Рейсом компании «Пан-Ам» в Вену летели сто семнадцать психоаналитиков, и, по крайней мере, шестеро из них пользовали меня. А замуж я вышла за седьмого. Одному богу известно, почему я теперь так боюсь летать – гораздо сильнее, чем тринадцать лет назад, когда мои психоаналитические приключения только начинались. То ли причиной тому неумелость психотерапевтов, то ли моя неспособность к роли субъекта анализа.

Мой муж в терапевтических целях во время взлета ухватил меня за руку.

– Боже мой, она у тебя как лед.

Ему пора бы уже запомнить симптомы – мы с ним тысячу раз летали на самолете, и он так же держал меня за руку. Пальцы на руках и ногах становятся как ледышки, желудок подпрыгивает и упирается в ребра, температура кончика носа падает до того же уровня, что и температура пальцев, соски набухают и встают, как солдатики. И в течение одной оглушительной минуты мое сердце и двигатели работают в унисон, когда мы снова пытаемся доказать, что законы аэродинамики – не смешная выдумка, хотя в глубине души я уверена в обратном. Эта дьявольски успокоительная брошюрка «информация для пассажиров» и гроша ломаного не стоит; я уверена: только концентрация моей мысли (и убежденность моей матери, что ее дети погибнут в авиационной катастрофе) удерживает железную птичку в воздухе. Я поздравляю себя с каждым успешным взлетом, но без особого энтузиазма, так как часть моей персональной религии состоит в том, что стоит исполниться уверенности и расслабиться, как самолет тут же рухнет. Мой девиз: «Бдительность каждую секунду». Должно преобладать настроение осторожного оптимизма. Но вообще-то мое настроение скорее можно описать как осторожный пессимизм.

«Ну хорошо, – говорю я себе, – похоже, мы оторвались от земли и летим в облаках, но опасность не миновала».

Напротив, мы находимся в самом опасном участке воздушного пространства. И как раз над Ямайским заливом, когда самолет ложится на крыло и разворачивается, табло «НЕ КУРИТЬ» гаснет. Отсюда мы вполне можем с жутким воем устремиться вниз, распадаясь на тысячи горящих кусков. А потому я продолжаю концентрировать мысленную энергию, помогая пилоту (зовут его Доннели, и говорит он увещевающим голосом американца со Среднего Запада) вести эту хреновину вместимостью в двести пятьдесят пассажиров. Слава богу, у него стрижка ежиком и среднеамериканское произношение. Я бы ни за что не поверила пилоту с нью-йоркским говором – сама из Нью-Йорка, так что знаю, о чем говорю.

Как только мы отстегиваем ремни и в салоне начинается движение, я нервно оглядываю пассажиров – кто тут у нас на борту. Вот пышногрудая тетка-психоаналитик по имени Роза Швам-Липкин, у которой я недавно консультировалась – стоит ли мне отказаться от услуг моего нынешнего аналитика (которого, к счастью, нигде поблизости не видно). Вот доктор Томас Фроммер, грубоватый тевтонец, специалист по Anorexia Nervosa, – он был первым психотерапевтом моего мужа. А вот добродушный толстопузый доктор Артур Фит-младший, третий (и последний) психиатр моей подружки Пии. А вот занудный коротышка доктор Раймонд Шрифт, он окликает светловолосую стюардессу (зовут ее Нэнси), будто такси останавливает. В течение целого года, навсегда запечатлевшегося в моей памяти, я встречалась с доктором Шрифтом – мне тогда было четырнадцать лет, и я изводила себя чуть не до смерти голодом в наказание за абсолютно невинную взаимную мастурбацию на диване в родительской гостиной. Он упорно настаивал, что снившаяся мне лошадь – мой отец, а месячные у меня восстановятся, как только я «шоглашушь ш тем фактом, што я шенщина».

