Глава 13
ЭПИЛОГ: ГНОСТИЦИЗМ, ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМ И НИГИЛИЗМ
В этой главе я предполагаю в духе эксперимента
обрисовать сравнение между двумя движениями, или позициями,
или системами мысли, сильно разделенными во времени и
пространстве, и, по-видимому, несопоставимыми на первый
взгляд: одна из наших дней, концептуальная, изощренная и
чрезвычайно "современная" (отнюдь не просто в
хронологическом смысле); другая -- из таинственного
прошлого, мифологическая, незрелая -- нечто, казавшееся
причудливым даже в ее собственное время и никогда не
допускавшееся в респектабельную компанию нашей философской
традиции. Я утверждаю, что эти две системы имеют нечто
общее, и что это "нечто" таково, что его исследование, при
анализе их сходства и отличия, может привести в результате
к лучшему взаимному пониманию обеих.
Говоря "взаимному", я допускаю определенную
кругообразность процедуры. Мой собственный опыт может
пояснить, что я имею в виду. Когда много лет назад я
обратился к изучению гностицизма, я нашел, что точка
зрения, оптика, так сказать, которую я получил в школе
Хайдеггера, дала мне возможность увидеть те стороны
гностической мысли, которые я пропускал прежде. И я был в
значительной степени поражен этим знакомством, по-видимому,
крайне необычным. Ретроспективно я склонен верить, что, в
первую очередь, именно волнение при смутном ощущении
родства завлекло меня в гностический лабиринт. Затем, после
долгого путешествия по этим далеким землям, возвращаясь к
моей собственной современной философской сцене, я нашел,
что то, что я узнал там, заставило меня лучше понять берег,
от которого я отправился. Углубленные размышления о древнем
нигилизме помогли (мне по крайней мере) понять и определить
роль и значение современного нигилизма: точно так же, как
этот последний первоначально снабдил меня средством для
опознания своего безвестного родственника в прошлом. И
именно экзистенциализм предоставил мне способы
исторического анализа, потому что сам был заинтересован в
его результатах. Соответствие его категорий специфическому
материалу было предметом для размышления. Они совпали, как
будто были сделаны по одной мерке, а были ли они сделаны по
одной мерке? С самого начала я считал, что это совпадение
просто результат их предположительной общей достоверности,
которая обеспечивала, по-видимому, их пригодность к
интерпретации любой человеческой "экзистенции". Но затем
мне пришло в голову, что пригодность категорий в данном
случае, скорее, может быть обязана самому типу
"экзистенции" в обоих случаях -- тому типу, который
производит категории и который так хорошо им соответствует.
Это похоже на случай с адептом, который считает, что он
обладает ключом, отпирающим любую дверь: я пришел к этой
определенной двери, я вставил ключ, и вот! -- он
подошел к замку, и дверь широко распахнулась. Так ключ
доказал свою ценность. Только позже, когда я перерос веру в
универсальный ключ, я действительно начал удивляться,
почему же на самом деле ключ так хорошо срабатывает в этом
случае. Мне удалось подобрать правильный ключ к правильному
замку? Если это так, то что же есть такого между
экзистенциализмом и гностицизмом, что открывает последний
при прикосновении первого? При таком подходе к решению,
который казался до того верным, он сам превратился в
вопрос, нуждающийся в ответе.
Итак, встреча двух систем, начавшаяся как встреча метода
с материалом, закончилась для меня возвращением к позиции,
согласно которой экзистенциализм, претендующий на выражение
основ человеческого существования как такового, является
философией специфической, исторически обусловленной
ситуацией человеческого существования. Аналогичная (хотя в
других отношениях очень иная) ситуация в прошлом дала
начало аналогичной же реакции. Объект моего исследования
превратился в наглядное доказательство, демонстрирующее и
случайность нигилистического опыта, и его необходимость.
Вопрос, поставленный экзистенциализмом, не теряет таким
образом своей серьезности; но должная перспектива
обретается при понимании той ситуации, которую он отражает
и которую ограничивает обоснованность некоторых из этих
проникновений в самую суть.
Иными словами, герменевтические функции поменялись
местами -- замок подошел к ключу, а ключ -- к
замку: "экзистенциальное" прочтение гностицизма, столь
основательно оправданное его герменевтическим успехом,
привлекает как свое естественное дополнение испытание
"гностическим" прочтением экзистенциализма.
Более двух поколений назад Ницше сказал, что нигилизм,
"этот самый роковой из всех гостей", "стоит перед дверью".
Тем временем гость вошел и больше не является гостем, и,
насколько это касается философии, экзистенциализм
представляет собой попытку их сожительства. Живущий в
подобной компании живет в кризисе. Истоки кризиса уходят
корнями в семнадцатый век, когда сформировалась духовная
ситуация человека Нового времени. Среди особенностей,
обусловивших эту ситуацию, есть одна, с пугающим смыслом
которой первым столкнулся Паскаль и изложил ее со всей
силой своего красноречия: одиночество человека в физической
вселенной современной космологии. "Брошенный в бесконечную
безмерность пространств, которых я не знаю и которые не
знают меня, я испугался". "Которые не знают меня" --
большая, чем внушающая благоговейный страх безграничность
космических пространств и времен, большая, чем
количественная диспропорция, незначительность человека как
величины в этой обширности, "безмолвие", то есть
безразличие этой вселенной к человеческим стремлениям
-- незнание дел человеческих со стороны того, в чьих
рамках должны нелепо совершаться все дела человеческие,
-- которое образовывает в результате полное одиночество
человека.
Как часть этого итога, как образец природы, человек
только тростник, в любой момент подлежащий уничтожению
силами безмерной и слепой вселенной, в которой его
существование, помимо определенно слепой случайности, не
менее слепо, чем могла бы быть случайность его уничтожения.
