Перевод Т. Колевой.
СЕРАФИМ
Какой-то оборванец странного вида, не похожий ни на крестьянина, ни на горожанина, шел по направлению к Эневой кофейне. Эню, сидя в тени перед кофейней, смотрел на него и не мог понять, кто это такой. В разгар лета, в страшную жару, человек напялил на себя длинное зимнее пальто, походившее на поповскую рясу, на голову нахлобучил помятый котелок, а ноги обул в постолы! Особенно заинтересовало Эню пальто незнакомца: вероятно, оно было когда-то сшито из одного куска синей материи, но теперь до того износилось, что об этом можно было только догадываться. Среди множества разноцветных заплат, покрывавших его бесчисленные дыры, особенно выделялись самые большие, сделанные не то из мешковины, не то из другой какой-то грубой ткани; пришиты они были как попало, крупными стежками вылинявших ниток.
Человек подошел к кофейне и остановился. Он понял, что Эню его не узнает, и, немного обиженный, приподняв брови и усмехаясь, стал ждать, пока тот хорошенько его разглядит. Это был щуплый, низенький человечишка, утопавший в своем большом залатанном пальто, как личинка в шелковичном локоне. Лицо у него было худое, смуглое, с редкой черной бороденкой; глаза, как у пьяницы или человека невыспавшегося, — влажные и замутненные. Эню продолжал напряженно вглядываться, а незнакомец все шире улыбался.
— Серафим, неужто это ты? — воскликнул наконец Эню. — Чтоб тебя… Едва признал…
— Я, дядюшка Эню, я… В натуральном виде… как говорится…
— А я чуть было не принял тебя за оборотня. Решил, что это пугало с бахчи учителя Тодора пожаловало… Чтоб тебе пусто было… И что это за лохмотник, думаю.
Серафим качал головой и беззвучно смеялся, глаза его еще больше увлажнились. Не спеша он приставил к скамье посошок и снял с плеча котомку. Раз в год, а то и реже он появлялся в этих местах — в Георгиев или Димитров день, когда батраки меняют своих хозяев. Был он человек городской, но пропитание искал по селам. Выполнять мог только простую и легкую работу: нанимался на какую-нибудь мельницу кормить свиней, чистил конюшни на постоялых дворах или пас хозяйскую скотину.
— Где же ты был этим летом? — спросил Эню. — Что-то рано заявился, аисты еще не улетели. Где был-то?
— В Белице был. Есть там такой Панайот, черепичник. У него служил, черепицу стерег…
Серафим говорил тихо, словно боялся, как бы кто не услышал, широко открыв удивленные глаза, а затем вдруг начинал смеяться, и между его посиневшими губами поблескивали зубы.
— Сухое было нынче лето, — продолжал он. — Недаром народ потрудился. Да и урожай в тамошних селах хороший. А болгары, дядя Эню, сам знаешь: появятся деньги — начинают дома строить. Как прошла молотьба, понаехали с телегами, разобрали всю черепицу…
— Гм… Разобрали, говоришь?
— Всю до единой. Три больших круга было — ничего не осталось. И хозяин мой, Панайот, значит, говорит: «Не нужен мне больше сторож, Серафим, свободен ты». Заплатил мне, что положено, и, как говорится, на все четыре стороны.
Сказав это, Серафим улыбнулся. Пальто он успел снять и теперь стоял перед Эню, низенький и тщедушный. Положив пальто на скамейку, он пощупал у себя за пазухой. Эню понял, что где-то там Серафим спрятал свой заработок.
— Купил бы ты новое пальто! — строго и наставительно сказал Эню. — Ведь, должно, заработал хоть что-то. Купи пальто.
— Ладно, ладно, дядя Эню, куплю. Непременно куплю. Это уже никудышное. — Он посмотрел на пальто и усмехнулся: — Это уже только для музея, как говорится…
— Да ты сядь. Сядь отдохни, — сказал Эню, а сам встал и пошел в кофейню.
Насколько можно было видеть через открытую дверь, это было длинное, прохладное помещение — обыкновенная постройка в виде сарая. Потолка не было, стропила сходились высоко над головой, и между часто настланными под черепицей жердями торчало сено. К толстой верхней балке прилепилось ласточкино гнездо.
