Старопланинские легенды

Йовков Йордан

ЕСЛИ БЫ ОНИ УМЕЛИ ГОВОРИТЬ

 

 

БОРЬБА НЕ НА ЖИЗНЬ, А НА СМЕРТЬ

После Богоявления ударили морозы. Ночью под бледными лучами луны снег блестел, как стеклянный. А то вдруг небо заволакивало темными тучами, и начинал идти сухой мелкий снег, который будто и не падал вовсе на землю, а только носился в воздухе. Мертвой и глухой, словно пустыня, казалась белая равнина. И вот сквозь завывания ветра и вьюги начал явственно доноситься протяжный волчий вой, одинокий, жалобный, жуткий. Этот вой усиливался, взмывал вверх, мощный и устрашающий, и вдруг обрывался. И тогда, после короткого молчания, едва придя в себя, начинали лаять собаки, хотя они скорее выли, чем лаяли, как всегда при приближении хищника.

По следам, которые оставались на снегу, по вою и паническому страху собак можно было догадаться, что волк этот не из обычных, а какой-то особенно крупный.

— Видать, сам царь волков пришел, — повторял пастух Петр. — Я видел его следы — как моя ладонь, как след теленка. Должно быть, бирюк.

— А что это такое, бирюк? — спрашивал Васил, который ничего не знал о волках да и не очень-то их боялся…

— Бирюк? Бирюк… это когда волчица родит, скажем, трех-четырех волчат, они погибнут, а один останется. Тогда это волчонок высасывает все молоко один и становится очень сильным. Такой волк, когда и вырастет, все один ходит, и, как говорится, ноги его кормят. Опасный зверь! Страшный зверь! — стиснул зубы Петр и посмотрел на заснеженное поле. — Но сказать тебе по правде, Васил, не боюсь я этого волка. Анадолец ему покажет, где раки зимуют, — добавил Петр удовлетворенно и засмеялся.

Анадолец, или Паша́, как его еще называли, был самой лучшей собакой Петра. Он был крупный, черный, с длинным лохматым хвостом и вислыми ушами — такие уши и такая шерсть бывают у собак каракачан. Анадолец не был похож на других собак. Прежде всего, ступал он как-то особенно. Обычно собаки, когда они в хорошем расположении духа, бегут трусцой, задрав хвост колечком. Анадолец шел медленно, как медведь, смотрел вниз, и голова его в движении покачивалась то влево, то вправо. Взгляд у него был самоуверенный, гордый. Другие собаки часто увивались около Петра или играли друг с другом, и тогда глаза их весело блестели, а в уголках раскрытой пасти появлялись морщинки, отчего казалось, что собаки смеются. Анадолец держался в стороне от остальных собак, нежностями не занимался, был серьезен и недоступен.

Еще в тот день, когда порывы ветра доносили до обоняния собак запах волка, они вскакивали, словно ужаленные, и начинали лаять. Анадолец тревоги не проявлял и, продолжая лежать, лишь приподнимал голову, нюхал воздух и глухо рычал — будто доносились далекие раскаты грома. После этого он клал голову на передние лапы, но глаза его горели и зорко следили за всем вокруг.

Волк выл несколько ночей подряд, ходил, видно, вокруг хутора, но напасть еще не решался. Несмотря на это, Петр приготовился встретить его. Лицо у Петра было красное, загорелое; одет он был с головы до ног в кожи и потому выглядел косматым, как эскимос: гамаши из козьей шкуры до колен, меховая безрукавка, а сверху тулуп. Он почистил свой большой черногорский револьвер, подправил плетень там, где он покривился. По вечерам Петр загонял овец в хлев, а сам, чтобы не осрамиться на старости лет, ложился у порога. Анадолец и другие собаки оставались за плетнем.

Снег падал и падал, мелкий, тихий. Волк больше не давал о себе знать, и Петр немного успокоился. Однажды вечером он вышел, чтобы обойти хозяйственный двор. Снег скрипел под замерзшими постолами. В одном месте он увидел, что кобылы из табуна сгрудились в кучу и фыркают, а перед ними в снегу валяется собака и ластится. Петр не обратил на нее внимания, вернулся в сарай и лег. На дворе у плетней лежало много овец, но Петр не стал загонять их в сарай — волка-то ведь поблизости не было.

Не успел он еще досмотреть первый сон, как его разбудили кинувшиеся в сарай овцы. Он открыл глаза и так и оцепенел: огромный волк с разинутой красной пастью (он ему показался ростом с осла) гонялся за овцами, и та из них, которую он догонял, падала на землю мертвой. Затрещал плетень, что-то, как мяч, метнулось в загон, и вот волк, встав на задние лапы, оказался перед другой страшной пастью и другими страшными зубами. Это подоспел Анадолец. Послышалось рычание, словно скрежет цепей, волк и собака боролись, стоя на задних лапах, грудь в грудь.

Челюсти щелкнули, как клещи, волк перепрыгнул через плетень, за ним погнались собаки. Тут только Петр пришел в себя, стал кричать и стрелять. Волк зарезал семь овец, покусал еще несколько. Но бед он наделал еще больше. Когда наутро смотрели лошадиный табун, обнаружили, что у молодой кобылы разорваны ноздри, а сзади на боку зияет глубокая рана. Только тут догадались работники, что за собаку видел накануне вечером Петр: это была вовсе не собака, а волк. Волки прибегают к такой хитрости: ляжет волк, начнет валяться в снегу, ластиться. И какая-нибудь молодая кобылка, подталкиваемая неотразимым любопытством, подойдет, чтоб посмотреть, что там такое, понюхать. Тогда волк вскакивает и вцепляется ей в ноздри. Именно это сделал волк и в тот вечер. Враг был не только большой и сильный, но еще и хитрый.

С этой ночи все свои надежды Петр связывал только с Анадольцем. Он сытно кормил его пшенной кашей, бросал ему куски хлеба, которые Анадолец ловил на лету, как дети ловят мяч. На него было любо-дорого поглядеть: взъерошенный, со стоящей дыбом густой шерстью, присыпанной снегом, с горящими, как угли, глазами. Идет вразвалку, гордый, гневный, сильный, как лев. «Держись, Паша́, — обращался к нему Петр. — Будь молодцом!»

Бесстрашие делало Анадольца безрассудным. Однажды ночью собаки подняли лай. Петр вышел во двор. Не было никакого сомнения — волк находился поблизости. Вдруг рыжая собака бросилась в сторону, за ней другие. А вскоре, не издав ни звука, словно стрела, устремился туда же и Анадолец. По лаю можно было определить, что собаки ушли довольно далеко. Внезапно послышался страшный шум — лай, рычание, визг, — а потом все утихло. Вскоре вернулся Анадолец, присел на задние лапы и стал зализывать раны. Возвратились и другие собаки. Не было только рыжей — волки разорвали ее.

По следам, которые Петр на следующий день внимательно оглядел, стало ясно, что на этот раз волков было много. Один из волков заманил собак, притворился, что убегает, и увлек их за собой. Остальные напали на них сзади и окружили. Так они разорвали в клочья рыжую собаку. Среди следов Петр узнал и следы большого волка. И он был здесь. «Он у них вожак», — подумал Петр.

Анадолец вырвался из западни, спас и других собак. Было заметно, как со дня на день он становится все более бесстрашным, все более злым. Еще раз, пока светила луна, Петр видел, как он борется с волком грудь в грудь. Раза два-три они разбегались в разные стороны, а потом снова сходились. Анадолец уже брал верх над волком.

А зима продолжалась. На старый снег часто ложился новый. Голод погнал все живое к селам. По утрам на свежем снегу виднелись следы куропаток, зайцев, лис. А немного в стороне, в дальней части поля, проходила одинокая стежка — там виднелись крупные следы волка.

Ночи стали темными, наползал туман. Петр загонял овец в сарай, а сам, как и прежде, ложился на пороге. Он больше не видел волка, но знал, что тот приходит: слышно было рычание, лязг зубов, собаки лаяли, как ошалелые. На следующий день Петр рассматривал следы на снегу. Он был доволен, улыбался: следы волка перемещались все дальше и дальше от овечьего загона. Зубы Анадольца заставляли его возвращаться или сворачивать в сторону.

— Васил, ночью волк опять проходил у тебя под окном, — говорил весело Петр.

— Проходил? А я и не заметил.

— Проходил, но к сараю не смеет сунуться. Анадолец его прогоняет.

Возвращаясь домой, Петр выносил Анадольцу хлеба. «Молодец, Паша́, молодец!» — говорил он, глядя на него с восхищением. Собака казалась ему страшной: откормленная, с широкой покатой спиной и грозно сверкающими глазами. Она нехотя смотрела на Петра, словно не узнавая его. «И он настоящий зверь, и он как волк», — думал Петр.

Поняв, что волк побежден, Петр захотел доконать его, убить. Он стал по ночам сторожить с ружьем, но волк больше не приходил. Он не появлялся, когда его подкарауливали, но как только Петр уходил к себе, волк был тут как тут. Тогда Петр нашел старый волчий капкан и поставил его на пути бирюка. Теперь волк больше не проходил под окном Васила; Анадолец встречал его далеко от хутора, и он сворачивал в сторону, бежал по боковой тропинке и перепрыгивал через глубокий овраг, который окружал двор. В этом месте вместо мостка лежала доска, но волк не проходил по ней, а перескакивал с одного берега на другой. Там, где его передние лапы каждый раз зарывались в снег, Петр и поставил капкан. Он был привязан цепью к хорошо замаскированному железному колу.

В эту ночь, как назло, Петр спал крепко. Сквозь сон он слышал раза два-три рычание, даже подумал про себя: «Как долго грызутся», но не встал. Когда начало светать, он побежал к оврагу. И остановился как вкопанный: попал в капкан не волк, а Анадолец. Он был мертв, уже окоченел. На горле у него зияла большая рана, словно его зарезали. Снег вокруг покраснел от его крови.

