Старопланинские легенды

Йовков Йордан

ВОЕННЫЕ РАССКАЗЫ

 

 

ЗЕМЛЯКИ

{7}

I

Вот уже две, а то и три недели полк стоит лагерем в долине, в нескольких километрах от берега Мраморного моря. Поблизости — развалины сожженной деревни Ашака-Эни-Севендекли. Мало кто из солдат в состоянии правильно выговорить это странное и сложное название. Запомнить его трудно, невольно путаешь с другими, и каждый произносит его, как бог на душу положит. Случайное и скорбное совпадение: деревни не существует уж более и, как старая надгробная надпись, исчезает и самое ее название.

Солдатам эта деревня памятна главным образом по тому разочарованию, которое она им принесла. Морозным вечером они дотащились сюда промерзшие, полумертвые от усталости. Весь день в походе они только и думали, что о теплых, светлых комнатах, которые ждут их, и заранее предвкушали хороший отдых у пылающего очага, среди добрых, гостеприимных хозяев. Ничего похожего: перед ними лежала безлюдная, полусгоревшая, полуразрушенная деревня. Несколько уцелевших зданий не могли вместить всех. Пришлось солдатам провести ночь еще более холодную и мучительную, чем в окопах, а на следующее утро сразу же приняться за строительство землянок. Все, что огонь пощадил в деревне — доски, балки, окна и двери, — все, что только было деревянного, до последней щепки, все было собрано и использовано для устройства лагеря и окопов. Теперь меж грудами разбросанных, засыпанных снегом камней торчат и тут и там лишь голые, прокопченные, обгорелые стены. Заборов почти нигде не осталось, и во дворах в снегу чернеют ямы: это солдаты выкопали даже пни фруктовых деревьев, порубленных еще раньше.

Только два дома каким-то чудом сохранились в деревне. Одинокие, осиротелые, стоят они посреди развалин. В них разместился штаб полка, а поблизости, по обоим склонам долины, уже начинаются ряды землянок — сооружений причудливых и самых разных: есть тут и большие и поменьше, высокие и низкие, односкатные, двускатные, круглые. Поглядишь снаружи — никогда не поверишь, что там, под землей, может быть так широко и просторно, что там можно встретить уют и даже роскошь. Однако в землянках есть и постели, и столы, и полки, импровизированные печки или очаги. Кое-где можно увидеть прикрепленное к стене зеркало, где целое, а где только осколок. Попадаются даже дорогая люстра, литографии в рамке. Все это найдено среди развалин деревни. Снаружи пестрота и разнообразие не меньшие. Землянки все и удобные и прочные, но солдатам этого мало: стрехам, окнам, дверям, фасадам этих убогих жилищ приданы разнообразные формы, они обильно украшены, а кое-где — пусть наивно и неуклюже — проглядывают даже линии и контуры каких-то архитектурных стилей.

Несколько дней кряду кипела веселая, увлекательная работа по украшению и устройству землянок. Но выпал снег — и все их внешнее разнообразие стерлось, исчезло. Толстый белый покров лежит теперь на крышах, уравнивая их, соединяя с землей. Весь лагерь словно в одно мгновение потонул в глубоком снегу, и снаружи чернеют лишь двери, трубы в желтоватых потеках да густая сеть тропинок. Кругом простираются широкие, ровные холмы, покрытые глубоким снегом. Никакого движения, никаких признаков жизни. Война изгнала из деревень не только их мирных жителей, но даже птиц и зверей. Однообразная снежная пелена приближает горизонт. Окрестности выглядят пустынными, безжизненными, дремотно-молчаливыми, а контуры их так отчетливо вырисовываются и так внезапно обрываются на темном фоне затянутого облаками неба, словно это и есть край света. Единственное место, где заметны какие-то признаки жизни, — это солдатский лагерь. Землянки засыпаны снегом, их почти не видно, но из бесчисленных труб поднимаются вверх столбы дыма, вокруг виднеются человеческие фигуры, которые кажутся на белом снегу совсем черными, неуклюжими, неповоротливыми. Лагерь напоминает теперь арктический поселок, населенный лопарями.

II

На северном краю лагеря, ближе к гребню холма, расположились землянки седьмой роты. Это известно почти всем солдатам полка, потому что здесь землянка ефрейтора Стоила Пырванова. Стоил — один из тех солдат, которые своей внешностью сразу бросаются в глаза среди однообразия солдатских фигур и запоминаются, являясь как бы отличительным знаком своей роты, той характерной чертой, по которой запоминаешь лицо человека. «Седьмая рота идет! — уверенно определяют солдаты даже издали. — Седьмая, точно! Вон их верзила ефрейтор!» Стоил и впрямь очень высок и плечист, но нет в его фигуре той внушительности и мужественности, которая обычно отличает физически сильных людей. Он сутул, неповоротлив, вял. Колени у него при ходьбе подгибаются и все туловище заносит и качает из стороны в сторону. Он молчалив, смеется редко, но никогда не жалуется и не ропщет. Те, кому случалось иметь с ним дело, знают, что человек он бывалый, рассудительный и при этом добродушный и покладистый. И хотя солдаты седьмой роты не слишком церемонятся друг с другом, к Стоилу они питают невольное уважение. Даже фельдфебель Буцов, человек хмурый и вспыльчивый, его одного удостаивает своей дружбы и беседы. Он часто зазывает Стоила в свою землянку и уже не строгим своим начальственным тоном, а просто и сердечно, как обычный человек, рассказывает ему про свои семейные дела либо жалуется на ревматизм.

В землянке Стоил — как бы глава семейства. Вместе с ним тут живут еще трое: Никола, Димитр и барабанщик Илия. Все четверо — земляки, все родом из деревни Брешлян. Война еще больше связала и сблизила их между собой: вот уж сколько времени странствуют они вместе, вместе ложатся, вместе встают, бок о бок воюют.

Второе почетное место после Стоила занимает Никола. Это веселый, разговорчивый, несколько чудаковатый человек. Никола в Брешляне был лесником, к тому же он прославленный охотник, а посему почитает солдатскую службу своей давней профессией. Из себя он крепкий, ладный, краснощекий; вид у него бравый, воинственный, чем он немало гордится. Он никогда не упустит случая хоть как-нибудь да прифрантиться. Предметом неустанных его забот является борода. Прежде он оставлял ее целиком, как есть — длинную, жесткую, колючую, точно щетина, а затем стал подстригать, каждый раз придавая ей другую форму. Теперь он отпустил громадные бакенбарды на русский лад. Они соединяются у него с усами, покрывают обе щеки до самых глаз, так что лицо словно скрыто полумаской, но Никола нравится себе в таком виде и, как он сам уверяет, похож на Скобелева. Он то и дело достает из кармана маленькое, с бычий глаз, круглое зеркальце, оглядывает себя, поднося его то к одному, то к другому глазу, морщит лоб, подкручивает усы и разглаживает бакенбарды. Потом с довольным видом прячет зеркальце и, приняв гордую позу, начинает говорить по-русски. Но это совершенно немыслимый русский язык: «Илья! Голубчик! Подай на меня, пожалуйста, немножко водицу!»

Стоил, Никола и Димитр — народ солидный, всем им под сорок. Самый молодой из земляков — Илия. Это еще совсем зеленый паренек, последнего призыва. Он был ротным барабанщиком, но в первом же сражении постарался незаметно избавиться от барабана, ему дали винтовку — и теперь он такой же солдат, как все. Он самый беззаботный из всех, любит посмеяться и потому прислушивается к шуткам и выходкам Николы и даже весьма ловко умеет вызывать его на это. Их связывает особенно тесная дружба. Никола относится к барабанщику по-отцовски покровительственно, за что тот платит ему всевозможными мелкими услугами: воды принесет, табаку раздобудет, уступит Николе часть своего хлебного пайка или в походе поднесет его винтовку, чтобы дать товарищу передохнуть. Никола держится с ним снисходительно и важно, как с послушным и верным оруженосцем.

Мирное течение жизни в землянке часто нарушается. Никола любит повалять дурака, смех Илии льстит ему, он все больше увлекается, проявляет истинную изобретательность и остроумие. Неизменная мишень его шуток — Димитр. Это маленький, застенчивый, робкий человечек, простодушный и глуповатый, а может, просто прикидывается дурачком. У него после какой-то болезни вылезли волосы, и голова стала совершенно лысой. Нет у него усов, брови и те не растут; все лицо изборождено морщинами, словно татуировка у австралийского туземца. Когда Димитр снимает фуражку, вид у него такой потешный, что кто ни посмотрит — с трудом сдерживает смех. Это неисчерпаемый и соблазнительный источник для шуток Николы. Какие только сравнения и насмешки не отпускает он насчет плешивости Димитра! В походе, на привале, даже в окопах он неожиданно отпускает шуточки, и они петардой взрываются среди солдат, вызывая оживление и смех. Никола часто пересаливает, так что Димитр, при всей его кротости, все же выходит из себя. Вспыхивает ссора, и тогда становится необходимым вмешательство Стоила. «Чем же я виноват-то, — чуть не со слезами говорит Димитр, — чем я виноват? Господь меня таким создал!»

А вообще-то Димитр добрый и хороший товарищ. Он никогда не остается без денег или табаку, а иной раз и сливовицы добудет. И щедро делится всем с товарищами, в первую очередь с Николой. Быть может, это отчаянная попытка подкупить неугомонного насмешника. Димитр смел и бесстрашен до какого-то апатичного и тупого безрассудства. В каждом опасном деле он непременный доброволец. Солдаты поговаривают, что по ночам после боев Димитр прокрадывался на поле сражения и обирал трупы. Похоже, что об этом знает и подпоручик Варенов, их ротный командир. Он часто, как бы со значением, спрашивает его: «Ну что, Димитр? Как дела?» — «Да мы ничего, господин подпоручик! И деньжата водятся, и табачок!» Димитр не произносит, а словно плаксиво выпевает речитативом эти слова, и его желтое, как пергамент, лицо с бесчисленными морщинами вмиг принимает безразличное и безнадежно тупое выражение. Поглядеть на него — ив голову не придет, что он вообще способен на какое бы то ни было преступление.

Мелкие размолвки не мешают четырем друзьям жить в мире. Кроме того, эти размолвки случаются очень редко, а прежде, когда полк стоял на позициях, их и вовсе не было. Там опасности, тяготы и лишения еще больше сближали земляков, и, когда доводилось им разлучаться, каждый больше тревожился за других, чем за себя. Но теперь дел почти никаких нет. Единственная служба тут — ротное дежурство, которое приходится нести в окопах на берегу моря, да и то выпадает оно раз в две недели. В этой скуке и безделье ссоры вспыхивают по самым ничтожным поводам. Кому пойти в общем наряде за дровами в лес, чья очередь спать ближе к двери, по чьей вине затерялась какая-нибудь пустячная вещь. Да еще Никола со своими выходками. Но эти недоразумения быстро улаживаются и забываются. Уравновешенный и спокойный характер Стоила и влияние, которым он пользуется у своих товарищей, примиряют и объединяют их. Во многих случаях Стоил и отец им, и старший брат, и начальник, и судья.

С тех пор как они стоят здесь лагерем, время тянется медленно, однообразно и тоскливо. Вслед за прекрасными теплыми, почти весенними днями наступила холодная, лютая зима. День за днем, с утра до ночи над землей нависает не небо, а какая-то тяжелая мутная мгла, из которой непрерывно валит снег, валит неслышно и медленно, но обильно и неустанно, словно собираясь засыпать всю землю. Все стихает, молкнет в каком-то покорном и тихом ожидании. А иной раз задует ветер, поднимется вьюга, и по застывшей равнине понесутся снежные вихри. На улице холодно, зато в засыпанных снегом землянках становится теплее. Кроме того, в такие дни все чувствуют себя спокойней, потому что в непогоду и боев не ждут.

Такие дни друзья коротают в землянке, никуда не выходя. С другими солдатами видятся, только когда идут на обед. А выдастся хороший денек — они отправляются куда-нибудь подальше от лагеря. И так уж повелось: впереди идут Никола с Илией, за ними Стоил и Димитр. Повстречают знакомых, потолкаются среди однополчан, послушают, что новенького говорят насчет мира, какие вести с фронта. Где только послушают, а где и сами расскажут случай из фронтовой жизни.

В этих разговорах самое большое участие принимает Никола. Он чувствует себя как рыба в воде, слоняется с Илией между землянками, постоит то возле одной группы солдат, то возле другой, поздоровается, заведет беседу с знакомым-незнакомым. Настроение у него то и дело меняется. Вот, весь исполненный важности и высокомерия, заложив руки назад, он снисходительно и насмешливо выслушивает кого-то. А вот в другом месте, растроганный и приятно удивленный, шумно кого-то приветствует, добродушно и сердечно похлопывая его по плечу. Он спорит, горячится, а когда и в ссору ввяжется, готовый на любой скандал. А потом, глядишь, серьезный и многозначительно-важный, тихонько поверяет кому-то на ухо какие-то тайны. И тут же следом, ни с того ни с сего, развеселится, расхохочется, и голос-его громыхает и гудит, как контрабас. Живой, подвижный, ловкий, он своими бакенбардами, позами и жестами, всей своей необычной фигурой напоминает смешно загримированного актера в каком-нибудь водевиле.

Никола никогда не упустит случая и похвастаться. Призывая Илию в свидетели, он рассказывает страшные и поразительные случаи из фронтовой жизни, с деланным равнодушием и скромностью добавляя, что в одном из сражений он взял столько-то пленных и скоро ему выйдет награда, хотя он за этим не очень-то гонится. Бывает, встретится им какой-нибудь наивный необстрелянный солдатик — Никола с первого взгляда распознает такого и обязательно остановит. И уж тут воображение его не знает границ. Он чудовищно увеличивает число пленных, говорит только о сечах и кровопролитиях, рассказывает о каком-то неприятельском знамени, которое он будто бы в одиночку отбил. Потом вдруг принимается говорить по-русски и уверяет изумленного собеседника, что он не болгарин, а забайкальский казак и в полку служит добровольцем. При этом Никола серьезен и невозмутим. Илия подтверждает каждое его слово, кусая губы, чтобы не рассмеяться. Но стоит им отойти на несколько шагов — и Илия прямо корчится от смеха. Для него эти прогулки по лагерю — истинный праздник. Стоил и Димитр идут чуть позади них. Стоил добродушно ухмыляется, а у Димитра на лице и восхищение и страх. Он доволен, что хоть на этот раз камни летят не в его огород.

Есть еще одно местечко, куда они любят забираться вчетвером, — это вершина холма, что лежит к югу от лагеря. Еще когда полк только прибыл сюда, там были отрыты окопы и траншеи. Оттуда видно море. Но днем там ходить не разрешается, потому что в море рыскают турецкие броненосцы, которые стреляют, едва заметят какое-нибудь движение. Земляки ходят туда по вечерам, как смеркнется. Иногда выдается тихий вечерок, когда нет ни ветра, ни снега. Все так же холодно и пасмурно, но облака легче и выше, всходит луна, и там, где она скрыта облаками, расплывается светлое мутно-желтое пятно. От тусклого лунного света и сверкания снега ночь кажется белой-белой, море недвижно, и лишь серебряная дорожка поблескивает на его поверхности. Вдали, на малоазиатском берегу, вздымаются высокие горы, заснеженные, тихие и загадочные.

Земляки присаживаются на край окопа и смотрят на море. Все кажется им преображенным и чужим; они чувствуют себя заблудившимися, затерянными в незнакомом, далеком мире. Неподалеку мимо окопа ходит часовой, снег поскрипывает под его ногами, поблескивает на винтовке заиндевевший штык. Часовой совершенно равнодушен ко всему вокруг и только настороженно вглядывается в море. Оттуда время от времени доносятся редкие и далекие пушечные выстрелы. Это турецкий корабль обстреливает с моря наши береговые позиции. По слухам, от этой пальбы потерь мало, но корабль с упрямым постоянством почти ежедневно продолжает вести обстрел. Иногда выстрелы раздаются и поздней ночью. Никола окрестил этот корабль «Банчов кобель». У их соседа Банчо в Брешляне был здоровенный, но совсем уж дряхлый пес. Совершенно безвредный, без единого зуба, немощный, облезлый, но свирепый, он набрасывался на всех прохожих и яростно лаял, показывая вместо клыков свои посиневшие десны. Было что-то верное в сравнении Николы. Темнота и даль стирают очертания корабля, широко стелется черный, грязный дым, ярко сверкают какие-то красные огни, и над белой, чистой поверхностью моря вырисовывается исполинский образ ощетинившегося чудовища с огненными глазами, которые гневно уставились на берег, а пушечные выстрелы, то редкие, то вдруг более частые, напоминают далекий сиплый лай.

III

День шел за днем, и ничто не нарушало привычного течения лагерной жизни. В последнее время погода улучшилась: днем светило солнце, ослепительно сверкал снег, воздух был неподвижный и теплый. Но стоило спуститься сумеркам — и сразу снова становилось холодно, землю сковывало льдом, и на безоблачном, почти черном небе звезды казались еще более многочисленными, трепетными и яркими.

Однажды Стоил проснулся среди ночи. Он почувствовал какую-то перемену, но не мог понять, в чем она. Полотнище, которым был завешен вход в землянку, отвязалось, хлопало, стучало, снаружи врывался ветер, и в темноте поблескивали недогоревшие угли очага. Но холода не чувствовалось. Стоил не выдержал, поднялся, вышел из землянки. В лицо сразу пахнуло теплым, легким ветром, словно родившимся где-то совсем рядом, во мраке. В лагере было тихо, и только с небольшими паузами повторялись одни и те же звуки: позвякивала какая-то жестянка, хлопало на ветру полотнище у двери, шуршал оброненный на землю листок бумаги. Было тепло, легко дышалось. Пахло теплой и влажной землей.

