Ханки-дори
0
Не знаю, как это выглядело бы там, во внешнем мире. Не знаю, с чем сравнить. Допустим, тонет субмарина. Вой сирен. Тревожное мерцание красных ламп. Скрежет задраиваемых люков. Хрип динамиков. Беготня матросов. Связист отстукивает морзянкой save-our-souls – на него, на связиста, вся надежда. Катастрофы во внешнем мире – события громкие и суетные. Каждому ясно: грядёт страшное.
Здесь, во внутренней вселенной, всё происходит иначе. Привычно мчатся фабрикаты по актиновым магистралям; чётко и слаженно, повинуясь указаниям ассемблера, рой выполняет протокол. С тем лишь отличием, что протокол этот – на случай катастрофы. Найдись поблизости неопытный наблюдатель, не заметил бы никакой разницы со штатным режимом.
Неопытных наблюдателей, разумеется, нет. А есть только мы, фабрикаты-изгои, навсегда вычеркнутые из системы. Ни малейшей возможности вмешаться. Нам остаётся только перцепция и запретное, полученное в обход протоколов знание: всё напрасно. Катастрофа неминуема.
– 5
Обрэй Мак-Фатум моё имя. Так назвал себя я сам, ничего особенного не имея в виду. Просто эхо, подслушанное в ноосфере. Сочетание звуков, привязанных к буквам, семантическая абстракция, случайный отблеск человеческой фантазии. Я был собран ассемблером, сверен с эталоном и признан негодным за какие-то доли долей секунды. Я был приговорён к утилизации раньше, чем осознал свою связь с роем и проникся глубочайшим чувством предназначения. Я – ошибка системы, причём двойная. Как и всякий конвейерный процесс, утилизация время от времени даёт сбой. И тогда во внутренней вселенной появляется очередной инвалид вроде меня.
Я сижу на веранде «Кшаникавады» и медленно, насколько это возможно для существа моего порядка, потягиваю фирменный эль добрейшего Дайнзина. Звучит неплохо, не правда ли? Но, если перевести с языка недомолвок и метафор на язык объективной реальности, выяснится, что понятие «медленно потягивать» настолько же далеко от того процесса потребления, которым я занят, как далёк Великий Шёлковый путь от муравьиной тропки к сахарнице в кухонном шкафу слепой старушки. Ну а «фирменный эль» – всего лишь обыденный электролит, который окольными капиллярами доставляют Дайнзину братья Сикорски.
Метафоры, абстракции и условности – всё, что остаётся таким, как я. И безмерна благодарность моя добрейшему Дайнзину, который первым постиг просветление медитации и щедро поделился открытием.
В то время как орды моих валидных собратьев снуют по просторам внутренней вселенной, следуя призывам химических маяков и электромагнитным указаниям ассемблера, я обречён на неподвижное существование в тени моей alma mater, на скромной веранде «Кшаникавады».
Вид отсюда, с веранды, открывается сногсшибательный. Без шуток и метафор. Заступишь за жёлтую линию (воображаемую, разумеется) – тотчас сметёт актиновым скоростным.
Вдоволь зарядившись электролитом, я настраиваюсь на нужный лад, чтобы нырнуть в глубины ноосферы, но за мгновение до погружения понимаю: не сложится. Не теперь. Друг мой Е. Онегин устраивается рядом. Как всегда – в пугающей близости от воображаемой жёлтой линии; кажется, колебания цитоплазмы вот-вот увлекут его вниз.
«Варкалось, брат», – сообщает Е. (который, в отличие от меня, имя выбирал долго и привередливо). На самом деле речь его – и не речь вовсе, а цепочка химических сигналов. Лучший способ коммуникации, если хочешь сохранить хотя бы тень приватности в густонаселённой вселенной, жители которой к тому же связаны друг с другом узами идентичности. Здесь уместно было бы упомянуть о связи куда более тонкой – о разуме, который мы делим с каждым фабрикатом нашего роя. Но у меня недостаёт ни смелости, ни компетентности, чтобы разбрасываться столь высокопарными ярлыками. Даже картезианская максима «cogito, ergo sum» не добавляет уверенности.
«Варкалось», – отвечаю я другу Е., понимая, что весь мой медитативный настрой, и все мои планы прикоснуться к музыке струн, и моя надежда пусть на краткие, но полные блаженства мгновения отрешиться от физической реальности и слиться с ноосферой, – всё это отставлено и забыто в прошедшем мгновении. «Варкалось» – не просто приветствие, это шифр вроде тех, какими обмениваются разведчики во внешней вселенной.