Петр понял, что произошло: собака и волк боролись друг с другом всю ночь. На снегу виднелся и другой кровавый след. Он вел в поле. Петр пошел по нему. Сделав два-три шага, он поднял глаза: в сумерках невдалеке он увидел волка. Он не бежал, не шел, а едва тащился. Сделает шаг-другой и падает, попытается встать — и снова валится. И он терял последние силы, и он истекал кровью…

Пораженный тем, что он увидел, Петр поспешил в хутор, чтобы рассказать обо всем Василу. Мелкий снег кружился в воздухе, стегал по лицу, слепил глаза.

Перевод Г. Чернейко.

 

БРОДЯГА

От дверей, с самого порога, в дом заглядывала собака. Кого-то поджидая, она радостно виляла хвостом и то наставляла уши, то вдруг приседала, словно готовясь к прыжку. Вышел дядюшка Митуш с большим ломтем хлеба в руке. Он стал отламывать от него маленькие кусочки и бросать собаке, не переставая в то же время ругать ее:

— Где тебя, разбойник такой, носит? Где бродишь, бездельник? Где скитаешься? Разве тебе тут плохо? Что, плохо тебе тут?..

Эта собака была их, хуторская, но уже больше месяца тому назад она пропала и только сейчас вернулась. Не слишком большая, рыжая, с длинным лохматым хвостом, к которому пристали колючки и репейник, она не была ни красивой, ни сильной. Она, видно, здорово наголодалась, и пока дядюшка Митуш, который всегда все делал медленно, отламывал ей кусочки хлеба, она ждала с таким напряжением, что невольно поворачивала голову и смотрела на него одним глазом, то правым, то левым.

— Ну, и хорошо тебе было там, где… ты была? — продолжал стыдить ее дядюшка Митуш. — А хлеб тебе давали? Такого вкусного хлеба ты и не видела… Палку небось видела. Так тебе, бродяга, и надо за то, что убегаешь. Ишь фармазон…

Брошенный ей кусок хлеба собака ловила на лету — хватала и сразу же сжимала челюсти, словно не она, а кто-то другой проглатывал хлеб. И тут же снова принималась вертеть головой и ждать.

Наконец хлеб кончился, и дядюшка Митуш, похлопав в ладоши, чтоб очистить руки от крошек, наклонился и погладил собаку по голове. Она сразу же на радостях заходила ходуном, так же как в первые минуты по возвращении: она бегала, скакала, смотрела на дядюшку Митуша глазами, в которых стояли слезы счастья, и даже два раза подпрыгнула высоко вверх, норовя лизнуть его в лицо. Все это она делала как искусный фокусник, будто бы искренне, будто бы от всего сердца. И вдруг как-то сразу остановилась, успокоилась, приняла совершенно равнодушный вид, отошла в сторону и словно забыла о дядюшке Митуше. Казалось, она о чем-то задумалась и занята лишь собой. Дядюшка Митуш посмотрел на нее удивленно, недовольно, пробормотал что-то и пошел по своим делам.

Эта собака (так думал потом дядюшка Митуш) была какой-то особенной. Другие собаки — а их было много на хуторе — сторожили дом, сторожили скот, знали своего хозяина, знали и то, что они слуги. Рыжая собака жила, можно сказать, для себя — так, чтоб ей было хорошо, чтоб она была сыта, чтобы она могла бродить где вздумается и делать то, что захочется. Она очень любила странствовать.

— Ей на роду написано путешествовать, — говорил дядюшка Митуш. — Когда ей было всего два-три месяца и была она кругленькой и лохматой, как медвежонок, увязалась она однажды за Василом и бежала за его телегой до самого города. А когда вернулась назад, легла на солнышке у стены на спину и ноги кверху задрала — лапки ей жгло, будто на огне. Подушечки на лапах опухли и стали как колобки. А она все равно веселая была, довольная…

Собака бродила где ей вздумается. Когда она возвращалась домой, прыгая то на трех, то на четырех лапах, не сворачивая с дороги, как ходят настоящие путники, не обращая внимания ни на кого, невольно возникала мысль, что она бегала бог знает по каким важным делам. А она — бродяжничала, странствовала…

Дядюшка Митуш снова вышел из сарая и стал искать глазами рыжую собаку. Другие собаки — Лефтер, Петрика, Джюли, Негодник — учуяли ее появление: одни старались не смотреть на нее, другие подбегали и обнюхивали. Перед каждой из них она униженно ложилась на землю, угодничала, виляла хвостом, лизала им морды, будто целовала их. Пробегая мимо волов, рыжая тоже завиляла хвостом, заюлила и перед боровом.

— Со всеми здоровается, — сказал Аго, который тоже подошел к дядюшке Митушу и смотрел вместе с ним на собаку.

Она подбежала к каменной ограде, обнюхала землю, выбрала место посуше, легла, свернулась калачиком, посмотрела еще раз, скосив глаза, на Аго и дядюшку Митуша и задремала.

Дядюшка Митуш любил рыжую собаку как раз за этот ее особый нрав. Несколько дней он смотрел за ней, хорошо кормил, старался так приручить, чтоб она больше не убегала с хутора. Да и собака так всему радовалась и, прижимая уши, так умильно глядела своими влажными глазами, что можно было подумать, будто она сама обещает никуда больше не отлучаться.

Но прошло еще несколько дней, и она изменилась: стала равнодушной к еде, к людям, все норовила уединиться и находила какие-то занятия на стороне. Она никогда не лаяла на людей, словно была немая, но сейчас убегала на задний двор — там из зарослей вылезал еж, — и вот на этого ежа она лаяла, можно сказать, по целым дням. Или же ложилась где-нибудь в сторонке, подальше от людей, и часами спала. Иногда проснется, почешет лапой за ухом и, не опуская лапу, поглядит в сторону дома, чтоб узнать, что делают другие собаки, однако желания бежать к ним не проявляла. Вечером, когда становилось прохладно, она убегала в поле и там ловила мышей и кузнечиков. Случалось, что ей попадался маленький, еще не научившийся летать птенец, иногда она поднимала зайца.

Так она убегала и возвращалась, пока в один прекрасный день не исчезла, и никто ее больше не видел. Временами дядюшка Митуш вспоминал о ней. А однажды он спросил:

— Куда это подевался наш Пантелей Странник? Куда убежала Рыжуха? Может, кто видел ее?

Батрак Марин ответил:

— Я видел. Позавчера, когда возвращался с мельницы, видел ее около Сырнена. Она была с пастухом, овец пасла.

— Что ж ты ее не забрал?

— Пастух не отдал. Не отдам, говорит, она мне овец стережет.

Аго икнул по обыкновению и громко засмеялся:

— Вот так номер! Пастухом заделалась. Будет брынзу есть. Ей брынзы захотелось…

У дядюшки Митуша было много забот, и он скоро забыл о рыжей собаке. Но иногда все же вспоминал и тогда смотрел в поле: не появится ли откуда-нибудь, не бежит ли по дороге, не прыгает ли то на трех, то на четырех лапах, как обычно. Но собаки не было.

— Прикончили нашу Рыжуху, — говорил дядюшка Митуш. — А может, и нет… может, бродяжничает… Нет, должно быть, прикончили. Небось валяется в какой-нибудь яме.

Но однажды утром собака вернулась, так же неожиданно, как и прежде. И началась та же история: радость, еда до пресыщения, преданные глаза. А через несколько дней она снова стала дичиться, думать о чем-то своем, уходить от людей. Ко всему прочему она, как и всякое живое существо, не могла отстать от некоторых своих недостатков и скверных привычек. Когда она возвращалась домой, прыгая то на трех, то на четырех лапах, казалось, что возвращается безобидный мирный путник. Но куда она все-таки бегала? То ли на виноградники, то ли на кукурузное поле (она страшно любила зрелый виноград и молочные початки), где сторож не раз стрелял в нее дробью. Как по обязанности, она обегала все поля, где работали люди, и воровала у пахарей сумки с хлебом; тогда на нее отовсюду кричали: ату, ату, ату! В окрестных селах она, угодливо виляя хвостом, пробиралась в дома и там безобразничала.

Однажды Галунка — в этот день Васил был в городе — прибежала испуганная и сказала, что по чердаку кто-то ходит. Прибежали батраки, принесли ружье. Хозяйский дом с задней стороны был низкий, почти вровень с землей, так что через небольшую дверцу можно было попасть прямо на чердак. Все ждали, что сейчас выволокут с чердака какого-нибудь разбойника, и вдруг Марин, самый смелый из батраков, появился, толкая перед собой, как овцу, рыжую собаку. Она засунула голову в жестянку из-под масла и не могла ее вытащить. Важно покачивая головой, как поп камилавкой, собака не видела, куда она ступает. Все попадали со смеху, Аго выл, как волк.

Кое-как высвободили ее голову из жестянки; собака, встряхивая то одним ухом, то другим, отбежала подальше, чтобы кто-нибудь не запустил в нее камнем, и легла. Все думали, что теперь виноватая, пристыженная собака убежит куда глаза глядят. Но она прожила на хуторе еще довольно долго и исчезла, как обычно, нежданно-негаданно.

Прошло много времени. Сколько? Никто не считал. Много. Как-то с хутора пропало два вола, да еще самых лучших, — Балан и Чивга, крупные, белые, как снег, с огромными, как у оленей, рогами. Дядюшка Митуш велел трем-четырем батракам отправиться на поиски. Пошел и он сам. Побывал в двух или трех селах, заходил в разные дома, какие только собаки не лаяли на него — и белые, и черные, и рыжие. Но он ни разу не вспомнил об их Рыжухе. Словно такой собаки никогда и не было.

Домой дядюшка Митуш возвращался, не зная, нашлись ли волы, усталый, расстроенный. Шагая в темноте, он услышал собачий лай, и, не успел он опомниться, три громадные собаки — одна из них была светлее, чем другие, и в темноте казалась белесым пятном — налетели на него и чуть и не искусали. Злее всех наскакивала белесая собака.

— Стой! Кто идет? — с неприязнью произнес громкий голос, и из темноты вынырнули две черные тени. Это были пограничники. Сверкнули штыки на винтовках.

— Ты куда? За границу бежишь, а?

— Да вы что?.. Какая граница?.. Я своих волов ищу… Какая еще граница?..

