В шесть утра мы приземлились во франкфуртском Флюгхафене, вывалились из самолета в устланный резиновыми дорожками зал ожидания, который, несмотря на всю сверкающую новизну, наводил на мысли о лагерях смерти и депортациях. Целый час прождали, когда дозаправят наш 747-й. Все психоаналитики сидели неподвижно на сочлененных в ряды стульях из прессованного стекловолокна – серый, желтый, серый, желтый, серый, желтый… Безрадостность цветовой гаммы могла сравниться разве что с безрадостным выражением их лиц.

Они так и излучали респектабельность, угрюмую квинтэссенцию солидности, невзирая на длинные волосы, маленькие, пробные бородки, очки в тонкой металлической оправе и жен, одетых с претензией на богему, какую позволяют себе представители среднего класса: сандалии из кожи, мексиканские шали, поделки ювелиров из Виллиджа. Именно это, по зрелом размышлении, мне больше всего не нравилось у психоаналитиков. Они придерживаются умеренно левых взглядов, подписывают воззвания за мир, развешивают в своих кабинетах репродукции «Герники»… но все это камуфляж. Когда дело доходит до коренных вопросов: семья, положение женщины, денежки, перетекающие из кармана пациента в карман доктора, – тут они истые реакционеры. Тут у них на первом месте собственный интерес, как и у социал-дарвинистов Викторианской эпохи.

«Но женщины всегда серые кардиналы», – сказал мой последний психоаналитик, когда я попыталась объяснить, что чувствую себя бессовестной, ради получения от мужчин желаемого всегда использую женские чары. Наш окончательный разрыв произошел всего за несколько недель до путешествия в Вену. Я все равно никогда не доверяла Колнеру, но тем не менее продолжала его посещать, исходя из допущения, что недоверие – моя проблема.

– Но неужели вы не понимаете, – кричала я с кушетки, – в этом-то все и дело! Женщины используют сексуальную привлекательность, дабы манипулировать мужчинами, они подавляют в себе бешенство, никогда не бывают открытыми и честными…

Но доктор Колнер хотел видеть лишь то, что позволяло смотреть на движение за равные права женщин сквозь призму невроза. Любой протест против традиционного женского поведения непременно трактовался как «фаллический» или «агрессивный». Эти вопросы давно уже стали камнем преткновения, но именно высказывание о «серых кардиналах» наконец-то раскрыло мне глаза на то, как он меня воспринимает.

– Я не верю в то, во что верите вы, – завопила я, – и не уважаю то, во что вы верите, и не уважаю вас за то, что вы в это верите. Если вы делаете такие утверждения о серых кардиналах, то как вы можете понимать что-либо обо мне или о том, против чего я борюсь? Я не хочу жить по тем нормам, по которым живете вы. Я не хочу этой жизни и не понимаю, почему меня должны судить по ее стандартам. И еще я думаю, что вы ни черта не понимаете в женщинах.

– Может, это вы не понимаете, что значит быть женщиной, – возразил он.

– Бог ты мой. Теперь вы еще и прибегаете к самому подлому аргументу. Неужели вы не понимаете, что мужчины всегда определяли женственность как средство держать женщин в подчинении? С какой стати я должна слушать ваши рассуждения о том, что такое быть женщиной? Вы что – женщина? Почему бы мне хоть разик не прислушаться к собственному мнению и к мнению других женщин? Я разговариваю с ними. Они мне рассказывают о себе. И почти все они чувствуют то же, что и я, пусть на этом и не стоит печать Американской ассоциации психоаналитиков «Добропорядочная домохозяйка».

Некоторое время мы пререкались подобным образом, перейдя на крик. Я презирала себя за то, что сыпала всякими идиотскими лозунгами из политической брошюрки, и за то, что вынуждена защищать крайне упрощенные, простодушные точки зрения. Я понимала, что упускаю тонкости. Я знала, есть и другие психоаналитики – например, мой немецкий психоаналитик, – которые вовсе не придерживаются таких женоненавистнических взглядов. Но еще я ненавидела Колнера за его узколобость, за то, что попусту трачу с ним мое время и мои деньги, выслушивая подлакированные клише касательно места женщин в обществе. Кому это нужно? То же самое можно получить и из печенья-гаданья. К тому же печенье не стоит сорок долларов за пятьдесят минут.

– Если вы и в самом деле так думаете обо мне, то я не понимаю, почему бы вам сейчас же не встать и не уйти! – выкрикнул Колнер. – Почему вы продолжаете приходить и выслушивать от меня все это говно?

Вот вам типичный Колнер. Когда он чувствует, что ему нечем крыть, то начинает хамить и употребляет непристойную лексику, желая показать, какой он крутой.

– Обычный комплекс маленького мужчины, – пробормотала я.

– Это еще что значит?

– Да так, ничего.

– Нет уж вы скажите. Я хочу выслушать. Не бойтесь меня оскорбить.

– Ах, какой большой, отважный психоаналитик. Я просто подумала, доктор Колнер, у вас, как это называется в психоаналитической литературе, «комплекс маленького мужчины». Вы становитесь дерзким и начинаете использовать бранные слова, когда вам кто-нибудь говорит, что вы вовсе не Господь Всемогущий. Я знаю, вам, наверное, нелегко мириться с ростом всего в пять футов четыре дюйма… Предлагаю вам обратиться к психоаналитику, и он облегчит ваши терзания.

– Брань на вороту не виснет, – огрызнулся Колнер. Он опустился на уровень школьника начальных классов, хотя и полагал, что сказал нечто очень остроумное.

