Фарбрика

К. А. Терина

Сейчас

 

 

 

Бес названия

«Так. Во первых меня зовут Марик и ни каких вариантов.

Бабушка инагда зовёт меня Марочкой. Звучит наркомански и я угораю когда Ба так говорит. Одно временно меня выбешивает, что Марочка звучит как Ларочка. Девчачье имя.

Я могбы запретить ей. Сказать не делай так Ба никогда незови меня этим наркоманским девчачьим именем. Но немогу. Она стирала мои засратые пелёнки и ночей неспала. Она лично забрала меня у аиста. Отчистила меня от капустных листьев.

Это я только начал перичеслять.

Ещё, много чего, думаю понятно.

С каким лицом я пришёлбы ей чтото запрещать. Только просить. Попросил не звать меня Марочкой «в обществе» (так говорит Ба: в обществе). Ещё попросил не называть меня «зайкой».

Она инагда забывает. Зовёт Марочкой. Или зайкой. Тогда я закатываю глаза и делаю «такое лицо» и она извиняется и покупает мороженное. Нухоть чтото.

Марковкой Ба зовёт меня когда хочет потдеть. Или если я в чёмто провинился. Однажды я назвал её в ответ бабкой. Она ужасно расстроилась.

Во вторых напиши внезу своё Имя.

И втретьих: Я СЕРЬЁЗНО.

PS. Страусы».

При чём здесь страусы?

В этот раз записка получилась ещё более идиотской, чем обычно. Но иногда приходится делать идиотские вещи, чтобы достичь разумного результата.

Марик вырывает листок из тетрадки. С обратной стороны написано «Семнадцатае октября». И ещё: «Домашняя работа». Буквы не такие кривые, как в записке, – аккуратные, одна к одной. Ещё бы. Их он писал не на эскалаторе в метро, а дома, сидя за бабушкиным столом, под строгим бабушкиным взглядом. Взгляд не настоящий, а с портрета, где она молодая, с отпадной причёской и крахмальным воротничком.

Дальше на обратной стороне листка пусто. Написать очередное стрёмное сочинение про осень он не успел.

Эскалатор почти закончился и время тоже.

Марик смотрит на записку. Вроде бы всё на месте и ровно так, как должно быть. Даже «Семнадцатае октября» и «Домашняя работа» на обратной стороне. Даже слово «засратые», за которое он бы получил по ушам от бабушки. Прости, Ба. Так нужно.

Всё на месте. Не хватает только названия. У всякого серьёзного документа есть название. «Заявление». «Объяснительная». «Отчёт».

Он мог бы написать «договор». Или «контракт». Но лишняя откровенность вредит в таких делах. Поэтому он пишет наверху крупно и совсем уже криво «БЕС НАЗВАНИЯ».

То что надо. Буквы сплелись в узор, сцепились, нетерпеливо перешёптываются, готовые вести хоровод.

Марик спрыгивает с эскалатора, на бегу прячет тетрадку в рюкзак.

Его шаги эхом разлетаются по пустой ночной станции. Почти сразу их перекрывает звук подходящего поезда, и сердце камнем ухает вниз. Неужели опоздал?

Нет. Поезд вылетает из тоннеля с правой стороны станции. А ему нужна левая.

Девушка стоит у самого края платформы. Напряжённо всматривается в темноту тоннеля. Не то чтобы толстуха, но в школе её, пожалуй, задразнили бы. Впрочем, для школы она старовата. Или надо говорить «взрословата»?

Марику сложно судить о возрасте женщин. И дело не только во внешности, хотя и в ней тоже. Одни до ста лет одеваются как старшеклассницы, другие уже в старших классах выглядят как юные старушки.

Одни (такие, как Ба) светятся, точно у них внутри колония светлячков. Внутри других только мрак и дым от погасшей свечи. Или от взорвавшейся петарды.

Эта скорее из последних.

Она похожа на самую большую печальную матрёшку, из которой вынули весь внутренний мир.

***

Сначала он пошёл за ней просто потому, что ему нужен был проводник.

Переход под Серпуховской площадью слишком длинный, чтобы преодолеть его в одиночку.

Почти бесконечный.

Он неплохо освещён и кажется безопасным, но здравомыслящий человек не сунется в такой переход без сопровождения.

Марик знает: переходы только и ждут одинокого пешехода, пропажу которого никто не заметит. И если жертва попадает переходу в лапы, тот своего не упустит. Сначала ты даже не заметишь, что дела пошли наперекосяк. Ты будешь идти и идти вперёд, только, может, удивишься мимолётно, что переход как будто длиннее, чем обычно.

Потом ты поймёшь, что впереди нет выхода наверх. Обернёшься назад и увидишь там тьму.

В коротких переходах Марик чувствует себя почти уверенно даже в одиночку. Можно идти и говорить по телефону, и пусть собеседник тебя не видит – голос тоже неплохой якорь.

Но переход под Серпуховской площадью слишком длинный. К тому же в телефоне Марика села батарейка.

Потому он ждал проводника.

Она прошла мимо – плечи опущены, лицо спрятано под капюшоном.

Марик поспешил следом, обогнал её и пошёл впереди – чтобы она его видела. Он оглядывался время от времени. В конце концов, это честная сделка: она охраняет его, а он – её.

Поднявшись наверх, она помедлила пару мгновений и повернула на Большую Серпуховскую.

Она почти уже скрылась из виду, когда Марик понял, что нужно срочно её догнать.

***

Сквозняк треплет её длинные светлые волосы. Лица не видно, но Марик точно знает, что она не улыбается. И не улыбалась уже давно.

Марик чувствует её боль. Не так, как если бы ему было плохо самому. Скорее похоже на просмотр ролика на ютубе. Например, про ту умирающую собаку (нашёлся же идиот, который снял это).

Уже слышен грохот в тоннеле.

Уже виден отблеск света приближающегося поезда на рельсах. Марик делает глубокий вдох. Подходит. Осторожно прикасается к руке, чтобы привлечь её внимание. Протягивает записку.

В наше время наивно рассчитывать, что человек добровольно возьмёт у тебя что-то, если это не деньги. По крайней мере, не на улице.

Нет, на улице, да ещё и днём этот номер не прошёл бы. Ночью в пустом метро – другое дело.

И, конечно, слова в записке. Они работают, не могут не работать

Матрёшка оборачивается, смотрит удивлённо и рассеянно. Берёт записку.

С грохотом из тоннеля выныривает поезд, проносится мимо, тормозит.

***

Бес названия. В этом что-то есть. Бесёнок, который живёт в названиях и постоянно хулиганит. Меняет буквы по своему усмотрению. Так, чтобы из приличных слов получались неприличные. А потом редактор получает по шапке и долго ноет в курилке, что понятия не имеет, как это вышло. Понятия не имеет, откуда в заголовке взялась «новогодняя елда».

Поезд проносится мимо, а она всё смотрит на бумажку, пытаясь понять, что это и зачем. Кажется, бумажку дал ей мальчик.

Она до последнего была уверена, что сделает это. Всего один шаг, очень легко. Она могла бы прыгнуть в окно, это даже легче (особенно после пары бокалов шардоне).

Порезать вены не смогла бы, а в окно – пожалуйста. Всего один шаг, как и здесь.

Но выйти в окно – в этом есть что-то демонстративное. Истерическое.

«Люди будут говорить», как сказала бы мама.

На первый взгляд, нет ничего более истерического и демонстративного, чем прыжок под поезд в метро. Но Далия знает, что это не так. Метро – место одиночества. Даже днём, даже в толпе. А тем более – сейчас.

Она оставила документы дома. Искать её никто не станет. Ещё одна неизвестная. Строчка в статистике.

Единичка или ноль.

Была единичка, стала ноль.

Но не на глазах же у ребёнка.

Откуда он вообще здесь взялся ночью?

Из вагона выходит старик с тележкой. Подозрительно смотрит на Далию, что-то ворчит себе под нос. Колёса тележки противно скрипят.

Далия понимает, что её трясёт. Голова кружится. Слабость в ногах. Нужно сесть.

Она до последнего была уверена, что сделает этот шаг.

Это была её программа. Как у марсохода. Долететь до Марса. Собрать данные. Отправить данные. Точка.

Что делает марсоход, если Марса по указанным координатам нет?

Марсоход читает записку от Марика.

***

(Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – «Тульская». )

Марик затаил дыхание – как обычно, когда кто-нибудь читает его записки.

Это как ракета из спичек и фольги. Ты знаешь, что это работает, но всякий раз удивляешься, когда она взлетает.

Так и со словами. Они выглядят идиотскими, наивными, детскими. Все эти ошибки. Иногда ругательства. Они получаются сами собой, точно у Марика редкая разновидность синдрома Туретта. Они выглядят полнейшей ерундой. Но, как и ракета из спичек, они работают.

В том числе и поэтому он ненавидит писать сочинения. Слишком много усилий нужно приложить, чтобы получились просто слова.

Чтобы ракета не взлетела.

Марик безошибочно определяет момент, когда она дочитывает до страуса. И протягивает ей шариковую ручку с изгрызенным колпачком. Ручка бабушкина, ещё советская, настоящий винтаж.

Надеюсь, она похожа на девчонок из класса, думает Марик.

Девчонки ужасно любят писать своё имя на листочках. Ещё рисовать сердечки и котят. Но имя на первом месте.

***

Мальчик терпеливо ждёт, пока она дочитает. Маленький, тощий. В старомодном пальто в мелкую клетку. Фасон из тех, что так нравятся родителям, а на сверстников действуют как красная тряпка на быка. Фасон «эй-малой-держи-поджопник».

Огромный синий рюкзак за спиной. Квадратный и нелепый. Полосатая шапка с помпоном.

Сама не зная зачем, Далия пишет «внезу» своё имя: Далия. На букве «я» ручка протыкает бумагу.

(Должен ли марсоход вернуться на Землю, если Марс не обнаружен? Может ли он?)

Далия смотрит на мальчика.

Марик (ни в коем случае не Марочка) молчит.

Наверное, следует что-то сказать, и Далия говорит:

– И что дальше?

Её голос тонет в шуме поезда, подъезжающего со стороны «Тульской».

Мальчик смотрит на часы и говорит:

– Кот.

– Что?

(Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – «Полянка». )

– Кот! – он кричит, чтобы победить голос диктора.

Нет, не ослышалась. Кот.

– Что значит «кот»?

Она спрашивает скорее по инерции. На подобные вопросы ответа не существует (если только он не скажет что-нибудь вроде «это такой маленький, рыжий на четырёх лапах и с хвостом»).

Просто кто-то здесь сошёл с ума.

Он молчит, дожидаясь, пока стихнет шум поезда. Потом говорит (с нарочитыми нотками терпеливого снисхождения в голосе):

– Сейчас ровно двенадцать, значит, начался новый день. – Смотрит на неё, понимает, что нужны подробности. Нотки снисхождения превращаются в симфонию. – Знаешь примету: в новую квартиру первым надо пустить кота. На удачу. Ферштейн?

Хуерштейн. Новый день как новая квартира. Кот на удачу. Это какой-то гребучий сюрреализм. Может, она спит? Напилась шардоне и не заметила, как уснула. Или всё-таки сделала этот шаг и лежит теперь сломанной куклой на рельсах, а умирающий мозг искрит галлюцинациями?

– Ты сумасшедший?

– Бабушка говорит, что нет.

Он осторожно забирает из её рук листок, сгибает его несколько раз пополам.

– Зачем тебе моё имя?

В тоннеле снова виден свет прибывающего поезда. Такой манящий.

(Но не на глазах же у ребёнка.)

– Может, я хочу украсть твою душу с помощью магии вуду. Нет, конечно. Шучу. Строго говоря, твоё имя мне не нужно. Но в следующий раз не советую вот так запросто называться всякому незнакомцу. Откуда ты знаешь, что я не опасен? – И почти без паузы. – Я буду звать тебя Матрёшка. Нравится?

– Тогда я буду звать тебя Марочкой.

– Понял, не дурак. – Молчание. – К твоему сведению, ты только что подписала контракт.

Он так говорит «контракт», что Далия не сомневается: он написал бы это слово с заглавной буквы. Или целиком заглавными.

(И втретьих: Я СЕРЬЁЗНО.)

Это как с бродячим щенком. Он подходит к тебе на улице и смотрит жалобно – так умеют смотреть только собаки. Ты можешь дать ему кусочек хлеба, а можешь ничего не давать. Достаточно посмотреть. Один взгляд – и он пойдёт за тобой на край света. Он всё решил за вас обоих по одному этому взгляду.

Так что тебе приходится прыгать в трамвай, чтобы запутать следы (хотя до дома всего одна остановка и идти пешком удобнее). Объясняешь себе, что просто не хочешь, чтобы щенок заблудился, увязавшись за тобой; эти объяснения, эти внутренние диалоги – болезненны, они выматывают и рушат гармонию; поэтому проще всего никогда не смотреть на бродячих щенков. Тем более – не кормить их хлебом.

Это непросто. Как непросто перебороть себя сейчас и не спросить: что за контракт?

У Далии получается.

Она решительно идёт к эскалатору.

***

Во взгляде Матрёшки (нет, не Матрёшка – Далия; какое интересное имя, только не понятно, как его произносить – ДАлия, или ДалИя, или ДалиЯ) адская замесь тоски, усталости и любопытства. Видно, что этому любопытству она сама не рада (как будто она вообще способна сейчас на радость), но поделать ничего не может. Это всё слова из записки. Они спутали её.

Они поднимаются на эскалаторе. Далия, кажется, собиралась пойти пешком. Есть такие нетерпеливые люди, вечно куда-то спешат, мало им такой же скорости, какой хватает большинству. Но Марик обогнал её на несколько ступеней и встал напротив. Так они почти одного роста.

Она говорит:

– А ты ловкач, я смотрю.

– Да, я не промах.

– Ладно, сдаюсь. Что за контракт? Не называть тебя Марочкой?

– Это тоже.

– Как вообще можно звать пацана Марочкой?

– Ну, я славный. Так и хочется потискать.

– Если честно, не очень.

– Ты просто плохо меня знаешь.

У неё вид как у актёра, который разучил роль Гильденстерна и наряжен Гильденстерном, но которого по ошибке или в порядке злой шутки вытолкнули на сцену, где в самом разгаре научно-фантастическая постановка об исследовании клеточных мембран. Зал и актёры замерли в ожидании остроумной реплики, но у Гильденстерна в запасе только «уж тем блаженно, что не сверхблаженно».

Она говорит:

– Сколько тебе лет?

– Потом ты спросишь, кем я стану, когда вырасту?

– Мне по барабану, кем ты станешь.

Конечно, ей не по барабану. Абсолютно каждому взрослому из тех, кто общался с Мариком хотя бы пару минут, интересно, кем он станет, когда вырастет.

Она смотрит на записку в его руке. Марик тоже смотрит на записку. Кажется, понимает, на что она намекает.