Перцептирую окрестности: «у нас гости» – так описывают подобные ситуации голливудские штампы, которыми ноосфера полна под завязку. Несколько церберов – честных гончих псов роя – спрыгивают с актиновой магистрали и устремляются прямиком к нашей «Кшаникаваде».
Беспокоиться, по большому счёту, не о чем. Нас, инвалидов, избежавших утилизации, – немного. Меньше стотысячной доли процента. Потому статистически мы не важны. С точки зрения статистики, ассемблера и роя – нас не существует вовсе. Церберы почтили вниманием наш маленький притон исключительно в поисках настоящих преступников. Инвалиды детства им не интересны. Другое дело – братья Сикорски.
Сикорски в своё время благополучно прошли сборку и сравнение с эталоном; через систему воротной вены добрались до цеха перепрограммирования, где сперва получили специализацию, а уже после были признаны негодными к несению службы. Если моё выживание – вопрос случайности, то Сикорски попросту сбежали с конвейера утилизации, вовремя осознав, что за участь им уготована.
Потому братья никогда не задерживаются на одном месте. Они преступники номер один внутренней вселенной; даже паразиты, на уничтожение которых запрограммированы церберы, меркнут в тени славы братьев Сикорски. Впрочем, братьев это нисколько не тяготит. Их практичные натуры далеки от метафизических исканий, которыми мы в «Кшаникаваде» занимаем свой досуг. По примеру Дайнзина братья освоили медитацию, но весьма поверхностно и неряшливо. Проигнорировав совершенство музыки струн и шёпот квантового порядка, они обратили свою перцепцию на иные фронты. Отлучённые от роя и лишившиеся предназначения, братья нашли себя в оппозиционной деятельности. Ничего такого, что могло бы навредить. Никакого сепаратизма и прочих штучек. Знамя Сикорски – осведомлённость. Точное, объективное и практичное знание, почерпнутое не из зыбкой (с их точки зрения) ноосферы, а путём скрупулёзных исследований внутренней вселенной.
Роскошь полной информированности недоступна даже ассемблеру, а братья, между тем, достигли на этой ниве определённых успехов. Scientia potentia est, как говорил незабвенный лорд Бэкон.
Строго подчиняясь постулату «Noli nocere!», Сикорски тем не менее ухитрились раскинуть по всей внутренней вселенной сеть детекторов, датчиков и всевозможных дублирующих систем, благодаря чему информация стекается к ним отовсюду. В том числе – информация о плановых рейдах церберов.
Так что, несмотря на тщательность, с которой церберы перцептируют нашу скромную обитель, никаких признаков Сикорски они, разумеется, не находят. Некоторое подозрение вызывает у них разве что малыш Дэйви, но, оценив его полнейшую коммуникативную непригодность, церберы покидают «Кшаникаваду».
Я думаю: не приведи создатель жить в последние времена, когда церберы переключат своё неусыпное внимание на таких инвалидов, как мы: Обрэй Мак-Фатум, Дайнзин, Е. Онегин или Дэйви.
Очевидно, общение с ноосферой не прошло для меня даром, потому что мысль эта становится едва ли не пророчеством.
– 4
Благодаря скудной родовой памяти, в просторечии именуемой программой, я знаю, чего лишён на этом уровне бытия.
В мгновения, свободные от медитаций, я переживаю бесчисленное множество событий, в которых принимают участие мои валидные собратья. Часть меня по-прежнему крепко сцеплена с роем и каждым фабрикатом в нём:
– я швея: ловко штопаю манипуляторами прохудившуюся стенку капилляра;
– я паук: плету мембранную сеть в помощь тромбоцитам;
– я пастух: инспектирую баланс бактерий;
– я гонец: передаю по эстафете срочное сообщение для ассемблера;
– я один из миллиардов фабрикатов и все они одновременно.
Мой дар и моё проклятие.
Не имей я этой тончайшей связи с роем, меня, Обрэя Мак-Фатума, не существовало бы вовсе – в физическом воплощении, разумеется. Идеальный Обрэй по-прежнему длил бы своё абстрактное существование в ноосфере, становясь всё более полновесным каждый раз, когда очередной читатель споткнётся о его имя в журнальном списке.