Стоил отошел на несколько шагов от землянки, остановился, посмотрел на небо, оглянулся по сторонам и внимательно вслушался. Вдруг, словно хлынув во внезапно распахнутые двери, до него долетел далекий шум. Это шумело море, и шум его доносился теперь явственно, особенно отчетливо и громко потому, что вокруг стояла тишина. Эта ночь не была похожа на прежние: небо казалось выше и просторней, снег уже не белел так, как прежде, очертания холмов были резче, ясней. С юга надвигалось что-то жизнерадостное и сильное. И Стоил уже не сомневался: приближалась весна.

Он вернулся в землянку. Ему хотелось разбудить хотя бы Димитра, поговорить с ним, но и Димитр, и Никола, и Илия спали таким мирным и крепким сном, что Стоил не решился. Он сел на свою койку и засмотрелся на тлеющие угли очага. Красноватый отблеск упал на его лицо, он улыбнулся. Снаружи доносился глухой, нестройный шум, где-то вблизи непрерывно журчала вода. Неодолимая и сладкая дрема завладела Стоилом: кажется ему, что он дома, что за окном бормочет и звенит капель, что завтра он, как встанет, увидит сквозь мокрые, голые ветви плодовых деревьев ясное синее небо, а во двор с песнями войдут девушки-лазарки. «Ой, Ладо, Ладо!..» — тихонько затягивает он одну из лазарских песен. Потом смущенно оборачивается — не услышал ли кто? И, помешав угли в очаге, снова улыбается.

В эту ночь Стоил так и не смог уснуть. Наутро пробудившийся лагерь с радостью встречал первый настоящий весенний день. За ночь свершилось какое-то чудо, которое разом изменило, преобразило все вокруг. Южный ветер продолжал дуть теплыми, широкими порывами, небо было ясно. И не только солнце, но, казалось, все небо посылало на землю лучи; и воздух, и снег, и каждая капля воды ослепительно сверкали.

Весь лагерь ожил. Двери землянок широко распахнуты, на всех стрехах развешана одежда, и она полощется на ветру, как разноцветные флаги в праздник. Солдаты высыпали наружу. Расхаживают взад-вперед, собираются группами, шумят, болтают, громко смеются. Из самых отдаленных концов лагеря отчетливо и ясно долетают восклицания и обрывки фраз. По обоим склонам долины вверх и вниз живыми потоками поднимаются и сбегают вереницы солдат. Кажется невероятным, что еще недавно всю эту огромную массу людей, скрытую где-то под землей, не было ни видно, ни слышно. Лагерь, как громадный муравейник, проснулся, зашевелился и хлынул в долину.

Сегодня воскресенье, и в лагере будут служить литургию и панихиду по убитым. Буцов строго-настрого приказал всей роте помыться, побриться, почиститься. В таких случаях даже на поле боя в нем просыпаются старые казарменные привычки, и он становится придирчиво строг даже к мелочам. Никола и Димитр расположились перед своей землянкой. Они расстелили на земле большое полотнище, и Никола вытряхнул на него все содержимое своего ранца, намереваясь уложить его заново. Но это занятие быстро надоедает ему: он садится, достает зеркальце и, весьма довольный собой, принимается за свой туалет. Димитр накинул на плечи шинель, а гимнастерку держит на коленях. Он не может придумать, что ему делать: гимнастерка где выгорела, где совсем распоролась, протерлась, пуговицы почти все отлетели. Для штопки явно не хватит ниток, а заплаты, которые он выкроил из старой шинели, по цвету никак не подходят к светло-коричневой гимнастерке. Времени и труда уйдет много, а толку все равно никакого. И, чтобы поразвлечься, как-то отодвинуть неприятное дело, Димитр обеими руками поднимает над собой гимнастерку, разглядывает дырки на свет и считает вслух: «Одна, две, три… Ого, и здесь тоже!.. Шесть, семь…»

Стоил — тот давно готов. С самого утра ему не сидится на месте. Он топчется вокруг землянки, то входит, то выходит, подгоняет Николу и Димитра, а потом медленно прохаживается в раздумье, выходит из лагеря, останавливается где-нибудь неподалеку и долго-долго смотрит в поле. Снег быстро тает. Во многих местах снежный покров прорван, испачкан и затоптан по краям. Кое-где уже проглядывают полоски мокрой черной земли. По оврагам побежали мутные желтые ручьи. Над прогалинами и над раскисшими от грязи дорогами стелется белый пар. Согретая солнцем, омытая тысячью потоков, пробуждается земля. Словно кипит и разливается по ее жилам горячая кровь, потягиваются, расправляются могучие члены, слышатся мерные удары ее исполинского пульса.

Стоил возвращается к землянке. Хоть и много усилий приложил он, чтобы подтянуться и поскладнее одеться, это вовсе ему не удалось. Ремень чересчур затянут, шинель кажется еще короче и тесней, вся фигура выглядит еще более нескладной, некрасивой и неуклюжей, чем обычно. Но самого его сегодня точно подменили: глаза блестят, он лихорадочно возбужден и даже весел.

— Погодка-то какая, Никола, а? — говорит он. — Какая погодка!.. Смотри, чего ветер выделывает!

— Теперь снег сойдет. Денек-другой — и лето на дворе! По лесу бы побродить сейчас, поглядеть. Все словно с ума посходило… Травка растет, почки набухают. Вот, прямо на глазах набухают! Эх! — распаляется Никола. — Там — красота! Бери ружье, собаку — и айда!

— В эту пору охота запрещена.

— Запрещена… Ну и пусть запрещена! Нам лучше знать, какого зверя можно бить, какого нет. В лесу, брат, лесник — что царь и бог.

Внезапно, словно из-под земли, перед ними вырастает вернувшийся откуда-то Илия.

— Илия! Голубчик! — радостно приветствует его Никола. — Ну как, нашел его?

— Анания-то самого нету. Но я заглянул в землянку… Котелок на огне…

— Ах, на огне? Хорошо, брат, хорошо! Значит, угостимся. Только ты смотри не удери. Ты ведь у нас таковский.

— Фельдфебель приказал передать: завтра тебе в караул.

Илия произносит это с виду спокойно и равнодушно, но на самом деле, следя ухмыляющимся, озорным взглядом за Николой, он выжидает. Тот, будто и не слыхал ничего, продолжает укладывать свой ранец. Только руки у него дрожат, и он никак не может пристроить наспех скатанные белые обмотки. Вдруг он вскипает и, со злостью отшвырнув в сторону ранец, вскакивает на ноги.

— Опять я? Не пойду! Пускай хоть повесят, а не пойду! Позавчера кто был в карауле? Я! А два дня назад? Опять я! Скажи, так или не так? Чего зубы скалишь?

Илия перестает ухмыляться, краснеет и всерьез обижается:

— Чего ты на меня накинулся? Я-то при чем? Фельдфебель так приказал. Передай ему, говорит, чтоб был готов.

— «Передай, передай»! А где же порядок? Порядок-то где? А?

Никола нагибается, подбирает брошенный ранец и снова принимается за работу. У него с фельдфебелем давно отношения натянутые. Буцов говорит, что не выносит солдат, которые позволяют себе возражать и больно умничают. А Никола уверен, что Буцов просто ему завидует, потому что он грамотней, пообтесанней и, главное, представительней — это-то уж для всех очевидно. Эта мысль несколько его успокаивает, и ему в конце концов удается затолкать в ранец свои обмотки.

— Нет, дальше так невмоготу! — немного спокойней, но так же упрямо произносит он. — Невмоготу! Подумать только, с каких пор эту лямку тянем! По чести скажу: не могу больше.

— Верно говорит Никола, — вмешивается Димитр. — Невмоготу, просто невмоготу. Сил никаких нету.

— Вот лопнет у меня терпение, и в одно прекрасное утро хватятся — а меня и нету. Ищи-свищи! Только меня и видели.

Стоил слушает все это, добродушно и кротко улыбаясь.

— Да куда ты денешься? — роняет он. — Грозилась кошка удрать со двора — дошла до порога и назад пошла. Куда денешься? Домой сунуться — про то и думать нечего.

Никола склонился над своим ранцем и молчит.

— В лес уйдет! — смеется Илия.

— И в лесу жить можно. Не пропаду. У меня там хибарка стоит.

— А у меня неподалеку от той хибарки — кусок земли, — начинает Стоил совсем иным, серьезным тоном, потому что буря уже миновала. — Прошлый год засеял я его кукурузой. Сейчас в самую бы пору сеять, да пшеницей бы! Хорошая пшеница после кукурузы выходит. Только сеять надо погуще. Хаджи Павел говорил: «Вышел сеять — сыпь волу под копыто семь зерен: три — мышкам, три — птичкам, одно — себе…»

— Хе! Тонкий расчет, — говорит Никола. — Значит, и одного зернышка хватит, а? Здорово! Здорово, да только в этом году у нас и того не выйдет. Кто за тебя сеять будет? Верно я говорю, Димитр? Кто сеять-то будет?

— Да, уж кому теперь сеять, — соглашается Димитр, пригорюнившись.

— Ну вот, завели старую песню! Будет вам! — говорит Стоил. — И без вас тошно. Известно, пора какая! Сейчас каждому надо на своем поле быть. — И, на мгновение заглядевшись на поле, он задумчиво, но решительно добавляет: — Нет, нельзя. Тут тоже люди нужны. Раз взялись за дело, надо доводить до конца. Всему ведь конец приходит? И это когда-нибудь кончится…

Залатав кое-как свою гимнастерку, Димитр надел ее и сейчас уже натягивает на себя шинель. Стоил подходит к нему, расправляет на нем сзади складки, помогает застегнуть пояс. Растроганный, Димитр вдруг решительно берет его сторону.

— Верно, — говорит он. — Стоил верно говорит. Терпение — спасение! Ты у нас, Никола, больно скор.

Никола стремительно оборачивается к Димитру и глядит на него пристально и насмешливо, как ястреб на воробья.

— Эх ты, умник! — говорит он. — Твой котелок только тогда варить начнет, когда у тебя лысина зарастет… И усы вырастут… А это, знаешь, когда будет? Когда рак на горе свистнет… После дождичка в четверг…

Илия гогочет, Димитр сконфуженно топчется на месте, словно потерял что-то, пыжится, а что ответить — не знает. Но вот он встречается взглядом со Стоилом, они смотрят друг на друга, и оба вдруг улыбаются. Эти двое хорошо понимают друг друга. «Ну что ты с ним будешь делать, — будто говорят они, — такой уж он есть!»

Стоил опять выходит за черту лагеря, медленно прохаживается и смотрит в поле. Через некоторое время Никола замечает, что тот отошел, с насмешкой смотрит ему вслед и, указав рукой через плечо, говорит Димитру:

— Видал? Сам не свой, бедняга. Чуть солнышко пригрело — он все в поле смотрит. Как волка ни корми…

— Стоил — уж он такой… — добродушно отвечает Димитр. — Ему поработать дай. Он все с землей… того… как крот…

— Стройся! — раздается чей-то громкий и властный голос.

Это фельдфебель Буцов. Он стоит перед своей землянкой, чисто выбритый, подтянутый, но все такой же хмурый и сердитый, несмотря на то что день нынче так хорош.

— Седьмая рота, стройся! — повторяет Буцов. — Особого приглашения ждете, что ли?

— Ишь, словно с цепи сорвался! — говорит Никола, заторопившись.

Земляки подобрались и, подхватив ружья, кинулись к месту, где уже строилась рота. Буцов заметил Николу.

— Никола Тодоров! — кричит он. — Ты знаешь, что тебе завтра в наряд?

— Так точно, господин фельдфебель!..

Никола ответил по всей форме, как положено солдату, но, став в строй рядом с Димитром и Илией, наверное, добавил что-то шепотом о фельдфебеле, потому что все трое засмеялись. Хмуро и подозрительно взглянув в их сторону, Буцов на мгновение призадумался и быстро зашагал к строю. Похоже было, что он разозлился и что-то задумал. Но в эту минуту перед ним вытянулся Стоил. Лицо фельдфебеля смягчилось, посветлело, на нем даже появилась улыбка.

— А, Стоил Пырванов? Чего тебе?

Буцов маленького роста, и, разговаривая со Стоилом, ему приходится задирать голову кверху. В деревне, помимо других занятий, Стоил был церковным певчим. И теперь, во время войны, когда они проходили через какое-нибудь село или город и случалось им зайти в церковь, он всегда становился перед аналоем и пел. Он принимал участие во всех молебнах и панихидах, которые служили в полку. Сейчас Стоил докладывает Буцову, что священник опять просил помочь, да он и сам бы хотел пойти.

— Я и у подпоручика спрашивался, — добавляет он. — Хочу пойти пораньше.

— Ну что ж, ступай, ступай! — соглашается Буцов. — Придем тебя послушать.

Неуклюжим, вялым движением перекинув винтовку ка плечо, Стоил поворачивается кругом и направляется к деревне. Сегодня он кажется еще более сутулым, чем всегда, и еще заметнее покачивается то в одну, то в другую сторону.

IV

Панихиду служили в деревне, на площади, перед штабом полка. Накануне это место было специально подготовлено, чисто подметено. В военное время панихиды и молебны часто служили под открытым небом. В этих религиозных обрядах, совершающихся на поле брани, есть что-то чисто солдатское, трогательное и задушевное. Покойники — офицеры и солдаты полка; живые — их товарищи и близкие. Служит всем хорошо знакомый священник, отец Вырбан, который повсюду следует за полком на своей маленькой черной лошаденке. У отца Вырбана суровое и энергичное лицо фельдфебеля, и даже теперь из-под золотого церковного облачения выглядывают его грубые солдатские сапоги. Причетник, принимающий и подающий кадило, — тоже солдат. И певчие тоже.

Посередине площади поставлен стол. Там-то, собственно, и совершается служба. В нескольких шагах от стола находится полковое знамя. За ним стоит командир полка, позади него — офицеры. Среди них и подпоручик Варенов, подобранный, подчеркнуто аккуратный. А вокруг — солдаты, выстроенные большим, плотным каре, заполняющим всю площадь. Солдаты стоят тесно друг к другу, серые шинели сливаются в одну общую темную массу, над которой тем отчетливей выделяются непокрытые головы. На лица падают яркие лучи солнца, глаза прищурены. От этих загорелых, обветренных лиц веет суровой, мужественной силой, закаленной во многих боях. Все застыли в одинаковых позах: глаза устремлены в одну точку, правая рука свободно повисла вдоль тела, в левой зажата винтовка и над ее дулом — фуражка.

Никола, Димитр и Илия оказались в одном из первых рядов, так что им все видно. Вначале они внимательно следили за службой, но после обычной литургии начался молебен, а затем панихида. Служба тянется уже несколько часов; кажется, ей не будет конца. Земляки устали, они уже ничего не слышат, тайком позевывают и то и дело переминаются с ноги на ногу. Но тут панихида дошла до того места, когда начинают петь ирмосы. У них красивая и трогательная мелодия. Внимание сразу пробуждается, теперь уже никто не шелохнется, даже не кашлянет. Командир полка стоит все там же, но почему-то только теперь стало заметно, как он неподвижен, какая благоговейная отрешенность на его лице. Воцаряется напряженная, торжественная тишина. Солнце льет потоки ярких лучей, ветер ласково треплет знамя, вот на секунду блеснули яркие краски и золотое шитье, а когда среди службы наступает короткая пауза, явственно слышится тихий шелест шелкового полотнища.

Хорошо поет Стоил! Голос у него хрипловат и даже надтреснут, но порой, особенно в низком регистре, он неожиданно звучит задушевно и тепло, льются потоки мягких басовых звуков, исполненных мольбы, упования и какой-то тихой скорби. Это простое, безыскусное пение невольно завладевает всеми, умиляет, волнует.

— «Господи! — громко поет Стоил. — Огради душу мою от уныния, утверди меня в вере твоей… Аллилуйя!»

Стоил выше ростом и крупнее всех, кто стоит рядом. Но во всей его фигуре сейчас есть что-то угнетенное и печальное. Он сильно горбится, измятая шинель топорщится на спине, донельзя короткие рукава открывают выше кисти его большие, грубые руки. Оба певчих пользуются одним и тем же требником. Заканчивая, Стоил, не глядя, передает требник своему напарнику; допев ирмос до конца, он сгибается в глубоком поклоне и, осенив себя широким крестом, застывает, неподвижно уставившись в землю, прижав к груди правую руку. У него вид человека, потрясенного горем.

Вокруг по-прежнему царит напряженная, глубокая тишина. Солнце ослепительно сверкает на золотом облачении священника, на офицерских погонах и саблях. Знамя медленно, точно в дремоте, разворачивается, колышется и чуть слышно шелестит. Никола, Димитр и Илия не сводят глаз со Стоила. На лице у Николы выражение строгое и сердитое, а у Димитра и Илии рты разинуты, глаза широко раскрыты. Когда поет другой певчий, они не слушают, не обращают на него внимания. Ждут, когда наступит черед Стоила. Тот перекрестился — крестятся и они. Но вот Стоил опять берет требник и запевает:

— «Сбился с пути я, заблудшей овце подобно. Спаси раба твоего, господи, ибо не забыл он заповедей твоих! Аллилуйя!»

