Енё.

В письмах к матери оба брата хранили об этом глубокое молчание.

– Да, так называемый «революционный поединок». Во времена французской революции существовал такой обычай: если возникали разногласия между единомышленниками, спор разрешался так: оба, во главе своих отрядов, устремлялись на штурм крепостной стены или вели наступление на противника и победителем в споре считался тот, кто выходил победителем в бою. Вы и на осадных лестницах опередили брата. Это правда?

У Енё тяжело сжалась грудь. Какая же буря промчалась в их стране, если она могла поднять такие волны? Чтоб два брата решились на такую дуэль! Как ответить на вопрос судьи? Может, все это неправда?

– Не в привычках Барадлаи предаваться похвальбе!

Ответ оказался удачным, он вполне удовлетворил судью.

– Что вы скажете в свое оправдание?

– Наши дела послужат нам оправданием» Судить о них будут потомки.

Молодой человек гордо отвечал за всех.

Военный судья отыскал в книге текст присяги. Члены военного трибунала встали и вслед за председательствующим повторили ее в присутствии подсудимого.

Затем Енё удалили из зала.

В состав трибунала входили: полковник, майор, капитан, старший и младший лейтенанты, вахмистр, младший фельдфебель и рядовой. Голосование началось с рядового, дальше высказывали свое мнение офицеры, начиная с младшего по чину.

Через четверть часа подсудимого снова вызвали в зал. Военный судья прочитал ему приговор.

Все его действия были взвешены, судья признал обвинение доказанным. Отклоненные подсудимым обвинения в приговоре не упоминались, улик и без того было достаточно, А кара за такие деяния – смерть.

Енё молча кивнул головой.

– Итак – завтра утром.

Осужденный глубоко вздохнул, он достиг своей цели. И попросил лишь одного: чтобы ему позволили написать последние письма – жене, матери и брату.

Разрешение было дано, он поблагодарил и кротко улыбнулся своим судьям. На ресницах его не блеснуло, ни единой слезинки.

Зато слезы блестели на глазах судей. Ведь не они были причиной того, что Эвмениды жаждали крови, что Диракам нужны были жертвы,

 

С того света

Наступили ненастные осенние дни. Семья Барадлаи вернулась с кёрёшской виллы в Немешдомбский замок.

Лазарет перевели в другое место. Государство могло теперь позаботиться о раненых, и барская усадьба приняла свой обычный вид.

Но все вокруг было живым олицетворением меланхолии.

Двор усыпан опавшими с платанов желтыми листьями, деревья в парке покрылись багрянцем, листья на них пожухли и поблекли. Большая часть замка была необитаема, окна плотно закрыты ставнями. Во дворе нельзя было заметить даже следа проехавшего экипажа – гости сюда не наведывались, а домашние не выходили из своих комнат. Созерцание природы приносило горечь, и даже вольный воздух тяжело давил. Нет, куда приятнее было сидеть в четырех стенах.

Прислуга ходила в трауре – его надели после смерти отца молодой барыни. Внук покойного тоже был в черном. Жестоко одевать так ребенка и приобщать его к скорби взрослых. Младший сынишка Эдена плакал с утра до ночи. Он хворал, а дети в таком возрасте тяжело переносят болезнь; она причиняет им жестокие страдания.

Семья проводила дни в узком кругу, в одной комнате. Проходят, бывало, часы, а никто не проронит ни слова, а потом обе женщины заговорят разом, причем всегда об одном и том же, словно их думы прикованы к одному предмету, витают в одной сфере.

Пожалуй, единственный друг в такое время – книга, ее молчаливо беседующие с тобою строки.

Есть такие слова, в которых сокрыт и вопль, и небесный гром, и похоронный звон колоколов, слова, похожие на приглушенный бой барабанов, затянутых сукном, чтобы притушить звук.

В осенние месяцы того памятного года такие слова нетрудно было обнаружить в газетных столбцах. Прочитав их, Аранка, дрожа всем телом, кидалась Эдену на грудь и безмолвно обвивала его руками, словно надеясь, что это поможет ей защитить мужа.

А как бледны были их лица!

Однажды мальчик робко спросил у матери:

– Может быть отец наш онемел?

Однажды, в поздний вечерний час, вся семья молча коротала время. Притихший ньюфаундленд Джаянт вдруг неожиданно вскочил и с яростным лаем кинулся к дверям. В соседней комнате послышались тяжелые шаги.

Джаянт совершенно вышел из повиновения, выл; лаял, кидался на дверь. Такое поведение никак не вязалось ни со степенным нравом собак его породы, ни с его хорошим воспитанием.

Эдену пришлось за ошейник оттаскивать пса от дверей и применить угрозы, которые принудили собаку улечься на место.

Дверь открылась, и без доклада вошел посетитель. То был гость, который не привык докладывать о своем приходе. Он имел право входить куда вздумается: в святилище и в женскую спальню, днем и ночью, когда люди обедают, спят, молятся; имел право входить, не спрашивая разрешения и не обнажая шловы. Это был жандарм.

На голове у него красовалась остроконечная медная каска русского лейб-гвардейца, производившая на венгров сильнейшее впечатление. По-видимому, такому сильному впечатлению мы и обязаны тем, что каски эти были приняты в качестве головного убора для нынешних жандармов; вот почему народный юмор и дал им кличку: «Москаль оставил».

Жандарм отдал честь, приложив руку к козырьку каски, и заговорил бесстрастным голосом:

– Виноват, что явился в столь поздний час. Я принес почту из Пешта – Новое здание, второй корпус. Письмо господину Эдмунду Барадлаи.

Итак, беда нагрянула. Эден взял со стола свечу.

– Это мне. Извольте пройти в мою комнату.

– Простите, но я принес «акже письма для обеих дам. Для госпожи Казимир Барадлаи и госпожи Эдмунд Барадлаи.

«Итак – все трое! Значит – все вместе!»

Улыбка появилась на устах обеих женщин. Но только на мгновение. Охваченная страхом, Аранка припала к своему грудному младенцу, а госпожа Казимир Барадлаи испуганно охватила руками голову старшего внука, припавшего к ее коленям.

«Что будет с детьми? На кого останутся дети, если заберут их мать?»

Но что до этого Фемиде!

Жандарм вытащил из-за пазухи красный кожаный бумажник, достал оттуда письма и подал каждой из женщин адресованное ей письмо.

– Буду ждать ваших распоряжений тут, в передней.

Он вторично отдал честь, повернулся на каблуках и вышел.

Все трое, побледнев, изучали адреса и печати на врученных им конвертах. Люди всегда, прежде чем решиться вскрыть такие зловещие письма, долго и с содроганием рассматривают их.

На круглой печати было начертано наименование военного трибунала. Адреса на конвертах были выведены каллиграфическим, канцелярским почерком, надпись: «ex offo» – служебное – дважды подчеркнута.

Аранка отнесла лежавшего у нее на коленях младенца в колыбель. Затем каждый вскрыл письмо. Тем же каллиграфическим канцелярским почерком всем адресатам сообщалось одно и то же:

«Считаю своим долгом переслать вам прилагаемый при сем проверенный и допущенный к отправке документ».

Внизу стояла чья-то неразборчивая подпись.

Приложенными документами оказались письма от Енё.

Письмо адресованное Эдену, гласило:

«Дорогой Эдмунд!

Сегодня я завершу то, ради чего жил, – умру за свои убеждения.

Оставляю здесь свое благословение и уношу с собой веру.

Пролитая нами кровь оросит благодатную почву, и она принесет когда-нибудь свои плоды: счастье для нашей родины и для всего человечества.

Вы спокойно восстановите развалины, рухнувшие нам на голову. Кормило корабля снова перейдет в ваши руки. Рано или поздно, но это неминуемо произойдет.

Наши надгробные камни послужат знаком, указывающим и я подводные рифы, куда не следует вести корабль.

Я умираю, примирившись со своей судьбой. Мне есть на кого оставить свою верную жену и двух маленьких сыновей. Имея такого хорошего брата, как ты, я не тревожусь за них.

Отри слезы Аранки, поцелуй за меня маленького Бела и крошку Элёмера. А если дети когда-нибудь спросят, где я, скажи, что в твоем сердце! Скажи, что я теперь дома, в обители моей матери – в могиле родины.

А ты будь мужчиной и не сокрушайся. Живи ради нашей семьи, которую, надеюсь, еще долго будет хранить всевышний, и для родины, которую, верю, он сбережет на вечные времена.

Твой брат Эуген».

В письме на имя молодой женщины было написано:

«Моя дорогая, любимая Аранка!

В душе моей все еще звучат твои милые слова: «Следуй велению своего сердца». Я следую ему.

Прости меня за то, что умираю. Желаю, чтобы скорбь обо мне стала твоим утешением.

Не пугай своим печальным лицом твоих маленьких детишек, ты ведь знаешь, как им становится жутко при виде твоего горя. Слишком рано лишать радости эти нежные сердца!

Будь добра к моей матери и братьям, а они позаботятся о вас.

Портрет-миниатюру укрой вуалью, не следует, чтобы он слишком часто напоминал тебе минувшие дни.

Не стану долго терзать тебя своими строками, хотелось бы уйти из жизни так, чтобы не причинить тебе боли.

Посылаю прощальный воздушный поцелуй. Он долетит до тебя сквозь небеса!

Пусть тебя вечно хранит господь!

Любящий тебя и в могиле твой Эуген».

Молодая женщина подняла лицо к небу, и, если летящие духи способны проникать сквозь воздух, она, должно быть, почувствовала этот поцелуй.

То было посланное с того света признание в любви, чистой эфирной и звездной любви, какая свойственна лишь возвышенным натурам, душевно связанным друг с другом.

Матери Енё писал:

«Моя дорогая, обожаемая, добрая мать!

С какими словами я ушел от тебя, с теми же и возвращаюсь: «Люблю тебя!» Ты знаешь, что я всегда был любящим, преданным тебе сыном.

Детям Аранки не придется пойти по миру, не так ли? Судьба устроила все прекрасно и мудро. Тому, кто умирает, умереть легко.

У тебя – мужественное сердце и возвышенная душа, ты не нуждаешься в моих утешениях, у тебя достанет сил снести это горе.

Ведь на колени матери братьев Гракхов [152] тоже положили головы ее убитых сыновей, но она не лила слез.

«Тех, кто доблестно умер, матери не оплакивают», – это твои слова. А потому – не оплакивай меня. Будь христианкой, скажи: «Господи, на все – твоя воля». И прости людям мою гибель.

Прости также и той, что своими обвинениями ускорила мой путь к могиле. Дай ей когда-нибудь знать, что поступок ее был тяжким, но она сотворила им благое дело, облегчила мне смерть. Поблагодари ее за это!

Я ухожу из жизни, примирившись со всеми, и верю, что меня все простят.

Через час я уже буду вместе с отцом, там, на небе. Вы двое больше всех меня любили. Еще совсем ребенком, когда у вас возникали отчаянные споры, я старался вас примирить. И теперь я снова постараюсь примирить вас.

Мать, меня зовут, Прощай!

Любящий тебя сын Эуген».

Обмениваясь письмами, все трое приглушенно рыдали. Громко плакать было нельзя. Ведь в соседней комнате находился посторонний, он мог их услышать.

Однако нужно спросить у него, чего он ждет.

Но кто это может сделать? У кого достанет сил разговаривать в такую минуту? Как трудно сейчас заставить себя что-то совершить!

Эден сидел неподвижно, опустив голову на стол. Аранка рыдала, припав к ногам свекрови, пряча лицо у нее в коленях. Старший мальчик, еще не знавший жизненных невзгод, испуганно наклонился к колыбели братишки и ласково увещевал его, шепча, что сейчас даже пискнуть нельзя.

Раньше всех взяла себя в руки и поборола душевное волнение мать Енё. Она вытерла слезы, встала.

– Перестаньте рыдать. Сидите спокойно на своих местах.

И, подавая пример другим, она придала спокойное выражение своему лицу, подошла к двери, открыла ее и обратилась к ожидавшему в передней жандарму:

– Сударь, вы можете войти.

Жандарм вошел с каской на голове, держа левую руку на эфесе сабли.

– Вы имеете нам сообщить что-нибудь еще?

– Да, имею.

Он снова сунул руку за пазуху и вытащил оттуда небольшой сверток.

– Вот это.

Госпожа Барадлаи развернула сверток, В нем оказался голубой шелковый жилет, расшитый ландышами и анютиными глазками. Когда-то его вышила Аранка. Среди цветов зияли три отверстия с опаленными, окровавленными краями – то были следы пуль. Вышивка не оставляла сомнения в том, кто его прислал, а три отверстия досказали остальное.

Жандарм не произнес ни слова. Только снял на минуту каску, пока женщина разворачивала пакет.