– Слушайте, ну почему вы считаете возможным осчастливливать меня вашими банальностями, а я должна быть вам благодарна за вашу несравненную мудрость и даже платить за нее? Но если я делаю то же самое по отношению к вам, на что имею законное право, поскольку немало денежек перекочевали из моего кармана в ваш, то вы приходите в ярость и говорите со мной как какой-нибудь злобный мальчишка.

– Я просто сказал: если вы так чувствуете, то должны оставить эти сеансы. Уйти. Удалиться. Хлопнуть дверью. Послать меня к черту.

– И признать, что прошедшие два года и несколько тысяч долларов, на которые я стала беднее, пошли коту под хвост? Я хочу сказать, что вы, судя по всему, и можете себе позволить списать все, но мне это обойдется несколько дороже, чем просто расстаться с заблуждением, будто в этом кабинете происходило нечто мне нужное.

– Вы можете обговорить все это с вашим следующим аналитиком, – сказал Колнер. – Вы можете выяснить, что с вашей точки зрения было ошибочным…

– С моей точки зрения! Неужели вы не понимаете, почему столько людей отказываются, к чертям собачьим, от услуг аналитиков? Это все вина идиотов-аналитиков. Вы превратили анализ в некое подобие уловки двадцать два. Пациентка ходит к вам, и ходит, и ходит, платит и платит свои денежки, а если вам не хватает ума сообразить, что с ней происходит, или если вы понимаете, что не в силах ей помочь, то просто устанавливаете некий временной промежуток, в течение которого она должна ходить к вам, или отправляете ее к другому психоаналитику, чтобы разобраться, что было не так с первым. Вас нелепость этой ситуации ничуть не поражает?

– Меня поражает абсурдность того, что я сижу здесь и выслушиваю ваши тирады. Я могу только еще раз повторить сказанное. Если вам не нравится, то почему бы не убраться к чертям?

Я словно во сне – никогда не подумала, что способна на такое, – поднялась с кушетки (сколько лет я на ней провела?), взяла свою записную книжку и вышла (нет, я не прошлась по комнате «вразвалочку», чего мне бы хотелось) за дверь. Я ее тихонько закрыла за собой. Никаких там хлопков дверью напоследок на манер Норы – это только снизило бы эффект. Прощай, Колнер. В лифте было мгновение, когда я чуть не разрыдалась.

Но когда прошла два квартала по Мэдисон-авеню, моя душа ликовала. Всё, больше восьмичасовых сеансов у меня не будет! Больше не нужно мучиться, выписывая каждый месяц гигантский чек, пытаясь понять, есть ли от этих словесных упражнений какой-то прок! Больше мне не нужно спорить с Колнером, будто я лидер какого-то движения! Я свободна! А если подумать о деньгах, что останутся теперь у меня в кармане! Я заглянула в обувной магазин и немедленно потратила сорок долларов на пару белых сандалий с золотыми цепочками. Настроение у меня поднялось на такую высоту, какой никогда не достигало после пятидесяти минут в обществе Колнера. Так, значит, на самом деле я не была свободна (мне все еще приходилось утешать себя с помощью шопинга), но, по крайней мере, я освободилась от Колнера. Для начала неплохо.

Направляясь на рейс в Вену, я надела эти сандалии, на них я и смотрела, когда мы строем возвращались в самолет. Какой ногой нужно ступить на борт – правой или левой, чтобы не разбиться? Как же я смогу предотвратить катастрофу, если я даже такой ерунды не могу запомнить? «Мамочка», – пробормотала я. Я всегда бормочу «мамочка», когда мне страшно. Но самое смешное, свою мать никогда не называю мамой и никогда не называла. Меня она назвала Айседора Зельда, но я стараюсь никогда не использовать второе имя. Насколько мне известно, она еще рассматривала варианты Олимпия по ассоциации с Грецией и Жюстина по ассоциации с маркизом де Садом. А я за это пожизненное клеймо всегда называю ее Джуд. Настоящее ее имя Джудит. Никто, кроме моей младшей сестры, не называет ее «мамочка».

Вена. Само имя звучит как вальс. Но я всегда терпеть не могла этот город. Он мне казался мертвым. Забальзамированным.

Мы приземлились в девять утра – аэропорт как раз открывался. «WILL KOMMEN IN WIENN» – приглашал он. Мы протопали через таможню, таща чемоданы и чувствуя себя вялыми после бессонной ночи.

У аэропорта был выдраенный и сверкающий вид. Я вспомнила беспорядок, грязь и хаос, к которым привычны ньюйоркцы. Возвращение в Европу всегда сродни потрясению. Улицы казались неестественно чистыми. Парки поражали целыми и чистыми скамейками, фонтанами и розовыми кустами. Клумбы выглядели неестественно аккуратными. Даже уличные телефоны работали.

Таможенный чиновник бросил взгляд на наши чемоданы, и не прошло и двадцати минут, как мы садились в автобус, заказанный для нас Венской академией психиатрии. Мы садились в него, исполненные наивной надежды, что сейчас приедем в отель и через несколько минут уляжемся спать. Мы не знали, что автобус будет кружить по венским улицам и остановится перед семью отелями, прежде чем через три часа наконец-то нас высадить.

Путь до отеля уподобился сну, где тебе нужно успеть куда-то, прежде чем случится нечто кошмарное, а твоя машина необъяснимым образом ломается или едет в обратную сторону. Как бы там ни было, я пребывала в полубессознательном состоянии, злилась и вообще всё раздражало меня в это утро.