На этот раз ирмосы поют не на церковнославянском, а на болгарском языке. Каждое слово обретает более ясный и глубокий смысл, и, когда поет Стоил, молитва звучит как его собственная исповедь. Никола, Димитр и Илия чувствуют это, и мучительно горько становится им и за него, и за себя; но в то же время ими овладевает то чувство примирения перед лицом неотвратимой силы и та сладостная и спокойная печаль, какие испытывают все, кому предстоит умереть за нечто великое и дорогое.

Долгая служба наконец заканчивается. Начинаются речи. Первым говорит отец Вырбан. От чисто духовной темы он внезапно переходит к политике и, воздав восторженную и прочувственную хвалу болгарскому солдату, вслед за тем свирепо набрасывается на все великие силы и ту великую сумятицу, что именуется Европой. У него, видно, много накипело на душе, но под воздействием частых взглядов полковника отец Вырбан вспоминает о цензуре и начинает изъясняться так иносказательно и туманно, что солдаты почти ничего не понимают. После него очередь командира полка. Прежде чем начать, он вперяет в ряды солдат долгий и строгий взгляд, от которого всех разом сковывает ледяное молчание. Полковник делает несколько шагов вперед, оборачивается то в одну, то в другую сторону, и тяжелая бахрома на концах широкого пояса бьется об эфес его сабли. Жестами приковывая к себе внимание, он говорит подчеркнуто и отрывисто, выталкивая из себя слова так резко, словно силится отбросить их как можно дальше.

— Солдат, — говорит полковник, — должен быть храбр, послушен и вынослив… Кроме того, он должен обладать еще одной добродетелью: быть терпеливым. Солдаты! Необходимо терпение, терпение и терпение!

Полковник заканчивает речь, и офицеры расходятся по своим местам. Все испытывают облегчение; в рядах — движение и легкий шум. Взяв свой ранец и винтовку, Стоил возвращается в строй. Лицо его все еще бледно и сосредоточенно. Никола, Димитр и Илия встречают его молча, одним только взглядом, но в этом немом взгляде столько умиления и любви! Димитр беспокойно переминается с ноги на ногу; ему явно не терпится что-то сказать. Стоил стоит в первой шеренге. Димитр наклоняется к нему и шепчет:

— Стоил!

— А?

— Помнишь?.. Того… Засуха была. Молебен о дожде служили. Там, у холма, в засушливый год…

— Ну и что?

— Так, вспомнилось… Ты, того… тоже так пел…

Никола слышит все это, усмехается, но ничего не говорит. В его взгляде нет и тени лукавства или насмешки. Он сосредоточен и словно погружен в себя.

Громко и певуче звучат слова команды. Начинается парад.

Но вот и параду конец; солдаты возвращаются в лагерь. Никола, усталый, раскрасневшийся от маршировки, стаскивает с себя сумки с патронами и сердито швыряет их в дверь землянки.

— Терпение, терпение и терпение! — восклицает он. — А ты надеялся, что скоро мир будет!

Со злости Никола решает отыграться на Димитре и принимается передразнивать его голос, выражение лица.

— «Придет нам сообщение… того… насчет миру-то…» Ну что, слыхал? Вот тебе и того и этого!

— Да чего уж… дотерпим, — говорит Димитр, делая над собой явное усилие, чтобы и на этот раз не сказать «того».

— Терпи, казак, атаманом будешь! Терпи, Митко, терпи. Тебе что, лысая башка седины не боится. А с меня довольно. Железо — и то изнашивается.

В небе неожиданно послышались клики журавлей. Задрав головы, земляки отыскивают их взглядом. И у соседних землянок солдаты, столпившись, тоже смотрят в небо и громко зовут тех, кто забрался внутрь землянок.

— Вон они! — восклицает Илия, указывая рукой. — Вон! Совсем как буква «Л»… К лету, значит. Смотри, настоящее «Л».

Высоко под легкими белыми облаками пролетает стая журавлей. Они летят строем, как всегда, двумя рядами, сходящимися под острым углом, вершиной повернутым к северу. Это действительно напоминает большое, написанное от руки «Л» и, по объяснению Илии, предвещает приближение лета.

— И невысоко ведь летят, — говорит Никола. — Эх, пальнуть бы! Одного-то уж наверняка бы подбил. Вон того, крайнего.

— Попал бы, кабы он на месте стоял, — говорит Димитр. Он смотрит вверх и упорно твердит: — Не стоит, а летит… Не стоит, а летит…

— Пускай себе летит. Я их и на лету бил. Бац — и дело с концом!

Димитр не продолжает спора.

— К нам летят, — тихо произносит он. — Прямо в Брешлян. Верно, Илия?..

— И то… Прямо в Брешлян!

Охваченный внезапным порывом буйной радости, Илия стаскивает с головы фуражку, машет ею и, глядя вслед журавлям, громко кричит:

— Э-ге-ге-ге-гей! Поклон передайте! Поклон передайте!

Почти весь лагерь подхватывает этот крик. Поднимается шум, галдеж, и вблизи и вдали, точно эхо, повторяются все те же слова:

— Хо-хо-хо-хо! Поклон передайте! Поклон передайте!

Долго еще глядят земляки вслед журавлям. Стоил, не проронивший за все время ни слова, как будто еще больше притих. Никто ничего не говорит, все стоят неподвижно, застыв в своих прежних позах. Журавли улетают все дальше и дальше, и все слабей и слабей доносятся их клики. Наконец Никола отрывает от них взгляд и, как-то принужденно, деланно кашлянув, скрывается в землянке. Но ненадолго. Бог его знает, было у него там какое дело или нет. Он стоит в дверях и снова устремляет взгляд на небо. У него сейчас какое-то совсем другое лицо. Вместо прежнего надутого самодовольства на нем написано страдание. Фуражка, заломленная набекрень, и воинственные бакенбарды придают ему смешной вид. Все это выглядит сейчас фальшивым и неуместным, как веселая маска на лице плачущего клоуна.

— Видно их еще, Илия? — спрашивает он, и голос его дрожит.

— Едва-едва… Улетели…

Илия уже не смотрит на небо. Улыбнувшись через силу, он медленно нахлобучивает фуражку и повторяет:

— Улетели…

V

В лагере стоит галдеж. «На обед стройся!» — кричат дневальные. И роты, построившись, двинулись к деревне. Довольствие выдается у кухонь — их легко распознать среди развалин по густому дыму, который поднимается над ними. Никола и Илия остались в лагере. В дверях одной из землянок появляется какой-то маленький, сухонький, чернявый солдат.

— Пошли, готово! — кричит он.

Никола и Илия направляются к нему, входят в его землянку. Этого солдата зовут Ананий — тоже их земляк, но он ротный трубач и поэтому живет поближе к Буцову. Ананий — человек суетный и тщеславный; он тайно завидует Николе и пытается ему подражать. На днях он нашел в лесу черепаху, а сегодня сварил ее и, чтобы испытать Николу, пригласил его на обед. Отведать такое угощение — настоящий подвиг; у Димитра, например, даже одна мысль об этом вызывает не только отвращение, но и какой-то религиозный ужас. Однако Никола, разгадав коварный умысел Анания, принял приглашение, а вслед за ним и Илия. Ананий даже вина где-то раздобыл.

И в лагере, и в деревне на время наступила какая-то необычная, глубокая тишина: солдаты обедают. Но вскоре нестройными, большими группами они стали возвращаться в лагерь. Погода была все так же прекрасна и тепла, дул южный ветер, ярко светило солнце. Снег таял, оседал, обнажая землю. Поле запестрело белыми и черными, как у зебры, полосами. Такая погода пьянит, как вино. Солдаты громко разговаривают, гогочут, кидаются снежками. Надвигается та пора неуемного веселья и ребячества, когда какое-то безумие охватывает всех, возрастая в небывалой прогрессии.

Вернувшись с обеда, Стоил и Димитр застали Николу и Илию перед землянкой. Те тоже уже отобедали, но вид у обоих подозрительно виноватый, а на лице у Илии болезненное, страдальческое выражение. Оба посмеиваются, лукаво поглядывают на товарищей. По-видимому, готовится какая-то проделка. Никола встает. На вид он равнодушен и серьезен. Руки отведены за спину, он что-то прячет.

— Митко, голубчик! Может, закусишь, а?

Димитр останавливается.

— Это чего? Жабу, что ли? Нешто я нехристь?

— Да ты попробуй! До чего вкусно, ты бы знал! Спроси хоть Илию!

Никола подходит ближе, по-прежнему держа руки за спиной.

— Отстань, не хочу я! — огрызается Димитр, отступая.

Никола внезапно кидается на него и, не сумев схватить, бросается вдогонку. Маленький, юркий Димитр вскоре вырывается далеко вперед, но Никола продолжает преследование, стремительный и грузный, как пушечное ядро. Последним бежит Илия. Димитр, поскользнувшись, роняет фуражку, однако продолжает бежать, не останавливаясь. Вскоре они теряются в толпе солдат, которые стекаются отовсюду, падкие до зрелищ, ищущие повода посмеяться. И вот там уже огромная толпа, смех и шум.

Немного погодя все трое возвращаются, раскрасневшиеся, усталые, запыхавшиеся. Лицо Димитра искажено отвращением и болью. Он то и дело сплевывает, вытирая губы рукавом шинели.

— Ну что? — спрашивает Стоил, который наблюдал за всем происходившим.

— Дурень! — с досадой отвечает Никола. — Вот дурень! Его надо, как теленка, стреножить, чтоб накормить. Все-таки кусочек проглотил. А теперь вот плюется! Голубчик, да ведь это царское блюдо!

— А я не царь, — отвечает Димитр, отплевываясь. — Не царь я и не нехристь какой!.. Ну погоди, еще будет тебе… того… от Буцова!

Стоил смотрит на них, добродушно улыбаясь. Эти взрослые люди превратились в сущих детей. Чувства вражды и дружбы у них быстро сменяют друг друга, как солнце и дождь в мартовский день.

Приходит Ананий, и все, кроме Стоила, садятся за карты. Ставки совсем ничтожные, но долгое время в землянке стоит такой шум, будто идет дележ громадного наследства. Ананий проигрывает, обвиняет Николу в жульничестве, злится и в конце концов уходит. Карты принадлежат ему, и поэтому он покидает землянку с надменно-важным, неприступным видом. Никола раздраженно ворчит ему вслед. «Подумаешь! — доносится из землянки. — Да плевать я хотел на твои карты!» Постепенно голоса становятся тише и наконец смолкают совсем. Немного погодя Стоил заглядывает в землянку: там все спят.

День проходит спокойно. Пушечных выстрелов со стороны позиций не слышно. Даже «Банчов кобель» не подает сегодня голоса. К вечеру, когда солнце село и небо на западе стало багровым, в середине лагеря послышались звуки кавала. Танцевали хоро. Солдаты стекались туда со всего лагеря. И земляки наши медленно, вразвалочку тоже отправились туда — шинели внакидку, потому что было еще тепло. Им хотелось посмотреть, поразвлечься.

В середине большого круга играли двое музыкантов: один — на кавале, другой — на годулке. Среди танцующих были солдаты из всех рот. Был тут и Ананий. Он и здесь лез из кожи вон, чтоб отличиться, но из этого ничего не выходило. Никола поглядел на хоро, поглядел на Анания, презрительно усмехнулся. Потом, скинув с плеч шинель, передал ее Илии, надвинул покрепче фуражку и, с места взяв такт, легко и плавно подбежал и встал во главе хоро. Его появление сразу было замечено, всем стало ясно, что близится что-то необычное и интересное. Круг зрителей сузился, все подошли поближе, чтобы лучше видеть. Никола танцевал легко и красиво. Музыканты неотступно следовали за ним, ему подчинилось все хоро. Он то притопывает отрывисто и точно, в такт мелодии, пригнувшись и глядя под ноги, будто отмеривая каждый свой шаг, то вдруг легко выпрямляется и порывисто несется в обратную сторону, и все хоро послушной волной устремляется за ним. Выпятив колесом грудь, откинув голову назад, Никола свысока гордо поглядывает на всех, разрумянувшийся, пышущий здоровьем, ладный и красивый. Рассыпается ли он мелкой дробью на месте, положив одну руку на пояс, либо стремительно и плавно мчится вперед, высоко над головой размахивая фуражкой, — в каждом его движении мужественная, уверенная и суровая грация. Ананий еще держится, и видно, как он не щадит своих сил.

Стоил, Илия и Димитр любуются тем, как танцует Никола. В эту минуту они гордятся им.

— Кто этот малый, что ведет хоро? — спрашивает у Димитра незнакомый солдат. У него длинные, провисшие книзу желтые усы, он курит трубку, которую то и дело, не вынимая изо рта, уминает большим пальцем. — Кто этот бородатый, а?

Димитр не торопится с ответом.

— Земляк наш… Из Брешляна.

Димитр произносит это сдержанно, но в голосе его явно слышится вопрос: «Что ты на это скажешь?»

— Из Брешляна, говоришь? Смотри-ка! А мне заливал, что из русских казаков… Ну и танцует парень!.. Молодчина!

Ананий танцует из последних сил, но все так же рьяно и краем глаза следит за производимым впечатлением. Но на него никто уже не смотрит. Тогда он выскакивает из круга, отходит в сторону, утирая лицо красным платком. Улыбка сбежала с его лица, и теперь он вместе с другими смотрит на Николу, но в глазах его — страдание и ненависть. Ананий и на этот раз побежден.

Хоро становится все стремительней, круг все шире. Лица у всех сияют, глаза блестят, танец роднит людей, все кажутся себе добрыми и сердечными. Никола, охваченный каким-то неистовым, молодеческим восторгом, размахивает фуражкой и каждый раз, пролетая мимо Стоила, громко кричит:

— Становись в круг, земляк! Чего раздумываешь?

Он пролетает дальше, волна танцующих — за ним, и Стоил теряет его из виду. Но сквозь толпу солдат ему видно того, кто играет на кавале. Лицо музыканта неподвижно и бесстрастно, будто думы его где-то далеко-далеко отсюда. Звуки спешат, переливаются, мелодия тревожит и волнует. И Стоилу видится то площадь в Брешляне, зима, хоро у церковных ворот, то поляна за селом, и снова хоро, зеленая травка и раскиданная по ней скорлупа красных пасхальных яиц.

Смеркается, на потемневшем небе зажигаются редкие звезды. Только теперь заканчивается хоро, и солдаты расходятся по землянкам.

В эту ночь землякам долго не спится. Свечей у них нет, но в очаге разведен огонь. Землянка вся погружена во мрак, огонь лишь наполовину выхватывает из темноты лица сидящих, остальное тонет в густой, глубокой тени. Никола лежит, облокотившись на руку; Илия, словно младший брат, привалился к нему, положил на него голову. Глаза у обоих широко раскрыты, взгляд задумчив, как у людей, которые услышали что-то волшебное, прекрасное. И в самом деле, Димитр только что кончил рассказывать одну сказку и собирается начать другую. Он сидит против Николы и Илии; рядом с ним — Стоил, совершенно скрытый тьмой. Димитр сидит, поджав под себя ноги, щурясь на огонь, долго сосет цигарку и нарочно растягивает паузу, чтобы насладиться достигнутым успехом и довести внимание слушателей до высочайшего напряжения. Наконец, выпустив облако табачного дыма, он начинает:

— Жили-были два брата, Гудо и Агудо…

VI

Весна незаметно и неуловимо вступила в пору пышного цветения, и зима забылась, как давний и тяжкий сон. Недавно еще пустые и неприветливые, поляны вокруг лагеря теперь весело зазвенели, покрывшись молодой свежей травой. К северу от лагеря — широкая возвышенность. Там проходит железная дорога, а по обе стороны от нее раскинулся лес. Дорогу не так давно починили, и пока лес стоял черный, безлистый, голый, сквозь него ясно был виден каждый проходивший по путям состав. Теперь же долгий перестук колес доносится по-прежнему, но самого поезда уже не видно, и только белые клубы дыма на мгновение прочерчивают его путь над густой кудрявой листвой. Но одно местечко весна разукрасила особенно щедро и расточительно — ту часть долины, что за лагерем. Зеленый ковер лугов расшит здесь пестрым тысячецветным узором. Тут и яркие маки, струящиеся широкими кроваво-красными потоками, и синие васильки, белые ромашки и желтые, как золото, одуванчики. Вкрапленные в светлую зелень, цветы разбросаны вперемежку, как разноцветные пятна мозаики.

Стояли те погожие весенние дни, когда небо ясно и сине, воздух прозрачно-чист, а ласковое солнце греет, не обжигая; дни, которые будоражат, пьянят и рождают неутолимую любовь к жизни. И все же эта весна была необычной: не было птиц, поля были безлюдны и пусты, не видно было стад, не видно пахарей. Едва лишь погода установилась, как возобновились военные действия. Почти ежедневно раздавались глухие, словно подземные толчки, звуки пушечной канонады. Война продолжалась. И никогда еще выстрелы не звучали так зловеще и мучительно жестоко.

Прежде солдаты думали, что это зима задержала их в лагере на такое долгое время. И теперь, хотя на полк была возложена охрана побережья, они смотрели на это как на дело временное и второстепенное и каждый день ожидали приказа к выступлению. Неизвестность выматывала силы, каждый день приносил с собой новые волнения, и казалось, войне не будет конца. Никола стал еще раздражительней, легко выходил из себя и все чаще получал взыскания от Буцова. Но плохое настроение овладевало им, как внезапный припадок, и быстро проходило. В общем, Димитр, Илия и он жили по-прежнему легко и беспечно.