Серафим сел на скамью, снял котелок, обнажив седые свалявшиеся патлы, и принялся за краюху хлеба: он отрезал перочинным ножиком небольшие ломти и подолгу с наслаждением жевал сухие куски. Ласточка, махнув крыльями перед самым его лицом, впорхнула в кофейню, покружилась у гнезда и затем так же стремительно метнулась вон. У самых ног Серафима прыгали воробьи, и он старался не шевелиться, чтобы они могли склюнуть крошки. Какая-то женщина, прошуршав юбкой, вошла в кофейню, но Серафим не обратил на нее внимания. Немного спустя она громко заговорила, и он прислушался:
— Дорого, все дорого, кум Эню! Вынешь утром пару яиц из-под курицы — вот и все… Много ли на них купишь? На горсть соли да на кусок мыла, может, еще наскребешь, а уж о спичках, о керосине и думать забыли. Кабы еще здоровье было, так и его нету…
— Как там Иван? Что поделывает?
— Что ж ему, Ивану, делать? Лежит. И откуда взялась она, эта хворь? Откуда? Нынче, на Богородицу, семь месяцев будет, как за работу не брался. Душит его что-то, давит в груди. Исхудал, еле на ногах держится. Пожелтел, почернел, как земля. Люди советуют: отвези ты его в больницу, положи, говорят, на телегу и отвези…
— Для больницы деньги нужны, — сказал Эню.
— Нужны, как не нужны. — Женщина вздохнула, затем продолжала: — Да еще и буйволица третьего дня пала. Выгнала утречком здоровехоньку, ничего ей не было, а вечером, как пригнали, свалилась у ворот и околела. Вот горе-то какое, кум, плакали так, будто человек помер…
— Падеж сейчас среди скота, — сказал Эню, — и у меня телка сдохла.
— Ни мяса с нее, ни кожи, с буйволицы-то. Фелшер пришел и говорит: «Не смейте это мясо есть, заройте вместе со шкурой…» Ох, горюшко наше! Не знаю, что и делать…
Женщина замолчала, но, прислушавшись, Серафим понял, что она перешла на шепот. Внезапно до него донесся громкий голос Эню.
— Нет у меня денег! — крикнул он. — Где я их тебе возьму? Нет у меня…
— Не говори так, Эню, не гони меня. Ты один помочь можешь… К кому ж мне, бедной, идти? Христом-богом молю…
— Отстань! Говорю тебе, нет у меня денег! — выкрикнул Эню.
Женщина заплакала. Серафим слушал, как она всхлипывает и скулит, словно побитая. В дверях появился раздосадованный Эню, посмотрел вдаль ничего не видящими глазами. Серафим тихонько убрал хлеб в котомку и встал. Женщина вышла из кофейни и пошла прочь. Она так повязалась платком, что лица ее не было видно, но по походке Серафим догадался, что она еще молода.
— Денег просит? — шепотом спросил он Эню.
— Денег! Только где я ей возьму? Что я, банк, что ли? Хочет мужа отвезти в больницу… Нет у меня денег! — все еще сердился Эню.
— Нужда… Видать, за горло взяла, как говорится…
Хотя Серафим работал полегоньку, не спеша, однако сидеть без дела не любил. У дома Эню, неподалеку от кофейни, были свалены камни, бог весть когда привезенные; как свалили их, так они и лежали. Серафим собрал их в одно место и аккуратно сложил, потом сходил за водой, попрыскал перед кофейней и старательно подмел…
В этот день Серафим остался в гостях у Эню, но в кофейне спать отказался. Выйдя на площадку перед кофейней, он стал устраиваться там на ночлег.
— Ты бы шел под стреху, мил человек! — сказал Эню. — Ложись на скамью, к стене спиной привалишься.
— Нет, мне здесь лучше.
— Продует тебя.
— Пусть дует. Вот когда помру, там дуть не будет, а здесь пусть дует, пусть овевает…
Он смотрел на Эню и улыбался своими слезящимися глазами. «Боится, как бы не обобрали», — подумал Эню, заметив, что Серафим снова пощупал у себя за пазухой. Он оставил его в покое, запер кофейню и ушел домой.
На другой день Эню пришел, чтобы открыть кофейню, позднее обычного. Серафим сидел на скамье и завтракал так же, как вчера, отрезая хлеб ножичком. Эню подошел, пристально посмотрел на него и спросил:
— Ты что ж это сделал?
— Что я сделал? Ничего я такого не сделал, — кротко ответил Серафим.
— Отдал деньги Павлине, той, что ввечеру приходила в долг просить. Я только что от них, она сама мне сказала. Как это можно ссужать деньги человеку, которого совсем не знаешь? А что, если она обманет, не отдаст?
— Да нет, отдаст. Пусть отвезет мужа в больницу, может, помогут ему доктора. А деньги-то мои она отдаст. Знаешь, какой у нас уговор? Когда господь ей, она — мне. Мне не к спеху…
Эню молчал, закусив губу.