Как мыслящий тростник, однако, он не является частью этого
итога, не принадлежит ему, но радикально отличен,
несоизмерим: поскольку res extensa (протяженная вещь,
протяженное бытие -- прим. ред.) действительно не
думает, так учил Декарт, и природа ничто иное, как res
extensa -- тело, материя, внешнее величие. Если природа
ломает тростник, она делает так не думая, тогда как
тростник -- человек -- даже сломанный, осознает,
что он уничтожен. Он единственный в мире думает, не из-за
того, что он часть природы, а несмотря на это. Так как он
больше не разделяет смысла природы, за исключением чисто
механической принадлежности к ней через тело, так и природа
больше не разделяет его внутренние заботы. Таким образом
то, благодаря чему человек есть высшее во всей природе, его
уникальное отличие, ум, больше не приводит к высшей
интеграции его бытия со всеобщностью бытия, но, напротив,
отмечает непроходимую пропасть между ним и остальным
существованием. Отстраненная от общности бытия в едином
целом, его сознательность делает его лишь чужестранцем в
мире, и взвешенное обдумывание каждого действия говорит об
этой полной чуждости.
Таково положение человека. Уходит космос, с имманентным
логосом которого я мог почувствовать родство, уходит
порядок целого, в котором человек имел свое место. Это
место представляется теперь совершенно бессмысленным и
случайным. "Я боюсь и поражаюсь, -- продолжает Паскаль,
-- найти себя здесь скорее, чем там, поскольку там нет
никакого разума, почему здесь скорее, чем там, почему
теперь скорее, чем потом". "Здесь" всегда присутствовал
разум, пока космос определялся как естественный дом
человека, то есть, постольку поскольку мир понимался как
"космос". Но Паскаль говорит об "этом отдаленном уголке
природы", в котором человеку следует "чувствовать себя
потерянным", о "небольшой тюремной камере, в которой он
считает себя квартирантом, я имею в виду (видимую)
вселенную". Совершенная случайность нашего существования в
схеме лишает ее некоего гуманного смысла как возможного
критерия для понимания нас самих.
Но там это в большей степени ситуация, чем просто
настроение бесприютности, заброшенности и страха.
Безразличие природы также означает, что природа не имеет
отношения к результатам. С изгнанием телеологии из системы
естественных причин природа, сама бесцельная, прекратила
предоставлять какую-либо поддержку человеческим
стремлениям. Вселенная без внутренней иерархии бытия, какой
является вселенная Коперника, лишает ценности
онтологической поддержки, и человек в своих суждениях о
смыслах и ценностях оказывается всецело предоставлен самому
себе. Смысл больше не находится, но "даруется". Ценности
больше не видятся в свете объективной реальности, но
постулируются как подвиги оценки. Как функции воли, цели
являются единственно моим собственным творением. Воля
заменяет видение; временный характер действия вытесняет
вечность "бога в себе". Это ницшеанская стадия данной
ситуации, поверхность которой разрушил европейский
нигилизм. Теперь человек остается наедине с самим собой.
Врата мира
В пустыню тянутся безмолвные и холодные.
Тот, кто однажды потерял то,
Что ты потерял, все еще нигде не стоит.
Так говорил Ницше (в Vereinsamt), заканчивающий поэму
строкой "Горе тому, у кого нет дома!"
Вселенная Паскаля, действительно, была однажды создана
Богом, и одинокий, лишенный всех мирских опор человек может
все еще устремляться всем сердцем к надмирному Богу. Но
этот Бог, в сущности, непознаваемый Бог, agnostos theos,
неразличимый в свидетельстве творения. Вселенная не
открывает ни цели творца образцом своего порядка, ни его
благости изобилием сотворенных вещей, ни его мудрости их
пригодностью, ни его совершенства красотой целого -- но
единственно открывает его власть своим величием, своей
пространственной и временной безграничностью. Поскольку
протяженность, или пространность, является неотъемлемым
атрибутом, оставленным для мира, то, следовательно, если
мир хочет вообще что-то сказать о божественном, он делает
это через это его свойство: и то, что величие может сказать
об этом, есть власть. Но мир, ослабляя простое проявление
власти, также не допускает по отношению к себе --
однажды упоминание о запредельном исчезло, и человек
остался один -- ничего, кроме связи с властью, то есть
господством. Случайность человека, его существования здесь
и теперь, является для Паскаля все еще случайностью по
Божьей воле; но эта воля, которая бросила меня в просто
"отдаленный уголок природы", непостижима, и на "почему?"
моего существования здесь просто как невозможно ответить,
так и более атеистический экзистенциализм не может вывести
ответ на этот вопрос. Deus absconditus, о котором
невозможно утверждать ничего, кроме воли и власти,
оставляет позади, как свое наследие под покинутой сценой,
homo absconditus, понятие человека, характеризуемое
исключительно волей и властью -- воля к власти, воля к
воле. Для такой воли даже равнодушная природа больше случай
для упражнения, чем истинный объект.
Данный пункт, который специфически отвечает целям этой
дискуссии, изменение в видении природы, то есть космической
среды человека, представляет собой основу этой
метафизической ситуации, которая дала подъем современному
экзистенциализму и его нигилистическим проявлениям. Но если
это так, если сущностью экзистенциализма является
определенный дуализм, отчужденность между человеком и
миром, с утратой идеи родства с космосом -- короче
говоря, антропологический акосмизм -- тогда не
обязательно современная физическая наука будет
единственной, которая могла создать подобные условия.
