Председательствует на заседании доктор Гудлав. В сыром подвале университета, в амфитеатре без окон, с грохочущими деревянными креслами Адриан, напяливший на себя официальную английскую вежливость и ту же дырявую рубаху, четко выговаривает слоги английские слушателям многоязычным, рассевшимся здесь и там в зале.

Он выглядит как Христос на Тайной вечере. Справа и слева от него строго одетые аналитики в галстуках и пиджаках. Он с серьезным видом наклоняется к микрофону, сосет свою трубку и подводит итог прошедшей части заседания, которую мы пропустили. Одна его голая нога покачивается туда-сюда – к публике и от нее, а поношенная сандалия стоит на полу под столом.

Я сказала Беннету, что хочу сидеть сзади, поближе к двери и как можно дальше от тепла, генерируемого Адрианом. Беннет смотрит на меня кислым взглядом, означающим, что его это не устраивает, и шествует вперед, где усаживается рядом с крашеной делегаткой из Аргентины.

Я сижу в последнем ряду, уставившись на Адриана. Адриан смотрит на меня. Он посасывает свою трубку так, словно посасывает меня. Волосы падают ему на глаза. Он откидывает их назад. Мои волосы падают мне на глаза. Я откидываю их назад. Он посасывает свою трубку. Я посасываю его воображаемый член. Наши глаза словно связаны тоненькими лучами, как в космическом комиксе. Тоненькие тепловые волны словно соединяют наши чресла, как в порнографическом комиксе.

А может, он вовсе не на меня смотрит?

– …конечно, еще остается проблема полной зависимости претендента от его аналитика, – говорит аналитик слева от Адриана.

Адриан усмехается, глядя на меня.

– …полной зависимости, смягченной только адекватным восприятием реальности претендентом, которое – восприятие – с учетом кафканской атмосферы института может на самом деле быть довольно далеким от реального положения дел…

Кафканской? Я всегда считала, что нужно говорить «кафкианской».

Наверное, я первый в истории медицины случай менопаузы в двадцать девять лет. У меня прилив. У меня такое ощущение, будто лицо запунцовело, сердце стучит, будто мотор спортивной машины, щеки словно проколоты тысячей тонюсеньких акупунктурных иголочек. Вся нижняя часть тела словно разжижилась и медленно стекает на пол. Речь уже идет не о том, что у меня мокро в трусиках – я вся растворяюсь.

Я хватаю свой блокнот и начинаю выводить каракули.

«Меня зовут Айседора Зельда Уайт Столлерман Уинг, – пишу я, – а мне бы хотелось быть Гудлав».

Вычеркиваю написанное.

А потом я пишу:

Адриан Гудлав

Доктор Адриан Гудлав

Миссис Адриан Гудлав

Айседора Уинг-Гудлав

Айседора Уайт-Гудлав

Айседора Гудлав

А. Гудлав

Миссис А. Гудлав

Госпожа Айседора Гудлав

Айседора Уинг-Гудлав, член Ордена Британской империи

Сэр Адриан Гудлав

Айседора и Адриан Гудлав

желают вам

=буйного Рождества

=буйной Хануки

буйного зимнего солнцестояния

Айседора Уайт Уинг и Адриан Гудлав

с абсолютным

психопатическим почтением

категорически

сообщают

о рождении

их возлюбленного дитяти

Зигмунды Китс

Уайтуинг-Гудлав

Айседора и Адриан

приглашают вас

на

новоселье

в

их новое жилище

на Фласк-Уок, 35

Хемпстед

Лондон ЭнУай-3

галлюциногены приносить с собой

Спешно перечеркиваю все и переворачиваю страницу. Такой ерундой я не занималась с тех времен, когда в пятнадцать лет томилась от любви.

Надеялась после заседания поговорить с Адрианом, но Беннет утащил меня до того, как Адриан успел продраться сквозь толпу вокруг сцены. Мы втроем стали участниками этакого странного трио. Беннет чувствовал, что я себя почти не контролирую, а потому поспешил как можно скорее утащить меня из университета. Адриан чувствовал, что я себя почти не контролирую, а потому не отрывал взгляда от Беннета, пытаясь понять, что тому известно. А я уже чувствовала себя так, будто эти двое разрывают меня на две половинки. Их вины в этом, конечно, не было. Они только символизировали борьбу, происходящую внутри меня. Дотошная, навязчивая и утомительная стойкость Беннета отражала мой собственный страх перед переменами, боязнь остаться одной, потребность в безопасности. Адриановские шутовские манеры и хватание за ягодицы отражали ту часть меня, которая превыше всего жаждала, чтобы все было через край. Мне никогда не удавалось примирить эти две половинки. Я могла лишь (на какое-то время) подавить одну за счет другой. Буржуазные добродетели – брак, стабильность и работа превыше чувственных радостей – никогда не устраивали меня. Я слишком любопытна и авантюрна, а потому не позволяла втиснуть себя в рамки этих ограничений. Но я также страдала от ночных кошмаров и приступов страха перед одиночеством. А потому всегда предпочитала жить с кем-то или быть замужем.

И к тому же искренне верила в длительные и глубокие отношения с одним человеком. Я легко представляла себе тщету перепрыгивания из одной постели в другую и уйму поверхностных романов с множеством поверхностных людей. У меня в жизни приключилась невыразимо тяжелая ситуация, когда я проснулась в постели с мужчиной, говорить с которым мне оказалось невыносимо, – и это тоже явно не стало путем к освобождению. Так или иначе, но способа, сочетать в жизни стабильность и чтобы все через край, не существовало. Тот факт, что умы более выдающиеся, чем я, размышляли над этими вопросами и не могли найти удовлетворительных ответов, тоже меня особо не утешал. Я из-за этого только чувствовала, что все мои проблемы банальны и тривиальны. Если бы я и в самом деле являлась исключительной личностью, думала я, то не заморочивала бы себе голову мыслями о браке и адюльтере. Я бы просто хватала жизнь обеими руками, не чувствуя в связи с этим ни вины, ни раскаяния. Мое чувство вины лишь свидетельствовало, насколько я обуржуазившаяся и достойная презрения особа. Все тревоги на этот счет лишь свидетельствовали о моей ординарности.