А вот улыбающийся плешивый доктор Харви Смакер, у которого я консультировалась, когда мой первый муж решил, что он Иисус Христос, и грозился прогуляться по пруду в Сентрал-парке. А вот фатоватый, одетый в сшитый на заказ костюм доктор Эрнест Клампнер, считающийся «блестящим теоретиком». Его последняя книга – психоаналитическое исследование Джона Нокса. А вот чернобородый доктор Стентон Раппопорт-Розен, недавно ставший одиозно известным в кругах психоаналитиков Нью-Йорка, после того как переехал в Денвер и основал нечто под названием «Групповой сеанс психоанализа лыжников – бегунов на дальние дистанции». А вот доктор Арнольд Аронсон делает вид, что играет в шахматы с новой женой – до прошлого года она была его пациенткой – певичкой Джуди Роуз. Оба украдкой оглядываются – не смотрит ли кто на них, – на мгновение мой взгляд встречается со взглядом Джуди Роуз. Она прославилась в пятидесятые годы, записав серию сатирических баллад о псевдоинтеллектуальной жизни в Нью-Йорке. Своим заунывным и нарочито немузыкальным голосом она исполняла сагу о еврейской девушке, которая слушает курс в Новой школе, читает Библию ради ее стилистических достоинств, в постели спорит о Мартине Бубере и влюбляется в своего психоаналитика. Теперь она превратилась в героиню своей баллады.

Кроме психоаналитиков, их жен и нескольких несчастных простых людей, которых можно по пальцам перечесть, есть еще и детишки психоаналитиков. Их сыновья – в основном мрачнолицые подростки в широких брюках колоколом и с волосами до плеч, они, почти не скрывая скептицизма и презрения, поглядывают на родителей. Я помню, как сама девчонкой путешествовала с родителями, непременно пытаясь сделать вид, что они не со мной. Я пыталась потерять их в Лувре. Убежать от них в Уффици! С задумчивым видом сидеть в одиночестве над бутылкой кока-колы в парижском кафе, не показывая, что эти крикливые люди за соседним столиком мои родители. Я, видите ли, воображала, что являюсь представителем потерянного поколения, особой, изгнанной из дома родителями, сидевшими в трех футах от меня. И вот я снова оказалась в собственном прошлом, или в плохом сне, или в плохом фильме: «Психоаналитик» и «Сын психоаналитика». В самолете, битком набитом психотерапевтами, над которыми витала моя юность. Вот уж попала, так попала – лечу над Атлантикой со ста семнадцатью психоаналитиками, многие из которых слышали мою длинную печальную историю, но ни один ее не помнит. Идеальное начало для того кошмара, в который грозило превратиться путешествие.

Направлялись мы в Вену, а повод для этого был исторический. Тысячу лет и много войн назад – в 1938 году – Фрейд, когда нацисты стали угрожать его семье, бежал из своего знаменитого кабинета на Берггассе. Во времена Третьего рейха даже имя его в Германии находилось под запретом; психоаналитиков, которым повезло, выгнали из страны, а другую часть, которым не повезло, отправили в газовые камеры. Теперь Вена устраивала пышную церемонию, приглашая психоаналитиков в связи с открытием музея Фрейда в его прежнем кабинете, где он принимал своих пациентов. Приветствовать гостей должен сам мэр Вены, а прием устраивался в псевдоготическом венском Ратхаусе. Публику завлекали бесплатными закусками, бесплатным шнапсом, поездками по Дунаю, экскурсиями на виноградники, песнями, танцами, всевозможной мурой, научными журналами, речами и путешествием в Европу, расходы на которое вычитались из кармана налогоплательщиков. Но самое главное, гостей ожидало старое доброе австрийское, Gemütlichkeit. Изобретатели Schmaltz и крематория собирались продемонстрировать психоаналитикам, как здесь рады их возвращению.

Добро пожаловать! С возвращением! Мы приветствуем, по крайней мере, тех из вас, кто пережил Освенцим, Бельзен и Лондонский блиц, кто сумел приспособиться к американской жизни. Willkommen! Уж чего у австрийцев нельзя отнять, так это их обаяния.

Вопрос о проведении съезда в Вене горячо обсуждался в течение нескольких лет, и многие из психоаналитиков приехали туда против желания. Частью проблемы был антисемитизм, но, кроме этого, существовала опасность, что радикальные студенты Венского университета решат организовать демонстрации. Психоанализ не в чести у новых левых, они считали его «слишком индивидуалистическим», утверждая, что он не внес никакого вклада во «всемирную борьбу за коммунизм».

Один новый журнал попросил меня внимательно наблюдать за всеми развлекухами и играми на съезде, дабы написать сатирическую статью. Я начала исследование с доктора Смакера, сидевшего у кухонного блока, где ему подавала кофе одна из стюардесс. Он посмотрел на меня, но в глазах его так и не мелькнул блеск узнавания.