Госпожа Барадлаи усилием воли подавила сердечное волнение. Еще не наступило время дать волю своим чувствам!

Твердой, решительной походкой подошла она к комоду, открыла ящик и, вынув оттуда что-то, завернутое в бумагу, передала это жандарму. То была сотня золотых.

– Благодарю вас, – сказала она.

В ответ жандарм пробормотал какие-то слова о боге (что ему было до бога!), вновь отдал честь и покинул покои.

Теперь можно было дать волю скорби!

 

Перед человеком с каменным сердцем

Да, теперь уже можно.

Можно обезумевшей от горя, потерявшей голову матери бежать с окровавленной одеждой сына через анфиладу зал, бежать к портрету своего мужа, человека с каменным сердцем, и там повалиться на пол. С рыданием показывая ему эту одежду!

– Смотри!.. Смотри!.. Смотри!..

Теперь уже можно покрывать поцелуями, обливать слезами эту дорогую одежду.

«Ведь он был самым любимым моим сыном!»

Можно в исступлении взывать к портрету:

– Зачем ты отнял его? Ведь это ты отнял его у меня! Разве он хоть раз обидел кого-нибудь на земле? Он был невинен, как дитя, как отрок. Никто никогда не любил меня так, как он! Он находился при мне, пока был ребенком, и откликнулся на мой зов, став взрослым! покинул свою любимую, отказался от чинов и славы, чтобы идти со мной. Кому нужно было, чтобы он умер? Кому понадобилось разорвать его сердце? Ведь он был кроток, как голубь, и лишь мягко улыбался, если кто-нибудь его обижал! Никогда злоба не гнездилась в этой душе. Разве я послала его на смерть? Неправда! Я не обрекала его на гибель, Пусть при нашем расставанье мною были произнесены горькие слова: «Я оплакиваю не тех моих сыновей, которые обречены на гибель, а тебя, кто останется жив!» Но все же не следовало ему столь жестоко мстить мне! Такая чудовищная мысль не могла зародиться в его душе, это ты подсказал ее! Она так похожа на помыслы, рождавшиеся в твоем жестоком сердце! Ты решил низринуть меня, – ну что ж, вот я и лежу здесь, распростершись ниц! Тебе хотелось попрать меня ногами, и ты попираешь меня! Ты задумал принудить меня признать, что и после смерти волен своей рукой поразить меня, – я чувствую это и корчусь от боли. Мне незачем лгать перед тобой, притворяясь, будто я обладаю сверхчеловеческой силой. Мне выпала горькая доля, я несчастна, как только может быть несчастна мать, хоронящая любимого сына. А ты, ты безжалостен! Ты – отец, призывающий сыновей следовать за собою на тот свет! О, будь милосерден ко мне. Я не стану с тобой бороться, я покорюсь, только не забирай остальных! Другой мой сын стоит на краю могилы. Не толкай же туда своей грозной рукой второго сына, не зови его, не отбирай у меня их всех по одному. И не посещай меня, как поклялся в свой смертный час. Господь свидетель, я хотела лишь добра. Не знала, что все это принесет такую боль.

Женщина лежала теперь в беспамятстве, распростерлись перед портретом. Никто ей не мешал.

Но портрет не дал никакого ответа. Он по-прежнему хранил молчание.

Роковая судьба свершилась. Неотвратимая судьба, в которой уже ничего изменить было нельзя. Не мог же теперь Эден объявить во всеуслышание:

– Эуген Барадлаи – это я, а не тот, другой!

Такой жест был бы не только бессмыслен и бесполезен, но и жесток по отношению к семье, для которой он сделался теперь единственной опорой. Оставалось лишь, скорбя и благоговея, преклониться перед светлой памятью принесшего себя в жертву брата.

«Среди нас он один оказался истинным героем!»

Верные слова. Ведь умереть за дело, которому поклоняешься и в которое веришь, побуждает человека честолюбие. А умереть за дело, которому поклоняешься, но в которое не веришь – жертва, превышающая силы обычного человека. Эден и Рихард были просто славные борцы, но подлинным героем стал Енё.

Разъяснилась ли когда-нибудь эта роковая, кровавая ошибка?

Вполне возможно. Обе стороны имели так много тайн, столько обстоятельств этой трагедии приходилось тщательно скрывать, что ни та, ни другая ни разу не рискнула предать что-либо огласке. А к тому времени, когда этот священный обман мог обнаружиться, осуждающий голос всего мира с таким единодушием заклеймил бы столь печальный факт, что власти предпочитали предать забвению все, что было связано с этим делом. Кроме того, ведь за деяния одного человека другой расплатился жизнью. Долг был оплачен.

Эден был теперь уже «bene lateb – надежно укрыт!

В один миг роли переменились: Енё достался героический конец, уделом Эдена стала мирная работа, созерцательная, молчаливая жизнь и упование на лучшие времена.

Но оставался еще Рихард!

 

Тюремный телеграф

Но разве Енё не послал Рихарду весточку?

Конечно, да. Ведь он был узником в той же темнице, что и Рихард.

В тюрьме имелся надежный, безостановочно работавший телеграф. Он обслуживал все камеры, ему невозможно было помешать, никакая сила не отняла бы его у заключенных.

Таким телеграфом служили стены. Нет такой толстой стены через которую нельзя услышать перестукивание.

Когда в соседней камере стукнут по стене один раз, это означает букву «А», два быстро следующих друг за другом удара – «Б», три коротких стука – «В» и так Далее. Подобным способом передавался весь алфавит. (Да простит мне терпеливый читатель, что я докучаю ему азбукой – этой великой школой жизни.)

Помешать такого рода связи было немыслимо, она обходила все здание. Понимали перестук все, выучивались его несложной мудрости в первый же день, и немой разговор велся беспрерывно. Любой запрос, возникший в одном из флигелей тюрьмы, шел дальше, передавался из камеры в камеру и наконец доходил туда, где на него давали ответ; и ответ тем же порядком совершал обратный путь до спрашивавшего.

В день, когда Енё суждено было в последний раз увидеть закат солнца, лишь один вопрос выстукивали все стены тюрьмы:

– Чем закончился суд?

– Смертным приговором.

– Кому?

– Барадлаи.

– Которому?

– Старику.

Криптограмма эта прошла через камеру Рихарда. Он запросил вторично.

Стена повторила еще раз:

– Старику.

Рихард, по привычке молодых людей награждать друг друга прозвищами, издавна называл младшего брата «стариком». В этой ласковой кличке заключались и нежность, и шутка, и определение серьезного характера Енё.

Если бы все, о чем некогда поведали друг другу тюремные стены, оставило на них свой след в виде барельефа, на этих изображениях археологи могли бы прочитать куда больше, чем на стенах Ниневии!

 

Первый удар кинжала

Торжествующая Альфонсина Планкенхорст с упоением утоленной страсти в глазах швырнула Эдит газету с извещением.

– Вот тебе, читай!

Бедная девушка, как очутившийся перед тигром ягненок, не пыталась защищаться: она даже не дрожала, лишь понурила голову.

Газета сообщала о казни бывшего правительственного комиссара Эугена Барадлаи. То было вполне достоверное официальное сообщение.

Эдит не знала Эугена. Того, настоящего. И все же почувствовала острую сердечную боль за него: ведь то был один из братьев Барадлаи.

Но плакать о нем она не посмела. Такие слезы считались преступлением, в законе существовали параграфы, запрещавшие выражать хотя бы малейшее сочувствие крамольникам.

Обворожительная фурия, широко раскрыв огромные сверкающие глаза, раздвинув в улы'бке пунцовые губы над рядом прекрасных белоснежных зубов, прошипела своей родственнице прямо в ухо:

– Одного я уже сжила со свету!

И так ударила по воздуху стиснутым кулаком, словно сжимала в нем невидимый кинжал, отравленное острие которого способно настичь жертву на любом расстоянии.

– Этот уже мертв. Я убила его! – воскликнула она и, не разжимая кулака, ударила себя в грудь, в прекрасную грудь, которая могла бы стать вместилищем всех блаженств рая.

Потом схватила Эдит за плечи и, впившись ей в глаза сверкающим от злобного торжества взором, воскликнула:

– Дочь священника овдовела, очередь, за следующим! Теперь это будет твой возлюбленный!

В довершение жестокости она преподнесла Эдит сверток с отрезом черного крепа.

– Вот, возьми себе! Это – для твоего траурного платья.

И Эдит поблагодарила ее за подарок.

…Если бы Альфонсина только знала, кого она сжила со света! Человека, которого осыпала в былые дни поцелуями, кто любил ее больше всех и продолжал любить до смертного часа, кто простил ей даже тогда, когда знакомый почерк подсказал ему, чья рука уготовила ему могилу.

 

В день разыгравшейся мигрени

Облеченный неограниченной властью наместник был подвержен приступам сильной головной боли. Этот недуг поразил его во время осады Брешии. Когда он вступал в захваченный город, какой-то монах дважды выстрелил из окна ему в голову» Но промахнулся.

В отместку генерал приказал казнить самых почетных граждан Брешии, соорудив из их трупов настоящую гекатомбу.

Однако с головой у него, видимо, не все обстояло благополучно. С этого дня его постоянно мучила ужасающая мигрень. Пульсирующая боль была так сильна, что казалось, будто все предназначенные им для чужих голов пули жалили его собственную.

В такие часы к этому влиятельному мужу было страшно подходить. Неистовая боль заставляла его злиться даже на самых приближенных людей, даже на любимцев. Он у каждого находил недостатки, всех в чем-то подозревал, никого не щадил.

Ведь не щадит же неведомый демон его собственную голову, подвергая могущественного вельможу мучительной пытке! Демон этот обручем стягивает ему лоб, словно навинчивая на него «испанскую диадему>, молотками стучит в висках, погружает его голову в раскаленное адское пекло, окрашивает огнем лежащий перед его глазами мир.

Тщетно в такую пору обивают люди пороги его канцелярии, моля о помиловании, напрасно пытаясь объяснить ему истину. Разве его собственный мучитель щадит? Разве существует радикальное средство, чтобы исцелить его самого от нестерпимых мук?

И вот от такого изверга зависели человеческие судьбы; он чинил расправу над побежденной нацией!

Однажды поздним вечером, во время очередного приступа мигрени, измученный вельможа сидел в одиночестве в своем кабинете и в десятый раз швырял на пол еще одно бесполезное лекарство.

Заходить к нему в такую пору никто не смел. Он выгонял даже врачей, виновных в том, что они не в силах были излечить его недуг.

Лечь в постель было невозможно: в лежачем положении боль становилась и вовсе невыносимой. Поэтому он или сидел, или расхаживал взад и вперед по комнате.

Однако камердинер все же отважился войти на цыпочках в кабинет.

– В чем дело? – с яростью потревоженного тигра рявкнул на него могущественный сановник.

– Там желают поговорить с вашим высокопревосходительством.

– Гони в шею!

– Какая-то женщина…

– К черту всех женщин с их воплями! Я не желаю сегодня видеть их плаксивых физиономий! Вышвырни всех, кто лезет ко мне клянчить. Не приму ни одной бабы.

– Но эта дама – баронесса Альфонсина Планкенхорст, – осмелился заметить камердинер.

– Ну и сидела бы себе в преисподней! Ночь – не время, для приема посетителей. Как видно, баронесса Альфонсина привыкла к ночным визитам.

– У нее, как она говорит. неотложное дело к вашему высокопревосходительству. Она заявила, что если вы даже едва дышите, все равно ей надо срочно побеседовать с вами.

– Дама с норовом, что и говорить. Хорошо, впусти ее! Ведь это не женщина, а сущий дьявол.

Вельможа, с обвязанной платком головой, опустился в кресло и в таком виде стал ждать посетительницу.

Вошла одетая в дорожный костюм Альфонсина и плотно притворила за собой дверь.

– Прошу вас, баронесса, изложите покороче то, что вы имеете сообщить: голова у меня просто раскалывается.

– Скажу в двух словах, господин фельдмаршал. Сегодня я узнала, что вас смещают с поста наместника Венгрии.

– Ах!..

Для больного человека известие это прозвучало как пушечный выстрел. Оно пронзило ему мозг.

– Смещают? Почему?

– Хотят положить конец строгостям, которые вы до сих пор применяли, разъяснить миру, что суровые репрессии – вовсе не следствие ошибочной политики правительства, а лишь результат излишнего усердия определенного лица.

Больной прижал ладони к вискам, словно голова его разрывалась.

– Послезавтра будет введен новый режим, к правлению призовут других деятелей. Смертная казнь отменяется, подсудимых станут подвергать только лишению свободы.

– Крайне признателен вам за это известие, баронесса. Весьма благодарен!

– Я поспешила к вам, чтобы заблаговременно вас оповестить. Завтра утром вы получите уведомление об освобождении от занимаемого поста. Но еще остается целая ночь, когда вы можете действовать.