— Поговори у нас. Иди прямо! Ты кто такой?

— Я волов своих ищу. Вы что, ребята? Я с хутора Хаджи Петра. Митуш я, Митуш…

Солдаты пригляделись и узнали дядюшку Митуша. Он незаметно для себя забрел, на границу. Солдаты все-таки отвели его на заставу Расспросили его, разговорились и все выяснили. Когда солдаты сели за стол, они даже угостили дядюшку Митуша. Во время еды в дверь все заглядывала какая-то рыжая собака и ждала, когда ей что-нибудь бросят.

— Смотри-ка! Наша Рыжуха! — вырвалось у дядюшки Митуша. — Когда она к вам прибежала? Это наша собака.

— Как ваша? Это наша собака, — сказал один солдат.

Рыжая собака узнала дядюшку Митуша, обрадовалась, завиляла хвостом.

— Вот, глядите, узнала, — сказал дядюшка Митуш. — Рыжуха, как дела, Рыжуха?

Дядюшка Митуш рассказал историю рыжей собаки, рассказал и о некоторых ее подвигах. Под конец под смех солдат он сказал:

— Ну как, теперь отдадите? Можно мне ее забрать?

— Как это забрать? — сказал начальник заставы. — Это наша собака. Она, да будет тебе известно, зачислена на рацион и получает на день по килограмму кукурузной муки. Как это забрать…

— Нет так нет, — уступил дядюшка Митуш. — Не буду забирать. Значит, и она стала солдатом? Рыжуха — солдат? Ну, пусть служит, пусть…

Но после того как провожавшие его солдаты вернулись на заставу и дядюшка Митуш пошел дальше один, ему припомнилось все, что с ним произошло, и он страшно рассердился, вспомнив, как рыжая собака чуть его не укусила. «Как же это она не узнала меня?.. Как же можно меня не узнать? — думал дядюшка Митуш. А может, хотела выслужиться?» Гнев его не проходил. Повернувшись назад и посмотрев на заставу, он сказал про себя: «Прибежишь еще ко мне, я тебе тогда покажу».

Но собака не пришла. Как-то раз дядюшка Митуш встретил одного из солдат, задержавших его на границе.

— Парень, как там наш солдат? — спросил он. — Служит?

— Какой солдат?

— Рыжая собака… Наша собака. Служит еще?

— Ах, вот ты о ком. Ее уже нет у нас, — ответил солдат. — Убежала.

Дядюшка Митуш надеялся, что теперь-то собака вернется. Но проходили дни, а ее все не было.

Она вернулась только осенью. Была темная ночь, шел дождь. Дядюшка Митуш услышал какой-то шум, будто кто-то пытался открыть дверь. В тот год было много случаев угона лошадей. Конокрады, румынские цыгане, делали подкопы под стены конюшен, забирались внутрь и уводили лошадей. Мысль об этом перво-наперво пришла в голову дядюшке Митушу. Он взял ружье и, не открывая двери, вышел черным ходом и стал обходить конюшню, чтобы застать воров врасплох. Смотрит, слушает — никого. Но все же что-то у двери было — нет, это был не человек, а что-то другое. Дядюшка Митуш подошел поближе: к дверям жалась собака. Вблизи он увидел: это была их Рыжуха.

Дядюшка Митуш вернулся назад, открыл дверь, принес лампу. Собака от радости хотела прыгнуть на него, но, боясь, что она его испачкает, дядюшка Митуш прикрикнул на нее. Она испуганно свернулась у стены. Мокрая, тощая, она время от времени лизала большую кровавую рану на передней лапе и все жалась к стене, дрожа всем телом и глядя на дядюшку Митуша скорбными, человеческими глазами…

Перевод Г. Чернейко.

 

МЛАДШАЯ СЕСТРА

Васил пригнал с базара двух молодых кобыл. Отвязал их от телеги и выпустил на обнесенное каменной оградой гумно, которое в ту пору пустовало. Обе лошади были только что пойманы в табуне, еще совсем необъезженные, дикие, привыкшие к свободе. Дядя Митуш и работники, стоя в воротах, любовались этими действительно красивыми животными. Но, любуясь, они в то же время опытным взглядом подмечали в них те или иные черты характера. Одна кобылка была рыжая, и звали ее Айя (она — майского приплода), другая — вороной масти и клички не имела. У каждой шея обвязана новой веревкой, конец которой волочился по земле. И, кроме нее, ничего — ни узды, ни недоуздка, ни хомута. Их копыта, незнакомые с подковами, чрезмерно разрослись в ширину. Густые хвосты падали до самой земли.

Айя была более живая, более резвая. Когда дядя Митуш вошел к ним, она испуганно шарахнулась и бросилась бежать. Но, встретив на пути каменную ограду, стала метаться вдоль нее, ударяясь грудью. Дядя Митуш подошел ближе. Айя проскользнула между ним и оградой и умчалась на другой конец гумна. Потом, как это делает каждая испуганная лошадь, обернулась, чтобы прямо взглянуть в лицо опасности, насторожила уши, чуть-чуть шагнула вперед и громко зафыркала, словно захрапела. На ее блестящие агатовые глаза упала черная прядь гривы.

Пока Айя бегала взад-вперед, вороная кобылка вела себя спокойно и сдержанно. Но она все время ходила за Айей, все время старалась быть рядом с ней, словно хотела ее успокоить и защитить. Васил сказал, что та и другая — родные сестры и что Айя — младшая. На следующий день их впрягли в телегу и начали приучать к упряжке. Ровное поле вокруг хутора было очень подходящим для этого местом. Айя сопротивлялась, прыгала, мотала головой. Она то бросалась вперед и вставала на дыбы, то приседала, норовя лечь. Удары кнута и крики работников приводили ее в бешенство. Кроме вожжей, которыми правил дядя Митуш, у Айи вокруг шеи была обвязана длинная веревка, конец которой держал в руках один из работников. При помощи этой веревки он сдерживал ее и не давал ей бросаться в сторону от намеченного пути. На вороной кобыле тоже оставили веревку, но в этом не было ни малейшей надобности. В то время как Айя, вся покрытая потом, билась и мучила себя, вороная кобылка проявляла полную покорность. Чтобы как-то помочь своей сестре, она двигалась туда же, куда двигалась Айя, и тотчас же останавливалась, лишь только остановится Айя. Казалось, забывая собственные страдания, она думала исключительно об Айе.

Наконец Айя поняла, что сопротивляться бесполезно, бросила свои фокусы и, окинув затуманенным взором лежащую перед ней широкую равнину, где ей приходилось в быстром беге спасаться от волков, помчалась во всю мочь вперед. Вороная кобылка последовала ее примеру. А дядя Митуш и работники только того и ждали. Работники, державшие в руках веревки, едва успели вскочить в телегу. Телега с треском понеслась по степи. Лошади, не разбирая дорог, мчались, то и дело меняя направление. В конце концов, усталые, взмыленные, дойдя до полного изнеможения, они покорно стали повиноваться вожжам. Тогда дядя Митуш повернул их обратно на хутор. Там, соскочив с телеги, он подошел к ним. Айя, ослабевшая, мокрая, как после купанья, вся дрожала. Вороная кобылка, хотя была не менее утомлена, стояла не дрогнув, словно боялась пошевелиться, чтобы не накликать на Айю новой беды. Дядя Митуш, остановившись перед Айей, погладил ей лоб, потрепал по холке и дунул в ноздри. То же самое он проделал с вороной кобылкой. Затем их выпрягли, ввели в конюшню и привязали к яслям.

Два месяца спустя Васил возвращался из города. Айя и черная кобылка так хорошо чувствовали себя в упряжке, будто родились в ней. На каждой из них был новый хомут, пропитанный для мягкости дегтем, ожерельник с узором из синих камешков, на лбу — алый помпон. Эта сбруя очень красила их, особенно мчавшуюся с высоко поднятой головой Айю. Васил сегодня гнал как сумасшедший. Кобылки переходили с рыси на галоп и с галопа снова на быструю рысь. От города не пробежали еще и пяти километров, а уже были в поту.

У чешмы, вблизи паровой мельницы и корчмы, Васил сделал привал. Айя, казалось, не чувствовала никакого утомления. Она стояла, вздернув кверху голову, и нервно грызла удила. Вороная кобылка, которой прикрепленные к узде, по обеим сторонам глаз, шоры не позволяли видеть Айю, изогнула шею и повернула голову настолько, что смогла наконец взглянуть на сестру, обнюхать ее и коснуться ее морды. После этого она приняла прежнюю покорную позу.

В дверях корчмы появился слесарь Велико. Фуражка у него была заломлена на затылок, и кудрявые волосы развевались вокруг лба. Через плечо на широком ремне висела гармоника.

— А, дядя Васил! Здравствуй! — закричал он. — Не подвезешь меня до села? Угощу. Эй, вот это кони! На таких конях я люблю ездить. — Но, подойдя поближе, удивился. — Постой… Да ты откуда теперь? Когда успел их так взмылить?

Васил отчаянно махнул рукой.

— Что их жалеть — так и так им подыхать. Доктор сказал — больны сапом. Хочет их застрелить. Ну, садись, поехали.

— Подожди, угощу.

— Не надо.

Велико, все еще удивленно тараща глаза, полез в телегу. Пока он усаживался, его гармоника самостоятельно издала несколько аккордов. Васил стал рассказывать о том, что и как сообщил ему ветеринар.

— Что их жалеть — так и так им подыхать! — воскликнул он опять, закончив повествование, и ослабил вожжи. Кобылки понеслись вскачь. Только в одном месте, на повороте, они перешли в рысь, а потом снова помчались карьером.

Село, где жил Велико, было расположено на три-четыре километра ближе, чем хутор. Когда подскакали к нему, Васил слез с телеги и, придерживая одной рукой гармонику, достал часы. Посмотрев на них, он сказал:

— Вот это быстрота! Как на поезде. Ну и кони!

Несмотря ни на что, Айя держала голову высоко и твердо стояла на ногах. Вороная кобылка обернулась, поглядела на нее, как раньше, и снова легонько коснулась ее мордой.