В тот вечер торжественные мероприятия начались со встречи претендентов в кафе в Гринцинге. Оформлено все было в высшей степени неизящно. Огромные фаллические сардельки с чесноком и квашеная капуста стали основными фрейдистскими блюдами. В качестве развлечения венские претенденты, которые и оплачивали вечеринку, спели хором «Когда аналитики маршируют…» (на мотив «Когда святые маршируют»). Стихи предположительно английские, по крайней мере, венские претенденты, видимо, считали, что это английские стихи. Все смеялись и от души аплодировали, а я сидела там как Гулливер в компании йеху, хмурила брови и думала о конце света. Мы все провалимся в ядерный ад, а эти шуты гороховые продолжат сидеть и петь об идиотских аналитиках. Мрак. Адриана нигде не было видно.

Беннет разговаривал об учебном анализе с другим слушателем из Лондонского института, а я фактически завязала разговор с типом, сидевшим напротив меня, чилийским психоаналитиком, стажирующимся в Лондоне. Единственным, кого я вспомнила, когда он упомянул Чили, был Неруда. Поэтому мы поговорили о Неруде. Я ему принялась вовсю пудрить мозги, наплела, как это здорово быть южноамериканцем во времена, когда все великие писатели южноамериканцы. Я считала себя последней мошенницей, но он, казалось, был доволен. Словно я сделала комплимент ему. Разговор продолжался в нелепом литературно-шовинистическом ключе. Мы говорили о сюрреализме применительно к южноамериканской политике, в которой я ни бельмеса не смыслю. Но зато в сюрреализме знаю толк. Сюрреализм, можно сказать, моя жизнь. Адриан похлопал меня по плечу в тот момент, когда я несла что-то о Борхесе и его лабиринтах. Вот вам и разговоры о минотавре. Он оказался прямо у меня за спиной со всеми его рогами. Сердце катапультировало прямо мне в нос.

Не хочу ли я танцевать? Конечно, я хотела танцевать, но не только.

– Я тебя искал весь день, – сказал он. – Ты где была?

– С мужем.

– У него какой-то побитый вид. Чем ты его так огорчила?

– Наверное, тобой.

– Ты смотри, поосторожнее, – сказал он. – Не позволяй ревности поднять уродливую голову.

– Она уже подняла.

Мы говорили так, словно давно стали любовниками, правда, в некотором роде мы ими и стали. Если намерение – всё, то мы обречены, как Паоло и Франческа. Но нам некуда пойти, мы не могли ускользнуть с глаз людей, которые смотрели на нас, а потому продолжали танцевать.

– Я плохой танцор, – сказал он.

Он не погрешил против истины – танцор из него никудышный. Но он компенсировал свое неумение, улыбаясь, как Пан, и шаркая своими раздвоенными копытами. Я смеялась с чрезмерно истерической ноткой.

– Танцевать все равно что трахаться, – сказала я, – не имеет значения, как ты смотришься со стороны – нужно сосредоточиться на чувствах.

Не перебарщивала ли я со своей наглостью? И вообще, к чему я корчу светскую даму? У меня от страха крыша поехала.

Я закрыла глаза, двигаясь под музыку. Крутила задницей, вращала бедрами, дергалась всем телом. Когда-то давным-давно, в седые времена твиста, мне пришло в голову, что никто не знает, как танцевать эти танцы, так чего стесняться? В танце или в жизни главное – наглость. С того времени я и стала «хорошей танцоркой» или, по крайней мере, танцевать мне нравилось. Это и в самом деле похоже на совокупление – ритмично двигаешься и потеешь.

Мы с Адрианом, протанцевав следующие пять или шесть танцев, были без ног, все в поту и готовы ехать домой вместе. Потом я станцевала с одним из австрийских претендентов, ради приличий, поддерживать кои было все труднее и труднее. А потом станцевала с Беннетом, который танцует замечательно.

Мне доставляло удовольствие, что Адриан смотрит, как я танцую с мужем. Беннет танцевал намного лучше Адриана, и у него имелась грация, отсутствующая у Адриана, дергающего задницей, словно лошадь, впряженная в телегу. Беннет весь гладкий и изящный – настоящий «ягуар Экс-Кей-И». И он стал так чертовски мил. С того самого момента, как на сцене появился Адриан, Беннет был сама галантность и предупредительность. Он снова начал за мной ухаживать. А это сильно все осложняло. Если бы он только повел себя как скотина! Если бы он только повел себя как эти мужья из романов – отвратительные тираны, которым просто невозможно не наставить рогов. Нет, он, напротив, сама любезность. А хуже всего – его любезность ничуть не уменьшала мою страсть к Адриану.

Моя страсть, возможно, никак не была связана с Беннетом. Да и почему тут нужно было ставить вопрос так: или – или? Просто я хотела их обоих. А вот выбор тут как раз и был невозможен.

Адриан отвез нас в отель. Когда мы спускались по петляющей дороге из Гринцинга, он рассказывал о своих детях, поэтически названных Анаис и Николай, – они жили с ним. Было им десять и двенадцать. Двое других – девочки-близняшки – жили с матерью в Ливерпуле.

– Моим детишкам трудно без матери, – сказал он, – но, с другой стороны, я сам очень неплохая мамочка. Даже готовить люблю. Я готовлю такой карри – пальчики оближешь.

То, как он гордится своим умением хозяйствовать, забавляло и очаровывало. Я сидела на переднем сиденье «триумфа» рядом с Адрианом. Беннет сидел на маленьком сиденье сзади. Ах, если бы он вдруг взял да испарился – вылетел из машины, исчез в лесу. И конечно же, я ненавидела себя за эти желания. Ну почему все так сложно? Почему мы не могли решить проблему по-человечески и открыто. «Извини, дорогой, я сейчас вернусь – только трахнусь с этим прекрасным незнакомцем». Почему она не решается просто, честно и весело? Почему ради одной жалкой молниеносной случки ты должна рисковать всей жизнью?