– Что вы думаете о возвращении психоанализа в Вену? – спросила я самым жизнерадостным голосом женщины-интервьюера.

Доктора Смакера, казалось, мой вопрос потряс возмутительным запанибратством. Он смерил меня долгим испытующим взглядом.

– Я пишу статью для нового журнала, который называется «Вуайер», – сказала я, полагая, что название по меньшей мере вызовет у него улыбку.

– Ну тогда, – флегматично сказал Смакер, – позвольте узнать, что вы думаете на этот счет?

Он наклонился к своей жене – невысокой крашеной блондинке в синем вязаном платье с крохотным зеленым крокодилом над правой грудью.

Ну, я могла предвидеть. Почему психоаналитики всегда отвечают вопросом на вопрос? И почему сегодняшний вечер должен чем-то отличаться от любого другого вечера, кроме того факта, что мы летим на 747-м и едим некошерную пищу?

«Еврейская наука» – так называют психоанализ антисемиты. Переворачивай все вопросы с ног на голову и засовывай их в задницу вопрошающему. Все аналитики, похоже, талмудисты, в первый год изгнанные из семинарии. Я вспомнила любимую шутку моего деда.

Вопрос: Почему еврей всегда отвечает вопросом на вопрос?

Ответ: А почему еврей не имеет права ответить вопросом на вопрос?

Но что в конечном счете всегда выводило из себя, так это отсутствие воображения у большинства психоаналитиков. Ну хорошо, мой первый мне здорово помог – тот немец, который собирался читать доклад в Вене, – но он был редкой птицей: остроумный, самоироничный, без всякой показушности. В чем в чем, но в отсутствии воображения обвинить его невозможно, а без воображения даже самые блестящие психоаналитики превращаются в напыщенных идиотов. Другие, которых я посещала, на удивление оказывались лишенными воображения. Лошадь, которая тебе снится, – твой отец. Приснившаяся газовая плита – твоя мать. А кучи дерьма, которые снятся, на самом деле – твой психоаналитик. И называется подобное – трансференция. Разве нет?

Вам приснилось, что вы сломали ногу на снежном склоне. Вы и на самом деле недавно сломали ногу на снежном склоне, лежите на кровати в десятифунтовом гипсе и на несколько недель заперты в четырех стенах, но, помимо этого, получили прекрасную возможность созерцать пальцы на ноге и размышлять о гражданских правах инвалидов. Но сломанная нога в сновидении, оказывается, символизирует «искалеченные гениталии». И вообще, ты всегда хотела, чтобы у тебя был пенис, и чувствуешь себя виноватой из-за того, что намеренно сломала ногу, желая получить удовольствие от гипса. Разве нет? Нет!

Ну хорошо, оставим в покое «искалеченные гениталии». Но ведь от дохлой-то лошади никуда не денешься. И забудем о вашей матери – газовой плите и о том, что ваш психоаналитик – куча дерьма. Что у нас останется, кроме запаха? Я не говорю о первых годах анализа, когда вы в поте лица отыскиваете собственных тараканов, надеясь и поработать немножко, а не посвящать всю жизнь неврозам. Я говорю о том случае, когда вы и ваш муж посещаете психотерапевта чуть не с пеленок и дошли до такого состояния, когда ни одно решение, даже самое ничтожное, не может быть принято без того, чтобы в облаке у вас над головой не собрался некий воображаемый синклит. Вы чувствуете себя как троянские воины в «Илиаде», над которыми сражаются Зевс и Гера. Я говорю о том периоде, когда ваш брак становится menage à quarte. Ты, он, твой психоаналитик, его психоаналитик. Четверо в кровати. Такая картинка явно заслуживает индекса «Х».

Мы пребывали в таком состоянии по крайней мере в течение последнего года. Каждое решение согласовывалось с аналитиком или же рассматривалось в свете психоанализа. Стоит ли нам переезжать в большую квартиру? «Сначала нужно проверить, что происходит» – этот эвфемизм Беннета обозначает «прилечь на кушетку». Будем рожать ребенка? «Давай-ка сначала провентилируем это дело». Поступим в теннисный клуб? «Сначала нужно проверить, что происходит». Может, разведемся? «Давай-ка сначала провентилируем это дело – выясним подсознательное значение развода».