Космический нигилизм как таковой, порожденный какими-либо
историческими обстоятельствами, мог бы быть условием, в
котором могли бы развиваться некоторые характерные
особенности экзистенциализма. И степень, до которой это
остается актуальным, будет случаем для проверки уместности,
которую мы придаем описываемому элементу в экзистенциальной
позиции.
Существует единственная ситуация, только единственная,
известная мне в истории западного человека, где -- на
уровне, не затронутом чем-либо сходным с современной
научной мыслью, -- это положение осуществлено и выжило
со всей страстностью катаклизмического события. Это
гностическое движение, или более фундаментальные движения
среди разнообразных гностических движений и учений, которое
глубоко затронуло первые три века христианской эры,
распространившееся в эллинистических частях Римской империи
и за пределами ее восточных границ. Из них, следовательно,
мы можем надеяться узнать кое-что для понимания этой
интересующей нас темы, нигилизма, и я хочу предъявить
читателю доказательство, насколько это может быть сделано в
пространстве короткой главы, со всеми оговорками, которые
порождает эксперимент подобного сравнения.
Существование родственности или аналогии на протяжении
веков, такое, как здесь описывается, не настолько
удивительно, если мы вспомним, что культурная ситуация в
греко-романском мире первых веков христианства показала
широкие параллели с современной ситуацией больше, чем в
одном отношении. Шпенглер пошел дальше, объявив два века
"современными" в смысле наличия идентичных фаз в жизненном
цикле соответствующих им культур. В аналогичном этому
смысле мы можем теперь жить во времена ранних цезарей.
Однако может быть, что определенно большее, нежели простое
совпадение, проявляется в том факте, что мы, во всяком
случае, осознаем себя намного глубже во множестве граней
постклассической античности, чем классической. Гностицизм
представляет собой одну из этих граней, и здесь это
осознание труднее, поскольку оно передается чуждыми нам
символами и неожиданно потрясает, особенно тех, кто немного
знаком с гностицизмом, поскольку обширность его
метафизической фантазии кажется нездоровой, чтобы
согласиться с суровой утратой иллюзий экзистенциализма, как
и вообще с его религиозным характером атеистической,
фундаментально "постхристианской" сущности, по которой
Ницше определил современный нигилизм. Однако сравнение
может дать некоторые интересные результаты.
Гностическое движение -- так мы должны назвать его
-- было широко распространенным феноменом в указанные
критические столетия, питающимся, подобно христианству,
импульсами широко распространенной ситуации человека и,
следовательно, прорывающимся во многих местах, многих
формах и на многих языках. Первая среди выраженных здесь
особенностей представляет собой полностью дуалистическое
настроение, лежащее в основе гностической позиции в целом и
объединяющее ее широко разнообразные, более или менее
систематические выражения. Оно возникает на этой первичной
основе страстно прочувствованного человеком опыта
противостояния себя и мира, которую оставляет
сформулированная доктрина. Дуализм существует между
человеком и миром и, соответственно, между миром и Богом, и
это двойственность не дополнительных, но двух
противоположных условий: поскольку двойственность между
человеком и миром отражена на плоскости опыта между миром и
Богом и извлекается из нее как из своей логической основы,
пусть даже первая может скорее сохраняться так, что
трансцендентная доктрина дуализма мир-Бог вырастает из
имманентного опыта разъединения человека и мира как из
своей психологической основы. В этом собрании трех терминов
-- человек, мир, Бог -- человек и Бог стоят в
оппозиции к миру и являются, несмотря на эту немаловажную
принадлежность, по сути словно разделенными миром. Для
гностика этот факт познается в откровении, и он определяет
гностическую эсхатологию: мы можем увидеть в нем проекцию
его базового опыта, которая таким образом создается
собственно его истиной откровения. Первоначально это могло
быть ощущением абсолютного разрыва между человеком и
местом, где он обитает -- миром, -- ощущением,
которое выражается в формах объективного учения. В своем
теологическом аспекте это учение утверждает, что
Божественное чуждо миру, не играет никакой роли в
физической вселенной и не интересуется ею; что истинный
Бог, строго надмирный, не открыт миру и даже неразличим для
него, и, следовательно, он -- Неведомый, совершенно
Иной Бог, непознаваемый с точки зрения мировых аналогий.
Соответственно, в своем космогоническом аспекте учение
утверждает, что мир -- творение не Бога, но некоего
низшего начала, закон которого он выполняет; а в своем
антропологическом аспекте оно утверждает, что человеческая
внутренняя суть, пневма ("дух", в противоположность "душе"
= психе), не является частью мира, природного творения и
владения, но представляется в этом мире полностью
запредельной и непознаваемой посредством всех мировых
категорий, так же как и ее запредельный двойник,
непознаваемый Бог.
То, что мир сотворен некоей личной силой, обычно
считается доказанным в мифологических системах, хотя в
некоторых почти безличная необходимость темного импульса
представляется причастной к его происхождению. Но кто бы ни
сотворил мир, человек не обязан ему ни преданностью, ни
отношением к его работе. Его работа, пусть и непостижимая
для заключенного в ней человека, не предлагает звезд, по
которым он может установить свой курс, и не провозглашает
его желание и волю. Так как истинный Бог не может быть
творцом того, что человеческий дух ощущает настолько себе
чуждым, природа просто открывает своего Демиурга как силу,
находящуюся ниже истинного, другого Бога, -- силу, на
которую каждый человек может смотреть с высоты своего
родственного Богу духа, и это искажение божественного
поддерживает его только силой действовать, но действовать
слепо, без знания и благожелательности. Таким образом,
Демиург действительно сотворил мир из неведения и страсти.
В этом случае мир является продуктом и даже воплощением
отрицания знания. То, что он собой представляет, --
непросвещенная и потому зловредная сила, произошедшая от
духа самоуверенности, от воли править и принуждать.