В Стоиле перемена была заметней. Он стал еще молчаливее, избегал товарищей, уединялся. Когда выдавалось свободное от службы время, он уходил из лагеря и часами лежал где-нибудь в поле; глядел на зеленую долину, на густую траву лугов, по которым пробегали темные волны. В родном селе у него тоже был луг, и ему казалось, что его-то он и видит сейчас перед собой. Луг лежит у самой мельницы; весной река становится многоводной, переливается через плотину и заливает весь луг. «Хорошая, должно быть, трава поднялась уже там! — думает он. — Густая, упругая, как тесто. Но это не беда, нужно только почаще точить косу…»

По старой привычке он, как и прежде, примечал то, что помогало ему предсказывать погоду. Перед тем как вернуться в лагерь, он всегда оборачивался на запад: не в тучку ли садится солнце. Или, послюнявив палец, поднимал руку вверх: кожа при этом делается чувствительной и даже самый слабый ветерок ощущается, как легкая, приятная ласка, позволяя безошибочно определить его направление. И Стоил радовался, если ветер дул с востока, с моря. Этот ветер — влажный, легкий, приятный. От него хлеба быстрей поднимаются, становятся густо-зелеными, веселыми.

По вечерам, когда лагерь стихал и в землянке все засыпали, Стоил еще долго не спал. Ему казалось, что он дома, и он сочинял себе всякие дела и заботы насчет пахоты и сева, строил планы, давал указания работникам, обходил стойла, присматривал за скотом. Разволновавшись, он подолгу не мог заснуть. Это повторялось каждую ночь и стало неизменной и приятной привычкой. А когда, усталый, измученный, он наконец засыпал, то и во сне видел все те же картины и наутро с тем же волнением пытался до малейших подробностей восстановить в памяти свои сны. Он теперь часто писал домой. Писал длинные, бесконечные письма. Давал подробнейшие указания и советы, что и как делать. Он знал, что все это и без него известно, что все будет сделано честь по чести, но, давая эти наставления, он как бы сам приобщался к любимому труду и испытывал от этого наслаждение.

В деревне, помимо общего, всем известного календаря, существует и другой, самобытный и своеобразный. По этому календарю год разделяется на два больших периода. В первом счет дням начинается с Димитровдня, во втором — с Георгиевдня. Когда приступать и когда заканчивать пахоту, сев, жатву; тысячи правил, наставлений и примет — чего только нет в том календаре! И Стоилу доставляло удовольствие каждый день прикидывать, какое нынче число, если считать от Димитровдня, и какая работа приходится на это число.

— Среда… Сто седьмой день пошел, — говорил он. — Святой Влас, значит. У кого волы есть и другая скотина, тому в этот день работать не след.

А в другой раз:

— Сто двадцать третий… Четверг. Как дни летят! Сто двадцать третий! Хаджи Павел сказал: «На сто двадцать третий перекрестись да за соху берись!»

В разных вариантах это повторялось ежедневно, так что Никола принялся потешаться над ним и дразнить.

— Голубь ты мой! — говорил он Стоилу. — Смех берет на тебя глядеть. Сто двадцать третий, сто двадцать шестой. Тысяча, две тысячи! Хаджи Павел сказал то, Хаджи Павел — это. Мало ли что он сказал; а вон турок другое говорит…

Стоил похудел, глаза у него глубоко запали. Но вместе с тем он стал еще более терпеливым, кротким и набожным. Он знал наизусть множество тропарей, ирмосов и катавасий. Когда ему случалось оставаться одному в землянке либо в поле за лагерем, он пел их с благоговейным умилением и на его глаза наворачивались слезы. По утрам солдаты, наскоро умывшись, крестились, обнажив головы и глядя на восток. Стоил исполнял этот обряд ревностней всех и с большим смирением. С непокрытой головой, высокий, широкоплечий, он становился лицом к востоку, несколько раз осенял себя крестным знамением и по своей привычке, задержав руку на груди, продолжал недвижно стоять в глубоком раздумье, шепча про себя слова молитвы. Перед ним, прямо над зеленым простором поля, вставало огромное багряное солнце.

VII

Как-то в одно из воскресений в гости к Стоилу приехал Делчо. Тот самый молодой артиллерист, который во время походов часто появлялся на красивом белом коне около седьмой роты и простодушно спрашивал солдат, где его дядя, не представляя себе, что кто-то может не знать, что его дядя — это высокий ефрейтор. Так было первое время. Солдаты поглядывали тогда на Делчо равнодушно, даже враждебно, как смотрит на кавалериста всякий усталый пехотинец. Одни только окидывали его взглядом, не отвечая, другие желчно подшучивали, говоря, что серый волк ему дядя. Но потом они привыкли к нему, паренек пришелся им по душе. Постепенно все перезнакомились с ним и сдружились, и узы родства, связывавшие его со Стоилом, словно распространились на всю роту. «Наш Делчо едет!» — добродушно и радостно говорили солдаты, лишь только замечали вдалеке Делчо на его белом коне.

Последнее время Делчо не приезжал, и теперь Стоил очень обрадовался ему, расчувствовался почти до слез. Первой мыслью, явившейся к нему и не покидавшей его, была мысль о том, что теперь хоть будет рядом близкий человек, которому можно излить душу. О чем говорить и как — он еще не знал, но готовность к этому сквозила в каждом его взгляде, в каждом слове. За последние дни он вконец измучился. Всякое большое страдание порождает большую любовь, и Стоил относился теперь к Делчо особенно внимательно, нежно, даже любовно. Огромный, неповоротливый и неуклюжий, он и в этом был так нескладен и смешон, что паренек конфузился и краснел.

Приезд Делчо обрадовал всех земляков. Делчо — крепкий, молодой и очень красивый малый. Он из тех солдат, которых война застала в казарме и которые поэтому на походы и бои смотрят как на продолжение маневров и учений на плацу. Делчо не сетует на то, что война чересчур затянулась, и ко всем слухам насчет мира относится с полным безразличием, держа в памяти только дату, когда истекает срок его действительной службы. Он куда охотней говорит о житье-бытье своей батареи, чем о родном селе; рассказывает о своем командире, о всевозможных приключениях и случаях в походах и сражениях. Но больше всего говорит он о своем коне. Недавно были они в походе. Дороги плохие, снег, стужа, повсюду сожженные, покинутые села, фуража не сыскать. Лошади по целым дням некормленые. И с неподдельной печалью Делчо рассказывает о том, как его конь копытом бил землю, разрывая снег, чтобы найти себе травы, как обгрызал кору молодых побегов, а то и сухие доски. «Сердце просто разрывается, — говорит он. — Сам уж не ешь, последний сухарь ему отдаешь. А он смотрит на тебя, да как смотрит! Будто человек. Будто вот-вот заговорит…»

Заканчивая свой рассказ, Делчо вдруг смущается, краснеет, опускает глаза: он только сейчас заметил, как заинтересовал и увлек своих слушателей. С чисто детским любопытством рассматривают земляки его мундир и особенно то, что незнакомо им и кажется необычным: артиллерийскую эмблему на медных пуговицах, тяжелый парабеллум, темляк на сабле, шпоры. Польщенный Делчо сообщает, что он недавно назначен командиром орудия и ездит в голове колонны. Тщеславная и приятная мысль западает в сознание земляков, тайно тешит их: этот красивый, подтянутый артиллерист — их земляк, он тоже из Брешляна. Никола выражает свое восхищение открыто и шумно. Он любит смелых людей, от всего сердца радуется и хлопает Делчо по плечу.

— Браво, земляк! — говорит он. — Молодец! Наша славная артиллерия! Хвалю, братец, хвалю! Я тоже природный артиллерист, да вот не судьба…

Земляки вместе с Делчо отправляются пройтись по лагерю. Солдаты седьмой роты, как всегда, радостно встречают Делчо и здороваются с ним. Заходят земляки и к Ананию. Но тот неизвестно почему держится холодно, натянуто, подозрительно. Это выглядит тем более странным, что даже Буцов — и тот милостиво и снисходительно перебросился с Делчо несколькими словами.

Так же вместе ходили земляки на обед, а потом вернулись в землянку. Беседа по-прежнему протекает горячо и живо, неожиданно перескакивая с одного на другое, но вертится постоянно вокруг деревенских дел. Им есть что вспомнить о Брешляне, и теперь, когда среди них Делчо, все эти воспоминания невольно связываются с ним. Никола, развеселившись, стал отпускать свои шуточки. Делчо был помолвлен с Нешей, знаменитой на все село взбалмошной, но красивой девушкой. Никола пытается поддразнить Делчо, но не со зла: сегодня он испытывает к нему особое расположение.

— Слыхал, Делчо? — говорит он. — Толкуют, Нако, попов сын, — в Брешляне. После ранения вернулся.

— Ну и что с того? — спокойно спрашивает Делчо, хотя и понимает, к чему тот клонит.

— То есть как что? Не приведи бог услышать, что Нешу за него сговорили.

— Нет, этому не бывать. Коли она раз помолвлена, значит, все.

— Брось, Делчо, — говорит Никола, стараясь казаться серьезным и внушительным. — Не знаешь ты, парень, людей. Бывает, так привяжутся, кого хочешь с ума сведут. Сегодня Неша его знать не хочет, а завтра, глядишь, и уговорили!

— Да и попадья… того… она такая… — с опаской вступает в разговор Димитр, не совсем уверенный, позволит ему это Никола или нет. — Попадья… она ведь того, и колдовать умеет.

— Митко верно говорит, — подтверждает Никола. — Попадья колдует.

— Ну, Нешу-то ей, положим, не заколдовать, — покровительственным тоном отзывается Стоил. — Нешу вокруг пальца не обведешь. Она знаешь какая?

— Знаю… Неужто не знаю!

Никола на мгновение умолкает, неподвижно уставившись в одну точку, затем вдруг начинает смеяться.

— Ух! — с восторгом восклицает он. — Неша сама колдунья почище вашей попадьи! Собирались ее сговорить за Нако; прошел слух, что задумала она топиться и отец будто у самой плотины ее настиг. Как же! Как же, станет такая топиться. А разыграла все, как по нотам: перепугался старик и оставил ее в покое.

— Ну вот, видишь? Неша пойдет за того, кого сама выбрала.

Пристально глядя на Делчо, Стоил кладет ему на плечо свою большую, тяжелую руку. Илия все это время молчит. Он лежит, опершись на руку, спрятавшись за спиной у Николы, и смотрит в землю. В деревне он был одним из незадачливых соперников Делчо. Никола многое бы мог о том порассказать; время от времени он поглядывает на Илию, чтоб попугать его, но выдавать — не выдает. Тем не менее Илия чувствует себя неловко. Никола понимает это и, чтобы выручить товарища, пытается перевести разговор на другое.

— Знаю я эту Нешу, — начинает он. — Еще б не знать! Я ведь чуть ли не каждый день бывал на мельнице. От лесу — два шага!

Он покачивает головой, словно дивясь чему-то, прищелкивает языком и усмехается.

— Дьявол — не девка! — продолжает он. — Поверишь ли, даже меня обвести сумела. Прихожу я, значит, к ним как-то вечерком. Она такая веселая, шустрая и все хлопочет что-то. Лицом белая, а глаза — точно спелые сливы. «Добро пожаловать, дядя Никола! Присаживайся, дядя Никола!» Ну, сел я, поболтали со стариком о том о сем. Собрался уходить. Да нет, куда там! «Сиди, — Неша-то говорит, — сейчас кофе сварю, да и сливовица найдется». А сама улыбается. Ну, сижу я. Сижу час, два, а то и три. В хорошей компании время летит — не заметишь! В конце концов возвращаюсь к себе в лес — и что же я вижу? Под корень, под самый корень порублено! Самые отборные саженцы! Я их как детей малых холил. Знать, сердца не было у того, кто на них руку поднял, — ведь это все одно что человека убить. Поди-ка, лови его теперь! «Ах, Неша, Неша! — говорю про себя. — Не иначе, зельем каким ты меня опоила, девка, зельем!»

— Да Неша-то тут при чем? — спрашивает Делчо.

— Как при чем? Ведь я понял, да только поздно. Это черный дьявол, Ананий… Он ведь ей родня? Вот они с ним и сговорились: пока она меня на мельнице обхаживала, он лес воровал.

История эта всем известна, Никола рассказывает ее уж в который раз, тем не менее она всех развеселила. Илия уже не прячется больше. Он встал, хохоча громче всех.

— А сливовица ничего была? — спрашивает он. — С зельем-то?

Даже Димитр — и тот, хоть с опаской, тоже посмеивается над Николой, который сам поставил себя в смешное и глупое положение, но, польщенный успехом своего рассказа, терпеливо перекосит все насмешки.

Однако вскоре шутки и смех прекращаются; с лиц еще не сбежали улыбки, но все молчат, задумчиво глядя перед собой. Так проходит несколько минут. Вдруг Никола, встрепенувшись, поднимается и насмешливо оглядывает остальных…

— Эхма! — говорит он. — Чего приуныли?.. Все вы сейчас в Брешляне, я знаю. И ты тоже там, голубчик! — обращается он к Делчо.

Делчо поднимает глаза и смотрит на Николу, смущенно и виновато улыбаясь.

— Эх, бедняга! — говорит Никола. — В глазах она у него стоит, эта Неша. Во-он она, вся, как есть, у него в глазах. Ах, бедняга ты, бедняга!

— А ты на что себе такую бородищу отпустил? — невпопад спрашивает окончательно растерявшийся и сконфуженный Делчо.

— Ну, то совсем другое дело. На что? На страх врагам, голубчик, на страх врагам! Вам, артиллеристам, хорошо! Укрылся за холмик — и знай пали себе издаля, то ли придется увидеть турка, то ли нет. А мы — другое дело: вот так — лицом к лицу! Коли не пронзишь его взглядом да не грозен с виду, турок с тобой в два счета управится. Вот так-то. А теперь пойдем побродим.

— Куда? — спрашивает Стоил.

— На волю. Наверх пошли, к окопам. Прислушайтесь-ка! Что-то сегодня «Банчов кобель» уж больно разлаялся. Не к добру это.

Он снова взглядывает на Делчо и ухмыляется:

— Вот так-то, голубчик! Лицом к лицу!

Никола выходит из землянки. За ним поднимаются Димитр и Илия. Димитр останавливается в дверях, оборачивается. Он уже давно собирался что-то сказать.

— Никола верно говорит, — начинает он. — Того… При Кайпе как бешеные рубились. Как говорится, того… В волосы друг дружке вцеплялись…

Снаружи раздается взрыв смеха.

— Вот там-то Митко башку и общипали! — подает голос Никола, хохоча во все горло.

Они уходят. Сквозь заливистый смех Илии доносится зычный, густой бас Николы.

— Голубчик! — зовет он. — Митко! Пошли с нами! Хватит тебе там брехать!

Димитр слушает, потупив глаза в землю, обиженный, посрамленный. Бесчисленные морщины на его лице выражают глубокое, неподдельное страдание, вся его жалкая, беспомощная фигура кажется еще невзрачнее. Это один из тех редких случаев, когда Димитр чувствует себя униженным, до боли уязвленным насмешками Николы. В нерешительности стоит он в дверях землянки, не зная, идти ему или остаться.

— Ступай с ними, — мягко и сочувственно говорит Стоил. — Ступай. И мы с Делчо немного погодя придем.

Димитр выходит. Делчо, который ровно ничего не заметил, продолжает хранить молчание.

— Ты Николе не верь, — говорит Стоил. — Что с него взять, такой уж он человек.

— Да кто ему верит? Я и без него все знаю.

— Письмо, что ли, получил?

— Получил. Постой, чуть не забыл… — говорит Делчо. — Смотри-ка, чуть не забыл… — повторяет он, роясь в карманах.

— А насчет Неши пишут? — спрашивает Стоил.

— И насчет нее. Нет, нету! — говорит Делчо, прекращая поиски. — То ли потерял, то ли в палатке оставил. Но я все наизусть помню. Все живы-здоровы — и тетя, и детки. Пашню, что в лесу у хижины, пшеницей засеяли. А еще… Про что там еще было? Ах да! — вдруг спохватывается Делчо, улыбаясь. — Малыш-то, Христо, говорить начал. Лопочет уже!

— Подумать только! — удивляется Стоил. — Лопочет! Да хотя ему уже годик есть. Забавный, верно, стал!

Христо у него самый младшенький. И сейчас Стоил как будто видит перед собой сынишку, улыбается, а у самого на глаза наворачиваются слезы.

— Пишешь им? — спрашивает Делчо.

— Пишу. Даже очень часто. Но коли и ты писать надумаешь — от меня поклон. И Неше кланяйся. Напиши, что побывал у меня. Хм… лопочет уже… — произносит как бы про себя Стоил и улыбается.

— Не знаю, может, напишу, может, нет. Слыхать, мир ведь будет. Может, скоро снимемся с позиций. — И, помолчав, добавляет: — По мне все едино. Что тут служба, что там. Хоть и уйдем отсюда, нас из армии не уволят, срок не вышел. А мне и тут хорошо.

До сих пор Стоил все выжидал момента, чтобы поговорить с Делчо по душам. Хотелось доверчиво, откровенно рассказать, до чего трудно приходится ему последнее время. С тех пор как пахнуло весной, он всякого покоя лишился, ходит сам не свой. Что-то зовет его, тянет в родную деревню. Сколько раз поглядит на себя в этой солдатской одежде — и сам себя не узнает. А война все идет да идет, и конца ей не видно. Но Стоил не хотел осуждать кого бы то ни было. Коли так уж получилось, так тому и быть и ничего тут не поделаешь. Нужно добросовестно и честно нести службу. И теперь, слушая Делчо, он думал о тех молодых, чистых душой парнях, которые могут служить именно так, и радовался за них. Стоил решил не говорить ни слова, чтобы не заронить и тени сомнения в душу Делчо, скрыть свою муку глубоко в себе.