– Не премину это сделать. Клянусь!

– Ведь вы знаете, какой обет связывает нас обоих. Это – обет мщения! Мы должны увидеть униженными, раздавленными тех людей, что напали на нас, подняли на смех, устроили заговор с целью нас разорить. Нужно беспощадно истреблять это отродье! Оставшись в живых» они снова поднимут голову, снова начнут огрызаться. Мы отомстим за благородную кровь, пролившуюся на этой проклятой земле. Я обожаю вас за то, что вы творили суд и расправу и воздали им полной мерой!

– Да, но и вы оказали мне немалое содействие. Лучшего сыска не имел ни один министр. Какой великолепной осведомительницей вы были для меня! Ухитрялись собирать любые сведения, добывали все направленные против властей сатирические песенки» а они – самый великий грех, исключающий всякое прощение. Мы еще можем простить нанесенную рану, но пасквиль – никогда. Вы необыкновенно искусно разжигали страсти! Воистину просто необходимо, чтобы вокруг солнца вращались существа, подобные вам! Заслоняя солнечный свет и бросая на землю тень, они льют яд на раны и вынашивают такие планы мщения, которые никогда не смогут зародиться в мозгу мужчины! Женщины, в которых вселился сам бес!

– Вы льстите мне, фельдмаршал. Я горжусь те, что сама вынашивала замыслы мести.

– И хорошо, что существует полупомешанный человек, терзаемый адскими приступами мигрени, который, когда в голове его кипит вся кровь мозг плавится, как в огненном котле, способен отдать приказ пристрелить собственного брата! Хорошо, что имеется такой человек приводивший в исполнение ваши планы. Сейчас он именно в таком состоянии духа. Все вокруг него плавает в море крови. И пылающая голова жаждет этого кровавого моря. К утру пытка может пройти, и к утру кончится его неограниченная власть. Что же я должен предпринять в оставшееся время, прекрасная дама, ангел красоты?

– Решительные меры! В настоящий момент у стоглавой гидры – одна шея. Она зажата у вас в руке. Стоит вам стиснуть руку, и все будет кончено. Пусть летит тогда с оливковой ветвью голубь божьей благодати, у вампира – крылья быстрее.

– Стало быть, надо торопиться? Использовать оставшееся время? Так оно и будет. Сейчас десять часов вечера, курьер раньше десяти утра не прибудет. В нашем распоряжении полдня. Вернее, не полдня, а целая ночь. Для многих это будет последняя ночь, не так ли, мадемуазель?

Наместник позвонил.

– Пришлите моего адъютанта.

Вызванный явился.

– Немедленно отправляйтесь к полковнику, к главному военному судье. Передайте ему мой приказ: сегодня к полуночи, никак не позже, все военные трибуналы должны подготовить находящиеся у них в производстве дела. Пусть тотчас же приступят к их рассмотрению. К трем часам утра все приговоры должны быть у меня, а к пяти часам все подсудимые должны быть собраны, чтобы выслушать эти приговоры. Гарнизону – находиться под ружьем. Выполняй приказ.

Когда адъютант удалился, всемогущий сановник обратился к Альфонсине:

– Довольны вы такой быстротой?

Но она в ответ спросила:

– Есть ли среди обвиняемых Рихард Барадлаи?

– Конечно.

– Не забудьте, фельдмаршал, этот человек нанес нам больше урона, чем тысяча других. Как демон-истребитель стоял он по колена в крови наших лучших героев, Дерзнул смеяться в глаза судьям военного трибунала, разговаривал с ними столь же надменно, как Кориолан с войсками. Это – наш самый ожесточенный враг, и пока он жив – он готов все начать сначала.

– Мне, баронесса, известно о нем все. В списках он – в числе первых.

Альфонсина испытала истинное наслаждение, своими глазами прочитав в длинном списке имя Рихарда Барадлаи, дважды подчеркнутое красными чернилами. Пусть же алая кровь подчеркнет его в третий раз!

– А теперь, мадемуазель, позвольте поблагодарить вас за принесенную вовремя весть. Весьма, весьма признателен! Когда вы пришли, голова моя разрывалась на части. Теперь же у меня такое чувство, словно она оказалась между земным шаром и кометой в минуту столкновения. Поэтому прошу оставить меня одного. Сейчас я готов разорвать в клочья все, что попадет мне под руку, и в такое время находиться поблизости от меня не рекомендуется.

– Спокойной ночи.

– Ха-ха-ха… Что и говорить, дьявольски спокойная ждет меня ночь! Счастливого пути.

– Мой путь всегда таков.

Дама удалилась.

Человек, страдавший мигренью, действительно отыскал нечто, что он мог разорвать в клочья. В те дни распространился слух об одном малоправдоподобном происшествии. Говорили, будто в его резиденцию проникли грабители и похитили все кисточки от темляков. Ничего другого они не взяли.

Сановник всю ночь ходил взад и вперед по своим покоям.

Даже сквозь закрытые двери слышались его громкое кряхтенье, стоны и проклятия.

Альфонсина тоже всю ночь не смыкала глаз. Безмерное злорадство и неукротимое бесовское возбуждение гнали сон от ее ложа. Кроме того, она спозаранку, с первым утренним поездом решила ехать в Вену. Ведь то что она теперь испытывала, было лишь предвестием настоящего торжества. Дома ее ожидало куда более острое наслаждение – зрелище отчаяния другой девушки. Она бодрствовала, считая минуты.

Сейчас полночь… Заседают военные трибуналы. Вот читают подсудимому обвинение» пункт за пунктом… Спрашивают: «Можешь ли ты хоть что-нибудь сказать в свое оправдание?» – «Нет…» Теперь его снова отвода в тюрьму.

Час ночи… Совещаются, решают его судьбу. Нет ни кого, кто произнес бы хоть слово в его защиту. Голосуют…

Два часа… Судьи строчат приговор. Торопливо несут его к всевластному наместнику.

Три часа… Человек, терзаемый головной болью, ставит под всеми приговорами свою подпись. Перед глазами у него пламя, и он выводит на огненном листе кровавые слова.

Четыре часа утра… Все кончено! Будят тех, кто еще был в состоянии спать. Им предлагают в последний раз взглянуть на то, как прекрасен мир. Утренняя заря, гаснущие звезды… Один только взгляд, и ничего больше.

Альфонсина была уже не в силах оставаться в четырех стенах. Наемный экипаж всю ночь ожидал ее во дворе гостиницы. Она приказала снести вниз свой багаж й поехала прямо на квартиру к главному судье. Полковник также был ей хорошо знаком. Так знакомы могильщикам все те, кто перевозит покойников.

Альфонсина не сомневалась, что застанет судью дома, бодрствующим. Ее впустили. Все боялись этой женщины, как вампира.

Судья был весьма серьезный, уравновешенный, немногословный человек.

– Окончена ночная работа? – спросила Альфонсина.

– Окончена.

– Какой вынесен приговор?

– Смертный.

– Всем?

– Всем без исключения.

– И Рихарду Барадлаи?

– Наравне с другими.

– Значит, его приговорили?…

– К смерти.

Альфонсина пожала полковнику руку.

– Покойной ночи.

Холодная рука не ответила на ее пожатие. Судья только заметил:

– Уже утро.

Но прощальное приветствие и судорожное пожатие горячей руки относились не к нему.

Альфонсина поспешила к поезду. Он отходил рано, она услышала колокольный звон к заутрене уже будучи на вокзале. Но он прозвучал как заупокойный звон.

Сейчас читают приговор… Вот он поворачивает лицо навстречу утренней заре, приветливо заглядывающей в решетчатые окна, и просит у нее взаймы немного румянца… Приговор приводят в исполнение. «Господи, помилуй!»

Можешь расправить свои крылья, вампир! Лети!

Солнечный диск уже показался над горизонтом. Пассажиры сновали взад и вперед по платформе, занимали места в вагонах, беседовали о том, какое холодное выдалось утро.

Но Альфонсина не чувствовала холода. Ей было жарко, она сняла даже шаль. Она села спиной к солнцу и кинула взгляд на уходивший в туманную даль город, быть может ожидая, что оттуда появится такой же туманный, нарисованный мглистыми облаками образ и ей удастся напоследок еще раз засмеяться ему в лицо.

Поезд мчался вперед.

Было пять часов сорок минут утра.

 

Конец кинжала отломан

Нельзя сказать, что паровоз мчался слишком быстро, А между тем Альфонсине хотелось лететь со скоростью молнии. За то время, что поезд совершил путь один раз, крылья вампира успели проделать его не менее десяти.

Альфонсину мучило нетерпение. Она жаждала поскорее очутиться дома, всей душой рвалась туда.

Ей было приятно, что в купе не оказалось ни одного спутника, – она ехала в первом классе. Никто не отвлекал ее праздными разговорами, можно было без помехи наслаждаться собственными мыслями. В Вене ее уже ждал возле вокзала экипаж, она поспешила протиснуться сквозь толпу, чтобы выбраться на улицу первой. дорогой то и дело понукала кучера.

Приехав домой, Альфонсина стремительно поднялась вверх по лестнице, пробежала по анфиладе комнат, пока не наткнулась на Эдит. Девушка шила себе траурное платье.

Подлетев к ней и хохоча от чувства удовлетворенной мести, Альфонсина бросила в лицо Эдит страшные слова: – Я сжила его со свету!

Получив этот смертельный удар в сердце, девушка подняла к небу затуманенный взор, и ее одухотворенное лицо, казалось, озарилось нимбом, который окружает непорочную деву, когда та обращает глаза к распятию.

Потом, глубоко вздохнув, она опустила голову на грудь, уронила руки на колени. Но не заплакала, не разразилась проклятиями.

– Я умертвила твоего милого!

Узнав о приезде дочери, в комнату поспешно явилась госпожа Планкенхорст.

Альфонсина обстоятельно рассказала ей обо всем: где побывала, что делала, о чем говорила. Не упустила ни одной подробности, ни единого слова. Она сообщила о том, какая поднялась спешка, с какой быстротой был одержан успех. Полный успех! Чаша мщения была теперь полна до краев.

Обе дамы без умолку хохотали и ликовали по этому поводу, обнимались, целовались, обменивались комплиментами. Так поступают только люди, добившиеся великих и радостных побед, так поступают мать и дочь, радующиеся удаче и счастью друг друга.

Захлебываясь от избытка счастья, они, казалось, забыли о той, третьей.

Но разве их жертва не корчилась в судорогах?

– Чего ж ты не плачешь?

Черепаха продолжает жить, даже если у нее удаляют мозг. Неужели девичье сердце еще живучее? Или она ничего не поняла?

– Твой Рихард покинул этот мир!

Девушка не ответила ни словом. Сложив руки на груди, она молча смотрела на свое траурное платье, но не плакала. Боль была слишком остра для слез. Охваченная невыразимым ужасом, она не была в силах даже шелохнуться.

– До чего же ты бестолкова! Неужели не понимаешь? Твой возлюбленный убит. Убит, как и мой. Теперь ты – вдова. Дошла ли наконец до тебя боль утраты? Знаешь, кто каждую ночь делит со мною ложе? На моей подушке покоится голова окровавленного призрака. Теперь такая голова будет мерещиться и тебе.

Эдит не дрогнула от этих слов, ее уже приучили к этим страшным картинам. Ведь одно и то же наваждение преследовало ее каждый вечер и каждое утро.

Такое упорное молчание привело Альфонсину в бешенство. Ей казалось, что это бессловесное страдание лишает ее самого сладостного наслаждения своим торжеством. Разве не затем она так спешила домой, чтобы полюбоваться, как Эдит будет биться в истерике на полу, проклинать бога и людей, искать отточенный нож, чтобы вонзить его себе в грудь. Ведь именно так вела себя сама Альфонсина у нее на глазах!

А попранная ею девушка не корчится в судорогах, не беснуется, не рыдает. Это выводило из себя бестию с крылами вампира.

– Ты только пойми, жалкое создание! Ведь он погиб позорной смертью, о которой стыдно даже упоминать. Сейчас там уже роют яму, куда его бесславно бросят. Даже землю притопчут над его головой, даже молитвы никто не произнесет над его прахом. Тебе и могилы его никогда не найти!

Девушка лишь тихо вздохнула, мысленно ответив на эту злую речь: «Господь взял его к себе, а я буду вечно о нем скорбеть». Произнести эту фразу вслух она была не в состоянии. Ее безмерная боль не вмещалась в слова.

– Плачь же! – в злобном исступлении, сжав кулаки, орала обольстительная мегера, топая ногами. Локоны разметались вокруг ее пылавшего злобой лица.

– Ну, плачь же! Плачь!..

В это мгновение дверь приоткрылась, и лакей доложил:

– Пожаловал господин Рихард Барадлаи!