А все потому, что наш брак достиг критической точки. Пять лет – и простыни, полученные в качестве свадебного подарка, истончились и начали рваться. Пришло время решать, покупать ли новые простыни, обзаводиться ли ребенком и жить ли с бзиками супруга до конца дней или же расстаться с призраком брака, выкинуть драные простыни и снова начать спать со всеми подряд. Принятие решения, конечно же, еще больше осложнялось психоанализом, главное допущение которого в том, что, невзирая на все факты, свидетельствующие против, твое состояние постоянно улучшается. Припев звучит приблизительно так:

«Когда женился на тебе, детка, я прямехонько двигался к самоуничтожению, но теперь я просто как огурчик, ура-ура-ура».

(Иными словами, сказанное означало: на рынке женихов ты вполне могла бы найти кого-нибудь получше, поприятнее, покрасивее, поумнее и даже поудачливее.)

На что он мог бы ответить:

«Ах, детка, я когда в тебя влюбился, ненавидел всех женщин, но теперь просто как огурчик, ура-ура-ура».

(Иными словами, сказанное означало: он мог бы найти кого-нибудь поприятнее, покрасивее, поумнее, кто и готовит лучше и даже имеет перспективу унаследовать кое-что от папочки, чтобы в поте лица не требовалось зарабатывать на хлеб насущный.)

– Беннет, старина, тебе пора поумнеть, – обычно говорила я, когда мне казалось, что ему в голову приходят подобные мысли, – может, ты найдешь себе какую-нибудь еще более фаллическую женщину с еще более сильным комплексом кастрации и нарциссизма, чем у меня.

В звании жены психоаналитика есть одно преимущество – можно пудрить ему мозги их же терминологией, выбирая самые подходящие моменты. Но мне и самой приходили в голову такие мысли, и если Беннет знал о них, то помалкивал. Был в нашем браке какой-то жуткий изъян. Наши жизни шли параллельно, как железнодорожные пути. Беннет проводил день в своем кабинете, в больнице, у личного психоаналитика, а потом, когда наступал вечер, возвращался в кабинет, где оставался до девяти или десяти. Два дня в неделю я преподавала, а остальное время писала. Преподавательское расписание оказалось легким, а вот писание изматывало, и к тому времени, когда Беннет возвращался домой, я была готовенькая – еще чуть-чуть и завою. У меня накопилось много одиночества, много часов наедине с пишущей машинкой и фантазиями. И всюду, казалось, меня подстерегали мужчины. Казалось, мир переполнен свободными, интересными мужчинами – и где все они были до моего замужества?!

Но что такое брак – священная корова, что ли? Даже если ты влюблена в мужа, неизбежно наступает время, когда упражнения с ним в постели становятся такими же пресными, как овсянка по утрам, – да, желудок наполняет, для здоровья полезно, но дух не захватывает. А ведь хочется чего-нибудь с перчиком, чтобы все горело.

Я не возражала против брака. Наоборот, я в него верила. Я испытывала потребность иметь одного милого дружка в этом враждебном мире, быть преданной одному человеку, невзирая ни на что. А со всеми другими желаниями, которые по прошествии некоторого времени замужество перестает удовлетворять, что делать? Беспокойство, голод, зуд между ног, ощущение пустоты внутри, желание быть заполненной, когда каждая твоя дырка хочет, чтобы ее оттрахали, жажда сухого шампанского и влажных поцелуев, запаха пиона в пентхаусе июньской ночью, света в конце пирса, как в «Гэтсби»… Да разве в этом дело, в конце концов, ведь ты прекрасно понимаешь, самые богатые еще скучнее, чем ты и я, а в том, что оно пробуждает. Иронический горько-сладкий словарь любовных песен Коула Портера, печальная сентиментальная лирика Роджерса и Харта, вся эта романтическая чепуха, которой жаждало сердце одной половиной и над которой горько насмехалось – другой.

Вырасти женщиной в Америке. Ну и задачка, доложу я вам! Растешь, а в ушах не замолкают реклама косметики, песни о любви, полезные советы, горескопы, голливудские сплетни и нравственные дилеммы на уровне мыльной оперы. Ах, какие рекламные литании о хорошей жизни поются тебе изо дня в день! Какие забавные катехизисы!