– Если ты переживаешь насчёт ошибок, то я наделал их специально. Это часть плана. Интересуют подробности?

Она молчит, но это не такое молчание, которое ну-ты-отвяжись-уже-придурок. Так что Марик продолжает:

– Во-первых: переключить твоё внимание. Когнитивный диссонанс. Человеческое внимание устроено так, что парадоксы и неправильности отвлекают его лучше всего. Что-то вроде перезагрузки шоком. Пьяные матросы на зебрах, андестенд?

С равным успехом он мог бы там внизу, на платформе, расстегнуть штаны и пустить струю на рельсы, эффект был бы тот же. Но тогда Далия вряд ли стала бы с ним разговаривать. Впрочем, сейчас она смотрит на него так, точно Марик всё-таки обоссал рельсы. Нормальная реакция взрослого на его рассуждения.

– Первый пункт ты выполнил на ура. На маршрутку я опоздала. Поздравляю тебя с этим успехом.

– Лучше поздравь меня с тем, что ты передумала прыгать под поезд.

– Я не…

Она осекается. Хмурится. Но взгляд не отводит.

– Я знаю, что не передумала. Но, скажем так, отложила этот перфоманс.

– А что во-вторых?

Марик пожимает плечами. Второе (и главное) объяснить сложнее. С главными вещами всегда такая беда. Для них нет простых слов.

Он говорит: я избавлю тебя от боли.

***

Я избавлю тебя от боли. Он так и сказал.

Маленький лгунишка.

Далия знает, что это невозможно.

Говорят, время лечит. Но время похоже на врача из платной клиники. Время ставит тебе диагноз за диагнозом, выписывает рецепты и рекомендует повторное посещение.

Но не лечит.

Время назначает тебе обезболивающие и витамины, и ты доверчиво покупаешь их и пьёшь горстями.

А потом, потратив все деньги, понимаешь, что обезболивающее больше не действует. А от витаминов тебя выворачивает наизнанку.

Понимаешь, что боль стала только сильнее.

Что невозможно не думать о ней.

И ты вспоминаешь снова и снова – до тех пор, пока не обнаруживаешь себя на платформе метро в ожидании поезда и возможности сделать последний шаг.

***

Медсестра сказала что-то вроде «зэбэ». Врач ответил: вижу. Далия лежала на столе для ультразвука, и врач возил манипулятором по её животу, измазанному холодной липкой субстанцией.

Врач сказал: одевайтесь. И подал салфетку.

В детстве Далия не понимала разницу между узи и узи. Когда мама впервые отвела её в больницу на УЗИ сердца, Далия с трепетом ждала чего-то страшного и скорострельного.

Когда врач сказал, что означает таинственное «зэбэ», Далия поняла, что была не так уж неправа в детстве.

Она ничего не ответила, и он сказал: вы неплохо держитесь, молодец. Не расстраивайтесь, будут ещё дети.

Она вышла на крыльцо и увидела девчонок из стационара. С огромными животами, последний триместр. Они курили, спрятавшись за беседкой, и обсуждали какую-то «суку».

Тогда Далия разрыдалась.

На самом деле она держалась очень плохо.

***

Андрей сказал: всё будет хорошо, милая. Мы попробуем ещё. Время лечит.

Что он мог знать. Хорошо уже не будет никогда.

Она закрылась в спальне и смотрела в стену, выискивая в узорах обоев кан-кан, мартышку и бегемота.

Он подошёл к двери и сказал: мне пора на работу. Он спросил: можно я зайду и поцелую тебя?

Она сказала: уйди.

А потом какой-то свинтивший с катушек менеджер устроил стрельбу в их офисе.

И Андрей, конечно, попытался его остановить.

Три пулевых ранения в грудь.

Его даже не успели загрузить в скорую.

Потому что последнее, что она ему сказала, было «уйди».

Потому что она не позволила ему зайти.

Что если бы он зашёл и поцеловал её.

Что если бы она сказала «останься, давай вместе искать бегемота на этих обоях».

Что если.

***

Он говорит: я помогу тебе, но сначала ты помоги мне.

Он говорит: у меня кое-что украли.

Он говорит: ты подписала контракт.

Потом он говорит «хорошо, хотя бы проводи меня через переход». И она думает, что, несмотря на всех щенков и все зароки, не может ему отказать. Час ночи, темно, холодно, и кто знает, не притаился ли за углом маньяк. Когда они поднимаются по лестнице на улицу, он говорит: до гостиницы тут совсем недалеко. И она думает, что это будет разумно – довести его до гостиницы, чтобы он убедился, что его план никуда не годится и согласился поехать домой или хотя бы сказал номер телефона своих родителей.

Они бредут по какому-то незнакомому переулку. Снег в лицо.

Далия давно уже не понимает, где они. Всё ещё возле Серпуховской или уже в Санкт-Петербурге.

Она говорит:

– Ты определённо сумасшедший.

– Бабушка сказала, что нет.

– Твоя бабушка психиатр?

– Моя бабушка умерла.

Неловкое молчание.

Далия говорит:

– Прости.

Марик говорит:

– Мы уже почти пришли.

Тогда Далия осознаёт: у неё просто нет выбора. Потому что метро уже закрыто, и даже если она захочет довести до конца программу своего марсохода, ничего не выйдет. Можно вызвать такси и поехать домой. Выпить шардоне (кажется, в холодильнике ещё есть бутылка) и шагнуть вниз из окна. Смешно, третий этаж. Станет ли ей легче со сломанным позвоночником?

Или можно всю ночь смотреть на обои, где среди цветов больше нет ни бегемота, ни зайца, ни льва. Где сплошь глаза и пасти затаившихся чудовищ.

Марик будто слышит её мысли. Он говорит:

– Ты подписала контракт.

И смотрит так выразительно, что Далия понимает: теперь она знает, что значит «такое лицо».

– Хорошо, расскажи, что ты хочешь там найти.

Больше всего это похоже на капитуляцию.

***

Бабушка сказала:

– Ну-ну, маленький, не плачь. Всё будет хорошо.

Он и правда был тогда маленьким. Четыре года или около того. Точнее, четыре «годика». По этой логике, когда ему будет семьдесят, надо будет говорить: семьдесят годищ.

Во всём были виноваты качели (Марик называл их тогда «качейка»). Из тех скрипучих монстров, которые есть почти в каждом дворе и которые бесят всех, у кого нет проблем с ушами. Кроме детей. Потому что детям плевать на резкие звуки. Дети сами – источник всего громкого и невыносимого.

Но «качейка» бесила Марика самим фактом своего существования.

Она была испытанием. Тридцать шестой ступенью Шаолиня. Никто во дворе не мог считаться полноценным человеком, если не умел делать «солнышко». Марик не умел. И боялся. Но должен был. Так ему сказали «взрослые» пацаны (самый старший из них, Армен, уже ходил в первый класс).

Марик не помнит, что тогда произошло. Помнит полёт в куст смородины и её колючие объятия. Помнит адскую боль в коленке. И знание, что ничего и никогда уже не будет хорошо.

И как рыдал взахлёб.

Бабушка закрасила ссадины зелёнкой, но легче не стало. Может, дело было не в коленке. Может, больнее всего была обида. Потому что, когда он улетел в кусты, «взрослые» пацаны смеялись так, будто ждали именно этого. Кто-то из них сказал даже: фи-и-и-и-и-иу. И добавил: космонавт!

Бабушка достала с полки шкатулку и сказала: смотри, сейчас будет волшебство. Правильнее было бы: слушай, сейчас будет волшебство.

Она несколько раз провернула ключ. Открыла шкатулку.

Марик услышал музыку, и ему на мгновение показалось, что на самом деле он не сидит на табурете зарёванный с разбитой коленкой. Что на самом деле он лежит на спине посреди огромного океана и под ним километры тёплой солёной воды. И в лицо светит ласковое солнце, и медленные волны укачивают его и уносят вдаль.

Бабушка закрыла шкатулку.

Самое невероятное: коленка перестала болеть. Вообще. Даже зелёнка не «щипалась». И главное – воспоминание о постыдном полёте поблекло, пошло трещинами. Больше не ранило. Просто старая фотокарточка про каких-то чужих людей.

***

Он не сразу понял, что всё это значит. Сперва заходил к ней, как обычно, поболтать. Бабушка, утопающая в перине и подушках, – это было внушительное зрелище. Кажется, она сохранила их ещё с довоенных времён. Может, это даже было её приданое.

Она просила почитать ей, и Марик, конечно, читал. «Унесённые ветром», скучища невероятная.

Бабушка быстро уставала.

С Мариком что-то было не так, но он не понимал что. Где-то внутри, в груди, поселилось чёрное чудище и давило на сердце. Мешало дышать. Почему-то хотелось плакать.

Но ведь это не он заболел.

Мама спрашивала: почему ты не заходишь к бабушке? Он отвечал: я захожу.

Заглядывал, чтобы посмотреть, как она лежит неподвижно и дышит всё тяжелее. Убегал. Прятался в шкафу среди шуб и пальто. Рыдал.

Потом приехала скорая.

Доктор сказал: нужно в больницу.

Бабушка сказала: нет, не нужно.

И ещё: хочу умереть дома.

Но её никто не слушал. Мама обняла бабушку с одной стороны. Доктор поддержал с другой. Повели к выходу.

Марик прятался в шкафу. Смотрел через щёлочку. Не мог видеть бабушку такой. Но и не смотреть не мог.

Это было непереносимо больно.

Бабушка остановилась. Обернулась и посмотрела, кажется, прямо на него.

Как будто знала, что он там.

Сказала: что же я, драться буду с вами, черти.

Невероятно, она улыбалась. Это была вымученная улыбка и очень бледная. Но она была.

Ещё она сказала: посидим на дорожку.

И: принеси мою шкатулку.

Марик подумал: неужели она это сказала ему. Но за шкатулкой пошла мама.

Марик подумал: как же я раньше не вспомнил. И бабушка тоже хороша. Зачем мучается, если можно просто спрятать боль в шкатулку.

Она наклонилась к шкатулке, прошептала что-то. Покрутила ключик завода. Открыла крышку.

Марик подумал: теперь всё будет хорошо.

Потом ему стало легко и пусто, как если бы кто-то вынул изнутри всю боль и черноту.

А потом Марик проснулся, и мама сказала, что бабушка умерла в больнице.

***

Всё было не так, но сперва он не понимал этого.

Похороны, поминки. По квартире ходили какие-то люди. Гладили его по голове, жалели. Говорили: бедный мальчик, ты ведь так любил бабушку.

А он ничего не чувствовал. Как если бы она просто вышла на рынок или уехала санаторий. О чём тут переживать?

Зато чувствовал, как переживают другие. Билась в истерике бабушкина подруга, но он откуда-то знал, что ей, конечно, грустно – но не так, не до истерики.

Зато очень спокойный старик-сосед, с которым бабушка иногда перестукивалась по трубам тайным кодом, сговариваясь пойти на прогулку в парк, на самом деле был расстроен куда больше, чем хотел показать.

Куда больше, чем была расстроена мама.

Но как он мог осуждать маму, если и сам ничего не чувствовал?

Бабушка умерла, а ему не было грустно. Он хотел бы поплакать о ней, правда хотел бы. Но не мог.

А ещё он поймал себя на том, что стал её забывать. Словно она была каким-то совершенно незначительным для него человеком. Незнакомой старушкой на фотографии в чужом альбоме.

И тогда он понял: шкатулка.

Она не спрятала туда свою боль. Она спрятала туда его боль.

И ещё он понял, что хочет свою боль обратно.

Он нашёл шкатулку и стал крутить завод. Послушал полонез Огинского, но ничего не происходило. Его боль не возвращалась. Он стучал по ней кулаком, тряс её, пытался крутить завод сильнее. Ничего. Дурацкая шкатулка не работала.

Потом он подобрал во дворе котёнка, грязного, мокрого, напуганного.

Он напоил его молоком и укутал в мамин ангоровый плед. Но котёнок всё дрожал и дрожал. Стоило его отпустить, как он забивался в самый дальний угол под кроватью.

Марик подумал: может, его успокоит музыка? Нашёл шкатулку в ящике стола, взвёл пружину, открыл.

Шкатулка отыграла всего несколько нот полонеза Огинского, потом завод закончился.

Но этого было достаточно.

Заслышав музыку, котёнок выбрался из-под кровати и потребовал молока. А у Марика после этого несколько дней саднила коленка.

Так он понял, что нельзя просто положить боль в шкатулку. Нельзя просто так достать боль из шкатулки. Можно только поменять одну боль на другую.

А потом шкатулка исчезла.

***

Марик ставит точку и демонстрирует записку Далии. Там написано:

«Я замёрз и уменя сел мобильник а нужно дождатся маму. Пожалуйсто можно посидеть в нутри.

И ещё пожалуйсто можноли ЧАЮ».

Далия с сомнением смотрит на Марика, потом на ночного портье, которого отлично видно сквозь оконное стекло. Этот план, возможно, сработал бы, окажись дежурной женщина. Желательно – старушка.

Но за стойкой – юноша самого неумолимого вида. Из тех, что неукоснительно выполняет корпоративные правила в надежде ускорить продвижение по карьерной лестнице или как минимум получить премию. Вряд ли правила этой гостиницы предполагают помощь замёрзшим детям, а тем более приготовление для них чая.

– Ты недооцениваешь силу слов, – говорит Марик. – Ну, я пошёл.

Далия не успевает сказать, что нет, не пошёл. Что она очень сомневается в этой авантюре. Что это какое-то безумие и, пожалуй, с неё хватит.

Марик уже внутри, протягивает записку портье. И наверняка смотрит на него очень жалобно.

А ещё через минуту портье указывает Марику на диван у окна, а сам отправляется куда-то во внутренние помещения. Невероятно.

Пока Далия думает, не сбежать ли ей прямо сейчас, учитывая, что ответственность за ребёнка принял на себя ночной портье и что теперь у неё нет никаких оправданий вроде «как же я оставлю его одного на улице ночью», Марик ловко выуживает нужный ключ из ячейки, выскакивает на крыльцо и втягивает Далию внутрь.

***

Он вручил ей фонарик и велел направлять луч вниз. А потом она оказалась внутри, и дверь за спиной захлопнулась. Как, чёрт его дери, он это делает?

В номере прохладно и пахнет приятным мужским одеколоном.

Далия прислоняется спиной к двери, за которой слышны удаляющиеся шаги мальчика.

Далия щёлкает выключателем фонарика. Уныло смотрит на тусклый луч, неспособный разогнать тьму. Бестолковая вещь.

Она шарит рукой по стене, находит выключатель. Да будет свет.

На полу открытый чемодан, из которого во все стороны тянутся рукава рубашек и носки.

Точно они собрались расползтись по комнате, но неожиданное появление Далии заставило их затаиться.

Андрей никогда бы себе такого не позволил, думает она.