Дверь широко распахнулась. На пороге стоял одетый в штатское Рихард.

Не будь это исторически достоверным фактом, читатель мог бы сказать, что автор допустил неуклюжее преувеличение. А между тем события действительно происходили именно так.

Человек, страдавший мигренью, использовал последние двенадцать часов своей власти на то, чтобы дать ход делам ста двадцати главных обвиняемых и приказал вынести по ним решение. Все, подсудимые были приговорены к смертной казни. Но он неожиданно всех помиловал, использовав свою неограниченную власть. И не то, чтобы он уменьшил меру наказания или смягчил их участь! Нет, он просто взял и отменил наказание, амнистировал всех осужденных, отпустил их на свободу.

В этот мучительный для него час человек, терзаемый головной болью, действительно мстил. Но не потерпевшим поражение, которых он попирал ногой, а министру, который собирался наступить на его собственную голову.

Он пачками подписывал указы о полной амнистии осужденным, над которыми тяготели наиболее тяжкие обвинения. И пусть теперь господин министр сам соблаговолит продолжать игру дальше!

Таков был его ответ на полученное от мадемуазель Планкенхорст известие.

Альфонсина недостаточно разбиралась в психологии, плохо знала людей и, самое главное, не изучила до конца действие различных ядов!

После того как Рихарду сообщили о совершенно неожиданном для него помиловании, главный судья вызвал его к себе.

– Хотя вы амнистированы и вновь обрели свободу, – сказал он Рихарду, – все же вам некоторое время нельзя будет проживать на территории Венгрии. Вам определят местом жительства какой-нибудь другой, входящий в состав империи город. Скажем, Вену.

– Все равно. Готов ехать, куда угодно.

– Итак, условимся: вы поселитесь в Вене. Помиловавший вас сегодня господин фельдмаршал велел вам передать, чтобы вы по прибытии туда первым долгом посетили госпожу Альфонсину Планкенхорст и поблагодарили ее за любезное ходатайство о вашем освобождении. Без содействия этой дамы вам никогда бы не удалось получить свободу. Следовательно, поблагодарите ее!

– Почту своим долгом.

– Еще одно. Ваш брат Эуген, он же Эден, казнен.

– Я уже слышал об этом. Не знаю только, совпадают ли немецкое и венгерское имя…

Судья резко прервал его:

– Во-первых, слышать что-либо в тюрьме вам не полагалось. Вы были заключенным, сообщать же арестантам какие бы то ни было сведения – запрещено. Далее: я вовсе не прошу вас обучать меня филологии, а предлагаю выслушать меня.

С этими словами он вытащил из ящика стола небольшой бумажный футляр.

– Ваш брат оставил вам отрезанный им у себя локон. Держите.

Рихард открыл футляр и изумленно воскликнул:

– Но ведь это…

Судья снова прервал его:

– Наш разговор окончен. До свидания.

И вытолкал его за дверь.

Рихард едва не проговорился, что врученный ему локон – белокурый, тогда как волосы Эдена были черные.

Выполняя полученный приказ, он поспешил в Вену, Он прибыл на вокзал как раз к утреннему поезду и ехал одновременно с Альфонсиной. Только она ехала в первом классе, а он, бедный, только что выпущенный из заключения узник, – в третьем.

И пока, упоенная мщением, Альфонсина наслаждалась своим торжеством, уцелевший объект ее мести находился всего в нескольких саженях от нее и ломал голову над тремя загадками.

Первая: «Что означает этот белокурый локон? Как понять отождествление имен Эуген и Эден?»

Вторая: «Как могло получиться, что он обязан своим освобождением Альфонсине Планкенхорст?»

Третья: «Где найдет он Эдит? И что будет после того, как он ее отыщет?»

Ни одной из этих загадок он так и не разрешил,

 

Человек с каменным сердцем отвечает

Проходит день за днем, а убитая горем, потерявшая сына вдова падает ниц перед портретом человека с каменным сердцем. Каждый день снова и снова осаждает она его одной вечной мольбой:

– Не забирай у меня другого сына!

Эта борьба с портретом стала ее навязчивой идеей. А лицо на портрете все так же бессердечно, так же безмолвно. И газеты все еще полны раздирающими сердце строками. В них слышится и траурный колокольный звон, и барабанная дробь, – словно нисходят с хмурого неба все новые и новые вести.

Однажды вечером, после прохладного и дождливого летнего дня, вся семья вновь собралась вместе. Необычные для июля холода наступили на венгерской равнине, и г. комнате затопили камин. Вдруг в передней снова послышались размеренные шаги, какими ходят военные, заставившие Джаянта вскочить со своей подстилки. В комнате, как и в первый раз. появился гость, который не стучит в дверь и не спрашивает разрешения войти.

Это был тот же самый жандарм, что принес им недавно письма Енё.

У него – все то же деревянное, ничего не выражающее лицо солдафона, и не видно на нем ни следа каких-либо эмоций.

– Вот письмо для госпожи Казимир Барадлаи. Новое здание, второй корпус.

Все вздрогнули и встали. Этот жандарм – зловещий вестник смерти.

Женщина, к которой он обращался, пошатнулась и, почти обезумев, приблизилась к нему, протянула трясущиеся руки за письмом. Потом подняла их к лицу, словно желая прикрыть его, чтобы не видеть то, что он ей протягивал.

– Прочти! – обратилась она к Аранке, подавая ей письмо, а сама бессильно упала в кресло.

Аранка словно приобрела печальную привилегию на оглашение страшных писем.

Она взломала сургучную печать, вскрыла конверт, вытащила из него письмо. И наконец прочитала:

«Мать, я свободен!

Рихард».

Мать не поверила услышанному. Ей надо было самой увидеть эти строки.

Выхватив листок из рук невестки, она поднесла его к глазам.

Да, это его почерк! Его письмо!.. Он жив, жив! Он пишет! Он свободен! Явь это или сон?

И, не выпуская из рук письма, она кинулась в свои покои. Присев на кушетку, над которой висел портрет мужа, она, рыдая, вновь и вновь перечитывала лаконические строки. Потом подняла письмо к портрету, всегда смотревшему на нее в упор, как бы требуя, чтобы и он прочитал послание Рихарда. И в заключение поцеловала руку на портрете. Ту, что простила, ту, что больше не карала.

Ходатай, который еще ребенком столько раз ходил от отца к матери, когда между ними возникали споры, и умолял их примириться, теперь там, наверху. И он вновь примирил их!.

 

Жених

Совершенно спокойно, с веселым видом человека, пришедшего навестить старых знакомых, вошел Рихард в гостиную дворца Планкенхорст.

Он не заметил появившегося на лицах обеих дам выражения величайшего испуга, словно перед ними предстало привидение. Он видел лишь радость, с какой кинулась к нему доведенная до отчаяния Эдит. Самозабвенно, с неземным упоением упала она к нему на грудь, обхватила руками шею Рихарда, изо всех сил порывисто прижала к себе его голову, повторяя задыхающимся от счастья голосом:

– Рихард, милый Рихард!

Теперь она уже была в состоянии заплакать.

Понадобилось некоторое время, пока все присутствующие пришли в себя от столь бурного взрыва чувств, пока руки Эдит освободили шею возлюбленного, а Альфонсина окончательно убедилась, что стоящий перед ней человек – не призрак, а живое существо из плоти и крови.

Но даже перестав прижиматься к груди Рихарда, Эдит уже не отходила от него и крепко держала обеими руками его правую руку, казалось, преисполненная решимости никогда ее больше не выпускать.

Рихард находил это совершенно естественным. Девушка – его невеста, а он, ее жених, как бы воскрес из мертвых. Вполне законная причина для необыкновенной радости и самого бурного ее проявления.

Рихард полагал, что ему известно, отчего так побледнела Альфонсина. Но, право же, совесть его была чиста, ее не отягощала гибель Палвица: ведь между ними произошел честный поединок. Кроме того, Палвиц уже давно не имел никакого отношения к этому дому – корабль и якорь оторвались друг от друга.

Баронесса Планкенхорст раньше других обрела дар речи и поспешила сделать замечание молодой девушке:

– Мадемуазель Эдит! Мне непонятно, как вы могли до такой степени забыться и проявить столь бурный восторг в отношении постороннего мужчины!

Затем она надменно обратилась к Рихарду:

– Что вам угодно, сударь?

Эдит покраснела, села на свое место и с непередаваемым выражением уставилась на сшитое ею траурное платье. А Рихард сделал шаг вперед и с искренней, непритворной сердечностью обратился к Альфонсине:

– Прежде всего меня привел сюда долг благодарности. Сегодня на рассвете меня приговорили к смерти, и в тот же час я получил помилование. Даровавший мне свободу наместник просил меня выразить благодарность за это освобождение в первую очередь вам. Если бы не ваше заступничество, мне грозило по меньшей мере заключение на пятнадцать лет. Примите же мою искреннюю признательность!

Его слова были подобны удару каблука по голове гадюки!

Он благодарит за свое освобождение ее, Альфонсину Планкенхост! Ей приходится выслушивать слова признательности от. человека, чьей гибели, она так жаждала, мы позволили бы ей ожидать вас в течение пятнадцати лет? Нет, о ней уже позаботились, а вас предали забвению. К счастью, Эдит повезло: она обещана другому.

Пораженный Рихард устремил вопрошающий взгляд на Эдит. В ответ на его немой вопрос лицо девушки выразило удивление и растерянность.

– Кто же тот, другой, кому она обещана?

– Вы слишком любопытны. Но я не стану делать из этого тайны. Вы, конечно, помните молодого секретаря, с которым довольно часто встречались на наших прошлогодних вечерах. Теперь он важная персона, губернатор комитата. Для Эдит – это прекрасная партия.

– И Эдит дала свое согласие?

– Не кажется ли вам, сударь, что вы допускаете вольность, называя ее по имени! Для вас она – мадемуазель Лиденвалл! Мадемуазель Лиденвалл отдаст свою руку тому, кого рекомендую ей я.

Тут наконец Эдит потеряла терпение и, вскочив с места, воскликнула:

– Эдит Лиденвалл отдаст свою руку только тому человеку, которого она любит!

Госпожа Планкенхорст прилагала все усилия, чтобы сохранить хладнокровие.

– Оставьте театральные эффекты, мадемуазель Эдит! Ваша запальчивость неуместна. Вы – моя приемная дочь, и закон предоставляет мне право опекать вас.

Но Эдит не хотела больше молчать. Она решилась дать отпор, бороться за свое счастье.

– Я больше не желаю находиться под вашей опекой! Лучше уйти в прислуги, тем более, что в вашем доме меня приучили к этому! Но, как работница, как служанка, я вправе сама располагать собою и выйду замуж за того, за кого хочу.

– Поздно, мы уже позаботились, моя милая, чтобы у вас не было возможности предпринять подобный шаг. Поверьте, вы состоите под весьма надежным попечительством. Все произойдет своим чередом и вполне коррект но, вплоть до момента, когда вам придется опуститься на колени перед алтарем. Даже, если вы вздумаете плакать, когда священник будет произносить брачные обеты, – ваши слезы воспримут как обычное состояние невесты во время свадебного обряда.

– Но я не собираюсь плакать! – воскликнула девушка, порывисто выступая вперед. – Я сделаю нечто другое! Если и в самом деле сыщется человек, который вопреки влечению моего сердца, наперекор моей воле, захочет жениться на мне по вашему приказу, я еще накануне свадьбы расскажу ему, что однажды тайком покинула монастырь, темной ночью убежала в военный лагерь к своему милому и половину ночи провела в палатке моего возлюбленного! Меня видели и солдаты на биваке, и маркитантка с улицы Зингер. О моем бегстве к Рихарду знают все монашки обители святой Бригитты, знает и сестра Ремигия. Меня подвергли за это жестокому избиению. Вот они, следы плетей на моем плече!

И, отдернув ворот платья, она обнажила плечо. На белоснежной бархатной коже явственно выделялись две розовых полосы – следы ударов плетью.

– Уж не хотите ли вы, сударыня, чтобы эти следы истязаний увидел еще кто-нибудь, кроме человека, из-за которого меня истязали?

Госпожа Планкенхорст онемела от ужаса.

А Эдит продолжала:

– И если после такого открытия все-таки найдется дрянной ничтожный человек, который согласится повести меня к алтарю, я громогласно заявлю всем присутствующим: «Взгляните на этого труса! Ему известно, что, будучи послушницей, его невеста провела целую ночь в палатке своего любовника, и тем не менее он намерен на ней жениться!» А потом, тут же перед алтарем, награжу его такой пощечиной, что он навсегда потеряет охоту лгать в глаза господу богу и его святым.