Частично происходящее объяснялось той паникой, что я всегда испытываю, оказавшись в Германии. В Гейдельберге я прожила дольше, чем в любом другом городе, кроме Нью-Йорка, а потому Германия, да Австрия тоже, для меня второй дом. На немецком я говорила вполне свободно – свободнее, чем на любом другом языке, изученном в школе, – и была хорошо знакома с продуктами, винами, названиями брендов, временем закрытия магазинов, одеждой, популярной музыкой, сленговыми выражениями, манерами… Словно провела детство в Германии или же как будто мои родители были немцами. Но я родилась в 1942 году, и если бы мои родители являлись немецкими евреями, то я, скорее всего, родилась бы в концентрационном лагере и, наверное, там же и умерла бы, несмотря на светлые волосы, голубые глаза и миленький польский носик. Этого я тоже никогда не смогу забыть. Германия стала для меня как мачеха – бесконечно знакомая, бесконечно презираемая. И тем более презираемая, что слишком хорошо знакомая.

Я смотрела из окна автобуса на румяных старушек в их «удобных» бежевых туфлях и бугристых тирольских шляпках. Смотрела на их бугристые ноги и бугристые задницы. Я их ненавидела. Смотрела на них на рекламном щите, гласящем:

SEI GUT ZU DEINEM MAGEN

(Любите свой желудок)

Я ненавидела немцев за то, что они всегда думают о своем треклятом желудке, о своем Gesundheit, словно они изобрели здоровье, гигиену и ипохондрию. Я ненавидела фанатичную одержимость их самообманом чистоты. Обратите внимание: «самообманом», потому что на самом деле немцы вовсе и не такие чистюли. Кружевные белые занавесы, стеганые одеяла, висящие в окнах для проветривания, домохозяйки, надраивающие дорожки у себя перед домами, лавочники, моющие витрины, – все это часть тщательно продуманного фасада, призванного устрашить иностранцев агрессивной цельностью. Но зайдите в немецкий туалет – и найдете приспособления, каких не увидите в любой другой стране мира. Унитазы там имеют маленькую горизонтальную полочку, чтобы вы могли рассмотреть свое говно, прежде чем его смоет канализационный водопад. И в унитазе фактически нет воды, пока вы не дернете ручку. В результате в немецких туалетах пахнет говном, как ни в каких других туалетах мира. Я говорю это как опытный путешественник. Потом вы увидите грязную тряпку, именуемую общественное полотенце, она висит над умывальником, в кране которого есть только холодная вода, чтобы вы смочили ею вашу правую руку. Или ту руку, которой вы пользовались.

Живя в Европе, я часто думала о туалетах. Вот до какого безумия довели меня немцы. Я как-то раз пыталась даже составить классификацию людей на основе их отношения к туалету.

«История мира – взгляд из туалета». Эти слова я оптимистически написала наверху чистой страницы моего блокнота. «Эпическая поэма???»

Британский:

Британская туалетная бумага. Образ жизни. С покрытием. Не абсорбирует, не размягчается, не гнется. Нередко собственность правительства. В странах с высоким благосостоянием даже т. б. печатается в пропагандистских целях.

Британский туалет – последнее прибежище колониализма. Вода устремляется в унитаз, как водопад Виктория, а вы взираете на это, как землепроходец. Брызги летят вам в лицо. На одно краткое мгновение, пока вода бежит из бачка, Британия снова правит над волнами.

Цепочка сливного рычага элегантна. Настоящий шнур для звонка в богатом доме.

Немецкий:

Немецкие туалеты блюдут классовые различия. В вагонах третьего класса грубая оберточная бумага. В первом классе – белая бумага. Называется Spezial Krepp. Не требует перевода. Но немецкий унитаз уникален своей маленькой полочкой, какой не найдешь нигде в мире, на которую падает говно. Это позволяет вам внимательно приглядеться, сделать должный выбор среди политических кандидатов и подумать о том, что сказать психоаналитику. Еще удобно для алмазодобытчиков, которые перевозят алмазы контрабандой в желудке. Немецкие туалеты – ключ к ужасам Третьего рейха. Люди, создающие такие туалеты, способны на что угодно.

Итальянский:

Иногда вы можете почитать новости в «Corriere della Sera», прежде чем подотрете ими задницу. Но в целом туалеты здесь хороши, и говно исчезает задолго до того, как вы вскочите и развернетесь, чтобы насладиться его видом. Отсюда и итальянское искусство. У немцев для восторгов есть собственное говно. А итальянцы в его отсутствие занимаются скульптурой и живописью.

Французский:

Старые парижские отели с двумя бробдингнегскими отпечатками ступней, а между ними вонючая дыра. Чтобы заглушить запах выгребной ямы, в Версале посажены апельсиновые деревья. Il est defendu de faire pipi dans la chambre du Roi. Свет в парижском туалете зажигается, только когда вы туда заходите.

Я почему-то не могу понять французскую философию и литературу визави с французским взглядом на merde. Французы – весьма абстрактные мыслители, но при этом у них есть такой поэт бытовых подробностей, как Понж, который пишет эпическую поэму о мыле. Каким образом это связано с французскими туалетами?

Японский:

Приседание на корточки как базовый факт восточной жизни. Отхожее место как выемка в полу. Сзади нарисован цветочный сад. Это каким-то образом связано с дзенбуддизмом. (Сравни «сузуки».)

До отеля мы добрались только после полудня, а там обнаружили, что для нас выделен крохотный номер на последнем этаже. Я хотела было возразить, но Беннета больше волновал отдых. Поэтому мы опустили жалюзи, чтобы не мешало полуденное солнце, разделись и рухнули на кровати, даже не распаковывая чемоданы. Несмотря на то что местечко было странноватое, Беннет сразу же заснул. Я ворочалась и сражалась с пуховым одеялом, пока не провалилась в какой-то судорожный сон, где мне виделись нацисты и авиакатастрофы. Я все время просыпалась – сердце рвалось из груди, зубы клацали. Такая паника меня обычно охватывает в первый день ночевки вне дома, но на сей раз было хуже из-за возвращения в Германию. Я уже жалела, что мы сюда прилетели.