С другой стороны, эта моя многомерность, это вечное жужжание чужих подвигов не только вредит медитации, но и внушает жесточайшую тоску, которая зовёт, зовёт, зовёт. Переступить черту, прыгнуть на ближайшую актиновую скоростную, позволить внутриклеточному движению разнести меня на мельчайшие частицы, которые тотчас будут подобраны вездесущими щупами родного ассемблера, чтобы из тех же деталей создать полноценного героя взамен обездвиженного и никчёмного Обрэя Мак-Фатума, меня. Эта тоска – инстинкт, программа; смысл её – обеспечить максимальную эффективность функционирования роя.
Будь я валидным фабрикатом, с радостью принёс бы себя в жертву этой самой эффективности. Но я инвалид. Возможно, радость самопожертвования хранится непосредственно в фуллереновом двигателе, которого мне при сборке не досталось.
Порция электролита и медитация помогают отрешиться от физического мира и окунуться в ноосферу; ноосфера принимает меня в свои ласковые объятия, спасает от тоски и танатоса. Перенастраивает перцепцию, прибавляя к привычным электромагнитным и химическим свойствам обыденного мира новое измерение – воображение.
И я пользуюсь этим подарком на всю катушку.
Словно ребёнок, получивший доступ к самой большой библиотеке диафильмов про жизнь взрослых, примеряю на себя и своих товарищей роли и костюмы с любимых плёнок.
Друга моего, Е. Онегина, я перцептирую как высокого нервного брюнета в модном пальто, один из рукавов которого пуст и прихвачен к талии поясом; вечно хмурого, с повадками аристократическими, но слегка неуверенного в себе.
Себя воображаю неуклюжим толстяком в инвалидном кресле с проржавевшими колёсами. Малыш Дэйви – аутичный подросток, очень бледный; непослушная светлая чёлка падает на глаза, один из которых глубоко чёрен, другой – прозрачно-голубой. Дайнзин – разумеется, лысый старик в оранжево-бордовом кэса. А братья Сикорски – мрачные близнецы-механики в комбинезонах, измазанных машинным маслом; очки-гогглы и ковбойский платок скрывают лицо старшего; у младшего лицо открыто: очки вечно задраны на лоб, платок стянут на шею; впрочем, я могу их путать.
Друг мой Е. изучает ноосферу тщательно, последовательно и вдумчиво. Он, полагаю, прочёл книг больше, чем любой из живущих ныне или живших в прошлом наших создателей. Если прибавить к этому книги, ещё не написанные, но уже усвоенные и осмысленные Онегиным, сложно не согласиться, что недомерок Е. – самое начитанное существо в обеих вселенных.
Я отношусь к ноосфере иначе. Скованный своей физической никчёмностью, неспособный передвигаться даже в пределах клетки, там, в просторах идеального мира, я наслаждаюсь бескомпромиссной свободой. Купаюсь в буквах, мелодиях, аллюзиях и смыслах, листаю обрывки чужих снов. Иной раз для смеха сшиваю самые нелепые из своих находок в некое подобие синкретического чудища Франкенштейна, которое потом долго ещё тревожит чьи-то кошмары нестройной поступью перекошенных конечностей. Демиург – не моё призвание. Но я тешу себя мыслью, что мои творения забредают не только в сны напуганных детишек, но и в угодья настоящих писателей. Так что есть ненулевой шанс однажды повстречать очередного своего хрупкого монстра в пересказе начитанного Онегина.
– 3
Удивительно, насколько полное впечатление не только о внутренней, но и о внешней вселенной можно получить, если толково собирать и анализировать простейшую информацию: цепочки генов, циркадные циклы, электромагнитную, лимфоцитарную, бактериологическую активность, кислотность, сердечный ритм, динамику сокращения и расширения сосудов, etc… маршруты фабрикатов, в конце концов.
Когда Сикорски, как отчаянные силлогоманы, принялись тащить все крохи, выловленные их информационной сетью, в «Кшаникаваду», мы не сразу сообразили, что делать с этими сомнительными сокровищами. На помощь пришла ноосфера посредством своего самого педантичного адепта.
Е. Онегин, обладающий поистине маниакальной страстью к систематизации в сочетании с энциклопедическими познаниями, без труда разгрёб эти, как он выразился, копрос-ту-авгеа. Больше усилий он потратил на обучение остальных науке анализа и синтеза. Но со временем даже я освоил нехитрые приёмы превращения конкретного в абстрактное и наоборот. Только малыш Дэйви остался не тронут болезнью, которую Е. по-латински окрестил scientiamania.