В своем страстном порыве девушка была необыкновенно хороша. Каждая ее черта дышала негодованием, молнии вспыхивали в ее глазах при каждом слове и жесте. Рихард с восхищением смотрел на это дивное существо.

Как самоотверженно возводит она хулу на себя, навлекает на свою голову позор! Но ведь Рихард отлично знает, что это одни лишь выдумки. И хоть тут есть крохи истины, в целом – все это вымысел. Да, девушка и в самом деле была у него в лагере, но не одна, а с его матерью, и не ради любовных утех, а движимая отчаянием, желая спасти ему жизнь. За это ее и били, хлестали плетью! Истязали родное хрупкое тело! Кто же на всем мы позволили бы ей ожидать вас в течение пятнадцати лет? Нет, о ней уже позаботились, а вас предали забвению. К счастью, Эдит повезло: она обещана другому.

Пораженный Рихард устремил вопрошающий взгляд на Эдит. В ответ на его немой вопрос лицо девушки выразило удивление и растерянность.

– Кто же тот, другой, кому она обещана?

– Вы слишком любопытны. Но я не стану делать из этого тайны. Вы, конечно, помните молодого секретаря, с которым довольно часто встречались на наших прошлогодвих вечерах. Теперь он важная персона, губернатор комитата. Для Эдит – это прекрасная партия.

– И Эдит дала свое согласие?

– Не кажется ли вам, сударь, что вы допускаете вольность, называя ее по имени! Для вас она – мадемуазель Лиденвалл! Мадемуазель Лиденвалл отдаст свою руку тому, кого рекомендую ей я.

Тут наконец Эдит потеряла терпение и, вскочив с места, воскликнула:

– Эдит Лиденвалл отдаст свою руку только тому человеку, которого она любит!

Госпожа Планкенхорст прилагала все усилия, чтобы сохранить хладнокровие.

– Оставьте театральные эффекты, мадемуазель Эдит! Ваша запальчивость неуместна. Вы – моя приемная дочь, и закон предоставляет мне право опекать вас.

Но Эдит не хотела больше молчать. Она решилась дать отпор, бороться за свое счастье.

– Я больше не желаю находиться под вашей опекой! Лучше уйти в прислуги, тем более, что в вашем доме меня приучили к этому! Но, как работница, как служанка, я вправе сама располагать собою и выйду замуж за того, за кого хочу.

– Поздно, мы уже позаботились, моя милая, чтобы у вас не было возможности предпринять подобный шаг. Поверьте, вы состоите под весьма надежным попечительством. Все произойдет своим чередом и вполне корректно, вплоть до момента, когда вам придется опуститься на колени перед алтарем. Даже, если вы вздумаете плакать, когда священник будет произносить брачные обеты, – ваши слезы воспримут как обычное состояние невесты во время свадебного обряда.

– Но я не собираюсь плакать! – воскликнула девушка, порывисто выступая вперед. – Я сделаю нечто другое! Если и в самом деле сыщется человек, который вопреки влечению моего сердца, наперекор моей воле, захочет жениться на мне по вашему приказу, я еще накануне свадьбы расскажу ему, что однажды тайком покинула монастырь, темной ночью убежала в военный лагерь к своему милому и половину ночи провела в палатке моего возлюбленного! Меня видели и солдаты на биваке, и маркитантка с улицы Зингер. О моем бегстве к Рихарду знают все монашки обители святой Бригитты, знает и сестра Ремигия. Меня подвергли за это жестокому избиению. Вот они, следы плетей на моем плече!

И, отдернув ворот платья, она обнажила плечо. На белоснежной бархатной коже явственно выделялись две розовых полосы – следы ударов плетью.

– Уж не хотите ли вы, сударыня, чтобы эти следы истязаний увидел еще кто-нибудь, кроме человека, из-за которого меня истязали?

Госпожа Планкенхорст онемела от ужаса.

А Эдит продолжала:

– И если после такого открытия все-таки найдется дрянной ничтожный человек, который согласится повести меня к алтарю, я громогласно заявлю всем присутствующим: «Взгляните на этого труса! Ему известно, что, будучи послушницей, его невеста провела целую ночь в палатке своего любовника, и тем не менее он намерен на ней жениться!» А потом, тут же перед алтарем, награжу его такой пощечиной, что он навсегда потеряет охоту лгать в глаза господу богу и его святым.

В своем страстном порыве девушка была необыкновенно хороша. Каждая ее черта дышала негодованием, молнии вспыхивали в ее глазах при каждом слове и жесте. Рихард с восхищением смотрел на это дивное существо.

Как самоотверженно возводит она хулу на себя, навлекает на свою голову позор! Но ведь Рихард отлично знает, что это одни лишь выдумки. И хоть тут есть крохи истины, в целом – все это вымысел. Да, девушка и в самом деле была у него в лагере, но не одна, а с его матерью, и не ради любовных утех, а движимая отчаянием, желая спасти ему жизнь. За это ее и били, хлестали плетью! Истязали родное хрупкое тело! Кто же на всем свете имеет больше прав разгладить поцелуями эти шрамы, как не тот, из-за кого они получены?

У баронессы Планкенхорст от испуга перехватило дыхание, она буквально окаменела, охваченная неистовой злобой. Все это было так неожиданно, так неслыханно, что казалось непостижимым, превосходило всякое воображение, обрушилось на нее невероятной тяжестью, Которая вконец надломила ее душевные силы, гордыню и волю.

Она поняла, что сладить с этой девушкой ей не удастся, Эдит сильнее всех их вместе взятых. Они – лишь демоны, тогда как она воплощение сонма ангелов!

И все же баронесса предприняла еще одну попытку повернуть вспять неотвратимую судьбу. Теперь она напала уже не на Рихарда, а на Эдит.

– Несчастное создание! – завопила она, складывая руки и возводя сверкающие очи горе. – Как могла ты до такой степени забыться! Да известно ли тебе, какому ветреному соблазнителю отдаешь ты себя в жертву? Ты воображаешь, что этот человек принадлежит лишь тебе, а у него имеется дама сердца, которой он обязан отдать свое имя у нее перед тобой есть законное преимущество, и она прогонит тебя, посмеется над тобой.

– Вы говорите обо мне, сударыня? – спросил пораженный Рихард.

– Да! Неужели вы посмеете отрицать, что содержите в Пеште ребенка, заботитесь о нем, ухаживаете за ним, любите и лечите его? Вы постоянно о нем справляетесь и опекаете его. Попробуйте отрицать это, если у вас хватит смелости!

Госпоже Планкенхорст казалось, что этим ударом она уничтожила, наголову разбила Рихарда. Она торжествовала победу, как трус, одержавший верх над противником, благодаря своему коварству.

– И вы хотите, сударыня, вмешать в наш тяжкий спор даже невинное дитя? – незлобиво и горестно промолвил Рихард.

– Дитя-то невинно, но его родители виновны, – изрекла баронесса, указывая пальцем на Рихарда.

– Хорошо, сударыня, – заговорил он, – я расскажу вам печальную историю этого несчастного ребенка. Однажды в бою я смертельно ранил доблестного противника. Воин, которого постигла роковая судьба от удара моей сабли, призвал меня в свой смертный час и поведал, что у него есть сын, которого он давно разыскивал и наконец напал на след. Мальчика бросила его собственная мать. Воин завещал мне разыскать ребенка. Я дал ему клятву, что сделаю это и позабочусь о мальчике, как если бы он был сыном моего родного брата. Я долго искал его и нашел в крайней нужде, среди ужасающей нищеты. Участь его была горше, чем участь бездомной собаки. О, если бы его мать видеда в каких условиях находился ее ребенок, как он там мучится!

Альфонсина Планкенхорст остановившимся взором смотрела на говорившего.

– Я нашел ребенка в темной конуре без окон, почти ослепшим, смертельно больным. Он лежал совершенно голый, на грязном ложе, прикрытый каким-то рубищем.

Альфонсина вся дрожала как в лихорадке.

– Я забрал несчастного сироту с собой и заменил ему родного отца, чье имя – Отто Палвиц.

Альфонсина кинулась на софу и зарылась лицом в подушки. Обезумев от страха, госпожа Планкенхорст попятилась назад, к дочери, стараясь прикрыть ее собой.

Она побледнела и не отрывала от Рихарда полных ужаса глаз.

А он, не меняя тона, продолжал:

– Все бумаги, удостоверяющие происхождение ребенка, находятся в моих руках. У меня же – метрическое свидетельство и все письма его матери. Я могу немедленно предъявить эти документы тому, кто ими заинтересуется.

Госпожа Планкенхорст дрожала с ног до головы, у нее подгибались колени, словно под тяжестью непосильной ноши.

– …Но, – и Рихард гордо вскинул голову, – я обещал своему погибшему противнику, что, став отцом для ребенка, никогда и никому не открою имени его матери. Я дал слово дворянина. А так как продолжаю им быть в собственных глазах и поныне, то не назову этого имени и вам.

Вздох облегчения вырвался из груди госпожи Планкенхорст: сдавившая ее горло рука разжалась.

А Эдит подошла к Рихарду и с ангельской кротостью – Чей бы ни был этот ребенок, раз вы дали слово стать для него отцом, я буду ему матерью!

С этими словами она склонила голову на плечо Рихарда и крепко прижалась к его груди.

Потерпевшая крушение, поверженная во прах, баронесса высоко подняла над головой руки, как бы предавая их обоих проклятию, и дрожащим от негодования голосом прохрипела:

– Так забирай же ее с собой во имя владыки ада – сатаны и всех его присных!

………………………………………………

А Эдит и Рихард испытывали между тем райское блаженство.

 

Comedy of errors

[154]

– Ну, а теперь куда?

Этот вопрос задал Рихарду поджидавший внизу извозчик, когда молодой человек под руку с Эдит торопливо спустился на улицу.

Вот он, самый трудный вопрос: куда же теперь?

– Здесь ни у меня, ни у тебя нет никого из знакомых или родных, к кому бы я мог отвезти тебя до дня нашей свадьбы. А отлучаться из Вены мне нельзя.

– В таком случае вези меня к себе, – сказала девушка. – Разве я не была уже с тобой в лагере? День станем проводить вместе, а вечерами будем говорить друг другу: «Спокойной ночи».

– И меч принца Сейф Аль-мулука будет лежать между нами.

Названный герой одной из сказок Шехерезады, везя домой невесту, оказался о ней вдвоем на плоту; когда приходило время ложиться спать, он клал между собой и девушкой вынутый из ножен меч.

В жизни все происходит далеко не так, как на сцене, где достаточно чету влюбленных благословить или про» клясть, толкнуть молодых людей друг другу в объятия или соединить их руки, и дело копчено.

В жизни, однако, не обойтись без священника.

После драмы приходит черед комедии в трех актах, – comedy of errors, комедии ошибок.

Казалось бы, для будущих супругов, для жениха и невесты, на вопрос «Куда теперь?» проще всего отве» тить: «Прямехонько к священнику». Но легко сказать «прямехонько», ведь к нему так просто не пойдешь!

Прежде всего предстояло снять две смежные комна» ты в гостинице «Венгерский король» – одну для Эдит, другую для Рихарда. Затем еще много дней надо было произносить через закрытую дверь ласковые слова, называть друг друга милым, единственным дружком, посылать через ту же дощатую дверь воздушные поцелуи. И все это время между ними лежал меч принца Сейф Аль-мулука.

Ибо обряду бракосочетания предшествует множество формальностей.

Сначала венский священник должен три раза подряд огласить в церкви имена жениха и невесты, которые задумали вступить в брак. И не в будничные дни, не подряд, а непременно в воскресенье. Только в воскресный день принято делать оглашение.

Затем понадобится справка от немешдомбского священника, что им также произведено трехкратное оглашение.

Кроме того, немешдомбский священник должен выдать еще и свидетельство, разрешающее члену его паствы вступить в брак в Вене, потому что, с одной стороны, там проживает невеста, а с другой – жениху не дозволено оттуда выезжать.

Однако настоящего священника в Немешдомбе нет: прежний умер, и его заменяет теперь капеллан. А разрешение, выданное капелланом, считается действительным лишь в том случае, если его уполномочил на это викарий. Следовательно, надо обратиться к викарию.

А вдруг викарий сочтет свое согласие излишним, не предусмотренным каноническим законом, и, желая показать, что венский священник – ему не указ, возьмет, да и вовсе не даст капеллану нужных полномочий!

В итоге, Рихард придет к такому заключению: хотя обряд бракосочетания и установлен господом бегом, но самый ритуал его выдумал не иначе, как сам черт!..

А между тем всем перечисленным дело далеко не исчерпывается.

Закон еще захочет знать, что думают по поводу предполагаемого брака родители и опекуны. И, надо сказать, что в этом вопросе возможно множество осложнений. Для вступающего в брак католика согласие опекуна не имеет существенного значения, ибо опекун или родители не обязаны непременно выдать девушку замуж. Протестанты, те обязаны это сделать, а потому требуется получить их разрешение.