С этого дня обе кобылки были заперты в особую конюшню и оттуда не выпускались. Там их кормили и поили. Так велел врач. Айя с трудом привыкала к затворнической жизни. Она дергала повод, оборачивалась то в одну, то в другую сторону, чтобы только взглянуть через дверь на солнечный свет там, на воле. Для этого она так скашивала свои сверкающие, огненные глаза, что становились видны красные пленки в углах глаз. Вороная кобылка вела себя терпеливо, но когда беспокоилась Айя, она тоже чувствовала беспокойство, не притрагивалась к еде, прижимала уши и стояла не шелохнувшись.

Иногда дядя Митуш заставал Айю лежащей. По целым дням она почти не ела, стала вялой, ленивой, часто ложилась. Иногда дядя Митуш видел, как обе кобылки, голова к голове, словно обнявшись, чесали друг дружку зубами, одна с одной стороны, другая с другой. Дядя Митуш, охваченный жалостью, задерживался в дверях. Он отлично понимал, что лошади делают это не из-за нужды, а от нежности, от взаимного дружеского чувства.

Как-то раз дядя Митуш, хотя это было ему строго запрещено, переводя Айю от одних яслей к другим, выпустил ее, и она выбежала из конюшни. Крикнули работникам, которые оказались поблизости, чтобы ее поймали. Они сперва только сумели ее загнать на гумно, на то самое гумно, куда она была выпущена вместе со своей сестрой в первый день прибытия сюда. Напрасный труд! Айя изловчилась, взмахнула хвостом и легко, как косуля, перескочила через высокую каменную ограду. Удивленные работники вскрикнули от восхищения, а она с развевающейся гривой, с плывущим по воздуху хвостом умчалась, словно ветер, в чистое поле. Топ-топ-топ, — слышался некоторое время стук ее копыт, а потом все стихло.

Наконец, когда этот безудержный бег и скачка утомили ее до потери сил, она по собственной воле вернулась и остановилась у конюшни. Ноздри ее ходили ходуном, она громко всхрапнула, будто испустила вздох, и замерла; хвост медленно возвращался в спокойное состояние. Будто не замечая дядю Митуша, она позволила взять себя за повод.

Прошло еще довольно много времени. Ветеринарный врач, объезжая свой участок, предложил сделать последний опыт. Васил приобрел у цыган заморенного осла, и врач впрыснул ему кровь, взятую у кобыл.

— Если осел выживет, — сказал он, — значит, кобылки здоровы. А умрет — больны сапом. И ничего больше не останется, как пристрелить их.

Осла заперли в овечий загон. На следующее утро решили проведать его. А ночь перед этим была холодная, дождливая. Пришли — осел лежит мертвый. Васил потерял последнюю надежду. И все же ему не верилось. «Как могут умереть такие красивые, крепкие животные? — думал он. — Как может умереть Айя?…»

Ждали только, когда оформят и подпишут необходимые бумаги. И вот однажды утром, скорее, чем надеялись, приехал ветеринарный фельдшер и с ним жандарм. Васил поспешно куда-то скрылся. Тяжелую обязанность должен был выполнить все тот же дядя Митуш. Донельзя взволнованный, он вошел в конюшню и дрожащими руками стал отвязывать повод. Хотел первой отвязать вороную кобылу, но по ошибке отвязал Айю и вывел ее на длинной веревке из конюшни.

Айя сначала не проявила ни малейшего оживления. Она стояла, подняв голову, и смотрела в поле. Потом два-три раза глубоко втянула в себя воздух и громко фыркнула, будто освобождаясь от какой-то тяжести. После этого стала скакать и резвиться, как ребенок, как маленькая девчушка.

— Эх! Ну! Айя! Ну! — покрикивал дядя Митуш, чувствуя, что глаза у него наполняются слезами.

Вместе с фельдшером и жандармом (жандарм снял карабин и нес его в руке) они направились к оврагу, находящемуся недалеко от хутора. Айя все резвилась. После того как процессия спустилась в овраг, оттуда донеслись один за другим два выстрела.

Не прошло и получаса, как Васил увидел, что дядя Митуш спешит обратно. Он еще издалека что-то громко кричал, махал руками, его брови были сердито нахмурены.

— Ну, что? — спросил Васил.

— Ну, что, что… Зря погубили лошадь. Ничем она не больна, здоровая. Фельдшер разрезал ее, вскрыл здесь, а горло чистое. Простудилась немного, и все. Совершенно здорова. А, да я так и думал…

Поняли, хотя и поздно, что осел умер не от привитой ему болезни, а от простуды. Он и без того был слабый, а тут ночь выдалась холодная, лил дождь пополам со снегом.

Вороная кобылка спаслась от смерти. Долгое время после гибели Айи она то и дело переставала есть и, держа в зубах клочок сена, прислушивалась, а ее черные блестящие глаза готовы были вот-вот выскочить. За один-два года она сильно изменилась: покрупнела, разрослась в костях, потеряла прежнее изящество. Ежегодно у ней родилось по жеребенку, похожему на нее. Но на третий год жеребенок, которого она родила, был совсем другой. Хотя все они появляются на свет рыжими, с тонкими ножками, похожие на косуль, но дядя Митуш сразу увидел, что этот жеребенок походит на Айю, и обрадовался. Он был такой же игривый и жизнерадостный, как Айя. И вороная кобылка ходила за ним по пятам так же, как, бывало, за Айей, вся исполненная нежности, материнской доброты и печали.

Перевод Н. Шестакова.

 

КОМОЛЫЙ ВОЛ

Пока дядюшка Митуш и Аго ели на террасе дома, недалеко от них, шагах в пяти-шести, остановился Комур — крупный, костистый вол, наполовину черный, наполовину серый. Его короткие, обращенные назад рога были маловаты по размерам туловища, поэтому вол казался комолым. Не шевелясь, словно истукан, он спокойно жевал жвачку, пристально глядя на людей.

— Посмотри, посмотри-ка на Комура, — сказал дядюшка Митуш. — Жует себе да жует. Хоть и комолый, а небось красавцем себя считает. Хорошо, что у него рогов нет. Хорошо, что бодливой корове бог рогов не дает, а то б он чего только со своим драчливым норовом не натворил. — Дядюшка Митуш улыбнулся и добавил: — Вокруг Преслава — я там жил — держат буйволов, крупных, больших буйволов, и вина там много, недаром все виноградари. Так вот, возьмут иногда да и напоят буйволов вином, дадут по ведру, а потом гонят на площадь — посмотреть, чья возьмет в драке.

Аго засмеялся. Смеялся он, как всегда, громким, гортанным смехом, и Комур перестал жевать жвачку, прислушался, а потом фыркнул ноздрями раз и другой.

— Трубку курит, — сказал Аго.

Комур снова принялся за жвачку, не отрывая взгляда от Аго и дядюшки Митуша. У Комура были свои, особые повадки, и дядюшка Митуш любил подшутить над ним. Другие волы, вернувшись с пастбища или с водопоя у колодца, стояли, как и сейчас, повернувшись мордой кто куда, спокойные, будто приросшие к земле, Комур же начинал рыть копытом землю и бросать ее себе на спину, начинал реветь, а потом, надменный, воинственный, кидался, напружив шею, на какого-нибудь вола. Но как только они сходились, как только стукались рогами, он отбегал в сторону и уже больше не двигался с места.

Когда перевозили сено, он шел вплотную за впереди идущей телегой, чтобы по дороге отхватывать клочки сена. Когда проходили мимо засеянного поля, он украдкой быстро хватал все, что только можно было достать, оглядываясь назад — не идет ли Аго. Крича и ругаясь, Аго бросал издалека свою палку с набалдашником, Комур поднимал голову, жмурился, съеживался и так стоял, ожидая, когда палка или ударит его, или же пролетит над головой.

После еды дядюшка Митуш и Аго стали запрягать волов и тут только заметили, что Комура нет, — он куда-то исчез. Пока глядели, куда бы он мог подеваться, со стороны хозяйского дома появился Комур. Он бежал, трясясь всем телом, а за ним с криком гналась Галунка и бросала в него камнями.

— Вы чего за волами не смотрите? — возмущалась она. — Всю лапшу мою съел. Разложила на дворе лапшу, а он дорвался! Ну и шкодливый вол, так и норовит что-нибудь стащить, как собака какая. Как-то раз развела краску пряжу красить, так он и туда морду сунул.

Дядюшка Митуш рассмеялся, но Аго, чтобы угодить Галунке, замахнулся на Комура. Из двенадцати волов половина уже была запряжена в плуг. Комур, растерявшись, стал не там, где было положено. «Ерине! Ерине!» («На место!») — крикнул Аго и приподнял ярмо. Вол умело и проворно просунул в ярмо шею. Только теперь, когда волу некуда было деваться, Аго ударил его раза два притыкой.

Вереница из шести пар волов, за которыми позвякивал плуг, направилась через зеленую поляну к пашне. Сбоку шел Аго, сзади — дядюшка Митуш. То здесь, то там перед ними шмыгали суслики, застывали на минуту на месте, как вбитые в землю столбики, а затем в мгновение ока исчезали в норках.

Добрались до пашни, и дядюшка Митуш взялся за плуг. До обеда пахали легко и споро. Но когда солнце стало припекать, когда появились мухи, изводившие скотину, работа пошла тяжело. Дошли до верхнего конца пашни, где земля была бедная, сухая, заросшая пыреем. В одном месте корни пырея были такие толстые и так цепко сплелись, что плуг начал скрипеть и наконец застрял. Аго закричал, стал размахивать кнутом, волы топтались на месте, то чуть отступая, то подаваясь вперед, но плуг не двигался с места.

— Только этого нам не хватало! — закручинился дядюшка Митуш. — Что же теперь делать?

Дядюшка Митуш мог немного приподнять плуг, и тогда волам было бы легче, но он хотел, чтоб борозда была ровной. Поглядев на внушительную вереницу волов и что-то прикинув про себя, он сказал:

— Давай-ка, Аго, поставим ближе к плугу Комура. Он сильный, авось потянет.