Он довез нас до отеля и простился. Какое лицемерие подниматься по лестнице с мужчиной, с которым ты не хочешь трахаться, оставив того, кто тебе нужен, в одиночестве, а потом в перевозбужденном состоянии трахаться-таки с тем, с кем не хочешь, воображая, что ты трахаешься с другим! И это называется супружеской верностью. Это называется цивилизацией и ее издержками.

На следующий вечер должно было состояться официальное открытие конгресса, а следом коктейль во дворе Хофбурга – одного из венских дворцов восемнадцатого века. Внутри здание обновлено, так что общественные помещения полны всеми функциональными благами столовой американского мотеля, но дворик все еще пребывал в тумане восемнадцатого века.

Мы приехали в багряный час – восемь часов июльского вечера. Длинные столы по краям дворика. Официанты продвигались сквозь участников, держа на подносах бокалы с шампанским – увы, шампанское оказалось сладким немецким «сектом». В сиреневых сумерках светились даже аналитики. На Розе Швам-Липкин красовался розовый с бисером гонконгский свитер, красная атласная юбка и ее самые модные ортопедические сандалии. Джуди Роуз щеголяла без бюстгальтера, в платье в обтяжку из серебристого ламе. Даже на докторе Шрифте был сливового цвета бархатный смокинг и большой розоватый атласный галстук. А на докторе Фроммере – фрак и цилиндр.

Мы с Беннетом двигались сквозь толпу в поисках знакомых лиц. Бродили по дворику без цели, пока официант не наклонил чуть-чуть перед нами поднос с бокалами, и у нас, таким образом, появилось занятие. Я быстро выпила свой, надеясь сразу же запьянеть, но у меня ничего не получилось. Минут через десять я бродила сквозь ставший еще более сиреневым туман, видя пузыри шампанского в уголках своих глаз. Я якобы искала дамский туалет, а на самом же деле я, конечно, искала Адриана. Я нашла тысячу Адрианов, теряющихся в бесконечности в длинном с зеркальными панелями вычурном коридоре перед женским туалетом.

Он отражался в зеркалах. Бесконечное число Адрианов в бежевых вельветовых брюках, сливового цвета водолазках и коричневых замшевых пиджаках. Бесконечное число грязных пальцев, торчащих из бесконечного числа индийских сандалий. Бесконечное число пеньковых трубок, зажатых в его красивых искривленных губах. Моя молниеносная случка? Мой человек под кроватью! Размноженные, как любовники из фильма «В прошлом году в Мариенбаде». Размноженные, как автопортреты Энди Уорхола. Размноженные, как тысяча и один будда из храма в Киото. У каждого будды шесть рук, каждая рука имеет дополнительный глаз… сколько болтов у этих миллионов Адрианов? И каждый болт символизирует бесконечную мудрость и бесконечное сострадание Господа.

– Привет, моя прелесть, – говорит он, поворачиваясь ко мне.

– У меня есть кое-что для тебя, – говорю я, протягивая ему надписанную книгу, которую таскала с собой весь день. Края страниц уже стали обтрепываться от моих потных ладоней.

– Ты душка!

Он берет книгу. Взяв друг друга под руки, мы двигаемся по зеркальному коридору. «Galeotto fu il libro e chi lo scrisse», – как сказал бы мой старый приятель Данте. Стихи сводничали, как и их автор. Книга моего тела открылась, и второй круг ада затаился неподалеку.

– Знаешь, – говорю я, – мы, наверное, больше не увидимся.

– Может, поэтому и делаем это, – говорит он.

Мы выходим из дворца в другой дворик, который теперь используется главным образом как парковка. Среди призраков «опелей», «фольксвагенов» и «пежо» мы обнимаемся – рот ко рту, живот к животу. Никто в мире не целовался так страстно, как Адриан. Его язык повсюду, как океан. Мы уплываем под парусами. Его член, рвущийся из-под вельветовых брюк, – высокая красная труба океанского лайнера. И стоны мои, как океанский ветер.

И я говорю все те глупости, что говорят обнимающиеся на парковках, пытаясь каким-то образом выразить томление, выразить которое невозможно, разве что средствами поэзии. И все получается как-то неловко. Я люблю твой рот. Я люблю твои волосы. Я люблю твои уши. Я хочу тебя. Я хочу тебя. Я хочу тебя. Все, что угодно, лишь бы не сказать: я тебя люблю. Потому что происходящее слишком прекрасно, чтобы называться любовью. Слишком сладко и восхитительно, чтобы называться чем-то таким трезвым и серьезным, как любовь. Его рот стал жидким. Вкус языка лучше, чем вкус соска для младенца. (Только не надо, Беннет, совать мне под нос всякие психиатрические интерпретации, потому что у меня найдутся другие слова, чтобы сунуть тебе под нос в ответ. Инфантильная. Недоразвитая. Практически кровосмешение. Да кто же спорит? Но я жизнь готова отдать, чтобы и дальше так целоваться. Дорогой Беннет, как ты собираешься анализировать это?)

А Андриан тем временем обеими руками обхватывает мои ягодицы. Он положил книгу на крыло «фольксвагена», чтобы обеими руками обхватить мою задницу. Уж не для этого ли я пишу? Чтобы меня любили? Я больше этого не знаю. Я даже имени своего больше не знаю.

– Я такой классной жопы еще не встречал, – говорит он.

И от этого замечания я испытываю чувства гораздо более сильные, чем если бы меня наградили Национальной литературной премией. Национальную жопошную премию – вот что я хотела бы получить. Трансатлантическая жопошная премия за 1971 год.

– Я чувствую себя как мисс Америка на конгрессе сновидений, – говорю я.

– Ты и есть мисс Америка на конгрессе сновидений, – говорит он, – и я хочу любить тебя со всей страстью, на какую способен, а потом уйти.

Считается, если ты предупрежден – значит, вооружен. Но кто слушал? Единственное, что я слышала, – это стук собственного сердца.