Скорее так выглядел бы её собственный чемодан. А у Андрея всё всегда было аккуратно, ровно и практично.

Далия ненавидит рыться в чужих вещах. Даже в детстве она никогда не заглядывала в мамину сумку без спроса. Больше всего ей хочется взять за шкирку маленького мерзавца, запереть здесь и заставить самого перебирать чужое барахло. Далия гонит прочь трусливую мысль выйти и сказать Марику, что всё обыскала и никакой шкатулки здесь нет.

В конце концов, она действительно связана контрактом. Никто ведь не заставлял её писать своё имя на этой нелепой бумажке. Никто, кроме неё, не виноват в том, что приходится теперь чувствовать себя идиоткой. И ещё: лежать сейчас на рельсах окровавленным трупом было бы куда более по-идиотски. И куда более страшно.

Она вспоминает игру, в которую играла в детстве, когда нужно было куда-то долго и скучно идти в одиночестве.

Допустим, она маленькая принцесса, силой неведомой магии перенесённая в чужой мир.

Допустим, она инопланетный захватчик, который крадётся в районную библиотеку, чтобы обманом получить там ценную книгу о приключениях Тарзана.

В нынешней ситуации ни принцесса, ни инопланетный захватчик не кажутся уместными. Но допустим, она Джеймс Бонд, и ей предстоит сейчас спасти целый мир от очередного злодея. Если она Джеймс Бонд, значит, во-первых, вся её одежда нашпигована новейшей техникой, и ей не страшен никакой постоялец. А во-вторых, в ней, как и в Джеймсе Бонде, должно быть сейчас столько мартини, что любое море по колено.

Она заглядывает в шкаф, в тумбочку, в холодильник. Под подушку, под матрас, под кровать. Проверяет подоконник за шторой и даже приподнимает картину на стене. На всякий случай.

Фонариком ворошит вещи в чужом чемодане.

Ничего. Шкатулки нет. Даже Джеймс Бонд бессилен в этой ситуации.

Далия выключает свет и собирается уже выходить, когда вспоминает про уборную. Может, шкатулка в бачке унитаза?

Прикрывает за собой дверь, чтобы её возня не была слышна в коридоре. Убеждается, что сливной бачок встроен в стену, а значит, шкатулки в нём скорее всего нет.

В этот самый момент она слышит скрип входной двери. И осторожные шаги. Кто-то вошёл в номер. Остановился у двери уборной. Дышит. Далия напряжённо ждёт. Уголком глаза видит своё отражение в зеркале – нелепая, всклокоченная, в неопрятном пуховике цвета «пыльная роза». С фонариком, который она держит над головой как топор, готовясь нанести удар.

Фыркает, не сдержавшись.

Из-за двери слышится шёпот Марика:

– Ты что, в туалете?

Не дожидаясь ответа, он открывает дверь и говорит:

– Нашла время.

Звучит это почему-то радостно. И Марик, кажется, едва сдерживается, чтобы её не обнять. Может, боялся, что она воспользуется случаем и выпрыгнет в окно?

«Взззз», – раздаётся из коридора.

(Лифт.)

Лицо Марка мгновенно делается мрачным.

– Это он.

Не нужно спрашивать, кто – он. Понятно кто. За десять минут в номере слово «постоялец» сделалось для неё синонимом чего-то страшного и неумолимого.

Приглушённый ковром, но всё-таки очень чёткий, приближается звук шагов. Далия думает: может быть, пройдёт мимо? Но Марик не склонен к самообману.

Он выключает свет.

Он берёт её за руку и тянет в комнату.

Безошибочно поворачивает к шкафу (Далии приходится наступить прямиком в распахнутый чемодан – простите, рубашки).

Заталкивает её в шкаф и заходит сам.

Под звук открывающейся входной двери Марик закрывает дверь шкафа.

***

Марик думает, что не стоило, наверное, выключать свет. И, возможно, не стоило закрывать дверь шкафа. Да, это было бы невероятное палево. Но сейчас, в тёмном шкафу, он чувствует себя совершенно так же, как чувствует себя в подземных переходах.

Возможно, думает он, шкаф – филиал перехода. Маленькое выездное отделение. Тем более шкаф Этого Человека.

И сам Этот Человек.

Который появился ниоткуда и выглядит так, словно его собрали из недостатков десятка разных людей. Людей, которых когда-то пережевал и проглотил один из переходов.

Что если переход охотится за ним.

Что если всё это ловушка.

Что если Этот Человек появился только для того, чтобы заманить Марика сюда.

Что если он и не человек вовсе, а голем, чудовище Франкенштейна, собранное из одних только недостатков. Из всего того, что так ненавидит Марик.

Марик думает: не важно, что их двое, если оба они одиноки. Кто знает, может, переход способен переварить сразу двоих. Возможно, они не выберутся отсюда никогда.

И всё же Марик берёт Далию за руку.

***

А Далия думает, что, пожалуй, была неправа.

Пожалуй, лежать сейчас мёртвой на рельсах было бы куда лучше.

А потом включается свет, и незнакомый голос говорит:

– Выходи, Марик. Я знаю, что ты здесь.

Марик крепко сжимает её ладонь, как будто намекает: ни в коем случае не отвечай, никто не может знать, что я здесь.

– И вы, девушка, тоже выходите, – добавляет голос.

***

– Это нелепо, – говорит Далия.

– Вовсе нет, – отвечает Марик.

– А я говорю – нелепо. Про бритву Оккама слышал?

– Мне ещё рано бриться. Шутка. Конечно, слышал. Средневековье. Мир гораздо сложнее, чем хочет казаться.

– Хорошо, предположим, ты прав. Предположим, никаких динозавров не было. Предположим, все эти кости, черепа и прочие окаменелости – фальсификация. И кто, по-твоему, за этим стоит? Кому это нужно?

Они сидят на диване в холле гостиницы. И этот потрясающей глубины научный спор кое-как отвлекает Далию от мыслей о том, что произошло наверху. О том, что она в компании маленького мальчика забралась в номер к совершенно незнакомому человеку и спряталась в шкафу. Пожалуй, было бы неплохо, если бы этот человек отругал её. Она могла бы ответить. Слово за слово. Спор тем и прекрасен, что, даже если начинаешь его с чувством полной своей неправоты, в конце концов своими же аргументами убеждаешь себя, что другой правды, кроме твоей, просто не может существовать.

Но человек очень спокойно сказал, что его зовут Игорь. Сказал, что через двадцать минут приедет мама Марика. И что они могут подождать её на ресепшн. Что у портье есть чай и пирожные. И что, он, Игорь, непременно предложил бы им остаться в номере, но что-то подсказывает ему, Игорю, что Марик не согласится.

Очень спокойно, с видом наследного принца, застигнутого за игрой на укулеле, Марик вышел из шкафа и, не сказав Игорю ни слова, покинул номер.

И вот они сидят в холле, и Марик, как юный Цезарь, одновременно ест пирожное, сворачивает фигурку динозавра из журнальной страницы и доказывает Далии полнейшую нелепицу.

– Вариантов множество. Как минимум самим палеонтологам. Отличная же идея – придумать целую профессию на пустом месте. Наверняка у них там что-то вроде секты. Обряд посвящения. Кровь младенцев. Всё такое. А в результате – гранты, командировки, здоровый образ жизни. Ты пойми, я ведь не порицаю. Тем более что не они первыми начали.

– А кто?

– Это же очевидно. Математики. Я понимаю – физика там, химия. Точные науки, исследуют реальный мир. Но математика – абстракция чистой воды… привет, мам.

Марик говорит это без всякого перехода, и Далия не сразу понимает, что это не очередной его выкрутас. Потом она оборачивается.

– Мама, это Далия. Далия, это мама.

Далия вспоминает, как мама привела её на первый звонок. Далия ничего не помнит про тот день кроме двух вещей: как она назвала своего соседа по парте Серой Шейкой (а как не назвать, если имя у человека Сергей, а фамилия Шейко) и как она смотрела на мам своих одноклассников. Придирчиво.

У всех были «модные» мамы. Одеты как следует – ярко, нарядно. С воздушными причёсками. С яркими синими тенями и румянами. Её мама смотрелась в этом многоцветье как старенький «Запорожец», случайно заехавший в ангар, где проходит автомобильный салон две-тысячи-сколько-то-там.

Мама Марика была бы в той компании «Лексусом» или даже «Ламборгини». Высокая, красивая. Очень ухоженная. Аккуратный макияж даже теперь. Даже после того, как она полночи искала сына.

Мама Марика на Далию не смотрит. Она смотрит на сына.

Мама Марика молчит.

Далия сразу узнаёт это молчание. Так молчала её собственная мама, когда пятнадцатилетняя Далия впервые без предупреждения не пришла домой ночевать. Мама без сна прождала её всю ночь, потом отработала смену в депо. И когда, вернувшись домой, обнаружила там сонную похмельную Далию, не сказала ни слова. Никаких «ты наказана» или «никуда не выйдешь до конца лета» (а ведь она была ужасно вспыльчива). Только усталое молчание.

Тишина становится неловкой.

Потом мама Марика говорит:

– Далия, спасибо, что присмотрели за Марком.

Она так и говорит: за Марком. Такого варианта в записке Марика не предусмотрено, и Далия не сразу понимает, что речь о нём.

Следует что-то сказать, но Далия боится. Если нарушить эту тишину, вечер закончится. Они уйдут, и она снова останется наедине с собой.

– Я купила сегодня неплохой дарджилинг. Как вы к нему относитесь?

Далия понятия не имеет, что такое дарджилинг, но понимает, что относится к нему хорошо. Просто отлично.

***

В открытую форточку залетают снежинки.

Марик молча, с покорностью политзаключённого, доел почти весь суп и был отправлен спать.

Мама Марика, Вика, нервно курит длинную тонкую сигарету и говорит.

Далия пьёт чай и слушает.

Далия думает, что эта кухня очень подходит своей хозяйке. Здесь всё такое новое, белое и блестящее.

Невозможно смотреть.

Потом она видит связку грибов на стене. И это – как записка от бабушки. Что-то живое и человечное посреди стерильной белизны.

Вика говорит:

– Он стал совсем таким же, какой была мама. Знаете, она несла в дом всякую потерявшуюся живность. Выхаживала, отогревала. Людей тоже. Как будто чувствовала. Не уверена, что вы поймёте.

Потом Вика говорит:

– Я вас не виню. Отказать Марку невозможно. С ним справлялась только моя мама.

Далия молчит, но от неё, кажется, и не требуется никаких реплик. Она пытается понять, знает ли эта женщина, что её сын сейчас притаился за дверью и подслушивает. Не может не подслушивать, если она хоть что-то поняла о Марике за этот вечер.

– Он очень тяжело переживает её смерть.

(Нет, но я очень хотел бы, – думает Марик. Он сидит в коридоре на полу, прижавшись щекой к кухонной двери. На нём пижама с котятами и зайцами.)

Вика говорит:

– Чего-то подобного следовало ожидать. Марк не принимает Игоря. Не пускает его в свой круг.

Далия думает: «не принимает» – это ещё очень мягко сказано.

Вика говорит:

– Слишком много потрясений для одной осени. Мы с Игорем собирались пожениться, Марк не сказал? Теперь пришлось отложить. Предрассудки, конечно. Её уже не вернуть.

Далия думает: я не могу её осуждать. Не могу, потому что слишком хорошо её понимаю.

Далия ещё помнит, как это бывает, когда любишь кого-то. Когда весь остальной мир и все его мелкие и крупные детали кажутся незначительными и неважными.

Вика говорит:

– Вы не знаете, что ему там понадобилось? У Игоря?

– Почему вы не спросите у него самого?

– Вы пробовали у него что-то спрашивать?

Далия думает, что большого вреда не будет, если она скажет. По выражению лица этой женщины понятно, что она готова к любой правде. К тому, например, что Марик задумал убийство или похищение. Она бы не удивилась.

– Он хотел найти какую-то шкатулку. Почему-то решил, что она спрятана в номере.

– О господи!

Парадоксальным образом Вика становится похожа на папу из мультфильма про Карлсона. Далия ждёт, что она скажет ещё что-нибудь вроде «спокойствие, только спокойствие». Но Вика ничего такого не говорит. Тушит сигарету, открывает балконную дверь, выставляет пепельницу наружу. Закрывает балконную дверь. Говорит:

– Марк, принеси мою сумку.

Из чего становится понятно, что она всё-таки неплохо знает своего сына.

В коридоре слышен топот босых ног. Вика говорит:

– Я одного не понимаю: как он узнал? Он ведь никогда ни о чём не спрашивает. Но всегда всё знает.

Входит Марик. Сумку (огромную, кожаную, шахматной расцветки – абсолютно женскую; Далия никогда бы такую не купила) он очень осторожно несёт в вытянутых руках, как будто это не сумка, а тикающая бомба, которая может взорваться от любого неверного движения.

Вика нервно роется в сумке, поочерёдно выкладывает на стол кошелёк, ключи, очки, какую-то книгу, набор отвёрток, косметичку, несколько шариковых ручек, блокнот. И, наконец, шкатулку.

– Она действительно была у Игоря, – поясняет Вика. – Он отвозил её в мастерскую, чтобы починить завод.

– Он не заводил её? – перебивает Марик.

– Полагаю, что нет.

– Это простой вопрос: заводил или нет?

– Я специально предупредила его, чтобы ни в коем случае не заводил.

Кажется, такой ответ Марика устраивает. Он прижимает шкатулку к груди, точно котёнка, и делает шаг к двери.

– Ты ничего не хочешь сказать?

– А что я должен сказать?

– Игорь неделю искал мастера, который согласится наладить механизм строго в его присутствии, чтобы Игорь мог убедиться, что никто не станет слушать твой драгоценный полонез.

– Нашёл?

– Как видишь.

– Что тут скажешь. Ответственный человек.

Марик уходит.

Далия смотрит ему вслед. Вот так. Вечер закончился. Гештальт закрылся.

– Спасибо за чай, – говорит Далия. – Очень вкусно. Мне, пожалуй, пора.

– Я вызову вам такси, – говорит Вика дежурно.

– Пожалуй, не стоит. Пройдусь пешком, а там и метро откроется.

***

На лестничной площадке почти светло – потому что за окном снег. Далия прижимается лбом к холодному стеклу и смотрит, как снежинки летят к земле.

Дверь за её спиной приоткрывается. Выходит Марик. Весь в котятах и зайцах. В этом наряде он кажется обыкновенным маленьким мальчиком. В сущности, так и есть. Далия понимает вдруг, как можно называть его Марочкой. Или даже Марковкой.

В руках у него шкатулка.

Марик говорит:

– Ты же не думала, что всё закончится вот так просто?

Далия не отвечает. Скоро рассвет. Начинается новый день, который не сулит ей ничего хорошего, даже учитывая, что первым в этот день вошёл сказанный Мариком кот.

Потому что утром эта ночь покажется сном и смешной нелепицей. Марик останется здесь со своей наивной верой в чудеса.