— Что ты сказал, Делчо? — спросил он как-то особенно сердечно и весело. — Ты что-то сказал, а я прослушал.

— Может, скоро снимемся с позиций, говорю.

— А, вот оно что… Дай-то бог…

Стоил задумался и покачал головой.

— Не знаю, Делчо, — медленно проговорил он. — Не пахали мы нынче, не сеяли. Не знаю, может, на то божья воля. Может, он другого хочет, по-другому определил. На все его воля…

Больше Стоил ничего не сказал.

VIII

Они вышли из землянки и нашли Николу, Димитра и Илию на поляне, неподалеку от окопов, которые служили ходами сообщения с траншеями. Линия укреплений проходила совсем близко, и они забрались бы и туда, если бы это не было запрещено. В эту сторону разрешалось удаляться от лагеря лишь до линии окопов.

Погода стоит прекрасная. Наступили первые жаркие, почти летние деньки, и солдаты спасаются от зноя в тени землянок. Кое-где виднеются редкие фигуры, которые передвигаются медленно и лениво, разморенные жарой. Поле еще сверкает свежими, сочными красками. Там, куда падает тень от облаков, оно темно-зеленое, почти черное, а на освещенных солнцем местах — яркое, светлое. Долина за лагерем все так же прекрасна, все так же разукрашена яркими пятнами цветов. Словно кто-то расстелил светло-зеленое шелковое покрывало, расшитое пестрым, причудливым узором.

Земляки тихо переговариваются между собой. Смех и беззаботное веселье внезапно сменились тем унынием, которое приходило редко, но именно поэтому было особенно болезненно и гнетуще. Они говорят о тяготах и лишениях, которые пришлось перенести, о плохих вестях, приходящих из деревни; о письмах, которые пропадают; о вечном вранье насчет мира. А больше молчат, погруженные в мрачное раздумье, лишь изредка обронят словечко-другое. Говорит сейчас один Никола. Он распаляется с каждой минутой все больше и больше, раздражается, впадая в то неумеренное и неуемное недовольство, когда во всем видишь только дурную сторону. В конце концов он нападает на свою излюбленную тему: его распря с Буцовым.

Со стороны моря показался подпоручик Варенов. Как видно, он вел какие-то наблюдения, потому что на груди его висит вынутый из футляра бинокль. Варенов еще довольно далеко, идет он легко и быстро, на каждом шагу похлопывая хлыстиком по правому сапогу. Но вот он замедляет шаг, достает какую-то бумагу, наверно письмо, останавливается, читает и улыбается. Улыбка становится еще радостней, когда, оторвавшись от письма, он долго всматривается во что-то другое, по виду похожее на маленькую фотографию. Потом прячет все это и с той же счастливой улыбкой на лице бодрым шагом двигается дальше, по-прежнему постукивая ритмично хлыстиком.

Варенов очень молод, почти мальчик, у него красивое, чистое, безусое лицо. Давно не стриженные, длинные, густые волосы выбиваются из-под фуражки — черные, блестящие. У него светлые улыбчатые глаза и длинные, густые, как у девушки, ресницы. От всего его существа веет жизнерадостностью, беззаботностью. Как все молодые, здоровые люди, он выглядит беспричинно счастливым и веселым. Вот он уже близко.

— Кто это? — спрашивает Делчо.

— А, наш ротный идет! — говорит Стоил, заметив Варенова. — Подпоручик.

— Какой он… Совсем молоденький.

— Молод, да хорош.

Стоил, верно вспомнив про что-то, улыбается.

— Никола, — говорит он, — помнишь, в той деревне… как она называлась?.. Где ты хозяйке наврал насчет подпоручика? Подходит она ко мне и спрашивает: «Верно ли, говорит, будто ваш капитан — девица?» Набрехал ей Никола, она и уши развесила.

Варенов теперь всего в нескольких шагах. Солдаты встают.

— Что поделываете? — говорит он, останавливаясь подле них. — Беседуете?

— Беседуем, господин подпоручик, — отвечает за всех Никола.

— Отлично, отлично. А это кто? Артиллерист как будто?

Делчо докладывает, какого он полка, зачем прибыл и где их лагерь.

— Так… так… Стоил — твой дядя, я знаю. Я тебя уже раз как-то видел.

Варенов старается нарочно говорить неестественно низким и грубым голосом, — видимо, для того, чтобы хоть как-то скрыть, что он очень юн.

Заметив Димитра, он улыбается.

— Ну как, Димитр? Как дела?

— Да мы — ничего, господин подпоручик! И табачок есть, и деньжата водятся…

Димитр выпевает речитативом свой ответ и, согнувшись в дугу, испуганно мигая, смотрит на подпоручика; морщины на его лице складываются в широкую, добродушную и чуть плутоватую улыбку. Он словно хочет показать подпоручику, что все у него в порядке, что он в добром здравии, немного смешон и, может быть, как все уверены, малость глуповат. Он готов быть всем, чем только господин подпоручик пожелает. Илия прячется за Николой, с трудом сдерживая смех.

— Стоил Пырванов! — обращается Варенов к Стоилу. — Ты что-то осунулся. Уж не заболел ли?

— Не болен я, господин подпоручик, а только…

— Что только? Невмоготу стало? Надоело, должно быть, а?

Варенов повернулся было, чтобы идти, но снова остановился.

— Действительно невмоготу, — говорит он, — невмоготу, но надо потерпеть. Скоро все кончится и живы-здоровы вернемся по домам. Клянусь честью!

Стоил молчит, как бы не зная, что сказать, не находя ответа. Он медленно переводит взгляд на равнину. Залитая солнцем, она в эту минуту так и сверкает — зеленая, свежая и прекрасная, обильно и щедро вспоенная плодоносными соками земли. Земля излучает просветленную красоту молодой и сильной женщины, ощущающей первые трепетные признаки приближающегося материнства.

Стоил смотрит на равнину и медлит с ответом.

— Тут и думать нечего, — говорит Варенов. — Надо еще немного потерпеть.

— Да мы терпим, — медленно произносит Стоил. — Мы-то терпим, господин подпоручик, да вот она не ждет… земля-то. Поглядите-ка — говорит, точно живая…

Стоя навытяжку, по-солдатски, Стоил скованным и коротким жестом показывает на насыпь у окопа. Сквозь черную, утоптанную землю, которую они сами здесь недавно выкопали и накидали, пробилась зеленая травка, и кое-где выглядывают маленькие желтые цветы. Варенов, проследив за взглядом Стоила, сам загляделся на них. Лицо его стало серьезным и задумчивым. С минуту все молчат.

— Да, — тихо, как бы про себя, произносит Варенов. — Да, говорит… говорит земля…

Но тут же, спохватившись, поднимает глаза, улыбается, лицо его светлеет и вновь принимает прежнее веселое и беззаботное выражение.

— Не горюй, ребята! — говорит он. — Скоро все кончится. Это я вам говорю. Клянусь честью.

Варенов поворачивается и той же легкой и плавной походкой направляется к лагерю, по-прежнему постукивая хлыстом по сапогу.

— Молодец ты, голубчик! — говорит Никола, когда они остаются одни. — Молодец! Здорово ты это сказал: «Земля говорит!» Вот именно что говорит. Так и надо: сказал, как отрезал, и все тут!

Никто ему не отвечает. Все повернулись на восток и вслушиваются. Еще с утра доносились с позиций пушечные выстрелы, но теперь они участились. Словно издалека, из-за горизонта, надвигается невидимая и грозная буря, подползает, подбираясь все ближе и ближе.

В лагере внезапно поднялась суматоха: солдаты торопливо сбегаются со всех сторон, то и дело входят и выходят из землянок; несколько всадников пустились вскачь к деревне, коноводы принялись загонять с луга лошадей. Какой-то солдат бежит по направлению к окопам, останавливается, машет рукой и кричит:

— Эй, сюда! Выступаем! Выступаем!

Это Ананий. Хоть он и отказался пройтись с ними, но, как истый ревнивец, не выпускал их из виду и поэтому знал, где они. Когда Ананий повернулся и пошел назад, на спине его блеснула медью труба. Стоило им взглянуть на него в полной выкладке, с винтовкой, ранцем и трубою, как сразу до боли отчетливо в памяти земляков всплыло недавнее прошлое: походы, сражения, тяготы и опасности. И им показалось, что здесь, в лагере, они всего лишь со вчерашнего дня.

— Ну вот и конец царской жизни! — с наигранной веселостью говорит Никола.

Поднявшись, они быстрыми шагами направляются к лагерю. Делчо побежал в деревню за своим конем. Ему ведь надо еще добираться до своей части.

В лагере — лихорадочная суета и шум. Солдаты забирают из землянок только то, что можно нести на себе: полотнища, веревки, стойки. Все остальное, еще недавно казавшееся ценным и необходимым, теперь безжалостно брошено. Доски, всевозможная посуда, лампы, разноцветное тряпье и сношенная обувь — все это раскидано и валяется на земле на каждом шагу. Солдаты возбуждены, разговорчивы и веселы. Но это лишь болезненно-нервное состояние, скрывающее под шутками и смехом глубокую тревогу. Среди солдат расхаживает Буцов, подтянутый, хмурый и важный. Рота готова к походу: кухни и ящики с патронами навьючены на лошадей, солдаты закончили сборы. Неподалеку Варенов разговаривает с офицерами других рот.

Показывается верхом на коне Делчо. Он останавливается и легко соскакивает на землю. Земляки отделяются от остальных и подходят к нему. Стоил, отведя Делчо в сторонку, что-то тихо ему говорит. Остальные любуются его конем. Это великолепное, сильное и красивое животное: крепкое и стройное, белое как снег, с трепетными и нервными членами, с живыми и ясными глазами — теми огромными черными глазами, какие бывают у красавцев коней и в которых словно живет благородная скорбь и тайная тоска пленника. Горячий конь нетерпеливо перебирает ногами, ржет, бьет копытом землю.

— Ну и конь! — говорит Никола, протягивая руку, чтобы его погладить. — Делчо, а он не брыкается?

— Нет, не бойся.

— Ну и конь! Делчо, а как его звать?

Делчо, занятый разговором со Стоилом, не отвечает.

— Как его могут звать? — говорит Димитр. — Конем звать…

— Нет, у него есть имя, — отзывается Делчо, улыбаясь. — Кардам его зовут.

— Как? Как, говоришь, зовут? — спрашивает Никола.

— Кардам.

— Карр-дам. Это не христианское имя. Ох и красавец же он, твой Карр-дам! Мне бы такого! Я ведь, голубчик, природный артиллерист. Как вскочил бы в седло да полетел — быстрее ветра!

Стоил прощается с Делчо. Он взволнован, на глазах слезы, Делчо тоже не по себе. Он по очереди прощается за руку с каждым из земляков, держа за повод своего коня.

— Счастливо, земляк! — горячо восклицает Никола, с силой тряся Делчо руку. — Хороша у тебя лошадка. Прощай. Бог даст, свидимся!

Легко взлетев в седло, Делчо описывает небольшой круг и, помахав рукой, улыбнувшись, пускает коня в карьер. Он так крепко и ладно сидит в седле, конь под ним скачет так порывисто, нетерпеливо и в то же время так послушно, что всадник и конь кажутся одним существом — красивым, сильным и стремительным.

Полк выступил, и голова колонны ушла уже далеко в поле. Подходит черед и седьмой роты. Солдаты поднимаются и идут. Вначале слышатся разговоры, движение беспорядочно: оно то убыстряется — и тогда рота растягивается так, что задние ряды вынуждены бежать; то вдруг неожиданная остановка — и все сбиваются в кучу. Но вскоре солдаты выходят в поле и идут без строя. Впереди долгий путь, замыкаемый только горизонтом, и это так напоминает прошлое, так сливается с ним, что солдатам кажется, будто идут они давно, бесконечно давно. Каждый шагает как бы сам по себе, сгибаясь под тяжестью ранцев. Непрерывно слышатся пушечные выстрелы — зловещие, страшные. Время от времени Стоил оборачивается назад. Делчо уже не видно. В последний раз он показался на вершине холма: быстро и плавно, как большая белая птица, он подлетел на своем коне к лесу и исчез.

IX

Светало. Небо на востоке все больше и больше бледнело, ночная мгла быстро таяла, горизонт раздался и отодвинулся куда-то вдаль. Только теперь солдаты стали различать друг друга и смогли определить, где они находятся. Шли всю ночь. Они не знали, куда их ведут, но пушечные выстрелы впереди становились все слышней и ближе, навстречу все чаще попадались длинные вереницы повозок, в которых лежали раненые с мрачными, окровавленными лицами. У обочины дороги стояли запряженные обозы; мчались артиллерийские передки, груженные снарядами; взад и вперед метались на взмокших лошадях ординарцы. И во всей этой лихорадочной сумятице была та же затаенная, мучительная тревога, что бывает в невыносимой духоте перед грозой. Солдаты чувствовали, что происходит что-то неладное и что надо спешить.

Здесь они уже час или два. Раздали сухари, потом патроны. Распечатав коробки с патронами, солдаты набивают патронные сумки. По всей поляне вокруг валяются желтые обрывки картона.

Димитр и Илия сидят на краю поляны. При бледном утреннем свете лица их выглядят изможденными, землисто-желтыми. Илия устал; он как-то апатично-спокоен; сидит, грызет сухарь. Димитр достает из ранца нижнюю рубаху, оглядывает ее, потом принимается разрывать на полосы. Треск рвущейся материи будит Николу. Он было прикорнул подле них, а сейчас садится, трет глаза кулаком.

— Ты чего это делаешь? — говорит он, и язык у него заплетается, как у пьяного. — Погоди! Зачем рвешь? Напугал меня — трещит, как пулемет. Для чего крепкую рубаху рвешь?

— Не до рубахи теперь… Зато будет в запасе… того… Кто его знает…

Никола оглядывается вокруг. Солдаты — кто сидит, кто в полной выкладке стоит с винтовкой в руке. А некоторые тоже, вроде Димитра, разрывают рубахи. Лица у всех сосредоточенные, в широко раскрытых глазах — испуг, движения нервные, разговоры — отрывистые, вполголоса. Никола смотрит и на траву, усыпанную желтыми обрывками картона. И кажется, только теперь окончательно просыпается.

— А-а, перевязки готовишь? — произносит он. — А я вздремнул. Выходит, не миновать заварухи, а? До чего сладко вздремнул…

Димитр рассовывает по карманам готовые бинты. Остаток рубахи он предлагает Николе и Илии. Никола, сердито морщась, отказывается.

— Не хочу! — говорит он с едва заметной дрожью в голосе. — Не хочу! Убери ты эти тряпки с глаз долой. Ты что же, думаешь, первая пуля в меня угодит? Так? Ишь, парень, чего удумал.

— Да нет… того… ничего я не думаю, — оправдывается Димитр. — Ты возьми. Кто знает, может, и пригодится.

Теперь уж совсем рассвело. Впереди отчетливо виднеются очертания высокого большого холма и редкий лесок у его подножья. Вверх по склонам среди зеленой травы высятся громады скал. Внезапно оттуда раздаются редкие выстрелы — те первые выстрелы, которые особенно потрясают, отдаваясь в сердце жгучей, ноющей, как от раны, болью. Внешне солдаты сохраняют спокойствие. Но теперь уже никто не сидит, все на ногах. Прислушиваются к стрельбе, молча переглядываются.

— Ну вот и началось! — произносит кто-то нарочито небрежным и бодрым голосом.

Перед ротой появляется Варенов. На плечи у него накинут черный плащ, и, может быть, поэтому лицо его кажется таким прозрачно-бледным. За ним следуют Ананий и еще четверо солдат с винтовками за плечами. Это ординарцы для передачи донесений, по одному на каждый взвод. Среди них и Стоил. Его еще ночью вызвали к ротному, и с тех пор он не присел ни на минуту. Ходит куда-то, возвращается, опять уходит. Но он словно не замечает усталости, он спокоен и целиком поглощен порученным делом. Заметив земляков, Стоил подходит к ним.

— Что нового? — шепотом спрашивает его Никола.

— Да ничего. Сейчас выступаем. Наши там, наверху.

Стоил забирает сухари и патроны, которые Димитр получил на его долю. Не отказывается, берет у Димитра и несколько его самодельных бинтов.

— Фельдфебель! — кричит Варенов.

— Фельдфебеля! Фельдфебеля к ротному! Передай дальше!

Команда с готовностью подхватывается и передается от одного к другому, катится, словно эхо, куда-то в конец, пока издалека не отзывается испуганный голос; Буцов, выбежав вперед, вытягивается перед подпоручиком. Варенов что-то тихо ему говорит.

Рота снимается с места. Справа, в одном с ними направлении, движутся и другие роты, а также вереницы солдат, ведущих в поводу навьюченных коней. Это пулеметная рота. Солдаты шагают прямиком, не разбирая дороги, не зная, куда они идут и что их вскоре ждет. Но перемена места и движение сами по себе приносят какое-то облегчение. Начинаются разговоры, шутки. Вот кто-то поскользнулся, упал, и вокруг него поднимается хохот. Полк подходит к холму и начинает подъем по крутому склону. Густая и мокрая трава между кустами, до тех пор нетронутая, сейчас истоптана сотнями солдатских сапог и разливает вокруг одуряющий аромат. У края редкого кустарника полк останавливается. Разделившись, залегают — каждый взвод отдельно. Земляки выбирают себе местечко у цветущего куста шиповника и ложатся в траву. У самых их глаз колышутся мак, белая ромашка, тысячелистник.