У плуга были Балан и Чивга — самые крупные волы, оба белые, с большими оленьими рогами. Но они были старые. Поставили их на место Комура и его напарника, а тех — к плугу.

— Ну-ка, теперь давай! — сказал дядюшка Митуш.

Аго взмахнул кнутом и закричал:

— Эй, а ну, пошли! А ну, давай! Эй!

Волы поднатужились, напряглись, насколько хватало сил, ярма заскрипели, натянулись поводья, соединявшие пары волов, того и гляди порвутся, но плуг не двигался. Аго опять закричал, один вол упал на передние ноги. И тут Комур подался вперед, его спина изогнулась, выступили ребра. Корни пырея вокруг плуга затрещали, стали рваться, и плуг пошел.

— Эй, а ну, пошли, эй! — кричал Аго.

Еще несколько шагов — и опасное место осталось позади. Через несколько шагов волов остановили, чтоб они передохнули. Дядюшка Митуш подошел к Комуру, погладил его по выпуклому лбу между рогов и сказал:

— Молодец, Комур! Молодец. Я знал, что ты не подведешь.

Комур стоял в борозде. Голова, шея, грудь у него были черные, такие черные, как глаза, которые выделялись только своим блеском. Скоро он пришел в себя, перевел дыхание и начал жевать жвачку. Он не понимал, что сделал что-то особенное, но, наверное, подумал, что если дядюшка Митуш и Аго так его обхаживают, то должны дать ему что-нибудь съестное. Поэтому он шевелил ушами и смотрел им прямо в глаза.

— Съел лапшу, сразу видно… С утра наелся лапши, вот у него и прибавилось сил, — говорил Аго и смеялся своим гортанным смехом.

Проложили еще несколько борозд. От земли стал подыматься пар, в воздухе, будто это звучали струны, слышалось звонкое, отрывистое жужжание: стаи блестящих зеленых мух носились вокруг и садились на горячую от солнца кожу волов. Волов распрягли, и Аго погнал их пастись, а дядюшка Митуш пошел на хутор.

Пока пахали на этом поле, плуг еще несколько раз застревал в пырее и останавливался. Тогда, не теряя времени, меняли волов местами. Балана и Чивгу считали самыми красивыми и самыми лучшими волами — не зря ведь они были такие крупные, белые как снег, с большими оленьими рогами. Но делать было нечего — их, словно развенчивая, ставили в середину упряжки, а на их место, к самому плугу, впрягали Комура и его напарника. И как бы ни застревал плуг, Комур вытягивал его. Дядюшка Митуш похлопывал его по спине, гладил по голове, Аго радовался.

Волов пасли ночью, чтоб их не беспокоили мухи. Утром, как только солнце поднималось над горизонтом, Аго пригонял их, поил у колодца, и начинали пахать. И вот однажды Аго пришел очень рано, еще и солнце не взошло, пришел один.

— Дядя Митуш, пойдем туда, — проговорил он, — вол помирает. Комура раздуло, помирает.

Дядюшка Митуш молча посмотрел на него, подумал, а потом сказал:

— Должно быть, рапсу наелся. Зашел в рапс и наелся, вот его и раздуло. Говорил я тебе, осел паршивый, не пускай волов в рапс, — рассердился он. — Ты чем там занимался? Куда глядел?

Аго насупился, шмыгнул носом и снова повторил:

— Помирает вол…

Дядюшка Митуш сунул руку в сумку, висевшую на стене, куда складывал инструменты, взял что-то и спрятал за кушак, но что это было, Аго не успел заметить. Вместе они поспешили к волам. Их было видно издалека. Они лежали, сбившись в кучу, белея среди зеленой травы, как огромные грибы. Только один вол стоял в стороне. Когда дядюшка Митуш и Аго подошли поближе, то увидели, что это Комур.

На него страшно было смотреть: огромный, раздувшийся, точно баржа, с отвисшим чуть ли не до земли животом. Глядел он тусклыми, затуманенными глазами, изо рта тонкими струйками текла слюна, он еле-еле держался на ногах, того и гляди рухнет на землю. Аго опять запричитал:

— Помирает вол… Помирает славный наш вол…

— Потому и помирает, — обругал его дядюшка Митуш, — что ты ворон считал…

Дядюшка Митуш порылся в кушаке и достал оттуда шило (теперь Аго понял, что́ он взял в сумке), потом подошел к Комуру и стал ощупывать сверху его бок, между ребрами — тыкал пальцами то в одном, то в другом месте, будто чего-то искал. А когда нашел, отметил левой рукой, но сдвинул ее чуть в сторону, а правой вонзил что было сил шило в кожу вола.

Аго изумленно глядел на происходящее. Комур покачал головой — и только. Когда дядюшка Митуш вынул шило, послышался звук: пуф, пуф — будто клапан открылся. Газы, скопившиеся в животе вола, стали выходить. Очень скоро взгляд у Комура посветлел, а раздувшийся, как шар, живот стал опадать.

— Ты не думай, что это шило обыкновенное, — похвастался дядюшка Митуш. — Оно не просто железное, через него электричество пропущено. Ну-ка, давай, поводи вола, нельзя ему стоять на одном месте.

Через несколько дней Комур выздоровел и как ни в чем не бывало стоял около сарая. Даже за эти дни он успел нашкодить: однажды утром, пока люди во дворе не спохватились, отпил молока из ведра. Но и хороший поступок за ним числился: стремительно и тяжело убегая от других волов после какой-то стычки, он чуть не наступил на Галункиного малыша, но, поравнявшись с ним, так резво отпрянул в сторону, что удивил всех, а Галунка от радости заплакала.

И вот сейчас, спокойный, в хорошем расположении духа, он стоит перед сараем и жует свою жвачку. Дядюшка Митуш и Аго едят. Комур уставился на них, жует жвачку и глядит — внимательно и с любопытством.

— Выздоровел Комур, ничего ему не сделалось, — говорит дядюшка Митуш. — И хоть и комолый, а красавец, да и только! Хороший вол, сильный вол. Его да еще одного такого, как он, да какому-нибудь бедняку, они и его бы прокормили, и детей его. Хороший вол… Только вот… прожорлив больно…

Комур уставился на них, перестал жевать, потом с шумом фыркнул.

— Пух! Вот ткнут шилом в бок, тогда узнаешь «пух», — засмеялся Аго.

А дядюшка Митуш, глядя на Комура с особой нежностью, улыбаясь, весело запел:

По зеленому лесу турок шагает, Трубку курит и дым пускает…

Пух! Пух! — фыркнул Комур.

И снова принялся за свою жвачку. На спину ему сел дрозд, походил по ней, как по скале, потом стал клювом дергать мягкую свалявшуюся шерсть — вол линял. Надергав, сколько ему надо было, дрозд взлетел к себе в гнездо на черепичной крыше.

Перевод Г. Чернейко.

 

НОЧНОЙ ГОСТЬ

До рассвета оставалось часа два. Дядюшка Митуш и Митко вошли в большой загон для овец, но ничего не было видно. Понемногу глаза стали привыкать к темноте: вдоль изгороди, прижавшись друг к другу или сбившись в кучу посреди загона, лежали и стояли овцы, пережевывая жвачку. Ягнят у них отняли еще на Петров день, они забыли об этом и уже не блеяли. Днем они вдоволь нащипались травы и теперь отдыхали. Лишь временами одна овца фыркнет, другая чихнет, а то захрипит или закашляется, как старуха, да раздастся во тьме дребезжащий звон бубенчика.

В большом загоне работники отделили штук сорок — пятьдесят овец и перегнали их в меньший, туда, где их доили. Спокойные до этого, овцы все бросились в одну сторону, будто за ними гнался волк. Громко зазвенели бубенчики. Дядюшка Митуш закрыл ворота, передал Митко тонкий прут, который держал в руках, и сказал:

— Ну-ка, давай гони теперь. Кричи: пошли! Пошли!

Тотчас в темноте раздался тонкий голосок Митко.

— Пошли! Пошли! — повторял он и не переставая стегал прутиком по мягким косматым спинам овец, сбившихся в плотную кучу.

За перегородкой Давидко и пастух Петр уже начали доить овец. Рядом с ними присел и дядюшка Митуш. Каждый из них приподнимал одну руку, ждал, когда овца окажется у него под мышкой, и тогда прихватывал ее и удерживал над ведром. Тонкие струи молока вначале стучали в стенки ведер сухо и беззвучно, так как ведра были пустые, но когда выдоили нескольких овец, звуки стали более отчетливыми и звонкими. К запаху овечьего навоза примешался приятный аромат парного молока.

— Пошли! Пошли! — старался Митко.

Вокруг было темно. Больше всего звезд словно собралось на юго-востоке — там они густо усеяли небо, одни более крупные, другие — будто маленькие точечки. Ярче других казались три большие звезды, расположенные одна под другой, по прямой линии, чуть наклонившейся к земле. А впереди них, как горящий уголь, светила еще одна, самая крупная звезда.

Пастухи громко переговаривались о том о сем. Иной раз какая-нибудь овца упрямилась и не давалась в руки. Дядюшка Митуш в таких случаях ласково подзывал овцу и подтаскивал к себе. Петр сердился, а еще пуще злился Давидко: он ловил овцу, хватал ее за вымя и с силой тянул к ведру. Некоторым пугливым и шустрым овцам удавалось убежать от него. Тогда он догонял их, хватал за заднюю ногу и волок за перегородку.

— Не мучай скотину! — ругал его дядюшка Митуш. — Поаккуратней.

Вдруг залаяли собаки. Залаяли, но скоро замолчали, тявкнув еще раз-другой лениво и не сразу, как они обычно делают, когда перестают лаять и ложатся на землю. Пастухи насторожились. Кто бы там мог пройти? Может, кто-нибудь свой? Уж не Васил ли? Или сам хозяин пожаловал? В это время послышались шаги. Кто-то подошел к изгороди и остановился.

— Доброе вам утро! — громко сказал незнакомец.

Лица его не было видно. Он стоял по ту сторону плетня.

— Ты кто такой? Откуда? — спросил Петр. — Что тебе надо в такую рань?