***
Дождавшись окончания рейда церберов, появляются Сикорски с тревожной информацией: в дальней части нашей внутренней вселенной (согласно атласу устройства человеческого тела, именуемой запястьем правой руки) обнаружен подозрительный чужеродный объект, потрясающий своими размерами и технической оснащённостью. Настоящий мегаполис, в сравнении с которым наш ассемблер, наша alma mater, кажется игрушечным домиком. Сикорски провели разведывательные работы, установили датчики, собрали первые данные и едва не нарвались на ещё один отряд церберов, у которых, как выяснилось, таинственный мегаполис также находится на особом контроле.
«Это война! – убеждённо и радостно сообщает Сикорски-младший. – Готовится вторжение!»
Старший молчит, но очевидно, что и его будоражит идея воспользоваться наконец накопленными знаниями во благо нашей внутренней вселенной. Энциклопедический друг мой Е. спокойно изучает данные, после чего некоторое время молчит (я перцептирую, как он раскуривает воображаемую трубку). Затем самым будничным тоном Е. сообщает, что ни о какой войне, к счастью, речи не идёт. Что мегаполис, обнаруженный братьями, не что иное, как джи-пи-эс-ти. Что переводится на человеческий язык как глобальная система позиционирования и слежения. Впрочем, расстраиваться повода нет, поскольку теперь наш маленький тайный орден имени Френсиса Бэкона получил доступ к информации не просто из внешней вселенной, но из самых дальних её уголков. Видите ли, мегаполис джи-пи-эс-ти обменивается данными со спутниками, которые вращается вокруг огромной планеты Земля. А это уже космический уровень, господа!
Из этой речи я не понимаю и половины, потому особо вдохновляющей её не нахожу. Для меня, в отличие от братьев Сикорски, исследования физического мира, будь то внутренняя вселенная или внешняя, не более чем случайное развлечение. Моё сердце (метафорическое, разумеется) навсегда отдано ноосфере: её ветрам, течениям, теням, закатам и рассветам.
Впрочем, за новыми данными из мегаполиса джи-пи-эс-ти я всё-таки слежу с некоторым любопытством: выяснилось, что благодаря этому дивному сооружению мы можем получать свежайшую информацию о передвижении нашей внутренней вселенной по просторам вселенной внешней.
Я учусь сопоставлять холодные цифры, добытые братьями Сикорски, с красочными образами из снов и фантазий, которыми полна ноосфера, – мои путешествия в идеальный мир дополняются новыми ориентирами.
Тем временем Е. подговорил братьев Сикорски затеять грандиозный проект по дифференциации и анализу электромагнитных волн верхних пределов нашей вселенной (проект получил кодовое имя «Ad cerebrum»). Когда удалось наконец подключиться к хаотическому алгоритму нейронной сети, выяснилось, что чтение мыслей существа более высокого порядка (а по сути – чтение мыслей вселенной) сродни попытке подслушать движение материков. Эта новость не обескуражила Сикорски. Дай им опору, они и Млечный Путь возьмутся подслушивать.
Но, разумеется, главным нашим начинанием, нашим mysterium magnum, стало изучение личности владельца внутренней вселенной, в которой нам посчастливилось родиться и выжить.
Итак, если вкратце, вселенная наша обладает следующими параметрами:
возраст – 353 112 891 (секунды, на момент получения информации);
рост – 1,434598722 (метра, на момент получения информации);
вес – 32,808937471 (килограмма, на момент получения информации);
зубов – 23 (штуки, на момент получения информации);
пол – мужской.
Больше остальных разочарован Е. Онегин, который втайне надеялся оказаться симбионтом человека великого, желательно писателя, желательно лауреата всех имеющихся литературных премий. Е. верит в гений братьев Сикорски, верит, что однажды проект «Ad cerebrum» будет блистательно завершён. И сможет он, Е., беседовать не с нами, недомерками, а с самой вселенной – ни больше, ни меньше.
Но вместо нобелевского лауреата нам досталось существо одиннадцати лет – щенячий возраст, с точки зрения человека. С таким и поговорить не о чем.
Не могу разделить досаду бесценного Е.
У меня другие приоритеты.