И все это нужно подтвердить священнику справками, заявлениями, свидетельствами и прочими мудреными документами.

Но, быть может, это все, и любящие сердца затем уже могут соединиться?

Куда там!

Только тут и начинаются бесконечные споры. Спорят о том, имеет ли право священник допускать в церковь венчать двух молодых людей, если жених, веруя в святую троицу, молится богу в церкви с Брестом на шпиле колокольни, а невеста – в церкви со звездой на макушке. Венский священник утверждает, что это – недопустимо, а гражданский кодекс – что это дозволено.

Венский священник соглашается венчать их только в том случае, если жених официально откажется от своих законных прав, в силу которых одна половина его будущих потомков сможет ходить молиться в одну церковь, а вторая половина – в другую, и даст обязательство, что все они, сколько бы их не появилось на свет, будут принадлежать к одному вероисповеданию.

Наконец жених приходит в ярость и принимает решение немедленно отправиться к развину, чтобы вместе с невестой перейти в иудейскую веру.

Тогда священник говорит ему:

– Ладно, черт с вами, приходите, я вас обвенчаю. Только благословлять все же не стану.

И где-нибудь на квартире, держа трубку во рту, он протараторит установленную формулу.

– Ну вот, теперь вы – муж и жена. Можете идти.

А не проще ли было начать прямо с этого?!

Сразу же после своего освобождения Рихард написал письмо матери, сообщив ей все. Письмо содержало небезынтересный рассказ о том знаменательном дне: утром – смертный приговор, вечером – встреча с невестой, а в промежутке – помилование и предание анафеме.

Прошло не меньше недели, пока пришел ответ, – письма в ту пору подвергались тщательной цензуре.

Письмо было очень коротким; в нем выражали радость по поводу освобождения, одобряли женитьбу и сообщали о том, что в самые ближайшие дни в Вену приедет управляющий имением, который лично передаст все остальное.

Рихард с нетерпением ожидал этого приезда.

К его величайшей радости, управляющий явился в сопровождении супруги и сразу же заявил, что намерен поселить жену вместе с мадемуазель Эдит до дня бракосочетания. Ведь бедняжку некому было даже одеть в подвенечное платье. И. конечно же, еще будучи в Пеште, управляющий приобрел и подвенечное платье, что было весьма кстати, так как, покидая дом Планкенхорст, Эдит не взяла с собой никаких вещей. Затем славный старик передал Рихарду обо всем, что за это время произошло дома, о роковой ошибке, случившейся в результате путаницы имен. Наконец Рихард понял, что означал белоку» рый локон. Бедный юноша1 Живой, он не был так дорог брату, как стали дороги теперь ему эти несколько его волосков. «Он выдал себя за старшего брата!»

Управляющий сообщил также о домашних новостях. Госпожа Барадлаи сама собиралась приехать в Вену, чтобы присутствовать на свадьбе Рихарда. Но когда она возбудила ходатайство о выдаче ей паспорта, – ведь сейчас требуется паспорт даже для поездки в соседнее село, – ей ответили, что она интернирована в Немешдомбе И выезжать ей оттуда не разрешается. Тогда решила ехать на свадьбу молодая госпожа, но у нее заболел сынишка, и его нельзя оставить. Что касается господина Эдена, то у того достаточно веские причины не показываться в Вене. Вот как вышло, что приехали лишь управляющий в качестве шафера и его жена в качестве подружки невесты.

Но Рихард несказанно обрадовался и этому.

Управляющий сообщил также, что власти наложили арест на все их имущество. Правда, это незаконно: они имеют право лишь на то, что принадлежит двум сыновьям, а долю третьего обязаны освободить от конфискации. Но правды добиться нелегко, и пока все доходы, откуда бы они ни поступали, приходится вносить в казну, а она уж выделяет кое-какие средства на содержание семьи, выдавая их ежемесячно под квитанцию. Так что молодому барину придется жить экономно, сообразуясь с обстоятельствами.

Рихард нашел, что это еще не самое страшное. Ведь власти сохранили ему жизнь, и не приходится жаловаться на то, что они отняли у него состояние. На все божья воля… По крайней мере так учат в школе.

Главное, что он все-таки разыскал в конце концов хвою любимую.

Вам следует знать, что чета брачующихся – это два злоумышленника. Сначала родители и опекуны держат молодых людей под строгим полицейским надзором. Затем их хватают, терзают, связывают, допрашивают и, наконец, венчают. В заключение – церковь приговаравает их к смерти, дабы они вернее заслужили рай.

Так или иначе, пройдя все эти мытарства, Рихард обрел настоящий рай.

 

Ключ к разгадке их страдании

Обретя рай, Рихард нашел, однако, что надо же когда-нибудь спуститься на землю, и принялся посвящать свою юную жену в земные дела.

– Известно ли тебе, моя милая женушка, что мы о тобой – очень бедные люди?

Но Эдит лишь посмеивалась над его словами:

– Какие же мы бедные, раз я владею тобой, а ты – мной!

– Это, конечно, не меньше двух миллионов! Только без процентов. Нам придется сократить свои расходы. Знаешь ли ты, в какой сумме выражается наш ежемесячный доход? Сто форинтов – это все, что я могу получить от матери. Теперь она и сама терпит нужду.

– Даже не представляю себе, на что можно истратить такую сумму! Это же уйма денег!

– Должен откровенно тебе признаться еще в одном: даже и они не принадлежат нам целиком. Здесь в городе у меня есть кое-какие давние долги чести. Правда, мелкие, – то, что я задолжал разным честным мастеровым и поставщикам. В прежние благодатные времена это было бы сущим пустяком, не идущим даже в счет. Но сейчас и они для нас – тяжкое бремя. Я не могу причинить ущерб бедным людям и намерен расплатиться с ними, выделив для этого половину нашего месячного содержания.

– С твоей стороны, это будет очень хорошо. На пять-, десят форинтов можно жить по-царски. Я буду готовить сама и ограничусь двумя блюдами. Увидишь, какая я отличная повариха! Придется держать только приходящую служанку для мытья посуды. Таким образом, мы отлично будем сводить концы с концами.

– Все это ненадолго. Я не стану зря терять времени, поищу себе место где-нибудь на железной дороге или в какой-нибудь канцелярии и заработаю недостающую сумму.

– Знаешь что! Давай ограничимся одним блюдом Г И служанки мне не надо, помою посуду и сама. Зато ты сможешь оставаться дома, со мной. Не ищи себе никакой службы!

Рихард расцеловал свою милую жену и передал ей пятьдесят форинтов. Пусть попробует вести хозяйство на эти деньги.

Взяв бумагу и карандаш, юная хозяйка начала подсчитывать стоимость продуктов, после чего обнаружилось, что у нее будет еще оставаться каждый месяц по пятнадцать форинтов – в уплату за жилье и на прочие покупки.

– Чудесно! Однако подыскать работу мне все-таки придется. Ведь нас пока двое, но впоследствии непременно прибавится третий.

– Да будет тебе! Ты все шутишь…

– А тебе вовсе не обязательно краснеть, нас ведь и теперь уже трое. Должны же мы взять к себе сына Отто Палвица.

– Ты прав. В таком случае ищи должность. Я тоже могу кое-что заработать шитьем.

– Ну нет, этого я не допущу. Моя жена портнихой не будет. Лучше я возьму еще работу.

– Ни за что! Чтобы ты уходил на целый день! Давай лучше оба трудиться.

И они решили поделить все тяготы жизни, как делят ее радости.

Рихард испросил у жены разрешение отлучиться на несколько часов для поисков работы. Эдит предоставила ему этот отпуск, но с условием, что он непременно возвратится к часу дня: она будет ждать его с обедом.

Для стряпни в ее распоряжении имелась всего одна кастрюля, а плитой служила находившаяся тут же, в комнате, шведская печь. В этой посуде Эдит сварила сначала суп. Перелив его в миску и поставив возле огня, чтобы суп не остыл, она приготовила подливку к мясу. Чашка с перелитым в нее соусом тоже стояла в сторонке. Затем в кастрюле было поставлено тесто.

Все получилось на славу – просто и вкусно. Когда, ровно в час, Рихард вернулся, он нашел обед очень вкусным и уничтожил его с волчьим аппетитом.

– Лучше никогда не обедал и сам император!

Поговорка эта, бытовавшая в народе, вовсе не говорила о недостаточном почтении к династии. Она служила похвалой стряпне красавицы.

И до чего же радуются женщины такой похвале! Начисто вытертая корочкой тарелка – лавровый венок для стряпухи.

– Разве не превосходный получился обед! И обошелся всего в тридцать пять крайцаров!

– Так вкусно есть мне доводилось не каждый день даже в те времена, когда меня величали «его высокоблагородием»! Особенно при поварских ухищрениях господина Пала, царствие ему небесное.

Рихард вполне заслужил свой вкусный обед. Его поиски увенчались успехом. Он нашел себе службу на машиностроительном заводе с окладом пятьдесят форинтов в месяц, а это в его положении было немало.

Русский царь Петр I, нанявшись однажды поденным рабочим, купил на заработанные деньги головку сыра и, отнеся его царице Екатерине, с величайшей гордостью заявил:

– Вот видишь, я смог бы тебя прокормить, если бы даже не был царем!

Заходил Рихард и в другие места. Между прочим, побывал он и у антиквара Соломона с улицы Порцеллан и попросил этого добряка уладить его денежные дела: взять их в свои руки и договориться с кредиторами. Правда, его долги составляли несколько тысяч форинтов, но, быть может, кредиторы все же согласятся на их погашение частями. Им будет уплачено все до последнего филлера.

Старый Соломон обещал прийти к Рихарду между часом и двумя: в это время он обычно запирал свою лавку.

Старик оказался весьма точным. В половине второго у дверей послышались его шаркающие шаги.

Эдит вытирала вымытую после обеда посуду. Окна были распахнуты настежь, чтобы можно было как следует проветрить единственную комнату, одновременно служившую и кухней.

– Ах вы, моя красавица! – отвешивая глубокие поклоны, рассыпался в комплиментах старый лавочник. – Разрешите поцеловать ваши прекрасные ручки. Очень приятно приложиться к таким старательным ручкам. Мне это куда милее, чем целовать пальчики, которые только помахивают веером. О, вы живете тут совсем недурно. Чуть тесновато, зато друг возле друга. Сдается, вам еще не наскучило такое уединение, по крайней мере секреты между вами невозможны! Тесное жилье имеет свои преимущества, здесь не приходится долго искать своего милого дружка. И потом, как говорится, в тесноте, да не в обиде! Ниспошли вам господь свое благословение… Итак, господин подполковник… Виноват, для меня вы всегда останетесь господином подполковником, а моих слов никто посторонний не услышит. Если разрешите, приступим к делу, ради которого вы приказали мне явиться. Займемся-ка нашими выкладками. Если в доме только один стул, пожалуй, я могу и постоять.

Однако нашелся и второй стул. Его использовали в качестве буфета. Для двоих молодоженов было вполне достаточно одного сиденья: Рихард сидел на стуле, а Эдит устраивалась у него на коленях! Изобретение, право же, достойное подражания!

– Итак, господин подполковник, начнем с начала. Уверен, что хозяюшке разговор наш не покажется скучным, ведь вы живете с ней душа в душу.

Лавочник вытащил из кармана завернутый в бумагу мел.

– Прежде всего, будьте так добры, соизвольте продиктовать мне, кому вы задолжали.

На подобные вещи у Рихарда была отличная память. Он помнил всех своих кредиторов, свой самый ничтожный долг. А Соломон чертил мелом по столу, записывал одну цифру за другой.

– Сумма внушительная, деньги немалые, – проговорил он, приподняв брови и сдвигая при этом свою круглую шапочку на затылок. – Слишком даже большая сумма! Гм, гм…

Взяв и понюхав щепотку табаку, он протянул черную табакерку Эдит. Та поблагодарила, но отказалась. Она не употребляла табак.

– Ничего, привыкнете, если муженька часто не будет дома. Все хорошие жены привыкают к табаку, что доказывает их верность мужьям. Но это в будущем… Так вот, господин подполковник. Как я полагаю, вы наделали эти долги, когда были еще несовершеннолетним.

– Но я всегда был честным человеком!

– О, это уже достаточно веский довод, его следует принять во внимание: «Моя честь, дескать, никогда не была малолетней!» Видите, сударыня, какой человек ваш супруг? Расточительный малый. Ценит свою честь дороже двух тысяч форинтов. Не стоит любить его!

Эдит только рассмеялась в ответ и поцеловала Рихарда.