Около половины четвертого мы проснулись и без особого энтузиазма занялись любовью на одной из односпальных кроватей. Мне все еще казалось, будто я сплю и Беннет – не Беннет, а кто-то другой. Но кто? Я видела его как-то нечетко. С четкостью у меня всегда обстояло плохо. Кто этот призрак, преследующий меня? Мой отец? Мой немецкий психоаналитик? Молниеносная случка? Почему его лицо я всегда видела нечетко?

К четырем часам мы шли по Strassenbahn – направлялись в университет, чтобы зарегистрироваться на съезде. День оказался ясным, небеса голубели, по ним бежали до нелепости пушистые белые облачка. И я шлепала по улицам в сандалиях на высоких каблуках, ненавидя немцев, ненавидя Беннета за то, что он не был незнакомцем из поезда, за то, что не улыбается, за то, что, будучи хорошим любовником, никогда не целует меня, за то, что записывает меня на приемы к психоаналитикам, гинекологам, вызывает электриков из Ай-би-эм, но никогда не покупает мне цветов. И не разговаривает со мной. И больше не хватает меня за задницу. Никогда не наскакивает на меня как сумасшедший. Да и чего можно ждать после пяти лет супружества? Похихикивания в темноте? Хватания за задницу? Орального секса? Ну разве что изредка. Чего вам, женщинам, нужно? Фрейд задумался об этом, но так ничего и не предложил. Как вам, женщинам, хочется, чтобы вас трахали? Нравится ли вам, когда вас дрючат во время менструации? Нравится ли вам, если вас целуют утром, когда вы еще не успели почистить зубы и потянуться как следует? Нравится ли вам, если мужчина начинается смеяться с вами, когда выключается свет?

«Эрегированный член», – сказал Фрейд, предполагая, что их идея-фикс – это наша идея-фикс.

«Фаллоэксцентризм» – так кто-то сказал о философии Фрейда. Старик считал, будто солнце вращается вокруг мужского члена. И дочь его тоже.

И кто тут мог возразить? Пока женщины не начали писать книги, у этой сказочки имелась только одна сторона. На протяжении всей истории книги писались спермой, а не менструальной кровью. До двадцати одного года я мерила свои оргазмы по леди Чаттерлей, недоумевая: что же со мной не так? Неужели мне ни разу не пришло в голову, что на самом деле леди Чаттерлей – мужчина, а зовут ее Дэвид Лоуренс?

Фаллоэксцентризм. Вот в чем беда мужчин и вот в чем беда женщин. Недавно одна моя подружка нашла это в печенье-гаданье.

БЕДА МУЖЧИН В МУЖЧИНАХ,

БЕДА ЖЕНЩИН В МУЖЧИНАХ.

Как-то раз, желая поразить Беннета, я рассказала ему о церемонии инициации «Ангелов ада». О той части, когда посвящаемый должен совокупиться со своей женщиной во время ее менструации на глазах у всех членов группировки.

Беннет ничего не сказал.

– Что, разве это не интересно? – не отставала я. – Разве не сногсшибательно?

И снова в ответ ничего.

Я гнула свое.

– Почему бы тебе не купить маленького песика? – сказал он. – Выучишь его чему надо.

– Я должна сообщить о тебе в Нью-Йоркскую психоаналитическую ассоциацию, – сказала я.

Медицинский корпус Венского университета – это величественное гулкое здание с колоннами. Мы потащились вверх по длинному пролету ступенек. Наверху у регистрационного столика топтались с десяток аналитиков.

Услужливая молоденькая австрийка в больших очках и платье с широкой юбкой морочила всем голову, вещая о необходимых для регистрации документах. Она говорила на мучительно правильном английском. Я была уверена, что она жена одного из австрийских делегатов. Ей можно было дать не больше двадцати пяти, но улыбалась она со всем самодовольством Frau Doctor.

Я показала ей письмо от журнала «Вуайер», но она не позволила мне зарегистрироваться.

– Почему?

– Потому что у нас нет разрешения регистрировать прессу, – ухмыльнулась она. – Мне очень жаль.

– Это сразу видно.

Я чувствовала, как злость копится у меня в голове, словно пар в скороварке.

«Ишь ты, нацистская сука, – думала я. – Фрицева дочь».

Беннет посмотрел на меня взглядом, который говорил: «Успокойся». Он очень не любит, когда я злюсь на кого-то в присутствии других людей. Но его попытка осадить меня только добавила мне злости.

– Слушайте… если вы не зарегистрируете меня, то я и об этом напишу.

– Я знала, что как только заседания начнутся, то я смогу проходить на них даже и без бейджика, так что особого значения регистрация не имела. И потом, меня эта статья не особо и интересовала. Я была шпионом из внешнего мира. Шпион в доме психоанализа.

– Я уверена, вы не хотите, чтобы я написала о том, как психоаналитики боятся пускать писателей на свои заседания.

– Я ошень извиняюсь, – повторяла австрийская сучка. – Но у меня нет полномоший регистрировать фас…

– Я так полагаю, вы исполняете приказы.

– Я должна следовать полушенным инструкциям, – сказала она.

– Вы и Эйхман.

– Простите? – Она меня не расслышала.

Но расслышал кое-кто другой. Я повернулась и увидела сзади светловолосого растрепанного англичанина с трубкой, торчащей изо рта.