— Ох, дядя Петр, ты, никак, не узнал меня, — с укором сказал незнакомец. — Это я, Алипия. Овца у нас пропала. Где я ее только не искал — не могу найти. Спрашиваешь, кто я такой: Алипия я, из Сырнена, с зимовья Тоню. Алипия Вытев Тарпанский. Овца потерялась. Хозяин говорит: иди, говорит, может, к овцам Хаджи Петра приблудились.

— Эй, приятель, — сказал Давидко, — ты что такое с собаками делаешь, что они на тебя не лают? Тут дело нечистое.

— Вот тебе на́, что ж тут нечистого? Я ни красть, ни убивать не собираюсь. А собаки понимают, кто с чем пришел. Да и я иду себе спокойно, не замахиваюсь. Овца наша, может, у вас. Хозяин говорит — иди посмотри.

— Нет у нас чужих овец, — сказал Петр. — А хочешь своими глазами посмотреть — подожди, пока рассветет.

— Подожду, как не подождать, — согласился Алипия. — Раз уж пришел, то подожду, почему не подождать.

И он затих в темноте за плетнем. Дядюшка Митуш встал, вместе с Митко они подогнали следующую партию овец.

— Пошли! Пошли! — громче прежнего кричал Митко.

Молоко стучало в ведра. Большая звезда, что была впереди трех звезд, как впереди телеги, дошла до середины неба и будто остановилась. От нее, словно нити, шли длинные лучи.

— Если ты Тарпанский, — сказал дядюшка Митуш, — то уж не из рода ли ты Божила-кехаи? Он тоже был Тарпанец.

— Нет, нет. Где нам… Мы из других.

За плетнем послышались удары кресала: Алипия прикуривал цигарку. А когда закурил, сказал:

— Божил-кехая, говоришь. Я тоже о нем слыхал. Это другой род, богатый. Мы бедняки. Этот Божил, сказывали, поспорил раз с одной девушкой. Пастухи тогда еще не приходили в Добруджу, а пасли своих овец на нижней равнине, летом же — в горах. Так вот, пришел раз Божил-кехая на посиделки. «Кто из вас, — сказал он девчатам, — кто из вас придет ночью в горы, к Иванкиному роднику? Той, которая придет, дам барана с золочеными рогами и две золотые монеты — купить себе что захочет. Ну, кто придет?» Одна из девчат сказала: «Я приду!» — «Не придешь!» — «Приду». — «Хорошо, — сказал Божил, — вот тебе мой нож. Дойдешь до родника, попей воды, а потом иди на ближнюю поляну и воткни там в землю нож. Я приду туда утром и как увижу нож — узнаю, что ты приходила…»

И что же вы думаете, пошла-таки! Красивая была девушка… Молоденькая…

— Уж не Дойна ли? Песня такая есть.

— Нет, не Дойна. Ту Вендой звали. Пошла она, ночь, темень… Но ведь слово дала. А может, у них с Божилом любовь была. Идет она. Час идет, другой. Добралась до родника. Забыл вам сказать, что там, недалеко от родника, могила была. Рассказывают, по ночам из нее женщина выходила, вот люди и боялись туда ходить. Женщина мылась у родника, плескалась, а потом садилась на каменную плиту и начинала расчесывать волосы…

И вот девушка добралась до этого родника. Кругом ни души, темно, страшно. Наклонилась она над струей воды, обмыла лицо, попила воды и отошла в сторону, села на траву и вогнала нож по самую рукоятку в землю.

— Молодец! — воскликнул Давидко.

— Все бы хорошо, да только попыталась встать — и не смогла. Кто-то будто держит ее, тянет вниз. Разорвалось у Венды сердце, и она умерла.

— Перепугалась.

— Перепугалась. Подумала, должно быть, что ее та самая женщина не пускает. А на самом деле что вышло-то — когда она всаживала нож в землю, то прихватила край юбки. Поэтому и не могла встать.

— Гляди ты. Это ж надо…

Наступила тишина. Было темно, и нельзя было разглядеть, что выражали лица пастухов. Но когда дядюшка Митуш встал, чтобы пригнать с Митко еще овец, он вздохнул. Давидко и Петр перелили молоко из ведер в чан и снова сели на свои места. Алипия молчал. Большая звезда заметно сдвинулась в сторону.

— Ну, а что было потом? — спросил дядюшка Митуш, вернувшись на свое место. — Что сделал Божил-кехая?

— А что ему делать? Ничего не сделал. Жил себе да поживал, женился на другой. Отец мне рассказывал, что его старшего сына, Рахню, убили албанцы, прасолы. Божил поехал на похороны, и там ему стало плохо, паралич разбил. Другой сын привез его в Жеруну. Так он и не оправился. Однажды попросил: отвезите меня к кошаре, хочу посмотреть, как прыгают ягнята, хочу послушать, как они блеют. Отвезли его, но там ему снова стало плохо, и там он и умер.

Алипия замолчал. Снова стало слышно, как молоко стучит в ведра.

— Пошли! Пошли! — кричал Митко.

Еще несколько раз пригоняли овец. И вот начало светать. Прежде всего стал виден плетень и белые воловьи черепа, насаженные на колья, чтобы отпугивать волков. На востоке загоралась заря. Словно придавленные до этого темнотой, поляны засияли и как будто засмеялись. На побледневшем небе осталась только большая звезда, ушедшая по своей дороге далеко вперед. Теперь она казалась маленькой точкой.

Пастухи повеселели — работа была закончена. Митко, кое-как остриженный, босой, с закатанными штанинами, улыбался во весь рот, не выпуская из рук прута. Сейчас все хорошо разглядели и Алипию. Значит, вот этот самый человек пришел сюда ночью и рассказал историю о Божиле-кехае. Невзрачный он оказался человек: ростом невелик, старый, голова седая, на щеках седая щетина. Одежда рваная, заплатка на заплатке. Посох свой он держал под мышкой и смотрел уже не на пастухов, а глядел из-под белых бровей на стадо. Искал овцу.

— Подожди малость, вместе пойдем посмотрим, — говорил ему Петр.

Чан был доверху наполнен молоком. Поддев его на жердину, отполированную и пропитанную жиром, Давидко и Петр понесли его на сыроварню. Дядюшка Митуш снял с ведра покрывавшую его холстину, зачерпнул жестяной кружкой молоко и подал кружку Митко.

— На, пей!

Митко заулыбался, потом посерьезнел, взял кружку двумя руками и стал пить еще теплое, парное молоко.

Давидко и Петр готовились в дорогу, укладывали в сумки хлеб и по белой головке брынзы. Дядюшка Митуш наполнил каменное корыто сывороткой, а Давидко позвал собак: они, обгоняя друг друга, кинулись к корыту и начали жадно лакать. Потом Бачо и Мурза, самые крупные собаки, вдруг сцепились. Всего собак было с десяток. Облизываясь и вращая злыми, налитыми кровью глазами, они крутились тут же. Алипия был среди них, но они его не трогали.

— Как это тебя до сих пор собаки не съели? — шутил Давидко. — Глаза у тебя зеленые, колдун ты…

Алипия не отрываясь смотрел на стадо. Одна овца — самая обыкновенная, коричневая — отошла к плетню и там чесала себе бок. Почесываясь, она смотрела на людей и время от времени ни с того ни с сего блеяла.

Стоя среди собак, Алипия смотрел на эту овцу. И когда она блеяла, он еле заметно кивал головой, будто хотел сказать: «Она…»

— Овца тут, — сказал он, повернувшись к Петру. — Вон та, что чешется.

Петр промолчал и сердито пошел к овцам. За ним последовал и Алипия.

Легко догнав овцу, Петр подцепил ее палкой. Потом, держа овцу одной рукой, другой он взял ее ухо и посмотрел метку: метка была чужая, не такая, как у овец Хаджи Петра.

— На, бери, коли она твоя! — сказал Петр и подтолкнул овцу к Алипии.

Овца, словно завороженная, не побежала, а продолжала стоять.

— Шу, шу, шу, — подзывал ее Алипия. Он достал из своей пестрой сумки крошки хлеба и протянул их на ладони овце. После этого он уже больше на нее не смотрел. Скрестив на груди руки, держа палку под мышкой, он двинулся в путь. Овца пошла за ним.

— Будьте здоровы! — сказал он. Обращаясь к дядюшке Митушу, он произнес еще громче: — Будьте здоровы!

Дядюшка Митуш посмотрел на него. «Странный человек!» — подумал он. Хотел было еще что-то сказать, но его взгляд упал на Митко: пристроившись в уголке, положив голову на овчину, набитую соломой, — пастушью подушку, — мальчик спал.

«Это молоко его сморило, — подумал дядюшка Митуш, взял бурку и накрыл ею мальчика. — Ох, Митко, ох, пастушок ты мой! Какой же из тебя пастух получится? Напьешься парного молока, уснешь, а волк подкрадется и всех овец перережет. Ох, Митко!..»

Дядюшка Митуш выпрямился и опять поглядел вслед Алипии: тот шел по дороге, а за ним семенила овца.

Перевод Г. Чернейко.

 

К СВОИМ

После ужина дядя Митуш, Аго и Марин улеглись в защищенном от ветра местечке между двумя копнами. Целый день они работали у молотилки среди грохота, в пыли, под знойным солнцем. Там и при желании невозможно было разговаривать. Их лица, волосы, даже веки покрывала мелкая черная пыль. Все трое были похожи на негров. Глаза с красными воспаленными веками имели жуткий вид. Губы плотно сжаты. А теперь кругом тихо, пыли нет, веет прохладой. Поэтому, хоть они и устали, они не торопятся спать. Им приятно вот так отдохнуть, поговорить, послушать друг друга.

— Ребята, хорошенько укрывайтесь, ночью выпадет роса, холодно будет, — сказал дядя Митуш. — Я по звездам вижу. Вон их как много и как они мерцают…

— Звезда упала, — проговорил Марин. — Умер кто-то.

Рядом зашумела солома, и послышался громкий, гортанный смех Аго.

— Умер! Много ты знаешь! Бабьи сказки это. Бабьи сказки, — со смехом повторял он.