Неразумность этой воли есть дух мира, который не связан с
пониманием и любовью. Законы вселенной -- законы этого
правления, а не божественной мудрости. Власть становится
главным аспектом космоса, и его внутренней сущностью
является неведение (агнозия). Позитивным дополнением к
этому является то, что сущность человека есть знание --
знание себя и Бога: это обуславливает его ситуацию как
возможность знания в средоточии неведения, возможность
света в средоточии тьмы, и это отношение лежит в основе его
чуждости, без обращения к темной обширности вселенной.
Такая вселенная не имеет никакой почтенности греческого
космоса. Пренебрежительные эпитеты, применявшиеся к ней:
"эти ничтожные стихии" (paupertina haec elementa), "эта
каморка творца" (haec cellula creatoris). Это все еще
космос, порядок -- но порядок, в полном смысле слова,
чуждый человеческим устремлениям. Его признание создается
из подобострастия и непочтительности, страха и открытого
неповиновения. Недостаток природы лежит не в его изъяне, но
во всем, что охватывает его завершенность. Далекое от хаоса
творение Демиурга, непросвещенное, все еще представляет
собой систему закона. Но космический закон, когда-то
почитаемый как выражение ума, с которым человеческий ум
может сообщаться в акте познания, теперь виден только в
своем аспекте принуждения, который разрушает человеческую
свободу. Космический логос стоиков, который отождествлялся
с провидением, заменил гемармен, деспотическая космическая
судьба.
Этот фатум распределяется планетами или звездами --
персонифицированными представителями сурового и враждебного
закона вселенной. Изменение в эмоциональном содержании
термина космос нигде не символизировано лучше, чем в этом
умалении ранее наиболее божественной части видимого мира,
небесных сфер. Звездное небо -- для греков со времен
Пифагора чистейшее воплощение ума в умной Вселенной и
гарант ее гармонии -- теперь надвигается на человека в
виде ослепительного блеска чуждой ему силы и необходимости.
Уже не родственные ему, сильные, как и прежде, звезды стали
тиранами -- пугающими, но в то же время презираемыми,
потому что они ниже, чем человек. "Они, -- говорит
Плотин (с негодованием против гностиков), -- которые
считают даже худшего из людей достойным называться им
братом, безрассудно отказывают в этом звании солнцу,
звездам на небе, более того, самой мировой душе, нашей
сестре!" (Enn. II. 9. 18). Кто более "современен", можем мы
спросить -- Плотин или гностики? "Они обязаны
воздерживаться (говорит он в другом месте) от своих ужасных
рассказов о космических сферах... Если человек выше, чем
другие животные существа, то насколько выше сферы, которые
не для тирании существуют во Всем, но для наделения его
порядком и законом" (там же, 13). Мы слышали, как гностики
воспринимали этот закон: о провидении он ничего не говорит,
и к человеческой свободе он относится враждебно. Под этими
безжалостными небесами, больше не внушающими почтенного
доверия, человек начинает осознавать свою полную
заброшенность. Однако, окруженный ими и целиком зависящий
от их власти, он, высший, благодаря благородству своей
души, осознает себя не столько частью развивающейся
системы, сколько безответственно помещенным в нее и
подвергаемым ее воздействию.
И, подобно Паскалю, он испуган. Его непохожесть,
открывающаяся в этой заброшенности, прорывается в чувстве
страха. Страх, как реакция души на ее бытие-в-мире, --
повторяющаяся тема в гностической литературе. Это ответ
человеческого Я на раскрытие его ситуации, действительный
элемент этого открытия, который отмечает пробуждение от сна
или опьянения миром, -- поскольку власть звездных духов
или космоса вообще есть не просто власть внешнего
физического принуждения, но скорее власть самоотчуждения.
Пробуждаясь, человек также обнаруживает, что является
скорее невольным исполнителем космических замыслов. Знание,
гносис, может освободить человека от этого рабства; но
поскольку космос противоположен жизни и духу, спасительного
знания невозможно достичь объединением с космическим целым
и согласием с его законами, как делала стоическая мудрость,
которая искала свободу в познании согласия с выразительной
необходимостью целого. Для гностиков, напротив,
человеческое отчуждение от мира должно углубляться и
ставиться во главу угла для высвобождения внутреннего Я
человека, которое только таким образом может собрать себя.
ДОлжно преодолеть мир (а не отчуждение от него); и
мир, находящийся в состоянии упадка, разжаловавший систему
власти, можно преодолеть только через власть. Подавление, о
котором здесь идет речь, является, разумеется, не только
технологическим господством. Власть мира преодолима, с
одной стороны, властью Спасителя, который врывается в эту
закрытую систему извне, и с другой стороны, властью
"знания", принесенного им, которое, как магическое оружие,
защищает силу планет и открывает душе путь через
препятствующие порядки. Отличное от современного властного
отношения человека к мировой причинности, онтологическое
подобие находится в том формальном факте, что столкновение
власти с властью представляет единственное отношение к
тотальности природы, оставленное человеку в обоих случаях.
Прежде чем идти дальше, давайте остановимся, чтобы
спросить: что здесь случилось со старой идеей космоса как
божественно упорядоченного целого? Разумеется, ничто даже
отдаленно нельзя сравнить с современной физической наукой,
включенной в эту катастрофическую переоценку или духовное
обнажение вселенной. Нам нужно только отметить, что эта
вселенная стала полностью демонизирована в гностический
период. Вместе с запредельностью внекосмического Я человека
это в итоге приводит к любопытным аналогиям с некоторыми
явлениями, которые выражает экзистенциализм в самых
различных современных условиях. Если не наука и технология,
то что объясняет крушение почтения к космосу в классической
цивилизации, на котором была построена значительная часть этики?