— А пальто? На что ты пальто купишь? — спросил он.
— Да ведь есть у меня пальто. Вот оно! — Серафим взял со скамьи пальто и развернул его. — Хорошее оно у меня, ничего ему не делается…
Он улыбался и легонько качал головой, будто считал заплаты или что-то припоминал. Вот уже лет десять, а то и больше, как Серафим собирался купить себе новое пальто. В молодости он заработок свой пропивал. Теперь пить бросил — здоровье не позволяло — и деньги обычно кому-нибудь отдавал, как отдал их в это утро Павлине. С давних пор начали появляться на его пальто эти большие серые заплаты из грубой ткани.
— Хорошее оно, мое пальто, — продолжал он с какой-то особой радостью в голосе. — Вот залатаю и еще одну зиму прохожу. А коли мне на роду написано, так, может, и перед богом в нем предстану. Может, оно там, на том свете, сослужит мне добрую службу. Может, мне там новое пальто дадут, золотое… драгоценное, как говорится…
Серафим обращался к Эню, но не смотрел в его сторону. Потом опустил пальто на колени, взглянул куда-то вдаль и улыбнулся.
ЖЕНСКОЕ СЕРДЦЕ
О сыне своем Илии, вот уже лет шесть как покинувшем село, дед Герги слышал только худое. Но довелось ему наконец услышать и кое-что хорошее: поговаривали, будто Илия вернулся недавно из-за границы и его видели в городе на ярмарке, где он покупал и продавал лошадей. Это был уже не прежний Илия — у него завелись деньги, одет он был щеголем, сидел за одним столом с богачами. Дед Герги не знал, верить этому или нет. Но вот Илия явился сам. Все такой же узколицый, он был теперь опрятно одет и чисто выбрит. Безрукавка на нем была не из грубой домотканой материи, а из добротного коричневатого сукна, сапоги на щиколотках собраны гармошкой. Приехал он не на чужой телеге, а на собственной, И какая это была телега! Какие кони!
Бедняцкая конюшня деда Герги не видывала таких лошадей. А кони как будто сами знали себе цену. Когда дед Герги, стоя в сторонке, любовался ими, они глядели на него как бы свысока, полуприкрыв веки, и сладко похрустывали сеном. Дед Герги смотрел им в зубы — молодые были кони, пяти-шести годков. Стройные, горячие, они походили друг на дружку, как близнецы, оба одного роста, каурые, а гривы и хвосты почти белые. Кони такой масти встречаются редко и действительно очень красивы.
Чтоб похвалиться, дед Герги прошел по селу, побывал у многих. Наконец решил заглянуть и к Тодору.
— Бог в помощь, Тодор! Бог в помощь, Аничка! — крикнул он весело, остановившись у их плетня.
Тодор и Аничка строили новый хлев, дом они тоже выстроили сами. Распоряжалась Аничка — она на все была мастерица, а Тодор только помогал.
— Чтоб у вас работа спорилась! — сказал дед Герги, отметив, что за каких-то два дня постройка заметно выросла.
— Дай бог и тебе удачи, дед Герги. И тебя можно поздравить. Вернулся парень, а?
— Вернулся, вернулся Илия.
— Вырос, возмужал. А какие лошади! Видел я их: больно хороши.
Говорил только Тодор, Аничка все время была рядом, слышала разговор, но предпочитала молчать, только глаза ее будто смеялись.
— Так ты видел, какие лошади? Видел? — переспросил дед Герги. — Цены им нет. Вчерась ездили с Илией в Аптаат, шурина навестить. На обратном пути доехали до холма, стали спускаться, а они как понесли — не удержишь. Илия мне кричит: «Держи, держи вожжи, отец, будем вместе тянуть, иначе не остановишь!» Еле справились, — сильные, черти.
— Хорошие лошади, ничего не скажешь! — подтвердил Тодор. — Теперь Илии жена нужна.
— Будет и жена, Тодор, будет.
Глаза у Анички заблестели еще веселее. Она то носила кирпичи, придерживая их коленом, то месила глину, то таскала воду из колодца, двигаясь легко и красиво. Она разулась, подоткнула спереди юбку, а голову, чтоб не пекло солнце, повязала белой косынкой, как это делают жницы, оставив открытыми только гладкий лоб, изогнутые брови да черные глаза. Перепачканная глиной, она все равно выглядела красивой. Дед Герги знал, что Илия когда-то ухаживал за Аничкой, но было это давно и уже позабылось.