Остальная часть вечера стала сном отражений, бокалов с шампанским и пьяного жаргона психиатров. Мы двинулись назад по коридору зеркал. Мы были так возбуждены, что даже не озаботились тем, чтобы договориться о будущей встрече.

Беннет улыбался рыжеволосой аргентинке, повисшей на его руке. Я выпила еще шампанского и прошлась по залу с Адрианом. Он представлял меня всем лондонским аналитикам и нес всякую ерунду о моей ненаписанной статье. Согласны ли они дать интервью? Мог ли он заинтересовать их моей журналистской деятельностью? Все время его рука лежала у меня на талии и иногда опускалась на ягодицы. По меньшей мере неосмотрительно. Все видели. Его аналитик. Мой бывший аналитик. Аналитик его сына. Аналитик его дочери. Бывший аналитик моего мужа. Мой муж.

– Миссис Гудлав? – спросил один из пожилых лондонских аналитиков.

– Нет, – ответил Адриан. – К сожалению. Будь оно так, мне бы, вероятно, очень, очень повезло.

Я была на седьмом небе. Голова моя исполнилась шампанского и разговоров о браке. Голова моя полна мыслей о том, чтобы покинуть серый старый Нью-Йорк и переехать в великолепный стильный Лондон. У меня крыша уехала. «Она убежала с каким-то англичанином», – слышала я завистливые голоса моих нью-йоркских друзей. У всех у них имелись хвосты в виде детей и бэбиситтеров, аспирантур, преподавательских мест, аналитиков и пациентов. А я тут летала по сиреневым венским небесам на взятой напрокат метле. Это на меня они рассчитывали, полагая, что я в своих книгах выскажу их фантазии. Это на меня они рассчитывали, полагая, что я напишу смешные истории об их бывших возлюбленных. Это мне они завидовали на публике и надо мной потихоньку посмеивались. Я могла вообразить себе, как эти происшествия будут освещены в «Новостях про одноклассников»:

«Айседора Уайт Уинг и ее новый муж доктор Адриан Гудлав живут в Лондоне неподалеку от Хемпстед-Хит (всех, погрязших в математике, просим не путать с Хитклифом [112] ). Айседора за рубежом будет рада получить весточку от какой-нибудь однокашницы-барнардитки [113] . Она сейчас пишет роман и новую книгу стихов, а в свободное время посещает заседания Международной ассоциации психоаналитиков, где активно блудит…»

Все мои фантазии связаны с браком. Если я воображала, что ухожу от одного мужчины, то неизменно в объятия другого. Как корабль, у которого непременно должен быть порт приписки. Я просто не могла себя вообразить без мужчины. Без мужчины я чувствовала себя, как собака, потерявшая хозяина: лишенная корней, лица, неопределенная.

Но что хорошего в браке? Слава богу, я не первый раз замужем. Некоторые плюсы это давало, но и некоторые минусы. Положительные стороны брака были главным образом негативными. Незамужней женщине в мире, где хозяйничают мужчины, приходилось ох как нелегко, а потому все, что угодно, лучше этого. Брак был лучше. Но не очень. «Черт бы их драл, этих мужиков, – думала я, – устроили все так, что жить одинокой женщине настолько невозможно, что дамы этому предпочитают плохие браки». Почти что угодно можно назвать улучшением по сравнению с жизнью, когда тебе приходится вертеться с утра до ночи на какой-нибудь низкооплачиваемой работе, отражая в свободное время атаки непривлекательных мужчин и одновременно искать привлекательных. Хотя у меня нет сомнений, одиночество для мужчины ничуть не лучше, чем для женщины, но положение мужчин не отягощается опасностью, и оно не обязательно влечет за собой нищету и неоспариваемый статус социальной парии.

Стали бы большинство женщин выходить замуж, если бы знали, что влечет за собой брак? Я думаю о молодых женщинах, которые едут за своими мужьями, когда те отправляются на поиски лучшей работы. Я думаю о том, что они чувствуют, когда оказываются за тысячи миль от друзей и родных. Я думаю о том, что они чувствуют, живя там, где им невозможно найти работу, где говорят на другом языке. Я думаю о том, что они чувствуют, плодя детей, стараясь заполнить пустоту одиночества, не зная для чего. Я думаю об их мужьях – они постоянно делают карьеру, а потому вечно раздражены и измотаны. Я думаю о том, что после свадьбы они видят друг друга реже, чем до нее. Я думаю о том, что они ложатся в постель уставшие – им уже не до любви. Я думаю о том, что по прошествии первого года брака они оказываются так далеко друг от друга, как представить себе не могли во время жениховства. А потом я думаю о тех фантазиях, которые у них начинаются. Он глазеет на четырнадцатилетних постнимфеток в бикини. Она вожделеет к телевизионному мастеру. Заболевает ребенок, и она ложится в постель с педиатром. Он трахает свою мазохистскую маленькую секретаршу, которая читает «Космополитен» и мнит себя суперсовременной. Когда все пошло не так? А было ли оно когда-нибудь так?

Мрачная картинка. Не все браки такие. Взять хотя бы брак, о котором я мечтала в идеалистической юности, когда я считала, что у Беатрис и Сиднея Уэбб, Вирджинии и Леонарда Вулф идеальные браки. Что я понимала тогда? Хотела «полной взаимности», «товарищества», «равенства». Разве я знала, что мужчины сидят как приклеенные к газете, пока ты убираешь со стола? Что они притворяются, будто у них руки из задницы растут, когда ты просишь перемешать замороженный апельсиновый сок? Что они приводят домой друзей, ожидая, что ты будешь прислуживать им, но в то же время считают своим долгом дуться и уходить в другую комнату, когда ты приводишь своих друзей? Какая юная идеалистка может помыслить об этом, читая Шоу, Вирджинию Вулф и Уэббов?