Ответ определенно сложен, но, по меньшей мере, одна
точка зрения на него может быть кратко указана. То, что мы
встречали прежде, является отрицанием классического учения
о "целом и частях", и по некоторым причинам это отрицание
должно искать в социальной и политической сферах. Учение
классической онтологии, согласно которому целое существует
прежде частей, лучше частей, и для его блага части
существуют, и в нем они находят значение своему
существованию -- эта освященная веками аксиома потеряла
социальную основу своей обоснованности. Живым примером
такого целого был классической полис... [За оставшимся от
этого раздела оригинального эссе читатель отсылается к с.
245-246 настоящей книги, которые почти буквально повторяют
это. Я продолжаю с последнего предложения на с. 246.]...
Новые распыленные массы империи, которые никогда не
разделяли благородной традиции, могли бы реагировать
по-разному на ситуацию, в которую они оказались пассивно
вовлеченными: ситуацию, в которой часть была несущественна
по отношению к целому, и целое чуждо частям. Стремление
гностической личности было не "действовать как часть" в
этом целом, но, выражаясь в экзистенциальной манере,
"существовать подлинно". Закон империи, при котором она
нашла себя, был освобождением внешней, недосягаемой силы; и
для нее закон вселенной, космическая судьба, которую
утверждал мир, была ужасным исполнителем, предполагающим
такой же характер. Само понятие закона находилось,
соответственно, под влиянием всех этих аспектов -- как
естественный закон, политический закон и моральный закон.
Это возвращает нас к нашему сравнению.
Ниспровержение идеи закона, номоса, приводит к этическим
последствиям, в которых нигилистический подтекст
гностического акосмизма и в то же время аналогия
определенным современным рассуждениям становятся даже более
очевидными, чем в космологическом аспекте. Я думаю о
гностических антиномиях. Это с самого начала допускает, что
отрицание любой объективной нормы поведения основывается на
сильно отличных уровнях в гносисе и экзистенциализме, и
этот антиномический гносис проявляет грубость и наивность в
сравнении с концептуальной утонченностью и историческим
пониманием его современного двойника. То, от чего
избавились в одном случае, было моральным наследием
золотого века древней цивилизации; в другом случае,
добавилось то, что существовало две тысячи лет западной
христианской метафизики как основа идеи о моральном законе.
Ницше указал корень нигилистической ситуации фразой "Бог
умер", означающей, в первую очередь, христианского Бога.
Гностики, если попросить резюмировать подобным образом
метафизический базис их собственного нигилизма, могли бы
только сказать "Бог космоса умер" -- умер, то есть как
Бог, который перестал быть для нас божественным и,
следовательно, перестал служить путеводной звездой для
наших жизней. По общему признанию, катастрофа в этом случае
менее постижима и потому менее непоправима, за исключением
того вакуума, который остался и, даже если и не без
оснований, ощущался менее остро. Для Ницше значение
нигилизма в том, что "высшие ценности обесценились" (или
"сошли на нет"), и причиной этого обесценивания
представляется "понимание, что мы не имеем ни малейшего
оправдания для постулирования существования "где-то" или "в
себе" вещей, которые "божественны", которые бы были
нравственными в тюрьме". Это утверждение, вместе с
утверждением о смерти Бога, поддерживает заявление
Хайдеггера о том, что "имена Бога и христианского Бога, по
мысли Ницше, используются для обозначения запредельного
(сверхчувственного) мира вообще. Бог -- имя для сферы
идей и идеалов" (Holzwege, p. 199). Так как единственно из
этой сферы может выводиться любое одобрение ценностей, то
ее исчезновение, то есть "смерть Бога", означает не только
действительное обесценивание высших ценностей, но и потерю
самой возможности обязывающих ценностей как таковой.
Обратимся еще раз к интерпретации Ницше Хайдеггером: "Фраза
"Бог умер" означает, что сверхчувственный мир остался без
действенной силы" (там же, р. 200).
Это утверждение применимо и к гностической позиции, но
как видоизмененное, даже парадоксальное. Разумеется, его
высший дуализм является действительно противоположным
заброшенности запредельного. Ее в наиболее полной форме
представляет надмирный Бог. В его лице абсолют за пределами
манит через ограниченные космические оболочки. Но эта
запредельность, в отличие от "умного мира" платонизма или
мирового Творца иудаизма, не оказывается в позитивной связи
с посюсторонним миром. Она не сущность его и не причина, но
его отрицание и аннулирование. Гностический Бог, далекий от
Демиурга, является полностью отличным, другим, неизвестным.
Подобно его внутреннему человеческому двойнику,
внекосмическому Я или пневме, чья тайная природа также
открывается только в негативном опыте несхожести, не
отождествления и протестующей неопределимой свободы, этот
Бог содержит больше от nihil, чем от ens в своем концепте.
Запредельность, извлеченная из любой нормативной связи с
миром, равна запредельности, потерявшей свою действенную
силу. Иными словами, для всех целей связи человека с
реальностью, окружающей его, этот тайный Бог представляет
нигилистическую концепцию: нет номоса, эманирующего из
него, нет закона для природы и, следовательно, ни одного
человеческого действия как части естественного порядка.
На этой основе антиномическое доказательство гностиков
так же просто, как, например, у Сартра. Так как
запредельное безмолвно, Сартр доказывает, что поскольку "не
существует знамений в мире", человек, "покинутый" и
предоставленный самому себе, провозглашает свою свободу,
или, скорее, осужден быть свободным: он "является" этой
свободой, человек "всякий раз изобретает человека", и "все
ему дозволено". И это доведенная до отчаяния свобода,
которая, как безграничная задача, внушает скорее страх, чем
ликование, которая сама по себе представляет задачу.