— Слышишь? — спросил дед Герги и, улыбаясь, указал на Геневу корчму, что стояла напротив дома Тодора. Оттуда доносились звуки волынки. — Это мой молодчага, Илия. Пусть повеселится, пусть покажет чорбаджиям, что и он мужчина, и он может деньгу зарабатывать.
Дед Герги взглянул на усмехающегося Тодора, встретился еще раз со взглядом черных Аничкиных глаз и отправился домой.
Вернувшись, он прежде всего зашел в конюшню посмотреть на лошадей, а потом сел на скамью перед домом. К обеду явился Илия, веселый, раскрасневшийся.
— Был я у Тодора, — сказал дед Герги, — они с Аничкой все работают, сами строят.
— А я у них утром был, — ответил Илия, глядя куда-то в сторону и постукивая прутиком по смятым голенищам. — Аничка даже не взглянула. Нет чтоб сказать: «Добро пожаловать в дом, я тебя кофеем угощу», — молчит.
— Эх, сынок, люди делом заняты, разве не видишь?
Дед Герги хотел еще что-то сказать, но промолчал. Когда-то Илия батрачил на Аничкиных родителей. У них с Аничкой была любовь. Илия даже похвастался как-то, что возьмет Аничку в жены. Но она неожиданно для всех вышла за Тодора.
— Будто мы не ели от одного каравая, не метали вдвоем снопов, — начал снова Илия, — будет из себя корчить… Да ладно! Бог с ней.
Через несколько дней Илия уехал в город. Вернулся он уже без лошадей, на чужой телеге.
— Где лошади? Что ты с ними сделал? — спросил дед Герги.
Илия похлопал себя по карману и засмеялся.
— Вот они где. Продал я их.
— Ох, сынок, что же ты сделал? Такие лошади! Где ты еще таких сыщешь?
— Я еще лучше куплю. Эти — что…
Снова Илия зачастил в Геневу корчму. Иногда он заходил к Аничке и Тодору, смотрел, как они работают. Разговаривал он только с Тодором, потому что Аничка ему не отвечала, делая вид, будто не слышит. Она молча, спокойно смотрела на него блестящими насмешливыми глазами и не желала признавать за гостя.
— Года два пробыл я в Тузле, — рассказывал Илия, — работал там у одного хозяина, управляющим на хуторе, а хутор, тебе скажу, — два таких села, как наше, будет. Уж очень он меня любил. «Никуда, — говорит, — ты не уедешь, не пущу тебя». Была у него дочь, Мариорой звали. Рассчитывал зятем меня сделать. «Ах так! — думаю. — Это мне ни к чему!» Только меня и видели.
— Оттуда ты прямо сюда приехал?
— Нет, потом я был в Эски-Джумае, на ярмарке. Прижимистый народ наши болгары! То ли дело румыны, широко живут. А почему бы и нет? Много ли радости у человека? Я вот тоже люблю… Приеду на ярмарку и сразу в питейное заведение. «Играйте! — говорю музыкантам. — И вино несите!» А они смотрят, удивляются. На что мне деньги? Дорогу мостить, что ли?
Илия смеялся и смотрел на Аничку. Занятая работой, она лишь изредка украдкой бросала на него быстрый взгляд. Ее насмешливые черные глаза, казалось, говорили: «Уж больно ты расхвастался! Кто тебе поверит!»
Однажды Тодор куда-то ушел, и Илия с Аничкой остались вдвоем. Илия вынул из кошелька две блестящие, совсем новые монеты по пять левов и дал Аничкиным ребятишкам. Увидев у детей деньги, Аничка силой разжала их кулачки и вернула монеты Илии.
— Забирай свои деньги, — грубо сказала она. — У них отец есть, он им сам даст.
И, не скрывая больше, что все это ей надоело, добавила:
— И давай уходи! Хватит торчать перед моим домом.
Илия отправился в Геневу корчму. Он стал ходить туда каждый день. Запил. Изредка он пытался заговорить с Аничкой, но та, завидев его, уходила в дом. Илия обращался к Тодору, но Аничка звала мужа и закрывала за ним дверь. Илия оставался один, ему становилось стыдно, и он снова шел в корчму. Деньги, вырученные за лошадей, кончились, и однажды он сказал деду Герги:
— На этот раз много лошадей куплю, перепродам и на этом заработаю… Тогда такую гульбу устрою, что долго будут меня помнить. Здешний народ ничего не видел.
Он помолчал и посмотрел в сторону. «А Аничке шаль, куплю», — подумал он, но не посмел сказать это вслух.