Неподалеку располагаются и другие роты. Сверху, со стороны позиций, показывается со знаменем двенадцатая рота. Рота поворачивается, останавливается. Солдаты залегают среди кустов, за бугорками и исчезают из виду. Теперь там виднеется лишь обернутое в черный чехол знамя. Поскольку знамя с ними, солдаты понимают, что они оставлены в резерве. Никола, повеселев, принимается сворачивать цигарку. Затягиваясь, он весело говорит Димитру:

— Голубчик! Поживем хоть в свое удовольствие, как вольные гайдуки! Сюда бы, на эту травку, да жареного барашка и винца покрепче! Слава богу, неплохо мы тут-устроились.

— «Неплохо»… Скажешь тоже… Неплохо было там, в Ашака…

Димитр запнулся и не может выговорить название деревни, где они стояли лагерем. Но сам он тоже очень доволен, сердится только для виду и писклявым голоском, совсем по-бабьи, сыплет проклятиями:

— Пропади она пропадом, нечистая сила! Нешто это деревня? Нешто это название? Два месяца… того… прожили, а нипочем не запомнишь…

— Название никудышное, а сама деревня хорошая была, — говорит Илия. — Вот бы нам опять туда!

Неожиданно высоко над ними с протяжным и резким воем что-то пронеслось, словно большая тяжелая птица. Солдаты оглядываются, ждут. Вдалеке, примерно в сотне шагов позади них, вздымается туча черной земли. Раздается взрыв — это снаряд. Дело обычное, а на таком расстоянии вполне безопасное, способное даже позабавить.

— Турок кофейку откушал и вон — с добрым утром нас… — говорит Никола.

Между тем на правом фланге уже завязался бой. Там, в низине, далеко раскинулись пологие холмы. Где-то вдали низко над землей стелются круглые белые облачка. Оттуда долетают звуки выстрелов, но с большим опозданием. Это шрапнель. Новые белые облачка, по нескольку штук разом, словно белый венок, появляются вместо исчезнувших. Только теперь стали видны черные, правильной формы квадраты, похожие на вспаханные поля. На самом деле это колонны солдат. Тяжело и медленно выползают эти черные квадраты на равнину, словно какие-то гигантские насекомые. Новая цепочка шрапнели повисает как раз над ними, и вдруг правильные, крепко сбитые квадраты оживают, рассыпаются, точно порванные четки, и отдельные фигурки усеивают пространство вокруг. Они мечутся туда-сюда, собираются кучками, снова бегут вперед, черным пятном возникают над обрывом, а потом быстро исчезают в глубоком, поросшем лесом овраге. Ни единого человека там больше не видно. Но низко над черным лесом одно за другим по-прежнему всплывают белые облачка. Будто это вовсе не шрапнель, посланная дулами далеких орудий, а маленькие, безобидные огоньки, то вспыхивающие, то гаснущие в лесу.

Никола, Димитр и Илия с напряженным вниманием вглядываются в ту сторону, пытаясь отыскать взглядом солдат, которых они потеряли из виду.

— В лес вошли, — говорит Никола. — Ничего не видать.

Но Димитр еще долго вглядывается, ищет их.

— Вон они! Вон! — кричит он. — Ух, сколько их!

Из лесистого оврага неожиданно показались плотные, длинные цепи. Изогнутые дугой, как лук, они сомкнутым строем широким фронтом идут вперед. Теперь белые облачка шрапнели вспыхивают то впереди цепей, то за ними. Земляков отделяет от них большое расстояние, так что лица этих людей, их черты, выражение не различить. Под высоким небом черные фигурки их кажутся совсем маленькими, похожими одна на другую. Видно только, как они, согнувшись, словно уставившись в землю, медленно и широко шагают вперед. Странное впечатление производят они: будто нет им дела до тысяч разрывов шрапнели, будто не пугает их беснующаяся, свирепая стихия, которая поднялась и идет им навстречу. Будто только одна у них забота: спокойно и даже флегматично идти вперед.

Никола, наблюдая за движением цепи, приходит в неописуемый восторг.

— Господи! — говорит он. — Какие ребята! Молодцы! Идут себе и идут…

Проходит немного времени, и цепи исчезают из виду, пропадают за гребнем холма. Но бой тотчас же достигает невообразимого ожесточения и силы. Винтовочные, пулеметные, орудийные выстрелы — все сливается воедино, ухает, сотрясая землю, словно бешеный рев урагана, который валит и ломит вековой лес. Это превосходит всякое представление о человеческой силе. Это какая-то новая, непокорная стихия, яростная, разнузданная и хищная, одинаково опасная для своих и чужих. Земляки будто оцепенели, лица бледные, вытянутые, глаза блуждают.

Внезапно, словно по данному знаку, выстрелы прекращаются — это одна из тех странных и неожиданных пауз, какие часто выдаются в сражениях. Так иногда стихает на миг самая жестокая буря; утомленная стихия как бы переводит дыхание. Наступает напряженная тишина. В такие минуты глубоко врезаются и навсегда остаются в памяти впечатления, которые в другой раз проходят незамеченными: какая-нибудь пчела, которая жужжит над розовыми цветами шиповника, или тихий шелест слегка колышимой ветром травы. Эта настороженная тишина длится минуту-две. И вот где-то далеко, глухо и сдавленно, словно из-под земли, но все же явственно доносится «ура». Трижды повторенное «ура». По спинам солдат пробегает дрожь, что-то теснит в груди, глаза затуманивает, застилает слезами. Там играют «Шумит Марица».

Сразу же вслед за этой короткой паузой бой возобновляется — еще страшней, еще зловещей, чем прежде.

Где-то начался пожар, — верно, горит какое-нибудь село. Синеватый дым низко стелется над полем, по которому недавно прошли солдатские цепи. Димитр уже несколько минут вглядывается туда.

— Никола! — тихо, испуганно говорит он. — Никола, смотри-ка! Это что там такое, что за люди?

Димитр указывает рукой. Сквозь синеватый дым, полупрозрачной пеленой нависший над полем, виднеются черные силуэты людей. Их много, они идут по одному или маленькими группами, идут разными путями, но все в одном направлении — назад. Идут медленно, еле-еле передвигая ноги, сгорбленные, какие-то странно искривленные, нерешительные и беспомощные — скорее призраки, чем люди.

Никола удивленно, растерянно смотрит на них, не в силах понять, что все это значит.

— Да ведь это раненые! Раненые! — шепотом произносит он. — Возвращаются назад. Эх, бедняги, еле тащатся!..

Неподалеку стоит Буцов и тоже смотрит на раненых. В эту минуту далеко, у самого горизонта, показывается какая-то цепь. Черные фигурки людей движутся согнувшись, и вся цепь, подобно волне, колыхнувшись, откатывается назад. Над ними одна за другой разрывается шрапнель — огненный вихрь, который беспощадно бьет их и гонит перед собой. И от этих человеческих фигур, таких медлительных и жалких под раскаленным небом, веет теперь горестной и темной мукой смерти.

— Плохо дело! — говорит Буцов. — Наши отступают! Плохи вроде наши дела…

— Буцов! — сердито восклицает кто-то за его спиной.

Позади них стоит Варенов. Никто и не заметил, как он подошел. По-видимому, он слышал, что говорил Буцов, и потому смотрит на него, сердито сверкая глазами. Молча, одним жестом, подзывает его к себе, отходит с ним в сторону и горячо, раздраженно что-то говорит ему. Буцов неподвижен и нем, как статуя. Варенов, размахивая руками, говорит шепотом, с опаской поглядывая в сторону солдат.

— Ну, достается Буцову, — говорит Никола. — Так, так, голубчик, будешь знать, где раки зимуют! Отступают, видите ли, наши! Кто тебе сказал, что отступают?! Как это так отступают?!

Там, наверху, на позициях, развернувшихся перед ними, бой еще не разгорелся. Но разрывы становятся чаще; как швейные машинки, начинают строчить пулеметы. Видимо, гроза повернула, переместилась и нацелилась прямо на них.

Неподалеку разорвался снаряд; он никого не задел, но до самого куста шиповника, за которым расположились земляки, долетают мелкие камни и комья земли. Снаряды падают все чаще. Пока еще они никого не убивают, шлепаются где-то в стороне, но уже коварно, настойчиво подкрадываются; неумолимо ищут, нащупывают, стараются настичь. Каждый новый взрыв может оказаться безошибочным. Солдат охватывают волнение, тревога. Разговоры смолкли. Все остаются на своих местах, но каждый чувствует, что больше здесь уже оставаться нельзя, что вот-вот случится что-то страшное и непоправимое. Перед ротой появляется Варенов. Бледный, но спокойный, он стоит, опершись обеими руками на саблю, и часто поглядывает назад — туда, где находится командир батальона. Взгляды солдат устремлены на него, они ждут, уверенные, что он что-то предпримет. Но подпоручик сам стоит в каком-то недоумении, глядя на падающие вдалеке снаряды. Стоил возвращается от командира батальона и что-то говорит подпоручику.

— Встать! Принять вправо! — громко командует Варенов.

Солдаты встают. В тот же миг раздался оглушительный треск, в воздухе что-то пронзительно запищало, потянуло едким, удушливым запахом, послышались топот и громкие стоны. Не осознав еще, что произошло, но словно подхваченные каким-то вихрем, солдаты кидаются вперед, сбиваясь в кучи, натыкаясь друг на друга. Скоро все приходят в себя. Неподалеку носятся по полю испуганные, сорвавшиеся с привязи кони со съехавшими на сторону вьюками. Последний залп угодил прямо в расположение пулеметной роты. Теперь там уже пусто, лежат лишь трупы убитых солдат и лошадей. Их много, очень много.

X

Взошло и стало припекать солнце. Но когда оно поднялось, сколько времени прошло с тех пор, никто не знал. Порой часы пролетали незаметно и быстро, как минуты, а иногда минуты казались длинней и томительней целого часа.

Обычно (и это стало почти законом) в дни сражений и погода стояла скверная. Лил дождь; темное, безутешное небо, и раскисшая земля, и неприветливые пейзажи — все это создавало такое тягостное, мрачное обрамление, при котором кровавая драма боя не выглядела таким уж вопиющим контрастом. Но сегодня день выдался чудесный: небо чистое, синее, все вокруг залито солнцем, трава свежая, зеленая. Отовсюду веет жизнерадостной и пышной красотой, в каждом цветке, в каждом луче звенит восторженный и властный зов жизни. И все же тысячи людей умирали здесь. На этот раз природа оставалась эгоистичной в своем ликовании, глухой, равнодушно жестокой.

Положение резерва ухудшалось с каждой минутой. Снаряды и шрапнель не настигали их теперь, падали куда-то далеко в сторону, но каждый миг над тесно сгрудившимися группами солдат мог пронестись такой же внезапный, убийственный шквал, как тот, что обрушился только что на пулеметную роту. Стали долетать и пули. В воздухе замирают слабые, жалобные звуки, и то тут, то там, как первые капли дождя, падают на землю глухие, короткие удары. Несколько солдат уже ранено. Ранило в руку и Буцова. Он с самого утра никак не мог найти себе места. Где ни присядет — все ему кажется, что в другом месте удобней, безопасней. И ранило его именно тогда, когда он в последний раз переходил с одного места на другое.

С позиций идут и другие раненые. Длинной и беспорядочной вереницей спускаются они сверху и теряются где-то далеко позади. Раненые тянутся поодиночке, по двое или целыми группами. Они молчаливы и словно оглушены; лица их опалены и прокопчены порохом, губы потрескались, глаза лихорадочно горят. Все просят пить. Потом идут своей дорогой дальше и под пулями и картечью двигаются неспешно, спокойней, чем в самом бою. Большинство из них наивно убеждены, что, будучи ранены, они уже пощажены смертью.

Прямо в расположение седьмой роты сейчас спускается раненый, который еще издали привлекает общее внимание. Это высокий, стройный парень с обнаженной головой, без винтовки, без ранца, без патронной сумки и даже без ремня. Он уже близко, и теперь ясно видна его расстегнутая на груди гимнастерка, вся залитая кровью. Крови столько, что на него тяжело и больно смотреть. Удивительно, как он не падает, откуда берутся у него силы. А он еще идет прямо, легко, свободно, будто ничего и не случилось, и на его открытом лице сияет улыбка. Он разом завоевывает симпатии всех. Варенов поднимается ему навстречу.

— Паренек! — спрашивает он его. — Куда тебя ранило? Тебе не больно?

— Не знаю, господин подпоручик, — без тени страдания в голосе отвечает раненый. — Болеть не болит, только вот много крови вытекло… И все льет да льет!..

— Поторапливайся, — говорит Варенов. — Поторапливайся. Ступай, пусть тебя перевяжут.

Раненый спускается вниз и, поравнявшись с солдатами, просит попить. Димитр подбегает, подает ему свою фляжку.

— Маленько… маленько глотни! Ты того, много не пей! — говорит Димитр.

Солдаты засыпают раненого всевозможными вопросами. Большинство спрашивает о том, о чем уже раньше спрашивали других и на что ответ уже известен. Делается это не для того, чтобы разузнать что-либо, — просто это наивный и добродушный способ выказать свое сочувствие. И никому не приходит в голову, что раненому трудно отвечать. Никола вскипает и обрушивается на товарищей.

— Будет вам! — говорит он. — Что пристали к парню? Иди, иди, паренек, не обращай на них внимания…

— Отставить разговоры! — кричит сверху Варенов. — Не задерживайте солдата!

Галдеж сразу стихает. Раненый улыбается и идет дальше. Но тут раздается запоздалый, одинокий и на редкость задушевный голос:

— Ну, а как турки-то, парень?

Раненый оборачивается. Видна его залитая кровью грудь. Он улыбается.

— Турки? Да там они… Ничего у этих басурманов все равно не выйдет, да вот — возись с ними!

Он спускается вниз, прямой, стройный, заразив всех своей бодростью. В моменты нервного напряжения всякий гипноз, откуда бы он ни исходил, властно овладевает душами. Раненый невольно совершил чудо. Солдаты испытали то чувство примирения со смертью, которое возникает от осознания общности твоей участи с участью множества людей. Все равно положение их непереносимо: стоять под градом пуль и снарядов, быть убитыми или ранеными, самим не вступая в бой! Они готовы идти вперед, только бы все это поскорей кончилось. Среди кустов и скал в расположении двенадцатой роты еще виднеется знамя, укрытое черным чехлом. Оно высится там сейчас упрямо и властно как трагический символ неумолимой судьбы.

Бой разгорается. С вершины спускается столько раненых, что кажется, будто целые воинские соединения отступают назад. Варенова вызывают к командиру батальона. Вскоре он возвращается, еще бледнее, чем раньше, но в выражении его лица теперь есть что-то решительное и строгое. Варенов собирает вокруг себя унтер-офицеров и, выдвинувшись с ними немного вперед, что-то говорит им, указывая рукой вверх. Унтер-офицеры возвращаются назад. С Вареновым остаются его ординарцы, Ананий и Стоил, которые не сводят с подпоручика глаз.

— Седьмая рота, встать! — командует Варенов. — По местам!

Проходит несколько минут — и вот они у самой вершины холма. Остается лишь перевалить через хребет, чтобы добраться до позиций, куда они посланы для подкрепления. Рота движется, развернутая в две длинные цепи. Солдаты, пригнувшись, с винтовками в руках крадутся, точно охотники к своей добыче. До хребта остается всего лишь несколько шагов.

Вдруг прямо перед ними сверкнули какие-то белые солнца, раздались оглушительные взрывы; солдат обдало землей; в воздухе что-то зашипело и стало непрестанно, яростно, будто тысячью бичей, хлестать по земле. За этим последовали новые удары, еще более сильные и страшные. Продвинуться вперед хоть на шаг немыслимо. Солдаты останавливаются, ломают ряды и, как разбившаяся о берег волна, быстро откатываются назад. «Ложись! Ложись!» — слышится громкий, взволнованный голос. Солдаты рассеиваются группами и залегают, кто ближе, кто дальше. Наверху, на самой вершине, остаются распростертыми ничком несколько солдат. И кажется, будто они тоже залегли…

Никола и Димитр укрылись за скалой. Никола устал, тяжело дышит, но он скорее взбешен, чем испуган. Хватившись Илии, он ищет его взглядом и вдруг замечает его неподалеку, на ничем не защищенном месте.

— Ты что там делаешь? — сердито шипит он на него. — Давай сюда! Скорей!

Илия ползком добирается к ним. Проходит несколько минут. Наверху с какой-то строгой и беспощадной методичностью бьет и разрывается шрапнель.

Но вот наступает затишье. Артиллерийский огонь перемещается куда-то в сторону. Тогда вдалеке, на другом краю, появляется Варенов. Он выходит вперед, оборачивается, и вот молнией блеснула высоко в воздухе его сабля. Он, наверно, говорит что-то, чего нельзя расслышать, и, пригнувшись, карабкается вверх по склону холма, держа саблю высоко над головой. Вслед за ним, тесно сбившись, следует большая группа солдат. Вот они уже на самой вершине. Над ними повисают новые клубы дыма, и слышатся новые взрывы. Сабля Варенова на мгновение сверкнула еще раз, вслед за ним мелькнули на самой вершине черные фигуры солдат и быстро исчезли по ту сторону хребта.

Никола все это видел. Вдруг, как бы опомнившись, он встает во весь рост и оглядывается назад. Глаза его горят каким-то странным, лихорадочным блеском.

— Взводный! Где взводный? — громко кричит он. — Эй, вы! Где взводный?