— Не смейся, Аго, — рассердился дядя Митуш. — Ну что ты за человек! Помолчи. Не знаю, ребята, умер кто или нет, а звезды все падают и падают. Во время сербской войны они падали как дождь, и мало ли народу погибло. Сказать по правде, когда я вот так гляжу на звезды, мне всякие такие мысли и лезут в голову. Днем работаешь, не думаешь, глаза на другое смотрят, а вечером… Вон сколько звезд сейчас! Кто их туда насадил? Как там? Что они?

— Ученые говорят, будто и на звездах живут люди, — промолвил Марин.

Аго опять заворочался и зашуршал соломой.

— Дьявола знают твои ученые, — сказал он со злостью.

— Такие все, говорю, мысли приходят по вечерам в голову, — снова начал дядя Митуш. — Спрашиваю себя: а куда нас приведет дорога? Что с нами будет? Почему камень лежит тысячи лет, а человек живет так мало? Почему? Допытываешься, смотришь вверх… И словно кто-то видит тебя оттуда, но ничего не отвечает. Молчит. И все думаешь, думаешь…

Все трое замолкли. Немного спустя дядя Митуш опять заговорил:

— Потому и хочу я съездить в свое село. Живых там у меня никого нет, а покойники есть. Ну, хоть помяну их, по свечке за упокой поставлю, и то хорошо. Поеду, не могу больше. В будущий понедельник и двинусь.

— А? О чем ты? — сонным голосом пробормотал Марин и снова заснул. Аго тоже храпел. Дядя Митуш закутался потеплее и снова устремил взгляд на звезды.

С некоторых пор над этой поездкой дяди Митуша в родное село хуторяне очень часто подшучивали. Он все собирался и все откладывал. А Васил вообще не верил в эту поездку. Ему казалось, что старик всегда жил здесь, здесь и останется до самой смерти.

Дядя Митуш появился на хуторе, можно сказать, молодым. Знали, что у него почти одновременно умерли двое детей, а затем скончалась и жена. Он часто выходил из своей каморки возле хлева с покрасневшими глазами, словно пьяный или заплаканный. Кое-кто поговаривал, что дядя Митуш был в чем-то виноват перед своими детьми, оттого, дескать, и прикладывается тайком к рюмочке. Но хозяевам все равно, что у их слуг на душе, они смотрят только на их работу. А дядя Митуш скоро успокоился, сделался добрым и тихим, вот таким, как сейчас, отлично работал — и этого было достаточно.

В назначенный им понедельник он опять никуда не уехал.

— Смотри, как мало копен осталось, — уговаривал его Васил. — Долго ли их смолотить? И одни управимся. Поезжай себе.

Но дядя Митуш и на этот раз нашел повод отложить отъезд: уж если ехать, то надо ехать в новой одежде. Он пригласил из Сырнена Петра Джумалию, портного, обшивавшего местных крестьян. Петр обосновался в каморке возле хлева и начал шить для дяди Митуша новую одежду.

Старик повеселел. И скорей всего, причина этому была не обновка, а то, что ему опять удалось отсрочить отъезд. Днем он работал у молотилки наравне с молодежью и был чернее всех от пыли. А вечером они с Марином и Аго укладывались между копнами, смотрели на звезды и беседовали.

Однажды недалеко от них кто-то захрустел соломой. Это подошедший к копне вол стал дергать из нее колосья. Аго встал, чтобы его прогнать. Послышался громкий крик, раздались два-три удара.

— Зачем бьешь животное? — сказал дядя Митуш, когда Аго вернулся. — Ведь ударить его — это все равно что ударить ребенка. Откуда ему знать? Ты его научи. А зачем же бить? И в нем тоже душа есть. Если бы животные умели говорить, они были бы как мы. Даже лучше. Ты не думай, они все понимают, только говорить не могут. А вот это-то и тяжко. Ударишь его — молчит. Болит что-нибудь — молчит. Резать будут — молчит. Ихнему мученью конца-края нет.

— А зачем он из копны жрет? Шел бы пастись куда-нибудь, — буркнул Аго, все еще продолжая сердиться.

— Эх, Аго! Ну, подумаешь, какая беда! Нет, ты научись уважать животное, вот что я тебе скажу.

Дядя Митуш умолк. В просвете между двумя копнами из глубины темно-синего неба трепетно мерцали звезды.

— В тех местах, откуда я родом, — заговорил дядя Митуш, — волов называют ангелами. Молодая женщина никогда не перейдет волу дорогу, подождет, пока он не пройдет, а потом пойдет сама. А если придется вола прирезать, мясо не едят.

— Дай-ка мне этого вола, — сказал Аго, — увидишь, каких я колбас из него наделаю.

— Эх, Аго, Аго! Пойми, ведь они тебе все равно что братья. Они работают, и мы работаем. Они умрут, и мы умрем. Вот оно как…

Дядя Митуш получил от Петра Джумалии новую одежду, но все-таки не уехал — погода, мол, неподходящая, как исправится погода — тогда. И действительно, пошли дожди, молотьбу пришлось приостановить. А дядя Митуш опять повеселел и стал давать указания, как без него вести хозяйство и как ухаживать за волами.

Однажды в эту дождливую пору дядя Митуш и Аго сидели на завалинке возле хлева. Из хозяйского дома вышел Васил, нахмуренный, кислый, — он всегда был такой, когда ненастье мешало работе.

Перед хлевом на полянке вот уже несколько месяцев лежал большой продолговатый тяжелый камень. Он остался тут после ремонта лестницы.

— Почему не уберете этот камень? — сказал Васил. — Сколько раз говорено. Долго будет он мне глаза мозолить?

Для переноски камня требовалось самое меньшее человека четыре. Но дядя Митуш не стерпел замечания Васила, и они вдвоем с Аго, натужась и кряхтя, отволокли камень к стене. Там подложили под него с обеих сторон два камушка поменьше, и получилось что-то вроде скамьи. Когда все было сделано, дядя Митуш сел на эту каменную скамейку отдохнуть.

На другой день он почувствовал себя плохо, на третий день — еще хуже и, наконец, слег. Некоторые говорили, что старик простудился, когда, потный и усталый, отдыхал, сидя на холодном камне. Может быть, испуганная и обеспокоенная Галунка поэтому и проявляла по отношению к нему такую особенную заботу. Впрочем, у нее было доброе сердце, она и без того стала бы о нем заботиться. Галунка уложила старика в постель, укрыла, затопила ему печь. Присматривала за ним, приносила что-нибудь поесть.

— Зачем ты себя утруждаешь? — говорил дядя Митуш. — Не надо. Пройдет у меня. И кто это сказал, что я простудился на камне? Камни летом теплые. Не от камня вовсе. Так что-то. Пустяки. Пройдет.

Дядя Митуш даже назначил, как и раньше, день отъезда в родное село, когда встанет на ноги.

Дождь все лил. Стало настолько холодно и мокро, что волов загнали в хлев. Едва их успели привязать там и Аго, разгоряченный работой, еще что-то кричал, как вдруг неожиданно в дверях появился дядя Митуш. Осунувшийся, с мертвенно-синеватым лицом, с провалившимися глазами, с блуждающим взглядом, он шатался, точно пьяный, и тихо, чуть слышно, стонал.

Ни слова не сказав Аго, как во сне подошел к первому волу, потрогал дрожащей рукой веревку, словно проверяя, хорошо ли он привязан, потом погладил ему лоб, глаза, шепча:

— Балан, Балан… Ты ли это, Балан? Ну, ешь… ешь…

А когда ласкал Комура:

— Комур, красавец… Ты ли это, красавец?..

Удивленный Аго почесывал себе переносицу. Марин смотрел полными слез глазами и молчал.

Обойдя двух-трех волов, дядя Митуш остановился. Усталый и дрожащий, не в силах двинуться дальше, он простер руку ко всем остальным волам и окинул их взглядом. Его бескровные губы что-то шептали. Потом он внезапно обернулся к Аго и Марину и, глядя на них расширенными, словно видящими нечто важное, глазами, промолвил:

— Уезжаю я, ребята. Уезжаю.

Вошедшая Галунка изумленно и робко смотрела на него.

— Господи боже! Дядя Митуш, что ты делаешь? Зачем встал? Разве можно? Ты же болен!

Она подхватила его под мышки и увела обратно в его каморку. А старик все повторял слабым голосом:

— Уезжаю я… Уезжаю…

Через три дня дядя Митуш скончался. Он умер в тот самый день, который назначил для своего отъезда в родное село. И это вызвало много разговоров. Покойника одели в новую одежду, которую ему сшил Петр Джумалия, обрядили как полагается. Галунка плакала. А так как на хуторе не было кладбища, пришлось тело везти в Сырнено.

Гроб поставили на телегу с боковыми стенками. Впрягли в нее Балана и Чивгу, двух белых, самых крупных и красивых волов. На огромные рога повязали белые платки. И волы с их морщинистой кожей на шее, спокойно глядя мудрыми черными глазами, выступали медленно, с достоинством. По одну сторону у них шел Аго, по другую — Марин. Волов не нужно было вести: они как будто сами знали, что делают и куда идут.

В другой телеге, запряженной большими серыми лошадьми, ехали Васил и Галунка, Василена и Велико. В просвет между тучами выглянуло солнце и осветило ширь полей. Медленно двигались две телеги. Галунка плакала.

Перевод Н. Шестакова.

 

ПЕРВОТЁЛКА

Чтобы не идти с голыми руками, Марин присмотрел в поленнице короткое полено, гладкое и потоньше других, вытащил его и сунул себе под мышку. Потом вместе с Ерофимом двинулся в путь. Каждый из них держал в руке ломоть хлеба, который им дала Галунка, и дорогой они тотчас же начали его есть, отламывая по кусочку.

Оба были не в духе. Васил послал их искать телку. Она должна была скоро отелиться, и вот вчера вечером, когда пригнали стадо, ее в нем не оказалось. Пастух, человек не совсем нормальный, придурковатый, что-то бормотал, но так и нельзя было понять, где телка и что с ней случилось. Марин и Ерофим злились не только потому, что их заставили исполнять чужую работу (телку потерял пастух, он и должен ее искать), им было обидно еще и по другой причине. Васил пришел на скотный двор чуть свет, набросился на них, обругал, наговорил много оскорбительных слов.