Я знаю несколько хороших браков. В основном вторые браки. Браки, где оба супруга переросли уже идиотскую стадию «я – Тарзан, ты – Джейн» и просто пытаются помогать друг другу жить дальше, быть добрыми по отношению друг к другу, делать неприятную работу, когда возникает необходимость, не очень задумываясь над тем, кто из них двоих должен ее делать. Некоторые мужчины достигают этого благостного расслабленного состояния в возрасте около сорока или после пары разводов. Может быть, вступать в брак лучше всего, когда молодость уже позади. Когда все глупости сошли с тебя, как шелуха, и ты понимаешь, что нужно любить друг друга, потому что рано или поздно умрешь.

Мы были все пьяны, но я пьянее других, когда загрузились в зеленый «триумф» Адриана и направились на дискотеку. Нас в крохотную машинку набилось пять человек: Беннет, Мари Уинклман, моя довольно грудастая сокурсница, которую Беннет заклеил на вечеринке, – она была физиологом; Адриан, который каким-то образом умудрялся рулить; я, с головой, закинутой назад, как первая Айседора после удушения; и Робин Фипс-Смит – робкий претендент-англичанин с кудрявой шевелюрой и немецкими очками, без умолку болтавший о том, какое отвращение у него вызывает «Ронни» Лэнг, чем завоевал сердце Беннета. Адриан, с другой стороны, был последователем Лэнга, учился вместе с ним и прекрасно подражал шотландскому акценту. По крайней мере, мне казалось, что прекрасно, правда, я не знала, как говорит Лэнг. Мы петляли по венским улочкам, ехали по мощеным дорожкам, по трамвайным путям, вдоль грязновато-коричневого Дуная.

Я не знаю, как называлась эта дискотека или улица, – я вообще ничего не знала. У меня случаются состояния, когда я ничего не замечаю вокруг, кроме мужчин и тех моих органов – сердца, желудка, сосков, вагины, – которые эти мужчины заставляют пульсировать. Дискотека была серебряной. Хромированная бумага на стенах. Мигающие огни. Повсюду зеркала. Стеклянные столики на хромированных возвышениях. Сиденья кожаные. Рок-музыка, бьющая по ушам. Это место можно назвать как угодно – Зазеркалье, Седьмой круг, Серебряная шахта, Стеклянный шар. Я знаю одно: название английское. Очень модное и сразу же забываемое.

Беннет, Мари и Робин сказали, что посидят и закажут выпивку. Мы с Адрианом начали танцевать – наши пьяные телодвижения отражались в бесчисленных зеркалах. Наконец мы отыскали закуток между двумя зеркалами, где могли поцеловаться и где нас могли видеть только мы сами, отраженные бессчетное число раз. У меня появилось отчетливое ощущение, будто я целую сама себя; точно так же в девятилетнем возрасте я слюнявила уголок подушки, а потом целовала его, чтобы попытаться ощутить, что такое страстный поцелуй.

Начав искать столик с Беннетом и остальными, мы вдруг потерялись среди зеркальных кабинетов и перегородок, которые переходили друг в друга. Мы шли и шли в самих себя. Словно во сне, ни одно из лиц тех, кто сидел за столиками, не было нам знакомо. Мы искали и искали, все больше впадая в панику. У меня появилось ощущение, будто я попала в какое-то зазеркалье, где я, как Красная Королева, буду бежать и бежать, постоянно возвращаясь в одно и то же место. Беннета нигде не было.

И вдруг меня осенило. Я поняла, он ушел с Мари – потащил ее домой в постель. Я была в ужасе. Наконец-то я спровоцировала его. Это мой конец. Всю оставшуюся одинокую жизнь я теперь буду безмужней, бездетной, заброшенной.

– Идем, – сказал Адриан. – Их здесь нет. Они ушли.

– Может, они не смогли найти столик и ждут на улице.

– Можем посмотреть.

Но я знала правду. Меня бросили. Беннет ушел от меня навсегда. В этот самый момент он тискал громадную желтушную задницу Мари. Трахал ее фрейдовские мозги.

Во время моей первой поездки в Вашингтон в возрасте десяти лет, когда мы были на экскурсии в здании ФБР, я забрела куда-то не туда. Потерялась – представьте только себе! – в здании ФБР. Бюро по розыску пропавших. Объявляйте тревогу. Тогда стояли самые глухие времена маккартизма и немногословный фэбээровец объяснял, как нужно ловить коммунистов. Я слонялась перед застекленным стендом, разглядывая образцы отпечатков пальцев, когда группа завернула за угол и исчезла из вида. Я плелась по залам, поглядывала на свои отражения в стеклах и пыталась подавить в себе страх. Меня никогда не найдут. Обнаружить меня еще труднее, чем отпечатки пальцев преступника, работавшего в перчатках. Меня будут с пристрастием допрашивать коротко подстриженные агенты ФБР, пока я не признаюсь, что родители у меня коммунисты, а они и в самом деле были прежде коммунистами, и мы закончим наши дни как Розенберги – будем петь «Благослови, Господь, Америку» в сырых камерах, представляя себе, что такое быть казненным на электрическом стуле. В этот момент я начала кричать. Я кричала, пока вся экскурсионная группа не прискакала назад и не нашла меня прямо там – в зале, полном улик.

Но теперь я не могла кричать. И потом ро́ковая музыка звучала так громко, что меня все равно никто бы не услышал. Я внезапно возжелала Беннета с такой же страстью, с какой несколько минут назад желала Адриана. А Беннет ушел. Мы покинули дискотеку и направились к машине Адриана.

На пути к его пансиону случилась одна забавная вещь. А точнее, случилось десять забавных вещей. Мы десять раз потерялись. И каждый из этих разов был неповторим – мы вовсе не крутились все время на одном месте. Теперь, когда мы навечно связаны друг с другом, уже вроде бы и не было нужды трахаться прямо здесь и сейчас.

– Я тебе не собираюсь говорить обо всех мужиках, с которыми трахалась, – сказала я, стараясь казаться смелой.

– Отлично, – сказал он, поглаживая мою коленку, и сам начал рассказывать про всех женщин, которых трахал он. Хорошенькая сделка.