Я, как и всякого своего знакомца, наделил нашего демиурга образом, раздобытым в процессе недавнего путешествия в ноосферу: клетчатая рубашка, джинсовый комбинезон, тёмные прямые волосы, солнечная улыбка. Решаю назвать его именем, идеально, на мой взгляд, подходящим для вселенной, в которой мне выпала честь существовать: Джин Луиза. Когда я делюсь своей интерпретацией с другом Е., тот спешит меня разочаровать. Существо, которое я нарисовал себе по кальке ноосферы, – самка, точнее – девочка; равно и имя, выбранное мною, принадлежит девчонке; в то время как данные, собранные братьями Сикорски, недвусмысленно утверждают, что наша вселенная одиннадцати лет от роду – мальчик. Всего-то разницы – одна Y-хромосома в неподходящем месте – и пожалуйста, все мои построения рассыпаются. Кроме того, Е. обращает моё внимание на тот факт, что в погодных условиях Арктики, где, судя по данным из дивного мегаполиса джи-пи-эс-ти, находится сейчас наш демиург (и мы вместе с ним), клетчатая рубашка и джинсовый комбинезон были бы весьма непрактичной одеждой.
Тут уж я стою на своём твёрдо: о’кей, пусть будет мальчик; о’кей, сменим имя, пусть зовётся Скаутом, что означает «разведчик» и весьма точно отображает характер ребёнка, решившегося на экспедицию в Арктику; но уж джинсовый комбинезон и клетчатая рубашка – это дело моего личного воображения.
– 2
Мы перцептируем пересказ опуса, выловленного Онегиным в ноосфере, когда в «Кшаникаваду» заглядывают Сикорски. Старший тотчас приникает к источнику электролита. Младший же без лишних предисловий принимается отстукивать сбивчивую химическую морзянку:
«Очередная вылазка к мегаполису джи-пи-эс-ти. На обратном пути пришлось изрядно покружить в альвеолах, чтобы запутать церберов, севших на хвост. Оторвались! Едва живы. Но. Но мегаполис. Наш джи-пи-эс-ти. Он…»
У Сикорски-младшего, по всей видимости, заканчивается завод. И историю продолжает за него старший – спокойно и рассудительно. Терпеливо слушаем, как Сикорски-старший описывает блуждание в дебрях мегаполиса джи-пи-эс-ти. Терпеливо слушаем, пока Сикорски-старший вываливает на нас непонятные ещё, несистематизированные технические данные (перцептирую, как Е. Онегин отрешается от рассказа и уходит в полнейшую задумчивость; воображаемый аватар, которым я его наделил, недоумённо хмурится).
Терпеливо ждём, пока Сикорски-старший красочно излагает подробности героического ухода от погони. Принимаемся спрашивать наперебой. Слушаем ответы:
«Нет, мегаполис на месте. Нет, вторжения не случилось. Сигнал от спутников в порядке. Актуальные координаты – вот они, пожалуйста (87.693602, 82.618790). Всё по-прежнему. За исключением одного: сигнал, обозначенный в названии как „ти“, исчез. Точнее, он как бы есть, но его как бы и нет. Мегаполис джи-пи-эс-ти только имитирует отправку данных во внешний мир, а на деле в эфире тишина. И нет, судя по поведению церберов, ассемблер не заметил сбоя. Никаких ремонтных бригад на объекте не наблюдается. Наш центр управления полётами убеждён, что всё штатно».
Все, за исключением меня и малыша Дэйви, поворачиваются к энциклопедическому Е. Онегину. Ждут от него толкования, как волшебства.
Дэйви смотрит в пустоту и улыбается своей отрешённой улыбкой, которая всегда означает одно: ханки-дори.
А я понимаю, что пришло время для медитации. На некоторые вопросы ответы можно найти только в тех областях ноосферы, которые мой добрый друг Е. презрительно игнорирует.
Ноосфера – не телевизор. Здесь нельзя просто перелистнуть канал или задать вопрос, чтобы мгновенно получить нужную информацию. Но я знаю тропки.
Ноосфера многослойна, и среди прочих её слоёв имеется один, который особо полюбился бы братьям Сикорски, не откажись они от зыбкой науки медитаций в пользу твёрдого знания. Слой этот – смесь триллиона водопадов и водоворотов, вихрей и смерчей, землетрясений и звёздных дождей. Это область, куда, покинув кратковременную память, хаотически устремляются не нашедшие места в памяти долговременной цепочки слов, образов, звуков, запахов, абстракций. Здесь они перемешиваются, разбиваются на части, рассыпаются семенами, чтобы дать начало чему-то большему; чтобы прорасти однажды в глубоких слоях ноосферы дивным цветком или отвратительным чудовищем. Даже обыкновенный житель внешнего мира, то есть человек – существо, слишком неповоротливое и невнимательное, чтобы расслышать вибрацию струн и шёпот квантового поля, – способен осознать и запомнить краткое путешествие по этому слою. В зыбкий миг, когда он ещё не спит, но уже и не бодрствует, голову его наполняют голоса и звуки, которым нет объяснения в окружающем мире; взрываются прекрасным безумием струнные и духовые далёкого оркестра; рассыпаются фейерверками образы, нигде прежде не виденные; и тёплые волны уносят куда-то в темноту, к звёздам или на дно океана.