Иногда в гностическом рассуждении антиномическое
доказательство появляется под видом условного субъективизма
[для порядка читателю снова следует обратиться к его
повторению в книге, а именно двум параграфам на с. 271-272,
начинающимся "В этой связи..." и заканчивающиеся
"разрушением их замысла"]...
Относительно утверждения подлинной свободы человеческого
Я было отмечено, что эта свобода является делом не "души"
(психе), которая так же адекватно обусловлена моральным
законом, как тело -- физическим, но полностью делом
"духа" (пневмы), неопределенной духовной сердцевины
существования, искры иного. Душа -- часть естественного
порядка, сотворенного Демиургом, чтобы окружить чуждый
этому порядку человеческий дух, и в нормативном законе
творец осуществляет управление над тем, что законно
является его собственным. Психический человек, определимый
в его естественной сущности, например как разумное
животное, -- все еще естественный человек, и эта
"естественность" может больше обуславливать его
пневматическое Я, чем экзистенциальный взгляд на любую
обусловленную сущность, разрешенную предубеждением свободно
проецируемого существования.
Здесь уместно привлечь доказательство Хайдеггера. В
своем Письме о гуманизме Хайдеггер спорит с классическим
определением Человека как "разумного животного", доказывая,
что это определение ставит человека в пределы животного
мира, точно определяемые только отличительным свойством
вида, который попадает в рамки рода "животных" как
специфическое качество. Это, утверждает Хайдеггер, и ставит
человека так низко. Я не буду настаивать на той точке
зрения, что не существует вербального софизма, вовлеченного
в доказательство от термина "животный", используемого таким
образом в классическом определении. То, что важно для нас,
есть отказ от любой определимой "природы" человека, которая
могла бы подчинить его независимое существование
предопределенной сущности и таким образом сделала его
частью объективного порядка сущностей в тотальности
природы. В этой концепции чрезмерно необходимого, свободно
"проецирующего себя" существования я вижу нечто сравнимое с
гностическим понятием транспсихической негативности пневмы.
То, что не имеет природы, не имеет формы. Только то, что
принадлежит порядку природы -- будь то порядок творения
или разумные формы -- может иметь природу. Только там,
где существует целое, существует закон. В протестующем
взгляде гностиков это верно для психе, которая принадлежит
космическому целому. Психический человек не может сделать
лучшего, чем остаться верным кодексу закона и стараться
быть справедливым, то есть собственно "регулировать"
созданный порядок, и таким образом играть предназначенную
ему роль в космической схеме. Но pneumaticos, "духовный"
человек, который не принадлежит никакой объективной схеме,
выше закона, за рамками добра и зла, и закон для него во
власти его "знания".
Но о чем это знание, которое идет не из души, но из
духа, в котором духовное Я находит свое спасение из
космического рабства? Известная формула валентинианской
школы следующим образом кратко излагает понятие гносиса:
"Вот что делает нас свободными: знание того, кем мы были и
кем мы стали; где мы были и куда заброшены; куда мы
стремимся и что искупаем; что такое рождение и что --
возрождение". Действительное толкование этой программной
формулы могло бы раскрыть полный гностический миф. Здесь я
хочу сделать только несколько формальных наблюдений.
Во-первых, мы отметим дуалистическую группировку
терминов в антитетических парах и эсхатологическое
напряжение между ними, с его необратимым направлением от
прошлого к будущему. Далее мы наблюдаем, что термины на
всем протяжении являются концептами не бытия, но события,
движения. Знание есть понятие истории, в которой оно
представляет собой критическое событие.
Среди этих терминов движения слово "заброшены"
привлекает наше внимание, потому что оно уже знакомо нам по
экзистенциальной литературе. Оно напоминает о Паскале
-- "Брошенный в бесконечную безмерность пространств ",
Geworfenheit, "заброшен" у Хайдеггера, что для него
является основной характеристикой Dasein, самоиспытания
существования. Данный термин, насколько я его понимаю,
является изначально гностическим. В мандейской литературе
существует постоянно встречающаяся фраза: жизнь брошена в
мир, свет в тьму, душа в тело. Это выражает изначальную
жестокость того, чтобы заставить меня быть там, где я есть,
и тем, что я есть, пассивность моего безысходного появления
в существующем мире, который не я сделал и законы которого
-- не мои. Но образ броска также придает динамический
характер всему существованию, таким образом начатому. В
нашей формуле это принимает образ стремления к некоему
завершению. Выброшенная в мир, жизнь есть род траектории,
проецирующей себя в будущее.
Это приводит нас к финальному наблюдению, которое я хочу
сделать по поводу валентинианской формулы: что в этих
временных терминах она не оставляет места настоящему, в
сути которого может обитать знание, и, в созерцании,
оставаться толчком вперед. Существует прошлое и будущее,
то, откуда мы пришли и куда стремимся, а настоящее есть
только в момент самого гносиса, движения от одного к
другому в высшем кризисе эсхатологического теперь. Следует
отметить, однако, отличие от современных параллелей: в
гностической формуле понимается, что, хотя и брошенные во
время, мы имеем исток в вечности, и цель потому также в
вечности. Это ставит внутренне космический нигилизм гносиса
против метафизической основы, которая полностью отсутствует
у его современного двойника.