Первой в списке шла Лей Пей, китаянка, о которой напомнил ему Беннет.

– Ну и много вы тогда выпили? – спросила я.

– Не думай, что мы это упустили из вида.

– Я и не думаю. Ну и долго вы с ней выпивали?

– А знаешь, довольно долго. Я и не помню, сколько лет.

– Ты хочешь сказать, что вы прекратили встречаться, но продолжали трахаться. Интересное кино. Фантомная случка. Знаешь, нужно запатентовать. Организация случки с великими личностями из прошлого – Наполеоном, Карлом Вторым, Людовиком Четырнадцатым… что-нибудь типа доктор Фауст, трахающий Елену Троянскую… – Мне нравилось говорить ему всякие глупости.

– Заткнись, женщина, и дай мне закончить про Лей… – И потом, повернувшись ко мне под скрежет тормозов: – Боже мой… как ты красива…

– Ты бы лучше на дорогу смотрел, идиот, – сказала я, довольная.

Мой разговор с Адрианом всегда походил на цитирование «Алисы в Зазеркалье». Ну вот, например.

Я: Мы, похоже, ходим кругами.

Адриан: В этом-то весь смысл.

Или:

Я: Ты не понесешь мой портфель?

Адриан: Если только ты согласна не носить пока ничего моего.

Или:

Я: Я развелась с первым мужем в первую очередь потому, что он был сумасшедший.

Адриан (нахмурив свой лэнговский лоб): Мне это представляется хорошим основанием для того, чтобы выйти замуж за человека, а не разводиться с ним.

Я: Но он каждый вечер смотрел телевизор.

Адриан: Ах, так. Ну тогда я понимаю, почему ты с ним развелась.

Каким образом Лей Пей испортила жизнь Адриана?

– У нее случилось несчастье, и она вернулась в Сингапур. Там у нее был ребенок, который жил с отцом, и ребенок попал в автокатастрофу. Она не могла не вернуться, но почему она мне ни разу не написала? Несколько месяцев я жил с ощущением, что весь мир состоит из роботов. Я никогда не пребывал в таком угнетенном состоянии. Эта сучка в конечном счете вышла замуж за педиатра, который лечил ее ребенка, – какой-то американец.

– Почему же ты не поехал за ней, если для тебя это было так важно?

Он посмотрел на меня как на сумасшедшую, словно такая вещь ему и в голову не приходила.

– Поехать за ней? С какой стати? Он опять повернул не в ту сторону – покрышки заскрежетали на вираже.

– Но ты ее любил.

– Я никогда не пользовался этим словом.

– Но если ты так чувствовал, то почему не поехал?

– Моя работа – это как выращивание цыплят, – сказал он. – Кто-то непременно должен оставаться на месте, чтобы разгребать помет и подсыпать корм.

– Говно собачье, – сказала я. – Врачи всегда используют свою работу как предлог, чтобы не вести себя по-человечески.

– Не собачье, а птичье.

– Очень смешно, – сказала я, рассмеявшись. После Лей Пей он прошелся по всей ООН – у него были девушки из Таиланда, Индонезии, Непала. Африканка из Ботсваны, пара француженок-психоаналитиков и французская актриса, которая «не вылезала из палаты».

– Из чего?

– Из палаты в психушке. Больницы для душевнобольных.

Адриан идеализировал безумие на типичный лэнговский манер. Шизофреники у него были настоящими поэтами. Любой лунатик в бредовом состоянии – Рильке. Он хотел, чтобы я написала с ним книгу. О шизофрениках.

– Я знала, что тебе от меня что-то надо, – сказала я.

– Ты права. Мне нужен твой указательный пальчик и твой вечно отстоящий большой.

– Чтобы засунуть тебе в задницу.

Мы постоянно бранились, как дети. Наш единственный способ сказать о взаимном расположении.

История отношений Адриана с женщинами практически делала его членом моей семьи. Казалось, его девиз: «Никогда не трахай родственниц». Его нынешняя подружка, которая, как он мне сказал, теперь приглядывала за его детишками, была ближе всего к такого типа родне: еврейка из Дублина.

– Молли Блум? – спросила я.

– Кто?

– Ты не знаешь, кто такая Молли Блум??? – Я была ошарашена.

Со всем этим его безупречным английским произношением он даже Джойса не читал. Я тоже пропускала целые страницы из «Улисса», но я направо и налево всем говорю, что это моя любимая книга. Как и «Тристрам Шэнди».

– Я биз-грамотен, – сказал он, напирая на первый слог.

Он был очень доволен собой. «Еще один тупица доктор», – подумала я. Как и большинство американцев, я наивно полагала, что английское произношение подразумевает образованность.

Ну да, образованные люди часто оказываются ужасными сволочами. Или занудами. Но я была разочарована. Как и в том случае, когда узнала, что мой аналитик никогда не слышал о Сильвии Плат. А я целыми днями говорила о ее самоубийстве, о том, что хочу писать выдающиеся стихи и засунуть голову в духовку. А он все это время, видимо, думал о кофе с пирожным.

Хотите верьте, хотите нет, но Адрианову девушку звали Истер Блум – не Молли Блум. Она была пышногрудой брюнеткой и страдала, по его словам, «всеми еврейскими болезнями – очень чувственная и неврастеничная». Этакая еврейская принцесса из Дублина.

– А твоя жена – она какая?

Мы теперь так безнадежно заблудились, нам пришлось затормозить и остановить машину.

– Она была католичкой, – сказал он. – Паписткой из Ливерпуля.

– А чем она занималась?

– Она была акушеркой.

Странные сведения. Я не знала, как на них реагировать.

Я представляла себе, как пишу: «Он был женат на акушерке-католичке из Ливерпуля». В романе я изменю имя Адриана на что-нибудь более экзотическое и сделаю его гораздо выше.

– И почему ты женился на ней?

– Потому что с ней я чувствовал себя виноватым.

– Хорошая причина.