Внизу, за скалами, виднеются только головы залегших солдат. Никто не откликается.

— Взводный! Где взводный, черт побери! — сердито кричит Никола.

— Чего орешь? — отзывается кто-то снизу. — Убили взводного, не видал, что ли?

Никола рванулся вперед.

— Ребята! — восклицает он. — Ротный зовет нас! Он вона где! Айда к ротному!

Первыми вслед за ним поднимаются Димитр и Илия. Потом неизвестно откуда появляются больше двадцати человек и молча послушно идут за ними. Никола впереди. Вот они уже недалеко от вершины. Вокруг по-прежнему продолжает рваться шрапнель.

Наверху, среди скал, показывается солдат. Он идет с той стороны ската, и сейчас видно только его лицо. Странная эта фигура как бы подскакивает, выпрямляется, растет. И вот на самой вершине, четко вырисовываясь на фоне неба во весь свой огромный рост, вырастает Стоил. Он без фуражки и несет кого-то на руках.

Никола останавливается, как громом пораженный. На руках у Стоила — Варенов!

— О-о-о! — глухо и с болью вскрикивает он. — Ох, господин подпоручик!

Ему хотелось сказать что-то очень нежное, полное участия, а нужные слова не приходили. Но и в одном этом крике было так много отчаяния и скорби…

— Ох, господин подпоручик! — повторяет он. — Господин подпоручик!

Лицо Варенова бледно, как полотно, глаза закрыты, волосы в беспорядке разметались по лбу. Голова его упала Стоилу на грудь, одна рука беспомощно повисла, сабля выпала, и пустые ножны, звеня, волочатся за ним по земле. Стоил несет подпоручика на руках, но идет совершенно прямо, как бы не чувствуя тяжести. Его лицо тоже залито кровью.

Никола подходит ближе. Оцепенев от страха, стоят и смотрят солдаты.

— Погоди, Стоил, дай взглянуть. Что с ним? Господи!

— Ничего, ничего, — коротко бросает Стоил. — Рана не опасная.

И, обращаясь ко всем, громко добавляет:

— Идите туда! Скорей!

Никола сразу бросается вперед. На миг останавливается, оборачивается. Его не узнать. Словно охваченный безумием, он широко раскидывает руки, потом поднимает высоко над головой винтовку, он взбудоражен, воодушевлен; фуражка сдвинута на затылок, лицо пылает, глаза лихорадочно горят. И в этом обычно легкомысленном человеке с его диковинными бакенбардами и несколько театральной внешностью вдруг проступает какая-то гордая и величественная красота.

— Ребята! — кричит он диким, хриплым голосом. — Сюда! Сюда! Я их… сейчас!.. Сейчас я их!

Он бежит вперед, выкрикивая что-то несвязное, но уже больше не оборачивается. Солдаты бегут вслед за ним с перекошенными от страха и страдания лицами. Чуть в сторонке, весь съежившись, бежит и Димитр.

Стоил уже спустился вниз. Он пристально озирается по сторонам, выискивая дорогу поудобней, прикидывая, где безопаснее всего. Снаряды все еще ложатся поблизости, со свистом проносятся пули. Варенов, бледный, с закрытыми глазами, безжизненно повис у него на руках. Но Стоил слышит затрудненное, прерывистое его дыхание и почти беззвучные стоны. Стоил и сам ранен. Тонкая струйка крови выбегает из-под волос на лоб и стекает по лицу. А в том месте, где приник к нему Варенов, одежда Стоила вся пропитана кровью.

Стоил сейчас на том месте, которое раньше занимала их рота. Он проходит мимо цветущего куста шиповника. Теперь здесь никого нет. Неподалеку лежат тела убитых солдат из пулеметной роты и лошадей. Лежат в тех самых позах, в каких он видел их здесь раньше.

Снаряды рвутся все чаще и ближе. Стоил оглядывается в поисках какого-нибудь укрытия. Но, взглянув на Варенова, решает, что тот может потерять много крови, а это еще опасней. Далеко впереди, за скалами, мелькают и скрываются силуэты солдат. Стоил останавливается, смотрит в ту сторону и кричит:

— Санитары! Эй, есть там санитары?!

Никто не отвечает. Он трогается дальше, но тут разрывы становятся особенно частыми. Теперь всюду одинаково опасно. Поблизости Стоил увидел высокие скалы. Он повернул и двинулся туда. Вдруг белые облачка повисли как раз над ним. И, прежде чем рассеялся дым, прежде чем послышался взрыв, Стоил медленно и тяжело упал, как подкошенный. Он падает сперва на колени, потом валится навзничь. Варенов остается на его груди, так же, как лежал он, когда Стоил нес его на руках.

Неподалеку от двух трупов цветет шиповник. Со стороны холма доносится беспорядочный шум боя. Но здесь солнце светит словно ярче, и вокруг стоит какая-то глубокая, сосредоточенная тишина. Пчела летает над розовыми цветами шиповника и жужжит, описывая маленькие трепетные круги.

XI

В начале апреля по всем многочисленным лагерям, раскинутым за линией фронта, быстро разнесся слух, что заключено перемирие. Похоже было на то, что на этот раз война действительно кончится. Поначалу солдаты встретили эту новость спокойно, даже равнодушно. Они знали, что теперь их уже не обманывают, но не спешили открыто и шумно выражать свою радость. Они еще таили правду в себе, как больные, только что перенесшие тяжелую болезнь, избегают говорить о своем выздоровлении, опасаясь, как бы болезнь не вернулась снова.

Прошло два-три дня. Наконец радость охватила всех широко и вольно. Каждый день по полю во всех направлениях двигались повозки — даже там, куда ездить еще недавно считалось опасным и рискованным. Солдаты поодиночке, по двое, а то и целыми группами слонялись из одного лагеря в другой. Большинство устремлялось в Силиврию. Каждому хотелось съездить в город купить что-нибудь либо же просто погулять на свободе, не подвергаясь опасности. Те, что приезжали с фронта, рассказывали чудеса: у Кара-Су играет музыка, а наши и турецкие солдаты вместе танцуют хоро.

В один из таких дней Делчо и Димитр отправились туда, где раньше были позиции. Шли они прямо через поле, не разбирая дороги. Делчо спешился и вел коня в поводу. Сегодня он наконец собрался навестить земляков. Когда начались бои, он потерял их из виду, слыхал только, что полк их где-то впереди, но ничего больше О них не знал. По дороге он совершенно случайно встретил Димитра, и теперь Делчо узнал все.

Димитр изо всех сил старался как-то утешить Делчо. Делал он это неумело, но искренне, от души. Путаясь, бессвязно, сопровождая свой рассказ множеством восклицаний и жестов, Димитр подробно рассказал ему о сражении, о Стоиле и Варенове, о подвиге Николы; рассказал, как провели они с Стоилом последний вечер, как он выглядел и что говорил. Он припомнил какой-то сон Стоила и теперь решительно уверял, что это было не что иное, как предзнаменование. И когда он, вот уже в третий или четвертый раз, принялся рассказывать, как вместе с Николой и Илией они видели Стоила, который нес на руках Варенова, морщины на лице его стали еще гуще, голос сорвался, он умолк и отвернулся.

Димитр и Делчо взбираются на вершину холма. Неожиданно совсем рядом возникает село, в котором стоит полк. Село небольшое, в нем много тополей и кипарисов. И среди этих недвижных, могучих деревьев, тяжелых и мрачных, самые обыденные мазанки приобретают ослепительную белизну и изящество линий старинных мраморных построек. За селом, словно гигантские хороводы грибов, белеют средь поля палатки. Солдаты бродят повсюду. Множество лошадей, привязанных к длинным коновязям, блестят мокрыми боками на солнце, фыркают от жары и размахивают хвостами. Неподалеку стоят друг подле друга пушки, зарядные ящики, телеги, кузницы, высятся горы амуниции. И этот разнообразный и сложный организм, состоящий из людей, животных и металла, походит на гигантскую гидру, покрытую жесткой, гремящей чешуей; запыленная, еще забрызганная кровью, усталая и беспокойная, она словно прилегла на миг отдохнуть. Лик войны все так же зловещ и суров, даже сейчас — в бездействии.

Невдалеке видны могилы. Впереди маленькие могильные холмы, а за ними — один большой и широкий. Тут же, в сторонке, и старое турецкое кладбище, покривившиеся мраморные столбы ярко белеют на фоне темных кипарисов. Димитр остановился у большой могилы.

— Вот тут они все, — проговорил он. — И он тут… — Потом повернулся и показал рукой на одну из небольших могил: — А тут подпоручик Варенов…

Все это свежие могилы — земля рыхлая, непримятая, деревянные кресты еще совсем белые. Но тропинки вокруг плотно утоптаны. Видно, что здесь побывало много народу, — повсюду недогоревшие свечи, увядшие цветы.

Обнажив головы, Делчо и Димитр стоят друг возле друга; Делчо все держит коня в поводу. Незаметно к ним подходят Никола и Илия. Они издали узнали Делчо по его коню. Никола и Илия здороваются с Делчо сдержанно, тихо, без улыбки. Недостает Анания — он ранен. Никола все тот же, разве что стал важнее и самоуверенней. Он подтянут, бакенбарды тщательно подстрижены, фуражка сильно заломлена набекрень, лицо загорелое, здоровое и красное, цвета кованой меди. Никола произведен в ефрейторы. Он то и дело косится на свои погоны и нашивки. Ему, видно, страшно хочется побахвалиться, но он понимает, что сейчас это неуместно, и сдерживает себя. Молча сняв фуражку и несколько театральным жестом разведя руки в стороны, он громко вздыхает. «Мир! Наш суетный мир!» — говорит он.

Земляки застыли у могилы. Это одна из тех общих больших могил, которые называют братскими. Земля заботливо выровнена, а большой деревянный крест стоит, словно широко раскинув руки. Делчо останавливает взгляд на надписи. «Здесь покоятся 84 нижних чина», — читает он. Ниже следует номер полка, бригады, дивизии. А в самом низу, отдельно и более крупно: 28.III.1913. Эльбасан». И все.

Эльбасан — так называлось это село. Но теперь это слово приобрело иной смысл. Эльбасан! Это кровавая и жестокая битва, мрачное шествие смерти, гром пушек и буря «ура!», боль и отчаяние предсмертного крика, восторг и опьянение победы. Эльбасан — это тишина смерти, отдых после тяжких бранных трудов.

Мучительно-грустно погребение в эти братские могилы. Трупы приносят такими, как их подобрали на поле боя, они еще в крови, на лицах сохранилось то выражение, какое застыло на них в последний миг. На разорванных гимнастерках остаются и пришитые матерчатые квадраты с именами каждого, и измятые, только что полученные письма из дому. Тела укладывают одно подле другого, а то и одно на другое. И это вовсе не проявление жестокости, неуважения или небрежности. В этом — задушевная, трогательная близость, которой требуют товарищество и общность судьбы.

Никола отделился от всех и направился к могиле Варенова. А земляки все стоят и стоят у братской могилы. Они еще не проронили ни слова. Каждый думает сейчас о тех, кто лежит у самых их ног. Лежит там и Стоил. Делчо пытается представить себе, где именно и как лежит он среди других. И в воображении настойчиво является образ Стоила, такой, каким он видел его в последний раз на поляне у окопов. В памяти Делчо оживают доброе, кроткое лицо, высокая фигура и широкие, сутулые плечи, задумчивые глаза, устремленные в поле… И он вспоминает слова, которые сказал тогда Стоил Варенову: «Мы-то терпим, господин подпоручик, да вот она не ждет — земля-то. Поглядите-ка — говорит, точно живая…»

На востоке сквозь кипарисы виднеется поле. Там, за горизонтом, медленно тонет тяжелая черно-синяя туча. И теперь, когда солнце клонится к закату и лучи его так нежны и мягки, на темном фоне этой тучи поле выглядит восхитительно зеленым и прекрасным. Вот появилась там длинная черная колонна, видны запряженные лошади, поникшие под тяжестью груза. Это возвращаются с позиций артиллерийские части. Они едут назад быстро, шумно и весело. Будто все, все скоро уедут отсюда и никто здесь не останется.

Конь Делчо почуял стук колес, впился глазами в поле, нетерпеливо забил копытом о землю и, вздрогнув всем телом, протяжно и громко заржал.

Перевод М. Михелевич и Б. Ростова.

 

БОЛГАРКА

{11}

Бои шли неподалеку от города. Пронесся слух, будто неприятельских войск много и они наступают. Тогда все — старые, молодые, женщины, дети — бросились помогать, кто чем мог. Освобождали дома под лазареты, расставляли койки, собирали груды белья. Экипажи сновали по шоссе, перевозя раненых; вереницы телег доставляли ящики с гранатами и патронами. Воду таскали в мехах, но ее не хватало. К полудню солнце припекло, стало жарко. Поля вдоль позиций были сухими, безводными, как пустыня. Люди изнемогали от жары и усталости — чего не дали бы они за глоток воды, который смочил бы их потрескавшиеся губы! Упорно, поговаривали, будто пушки и пулеметы от непрестанной стрельбы так раскалились, что если их не охладить… Возвращавшиеся с позиций еще издали кричали: «Воду! Несите скорее воду!»

Возле колодцев и фонтанов зазвенели медные ведра. И вот от города к полям потянулась многочисленная толпа; это была странная процессия: лошади с переметными мехами, телеги со всевозможными бочками, женщины с коромыслами, дети с кувшинами. Люди спешили, подгоняли друг друга, и на их лицах написана была тревога и самая нежная забота.

Среди тех, что первыми вышли из города с коромыслом на плечах, была и Шина, женщина лет сорока, проворная и сильная. В маленьких городках люди обычно знают друг друга, но Шина пользовалась особой известностью. Она была бедна, но славилась своим трудолюбием, а в ее благонравии и глубокой набожности никто не посмел бы искать лицемерия. Строгая нравственность и мужественная энергия придавали ей что-то необычное, необычно звучало и ее имя.

Когда заходил о ней разговор, случалось, кто-нибудь пожимал плечами и неопределенно улыбался, но и этот человек едва ли мог сказать о Шине что-либо худое.

Большинство женщин и детей, шедших вместе с ней, свернули к перевязочным пунктам, остальные остановились, поджидая встречных солдат, но Шина слышала, что вода прежде всего нужна пулеметам. Где они? Как их найти? Она ничего не знала об этих машинах и не понимала, зачем им необходима вода. Дорогой она снова услышала, как кто-то говорил: «Так раскалились, что не смогут стрелять. Вода нужна». И она поняла, что должна идти вперед, должна спешить.

До нее доносились могучие раскаты сражения. По всему горизонту то и дело высоко взметались черные столбы дыма от взрывов фугасных снарядов; молочно-белые облачка шрапнели застилали небо. Непрерывно раздавались пушечные залпы, часто и нетерпеливо щелкали винтовочные выстрелы. Но среди всей этой пальбы она различила и какие-то другие выстрелы, следующие друг за другом, отрывистые и короткие, будто сухо и резко стучала швейная машина. «Может, это они и есть!» — подумала она. Поблизости никого не было. Слева от нее по шоссе проносились повозки и снарядные ящики, двигались солдаты. Но это было далеко.

Лишь один человек шел ей навстречу, когда он приблизился, она узнала возчика Киро. Подойдя, он остановился и, казалось, ничуть не был удивлен, встретив ее здесь. Киро был соседом Шины и хорошо знал ее.

— Как там? — спросила она.

— Все в порядке. Теперь им не прорваться. А ты молодчага. Вода очень нужна. Я…

За холмом опять послышался все тот же отрывистый сухой треск, отчетливо выделявшийся среди других выстрелов. Как будто кричала какая-то зловещая фантастическая птица. Киро обернулся и прислушался.

— Слышишь? Это они.

— Кто?

— Пулеметы! Послушай: «Та-та-та!» Косят, косят! Ну, ладно, иди скорее, вон там они — у холмов. Сильно накалились, нужна вода. Я там был.

И важным тоном знатока добавил:

— Знаешь, пулемет, он такой — без воды не может. Хитрая штуковина, а вот…

Киро готов был рассказывать еще, но Шина пошла дальше. Теперь она знала, куда ей идти.

Возчик был болтун и греховодник, любил прихвастнуть и рассказать о том, чего отродясь не видал. Он никогда не служил в солдатах и едва ли знал, что такое пулемет. В другое время она бы и слушать его не стала. Но сейчас и Киро выглядел как все остальные: добрым, искренним и возвышенно серьезным. Сегодня ему можно было поверить.

— Там, у холмов! — кричал он ей вдогонку. — Прямо иди, все время прямо!

Но Шина его не слышала. Она хорошо видела низкие холмы: до них было не более тысячи шагов. И она еще больше заторопилась, стараясь ступать как можно легче, чтобы не расплескать воду. Высоко над ее головой что-то просвистело, будто стремительно пронеслась тяжелая птица, затем все смолкло, и тотчас последовал глухой взрыв. Этот свист над ее головой и эти глухие взрывы участились. Уже совсем близко слышалась пушечная стрельба, похожая на непрерывные раскаты грома. Где-то приглушенно, захлебываясь, прокатилось «ура!». Но все это Шина слышала как бы сквозь сон. Она торопилась. В страшном, многоголосом звучании боя она старалась уловить только треск пулемета. Он возникал еще несколько раз, но очереди становились короче, а паузы все длиннее и длиннее. Она испугалась, что опоздает. И хватит ли воды? Может, их много? Ей казалось, что ее ждут какие-то живые существа, трудолюбивые и добрые, но изнемогающие от усталости и жажды, теряющие последние силы. «Пулемет, он такой — без воды не может», — вспомнила она слова Киро.