– Если вы хоть на минуту прекратите эту паранойю и попытаетесь использовать обаяние вместо силы, я уверен: никто не сможет вам противиться, – сказал он.

Он улыбался мне так, как улыбается мужчина, который лежит на тебе после особенно удовлетворительного оргазма.

– Вы наверняка психоаналитик, – сказала я. – Никто другой здесь так свободно не будет оперировать словом «паранойя».

Он усмехнулся.

На нем был очень тонкий хлопковый индийский куртах, а на груди виднелись рыжеватые курчавые волосы.

– Дерзкая телка, – сказал он, заграбастав в ладонь кусок моей задницы и ущипнув долгим игривым щипком. – У тебя хорошая попка, – сказал он. – Идем, я устрою, чтобы тебя пропустили на конференцию.

Конечно, как потом выяснилось, никаких полномочий у него не было, но об этом я узнала только после. Он шел с таким важным видом, что его можно было принять за главного организатора съезда. Он и в самом деле оказался организатором одной из предварительных конференций, но ему совершенно нечего было сказать о прессе. Да и кого она волновала, эта пресса? Мне хотелось только одного – чтобы он еще раз ухватил меня за задницу. Я бы пошла за ним куда угодно. В Дахау, в Освенцим – куда угодно. Я посмотрела по другую сторону регистрационной стойки и увидела Беннета, который очень серьезно разговаривал с другим аналитиком из Нью-Йорка.

Англичанин врезался в толпу и принялся с пристрастием допрашивать регистрационную девицу на мой счет. Потом вернулся ко мне.

– Слушай, она говорит, что тебе придется подождать и поговорить с Родни Леманом. Это мой приятель из Лондона, и он будет здесь в любую минуту, так что давай пока посидим в кафе, выпьем пивка и подождем его там.

– Я только предупрежу мужа, – сказала я. Эта фраза стала чем-то вроде рефрена на следующие несколько дней.

Он, казалось, обрадовался, услышав, что у меня муж. По крайней мере, расстроен этим известием он не был. Я спросила Беннета, не перейдет ли он в кафе на другой стороне улицы, чтобы присоединиться к нам, надеясь, конечно, что если это и случится, то не слишком скоро, но он отмахнулся от меня. У него наклевывался важный разговор о контртрансференции.

Я последовала за дымком из трубки англичанина вниз по ступенькам и на другую сторону улицы. Он дымил как паровоз, эта трубка словно служила его двигателем. Я же согласилась стать прицепным вагоном в этом составе. Мы уселись в кафе, взяв четверть литра белого вина для меня и пиво для него. На нем были индийские сандалии, не закрывавшие грязные ногти. Он ничуть не походил на психоаналитика.

– Ты откуда?

– Нью-Йорк.

– Я говорю о твоих предках.

– Зачем тебе это знать?

– Почему ты уходишь от моего вопроса?

– Я не обязана отвечать на твой вопрос.

– Я знаю.

Он выпустил клуб дыма и посмотрел куда-то вдаль.

В уголках его глаз появились сотни тоненьких морщинок, а уголки губ загнулись в улыбку, хотя на самом деле он и не улыбался. Я знала, что отвечу «да» на любое его предложение. Единственное, что меня беспокоило: а вдруг он попросит не очень скоро.

– Польские евреи с одной стороны, русские – с другой…

– Я так и думал. Ты похожа на еврейку…

– А ты похож на английского антисемита.

– Да брось ты… я люблю евреев…

– Ну да, некоторые из твоих лучших друзей…

– Еврейские девушки чертовски хороши в постели.

Мне даже сразу в голову не пришло, что ответить.

«Господи Иисусе, – думала я, – вот он и есть. Настоящая м. с. Отличная молниеносная случка. Чего мы ждем, черт побери? Уж конечно не Родни Лемана».

– Еще мне нравятся китаянки, – сказал он. – И у тебя красивый муж.

– Наверное, стоит тебя с ним свести. Вы ведь оба психоаналитики. У вас много общего. Могли бы трахать друг друга в задницу под портретом Фрейда.

– Телка, – сказал он. – Вообще-то я больше люблю китаянок… но еврейские девушки из Нью-Йорка, если они с коготками, мне представляются ужасно сексуальными. Любая женщина, способная учинить скандал вроде того, что подняла ты у регистрационного столика, кажется мне весьма многообещающей.

– Спасибо.

Уж если мне кто говорит комплимент, то я его вполне могу распознать. Трусики у меня были мокрые – хоть венские улицы протирай.

– Ты единственный человек, которому показалось, что я похожа на еврейку, – сказала я, пытаясь вернуть разговор на нейтральную территорию. Хватит про секс. Вернемся к расизму. То, что ему показалось, что я – еврейка, возбуждало меня. Одному богу известно почему.

– Слушай… я не антисемит, а вот ты – антисемитка. С чего ты решила, что не похожа на еврейку?

– Люди всегда принимают меня за немку… и я полжизни провела, слушая антисемитские истории, которые рассказывались людьми, и не предполагавшими, что я…

– Вот что я ненавижу в евреях, – сказал он. – Они считают, будто антисемитские шутки позволительны только им. Это дьявольски несправедливо. Почему я должен быть лишен удовольствия использовать мазохистский еврейский юмор только из-за гойского происхождения?

Слово «гой» прозвучало у него очень по-гойски.

– Ты его неправильно произносишь.

– Что? Гой?

– Да нет, с этим в порядке, я говорю про «мазохистский». – Он произносил это слово на английский манер: первый слог у него звучал как «мез». – Ты уж следи за собой, как произносишь еврейские слова, вроде «мазохистский», – сказала я. – Потому что мы, евреи, народ обидчивый.