– Ну да, хорошая. Я в медицинском колледже был такой виноватый сукин сын. Меня оказалось проще простого подцепить на крючок протестантской этики. Я хочу сказать, что попадались девушки, с которыми мне было хорошо, но меня пугало, если мне хорошо. Была одна девушка, которая иногда снимала этакий громадный сарай и приглашала туда приходить и трахаться со всеми подряд. Мне с ней было хорошо, а потому я, конечно, ей не доверял. А с моей женой я чувствовал себя виноватым, а потому я, конечно, и женился на ней. Я был вроде тебя. Я не доверяю удовольствию или собственным порывам. Быть счастливым – да на меня одна эта мысль нагоняла страх. А когда я хорошо испугался, то женился. Так же, как ты, дорогая.

– С чего ты взял, что я вышла замуж из страха? – Я говорила с возмущением, потому что он был прав.

– Ну может, ты вдруг поняла, что у тебя слишком много трахарей, что ты не умеешь им отказывать, а иногда тебе это даже нравится, а потом ты почувствовала себя виноватой из-за того, что тебе это нравится. Мы запрограммированы на страдания, а не на удовольствия. Мазохизм становится частью нашего «я» с молодых ногтей. Предполагается, что ты должен работать и страдать, и беда в том, что ты в это веришь. Так вот, все вранье. Мне понадобилось тридцать шесть лет, чтобы понять: это полное вранье, и если я хочу что-то для тебя сделать, так это и тебя убедить в этом.

– У тебя на меня масса планов, да? Ты хочешь научить меня свободе, удовольствиям, ты хочешь писать со мной книги, ты хочешь меня обратить в свою веру… Почему мужчины вечно хотят меня обратить в свою веру? Может, я выгляжу как новообращенная?

– Ты выглядишь как нуждающаяся в спасении, моя прелесть. Криком кричишь о спасении. Смотришь на меня большими близорукими глазками так, словно я Большой папочка-психоаналитик. Ты идешь по жизни в поисках учителя, но когда находишь подходящего, в тебе вырабатывается такая зависимость, что ты его начинаешь ненавидеть. Или же ждешь, когда он проявит свои слабости, и тогда ты начинаешь его презирать за то, что ему не чужды человеческие качества. Ты делаешь заметки, узелки на память, воображаешь, что люди – это книги или истории болезней. Я такую игру знаю. Ты убеждаешь себя, что собираешь материал. Ты убеждаешь себя, что изучаешь человеческую натуру. Искусство во все времена превыше жизни. Еще одна разновидность пуританской херни. Только в твоем случае – с новым вывертом. Ты считаешь себя гедонисткой, потому что позволяешь себе пошалить со мной. Но это все равно прежняя рабочая этика, потому что ты только думаешь, что напишешь обо мне. Так что фактически это и есть твоя работа, n’estce pat? Ты можешь трахнуться со мной и назвать сие поэзией. Очень умно. Ты себя просто красиво обманываешь таким образом.

– Ну и ну, касательно дешевенького анализа ты просто высший класс, да? Тебе бы на телевидении выступать.

Адриан рассмеялся.

– Слушай, моя прелесть, я знаю про тебя, потому что знаю про себя. Психоаналитики играют в одну ту же игру. Они похожи на писателей. Что история болезни, что исследование души. А еще они боятся смерти, как и поэты. Доктора ненавидят смерть – поэтому-то они и идут в медицину. И им приходится постоянно устраивать бурю в стакане воды, делать вид, что очень заняты, чтобы доказать себе, что еще живы. Я знаю твою игру, потому что сам в нее играю. Не такая уж большая загадка, как тебе кажется. На самом деле я тебя насквозь вижу.

Меня привело в бешенство то, что он смотрит на меня еще циничнее, чем я сама. Я всегда думаю, что защищаю себя от оценок других, потому что оцениваю довольно строго. Но вдруг поняла, что даже и этот строгий взгляд довольно лестен. Чувствуя себя уязвленной, я перехожу на подростковый французский:

– Ву му издевасьон?

– Ты попала в самую точку. Слушай, ты сидишь сейчас здесь со мной, потому что ведешь бесчестную жизнь, и твой брак либо мертв, либо умирает, либо тонет во лжи. И ложь ты сама нагромоздила. Тебе просто необходимо спасение. Ведь ты свою жизнь губишь, а не мою.

– Мне показалось, ты говорил, будто я хочу, чтобы ты меня спас?

– Ты и хочешь. Но в эту ловушку ты меня не поймаешь. Я в чем-нибудь не оправдаю твоих ожиданий, и ты станешь меня ненавидеть еще сильнее, чем своего мужа…

– Я не ненавижу своего мужа.

– Верно. Только он на тебя нагоняет тоску, а это еще хуже. Разве нет?

Я не ответила. Теперь настроение окончательно испортилось. Действие шампанского прекращалось.

– На кой ляд тебе нужно обращать меня в свою веру, когда ты меня даже еще не трахнул?

– Потому что ты именно этого и хочешь.

– Ерунда. Адриан, единственное, чего я хочу, – это трахнуться. И оставь ты, к херам, в покое мой разум. – Но я знала, что вру.

– Мадам, если вы хотите трахнуться, то за этим дело не станет. – Он снова завел машину. – Знаешь, а мне нравится называть тебя «мадам».

Но у меня не нашлось колпачка, а у него – эрекции, а к тому же, когда мы добрались до его пансиона, мы были вконец измочалены, оттого что терялись сто раз.

Мы легли на его кровать и обнялись. Мы с нежностью и любопытством обследовали наготу друг друга. Лучшее в занятии любовью с новым мужчиной после тысячи лет брака – возможность заново открыть мужскую наготу. Тело твоего мужа – оно почти как твое собственное. Все тебе в нем известно. Как оно пахнет, какое оно на вкус, все морщинки, все волоски, родимые пятна. А Адриан как новая страна. И мой язык совершил по ней самостоятельную экскурсию. Я начала с его рта и стала спускаться вниз. Широкая загоревшая шея. Грудь, поросшая курчавыми рыжеватыми волосами. Его живот, чуть налившийся жирком, в отличие от коричневатой поджарости Беннета. Его чуть согнутый розоватый пенис, имевший слабый привкус мочи и отказывавшийся вставать у меня во рту. Его очень розовые и волосатые яйца, которые я брала в рот по очереди. Его мускулистые бедра. Его загорелые колени. Его пальцы на ногах (их я не целовала). Его грязные ногти (то же самое). Потом я начала все сначала. С его красивого влажного рта.