А она уйдёт.

И её боль никуда не исчезнет, станет только чернее.

Марик начинает крутить ключик завода. Что-то внутри шкатулки оживает, скрипит и стрекочет.

Марик говорит:

– Прежде чем я это сделаю, должен предупредить: есть побочные эффекты. Например, ты начнёшь помогать заблудившимся старушкам и тащить домой больных котят.

– Звучит не слишком ужасно. Что-то ещё?

– Со временем ты захочешь забрать свою боль обратно. Я знаю, о чём говорю. Без боли нет памяти. И, чтобы сделать это, тебе придётся по-настоящему полюбить кого-то. Иначе волшебство не работает.

Это посреди лестничной площадки незнакомого дома в незнакомом районе говорит ей маленький мальчик, одетый в пижаму с котятами и зайцами. Просто потрясающе.

(И втретьих: Я СЕРЬЁЗНО.)

Очень хочется перебить его. Наорать. Сказать, чтобы забыл уже о своём глупом волшебстве. Что мир не такой, не чёрный и не белый. Мир серый, и из этой серости нет выхода. И что он ничего не знает о боли и пусть немедленно прекратит эту пытку.

Но если даже его мама способна сдержаться и ничего такого ему не наговорить, то и Далия сможет. Поэтому она молчит. Ждёт, когда он закончит своё представление и ей можно будет уйти.

Марик наклоняется над шкатулкой и что-то шепчет. Далия никак не может разобрать, что именно.

Но это не имеет значения.

Потому что когда он открывает крышку.

Когда шкатулка начинает играть полонез Огинского.

Ей становится легко и просторно.

Как будто кто-то вынул из неё всю черноту и боль.

Как будто ласковые волны несут её куда-то вдаль.

***

Они сидят на лестничной ступеньке, на которую Далия постелила свой пуховик. Марик кутается в необъятную кофту. Кофту ему вынесла мама, молча отдала, молча вернулась в квартиру. Невероятная женщина.

Далия обнимает Марика и гладит его по голове. Марик уже почти не плачет, и Далия чувствует, что ему действительно нужны были эти слёзы. И нужна была она, чтобы их выплакать. Но всё равно отказывается верить, что когда-нибудь захочет получить обратно боль, которую только что заперла в шкатулке.

А Марик думает, что Далия просто ничего не понимает в городской любви и колбасных обрезках, как говаривала бабушка.

Но когда-нибудь она всё поймёт.

 

Башня

– Храни тебя бог, – говорит Анька всякий раз, когда мы расстаёмся хотя бы на час. Это ужасно глупо и смешно, и она сама знает, что это ужасно глупо и смешно. Но такова Анька. Упрямая и суеверная.

Она могла бы сказать проще:

– Береги себя.

Пафоса меньше, а суть та же.

Анька маленькая и тощая, волосы у неё рыжие, стрижены коротко. Ногти разноцветные, руки исцарапаны. Анька лечит кошек, а кошки отвечают ей взаимностью.

Обычно это пустые слова: никогда прежде я так не любил. Люди набиты пустыми словами, в их головах шумным эхом пляшет пустота.

Я – другое дело.

Любовь странная штука. Из-за неё ты готов делать глупости, зная совершенно точно: это глупости.

– Ты стал бледен, – говорит Анька. – Покажись доктору.

Мне не нужен доктор. Мне нужно найти Башню, которая снова проросла и, кажется, успела глубоко пустить корни в моём мире. Я чувствую, как этаж за этажом тянет она ко мне свои тёмные объятия.

Я должен её уничтожить.

Я должен ехать на Урал. Лететь в Пхеньян. Спуститься на дно Марианской впадины. Где-то там притаилась Башня.

Вместо этого я иду к доктору.

Доктор смотрит на меня слишком серьёзно. Я знаю этот взгляд. Эти попытки заполнить пустоту. Серьёзными намерениями и поступками. Важными вопросами и событиями.

Людям неведомы настоящие проблемы.

Никому из них не приходится нести на плечах целый мир. Никому из них не приходится жить в мире, который сам же несёшь на плечах. Кое-что понимал только сумасшедший старик Гёдель.

На самом деле он понимал слишком много. Мысли его скрутились резными арками и лестничными пролётами, проросли каменными стенами сквозь ткань моего мира, разрушая всё на своём пути.

Я убил Гёделя.

За тысячелетия нашего знакомства Башня сделалась хитра и коварна. Стоит мне ослабить внимание, она пускает корни в самом неожиданном месте. Где-то в Месопотамии до сих пор тлеют глубоко под землёй её руины. В Нью-Йорке и под Москвой, в мёртвом сознании Гёделя, в сожжённых и недописанных книгах. В литографиях Эшера. В токкате и фуге ре-минор Баха.

Доктор смотрит на меня слишком серьёзно.

– Ваше сердце, – говорит он. – Никогда такого не видел. Пожалуй, я напишу диссертацию.

Мой мир полон иронии. Человек встречается с богом, но способен заметить только дефект его митрального клапана.

Доктор протягивает мне снимок МРТ. Руки его дрожат.

Моё сердце белыми линиями прорезает черноту плёнки.

Оно изрыто окнами и бойницами. Путаные лестницы и искажённая перспектива многоярусных залов, ордерные аркады и травертиновые стены.

Всё это сплетается в торжествующую щербатую ухмылку Башни.

 

Лёд

 

(Суббота, сейчас)

Собачка нашлась на полу под старым рассохшимся креслом. Фарфоровая, серая от пыли и неряшливых клочьев паутины, она печально смотрела на Койота. Собачка вросла в этот угол. Всем своим видом она как бы говорила: пройди мимо.

Койот поднял собачку, осторожно протёр рукавом, завернул в носовой платок и положил в карман.

Похоже, больше здесь ничего не осталось. Пора уходить.

Дом давно был настроен к нему враждебно, Койот это отлично чувствовал. Всякий раз он обещал себе, что завяжет. Прикасался к стенам и шептал Дому: я не вернусь.

Теперь уже точно, усмехнулся Койот.

Он оглянулся на лестницу, под которой пряталась дверь в подвал. Оттуда доносился едва слышный шорох.

Койот подошёл ближе. Старые половицы при каждом движении противно скрипели.

Шорох приблизился. Ш-ш-ш. Койот отпрянул, вжался в пыльную стену.

 

(Одиннадцать лет назад)

Ту зиму Койот провёл в своей комнате – ноябрьская простуда в декабре обернулась воспалением лёгких. Выздоровление пришло вместе с весной, и однажды утром восьмилетний Койот понял, что больше не может оставаться дома. Вообще-то он был послушным ребёнком, но в тот раз случился сбой. То ли зима была слишком длинной, то ли весеннее солнце слишком ярким, то ли в самом Койоте что-то неуловимо поменялось за эти долгие месяцы. В понедельник он проснулся с мыслью: сегодня особенный день. Койот не помнил своего сна и минут пять сосредоточенно хмурился, пытаясь за хвост поймать ускользающее ощущение чуда, которое смутным воспоминанием маячило на краю сознания. Сон вспомнить не удалось, но настроение от этого не испортилось.

Койот вышел к завтраку с улыбкой.

Мать Койота давно разучилась улыбаться, а к улыбкам окружающих относилась настороженно, зная, что за ними всегда прячутся неудобные просьбы, фальшивое сочувствие, искренняя подлость. Но Койот улыбался так же ярко и честно, как солнце за окном. Мать Койота запомнила эту улыбку на всю жизнь. Как старую фотографию, она сохранила её в памяти и изредка любовалась ею даже после того, как выгнала Койота из норы и запретила себе вспоминать о нём. Она так и не узнала, что именно в этот день Койот изменился. Что эта улыбка была первым камнем большой лавины.

Койот отправился на прогулку, едва мать ушла на работу.

Он шёл, не думая о маршруте. За зиму Койот успел подзабыть, какое это удовольствие – вот так шагать без всякой цели. Койот не заметил, как выбрался на центральную улицу, которая вела прямиком за город. Он вообще ни о чём не думал, разве что немного о солнце, ветре и о том, что он в общем-то вполне счастлив, а смысл в жизни всё-таки есть.

Потом Койот увидел Дом.

Дом стоял особняком – на холме, недалеко от болота. Улицы спрутовыми щупальцами протянулись к болоту, окружая холм, но город как будто не решался принять его окончательно.

Явно заброшенный, Дом, пожалуй, выглядел бы страшновато, не будь день так хорош. К Дому вела заросшая тропинка. Койот пошёл по ней, сминая ботинками прошлогоднюю жухлую траву.

Дверь была не заперта, и, зайдя в Дом, Койот предусмотрительно оставил её приоткрытой.

Внутри было странно. Пыльная паутина окутала мебель и стены. По сравнению с норой матери Койота Дом был царством беспорядка. Зато тут пахло тайнами. Приключениями. И чудом – точно таким, какое Койот видел сегодня во сне. Гостиная была уставлена всевозможными игрушками, шкатулками, статуэтками – предметами, совершенно не похожими на те, к которым привык Койот.

Койот взял в руки фарфоровую статуэтку – собачку и едва не уронил её на пол. Собачка была тёплая. Ладони его в одно мгновение согрелись. Тепло поползло по рукам вверх – к сердцу и голове. Собачка вдруг показалась удивительно знакомой и родной. Койот почувствовал щемящую тоску, которая тотчас сменилась радостным предвкушением. Ему почудились голоса и топот, волнение охватило его, и захотелось закричать от восторга. Койот осторожно поставил собачку на место.

Он прошёлся по комнате, останавливаясь, чтобы рассмотреть игрушки, рисунки и прочий хлам. Неожиданно услышал шорох и почувствовал прохладное прикосновение к плечу – как дуновение ветра. Обернулся. За спиной у него стояла девочка – лет пяти, с длинными растрёпанными волосами. Глаза на пол-лица и робкая улыбка.

– Я думал, тут никого нет, – смутился Койот, вообразив, как вслед за девочкой сейчас появятся и её родители.

Девочка не ответила, только покачала головой. И в этом простом жесте Койот почувствовал всё, что она хотела сказать. Тут никого нет. Не страшно, что Койот зашёл. Напротив, она очень рада.

– Можно? – Койот протянул руку к стеклянной банке, которая стояла на столе.

Девочка (мысленно он стал звать её Мартышкой) кивнула, но в глазах её мелькнула неуверенность, когда она покосилась на входную дверь. Койот понял так: пожалуйста, ничего не уноси отсюда.

 

(Четверг, позавчера)

Койот снова проснулся от неприятного дребезжания телефонного звонка.

Койот не доверял телефонам. Дело было не только в том, что эти механические твари искажали интонации, переворачивали смысл. Койот считал безумной саму идею добровольно отдать телефону голос и отпустить его в бесконечное путешествие по проводам. Он не сомневался, что однажды телефоны начнут звонить, когда им самим вздумается, и говорить украденными голосами.

В Койотовой норе никакого телефона, разумеется, не было. Но вот уже которое утро он просыпался от этого назойливого звука. В поисках телефона Койот перевернул вверх дном комнату, кухню и маленькую кладовку. Глупо. Нора Койота была образцово чистой, он знал здесь каждую вещь, каждый миллиметр пола и стен. Мать гордилась бы им.

Иногда Койот воображал, как мать одумывается и приходит к нему просить прощения. Как он холодно впускает её в свою сверкающую чистотой нору.

Но мать не приходила. И Койот знал, что она не придёт никогда.

Утро Койота всегда было ужасным. Его лихорадило, руки не слушались, голова раскалывалась, сердце ныло. Койот предпочёл бы, чтобы утра не было вовсе. Просыпаться после обеда, проведя худшие часы утренней лихорадки во сне. Но призрак телефона плевать хотел на Койотовы предпочтения.

К тому же сегодня был четверг – один из двух дней в неделю, украденных у Койота предписанием суда. За несколько месяцев понедельники и четверги превратились в настоящий ад. Но тюрьма представлялась ему адом гораздо более страшным.

У Койота не было своего пропуска, и Толстуха – невысокого роста темноволосая медсестра – всегда встречала его у ворот.

– Она очень сдала в последнее время, – сказала Толстуха, провожая его к корпусу. – Раньше, бывало, вспомнит о чём-то своём, и всё кажется – вот-вот улыбнётся. А теперь глаза пустые. И плачет, и плачет. Ты приглядывай за ней, мальчик. Приглядывай.

Койот механически кивал, думая о своём.

Он ненавидел старикашек. Те, что ещё двигались, были не в своём уме. Задавали Койоту нелепые вопросы, дёргали его, просили о странном. Койот едва сдерживался, чтобы не вломить неряшливому старику, которому приглянулась Койотова красная бейсболка. Старик вёл себя как малолетний хулиган, при каждой возможности подкрадывался к Койоту и пытался незаметно утащить бейсболку. Койот не сомневался: старик завидует ему. Его молодости. Будущему.

Были и другие – живые мертвецы, растения. Они сидели в своих колясках или лежали на койках в комнатах и медленно умирали. К этим Койот относился с удвоенным презрением. Лучше смерть.

Его подопечная была как раз из таких. Древнее чучело старухи в кресле у окна. Она давно уже не двигалась самостоятельно и не разговаривала. Койот дважды в неделю по два часа читал ей вслух. И это была мука, равных которой мало.

В прошлый раз Койот дочитал старухе «Тома Сойера». Книги выбирала Толстуха, и сегодня его ждала новая – толстый роман Диккенса в шершавом тёмно-зелёном переплёте. Старуха безразлично смотрела в окно своими мёртвыми глазами – левый мутно-белый, правый прозрачно-голубой. Когда Койот был уверен, что рядом нет Толстухи или других медсестёр, он начинал кривляться, остроумно добавлял в конце каждого предложения непристойности, а то и вовсе придумывал персонажам новые реплики. Это было очень смешно, но старуха продолжала равнодушно смотреть в пустоту.

Иногда Койоту, пристально следившему за старухиной реакцией, казалось, что её глаза на мгновение оживают и наполняются странной смесью мольбы и жалости. Тогда Койот победно улыбался.

Сегодня Толстуха всё утро крутилась поблизости, потому Койоту приходилось честно отбывать наказание. Он пожалел уже о дочитанном «Сойере», которого ещё в понедельник терпеть не мог. Диккенс был невероятно уныл. То и дело Койот поглядывал на часы. Ровно в двенадцать он отложил книгу на подоконник.

– Пойдём-ка я тебя угощу, – сказала Толстуха. Койоту ни разу не удавалось отказаться от Толстухиных подачек. Опыт показывал, что лучше сразу соглашаться, чем отбиваться полчаса, чтобы потом всё равно устало согласиться. Готовила Толстуха прилично, грех жаловаться. Пока Койот без аппетита, но быстро ел яблочный пирог, Толстуха с приторным умилением смотрела на него.