Он заказал еще выпивку, делая вид, что выискивает взглядом Родни Лемана, а я очень профессионально плела ему всякую чушь про статью, которую собираюсь написать. Я почти снова себя убедила. Такова одна из самых больших моих проблем. Когда я начинаю убеждать других, мне это не всегда удается, но себя я неизбежно убеждаю. Врать у меня плохо получается.

– А у тебя настоящий американский акцент, – сказала он, улыбаясь своей улыбкой счастливо потрахавшегося человека.

– Нет у меня никакого акцента… акцент у тебя…

– Да ты сама послушай, – сказал он.

– Пошел в жопу.

– Неплохая мысль.

– Как, ты сказал, тебя зовут? (Возможно, вы помните, что это кульминационная строка из пьесы Стриндберга «Фрекен Юлия».)

– Адриан Гудлав, – сказал он и резко повернулся, пролив на меня свое пиво. – Извини, бога ради, – повторял он, протирая стол грязным платком, а потом и своей индийской робой, которую снял, скатал в комок и дал мне, чтобы я промокнула платье. Ах, какой рыцарский поступок! Но я сидела, глядя на курчавые светлые волосы на его груди и чувствуя, как пиво сочится у меня между ног.

– Да бог с ним, я не очень расстраиваюсь, – сказала я, что было неправдой – я была в восторге.

Гудлав, Гудолл, Гудбар, Гудбар, Гудбой,

Гудчайлд, Гудив, Гудфеллоу, Гудфорд,

Гудфлиш, Гудфренд, Гудгейм, Гудхар,

Гудхью, Гудинг, Гудлет, Гудсан,

Гудридж, Гудспид, Гудтри, Гудвайн.

Если ты носишь имя Айседора Уайт Уинг, урожденная Вайсс, что мой отец вскоре после моего рождения отбелил до Уайт, то волей-неволей немалую часть жизни проводишь в размышлениях об именах. Адриан Гудлав. Мать назвала его Гадрианом, но потом отец заставил изменить имя на Адриан, ибо так «больше похоже на английское». Его отец настаивал, чтобы все походило на английское.

– Типичные узколобые англичане среднего класса. – Так Адриан характеризовал своих родителей. – Тебе бы они не понравились. Проводят жизнь, пытаясь бздеть во имя королевы. Пустое дело. У них постоянно запоры.

Чтобы усилить эффект своих слов, он громко пукнул, потом усмехнулся. Я взирала на него с удивлением.

– Ты настоящий дикарь, – усмехнулась я. – Естественный человек.

Но Адриан продолжал ухмыляться. Мы оба знали, что наконец-то я нашла настоящую молниеносную случку.

Ну хорошо, я готова признать: мои вкусы относительно мужчин не бесспорны. Тут будет еще масса подтверждений этому. Но кто спорит о вкусах? Все равно что описывать вкус шоколадного мусса или вид заката или объяснять, почему ты сидишь часами и корчишь рожи собственному ребенку… Найдется ли кто-нибудь, способный объяснить все это на бумаге. Мы принимаем на веру Ромео, Жюльена Сореля и графа Вронского. Даже егеря Меллорса. Улыбка, косматые волосы, запах трубочного табака и пота, циничная речь, опрокидывание пива, громкое пуканье на публике…

У моего мужа красивая голова с черными волосами и длинные тонкие пальцы. В первый вечер нашего знакомства он тоже хватал меня за задницу, рассказывая при этом о новых тенденциях в психотерапии. Вообще-то мне нравятся мужчины, которые умеют так быстро переходить от слов к делу. Зачем терять время, если притяжение очевидно? Но если мужчина, который мне не нравится, ухватит меня за задницу, то я, наверное, приду в бешенство, а возможно, даже испытаю отвращение. А кто может объяснить, почему одно и то же действие в одном случае вызывает у тебя отвращение, а в другом – возбуждает? И кто пояснит принципы отбора? Ненормальные от астрологии пытаются это сделать. И психоаналитики. Но их объяснениям всегда чего-то недостает. Словно они упускают самую суть вопроса.

Когда очарование проходит, начинаешь размышлять. Раньше я восхищалась дирижером с лоснящимися волосами, который никогда не принимал ванну и задницу себе толком не мог подтереть. От него на моих простынях всегда оставались пятна говна. Обычно я от таких вещей не тащусь, но с ним – ничего, терпела, так до сих пор и не знаю почему. В Беннета я влюбилась отчасти потому, что у него были самые чистые яйца из тех, что я брала на язык. Безволосые. К тому же он практически никогда не потеет. Да с его жопы, если есть желание, просто есть можно – чистота, как на кухонном полу моей бабушки. Так что если речь идет о фетишах, то тут я достаточно гибкая. В некотором роде они делают мои увлечения еще менее объяснимыми.

Но Беннет во всем видел стереотипы.

– Этот англичанин, с которым ты говорила, – сказал он, когда мы вернулись в номер отеля, – он на тебя глаз положил…

– С чего ты взял?

Он смерил меня циническим взглядом.

– У него просто слюни текли, когда он на тебя смотрел.

– А мне показалось, он самый неприветливый сукин сын из всех, что я видела. – Отчасти высказывание было справедливо.

– Верно… но ты всегда притягиваешь к себе неприветливых типов.

– Тебя, например.

Он притянул меня к себе и начал раздевать. Я чувствовала, что он возбудился, глядя, как Адриан вился вокруг меня. И я тоже возбудилась. И мы оба занялись любовью с духом Адриана. Счастливчик Адриан. Спереди его трахала я, а сзади – Беннет.