— Чего ждете? Чего валандаетесь? — кричал он. — Идите искать телку. Да не возвращайтесь, пока не отыщете. Ну, пошли!

Принимать ругань за чужую вину нелегко. Но у Ерофима обида скоро прошла. Набив полон рот хлеба, он вдруг рассмеялся.

— Э, ничего, Марин. Подумаешь, важное дело. Ну, прогуляемся, разомнемся. Пустяки. И разве тебе не понятно, что не Васил тут причиной, а Галунка. А для Галунки отчего и не сходить? Сходим.

Так как они шли довольно торопливо, Ерофим немного помолчал, чтобы перевести дух, но через несколько шагов снова заговорил:

— Ведь ты слышал, что сказала Галунка, когда принесла нам хлеб? Я, говорит, всю ночь глаз не сомкнула. Если, говорит, телка отелилась и ее увидел волк, пропал теленочек, волк его задрал. Вот ее слова. Я, говорит, всю ночь не могла от этой мысли отделаться.

Марин все помалкивал, хотя теперь уже не выглядел таким сердитым. Уже совсем рассвело, но солнца еще не было. Когда Ерофим и Марин обернулись, они увидели, что небо на востоке алого цвета и горит, как жар. От холода их пробрала дрожь. Трава, густо покрытая росой, казалась усеянной жемчугом, и, идя по поляне, они оставляли следы, как на снегу. Некоторое время спустя земля впереди озарилась розовым светом — взошло солнце. Над головами, где-то высоко в воздухе, пели жаворонки.

Ерофим страсть как любил поглазеть на все, что происходит вокруг. Улыбаясь, с заблестевшими глазами, он наблюдал за сусликами, которые быстро-быстро подбегали каждый к своей норе, садились возле них на задние лапки, словно собаки, когда они служат, и потом мгновенно исчезали в норах. В одном месте из бурьяна выскочил заяц, и Ерофим до изнеможения улюлюкал ему вдогонку. А в каком-то овраге, куда они спустились, у Ерофима даже изменилась походка. Он стал продвигаться вперед крадучись, озираясь по сторонам. Ясно было, что этот овраг ему давно знаком и он уверен, что тут их ждет что-то интересное.

Вдруг он остановился, подал знак Марину идти осторожнее, поманил его к себе и, указывая куда-то пальцем, шепнул:

— Тише, тише… Видишь? Видишь лисицу? Вон она лежит. И лисята с ней, смотри, и лисята.

Впереди, на другом склоне оврага, возле норы, черное отверстие которой было видно отсюда, лежала освещенная солнцем рыжеватая лисица с поднятыми ушами и острой мордой. Возле нее играли и боролись друг с другом, свиваясь в клубок, словно котята, три лисенка. Внезапно они вскочили и поспешно один за другим скрылись в норе. Как будто лисица предупредила их шепотом: «Прячьтесь, детки, тут близко люди».

Секунду или две лисица оставалась неподвижной, глядя на людей. Потом и она вскочила и мелкими шагами побежала вверх по склону, волоча за собой хвост, который был почти такой же длины, как она сама. И вдруг как-то повернулась, взмахнула хвостом и пропала. Поднявшись на противоположную сторону, Марин и Ерофим рассмотрели нору, в которую скрылись лисята, а дальше, там, где исчезла лисица, увидели еще два-три входных отверстия. Ерофим, присев на корточки, заглядывал в каждое из них.

— Вот цапнет тебя лисица за нос, — сказал Марин. — Вставай, вставай! Мы ведь не лис пошли ловить, а дело делать.

Но сколько они ни искали, телка не находилась. Они осматривали каждый овраг, каждую низинку, каждый глухой уголок — все напрасно. Уж и в самом деле не съел ли ее волк, как думала Галунка? А тут еще Марин вдобавок рассердился на Ерофима: вместо того чтобы искать телку, тот поминутно зазевывался на что-нибудь. Когда они пересекали поле, где уже зеленели довольно высокие и густые всходы, Ерофим опять схватил Марина за плечо.

— Смотри, смотри, — зашептал он, указывая рукой в сторону.

На межу, возле темно-зеленых всходов, опустились две дрофы. Самец был надутый, как индюк.

— Видишь? — спросил Ерофим. — Это петух… самец… Они всегда так важничают по утрам. Должно быть, тут где-нибудь близко гнездо. Пойдем поищем, а?

И он пошел бы, если бы Марин не выругал его. После этого Марин не давал ему воли, посылая то туда, то сюда посмотреть, нет ли там телки. Ерофим был легок на ногу, не считал за труд пройти лишнее и бегал, как мальчик. Отойдя, чтобы заглянуть в один из оврагов, он остановился на его обрыве, замахал рукой и крикнул:

— Марин, вот она! Марин! Здесь! Здесь!

Марин понял, что Ерофим нашел телку, и поспешил к нему. Подойдя, он увидел: на ровном, как корыто, дне оврага, поросшем опрятной весенней травкой, освещенная солнцем стоит телка. Возле нее, подогнув под себя ноги, лежит теленок. Обрадованные, Ерофим и Марин поспешно спустились вниз.

За одну ночь телка как будто одичала и словно забыла, что на свете существуют люди. Увидев идущих к ней двух мужчин, она и не подумала бежать, но, оставаясь по-прежнему около своего теленка, быстро повернулась к ним, бросила на них беспокойный взгляд и фыркнула. Это была серая, пропорционального сложения молодая корова с короткими, еще не вполне развившимися рогами. Ее ясные черные глаза светились каким-то новым чувством, в них радость, и ум, и смелость. Она топнула передней ногой, опустила голову, и казалось, вот-вот сейчас кинется на людей и поднимет их на рога. Но ничего подобного не случилось, и, когда эти люди, и не думая остерегаться, улыбаясь, присели возле теленка на корточки и стали его рассматривать, она просунула между ними голову и лизнула его.

Теленок был чистенький, розовый. Вылизанный материнским языком, он успел уже окрепнуть. Мордочкой и черными глазками это существо походило на косулю, а его взгляд, не выражающий ни страха, ни мысли, напоминал взгляд очень маленького ребенка. Поднявшись и покачиваясь на тонких, с черными, чистыми копытцами ножках, он подошел к матери и, задрав голову, приготовился сосать. Корова издала короткое мычанье и опять лизнула его.

— Бычок, бычок! — говорил Ерофим. — Ух, какой работник из него получится, когда он вырастет. Правда, Марин, а? Хорош. Хотя и от первотелки, а крепенький. Слава богу, что его не сожрал волк.

Посмотрев на корову, он добавил:

— Хотя что ему волк? У него вон какая здоровая мать. Она любого волка ногами затопчет, рогами забодает.

Марин, покачав головой, усмехнулся.

— Ну, волки-то видали и пострашнее ее, — сказал он.

Отбросив полено, с которым он все еще не расставался, Марин просунул руку теленку под живот и поднял его. Корова опять повернулась и сверкнула глазами, словно готовясь к нападению. Но когда Марин с теленком на руках сделал несколько шагов, она замычала как-то невнятно и двинулась следом. Позади, отставая и снова догоняя их, шел Ерофим.

Все это произошло довольно далеко от хутора. И хотя теленок весил немного, нести его, как и всякое живое существо, было утомительно. Посреди дороги Марин присел отдохнуть. Теленок снова завихлял на тонких ножках к матери и начал ее сосать, помахивая от удовольствия хвостом. Не привыкшая еще к этому корова подняла ногу, чтобы его лягнуть, но удержалась. Обернувшись, она только поглядывала на него и время от времени лизала.

— Никогда я еще не слыхал, чтобы волк сожрал теленка у коровы, которая только что отелилась, — сказал Ерофим. — Этого я не слыхал. Но зато слыхал, что ужи у них сосут молоко. Обовьется уж вокруг ног, стреножит корову, как веревкой, и сосет:

— Глупости болтаешь все, — сказал Марин.

— Чего ж болтать? Разве ты не слышал про то, как неподалеку от нас, в селе Чурене, появилась змея? Громадной величины змея. Дедка Обретен, тамошний житель, пошел как-то опрыскивать виноградник, а эта змея ему навстречу. Ну, он от страха, конечно, упал. А змея переползла через него, но никакого вреда ему не причинила. Дедку принесли домой ни живого ни мертвого. Он три дня не приходил в себя. А когда очнулся, рассказал, что с ним случилось. А еще через три дня умер. Значит, всего шесть дней жил, после того как со змеей встретился.

— И что же дальше?

— Потом змея еще раз появилась. Увидел ее пастух. Она проползла через стадо и скрылась в терновнике. Тут сбежалось целое село. Но разве кто решится ее убить? Никто не взял греха на душу. Один старый человек сказал: «Убьете змею — урожай пропадет». Поэтому ее и не убили. Немного спустя змея сама вылезла из терновника и поползла. А люди за ней. Не трогают ее, а просто идут. Шли, шли, змея доползла до конца их пастбища и исчезла в лесу. А народ пошел обратно. Так и не убили ее…

Марин, усмехнувшись, встал, поднял теленка и пошел. Потом некоторое время нес теленка и Ерофим. Они уже подходили к хутору, и, странное дело, на галерее хозяйского дома никого не было. Но вот показался белый платок — Галунка. Сначала она их не заметила. А когда увидала, бросилась бегом вниз по лестнице. Откинув назад косу, взволнованная, с сияющим лицом, она подбежала к ним, отняла у Марина теленка, взяла его на руки и понесла сама, да более умело, чем Марин.

— Миленький… малютка мой… прелесть моя, — говорила она, прижимая теленка, словно собственное детище, к груди, и быстрыми шагами направилась к стойлу. За ней трусила корова, доверчиво прижимаясь мордой к ее плечу.

Ерофим и Марин остановились и с улыбкой смотрели на них. А потом и сами пошли следом.

Перевод Н. Шестакова.