– Ну хорошо, господин подполковник. Однако существует еще и распространенный, так сказать, общепринятый обычай. Он называется «Vergleichsverfahren» – что означает «заключить сделку с кредиторами». Человек договаривается с ними об уплате определенного процента долга. Кредиторы идут на уступки, довольные, что им возместят хотя бы часть денег, которые они считали окончательно потерянными. Это – вполне порядочная сделка.

– Но я на нее не пойду. Только форинт за форинт: отдам столько, сколько мне давали. Я не вправе отнять ни гроша у бедных людей, положившихся на мою честность, поверивших моему слову. Из своей чести я не уступлю ни процента! Лучше буду терпеть лишения.

– Неисправимый человек. А между тем сами рассудите – ведь у вас семья, вам должны приходить в голову более практичные мысли… Ну хорошо, так и быть, считайте, что я ничего не сказал. Будь у вас сейчас на боку сабля, воображаю, как бы вы ею бряцали! В таком случае извольте теперь изложить, как мы будем все это выплачивать? Из каких источников станем погашать долги?

Соломон начертил мелом на столе две графы. Над заполненной уже графой он написал «Soll» над пустой – «Haben».

– Во-первых, я буду получать от матери сто форинтов в месяц и половину из них обращу на погашение долгов.

– Половину? А сударыня согласна?

– О да! – поспешила ответить Эдит.

Соломон внес указанную сумму в рубрику «Haben».

– Во-вторых, мне будут ежемесячно платить пятьдесят форинтов за работу на машиностроительном заводе. Из них одна половина тоже пойдет на долги, другая – моей жене для покупки одежды.

– К чему мне эти деньги? – поспешила вмешаться Эдит. – Наша добрая матушка подарила мне столько платьев, что их никогда не сносить. Обратите на погашение долгов всю сумму целиком.

Она упорно настаивала на своем до тех пор, пока Соломон не записал все пятьдесят форинтов в графу «Наben».

Но тут старый антиквар засучил до локтей рукава, словно собирался заняться чем-то очень важным, и изрек:

– Прибавим сюда также приданое мадемуазель Эдит Лиденвалл. Триста тысяч форинтов серебром.

И он жирно вывел: 300 000 форинтов.

Молодожены с изумлением уставились на него, не понимая, к чему такие шутки.

Тогда старик поднялся с места и взял молодых людей за руки.

– Сударыня! И вы, сударь! Желаю вам взаимного счастья, вы достойны друг друга! То, что я сейчас сказал, – Я сказал совершенно серьезно. А теперь узнайте наконец всю тайну злоключений, которые вам пришлось до сих пор пережить. Прошу вас сесть рядом со мной.

На один стул, как вы обычно делаете. Мне приятно любоваться вами.

– То, что вам пришлось пережить, – продолжал Соломон, – было не случайно. Вопрос шел о большой ставке, о целом капитале! Не верьте, что кто-то поступает дурно только потому, что ему это нравится. Чаще всего поступают так потому, что это может принести крупные проценты. Очень многие люди придерживаются таких взглядов. Я лично противник этого. По-моему, выгоднее быть честным. Сейчас я это докажу вам, только позвольте мне рассказать все по порядку. У вас, сударыня, был дядюшка Альфред Планкенхорст, богатый старый холостяк. Человек своеобразный и очень гордый. Я хорошо его знал, так как был его банкиром, ведал его доходами и был посвящен во все семейные дела. Старый барин еще при жизни составил завещание, по которому все состояние, венский дворец и деньги переходили к его племяннице, госпоже Планкенхорст, и к ее дочери. Но барон прожил очень долгую жизнь. Люди обычно живут до глубокой старости, если они богаты. За это время молодая девица настолько преуспела в своих любовных делах, что оказалась не в ладу с приличиями; произошло недоразумение – на языке адвокатов это называется: «начать процесс прямо с исполнения». Именно это с ней и произошло. Такие истории случаются довольно часто. Ну, а престарелые бароны к подобным вещам относятся весьма щепетильно. Во-первых, потому, что они люди старые и старомодные, а во-вторых, потому, что они бароны. Альфред Планкенхорст написал новое завещание. Разыскал сироту, дочь одного из своих дальних родственников, мадемуазель Эдит Лиденвалл, и поручил ее воспитание Планкенхорстам. А в новом завещании было сказано:

«Если Альфонсина Планкенхорст вступит в законный брак и подобающим ее положению благочестием заставит всех позабыть о содеянном ею греховном проступке, она получит половину денежного капитала. А Эдит Лиденвалл, выйдя замуж за честного человека, получит другую его половину. В случае, если Эдит Лиденвалл вступит в брак первой, весь капитал будет принадлежать ей. Если же она останется незамужней, уйдет в монастырь или совершит непростительный, противоречащий добрым нравам проступок, весь капитал достанется обители святой Бригитты, а дамы Планкенхорст могут лишь пожизненно довольствоваться процентами с него».

Об этом завещании никто не должен был знать, кроме меня, человека, которого он уполномочил выполнить его волю. Однако писавший завещание личный секретарь барона выболтал тайну дамам Планкенхорст, и они все знали. Теперь оглянитесь назад и обдумайте с начала до конца все происшедшие с вами события, от первой вашей встречи до недавнего изгнания. Все станет вам ясно. Вспомните, как вас заперли одних в покинутой квартире. Как хотели убить Рихарда Барадлаи, считавшегося женихом мадемуазель Лиденвалл. Как пытались довести до отчаяния Эдит, чтобы заставить ее надеть вуаль монастырских девственниц. Как натравили разъяренную, взбунтовавшуюся чернь на монастырь, где находилась мадемуазель Лиденвалл. Как наточили топор палача для жениха Эдит. Ради чего все это предпринималось? Исключительно ради денег! Дьявол прилагает старания только тогда, когда уверен в стопроцентном барыше!.. Все это я видел, знал, внимательным оком наблюдал за происходящим. О, мы – простые, незаметные люди – обладаем хорошим чутьем. Проникаем нашим взором всюду – и в дома и в сердца. Даже в карманы! А ведь карман – орган едва ли не самый чувствительный. Ему служит каждая жилка, каждый нерв. Мое открытие должно укрепить вашу веру в человечность. Люди не бывают скверными просто так, ради пристрастия к злу. Говорят, будто у сатаны – злобная душа; нет, она у него – просто алчная. Не рассчитывай он извлечь для себя пользу, он не творил бы ничего дурного, а просто лежал бы себе в преисподней, предаваясь праздности и лени. Его первым дурным движением был корыстный расчет. Заставляя нашу прародительницу отведать от запретного плода, он прикидывал в уме: если на свете будут существовать только два человека, мне от этого будет мало пользы, придется прозябать в бедности. А вот если их народятся тысячи и миллионы, тогда и мне перепадет кое-что. Я все-таки сужу о дьяволе иначе, чем другие, он тоже имеет право на жизнь: Leben und leben lassen. Но раз так – пусть довольствуется своей рентой! Жилье у него просторное, топливо имеется в избытке, а это уже немало!.. Дамам Планкенхорст остается дом в центре города – весьма приличное владение. Впрочем, судя по всему, они лет за десять окончательно промотают свое состояние. Но, господи, такие ли нынче времена, чтобы еще думать о будущем! Те, кто срывает цветы жизни и содержит балерин, позаботятся об Альфонсине. Не станем завидовать ее счастью. С нас достаточно и своего собственного; ведь его столько в нашей душе, что оно не уместится даже в этом огромном зале!.. Ну как, господин подполковник и госпожа подполковница, довольны ли вы положением ваших дел?.

 

Через двадцать лет

Наше повествование подходит к концу. Остается лишь подвести итоги, рассказать – кто погиб, кто выжил.

Рихард Барадлаи воспитывал сына Отто Палвица как собственного ребенка.

Маленький Карл был смышленым, восприимчивым мальчуганом. Правда, несколько своенравным и упрямым, но такие черты можно надлежащим воспитанием смягчить и направить в нужную сторону.

– Я и сам в его годы был таким же своевольным сорванцом, – не раз оправдывал его Рихард.

Со временем у Карла появились братья и сестры, но никто никогда не делал в семье Рихарда разницы между родными детьми и приемышем.

Мальчик часто болел; он долго не мог оправиться после бедствий первых трех своих младенческих лет, и Эдит приходилось ночи напролет просиживать у его кроватки. Карл очень полюбил своих приемных родителей.

Однако, когда ему исполнилось двенадцать лет, его поведение неожиданно и резко изменилось к худшему.

Он не желал больше учиться и постоянно досаждал своему наставнику, проявлял жестокость в отношении остальных ребятишек, не упускал случая что-нибудь сломать в доме, все делал наперекор старшим.

Рихард уверял, что это – обычное явление для отроческого возраста, что каждый малыш в определенном возрасте становится несносным постреленком. Это – такой же кризис, как в период прорезывания зубов. Не выбрасывать же младенца в окошко только потому, что он целый день капризничает, когда у него режутся зубки!

Но Карла и не пришлось выбрасывать в окно, он сбежал сам. Причем прихватил с собой на расходы кое-какие попавшиеся ему под руку серебряные вещицы.

Рихард отправился на розыски и обнаружил подростка в каком-то притоне. При нем уже не было ни серебра, ни взятого с собой платья. Теперь на мальчике мешком висела какая-то рваная и грязная одежонка. Карл уверял, что другую, более приличную, у него украли.

Рихард привез его домой, мягко и терпеливо поговорил с ним, не тронув даже пальцем, не отпугнув от себя ни одним бранным словом. Только запер в шкаф лохмотья, в которых его нашел. При каждой новой опасности повторения прежних поступков он вытаскивал на свет эти отрепья, показывал их Карлу и говорил:

– Вот все, что ты приобрел в результате своевольного поведения!

Примерно год мальчик вел себя хорошо, но под его внешним смирением смутно угадывалось какое-то коварство. Он явно прикидывался и только до поры до времени выжидал.

В один прекрасный день, когда Рихарду пришлось отправиться в дальний путь, Карл снова исчез. На этот раз он ничего с собой не унес, но в замочной скважине комода, где была спрятана его рваная одежда, торчал обломок ключа. Видимо, мальчик пытался отпереть комод, но ключ не подошел, сломался, и бородка застряла в замке.

Что ж, однако, собирался он делать с этими лохмотьями? Почему по-воровски пытался ими завладеть? Что могло в них скрываться?

Только после этого побега Рихард обратил внимание на спрятанные им отрепья. Обшарив их, он нашел зашитое в подкладке пальто письмецо:

«Твой опекун убил и ограбил твоего родного отца и теперь содержит тебя лишь потому, что его мучат угрызения совести. Твой отец имел крупный чин, был полковником. Его звали Отто Палвиц. Твоя мать – знатная дама из Вены. Тебе надлежало бы сейчас быть настоящим барином, а не лобызать руку убийцы твоего отца».

Рихард без труда догадался, кто написал это письмо. Лишь одно-единственное существо на свете способно было так дьявольски мстить ему через сына Отто Палвица. Именно это письмо нарушило безмятежный душевный покой Карла.

Рихард снова отправился на розыски, надеясь привезти мальчика назад и открыть ему глаза, объяснив, что в этой тайне – правда и что – ложь.

Он продолжал поиски до тех пор, пока не выяснилось, что мальчик сбежал к своей матери.

Как же он к ней добрался? Недаром поговорка гласит: тайна, известная троим, – уже не тайна. Вот почему Карлу Палвицу удалось отыскать путь к матери.

Встретили его там радушно, но длилось это недолго. Мать повела себя так, как можно было от нее ожидать, и определила его юнгой на корабль. Через год Рихард получил от него письмо, полное раскаяния и жалоб. Мальчик рассказывал, как дурно ему теперь живется, последний слуга в доме Рихарда – барин в сравнении с ним. Все над ним измываются, его бьет каждый, кому не лень. К тому же он еще и голодает. Карл осыпал упреками свою мать, отправившую его в плаванье. Пятнадцатилетний мальчик-подросток уже строго судил эту светскую даму, в роскошных апартаментах которой не нашлось места для отрока-сына. Бессердечная Альфонсина выжила из дому даже собственную мамашу. Она уверила всех, будто та лишилась рассудка, и поместила ее в сумасшедший дом! Как же может такая мать обходиться с сыном! Она заморочила ему голову, обещала сделать гардемарином, сулила ему большое жалование, a на самом деле определила юнгой, простым матросом. Письмо заканчивалось мольбой к Рихарду вызволить его из этой адской обстановки, выкупить с корабля. Дальше следовали горячие уверения, что он будет самым послушным сыном и верным слугой Рихарда.

Как говорится: «Окажись в море, и молиться научишься!»

Рихард тут же отправился за Карлом, вырвал его из кабалы, но домой уже не привез. Он поместил его в один из пользовавшихся хорошей репутацией пансионов и аккуратно вносил за него изрядную сумму.