«История мира – взгляд из влагалища». Любовная игра. Древний танец. Хроника почище той, что я задумывала как «История мира – взгляд из туалета». Она впитает в себя все. Ведь в конечном счете все дороги ведут туда. Мы с Беннетом не всегда занимались любовью с каким-нибудь фантомом. Случалось, мы занимались любовью и друг с другом.

Мне было двадцать три, когда я, уже будучи в разводе, познакомилась с ним. Ему стукнул тридцать один год, и он еще ни разу не был женат. Такого молчаливого человека я в жизни не встречала. И такого доброго. Или, по крайней мере, я считала его добрым. И вообще, что я знаю о молчунах? Я происхожу из семьи, где децибелы за обеденным столом могут необратимо повредить среднее ухо. Может, мне и повредили.

Мы с Беннетом познакомились на вечеринке в Виллидже, на которой никто из нас не знал хозяйку. Нас обоих пригласили другие люди. Это был последний шик середины шестидесятых. Хозяйка черная, тогда еще слово «негр» находилось под запретом, и у нее была какая-то модная, пользовавшаяся большим спросом профессия – что-то вроде адвертайзинга. Она была с ног до головы в дизайнерской одежде, глаза подведены золотыми тенями. Там набилось полно психоаналитиков, рекламщиков, социальных работников, преподавателей Н-ЙУ, которых невозможно отличить от аналитиков. Тысяча девятьсот шестьдесят пятый год – еще нет ни хиппи, ни язычников. У аналитиков, преподавателей и рекламщиков пока еще короткие волосы и очки в роговой оправе. В те времена они даже брились. Чернокожие в ту эпоху продолжали распрямлять свои курчавые волосы. Ах, эта память о прошлых временах!

Я туда попала через знакомых, как и Беннет. Поскольку у моего первого мужа наблюдался психоз, то мне казалось вполне естественным во второй раз выйти за психиатра. В качестве противоядия, так сказать. Не хотела, чтобы со мной снова приключилось такое. Теперь я вознамерилась найти мужчину, у которого в кармане лежал ключ к подсознательному. А потому ошивалась в компаниях психоаналитиков. Я была очарована ими, так как мне казалось, что они знают всё, достойное знания. А они очаровывались мною, потому как считали «креативной личностью», это подтверждалось тем фактом, что я по 13-му каналу читала стихи собственного сочинения, а психоаналитику никакого другого подтверждения креативности и не требовалось.

Оглядываясь на свою жизнь до тридцати лет, я вижу всех моих любовников, сидящих спина к спине, словно в игре в музыкальные стулья. И каждый из них – противоядие от выбывшего. Каждый из них – реакция, поворот на сто восемьдесят градусов, рикошет.

Брайан Соллерман, мой первый любовник и первый муж, был очень невысокого роста, склонный к полноте, волосатый, смуглый. Еще он был настоящее пушечное ядро в человечьем обличье и говорил без умолку. Он всегда находился в движении, всегда выплевывал слова из пяти слогов. Он слыл специалистом по Средним векам, и не успевали вы произнести «Альбигойский крестовый поход», как он начинал рассказывать вам историю своей жизни в ошеломляюще мельчайших подробностях. Если вы находились в обществе Брайана, у вас возникало впечатление, что он не закрывает рта. На самом деле это было не совсем так, поскольку он таки замолкал, когда засыпал. Но когда у него завелись тараканы (в моей семье использовался этот вежливый эвфемизм), или стали проявляться симптомы шизофрении (как сформулировал один из его многочисленных психиатров), или когда ему открылся истинный смысл жизни (как заявил он сам), или когда у него случился нервный срыв (как выразился руководитель его докторской диссертации), или когда его, извините за выражение, жена, принцесса еврейская из Нью-Йорка, довела его до ручки (как сказали его родители), тогда он даже во сне не прекращал говорить. Вообще-то он просто перестал спать и целыми ночами напролет рассказывал мне о втором пришествии Христа, утверждая, что на сей раз Иисус может вернуться в образе еврея, специалиста по Средним векам, живущего на Риверсайд-драйв.

Конечно же, мы жили на Риверсайд-драйв, и Брайан был блестящим говоруном. Но я так увлеклась его фантазиями, настолько втянулась в это folie à deux, что потребовалась целая бессонная неделя, в течение которой я без конца слушала его, прежде чем меня осенило: а ведь Брайан сам себя прочит на роль мессии. Ему не очень понравилось, когда я сказала, что, возможно, он все же заблуждается – он меня чуть не придушил за этот вклад в дискуссию. Когда я перевела дыхание (чтобы не затягивать мой рассказ, я максимально упростила эту ее часть), он несколько раз пытался вылететь из окна или прогуляться по водам озера в Сентрал-парке, так что в конечном счете его пришлось насильно увезти в психиатрическую больницу, где Брайана посадили на торазин, компазин, селазин и прочие препараты, какие только пришли им в голову. К этому моменту я сама была готовенькая – и мне пришлось немного отдохнуть в родительском доме, где я проплакала целый месяц; перед лицом Брайанова безумия мои родные стали до странности здравомысленны. Но в один прекрасный день я почувствовала облегчение, проснувшись в тишине пустой квартиры на Риверсайд-драйв, и поняла, что вот уже несколько лет не слышала собственных мыслей. И тогда осознала: я больше никогда не вернусь к Брайану, перестанет он считать себя новоявленным Иисусом или нет.

Муж numero uno уходит. Входит странная процессия прочих чисел. Но я, по крайней мере, знала, чего ищу в numero due – добропорядочный тип, психиатр в противовес психу, неторопливый надежный секс как противоядие от Брайанова религиозного экстаза, который, казалось, вообще исключал секс, молчун как противоядие от шумливого, благоразумный гой как противоядие психованному еврею.