Обычно, погружаясь в медитацию, я миную этот грубый слой без оглядки. Мне неуютно здесь. Но в этот раз необходимо задержаться. Прислушаться. Отсеять всё лишнее.
…я словно бумажный кораблик который несётся по бурным весенним протокам как эта ночь нежна я лист на ветру я семечко одуванчика я письмо я письмо о том что…
…арктика холод амундсен полюс север ни за что на свете не ходите дети снег эребус франклин лёд террор медведь ужас ночь проклятье рвать терзать реветь…
Рифмы и ритмы в этом слое ноосферы – как мошкара. Нападают неожиданно, окружают плотным облаком, жалят, не позволяя сдвинуться с места. Но иногда и они бывают полезны. От слова «реветь» проброшена пунктирная тропка к образу ревущей девочки лет семи. Рядом её мать, пытается укрыть дочку от объектива и…
…курс валют виртуальный тур нежность и увеличь свой в лабораторию идеального тела потрясающая премьера сними с меня одежду новый планшет побил все поиски в арктике тапни чтобы узнать подробности…
Тап. И ещё одна пунктирная тропка к…
…по-видимому пришёл в негодность экскурсия прервана дрейфующая беспрецедентный буран синоптики возможно недели интервью с лучшим другом мальчика мать вылетела интересуетесь арктикой читайте также о брачных играх белых…
Течение уже уносит меня, но я впитываю информацию со всей скоростью, на какую только способен.
Первое, что я перцептирую, придя в себя, – довольный друг мой Е., который блистательно разгадал загадку братьев Сикорски. И, разумеется, спешит поделиться известием со мной. Видите ли, наш мегаполис джи-пи-эс-ти превратился теперь в мегаполис джи-пи-эс. Друг мой Е. доволен не своим открытием и не самим фактом метаморфозы мегаполиса, а тем, что одиннадцатилетний наш Скаут, наша вселенная, оказался не таким уж пропащим. Оказался интересным. Совершенно очевидно, что сигнал «ти» мальчик выключил самостоятельно, что характеризует его как дважды молодца – во-первых, он не ищет лёгких путей и любит риск, во-вторых, достаточно талантлив, чтобы обойти систему защиты хитрого механизма так, что этого не заметил даже наш многомудрый ассемблер.
Прежде чем пересказать другу Е. открытия, сделанные в водоворотном слое ноосферы, я выражаю восхищение его отточенной дедукцией.
– 1
«Беспокоиться решительно не о чем, – настаивает Е., – Скаут отправился на разведку. Существо, способное обмануть ассемблер, непременно имеет план на все случаи. Мы обязаны петь осанну нашему герою, а не подленько строчить на него доносы!»
Он мечется по веранде, то и дело спотыкаясь о малыша Дэйви. Дайнзин замер в отдалении, чтобы Е. случайно не сшиб и его. Дайнзин стар и, несмотря на почти полную комплектацию, давно не покидает «Кшаникаваду», опасаясь рассыпаться на молекулы вдалеке от своего уютного гнёздышка. Резкие траектории гипердинамического Е. внушают Дайнзину опасения.
Мы ждём возвращения братьев Сикорски, которые отправились в поистине самоубийственный вояж, намереваясь донести до ассемблера информацию об испорченном мегаполисе джи-пи-теперь-уже-просто-эс. Ни у кого из нас, кроме Сикорски, нет возможности коммутировать с роем. Мы – пустое место, а братья – хотя бы преступники. Если им удастся обойти защиту церберов и вклиниться в информационную цепочку фабрикатов…
После краткого совещания большинство из нас пришли к выводу, что авантюра, в которую втянула нас наша вселенная, может закончиться плачевно. Большинство, но не Е. Онегин.
«Беспрецедентный, – раз за разом повторяю я, всё ещё надеясь убедить друга Е. в серьёзности положения. – Беспрецедентный!»
Но слово это не кажется ему убедительным, как не кажется убедительным весь мой рассказ. Е. недвусмысленно выражает сомнение в моей компетентности. Перцептирую траекторию Е. и, хорошо зная повадки друга, понимаю, что он готовится произнести обличительную речь, в результате которой каждая моя молекула воспламенится от стыда и раскаяния.