Спустившись в низинку, она неожиданно увидела солдат и лошадей, сбившихся в кучу, будто укрывшихся от бури. Лошади были нагружены небольшими зелеными ящиками, такие же ящики стояли на земле, и солдаты быстро вынимали из них какие-то длинные ленты, похожие на патронташи. Солдаты работали лихорадочно, забыв обо всем на свете. Но завидев Шину, все повернулись в ее сторону.

— Вода! — крикнуло сразу несколько голосов.

Однако Шина хотела убедиться, что пришла именно туда, куда нужно.

— Ребята! Здесь эти… пулеметы?

— Да мы это, мы! — ответили солдаты в один голос. И в устремленных на нее взглядах были радость и удивление.

Шина опустила коромысло. С холма бегом спустился солдат — светловолосый, стройный и красивый парень. Лицо у него было загорелое, глаза лихорадочно блестели, на темных щеках засохли струйки пота.

— Кто принес воду? — спросил он. — Ты, сестрица? Молодец! Еще немножко — и нельзя было бы стрелять. Здорово раскалились…

Он схватил ведро и бросился обратно, к вершине холма. А солдаты уже столпились у другого ведра, они тянули кружки через головы друг друга, черпали и жадно пили. Шина стояла в стороне и наблюдала. На глаза ее навертывались слезы.

— Полегоньку, ребятки, полегоньку! — говорила она. — Я еще принесу…

Светловолосый парень вернулся с пустым ведром. Он запыхался от бега.

— Поручик сказал, что еще нужно, еще!..

Не говоря ни слова, Шина схватила коромысло и быстро зашагала к городу. Несколько минут спустя она услышала, как снова застрочил пулемет, и его треск был теперь почти непрерывным и бодрым. Шина улыбнулась. Это был голос все той же фантастической птицы — она утолила жажду и снова добросовестно принялась за работу.

До вечера Шина принесла еще много ведер воды. Идущие по шоссе солдаты, раненые, ковылявшие к перевязочным пунктам, ординарцы, мчавшиеся на лошадях, — все удивленно провожали глазами эту странную женщину: высокая, вся в черном, она одна шла к боевым позициям напрямик через поле, неся на плече коромысло. Солнечные блики играли на светлой меди ведер, а впереди нее и с обеих сторон взрывались белые облачка шрапнели. Вокруг грохотала страшная буря сражения.

В последний раз придя на позиции, Шина в низинке никого не застала. Ни солдат, ни лошадей. Выстрелы слышались где-то впереди. Она подошла к подножию холма — и там никого, окопы были пусты, повсюду валялись гильзы. Сняв коромысло, она поднялась на вершину. Солнце садилось. Далеко на востоке, на гребне длинного холма, заслонявшего горизонт, она увидела несметные массы людей. Они торопливо переваливали через гребень. В другом месте бесчисленная толпа, похожая на черный муравейник, расползалась по желтому жнивью. Низко над ней, как огромные градины, висели белые облачка дыма. Слышны были пушечные залпы.

Шина протянула руку, будто указывая кому-то на то, что было у нее перед глазами. Ее лицо под темным платком было бледно, глаза сияли. Строгий профиль и эта пророческая поза напоминали вдохновенный образ сивиллы.

— Господи! — воскликнула она. — Господи, ты услышал нас! Они бегут! Вон они, бегут!

Она засмеялась нервно, неестественно и сухо. И только теперь почувствовала страшную усталость, от которой разламывалось тело. Ноги ее подкосились, и она опустилась на землю.

Перевод Т. Колевой.

 

БЕЛЫЕ РОЗЫ

К вечеру Спас, один из восьми ополченцев, охранявших мост, присел на скамейку перед домом, и первое, на чем, как всегда, задержался его взгляд, были сад Гергилана и каменная стена, усеянная белыми розами. Недавно прошел дождь, и теперь все выглядело как-то особенно свежо. Розы спускались из сада, потому что он, словно терраса, метров на пять-шесть возвышался над улицей. Наверху, где стена эта кончалась, начиналась площадка сада. Большой и круглый, как шар, грецкий орех широко раскинул там свои ветви, образуя густую тень, а под ним, похожая на древнюю крепость, отвесно спускалась сложенная из камней стена, которую наполовину закрывали цветущие белые розы. Сколько тут было роз! Местами они собирались в сплошной ковер, местами ниспадали тяжелыми гроздьями умытых дождем, чистых, белых цветов. С них еще падали капли воды, а внизу опавшие лепестки покрывали землю будто снегом.

Все это было так красиво, что Спас, хотя ему хватало забот, растрогался, и лицо его посветлело от умиления. Послышались раскаты грома. Спас посмотрел на восток: за красными крышами домов уходила за горизонт лиловая туча. Спас вздрогнул. Туча эта прошла над селом и теперь удалялась; она не пугала его, но далекие и глухие раскаты грома слишком уж походили на пушечные выстрелы, которые слышались, когда бывало тихо или когда ветер дул с той стороны. Там был фронт, и там все еще шли бои.

На улице не было ни души. Но вот показалась учительница Ангелина в красном платье, будто мак, цветущий в поле. Загар делал ее похожей на жницу. Поравнявшись со Спасом, она взглянула на него своими черными продолговатыми глазами, улыбнулась и поздоровалась. Спас придал своему лицу строгое выражение и посмотрел учительнице вслед. Она шла легко, и ее маленькие туфельки оставляли белые следы, потому что дождь только прибил пыль на дороге.

Учительница перешла мост, остановилась возле каменной стены и подняла глаза вверх. Может быть, она и крикнула что-то, но Спас не услышал. Еще долгое время там не было видно ничего и никого, кроме белых роз наверху и молоденькой девушки в красном платье внизу. Но вот около орехового дерева показался Гергилан, засмеялся и загремел своим басом. Он нарезал роз, сделал большой букет и бросил его вниз учительнице. Та поймала цветы, почти спрятала в них лицо, а потом, взглянув еще раз вверх, на Гергилана, пошла дальше по улице. Гергилан смотрел ей вслед и улыбался.

Спас что-то сердито проворчал. Он не любил Гергилана — человеку за восемьдесят, а он все еще заглядывается на молоденьких. Строго осуждал Спас и учительницу. У него и без того редко бывало хорошее настроение, потому что он страдал странной болезнью: ничего у него не болело, но откуда-то изнутри поднималась тоска, от которой было только одно спасение — ходить и ходить. И сейчас он почувствовал, что зловредная болезнь опять подступает к нему. Он вскочил, бросился в дом, схватил винтовку и, сказав старшему по караулу, что уходит, зашагал по улице.

Проходя мимо каменной стены, он даже не посмотрел вверх, но оттуда до него донесся веселый гортанный голос:

— Спас, эй, Спас!

Спас поднял голову: там над ковром из белых роз, будто за снежным сугробом, стоял Гергилан. Рукава и штанины брюк у него были подвернуты. Мокрый, заросший, как поп, он стоял и улыбался, держа в руках мотыгу.

— Куда это ты торопишься? Подожди, и тебе дам букет.

— Вот еще чего, — буркнул Спас. — Букет… Видел я, кому ты даешь букеты…

Гергилан запустил руку в свою белую бороду и рассмеялся:

— Что ж тут такого, Спас. Ведь девушка, молоденькая. Вся жизнь для них, молодых. Это мы с тобой уже ни на что не годимся.

— Так, да не так…

— Так, Спас, так. Ты что, думаешь, напугал кого своей винтовкой? Охраняешь мост от мышей. А настоящим делом молодежь занимается. Ночью опять слышал орудийные залпы: бух да бух!.. Сердце кровью обливается. Гибнут парни, Спас, гибнут горемычные…

Спас махнул рукой и было пошел, гонимый болезнью, но, сделав несколько шагов, обернулся и прокричал:

— Так, да не так, дед Иван, не согласен я с тобой. Молодость, говоришь… Что ж это получается: короткие платья, шелковые чулки, пудра, помада — нельзя так, нельзя. Нет чтобы поберечь деньги, поднакопить. Будь у ее отца с матерью достаток, не позволили б они ей в учительши идти.

— Ты что, все про учительницу говоришь?

Но так как Спас уже зашагал дальше, Гергилан посмотрел ему вслед и сказал сердито:

— Ну и… гнида… Откуда только такие берутся?..

Обозленный, подавленный своими мыслями и болезнью, Спас быстро шел и шел вперед и даже не заметил, когда здание общины и церковь остались позади. Он все еще думал об учительнице. В горном селе, откуда война забросила его сюда, он был школьным попечителем, и поэтому по привычке, да еще из желания навредить (а такая слабость за ним водилась) он следил за каждым шагом учительницы. Он заметил, что она опаздывает на занятия: ученики носятся, как ошалелые, по двору, а унять их некому. Учительница читала книги, играла на гитаре, одевалась по-деревенски и дружила с девчатами. Она писала много писем и много писем получала. Часто заходила в общинный совет и разговаривала с писарями. А однажды к ней приезжали из города гости, и он видел, как она с ними курит. Все это Спас аккуратно описал на целых трех страницах и собирался послать письмо инспектору. Но так как еще одна страница оставалась неисписанной, а ему было жалко бумаги, он решил дополнить письмо еще какими-нибудь сведениями и уж тогда отослать.

С конца села донеслась песня. Спас прислушался. Было похоже, что поют солдаты. Потом показались белые солдатские фуражки и лошади. Шла воинская часть, и в этом не было ничего необычного, потому что шоссе, проходившее через село, вело прямо на фронт. Потому-то ополченцы и охраняли мост. Спас решил разузнать все как следует и направился в ту сторону.

Неподалеку от села, на широкой поляне, он увидел с сотню, а то и больше солдат, которые спешились и прогуливали лошадей.

Несколько солдат забивали в землю колья и натягивали между ними веревки. Еще несколько рыли ямки, чтобы развести костры для полевой кухни. Зазвенели шпоры, словно цикады запели, и Спас обернулся: прямо к нему шел офицер. Он был без сабли, шел вразвалку, как ходят все кавалеристы. В руке он держал стек и постукивал им по голенищу. Он был молод, широкоплеч, красив.

— Эй, солдат, ты откуда? — спросил он Спаса.

Спас посмотрел на безусого паренька, который был раза в два моложе его, и ответил по-солдатски:

— Мы здешние, господин подпоручик. Мост охраняем.

— Ах, так… Хорошо. А не знаешь ли ты местную учительницу? Ее Лина зовут, не так ли?

— Никак нет, господин подпоручик. Ее зовут Ангелина.

Подпоручик засмеялся:

— Пусть будет так. Не можешь ли ты мне показать, где тут школа?

— Могу, господин подпоручик.

Не мешкая, Спас вскинул винтовку на плечо и зашагал вперед. Он уже понял, что к чему, и кипел от ярости, но был бессилен что-либо сделать, а потому шел, не оборачиваясь, и только слушал, как звенят шпоры да через каждые два шага стек ударяет по голенищу. Они подошли к школе. В открытом окне мелькнуло красное платье учительницы, потом показалось ее лицо — черные глаза, черные ресницы. Она смотрела на них и улыбалась — не потому, что узнала их, а просто так, как она улыбалась всегда. Но вдруг она вскрикнула, отпрянула от окна, а через мгновение уже бежала по двору и кричала:

— Митя! Митя!

— Лина! — Офицер обогнал Спаса и протянул ей навстречу руки.

Они держались за руки и говорили что-то оба вместе, а глаза их светились радостью. Потом, все так же держась за руки, они вошли в дом.

Спас пытался высечь кремнем искру, чтобы прикурить. Как будто ничего с ним не произошло, но руки его дрожали. «Ладно, ладно, — думал он. — Посмотрим». Обо всем этом он решил сообщить инспектору, так что чистой страницы в письме могло и не хватить. Надо было только все хорошенько обдумать. А пока нужно было собрать побольше сведений о солдатах, чтобы доложить своему начальнику. Поэтому он повесил винтовку на плечо и пошел в сторону села.

Поздно ночью Спас патрулировал в селе. Солдатский привал, который до этого жужжал, как пчелиный улей, давно утих. Село спало. Только в одном доме светилось одно окно — там жила учительница, а у нее был офицер. Спас прохаживался взад-вперед, отдалялся на какое-то расстояние, но снова возвращался и не спускал глаз с освещенного окна. И так как офицер не выходил, Спас все больше злился и все больше верил, что наконец расхрабрится и сделает то, что надумал. «А почему бы мне и не сказать ему? — думал он. — Господин подпоручик, скажу я ему, извините и не обижайтесь, пожалуйста… но девушка молодая, что люди подумают… Негоже так, что же это получается?»

Неожиданно стукнула дверь, послышались голоса и по ступенькам крыльца зазвенели шпоры. Спас притаился в тени ограды. Светила полная луна, все было видно, как днем. Офицер и учительница шли под руку. К груди офицера было приколото несколько белых роз — из тех, что дед Гергилан дал сегодня учительнице. И он и она улыбались. Потом остановились и, стоя близко друг к другу, посмотрели вверх. Спас тоже посмотрел вверх и, как и они, видел кроткую улыбку луны.

Учительница и офицер вышли за калитку на улицу и снова остановились. Сейчас они говорили совсем тихо. Вдруг Спас услышал плач. Плакала она. Только что смеялась, а сейчас плакала тихо и с таким отчаянием! Этот плач рвал сердце на части. Ее рука лежала на плече офицера, а головой она уткнулась ему в грудь. И все ее тело вздрагивало, как у испуганного птенца.

— Ах, Митя, Митя…

— Лина, не плачь. Ты что же думаешь, на фронте всех подряд убивают? Мы обязательно увидимся.

— Ах, боже, боже…

Спас слушал оцепенев. Тело его покалывало, словно иголками, что-то сдавливало грудь. Он слушал, но уже ничего не слышал и ничего не видел. Увидел только, как между учительницей и офицером мелькнуло что-то белое и мягко упало на землю. В ту же минуту шпоры офицера зазвенели, удаляясь по улице, а учительница прошла мимо него, словно больная, и скрылась в доме. Спас оставил свое укрытие в тени, подошел к месту, где стояли влюбленные, наклонился и увидел на земле белые розы. Цветы, что были приколоты к груди офицера, упали, но влюбленные этого не заметили. Спас взял в руки одну розу, но тут же, будто сделал что-то грешное, осторожно положил ее на прежнее место. Потом выпрямился и пошел прочь.

Рано утром, еще до восхода солнца, Спас уже сидел на скамейке перед домом. Задумчивый, приунывший, он смотрел не на Гергилана, а куда-то перед собой, в землю. В это время Радой, самый добрый и покладистый из ополченцев, огромной метлой подметал двор. Его метла приближалась к тому месту, где в пыли, в мусоре были разбросаны полуувядшие белые розы, и Радой уже собирался замести и их, когда Спас вскинул руку и закричал:

— Стой! Не смей здесь мести! Оставь цветы, пусть лежат!

Радой в недоумении застыл на месте.

— Не смей там мести, я тебе говорю.

— Это еще почему?

— Потому. — И более спокойным голосом Спас добавил: — Там вчера вечером парочка целовалась. Прощались. Пусть цветы лежат, как лежали.

Радой послушался, подмел остальную часть двора, потом поставил метлу и, глядя на то место, куда глядел и Спас, — на небольшой неподметенный круг, где лежали розы, — присел рядом со Спасом:

— Ну-ка, друг, скажи теперь, в чем дело?

Не своим голосом, а каким-то другим, какого Радой никогда не слышал, ослабевшим и кротким, Спас слово за слово рассказал обо всем, что произошло вечером. Он рассказывал, а Радой все чаще покачивал головой и вздыхал.

Прошло недели две, а может быть, и больше. Много писем получила учительница и сама написала много писем. Но однажды — так рассказали Спасу потом — она получила письмо и, как только начала его читать, разрыдалась, стала рвать на себе волосы, упала в обморок. На другой день она куда-то уехала.

Гонимый болезнью и тоской, Спас бродил по селу. Как-то раз, когда он проходил мимо каменной стены, сверху его окликнул Гергилан. Он стоял позади розовых кустов, которые давно отцвели и, как плети зеленой ежевики, свисали со стены. Склонясь над ними, испуганный, осунувшийся Гергилан сказал ему тогда:

— Спас, что же это такое делается, а, Спас? Убили его, убили офицера-то, жениха учительницы. Ох, погибают парни, Спас, погибают горемычные…

Мог ли Спас что-нибудь ответить? Он только ускорил шаг, ему хотелось не идти, а бежать. Душа его была ранена. «За что такая страшная участь постигла эту добрую девушку? Почему так, — спрашивал себя Спас, — почему?» Письмо инспектору он давно порвал и бросил с моста. Хороших вестей не было. Письма, которые он получал из дома, приводили его в отчаяние. Войне не было конца. От всего этого болезнь все больше донимала его, и он, как сумасшедший, вынужден был ходить и ходить без конца.

А учительница вернулась. Вернулась осенью, когда в школе начались занятия. Она была одета в черное. Лицо ее было бледно, глаза смотрели в землю. Проходя мимо скамейки, где сидели Спас и Радой, она, как и прежде, здоровалась с ними, но уже не улыбалась. И тогда Спас вскакивал и уходил бродить по селу, а Радой, у которого на фронте было два сына, начинал вздыхать, и глаза его наполнялись слезами.

Учительница переходила мост и шла вдоль каменной стены. Она шла, опустив голову, и больше не смотрела вверх. Да и розовые кусты стояли сухие, пыльные и черные, как репейник.

Перевод Г. Чернейко.