Койот не верил этой её улыбке. Он вообще мало кому верил, а таким людям, как Толстуха, – в особенности. Толстуха явно была себе на уме. И стариков, и его обхаживала не просто так. Койот пришёл к выводу, что у неё давно не было мужчины. Или никогда.

Он доел пирог под навязчивое кудахтанье Толстухи и поспешил домой. Там – под стопкой старых журналов в порванной и аккуратно заклеенной скотчем картонной коробке – Койота ждали остатки кружилки.

 

(Одиннадцать лет назад)

Маленький Койот приходил в Дом всю неделю.

Возвращаясь в нору, он не знал покоя. Не спал. Плохо ел. Мысли о чудесных предметах иссушали его. Случайно подслушав на улице слово «ништяки», Койот тотчас забрал его себе. Слово это лучше прочих подходило для именования волшебных вещей из Дома. Ночами Койот шептал названия ништяков, все они стали для него родными, у каждого было имя. Грохотушка – запертая шкатулка, внутри которой наверняка спрятано много мелких сокровищ. Воробушек – мятый комок бумаги, чья-то неудачная попытка освоить искусство оригами. Кружилка – деревянная карусель размером с коробку из-под печенья. Собачка – фарфоровая статуэтка, маленькая и очень изящная. Тёплышко – детский рисунок в рамке, на рисунке – корявые зелёные человечки и синее солнце. Стоило Койоту просто прошептать имя ништяка, как от ладоней к сердцу, от сердца к голове поднималась тёплая волна, мысли туманились и хотелось улыбаться.

Койот знал твёрдо: эти вещи должны принадлежать ему. К Мартышке они явно попали по ошибке или на время – чтобы однажды достаться Койоту. Мартышка не ценила ништяки, Койот ясно видел это. Разве иначе лежали бы они в таком беспорядке, покрываясь пылью и паутиной?

В пятницу Койот решился забрать с собой воробушка. На вид это был самый пустой и никчёмный из ништяков, и действие его было простым – стоило взять в руки смятую фигурку, как в воздухе появлялся запах весеннего утра. Всё. Но через мгновение пьянящий восторг наполнял Койота, и один за другим в голове мелькали образы: блеск утренней росы на едва раскрывшихся зелёных листьях за окном, дуновение тёплого майского ветра, волосы щекочут шею, приятная тяжесть портфеля в правой руке, вкус бабушкиных пирожков с вишнями во рту… У Койота никогда не было бабушки.

Мартышка каждый раз приветливо встречала Койота у входной двери, с явным удовольствием ходила за ним хвостом по гостиной. Иногда замирала, словно прислушиваясь к чему-то, – лицо её при этом делалось неподвижным, почти мёртвым – такие лица Койот видел потом у парализованных стариков. Постояв так секунду-другую, Мартышка срывалась, убегала наверх по лестнице. Койот несколько раз поднимался за ней следом и заставал Мартышку у небольшого чердачного окошка. Она с ногами забиралась на стул и напряжённо смотрела куда-то вдаль. Кроме стула и окошка на чердаке был только древний телефонный аппарат, из которого крысиным хвостом торчали огрызки проводов. Телефон не был ништяком – никакого отклика на прикосновение – и, разумеется, не работал, но изредка Мартышка снимала трубку, набирала номер и слушала тишину. Под лестницей, ведущей на чердак, пряталась пыльная дверь подвала. Мартышка всегда пролетала мимо, точно двери не существовало. Койот же проходил осторожно, как по краю пропасти. Он сам не знал почему, но дверь эта тревожила его. Даже сильнее, чем дверь в мамину кладовку в те давние времена, когда он вообразил, что там живёт тролль.

В пятницу днём, когда Мартышка убежала наверх, Койот, насвистывая Чатаннугу Чу-Чу, положил воробушка в карман.

Домой он нёсся вприпрыжку. Чувствовал тяжесть воробушка в кармане и мог думать только о том, чтобы снова взять его в руку, поймать блики солнечных зайчиков и услышать шёпот майской листвы.

Койот влетел в свою комнату, прыгнул на кровать и попытался достать воробушка. Что-то было не так. Как будто в одно мгновение тучи затянули небо, как будто солнце исчезло, а с ним и весь свет в мире. Воробушка не было. Вместо него Койот обнаружил горстку прозрачных кристаллов, похожих на лёд. Прикосновение к ним ничего не меняло. Мир оставался прежним, Койот тоже.

Он проревел весь вечер. Мать не могла понять, что с ним происходит, не могла найти слов, чтобы успокоить его. А потому поставила в угол.

В заброшенный Дом Койот больше не ходил. До поры.

 

(Четверг, позавчера, вечер)

От кружилки осталось мало что. Половину пришлось отдать Упырю, но лошадок Койот припрятал, это было бы уже совсем свинство – отдать лошадок в нечистые упырьи лапы. На карусельных лошадках Койот протянул почти две недели.

Койот скрутил колпак из куска фольги, высыпал туда несколько осколков последней лошадки и вставил колпак с кристаллами в держатель. Держателем служил сачок миниатюрного садового гнома, которого Койот украл хулиганства ради. Сетку из сачка он давно выбросил за ненадобностью. Гном мерзко улыбался, казался полным тупицей – и этим нравился Койоту. Уродец был по крайней мере честен. Руки Койота мелко подрагивали, когда он скручивал трубочку из белого листа. Упырь и другие состайники предпочитали крутить купюры, но Койот считал это кощунством. Он потянулся за зажигалкой, которая обычно лежала в коробке, рядом с круглой жестянкой из-под леденцов, где Койот хранил кристаллы. Пошарил рукой, выругался, заглянул в коробку. Зажигалки не было. Только жестянка с последним лошадкиным хвостом.

В одно мгновение футболка Койота стала липкой от пота. Кто-то был здесь. Кто-то видел его тайник.

Упырь?

Койот осторожно положил раскрутившуюся уже трубочку на стол, отодвинул гнома с полным колпаком подальше от края, чтобы не опрокинуть ненароком. Сел на пол.

Если бы здесь без его ведома побывал Упырь, не осталось бы ни одного кристалла. Этот кошмар давно преследовал Койота: Упырь выслеживает его нору, забирает весь запас льда и требует ещё. Хуже был только кошмар про то, как Упырь находит Дом.

Нет. Упырь глуп и жаден. Он не оставил бы и кусочка лошадки. Да и старая пластиковая зажигалка ему ни к чему. А кому – к чему-то? Койот попытался сосредоточиться, но получалось плохо. Ему срочно нужно было покурить. Чтобы успокоиться, он машинально провёл рукой под кроватью, собирая несуществующую пыль. И наткнулся на зажигалку. Дыхание выровнялось, тревога мгновенно исчезла. Будто он уже покурил. Легко поднявшись, Койот принялся заново крутить трубочку. Руки теперь совсем не дрожали.

Кружилка была хороша. В дыме её кристаллов прятался летний вечер и луна-парк. Разумеется, тут снова была Мартышка. Рядом с Мартышкой шёл кто-то большой и прекрасный. Улыбка, тёплые сильные руки, смех. Человек-стена. Выстрелы в тире, запах пороха. Сладкая вата, петушок-леденец. Карусель. И невероятное спокойствие.

Койот мог только мечтать о таком отце.

 

(Полгода назад)

Полгода назад, в октябре, Койота впервые арестовали. Через два дня отпустили домой, только дома у него уже не было. Мать выставила Койота из норы.

– Ты всегда был таким, – сказала она. – Подонок. Как твой папаша.

Мать аккуратно вычеркнула из своей памяти всё хорошее, что у них было, подумал тогда Койот. Наверное, с отцом она поступила так же.

Конечно, дело было не только в аресте. Лёд – вот что напугало её. Мать, надо отдать ей должное, пару раз пыталась поговорить с Койотом ещё до ареста. Безуспешно. В конце концов она решила, что проще избавиться от сына, чем смириться с хаосом, который тот приносит в её жизнь.

В первую неделю свободного полёта Койот был сам не свой.

С жильём решилось просто: его приютил Скунс.

Хуже было другое. Едва Койот остался без источника финансов, Упырь закрыл кредит.

Раньше, когда можно было выпросить деньги у матери, Упырь отсыпал ему кристаллы в долг. Теперь всё поменялась. Только кэш, сказал Упырь, добродушно улыбаясь. Койот, отвратительный сам себе, шакалил и пресмыкался, но Упырь был неумолим. Койот потом с ужасом думал, до чего мог бы дойти, если бы не нашёл воробушка.

Те несколько дней, что Койот провёл у Скунса, были ужасны. Скунс оказался не просто неряхой, у него была религия.

– Весь мир, – говорил Скунс, – вся наша проклятая планетка – рано или поздно превратится в большой космический мусорник. Наша задача – ускорить процесс. Человек создан для того, чтобы помочь хаосу.

Нора Скунса воняла всем, чем только может вонять помойка. Пол был покрыт сантиметровым слоем грязи, вещи валялись в полнейшем беспорядке. Посуду Скунс никогда не мыл. Только время от времени выбрасывал.

Койот с первой минуты понял, что долго здесь не протянет. Вещи свои он распаковывать не стал, примостил у входа. Оставил бы в коридоре, но большой разницы не было. Весь этот многоквартирник, похоже, существовал по законам Скунсовой религии.

Через неделю Койоту удалось найти сносную нору. Она принадлежала бабушке двоюродного брата Крысы, бывшей Койотовой одноклассницы, которая теперь работала официанткой. Крыса имела виды на Койота, а он никогда прямо не отказывал ей, хоть и считал костлявой дурой. Переехал он сразу же, как только получил у Крысы ключи и отбился от её непристойных намёков. Первый вечер Койот потратил на уборку. Крысиная нора была значительно чище Скунсовой, но всё равно не отвечала представлениям Койота о месте, пригодном для жизни. Уже ночью, закончив уборку, Койот принялся распаковывать вещи. Среди школьных тетрадок, комиксов и солдатиков, которые мать педантично выгребла из кладовки и сложила в чемодан, он обнаружил круглую жестяную коробочку из-под леденцов.

Койот сразу понял, что там внутри.

Несколько минут он просто сидел с жестянкой в руках, ошарашенный цепочкой воспоминаний. Потом открутил крышку.

Кристаллы, в которые обратился когда-то воробушек, очень напоминали лёд, которым прежде снабжал его Упырь, только были красивее и прозрачнее. Койот принялся сооружать колпак из фольги.

 

(Пятница, вчера)

В пятницу утром Койота снова разбудил телефон.

Койот умылся, выпил крепкого кофе и с полчаса смотрел в окно на стену соседского дома, прежде чем принял решение.

Он отправился на вокзал.

В детстве Койот часто сюда приходил. Наблюдал за поездами, придумывал истории про незнакомцев и незнакомок, наслаждался запахом паровоза. В детстве Койот был уверен, что уедет на край света сразу же, как только станет хозяином своей жизни. Это было очень давно. Конечно, после школы он никуда не уехал. Даже когда мать выгнала его из норы, он не вспомнил о детской мечте.

Теперь пришло время. Плевать на Упыря. Плевать на старикашек. Плевать на всех.

Койот знал, что держало его здесь последние полгода. Дом. Полный восхитительного льда.

Увы, сейчас там почти ничего не осталось, несмотря на все уловки Дома (каждый раз Койоту приходилось искать ништяки заново, чем меньше их становилось, тем успешнее они прятались среди обломков мебели, паутины и пыли). Койот выгреб, кажется, все сокровища, кроме одного, самого последнего. Которое заберёт завтра, перед отъездом.

Койот купил билет к морю.

 

(Полгода назад)

На следующий день после того, как Койот обнаружил воробушка, он отправился на поиски Дома. Воспоминания об этом месте почти стёрлись, и Койот не был уверен, что сможет с первого раза найти верную дорогу.

Ноги сами привели его на холм за городом.

Мартышка ждала у входа. Она совсем не повзрослела за одиннадцать лет, только, кажется, немного похудела. Иначе и быть не могло, понял Койот. Только так.

Все эти годы она помнила о Койоте. И о воробушке. Койот забыл воробушка через неделю, а вместе с ним и Мартышку, и Дом. А она помнила, помнила странно, неприятно, как о пустом месте, которое раньше было заполнено чем-то хорошим. Мартышка помнила, что Койот лишил её чего-то важного. Помнила, как ей было больно и страшно. И Мартышка простила его. Всё это Койот прочёл в её взгляде. На мгновение ему показалось, что он снова стал восьмилетним щенком, с открытым сердцем, без брони и щита. Но наваждение быстро схлынуло.

Койот равнодушно обошёл Мартышку и сделал несколько шагов по гостиной. Всё здесь было по-прежнему. Грязь, пыль, мусор. Но этот беспорядок – призрачный, стерильный и очень детский – отличался от Скунсова. Койот чувствовал эту разницу, но всё равно непроизвольно скривился, случайно задев рукой паутину.

На столе в центре комнаты лежала грохотушка. Койот положил её в карман и, не глядя на Мартышку, пошёл к выходу. Спиной он чувствовал бурю Мартышкиных эмоций. Грохотушка в кармане тяжелела с каждым шагом, будто не хотела покидать Дом. «Мартышка могла бы остановить меня, – думал Койот. – Прыгнуть, расцарапать лицо. Она могла бы запереться и не впускать меня. Но она ничего не делает. Значит – я прав». Прежде чем закрыть за собой дверь, он оглянулся. Мартышка плакала.

Грохотушка была прекрасна, даже лучше воробушка, которого Койот скурил накануне. Чистый восторг, королевский лёд. Койот провалился в другой мир. Это был мир леса, который начинался неподалёку от заброшенного Дома. Койот вместе с совсем ещё маленькой Мартышкой гуляли по этому лесу. Мартышка увидела оленёнка и, смеясь, бросилась за ним. Оленёнок убежал. Мартышка достала из корзинки шкатулку, в которой Койот узнал грохотушку. Внутри лежали высушенные кленовые листья и розовое пластиковое колечко. Мартышка положила туда синий камешек и жёлудь.

Койот проснулся с ощущением щемящей тоски и пустоты в сердце.

Грохотушки хватило бы надолго, если бы Койот не был таким идиотом. Эйфория лишила его осторожности.

Он принёс лёд в стаю.

В тот вечер Койот был королём. Он двигался как король, улыбался как король, был по-королевски щедр. Все пришли в восторг его льда. Даже Упырь. Особенно Упырь.

На следующей сходке Упырь отвёл Койота в сторону и сообщил, что придётся делиться. Все так делают. А ты, дружище Койот, чем лучше других? Койот позорно поджал хвост.

С тех пор Койот отдавал Упырю долю с каждого ништяка, который приносил из Дома.

 

(Пятница, вчера)

У входа в нору Койота ждал Упырь.

– Здорово, дружище. – добродушно сказал он, игнорируя неприязненный взгляд Койота. – Давно не виделись.

Упырь разговаривал всегда очень медленно, только подо льдом скорость его речи приближалась к нормальной.