«Твоя кожа: нет ничего дороже». «Румянец, неотличимый от настоящего». «Люби свои волосы». «Хочешь иметь красивое тело? Мы переделаем то, что у тебя есть». «Твое лицо сияет не потому, что оно сияет всегда, а потому, что ты увидела его». «Ты проделала немалый путь, детка». «Как посчитаться со всеми мужчинами зодиака». «Звезды и твое чувственное “я”». «Они говорят ему: закажи мне “Катти Сарк”». «Алмазы навсегда». «Если у тебя проблемы со спринцеванием…» «Длина и свежесть в одном». «Как я решила свою проблему с запахом». «Леди, не волнуйся». «Все женщины любят “Шанель № 5”». «Как робкой девушке преодолеть стыдливость?» «“Femme” – мы назвали его твоим именем».

Вся эта реклама и горескопы, похоже, имели одну цель: внушить, что если ты себя достаточно любишь – принимаешь меры, чтобы от тебя не пахло, не забываешь о своих волосах, буферах, ресницах, подмышках, промежности, пятнышках и шрамах и выбираешь правильное виски в баре, – то все в порядке, ты познакомишься с красивым, сильным, сексуальным и богатым мужчиной. Он удовлетворит все желания, оттрахает во все дырки, заставит сердце замереть (или вообще остановиться), взор – затуманиться, а тебя самое – взлететь на Луну (предпочтительно на прозрачных крылышках), где ты будешь жить полностью удовлетворенная и всем довольная.

Но ужас в том, что будь хоть семи пядей во лбу, воспитывайся ты на Джоне Донне и Бернарде Шоу, изучай историю, или зоологию, или физику и собирайся потратить свою жизнь на нелегкую и требующую всех сил карьеру, зуд между ног не прекращался – любую школьницу эта чесотка сводила с ума. Понимаете, «ай-кью» не имел значения – будь он хоть сто семьдесят, хоть семьдесят, мозги промывали в любом варианте. Только приманки были разные. Только разговоры чуточку изощреннее. А копни чуть глубже, так любая жаждала быть раздавленной любовью, хотела, чтобы от любви у нее подкосились колени, чтобы все нутро заполнил гигантский член, извергающий сперму, чтобы она купалась в мыльной пене, шелках, бархатах и, конечно, деньгах.

Никто тебе не удосуживался сообщить, что такое брак. В отличие от европейской девушки ты даже не вооружена философией цинизма и практичности. Предполагалось, после замужества ты не должна вожделеть к другим мужчинам. А ты предполагала, что и муж твой не вожделеет к другим женщинам. Но вот желания просыпались, и ты впадала в панику, начиная ненавидеть себя. Какая же ты порочная женщина! Как ты можешь испытывать желание к чужим мужчинам? Как ты можешь кидать взгляды на их топорщащиеся в паху брюки? Как ты можешь сидеть на собрании и представлять себя в постели со всеми присутствующими мужчинами? Как ты смеешь, сидя в поезде, трахать глазами совершенно незнакомых тебе мужиков? Как ты можешь так поступать со своим мужем? Тебе что – никто никогда не говорил, что подобное не имеет никакого отношения к твоему мужу?

А как быть с другими желаниями, подавляемыми в браке? С возникающей время от времени потребностью побродяжничать, понять, способна ли ты сейчас жить сама по себе своим умом, сможешь ли выжить в лесной хижине и не сойти с ума. Иными словами, осталась ли ты цельной после всех этих лет, когда была половиной мужа, как муляж задних ног лошади на сцене в водевиле.

После пяти лет брака я изнемогала от накопившихся желаний – я жаждала мужчин и жаждала одиночества. Секса и затворнической жизни. Я понимала, мои желания противоречивы, от чего становилось только хуже. Я понимала, мои желания носят антиамериканский характер, что еще больше усугубляло ситуацию. В Америке любой образ жизни, кроме как в качестве половинки пары, считается ересью. Одиночество – антиамериканское проявление. Его, пожалуй, можно простить мужчине, в особенности если он «обаятельный холостяк», который в короткие промежутки между браками «встречается со старлетками». Но если одинока женщина, то это, конечно, не ее личный выбор – она брошена. К ней и относятся соответственно – как к парии. Для женщины просто не существует достойного способа жить в одиночестве. Нет, она вполне способна достичь финансовой независимости (хотя и не в той мере, как мужчина), но эмоционально ей не дадут покоя. Семья, друзья, коллеги никогда не позволят забыть, что она безмужняя, бездетная и эгоистка, короче говоря, ее поведение порочит американский образ жизни.