Однако, как и следовало ожидать, подросток переходил из одного пансиона в другой, и нигде его не могли вытерпеть более полугода. После долгих размышлений Рихард решил опять забрать Карла домой и приложить все силы, чтобы сделать из него достойного человека.

С этого дня он постоянно держал его рядом, у себя в комнате, повсюду брал с собой, делился с ним своими воззрениями и взглядами и старался привить ему свободомыслие и широкий кругозор, надеясь возвысить этим его душу.

И что же! Все попытки привели лишь к тому, что юноша написал на своего приемного отца и опекуна донос, как на опасного врага и предводителя смутьянов.

Как раз в ту пору для борцов за свободу настали скверные времена. Вместе с другими Рихард был привлечен к ответственности. Его арестовали и целых полтора года подвергали всевозможным допросам. Затем все же выпустили, но посоветовали быть поразборчивее в отношении людей, с которыми ему вздумается рассуждать о политике: ведь атмосфера вокруг такая неустойчивая!

Даже после этого Рихард не мог заставить себя осудить своего приемыша, он лишь проклинал текущую в его жилах «материнскую кровь».

Тщетно ломал он голову над тем, как устроить будущее Карла, но тот избавил его от этой заботы: он записался в волонтеры. Наспех навербованный полк именовался добровольческим; туда принимали всякого, кто хотел.

Из полка Карл снова прислал Рихарду жалостное покаянное письмо; жизнь там пришлась ему не по душе На этот раз Рихард за ним не поехал. Только послал выкуп – сумму, которую казна взимает с граждан за освобождение от обязанности защищать отечество. Затем Рихард предоставил Карлу возможность самому избрать для себя какой-нибудь честный жизненный путь, пообещав, что за какое бы дело тот ни взялся, он может рассчитывать на его, Рихарда, поддержку.

Юноша выбрал себе карьеру и притом самую достойную! Он получил должность фискала. Теперь он чувствовал себя превосходно.

Рихард, со своей стороны, постарался получше устроить его судьбу; используя свои связи среди влиятельных особ «конституционной эпохи», он добивался продвижения по службе своего подопечного. И достиг цели. Карл Палвиц проник в сословие чиновников, и видимо, прочно там утвердился.

Правда, у него нередко случались мелкие неприятности денежного характера, но опекун обычно улаживал их, раньше чем дело доходило до скандала.

Так продолжалось до тех пор, пока Карл Палвиц не достиг совершеннолетия.

Однажды утром, когда в длинном зале, именуемом бюро, он вместе со своими коллегами усердно перемножал ряды цифр, вошел столоначальник.

– Послушай, – обратился он к Карлу, – там в передней тебя ожидает какая-то женщина.

– Молодая?

– Не знаю. Твоя область – спирт, возьми спиртометр да измерь.

– Элегантная?

– Tertia qualitaet.

Палвиц вышел к ожидавшей его посетительнице. То была женщина уже не первой молодости. Одета она была довольно скромно, но с претензией на элегантность.

При появлении Палвица дама неожиданно кинулась ему на шею и расплакалась.

– Полноте, полноте, сударыня, успокойтесь. Надеюсь, я не тот, кого вы разыскиваете.

– Вы Карл Палвиц?

– Да, я.

– Мой сын!

– Черт побери, сударыня! Когда я имел честь видеть вас впервые, у вас был не такой потрепанный вид. Чем могу служить?

– Ах, я очень несчастна.

– Я так и подумал. Но куда девалось ваше счастье?

– Я стала нищей.

– Недурное ремесло, только заниматься им надо умело. Даже подоходным налогом не облагается! А куда же исчез ваш особняк?

– Его забрали злые люди. Кредиторы.

– Проклятые кредиторы! Не надо было заводить с ними знакомства. Но я видел в твоем доме и графов и баронов, – правда недолго, пока ты не отослала меня в море, – что ж, разве и их отняли кредиторы?

– О, стоит очутиться в беде, и никто тебя знать не хочет.

– Вот видишь, сколь мудрым становится человек под конец жизни.

– Мне негде теперь голову приклонить. Вся моя надежда – только на тебя.

– Вот напасть! Для полноты счастья только не хватает, чтобы ты повисла у меня на шее.

– Сын мой! Милый сыночек!

– Пока ты была богата и дела твои шли хорошо, тебе и в голову не приходило говорить мне «сын мой, милый сыночек». Имей в виду, я сам еле свожу концы с концами и не в состоянии дать тебе ни гроша. Насчет того, чтобы ты попрошайничала «in thesi» я не имею ничего против, но не вздумай клянчить у меня – заранее тебя предупреждаю!

– Не говори со мной так жестоко, ведь я все же твоя мать.

' – Но я не могу отплатить тебе даже тем, чем ты отплатила своей собственной матери, запрятав ее на старости лет в сумасшедший дом! Я не пользуюсь столь большим влиянием.

– Карл, сын мой! Я буду твоей служанкой, стану стряпать, стирать, убирать за тобой! Позволь мне только приютиться под твоей кровлей.

– Вот еще! Именно об этом я всегда мечтал! Не дай бог, все эти куруцы пронюхают, что ты – моя мать, а меня и без того здесь не слишком любят. Ты же знаешь, какая у тебя в этой стране репутация? Каждому ребенку известно, что ты натворила. В конце концов и австрийские власти тебя возненавидели. Когда иссякли поводы для ябед, ты принялась измышлять заговоры сама и строчить ложные доносы. Вот тебя и выгнали отовсюду. Теперь же, когда все над тобой потешаются и ненавидят тебя, ты решила заявиться сюда в надежде, что я соглашусь таскать тебя на своей спине! Нет, мне такая обуза ни к чему. Если кто-либо смекнет, с кем я здесь любезничаю, мне конец. Если я дам тебе хотя бы грош, меня сочтут за легкомысленного мота, и я не смогу претендовать даже на получение пособия на дороговизну. Поэтому я и говорю: поищи себе более состоятельного сына.

Находившийся в то время в передней старый канцелярский служитель не мог смолчать, слыша столь бессердечные речи:

– Эх, сударь! Не следовало бы вам все же разговаривать с матерью таким образом!

Карл Палвиц трусливо покосился на старика. Он был не храброго десятка и не решался дать отпор ни одному настоящему мужчине, кем бы тот ни был.

– Ну хорошо, хорошо. Не к чему нам вести разговор при посторонних. Приходи к двум часам дня ко мне на квартиру, там и потолкуем. Вот тебе адрес.

И, сунув матери свою визитную карточку, он поспешил в канцелярию.

– Кто к тебе приходил? – полюбопытствовали коллеги.

– Можете себе представить – мамаша!

– И что ты с ней намерен делать?

– В няньки пристрою.

Вскоре в канцелярии опять появился столоначальник.

– Послушай, Палвиц, тебе здорово нынче везет. Тебя искал твой приемный отец.

– Почему же он не вошел?

– Не хотел мешать твоим занятиям.

– А что он принес?

– Деньги.

– Много?

– Целую уйму.

– С такого простака станет. Но сколько все же?

– Около пяти тысяч форинтов. Вот они, держи.

Удивленный Палвиц взял конверт. В нем лежали деньги и записка в несколько строк:

«Карл Палвиц! Вы достигли совершеннолетия, и тем самым пришел конец моему опекунству. В час своей кончины Ваш отец вручил мне все свои наличные деньги. Какова была общая сумма, Вы увидите из расписки принявших их военного командира. Отец Ваш пожелал, чтобы по достижении Вами совершеннолетия я вручил эти деньги Вам. С момента их получения они лежали в банке, и на них нарастали проценты. Теперь я передаю Вам всю эту сумму. Используйте ее на полезные цели.

Рихард Барадлаи».

– Ого! – воскликнул Палвиц. – Quinterna! Умер дядюшка из Бразилии! Друзья, обедаем нынче в ресторане Фронера. Будет шампанское и устрицы. Приходите к трем часам угощаю всех.

– Даже родную мать? – шепнул ему старый конторский служитель.

– Разумеется!

Захлопнув испещренные множеством цифр книги, Карл схватил шляпу и выбежал из помещения. Никто его не удерживал.

Однако Палвиц, вовсе не собирался потчевать своих коллег и свою мамашу шампанским и устрицами. Он помчался прямо домой, уложил чемодан и устремился затем на станцию железной дороги. В это время как раз уходил поезд, направляющийся в Триест. Палвиц, не задумываясь, сел в вагон и ни разу даже не оглянулся.

А одетая в Поношенное платье женщина ровно в два часа явилась на квартиру к сыну, но нашла ее запертой. Человек, у которого Карл снимал комнату, подал ей оставленную для нее визитную карточку. Вот что на ней было написано:

«Сударыня!

Я уезжаю в Америку. Надеюсь, вы туда за мной не потащитесь!

Адье!»

Карточка не была даже вложена в конверт.

Прочитав ее, несчастная женщина тут же у порога рухнула на землю. Душевное и физическое истощение надломили ее силы.

Последнее пристанище эта несчастная нашла в приюте Общественного призрения, организованном «венгерскими патриотками». Несколько самоотверженных женщин, перенесших немало невзгод, решили отплатить судьбе тем, что старались облегчить страдания других.

Мать Карла Палвица попала в это заведение.

Ее доставили сюда в беспамятстве, а когда она пришла в себя, ее начала бить лихорадка. Как раз в это-время в палате появились в сопровождении врача дежурные дамы-патронессы, совершавшие обход приюта.

Врач сообщил им, что вновь поступившая больная страдает тяжелым недугом. Болезнь ее – затяжного характера и может продлиться годы, а вакантного места за счет общего фонда для нее нет. Что с ней дальше делать, неизвестно. Видимо, придется перевезти ее в городскую лечебницу.

Одна из дам-патронесс отличалась благородной, гордой осанкой. Прекрасное, матово-бледное лицо этой женщины можно было бы назвать моложавым, если бы ее брови, ресницы и волосы не были подернуты серебром. Зато глаза еще и теперь были полны сияния, света и душевной доброты. В шестьдесят лет она являла собою подлинный идеал красоты.

При виде приближавшейся благородной женщины больная вспыхнула, на щеках ее зажглись два огненных пятна. Она узнала госпожу Барадлаи.

– Как зовут больную? – осведомилась у врача дама-патронесса.

Тот шепотом назвал имя. Удивленно вглядевшись в лицо больной, госпожа Барадлаи с сомнением покачала головой и сказала по-французски:

– Этого быть не может. Я очень хорошо знала ту даму. Она была необыкновенно красива.

Женщина, о которой это было сказано, понимала по-французски. Слова госпожи Барадлаи заставили ее побледнеть.

Значит, она до такой степени подурнела, что люди не узнают ее! Такой острой боли не могла бы ей причинить ни одна самая мучительная пытка.

Высокая седоволосая дама подошла к ее постели и, взяв ее за руку, с невыразимой кротостью спросила:

– Давно вы страдаете?

Женщина, к которой был обращен вопрос, не ответила. Только сомкнула веки, словно желая скрыть свою душу, чтобы в нее не проникла другая душа.

– Будьте спокойны, не тревожьтесь за свою судьбу.

Затем госпожа Барадлаи повернулась к врачу.

– Господин доктор! В память о сегодняшнем дне я учреждаю тут новую койку, и пусть за мой счет бедной страдалице будет предоставлен необходимый уход.

Доктор осведомился, почему госпожа считает для себя нынешний день знаменательным.

– В этот день я перенесла прах моего сына Енё с керепешского кладбища в семейную усыпальницу, – произнесла госпожа Барадлаи мягким, спокойным, проникновенным голосом.

– Енё? – удивленно переспросил врач. – Значит мученической смертью погиб не Эден?

– Произошла роковая путаница имен, и Енё поспешил явиться вместо Эдена. Он, самый любимый мой сын, принес себя в жертву ради семьи брата!

Слова о смерти сына уже не источали у нее слез. Теперь эта скорбь наполняла ее гордостью.

– От него осталась лишь горсточка праха да несколько опознанных нами платиновых пуговиц от рубашки, подтвердивших, что это действительно его прах. Тут же оказались и три свинцовые пули.

Госпожа Барадлаи показала одну из них. Она носила ее на черной цепочке на груди. Ее величавое лицо при этом просветлело. И она не плакала.

Зато другая женщина, та, это лежала на больничной койке, во время этого короткого разговора испытала все кошмары и муки ада. Значит, нет надежды, что хотя бы смерть принесет ей желанный отдых, что иной мир станет для нее тихим прибежищем. Даже беспредельное милосердие божие не в силах ей помочь. Потому что, если всевышний и отпустит ее грехи, она сама никогда не сможет простить себе все содеянное!

Седоволосая дама продолжала обход палат. А та, другая, осталась в теперешней своей келье, наедине с никогда не исчезающими призрачными видениями своей больной души.