– Здорово, – мрачно ответил Койот. Он остановился в нерешительности. Ему не хотелось приглашать Упыря к себе.

– Пивка? – Упырь продемонстрировал две банки «Царапки» и посторонился, пропуская Койота к двери.

– Как ты меня нашёл?

– А ты прятался? Э, брат, не знал. – Упырь развёл руками и улыбнулся во все свои два десятка гнилых зубов. – Да ты не бойся, не укушу. Разговор есть.

Затылок Койота налился свинцом, ладони вспотели.

– Есть курить-то? – спросил Упырь, когда вошёл в нору и по-хозяйски уселся на кровать.

Койот прислонился к стене, недовольно покосился на грязные подошвы Упырёвых ботинок и неопределённо мотнул головой.

– Говори, что за дело, – сказал он, отмахиваясь от пива. – Я спешу.

Упырь отставил одну банку на пол и открыл вторую.

– Ты же понимаешь, брат, что я за тебя кого угодно. – Он глотнул пива и сжал правую руку в кулак, жестом заканчивая недосказанную мысль.

Койот по инерции кивнул. Ему было нехорошо. Ему срочно надо было покурить.

– Но ты не до конца честен со мной, – печально продолжал Упырь, выразительно двигая бровями, что делало его ещё более уродливым. – Я больше не могу покрывать тебя. Теперь всё иначе, всерьёз.

Койот молчал.

– Пойми, Койотище, я давно мог бы сдать тебя ребятам Пса. Я ведь не грёбаный титан, я не всесилен. А они вынюхивают. – Упырь двумя быстрыми глотками допил пиво, смял банку и швырнул под кровать. – Но я люблю тебя как родного брата, сукин ты сын.

Он замолчал на несколько мгновений, встал, положил руку Койоту на плечо.

– Скажи только мне, и мы всё решим. Вместе.

Старый разговор. Упырь заводил его раз в одну-две недели, это был такой ритуальный танец, прежде чем Койот, поломавшись, отсыплет Упырю несколько унций первоклассного льда. Койот не очень понимал, по какому принципу Упырь выбирал дни для этой темы, но он всегда точно угадывал момент, когда Койот мог поделиться льдом. А ещё Упырю удавалось выдержать некий важный баланс с интонацией и подбором слов, так что Койот гнулся, но не ломался. И продолжал жить, постоянно чувствуя затылком взгляд Упыря.

Но сегодня всё было иначе. Не потому, что льда почти не осталось. Жалкий лошадкин хвост. И не потому, что Упырь спалил нору.

Сегодня у Койота был билет в новую жизнь.

Койот понял вдруг, как опротивел ему Упырь. От одной мыли о том, что с ним пришлось бы встречаться ещё раз, и ещё, и ещё, хотелось умереть. Или, наоборот, убить Упыря. Больше чем когда-либо Койот хотел сейчас избавиться от него. Забить ногами. Ножом. Камнем по голове. Как угодно, только бы навсегда.

– Завтра, – неожиданно твёрдо сказал Койот. – Вечером.

Упырь странно посмотрел на Койота. Как будто прочёл все до одной мысли Койота. Как будто знал о билете на утренний поезд к морю.

– Хорошо, братишка, – сказал он, направляясь к двери. – Завтра так завтра. Вечером.

Непочатую банку пива Упырь забрал с собой.

 

(Не так давно)

Мартышка выводила его из себя. И мягкой доверчивостью, и беззащитностью, неприятной, вызывающей не только раздражение, но и агрессию. Всякий раз, когда Койот смотрел в её кроткие глаза, ему хотелось ударить Мартышку. Она чувствовала его настроение, вся сжималась, скукоживалась, словно надеялась спрятаться под невидимый панцирь.

Мартышка перестала спускаться к нему. Пряталась на чердаке.

Однажды Койот, будучи в особенно хорошем настроении, решил подняться наверх и помириться с Мартышкой. Как-никак именно благодаря ей у Койота не переводился отличный лёд. Сделал несколько шагов в сторону лестницы, остановился. В детстве Койот спокойно поднимался по ступенькам над подвальной дверью. Разве что испытывал неясную тревогу и ни разу не расстроился, что дверь заперта, хотя обычно запертые двери вызывали у него жгучее любопытство.

Теперь он испытал настоящий ужас. Тошнотворный, проникающий скользкими щупальцами под кожу, сковывающий движения. Койот не знал, что прячется в подвале. Но был уверен: стоит ему подойти ближе, дверь распахнётся, и чудовище выберется наружу.

Пусть Мартышка страдает в своей норе от одиночества, решил Койот. Раз она такая бука, что не хочет спуститься к гостю сама.

 

(Суббота, сейчас)

Койот отряхнул с куртки пыль и паутину, посмотрел на часы. Пора. Поезд к морю отправляется через час. Нужно сделать последний шаг. Выйти и забыть Дом навсегда, а вместе с ним Мартышку, её подвал и ужасный шорох. Койот проверил свёрток в кармане – собачка была на месте.

Не делай этого, – прошелестел внутренний голос. Или Мартышка?

Койот вышел.

Остановился на пороге.

– Оп-паньки…

Скунс, Упырь, Муравей, Зяблик. Все были здесь. И неожиданно – Крыса. На её лице промелькнуло виноватое выражение, которое тут же сменилось торжеством. Всё понятно. Койот презрительно сплюнул.

– А что это у него в карманцах? – противным голосом спросил Упырь. Скунс хохотнул.

Руки Койота как будто сами стали льдом.

– Давай, дружище, – поторопил Упырь. – Доставай.

Стая выстроилась полукругом, отрезая путь к свободе. Скунс подмигнул Койоту, очевидно, считая всё это милым развлечением, которое закончится привычным дружным гудежом. Упырь улыбался как обычно – очень дружелюбно.

Койот достал собачку, аккуратно завёрнутую в платок. Упырь ловко протянул руку и выхватил у него свёрток.

– А-атлична, – сказал он, мельком глянув на лёд, который ещё полминуты назад был фарфоровой статуэткой. – А теперь неси ещё. Неси всё.

Койот отрицательно покачал головой и неожиданно почувствовал презрение к себе. Понял: он бы принёс. Упырю нет нужды угрожать ему, не нужно доставать нож, не нужно бить. Койот принёс бы ему всё сам, как собака палку. И Упырь, похоже, это прекрасно знал.

– Не представляю, как ты это делаешь. По большому счёту – плевать. Ты только не разочаруй меня. Я жду. – Упырь посмотрел куда-то за спину Койота. И на мгновение Койот увидел Дом глазами Упыря – развалины, поросшие крапивой, почерневшие камни единственной устоявшей стены, в оконном проёме которой можно было разглядеть кусок города, тонувшего сейчас в тумане.

– Больше нет, – неуверенно сказал Койот. – Это последнее.

– Есть, братишка, есть. Всегда остаётся что-то ещё. – Упырь молниеносно ударил Койота в нос.

Койот схватился правой рукой за дверной косяк, но всё равно не смог удержаться, упал на холодный пол гостиной. Койот чувствовал, как кровь течёт по его губам. Больше ничего, никакой боли. Только солёный привкус крови.

Судя по лицам состайников, что-то пошло не так.

– Где он? – яростно прошептал Упырь.

Сзади послышалось шуршание.

Койот обернулся. По лестнице спускалась Мартышка. Она очень изменилась с тех пор, как Койот видел её в последний раз. Глаза запали, румянец исчез, кожа стала бледно-серой. Мартышка и прежде была худенькой, теперь же от неё почти ничего не осталось.

Мартышка прошла мимо – прямо к распахнутой двери и нерешительно остановилась. Обернулась, посмотрела на Койота, словно спрашивая о чём-то. Но Койот не чувствовал вопроса, не чувствовал вообще ничего. Не рассчитывая уже, что Койот угадает её мысли, Мартышка жестом пригласила его идти с ней.

– Нет. – Койот отполз назад.

Мартышка не замечала Упыря и всю стаю, а они, в свою очередь, не видели её. Шаг, ещё шаг. Мартышка становилась всё прозрачнее. Она обернулась снова, и в её взгляде Койот прочёл жалость. Мартышка захлопнула за собой дверь.

С минуту Койот, ошеломлённый, сидел без движения.

Потом бросился к двери, повернул ручку. Дверь была заперта. Койот схватился за ручку как следует и стал дёргать изо всех сил. Ничего. Его охватила паника. Как будто стены Дома сдвинулись, а воздуха почти не осталось. Койот прислонился к двери и постарался успокоиться. Вдох-выдох. Вдох-выдох.

Очень простое правило безопасности, которое выполняют все дети, забираясь в платяной шкаф: дверь всегда должна быть приоткрыта, иначе она захлопнется, и ты рискуешь навсегда остаться в шкафу.

Только теперь Койот осознал, что в Доме не было ни одного окна.

Лестница призывно скрипнула. Сердце Койота запнулось, ноги стали ватными. Теперь, когда он вынес из Дома всё, в чём была хоть капля света, Койот ещё больше боялся подвала. Какими должны быть воспоминания, чтобы хранить их за постоянно запертой дверью? Что спрятал бы там сам Койот?

Он не хотел об этом думать. Но сейчас нужно было пройти мимо этой двери. На чердак.

Он подошёл к лестнице, сделал глубокий вдох и, перескакивая через ступеньки, побежал наверх. И пока он поднимался, его не покидала надежда, что там, наверху, он найдёт вернувшуюся Мартышку.

Чердак был пуст.

Но по крайней мере тут было окно. Маленькое окошко, проделанное на уровне глаз Койота. Рядом с ним стоял Мартышкин стул с грязными отпечатками маленьких ног.

Когда Койот подошёл ближе и попробовал выглянуть, ему показалось, что окно втягивает его в себя, в глазах на мгновение стало темно, голова Койота закружилась и наполнилась неприятным гулом. Он потерял сознание.

Открыв глаза, Койот обнаружил, что сидит – и сидит явно не на чердаке. Левым глазом он не видел ничего, правый показывал картинку расплывчатую, нечёткую. И очень странную. Над Койотом склонилась Толстуха.

– Вы в порядке? – обеспокоенно спросила она. – Может, уложить вас?

Койот попытался пошевелиться – и не смог. Он чувствовал руки и ноги – но как нечто чужеродное, не принадлежащее ему и очень тяжёлое, словно мешки с мокрым песком. Он застонал. Точнее – хотел застонать. Вместо этого – издал едва слышный звук, похожий на скрип. Во рту было сухо и горько, распухший язык едва шевелился. Толстуха ещё мгновение внимательно всматривалась в него, прежде чем отойти. Когда её туша пропала из поля зрения, Койот разглядел окно и знакомый унылый пейзаж. Нет, не может быть.

Толстуха вернулась, теперь она была в очках, которые ей удивительно не шли. Она взяла с подоконника зелёную книгу. Странная жалость к себе охватила Койота. Он вспомнил последний Мартышкин взгляд. Койоту показалось, что глаза его наполнились слезами. Он моргнул. Толстуха по-своему истолковала это движение.

– Мальчика не будет, – сказала она с сожалением. – Сегодня я вам почитаю. Люблю Диккенса.

«Сон. Дурной сон. Нужно проснуться», – яростно думал Койот, слушая неожиданно приятный голос Толстухи. И понимал: нет, это не сон. Ясно, почему Мартышка не любила выглядывать в окно. Лучше сидеть в Доме, пыльном и грязном, но полном игрушек, чем видеть большой мир так. Вот только Дом теперь пуст. Почти. Койот вспомнил о двери в подвал и зажмурился что было сил…

…Койот не сразу понял, что стоит у чердачного окна и царапает ногтями стену.

Какая-то навязчивая мысль противно жужжала в уголке сознания, не давая осмыслить увиденное за окном.

Что-то он успел краем глаза заметить по пути на чердак. Что-то важное.

Дверь в подвал.

Как во сне, сам не веря, что делает это, Койот медленно вышел на лестницу и стал спускаться.

Дверь в подвал.

Что-то с ней было не так.

Койот боролся за каждый шаг. Он не хотел вниз. Не хотел видеть эту дверь. Лучше уж оказаться в лапах Упыря, чем видеть эту дверь. Лучше вечность сидеть без движения в приюте для престарелых и слушать, как Толстуха читает Диккенса.

Но его точно волокла какая-то сила.

Шаг, ещё один, поворот. Ступенька, ступенька. Первый этаж. Поворот. Дверь.

Он никогда не подходил к ней так близко. Никогда так явно не чувствовал тошнотворный запах, доносящийся из-за двери в подвал. И холод. И пустоту.

В сером полумраке Койот увидел: ручка двери медленно поворачивается.

 

Енотовый атлас

Героя зовут, скажем, Козликов. Герой высок, тощ и чихает через слово. Впрочем, говорит Козликов редко. Работает Козликов ночным продавцом, а потому спать ему положено днём. Спать днём – последнее дело, днём человеку снятся самые паршивые сны. Но Козликов, не будь дурак, спит ночью, подперев острый свой подбородок костлявой рукой.

Козликову снится, что он – енот, к длинному пушистому хвосту которого привязаны консервные банки. Банки эти звонко тарахтят по асфальтированному шоссе, которое еноту-Козликову необходимо перейти, чтобы достичь наибольшего счастья, какое только возможно в этом мире. На противоположной стороне шоссе, кстати, расположена заправка «Шелл», где ночным продавцом работает наш Козликов. Непростая задача усложняется тем, что всякий раз, когда коварные банки звенят, ударяясь о шоссе, Козликов просыпается: одновременно со звоном банок в настоящем мире Козликова звенит дверной колокольчик, входит покупатель. Кто таков этот покупатель, зачем мешает он исполнению козликовского счастья – этого мы не знаем. Но нам известно, что, просыпаясь, Козликов оставляет своего енота с банками одного посреди шоссе. И каждый раз, оставленный проснувшимся Козликовым, енот этот гибнет под колёсами скоростного автобуса. В последнее мгновение своей бессмысленной жизни енот успевает подумать: «Отчего так нелегка енотская моя доля? Зачем не родился я, скажем, Козликовым – ночным продавцом, высоким, тощим и чихающим? И, главное, кто привязал к моему длинному пушистому хвосту эти консервные банки?»

Енот закрывает глаза, чтобы тотчас открыть их и осознать себя юным Аркадием, человеком сложной судьбы. Аркадию всего восемь, но взгляд его полон нечеловеческого страдания. Каждую ночь Аркадию снится один и тот же сон, и сон этот, вы не поверите, в точности повторяет историю давешнего енота. Юный Аркадий в этом сне – скоростной автобус, который несётся на трагический звон енотовых банок. За одну ночь Аркадий сбивает не менее семнадцати енотов.