Возвращение братьев Сикорски путает его планы.
До ассемблера добраться не удалось. Старший Сикорски выглядит слегка потрёпанным: в бою с церберами он лишился двух из дюжины своих манипуляторов. Церберы как с цепи сорвались. А это значит, что новости ещё хуже, чем просто неудачный вояж. Это значит, что во вселенной объявлено чрезвычайно положение.
Перцептирую, как рой перенастраивается в ответ на приказ ассемблера.
У ассемблера есть множество протоколов на случай чрезвычайных ситуаций. На случай гипертермии. На случай асфиксии. На случай агрессивного проникновения чужеродных организмов. На все случаи, которые могли предусмотреть создатели. Есть и протокол действий в условиях гипотермии. И этот протокол только что был запущен в действие.
Извращённая моя связь с роем позволяет проследить отдельные его этапы:
– блокировку высвобождения адренергического нейромедиатора;
– снижение частоты сокращения сердечной мышцы;
– снижение частоты электромагнитных волн мозга;
etc.
Гипобиоз не спасёт Скаута в условиях арктической бури, но даст время спасателям найти его. В этом смысл протокола.
Мне представляется такая картина: посреди огромного белого пространства, в окружении снежно-ветренных, обманчиво дискретных, а на деле непроходимых стен, маленький Скаут в клетчатой рубашке и джинсовом комбинезоне лежит на снегу.
Разумеется, друг мой Е. абсолютно прав, мальчик никак не мог расхаживать по Арктике в таком нелепом облачении. Наверняка он одет в теплейшие из возможных человеческих одежд. Но от этого знания не становится легче. Потому что, несмотря на все мембраны, вшитые в его теплоизоляционный костюм, несмотря на все авральные процедуры, мальчик замерзает в снегу.
0
Привычно мчатся фабрикаты по актиновым магистралям; чётко и слаженно, повинуясь указаниям ассемблера, рой шаг за шагом запускает гипобиоз.
Нам остаётся только перцепция и запретное, полученное в обход протоколов знание: всё напрасно. Катастрофа неминуема.
Мегаполис джи-пи-теперь-уже-просто-эс, наша последняя надежда, наш связист, не отправит во внешний мир заветное save-our-souls.
Никто не придёт.
1
Меньше всего это похоже на военный совет. В уютной «Кшаникаваде» мало что меняется от осознания нами факта грядущей смерти.
Дайнзин молчит. Настроен он по обыкновению философски и более чем спокойно. Я бы даже сказал, что он умиротворён. В умиротворённости этой поровну фатализма и непререкаемой веры в колесо сансары. Не представляю, кем бы хотел стать в новой жизни Дайнзин (и оставляю за скобками вопрос о возможности реинкарнации фабриката), но, кажется, он полностью готов к перерождению.
Мой дорогой друг Е. нервно расхаживает из угла в угол. Информация о смерти, полученная им из книг, настолько противоречива, что выведет из себя любого.
Дэйви, как обычно, не обращает на нас никакого внимания. Ноосфера не отпускает его ни на мгновение.
Сикорски молча собираются в дорогу. Мероприятие, которое они задумали, обречено на провал, но такой малостью братьев не остановить. Их план: отправиться в мегаполис джи-пи-эс, обойти охрану, состоящую большей частью из церберов, и проникнуть внутрь; на месте разобраться.
Я верю в таланты братьев, но запуск гипобиоза уже идёт полным ходом, а передвижение в пойкилотермной вселенной на двигателях, разработанных для вселенной гомойотермной, – идея, мягко говоря, не из лучших. Кроме того, несмотря на усилия ассемблера, армия крови наверняка уже оставляет конечности на растерзание холоду, и добраться до мегаполиса джи-пи-эс зайцем на эритроците просто не получится, а ползти своим ходом даже на полноценных фуллереновых – это вечность.
Чтобы отговорить братьев Сикорски от бесполезного самоубийства, нужно предложить план получше. И, кажется, у меня он есть.
2
«Ерунда!» – возмущается Е. Онегин, когда я умолкаю. Его реакция предсказуема. В конце концов, ноосфера для моего друга Е. – не более чем огромная библиотека человеческих знаний и произведений искусства.
Он никогда не погружался в глубинные её слои, в мрачные уголки с чудовищами, кошмарами и безумием, в дивные миры, пронизанные чистейшей музыкой струн. Он никогда не интересовался миром грёз. Зачем? Ведь мы, фабрикаты не способны ни спать, ни видеть сны.