Еще раз возвращаясь к современному двойнику, позвольте
обдумать наблюдение, которое должно поразить близко
изучавших "Время и бытие" Хайдегтера, этот наиболее
глубокий и все еще самый важный манифест экзистенциальной
философии. Хайдеггер развивает там "фундаментальную
онтологию " согласно моделям, в которых Я "существует", то
есть создает свое собственное бытие в акте существования, и
из них проявляются как объективные корреляты несколько
значений Бытия вообще. Эти модели выражаются в
многочисленных фундаментальных категориях, которые
Хайдеггер предпочитает называть "экзистенциалями". В
отличие от объективных "категорий" Канта, они выражают
первичные структуры не реальности, но осознания, то есть не
познавательные структуры мира данных объектов, но
функциональные структуры активного движения внутреннего
времени, благодаря которым поддерживается "мир" и Я имеет
место в качестве длящегося события. "Экзистенциали" имеют,
следовательно, все и каждая, глубоко временное значение.
Они являются категориями внутреннего или ментального
времени, истинного измерения существования, и они выражают
это измерение в его временах. Пусть это будет случайным, но
они должны выразить и распределить между собой три пласта
времени -- прошлое, настоящее и будущее.
Итак, если мы попытаемся расположить эти
"экзистенциали", категории существования Хайдеггера, под
эти три заглавия, так как это возможно сделать, мы сделаем
потрясающее открытие -- во всяком случае, то, что
потрясло меня очень сильно, когда во время появления книги
я попытался начертить диаграмму в классической манере
"таблицы категорий". Это открытие в том, что колонка под
заголовком "настоящее" осталась практически пустой --
по меньшей мере как модели "рода" или "достоверного"
существования, которое нас интересует. Я спешу добавить,
что это чрезвычайно сокращенное утверждение. Действительно
большое дело сказать об экзистенциальном "настоящем", но не
как о независимом измерении, поскольку экзистенциально
"род" настоящего есть настоящее "ситуации", которая
полностью определима с точки зрения связи Я с "будущим" и
"прошлым". Это мелькает, так сказать, в свете решения,
когда проектируемое "будущее" вызывает ответную реакцию у
данного "настоящего" (Geworfenheit) и в этой встрече
составляет то, что Хайдеггер называет "моментом"
(Augenblick): непродолжительный момент является временной
моделью этого "настоящего" -- создания двух других
пластов времени, функцией от их непрерывной динамики, а не
независимым измерением для обитания. Однако обособленное от
этого контекста внутреннего движения само по себе просто
"настоящее" обозначает отречение от родовой связи
будущее-прошлое в "заброшенности" или "отказе" говорить,
любопытстве и анонимности "обывателя" (Verfallenheit):
неудача напряжения истинного существования, род ослабления
бытия. Действительно, Verfallenheit, отрицательный термин,
который также включает значение дегенерации и упадка,
является определенной "экзистенциалью", присущей
"настоящему" как таковому, показывающей ее как производную
и "недостаточную" модель существования.
Таким образом, наше оригинальное положение утверждает,
что все релевантные категории существования, которые делают
возможной достоверность Я, попадают в коррелирующие пары
под заголовками прошлого или будущего: "сущность",
необходимость, становление, заброшенность, вина --
экзистенциальные модели прошлого; "существование" после
настоящего, ожидание смерти, заботы и решения --
экзистенциальные модели будущего. Настоящего не остается
для родового существования, чтобы на нем задерживаться.
Выпрыгнувшее, так сказать, из прошлого, существование
проецирует себя в будущее; сталкивается с конечным
пределом, смертью; возвращается от этого эсхатологического
взгляда на ничто к своей абсолютной сущности, неизменной
характеристике ее уже происшедшего становления, там и
тогда; и выполняет это со своим порожденным смертью
решением, в котором сосредоточилось теперь прошлое. Я
повторяю, не существует настоящего для обитания, только
кризис между прошлым и будущим, указанный момент между
ними, балансирующий на лезвии решения, толкающего вперед.
Этот бездыханный динамизм оказался ужасным для
современного ума, и мое поколение в Германии в двадцатые и
тридцатые года поддалось ему в большой степени. Но в этом
исчезновении настоящего как держателя родовой сущности, в
его уменьшении до негостеприимной нулевой точки просто
формального решения существует загадка. Какая
метафизическая ситуация стоит за этим?
Здесь уместно сделать дополнительное наблюдение.
Существует, прежде всего, помимо экзистенциального
"настоящего" момента, настоящее положение вещей. Разве
совместное с ним настоящее не предоставляет "настоящее"
другого рода? Но мы уже слышали от Хайдеггера, что вещи в
первую очередь zuhanden, то есть используются (при этом
даже "бесполезные" являются моделью), и, следовательно,
связаны с "проекцией" существования и его "заботой"
(Sorge), включенной поэтому в динамику будущее-прошлое. Еще
они могут стать нейтральными, будучи просто vorhanden
("стоящими до меня"), то есть безразличными объектами, и
модель Vorhandenheit является объективным двойником тому,
чем на экзистенциальной стороне является Verfallenheit,
фальшивое настоящее. Vorhanden это то, что просто и
безразлично "существует в настоящее время", "там"
обнаженной природы, смотрящее извне на уместность
экзистенциального существования и на практический
"интерес". Это бытие, так сказать, обнажено и отчуждено от
модели немой вещности. Это статус, оставленный "природе"
для связи с теорией -- недостаточной моделью бытия
-- и связи, в которой оно, столь объективированное,
является недостаточной моделью существования, ее
отступлением от будущего заботы в поддельное настоящее
просто наблюдаемого любопытства.
Это экзистенциальное осуждение понятия природы отражает,
очевидно, его духовное обнажение в руках физической науки,
и оно имеет нечто общее с гностическим презрением к
природе. Нет философии, менее обеспокоенной природой, чем
экзистенциализм, для которой он не оставляет достоинства:
это равнодушие не следует смешивать с воздержанием Сократа
от физического исследования бытия как находящегося выше
человеческого понимания.