Разумеется, Аркадий посещает психолога. Психолога зовут Кармелита Владленовна. Ей сорок пять, она брюнетка, крашенная в светло-рыжий; ведёт блог и читателей своих зовёт исключительно котятками. Кармелита Владленовна, нарушая врачебную тайну, много пишет в своём блоге об Аркадии. Кармелита Владленовна очень подробно описывает каждого из семнадцати енотов, убитых Аркадием за ночь. Она может детально нарисовать все пятна Роршаха, в которые превращаются еноты. Она может рассказать, что видит в каждом из этих пятен. Дело в том, что каждую ночь Кармелите Владленовне снится один и тот же сон. Нетрудно догадаться, что во сне этом скоростной автобус по имени Аркадий одного за другим сбивает енотов, покинутых Козликовым. Кармелите Вадленовне выпала самая непростая роль в этом представлении. Она – шоссе.

Как разорвать эту трагическую цепочку? Кто-то, возможно, порекомендует ночному продавцу Козликову прекратить спать на рабочем месте по ночам – хотя бы до тех пор, пока популяция енотов не восстановится до уровня 1903 года. Но, согласитесь, невозможно человеческому существу запретить спать по ночам, будь это даже Козликов. К тому же: кто сказал, что виноват здесь злополучный Козликов? Разве он раз за разом запускает эту нелепую цепочку убийств?

Такова человеческая природа, искать виноватого там, где найти его проще всего. Между тем, виноватец притаился в третьем абзаце нашего поучительного рассказа. Он спрятался за обыкновенным и с детства знакомым словом. Страшный человек покупатель, кто он? Ответ прост и пугающ.

Заходя в магазин, звеня дверным колокольчиком, читатель, помни, что, возможно, именно ты убиваешь сейчас не менее семнадцати енотов.

 

Пинхол

Потребуются самые обыкновенные вещи: спичечный коробок, чёрный скотч, желатин, нашатырь, кислая соль, пять граммов ляписа.

Кто виноват? Луи Дагер? Священник Гудвин из Нью-Арка? Или рочестерский страховщик Джордж Истман? В конце концов, именно камерой Истман-Кодак я стёр полмира и Наташу.

Карандашом я пишу на белой стене их имена. И в каждом имени мой лечащий врач видит симптом dementia praecox. Я одержим именами людей, стёртых из истории.

В тысяча восемьсот четвёртом, придавленный декорациями, погиб Дагер (короткая заметка в «Le Gazette»). Ганнибал Гудвин стал путешественником и без вести пропал в Чили (две строчки в мемуарах фон Бибра). Об Истмане вовсе не осталось никаких записей и воспоминаний.

Это моя вина.

Моя и маленького плёночного Кодака, который подарила мне Наташа.

До того дня я не брал в руки фотоаппарат. Иррационально боялся фотографировать, считая это редким типом социофобии.

Но Наташа.

Она сказала: сфоткай меня на фоне Гранд-Каньона.

Я слишком любил её, чтобы отказать.

Щёлк.

Не стало Наташи, вместе с ней исчезли каньон и река Колорадо.

Вторым кадром я стёр толпу японских туристов с фотоаппаратами и кладбище трицератопсов, занявшее место каньона.

Фотографируя, я уничтожал понятия. Мою любимую. Всех японцев. Все фотоаппараты на свете.

Смесь из желатина, нашатыря, кислой соли и воды следует нанести на внутреннюю поверхность спичечного коробка. Через некоторое время можно добавить слой растворённого ляписа. Я делаю это ночью, на ощупь. На руках и одежде останутся коричневые пятна. Мне всё равно.

Как сфотографировать себя в мире, где нет ни одного фотоаппарата?

Дождаться утра. Спичечный коробок заклеен чёрным скотчем. В крышке я вырезал аккуратное отверстие. Мне разрешены прогулки, и я иду в сад. Нужно много солнечного света, чтобы коричневый квадратик ляписа превратился в мой портрет.

Я не появлюсь на свет, не вырасту в нелепого сутулого хиппи, не познакомлюсь с Наташей и не сфотографирую её.

Мне нужно сидеть неподвижно десять минут.

 

Тот, кто делает луну

Отто Францевич притворил за собой дверь подъезда. Гошенька тем временем уже облаивал голубей и Паю, черепахового окраса кошку Антонины Никитишны.

Соседка сидела здесь же, на лавочке, и по обыкновению дремала, кротко улыбаясь своим снам. Отто Францевич с минуту любовался старушкой, вспоминая волнующие эпизоды полувековой давности. Потом гаркнул что было сил:

– Не спать!

От звука его на удивление мощного голоса задрожали стёкла в окнах первого этажа и разлетелись в стороны голуби, прежде ловко игравшие с Паей в салочки. Антонина Никитишна продолжала невозмутимо посапывать. Она была глуха как пень.

– Гошенька! – позвал пса довольный своей выходкой Отто Францевич. – Пойдём.

И, задорно размахивая старомодным портфелем, направился в сторону городского сквера.

Гошенька послушно затрусил следом.

Отто Францевич был из тех стариков, которые проводят в сквере столько времени, что становятся неотъемлемой частью пейзажа.

Отто Францевич приходил сюда каждый день. Устраивался на скамейке под ветвистым клёном, разворачивал пожелтевшие листки «Вестника Н.» за семнадцатое октября 19… года, надевал очки (которые тотчас сползали на самый кончик носа) и начинал вдумчиво читать.

Примечательно, что всякий раз Отто Францевич читал эту истрёпанную газету как будто впервые. Очень искренне смеялся над разделами экономики и спорта, делался мрачным, пролистывая некрологи.

Мягкий солнечный свет играл в разноцветных листьях и точными мазками настоящего художника вносил в картину дня ту прелесть, без которой не бывает шедевров. Эти мелкие детали – отсвет здесь, отражение там, – казалось бы, что они могут изменить? Но стоит убрать их – и краски поблекнут, а то и вовсе исчезнут. Время от времени Отто Францевич отвлекался от чтения и с гордостью, словно творец, разглядывал окружающий мир.

Дочитав газету, он аккуратно свернул её особым способом и убрал в портфель.

Вновь огляделся, теперь уже внимательно, выискивая что-то или кого-то. Сквер сегодня был почти пуст – молодая мамаша со смешным мальчуганом да парочка самозабвенно целующихся влюблённых. Без малейших сомнений Отто Францевич направился к женщине с ребёнком.

– Славный денёк, – сказал он, приподнимая шляпу в приветствии. Мать кивнула с улыбкой, а мальчик посмотрел на Отто Францевича чрезвычайно серьёзно, затем выгреб из кармана целую жменю мелочей, какие можно найти только у мальчишек. После короткого раздумья он выбрал маленький зелёный ящерицын хвост.

Отто Францевич ухватил этот хвост двумя пальцами, внимательно осмотрел.

– Это именно то, чего мне не хватало, – сказал он, хитро подмигнув, и добавил: – Твоё желание непременно сбудется.

Вернувшись на скамейку, Отто Францевич достал из портфеля круглую стеклянную баночку, полную всякой всячины – там было несколько камешков, пара жухлых кленовых листков, бусина, половина большого чёрного жука, потемневшая монета и другие безделицы. Отто Францевич положил хвост ящерицы рядом с маленьким чёрным камешком и крепко закрутил крышку.

– Домой! – сказал он Гошеньке.

Отто Францевич с необычайной нежностью относился и к этому скверу, и к соседним улочкам, кривым и узким. Низкие горбатые дома, крашенные в последний раз не менее двадцати лет тому, жались друг к дружке, стеснительно пряча в зелени клёнов свои теперь уже блеклые, в разводах и трещинах, стены. Окна этих домов улыбались всякому прохожему занавесками разнообразнейших цветов и оттенков, многочисленными растениями в горшках, полосатыми и рыжими кошками.

На скамейках возле подъездов восседали стайки старушек. Отто Францевич непременно здоровался со всеми, но к разговору присоединяться не спешил: старушки – существа с другой планеты, он едва научился понимать только некоторых из них.

***

Лавочка у подъезда Отто Францевича пустовала, что было странно. Никитишна обыкновенно дремала тут до позднего вечера, на радость своей черепаховой Пае. Теперь же только голуби воркованием нарушали тишину. Сопровождаемый их строгими взглядами Отто Францевич вошел в подъезд и сразу почуял неладное. Всё было неправильно, даже ступеньки скрипели иначе, с каким-то истерическим надрывом. В воздухе пахло бедой и супом.

Гошенька притих и держался рядом, вместо того чтобы вмиг преодолеть пять лестничных пролётов. Дверь квартиры номер девять на третьем этаже была приоткрыта. Именно оттуда происходил тревожный запах, который – Отто Францевич теперь это явственно видел – прозрачными кольцами выползал из квартиры и стелился по полу.

Ах, как прекрасно, как замечательно было бы пройти сейчас мимо этой страшной девятой квартиры, не видеть её, не помнить о ней. Но коварство и несправедливость ситуации были непреодолимы: именно в квартире номер девять, что на третьем этаже, жил Отто Францевич вот уже несколько десятков лет.

Горестно вздохнув, покорный судьбе, он шагнул внутрь, прямо в тревожное облако супного запаха. Гошенька негромко заскулил.

Кухня Отто Францевича, место обычно тихое и уютное, была наполнена теперь грохотом посуды и деловитой вознёй. Осторожно заглянув туда, он увидел девицу лет двадцати, которая, чихая от пыли, разбирала тарелки и кружки на полках.

– Кхе-кхе, – сказал Отто Францевич.

Девица замерла, спина её напряглась.

– Здравствуй, деда.

Улыбка её была хороша, а голос нежен. Но эта улыбка, и этот голос, и весь этот образ давно уже не могли обмануть Отто Францевича. Существо, которое стояло сейчас перед ним, смущённо теребя край фартука, вовсе не было его внучкой. Как жаль, что именно такой облик избрало Абстрактное Зло для выполнения своего Плана.

Отто Францевич привычно притворился, что видит девицу впервые в жизни, надеясь таким образом вывести Абстрактное Зло из равновесия.

К сожалению, сделать это было не так уж просто.

– Я твоя внучка, – напомнило Зло.

Отто Францевич надел очки. Поскольку они тут же сползли на самый кончик носа, ему пришлось сильно запрокинуть голову назад, чтобы рассмотреть пришелицу.

Абстрактное Зло вздохнуло и привычно достало паспорт из заднего кармана вельветовых штанов.

– Ну что ты, что ты, внученька, раз ты так говоришь, так оно и есть, – пробормотал Отто Францевич, придирчиво изучая паспорт и сверяя фото с оригиналом. Он никак не мог признаться Злу, что давно раскрыл его коварные замыслы: боялся, что без необходимости притворяться оно явит свой истинный облик. Нет уж, пусть лучше так.

– Как живёшь, дедушка? – осторожно спросило Абстрактное Зло, возвращаясь к прерванной уборке. Отто Францевич не спешил отвечать, а вместо того с неприкрытым ужасом осматривал вымытую посуду, начищенный до блеска чайник и кипящий на плите суп. Пересилив себя, сказал:

– Славно, девочка, славно. Гошенька вот мне во всём помогает…

Отто Францевич указал на пса, свернувшегося калачиком у его ног.

– Гошенька? – Зло снова напряглось, что было совершенно неудивительно – они с Гошенькой не любили друг друга, в то время как настоящая внучка Отто Францевича когда-то давно души не чаяла в этом псе.

– С Никитишной по грибы собрались, – продолжил тем временем Отто Францевич. Слова эти определённо не понравились Абстрактному Злу, оно медленно обернулось. Отто Францевич увидел, как девичье лицо исказила непонятная гримаса, и с удовольствием продолжил:

– Она целыми днями дремлет на лавочке, как и прежде, и кошка… Ты ведь помнишь её кошку, Паю?

– А бабушка? – с угрозой в голосе спросило Абстрактное Зло. – С бабушкой ты тоже общаешься?

Отто Францевич понял, что пора бы притормозить. Ему нравилось дразнить Зло, но важно было вовремя остановиться.

– Что ты такое говоришь, девочка, – притворно удивился Отто Францевич и печально добавил: – Нет уже нашей бабушки. Три года как. Э-эх.

Зло тем временем, разобравшись с посудой, приступило к шкафчику с лекарствами.

– В кладовку к тебе заглядывала, – сказало оно. – Всё собираешь свои гербарии!

– Не гербарии! Не гербарии! – взволнованно воскликнул Отто Францевич и тотчас поправился: – То есть, конечно, ты права, милая. Гербарии. Как есть гербарии.

Жаль, что нельзя мысленно дать самому себе затрещину. Стоило Абстрактному Злу добраться до главной темы, как нервы сдали. Отто Францевич крепко зажмурился в надежде успокоиться и спрятать мысли. Открыв глаза, он едва удержался от вскрика: Абстрактное Зло стояло рядом и внимательно всматривалось в его лицо.

– Так-так, – сказало оно. – Таблетки-то пьёшь?

Отто Францевич торопливо кивнул и хитро улыбнулся уголком рта, вспоминая, как ловко он придумал: каждое утро две таблетки отправлялись в удивительное путешествие прямо в мусорное ведро.

– Пью, милая, – сказал он и на всякий случай продемонстрировал полупустую упаковку.

– Пьёшь, значит… – Зло недоверчиво покачало головой. – Сегодня две пил?

Отто Францевич неуверенно кивнул.

– Ну, ничего, Вера Михайловна сказала, что можно и три за день. – Держи.

Абстрактное Зло решительно выдавило таблетку Отто Францевичу на ладонь и подало стакан воды.

– Пей. – Оно явно не собиралось ни отворачиваться, ни уходить, коварное.

Отто Францевич не был готов к такому повороту событий, от растерянности он бросил таблетку в рот и проглотил её.

Гошенька снова заскулил, теперь уже куда громче, и, слегка прихрамывая, вышел из комнаты. Таким нехитрым способом пёс выражал своё неодобрение. Вслед за ним из угла над комодом исчез приветливый паучок, с которым Отто Францевич любил беседовать по вечерам. Пропала и его паутина, растворилась в воздухе почти мгновенно. И, хотя до заката было ещё далеко, в углах кухни сгустилась тьма, краски дня поблекли. Воздух сделался холодным, почти ледяным, комнату заполнила тишина – мёртвая и слегка колючая.

Какая-то тяжесть и серость глыбой навалилась на плечи Отто Францевича. Тоска сковала сердце, заныли суставы, онемели кончики пальцев – как будто он только теперь почувствовал, что такое старость. Это происходило всякий раз, когда Злу удавалось силой или хитростью заставить его принять гадкие таблетки. Не только мир вокруг становился серым, но и сам Отто Францевич словно бы терял цвет, превращался в унылую тень.

– Я пойду, прилягу, пожалуй, что-то мне нехорошо, – с трудом подбирая слова, сказал он. – Но на закате ты непременно разбуди меня, обещай!

Зло неопределённо кивнуло.