Да и вообще без особых церемоний: женщина, даже зная, как несчастливы в браке ее подружки, никогда не должна позволять себе одиночества. Она живет так, будто постоянно находится в преддверии великого свершения. Словно ждет – вдруг появится прекрасный принц и заберет ее «от всего этого». Всего чего? Одиночества в собственной душе? Уверенности, что она – это она, а не кто-то другой?

Я реагировала на вышесказанное следующим образом: не заводить (пока) романов, не пускаться (пока) в бродяжничество, а развивать фантазии на предмет молниеносной случки. Молниеносная случка – больше, чем случка. Это платонический идеал. Молниеносной она называется потому, что, когда вы встречаетесь, застежки-молнии спадают с вас, как лепестки роз, трусики слетают, как пушинки одуванчика. Языки переплетаются и истекают влагой. Душа вырывается из тебя через язык и устремляется в рот любовника.

Для настоящей, совершенной молниеносной случки высшего качества необходимо, чтобы ты прежде не знала этого мужчину. Я, например, обратила внимание, что мои увлечения быстренько сходят на нет, как только я успеваю подружиться с мужчиной, проникаюсь сочувствием к его проблемам, начинаю выслушивать его жалобы на жену, или на бывших жен, или на мать, или на детей. После этого он мне начнет нравиться, я даже смогу полюбить его, но… без страсти. А мне именно страстей и не хватало. Еще сделала для себя вывод: если хочешь, чтобы человек разонравился, есть один верный способ, понаблюдай за ним – какие у него бзики и привычки, разбери его по косточкам. Тогда он становится насекомым на булавке, газетной вырезкой, заламинированной в пластик. Я могу наслаждаться его компанией, даже временами восхищаться, но он уже утратил прежнее влияние – я больше не просыпаюсь с дрожью по ночам при мысли о нем. Он мне не снится. У него нет лица. Таким образом, еще одним условием молниеносной случки является краткость. А если добавится анонимность, то вообще высший класс.

Живя в Гейдельберге, я четыре раза в неделю ездила во Франкфурт на прием к психоаналитику. Поездка занимала час в одну сторону, и поезда стали важной частью моей фантазийной жизни. В поездах постоянно попадались красивые мужчины, мужчины, знавшие по-английски два-три слова, мужчины, чья трафаретность и банальность были скрыты моим незнанием французского, или итальянского, или даже немецкого.

Один из сценариев молниеносной случки подсказал мне, вероятно, итальянский фильм, увиденный много лет назад. По прошествии некоторого времени я его слегка приукрасила, чтобы он больше отвечал моим представлениям. Путешествуя туда-сюда из Гейдельберга во Франкфурт и обратно, я проигрывала его у себя в голове бессчетное количество раз.

Мрачное купе европейского поезда, второй класс. Сиденья жесткие, обиты кожзаменителем. От коридора купе отделяет сдвижная дверь. Мимо окна проносятся оливковые деревья. С одной стороны сидят две сицилийки, между ними – девочка. Похоже, мать с дочкой и бабушка. Обе женщины соревнуются друг с другом – кто больше еды запихнет в рот девочке. С другой стороны, у окна, сидит хорошенькая молодая вдова в тяжелой черной вуали и черном платье в обтяжку, подчеркивающем достоинства соблазнительной фигуры. Она обильно потеет, и глаза у нее припухли. Сиденье посредине пустует, а у двери сидит неимоверно толстая женщина с усами. Ее громадные ягодицы занимают чуть ли не половину свободного сиденья. Она читает какую-то поганенькую книжицу, где герои представлены фотографиями моделей, а диалоги напечатаны в облачках у них над головами.

Так эта пятерка и едет некоторое время – вдова и толстуха помалкивают, мать и бабушка говорят с девочкой и друг с дружкой. Потом поезд со скрежетом останавливается на станции под названием Корлеоне. В купе заходит высокий солдат с томным выражением на лице. Он небрит, но у него копна прекрасных волос, раздвоенный подбородок и дьявольский ленивый взгляд. Солдат невинно оглядывает купе, видит пустую половинку места между толстухой и вдовой, с многочисленными игривыми извинениями садится. Он потный и растрепанный, но в остальном являет собой довольно соблазнительный экземпляр, лишь слегка подтухший от жары. Поезд со скрежетом срывается с места и покидает станцию.