– Откуда у тебя такие остренькие зубки?

– От горностая, который был моей матерью.

– От кого?

– От горностая.

– А.

Я не знала, что означает это его «а», впрочем, мне было все равно. Мы пробовали друг друга. Мы лежали валетом, и его язык наигрывал мелодию на моей вагине.

– У тебя классная вагина, – сказал он. – И задницы такой я ни у кого не видел. Жаль, что у тебя нет сисек.

– Спасибо.

Я посасывала его член, но он едва успевал затвердеть, как тут же снова обмякал.

– Вообще-то я все равно не хочу тебя трахать.

– Почему?

– Не знаю… просто не хочется, и все.

Адриан хотел, чтобы его любили как такового, а не за его желтые волосы или его розовый член. Вообще-то это было довольно трогательно. Он не хотел быть машиной для траханья.

– Я могу трахаться с лучшими из них, когда в настроении, – с вызовом сказал он.

– Конечно можешь.

– Ну вот, теперь у тебя прорезался голос социального работника – чистая херня, – сказал он.

Пару раз мне доводилось быть социальным работником в постели. Один раз с Брайаном, когда его выпустили из психушки и он был слишком накачан торазином, пребывая в слишком шизоидном состоянии, чтобы трахаться. Целый месяц мы лежали в кровати и держались за руки. «Как Гензель и Гретель», – сказал он. Это было очень мило. Что, по-вашему, Доджсон делал с Алисой, катаясь в лодке по Темзе? К тому же это в некотором роде послужило облегчением после брайановской маниакальной фазы, когда он чуть меня не придушил. Но еще до того, как совсем рехнуться, Брайан демонстрировал довольно странные сексуальные предпочтения. Он предпочитал оральный секс. В то время я еще была слишком неопытна, чтобы понимать, что не все мужчины сдвинуты в эту сторону. Мне исполнился двадцать один, а Брайану было двадцать пять, и я помнила разговоры о том, что мужчины якобы достигают сексуального пика в шестнадцать, а женщины – в тридцать, а потому полагала, что виной всему возраст Брайана. Он шел на спад. Катился под гору, как я тогда думала. Но зато в оральном сексе я тогда поднаторела.

Еще я исполняла роль социального работника с Чарли Филдингом, дирижером, чья палочка постоянно никла. Он был ослепительно благодарен. «Ты настоящая находка», – не уставал повторять он в первую ночь, он-то думал, что я выкину его в холод на улицу, чего я не сделала. Правда, компенсировал свое фиаско позднее. Палочка у него никла только в первые ночи.

Но Адриан? Сексуальный Адриан. Предполагалось, что он станет моей молниеносной случкой. А что случилось? Забавно, что я, в общем-то, не возражала. Он был так красив на кровати, и его тело так хорошо пахло. Я думала обо всех прошедших веках, когда мужчины восторгались телами женщин, презирая их мозги. В те дни, когда я поклонялась Вулфам и Уэббам, мне такое и в голову не могло прийти, но теперь я это понимала. Потому что именно это я сама и чувствовала по отношению к мужчинам. У них в мозгах царила безнадежная путаница, но их тела так прекрасны. Они нетерпимы, но их члены были такими шелковистыми.

Я всю свою жизнь была феминисткой, я числю себя радикалом с того вечера 1955 года в нью-йоркской подземке, когда этот идиот Хорас Манн, с которым у меня было свидание, спросил, не собираюсь ли я стать секретаршей, но серьезная проблема состояла в том, что примирить этот феминизм с моей неутолимой жаждой мужских тел оказалось довольно-таки затруднительно. И потом, с возрастом ты все яснее понимала, что большинство мужчин просто боятся женщин. Одни тайно, а другие – открыто. Что могло быть мучительнее для эмансипированной женщины, чем лицезрение вялого члена? Все великие исторические события бледнели в сравнении с двумя этими важнейшими объектами: вечная женщина и вечно вялый член.

– Я тебя не напугал? – спросил Адриан.

– Ты?

– Ну, некоторые мужчины говорят, что побаиваются меня. – Адриан рассмеялся. – Ты душка, – сказал он. – Киска, как говорят американцы. Но дело не в этом.

– У тебя часто эта проблема?

– Nein, Frau Doktor, и в жопу все дальнейшие допросы на этот счет. Это глупо. У меня нет проблем с потенцией… просто я в восторге от твоей изумительной задницы, и мне не хочется трахаться.

Смертельно оскорбительная ситуация для женофоба – член, отказывающийся работать. Смертельное оружие в войне полов – вялый член. Знамя во вражеском лагере – приспущенный член. Символ апокалипсиса – самоуничтожающийся член с ядерной боеголовкой. Вот в чем состояло главное неравенство, которое невозможно было выправить: не в том, что у мужчины есть замечательное дополнительное преимущество, называемое членом, а в том, что у женщины есть замечательная всепогодная вагина. Ее не пугают ни буря, ни метель, ни темень ночи. Она всегда на месте, всегда в готовности. Если задуматься, то ситуация ужасающая. Неудивительно, что мужчины ненавидят женщин. Неудивительно, что они сочинили миф, будто женщины – второй сорт.

– Я не хочу, чтобы меня накалывали на булавку, – сказал Адриан. – Я не хочу, чтобы меня каким-либо образом классифицировали. Когда ты наконец соберешься написать обо мне, то не будешь знать, герой я или антигерой, негодяй или святой. Ты меня не сможешь классифицировать.

В этот момент я чувствовала, что безумно в него влюблена. Его вялый член проник так глубоко, как никогда не смог бы проникнуть член эрегированный.