***

Сон, такой же серый и недобрый, как реальность, искажённая таблетками Зла, не принёс облегчения. Был он болезненным, с привкусом горечи и сожалений. Нелепые, странные события, которым не нашлось места в настоящем мире, в мире Отто Францевича, водили в этом сне хороводы вокруг пустоты. Там была могила жены, и Гошенька, не успевающий выпрыгнуть из-под колёс машины, и черепаховая Пая, одичавшая без хозяйки, рвущая на части голубя, и Антонина Никитишна, которая умерла, так и не проснувшись…

Отто Францевич открыл глаза и принялся по кусочкам собирать своё сознание. Мысли не хотели шагать стройными рядами, а вместо этого разбегались тараканами по закоулкам головы, и вслед за ними носилось неприятное эхо.

Отто Францевич несколько минут лежал без движения, напряжённо вглядываясь в темноту. Он не видел, а скорее чувствовал, как краски постепенно возвращаются в мир, а сны, эти жуткие кошмары, отступают.

В комнате потеплело, и тишина была уже не та – добрее и с лимонным запахом. Её нарушал только непривычный, чужой шум с улицы. Такого Отто Францевич не слышал уж очень давно. Он подошёл к окну и осторожно отодвинул занавеску.

Над городом свирепствовала буря, неба не было видно совсем, только сплошная стена дождя. Несколько веток клёна остервенело бились о стекло. Внезапно Отто Францевич понял, что произошло страшное: Абстрактное Зло, конечно же, не разбудило его на закате. Луна!

Луны не было.

Откуда ей взяться, если Отто Францевич безрассудно проспал полночи и не выпустил бедную из заточения?

Спешно одеваясь, Отто Францевич грубо, хоть и очень тихо, ругался и даже пробовал дать самому себе затрещину. Вещи он натягивал в произвольной последовательности: аккуратность в одежде никогда особо его не волновала, а теперь и подавно. Кое-как застегнув рубашку поверх пиджака, огляделся. Где портфель? Вот он, миленький. Отто Францевич торопливо заглянул внутрь. Там было пусто.

Маленькая круглая баночка, наполненная желаниями, мечтами и просьбами, – пропала.

На цыпочках, стараясь не шуметь, Отто Францевич вышел из своей комнаты. В поисках пропажи он первым делом направился в кладовку, где сотни, а может быть, и тысячи таких же баночек стояли ровными рядами на полках, как маринады у хорошей хозяйки. Каждая из них когда-то уже дала жизнь луне, но теперь они были бесполезны. Красивые безделушки, память о прошлом.

В кухне баночки тоже не оказалось, только паучок приветливо кивнул из угла над комодом. На всякий случай Отто Францевич заглянул в гостиную. Там на маленькой кушетке, тихонько посапывая, как когда-то давно его внучка, спало Абстрактное Зло. Рядом, на журнальном столике, стояла баночка и светилась тёплым лунным светом, в котором всё окружающее преображалось – даже Зло казалось сейчас милым и безобидным.

Отто Францевич крадучись подошёл к столику, старательно обходя самые скрипучие половицы, спрятал баночку в карман и покинул комнату. Только в прихожей он позволил себе немного расслабиться и вздохнул с облегчением. Гошенька, проникшийся серьёзностью момента и оттого непривычно тихий, уже ждал у двери.

***

Это была настоящая буря, прекрасная в своём справедливом гневе, направленном, конечно же, только на Отто Францевича и ни на кого больше. Мир, его мир мог быть разрушен! Отто Францевич шёл сквозь дождь, не чувствуя острых уколов ледяных капель. Только луна занимала сейчас его мысли, Отто Францевич слышал, как бьётся она в тесной банке, желая выйти наружу, и бормотал тихонько всякую ерунду, какой обычно успокаивают маленьких детишек:

– Не бойся, милая, не бойся, скоро старый Отто тебя выпустит, и всё будет хорошо.

До озера оставалось каких-то двадцать метров, когда Отто Францевича догнала маленькая запыхавшаяся старушка.

– Опять пугал Никитишну! – возмущённо крикнула она. – И зачем про меня небылицы рассказываешь? Ишь! Нет уже нашей бабушки! Где ж это такое видано!

– После, поговорим об этом после! – Отто Францевич ускорил шаг.

– И Гошеньку надо бы к ветеринару… – невпопад ответила жена.

Озеро казалось совершенно чёрным, дождевые капли покрывали его обыкновенно гладкую поверхность мутной рябью. Старушка и Гошенька остались чуть в стороне, а Отто Францевич, приблизившись к самой кромке воды, достал баночку с луной. Прежде чем открутить крышку, он несколько секунд любовался её причудливым содержимым.

Чёрный камушек с дырочкой посредине отдала ему девочка, которая гуляла в парке с няней. Желание у неё было такое же маленькое и милое, как она сама, – девочка хотела, чтобы родители подарили ей рыжего котёнка. Потемневшую монету вручил Отто Францевичу молчун лет семи, мечтавший стать космонавтом. Половинкой жука поделился кудрявый малыш в синем комбинезоне, который убежал от своего старшего брата и бродил по парку, наслаждаясь свободой.

У всех ингредиентов были когда-то маленькие хозяева.

Сейчас эти крошечные кусочки луны мерцали своим особенным светом, каждый был по-своему хорош, как и те дни, которым они дали жизнь. Но особенно ярко светился хвост ящерицы – его день ещё не наступил, а оттого был бесконечно прекрасным.

Буря внезапно утихла, уступив место оглушительной ночной тишине. Отто Францевич открутил крышку, и луна, теперь уже полная, выплыла из банки прямо в воду. Оставляя за собой серебристую дорожку, она направилась к горизонту.

 

Чёрная дыра вместо сердца

Тебе было тридцать пять, когда ты остановил свой пикап у этой чёртовой забегаловки. Одно неправильное решение, и ты будешь ненавидеть себя всю жизнь. Когда ты вспоминаешь об этом, суставы начинают скрипеть, кости ломит, зубы норовят укусить язык. В этом городе даже собственное тело ведёт себя непредсказуемо.

Потому ты предпочитаешь не вспоминать. Что угодно, только не это.

Но воспоминания коварны, пробираются в мельчайшую брешь, и тщательно продуманная оборона мгновенно рассыпается детскими кубиками.

Тебе было тридцать пять. Ты заказал чашку кофе и черничный пирог.

И остался здесь навсегда.

Такое случается: человек едет с Восточного побережья на Западное. Не такая уж глупая затея, если всё, что у тебя есть, – ржавый пикап тридцать девятого года. Когда ты уходил на войну, у тебя были родители, братишка, дом в Нью-Арке, жёлтый «Форд» и девушка Лиза. Пока ты спасал мир от нацистов, родители умерли, братишка ловко спустил в карты все сбережения и дом в придачу, а сам уехал за счастьем в Калифорнию, прихватив с собой девушку Лизу. Всё, что тебе осталось, – облезлый «Форд» в потёках ржавчины и безмерное удивление. Как можно было за три года превратить новенький пикап в груду ржавого железа?

«Форд» разваливался на глазах, и ты решил устроить ему шикарные проводы длиной в три тысячи миль. Возможно, думал ты, где-нибудь в Форт-Брэгге, прогуливаясь по пляжу, ты случайно встретишь Лизу. Чего не бывает в этой жизни.

Ты собрался проехать всю Америку насквозь и застрял в самом её сердце.

Дело было, конечно, в официантке.

Ты и теперь помнишь её глаза – ядовито-зелёные, прозрачно-синие, оранжево-огненные, как болото, как море, как закат.

Иногда ты заходишь в «Двойной К.» и пристально рассматриваешь девушку за стойкой. Это никак не может быть та самая официантка. Разве что её внучка или правнучка. Возможно, ту звали Энни?

Нет, её всегда звали только так: Элли. Об этом шепчет тебе чёрная дыра, поселившаяся на месте сердца.

Дыра холодна. Из неё веет сквозняком. Дыра коварна. Едва ты закрываешь глаза – падаешь в неё, как распоследний кролик.

А когда долетаешь до дна, тебе снова тридцать пять.

– Эй, мистер, что за номера на вашем пикапе?

– Это номера Массачусетса, зайка. Кто научил тебя заваривать такой вкусный кофе?

Ты никогда не умел лгать, но девочка краснеет от твоей неловкой похвалы, и это лучшая награда за ложь.

– Мистер, мне жаль, но черничный пирог будет готов только через тридцать минут. Утреннюю порцию размели дальнобойщики – они такие прожоры! Может, попробуете фирменный пудинг матушки Грэй?

– Я подожду черничный пирог, детка. Мне некуда спешить.

Тридцать минут. Этого достаточно, чтобы пригвоздить твою жизнь к Невервиллю, словно очередную бабочку к рассохшейся доске.

Ты мог бы сказать:

– К чёрту пирог, милая. Если честно, пироги я не люблю с детства. Классный кофе у вас тут, но мне, пожалуй, пора.

Ты бросил бы пять долларов на стойку. Такие чаевые тебе не по карману, но у этой девочки чертовски красивые глаза.

– Хорошего дня, девочка, – сказал бы ты, выходя под горячее канзасское солнце к своему жёлтому пикапу.

Но ты сказал: мне некуда спешить, детка.

Теперь ты никогда никуда не спешишь.

Кто-то аккуратно прикасается к твоему плечу, ты открываешь глаза.

– Что скажете, мэр? Мне кажется, это отличная идея.

Шериф. Он смотрит на тебя, не мигая. Пусть ты не понимаешь, о чём речь, нужно ответить – ждёт ведь человек.

– Безусловно, – говоришь ты. – Безусловно.

В голове путаются ошмётки воспоминаний. Ты вроде бы знал его ещё мальчишкой. Он был неплохим квотербеком. А ты был совершенно жалким тренером.

Карибский кризис, полёт на Луну, подсолнухи, пикник и нелепая попытка поцеловать страшненькую библиотекаршу, одинокие ночи в кинотеатре и игра в лото по вечерам. Сколько лжи скопилось в этом мусорном баке под названием память.

Ничего этого не было, нет и не будет.

А есть две точки на прямой: точка А и точка Б. Тогда и сейчас.

Точка А, когда тебе тридцать пять и впереди вся жизнь. Точка Б, когда тебе сто, а жизнь так и не началась.

И между ними – чёрная дыра размером в шестьдесят пять лет.

Иногда ты заходишь в «Двойной К.» и пристально рассматриваешь девушку за стойкой. Ты хочешь задать ей всего один вопрос, но вместо этого заказываешь отвратительный кофе.

Зачем спрашивать, если знаешь ответ заранее?

Ты закрываешь глаза столетним стариком, и через мгновение тебе снова тридцать пять.

– Послушай, детка, – говоришь ты. – Что если я не стану ждать этот чёртов пирог? Что если я прямо сейчас уеду на своём славном жёлтом пикапе?

– Но это очень вкусный пирог, мистер. Вы будете жалеть всю жизнь, если не попробуете его.

– Предположим, я люблю жалеть о чём-то всю жизнь. Допустим, это моё хобби. Я коллекционирую сожаления.

– Тогда, конечно, езжайте, мистер. Это будет сожаление что надо. Гордость вашей коллекции.

Ты встаёшь. Надо бы оставить чаевые, но мелочи нет, а пять долларов – не слишком ли много?

Когда ты берёшься за дверную ручку, она говорит:

– Я расскажу вам, мистер, как всё будет. Вы сядете в свой умирающий «Форд» и не отпустите педаль газа, пока ваша правая нога не онемеет. Вы проедете полторы тысячи миль за каких-то тридцать часов. Это будут самые счастливые тридцать часов в вашей жизни. Всего два слова: воздух и свобода. Вы загоните свой пикап, как загоняли лошадей связные федерации в тысяча восемьсот шестьдесят втором. Но это будет достойная смерть для такой рухляди. На зависть любому автомобилю. Вы остановитесь в Форт-Брэгге. Пойдёте прямо на пляж. Крупная галька, обглоданная тысячелетними волнами, шёпот океана, ветер, крики чаек. И самый потрясающий закат из всех, что вы видели. Вы решите, что, пожалуй, пришло время начать всё сначала. В конце концов, у вас руки растут из правильного места и есть кое-что в голове – в отличие от большинства ваших ровесников. Может быть, подумаете вы, стоит отправиться в Нью-Йорк и попробовать себя в рекламе. В этот самый момент появятся они. Это невозможно, таких случайностей не бывает, но, если вы играете в карты, мистер, вы поймёте меня. Это будет как стрит-флеш с раздачи в игре по самым высоким ставкам. Отличный трефовый стрит-флеш. От тройки до семёрки. Представьте, как вы держите карты в руках. Не смотрите сразу на все, а медленно, аккуратно растягиваете в веер, по очереди приоткрывая их в таком порядке: шесть, три, четыре, семь, пять. Все трефовые. Вы не верите своим глазам, руки дрожат. Самая большая удача в вашей жизни и самое горькое разочарование: не дожидаясь начала торговли, соперники сбрасывают карты. Да, мистер. Это будет как самый бесполезный стрит-флеш в вашей жизни. Сначала вы услышите знакомый смех, потом увидите камни, которые швыряет в океан ваш брат Чарли. Потом его самого. Он совсем не изменился, Чарли. У него смех человека, который никогда не встречался со смертью. А Лиза – Лиза похорошела. Вы любили её длинные волосы, но стрижка ей очень к лицу – невозможно отвести взгляд. Они поцелуются, и этот поцелуй, поверьте, разорвёт ваше сердце. Ударит туда, куда так и не смог попасть немецкий снайпер. Этот пляж, этот океан и этот закат – для них, а вы случайный свидетель, карта, вытянутая по ошибке. Может быть, вам просто не стоило возвращаться с войны. Вы достанете из кармана кольт – тот самый, которым в сорок четвёртом убили в упор двух фрицев, славное оружие. Вы достанете этот кольт и не успеете даже подумать «матрёшка» – дурацкое слово, подслушанное у старого русского доктора. Вы не будете целиться. Это ведь так нелепо – целиться в родного брата и любимую женщину. Вы просто начнёте стрелять – в закат, океан, гальку и чаек. Чарли умрёт сразу, он не успеет ничего понять, и улыбка на его лице останется навечно. С этой улыбкой его похоронят, и с ней он будет гнить под землёй, на радость калифорнийским червям. А Лиза будет умирать мучительно, долго. Глядя прямо на вас. Нежность, помноженная на триста семнадцать минут счастья вашей с ней первой ночи и разделённая на девятьсот девяносто тысяч семьсот двадцать три минуты одиночества, – такой это будет взгляд.

Официантка – Элли, так её зовут? – умолкает и принимается усердно протирать стойку, точно тебя тут нет и никогда не было.

Ты медленно отпускаешь дверную ручку и спрашиваешь нарочито равнодушным тоном:

– Что ты сказала сейчас, девочка?

– Я говорю, пирог уже готов, мистер. Может, задержитесь ненадолго? Если, конечно, не очень спешите.

– Неси свой пирог, детка. Мне некуда спешить.