Теперь остается только тряска поезда и ритмическое движение бедра солдата относительно бедра вдовы. Конечно, он прижат и к бедру толстухи, и та старается отодвинуться от него, в чем нет никакой необходимости, потому что он даже не чувствует прикосновения к ее расплывшимся по сиденью ягодицам. Его взгляд прикован к большому золотому кресту между грудей вдовы – крестик трогательно покачивается в вырезе ее платья. Тюк. Остановился. Тюк. Крестик ударяет то по одной влажной груди, то по другой и словно медлит в промежутке, как бы застревая между двумя магнитами. Колодец и маятник. Он загипнотизирован. Она смотрит в окно, разглядывает оливковые деревья, словно никогда их не видела. Он неловко поднимается, делает полупоклон дамам и пытается открыть окно. Когда он снова садится, его рука случайно касается живота вдовы. Она, похоже, не замечает этого. Он кладет левую руку на сиденье между своей ногой и ее и начинает ввинчивать свои гибкие пальцы под мягкую плоть ее бедра. Женщина продолжает разглядывать оливковые деревья, словно она Господь Бог и только что сотворила их, а теперь думает, как назвать.

Огромная толстуха тем временем убирает свой роман в переливчатую зеленую пластиковую сумку на тесемках, набитую пахучими сырами и начинающими чернеть бананами. А бабушка заворачивает концы салями в засаленную газету. Мать надевает на девочку свитер, вытирает ей лицо платком, любовно увлажненным материнской слюной. Поезд со скрежетом останавливается на станции под названием, скажем, Прицци, и толстуха, мать, бабушка и девочка выходят из купе. Поезд снова трогается. Золотой крестик начинает покачиваться – тюк-пауза-тюк – между влажных грудей вдовы, пальцы углубляются под бедро вдовы, а вдова продолжает взирать на оливковые деревья. Наконец пальцы оказываются между ее бедер, раздвигают их и устремляются вверх в жаркое пространство между ее тяжелыми черными чулками и подвязками, а потом проскальзывают под подвязки во влажное, неприкрытое трусиками место между ее ног.

Поезд въезжает в galleria, или туннель, и в полутьме осторожность и робость забыты окончательно. Солдатский ботинок где-то в воздухе, темные стены туннеля, гипнотизирующее раскачивание поезда и долгий высокий свисток, когда поезд наконец появляется на свет божий. Вдова без единого слова выходит на станции под названием, скажем, Бивона. Она пересекает пути, осторожно перешагивая через рельсы в своих узеньких черных туфлях и тяжелых черных чулках. Солдат смотрит ей вслед, словно Адам, не знающий, как ее назвать. Потом вскакивает и бросается за ней из поезда. Но тут на пути его оказывается длинный товарный состав, который тащится по параллельным путям. За вагонами мужчина теряет ее из вида. Наконец двадцать пять грузовых вагонов проходят, но она к тому времени исчезает навсегда.

Вот один из сценариев молниеносной случки.

Молниеносна эта случка не потому, что ширинки на молниях вытесняют ширинки на пуговицах, и не потому, что ее участники так уж убийственно привлекательны, а потому, что в этом происшествии события сжаты как во сне и, кажется, не вызывают ни чувства раскаяния, ни вины; просто тут нет никаких разговоров о ее покойном муже или его невесте, нет никакой корысти, тут нет вообще никаких разговоров. Молниеносная случка – вещь абсолютно чистая. Она лишена каких-либо скрытых мотивов. Здесь нет силового компонента. Мужчина не «берет», а женщина не «дает». Никто не пытается наставить рога мужу или унизить жену. Никто никому не пытается что-либо доказать, никто не пытается получить что-либо от другого. Чище молниеносной случки и быть ничего не может. И встречается она реже единорога. У меня молниеносной случки никогда не было. Иногда казалось, она уже совсем близко, но тут я обнаруживала лошадь с рогом из папье-маше или двух клоунов, одетых единорогом. У меня чуть было не случилось нечто подобное с Алессандро, моим флорентийским другом. Но в конечном счете он оказался клоуном, выряженным единорогом.

Можете считать сей пестрый гобелен моей жизнью.