Беннет Уинг появился словно из сна. Можно сказать – прилетел. Высокий, красивый, с непроницаемо-восточным лицом. Длинные тонкие пальцы, безволосые яйца – очень миленькая шишечка, свисающая из промежности, когда он трахается, а в этом он абсолютно неутомим. А еще он не отличался разговорчивостью, и его молчание в то время было для меня музыкой. Откуда же мне было знать, что не пройдет и нескольких лет, как я почувствую себя какой-нибудь сраной Хелен Келлер.

Уинг. Мне нравилась фамилия Беннета. К тому же он живой как ртуть. Крылышки у него располагались не на пятках, а на конце. Он воспарял в небеса, когда трахался. Он ввинчивался в меня восхитительным винтом. Член у него всегда стоял, Беннет был единственным знакомым мужчиной, готовым трахаться в любой момент, даже если он зол или мрачен. Но почему он никогда не целовался? И почему никогда не говорил в процессе? Я кончала, кончала и кончала, и каждый оргазм походил на ледяную глыбу.

Было ли иначе вначале? По-моему, да. Меня ошеломило его молчание, как в свое время ошеломил непрекращающийся поток речи Брайана. Перед Беннетом я встречалась с дирижером, который любил свою дирижерскую палочку, но не умел вытирать задницу. Затем был флорентийский бабник, Алессандро Вульгарный, много позднее – кровосмесительная связь с зятем-арабом, романчик с профессором философии из Калифорнийского университета и всякие случайные ночные случки.

Я отправилась с дирижером в путешествие по Европе, смотрела, как он машет палочкой, носится с партитурами, но в конечном счете он удрал от меня к старой подружке в Париж. Таким образом, меня ранили музыка, сумасшествие и случайные случки. А молчаливый Беннет стал моим целителем – доктором головы и психоаналитиком вагины. Он меня трахал, а тишина при этом стояла такая, что ушам становилось больно. Он был хорошим аналитиком и умел слушать. Он знал все симптомы Брайана – мне ему и говорить о них не требовалось. Он знал, что мне пришлось пережить. Но самое удивительное – по-прежнему хотел жениться на мне, хотя я ему и рассказала о себе все.

– Лучше найди хорошенькую китаяночку, – говаривала я.

Дело не в расизме, а в моей боязни брака. Такое постоянство пугало. Даже первый брак меня страшил, но я вышла за Брайана, хотя и понимала, что делать этого не стоит.

– Я не хочу хорошенькую китаяночку, – сказал Беннет. – Я хочу тебя.

Как выяснилось, Беннет никогда в жизни не был близко знаком с китаянками и, уж конечно, ни одну из них не трахал. Он помешался на еврейских девушках. Похоже, у меня на роду написано всю жизнь иметь дело с такими мужчинами.

– Я рада, что ты хочешь меня, – сказала я благодарно.

Я и вправду была благодарна. Когда я перестала делать вид, что Беннет – это не Беннет, а кто-то другой? Ближе к концу третьего года нашего супружества. А почему? Этого мне так никто толком и не смог объяснить.

Вопрос: – Дорогой доктор Рубен, почему траханье неизменно превращается в некое подобие плавленого сыра?

Ответ: – Похоже, у вас есть хороший фетиш или то, что на языке психоаналитиков называется «устная фиксация». Вы никогда не подумывали о том, чтобы обратиться за профессиональной помощью?

Я крепко зажмурила глаза и представила себе, что Беннет – это Адриан. Я преобразовала Б в А. Мы пришли – сначала я, потом Беннет – в номер и, потея, принялись трахаться на жуткой гостиничной кровати. Я чувствовала себя несчастной. Какая же я мошенница! Настоящая измена и то лучше, чем притворство. Трахаться с одним мужчиной, думать о другом и помалкивать о своем обмане – это гораздо, гораздо хуже, чем трахаться с другим мужчиной, находясь в пределах видимости собственного мужа. Это хуже любого предательства, какое мне приходило в голову. «Ну, всего лишь фантазии, – сказал бы, наверное, Беннет. – Фантазии – всего лишь фантазии, они бывают у каждого. Только психопаты воплощают свои фантазии в жизнь. Нормальные люди так не сделают».

Но у меня больше уважения к фантазиям. Ты такая, какой себе видишься. Ты такая, какой видишь себя во снах наяву. Диаграммы и цифры Мастерса и Джонсон, мигающие лампочки, пластиковые фаллоимитаторы говорят нам о сексе все и ничего. Потому что секс – он весь в голове. Частота пульса и уровень гормонов не имеют к этому никакого отношения. Вот почему все бестселлеры с рекомендациями по сексу – сплошное надувательство. Они учат людей трахаться гениталиями, а не головой.

Какое имеет значение, что технически я «верна» Беннету? Какое имеет значение, что, выйдя за него замуж, я ни с кем другим не трахалась? Мысленно я изменяла ему по десять раз в неделю, и по крайней мере в пяти из этих десяти я ему изменяла, когда трахалась с ним.

Может быть, Беннет, трахаясь со мной, тоже воображал себе кого-то другого. Ну и что с того? Это его проблема. И нет никаких сомнений, девяносто девять процентов всех людей трахаются с фантомами. Может, и так, но ничуть не утешает. Я презирала лживость в себе и презирала себя. Я давно стала неверной женой, но откладывала фактическое совершение этого действия только из трусости. А оно делало меня неверной женой и трусом (трусихой?) одновременно. Если я трахнусь с Адрианом, то, по крайней мере, останусь только неверной женой.