Илия уехал, а через несколько дней вернулся с двумя незнакомыми людьми. Пока он ходил по селу, те спали, где-то во дворе. Не понравились деду Герги эти люди — смуглые, с черными бородами, с густыми черными усами, — они походили на румынских цыган. Илия сказал, что это его друзья, барышники. Потом они вместе уехали.
Как-то утром, еще до рассвета, кто-то со двора позвал деда Герги. Дед вышел. Это был Илия.
— Вынеси нам хлеба, — сказал он, не слезая с лошади. — Спешим, хотим на ярмарку поспеть.
С ним были оба чернявых барышника, тоже верхом. Дед Герги заметил, что лошадь Илии, да и лошади его дружков не были оседланы. Еще с десяток лошадей были связаны цепочкой: каждая лошадь уздой привязана к хвосту передней. Подобным образом связывали лошадей и торговцы скотом, но дед Герги слышал, что это излюбленный способ румынских цыган-конокрадов.
Не успело рассвести, как с улицы донесся шум. Мимо дома деда Герги проехало несколько верховых. За ними протарахтела телега. В ней сидели человек пять — все вооруженные. Верховые то и дело наклонялись, чтобы взглянуть на свежие следы конских копыт, и не останавливаясь, спешили дальше. Ночью прошел небольшой дождь, и на прибитой пыли ясно видны были следы лошадей, которых гнал Илия со своими дружками. Дед Герги понял, в чем дело, и ушел в дом.
Уже к полудню стало известно, что в Аптаакском лесу поймали трех конокрадов, угнавших табун лошадей. Погоня настигла их, когда они легли отдыхать. Не успев вскочить на лошадей, воры бросились бежать. Один настолько выбился из сил, что упал замертво — сердце не выдержало. Двух других поймали возле самой границы. Одним из них был Илия.
К вечеру из города прибыли жандармы, начальник околии и врач. Дед Герги весь день выжидал, но наутро все же отправился в общинное управление — посмотреть, что там делается. Войдя во двор, он увидел, что возле ограды, на сколоченном наскоро топчане, лежит донага раздетый мертвец. Врач вскрывал труп умершего конокрада. Дед Герги остановился в сторонке, не смея подойти ближе.
Врач — в белой рубашке с закатанными рукавами и окровавленных резиновых перчатках — держал что-то в руках и объяснял людям, высунувшимся из окон управления:
— Видите, какое расширенное сердце? С таким больным сердцем далеко не убежишь. Другие, здоровые, могли дать тягу.
Деду Герги стало жутко, и, вместо того чтобы пойти и поговорить со старостой, как он прежде собирался, дед повернул домой.
Ночью пошел дождь, на этот раз сильный, а к утру подул холодный осенний ветер. Два жандарма верхом на лошадях привели Илию и другого конокрада. Они прогнали их через село и остановились возле корчмы, напротив дома Тодора. Лицо у Илии было серое, небритое, одежда измята. В такой холод на нем была только суконная безрукавка. Он улыбался невеселой, вымученной улыбкой.
Собрался народ, пришел и дед Герги. Он приблизился к Илии, посмотрел на него сухими горящими глазами и плюнул ему в лицо. Потом закричал:
— И не стыдно тебе воровать, меня, старика, срамить? Лучше бы тебе не родиться, лучше б я тебя живого в землю закопал! Что ты — хворый или у тебя рук нет, чтоб честным трудом хлеб добывать? Лошадей красть! С цыганами! Не сын ты мне, прокляну я тебя! Не нужен мне такой сын!..
Не в силах больше говорить, он опять плюнул и, бледный, дрожащий, пошел прочь.
— Парни голодные, принес бы немного хлеба! — крикнул кто-то вдогонку.
— Нет у меня хлеба, — ответил дед Герги, не оборачиваясь. — Пусть камни едят.
Тогда на пороге белого домика появилась Аничка. Она подошла, сказала что-то жандармам и вытащила из-под передника свежий каравай хлеба; разломив его, половину протянула Илии, половину — цыгану. Дала она им и по куску брынзы. Потом развернула висевший у нее на руке старый вытертый плащ.
— На, Илия, надень, а то простынешь, — сказала она.
Жандармы сели на лошадей, перед ними, увязая в дорожной грязи, двинулись арестованные.
— Прощай, Илия! — крикнула Аничка. — Да хранит тебя бог.
Она долго стояла, подперев голову рукой, и задумчиво смотрела ему вслед. Затем, ни на кого не глядя, хотя еще не все разошлись, скрылась в доме.