Чтобы посмотреть на природу как она есть, на бытие,
древние придумали имя для размышления -- theoria. Но
точка зрения здесь такова, что если размышление останется
только неуместно существующим, тогда оно потеряет свой
благородный статус, который оно имело, -- как делает
спокойствие в настоящем, в котором оно удерживает зрителя
благодаря присутствию его объектов. Theoria обладала этой
божественностью в платоническом смысле -- потому что
она созерцала внешние объекты в форме вещей, запредельность
неизменного бытия сияла через прозрачность становления.
Неизменное бытие является вечно настоящим, в котором
размышление может разделиться на короткие отрезки
временного настоящего.
Таким образом эта вечность, не время, дарует настоящее и
придает ему свой собственный статус в течении времени; и
это потеря вечности, которая принимается за потерю
подлинного настоящего. Такая потеря вечности представляет
собой исчезновение мира идей и идеалов, в котором Хайдеггер
видел истинное значение ницшеанского "Бог умер": иными
словами, абсолютная победа номинализма над реализмом.
Поэтому та же самая причина, которая есть корень нигилизма,
является также и корнем радикальной временности схемы
существования Хайдеггера, в которой настоящее не что иное,
как момент кризиса между прошлым и будущим. Если ценности
не созерцать в видении как бытие (подобно Благому и
Прекрасному у Платона), но постулировать волей как проекты,
тогда существование действительно предается постоянному
будущему, со смертью как целью; и просто формальное решение
быть, без nomos для этого решения, становится проектом из
ничего в ничто. Слова Ницше, цитировавшиеся выше: "Тот, кто
однажды потерял то, что ты потерял, все еще нигде не стоит".
Еще раз наше исследование вернулось к дуализму между
человеком и physis как метафизической основе
нигилистической ситуации. Существует очевидное кардинальное
отличие между гностическим и экзистенциальным дуализмом:
гностический человек брошен в антагонистическую,
антибожественную и потому античеловеческую природу,
современный человек -- в безразличную к нему природу.
При этом последний случай представляет абсолютный вакуум,
по-настоящему бездонную яму. В гностическом понятии
враждебность, демоничность все еще являются
антропоморфными, знакомыми даже в их инаковости силами, и
это противоположение само дает направление существованию
-- отрицательное направление, разумеется, но такое, что
оставляет позади поддержку отрицательной запредельности,
для которой положительность мира является качественным
двойником. Не всегда эта антагонистическая двойственность
допускается безразличной природой современной науки, и из
этой природы вовсе невозможно извлечь направление.
Это делает современный нигилизм бесконечно более полным
и более безнадежным, чем мог быть гностический нигилизм при
всем его паническом ужасе перед миром и вызывающим
презрении к его законам. Эта природа, так или иначе
безразличная, является настоящей бездной. И только заботы
человека, в его ограниченном столкновении с не чем иным,
как со смертью, при случайности и объективной
бессмысленности его значения в замысле, представляются
действительно беспрецедентной ситуацией.
Но само это отличие, которое вскрывает большую глубину
современного нигилизма, также бросает вызов его
последовательности. Гностический дуализм, фантастический,
так сказать, был, по меньшей мере, последователен.
Представление о демонической природе, против которой
выступает Я, имеет смысл. Но что можно сказать о
безразличной природе, которая в самой своей сердцевине
содержит то, от чего отличается ее собственное бытие? Фраза
о заброшенности в безразличную природу -- это
напоминание из дуалистической метафизики, в которой
использование неметафизической точки зрения не имеет права
на существование. Что такое бросок без бросившего и без
того предела, откуда он начался? Скорее, экзистенциалист
скажет, что жизнь -- сознательная, беспокоящая,
познающая себя -- "заброшена" благодаря природе. Если
она слепа, тогда видение является продуктом слепоты, забота
-- продуктом безразличия, телеологическая природа
порождается не телеологической.
Вносит ли этот парадокс сомнение в само понятие
безразличной природы, эту абстракцию физической науки?
Антропоморфизм настолько полно запрещался понятием природы,
что даже человека стало невозможно постичь с позиций
антропоморфизма, если только он не просто случайное
творение этой природы. Как продукт безразличного, его бытие
также должно быть безразличным. Тогда встреча с его
нравственностью могла бы просто подтвердить реакцию --
"Так давайте же пить и веселиться, ибо завтра умрем". Не
существует позиции, заинтересованной в том, что не
встречает поддержки в творческом стремлении. Но если
глубинная проницательность Хайдеггера верна -- то,
сталкиваясь с нашей ограниченностью, мы считаем, что
беспокоимся не только о том, что мы существуем, но и о том,
как мы существуем, -- тогда простой факт такого бытия,
высшей заботы повсюду в мире, должен также определять
всеобщность, которая питает этот факт, и даже больше, если
"она" единственная повлекла за собой разрешение своему
субъекту физически подняться в его сердцевину.
Разрыв между человеком и всеобщей реальностью является
основой нигилизма. Нелогичность разрыва, то есть дуализма
без метафизики, делает этот факт ни менее реальным, ни его
кажущуюся альтернативу несколько более приемлемой:
пристальный взгляд на изолированную личность, к бытию в
качестве которой он приговаривает человека, можно захотеть
изменить для монистического натурализма, который, при этом
разрыве, мог бы упразднить также идею человека как
человека. Между этой Сциллой и ее близнецом Харибдой
колеблется современный ум. Открыт ли для него третий путь
-- тот, благодаря которому можно избежать
дуалистического разрыва и который достаточно дуалистически
проницательный, спасающий гуманность человека, --
философия должна еще это выяснить.