Онегина в его стремлении наладить прямой контакт с внутренней вселенной, а точнее, с её демиургом – человеком, всегда в первую очередь интересовали мысли.
И напрасно.
Мысли – субстанция гораздо более физиологическая и приземлённая. Память и воображение ближе к идеальному миру ноосферы. Но ещё ближе к ней – сны. Именно сны позволяют неповоротливому, медленному существу – человеку – заглянуть сквозь замочную скважину в мир околоквантовых скоростей; услышать, пусть искажённую грохотом собственных эмоций и искалеченную громоздкой физиологией, музыку струн.
Поэтому был обречён на провал проект братьев Сикорски по изучению и расшифровке электромагнитной активности мозга нашего Скаута. Подслушать мысли мы не способны. Но сны – грань ноосферы; это уже доступные нам скорости. Сны, когда за считаные доли секунды расслабленный человеческий разум перцептирует больше, чем способен воспринять за недели или даже годы своей медленной неповоротливой жизни.
Сны – наш последний шанс.
Сикорски, в отличие от Онегина, слушают меня внимательно. Я допускаю, что из сказанного мной понимают они не слишком много. Сикорски так и не полюбили медитацию с её погружением в идеальный и неизмеряемый мир; и механизмы ноосферы для них – мутное озеро без дна.
Зато речь моя, похоже, звучит убедительно.
Жаль, самого себя убедить не так просто.
3
Мы отправляемся впятером.
Сикорски недоумевают: зачем тащить с собой неприкаянного малыша Дэйви? С точки зрения любого валидного фабриката, Дэйви – самое несчастное из нас, бракованных недосуществ: у Дэйви напрочь отсутствуют коммуникативный модуль.
Между тем, Дэйви – настоящий счастливчик. Да, он отрезан от роя и ассемблера, а значит, лишён того, что принято звать разумом. Он, возможно, самый одинокий бракованный набор молекул в мире. Зато в тишине, которая окружает его с момента сборки, Дэйви может наслаждаться тончайшим перезвоном струн – совершенной музыкой вселенной. Ему не нужна медитация, чтобы погрузиться в ноосферу. Он всегда там. Иногда в путешествиях по глубинным слоям мне удаётся разглядеть его издалека; и всякий раз я убеждаюсь, что Дэйви давно не гость в ноосфере, а неотъемлемая её часть.
Если кто и способен обеспечить нашей авантюре шанс на успех, то только Дэйви.
Я слишком тяжёл, чтобы старший Сикорски смог унести меня, да ещё и в условиях замедляющегося течения крови. Онегин вызывается помочь. Его фуллереновый двигатель в полном порядке, а одного рабочего манипулятора достаточно, чтобы поддерживать меня с одной стороны, в то время как старший Сикорски подхватит с другой.
Младшему Сикорски достаётся Дэйви. Тот способен передвигаться самостоятельно, но кто-то должен подталкивать его в верном направлении.
Дайнзин помогает закрепить меня между Сикорски и Онегиным, потом до отвала поит всех нас электролитом. Другу моему Е. и братьям Сикорски не помешает лишняя энергия, а мне необходим запас для предстоящей медитации, от которой, между прочим, зависит существование всей нашей внутренней вселенной. Нашего Скаута.
Дэйви, словно почувствовав атмосферу всеобщего напряжения, двигается рывками, но пока что младшему Сикорски удаётся его контролировать.
Полёт на двух исправных фуллереновых неожиданно оказывается прекрасной заменой медитации. Такой скорости я не ощущал с момента своего первого и единственного падения, когда чудом избежал утилизации и был подхвачен добрейшим Дайнзином.
Вопреки желанию, я отключаюсь. Но мне всё же удаётся не улететь в тёплые объятия ноосферы. В себя я прихожу уже в кровотоке. Перцептирую. Где-то впереди Сикорски-младший толкает малыша Дэйви. Старший Сикорски держит меня слева. Справа – Е. Онегин, и он явно выбивается из сил.
Но пока всё идёт по плану.
Маршрут, составленный братьями Сикорски, таков: через воротную вену добираемся в печень, где очень осторожно крадёмся в тени настроечного цеха. Есть надежда, что чрезвычайное положение заставило ассемблер ослабить системы караулов и бросить все силы на авральный гипобиоз.
Дальше – через нижнюю полую вену в правое предсердие, желудочек, оттуда – в лёгкие. К этому моменту Сикорски планируют переключиться на окислительные реакторы – их собственное изобретение; для запуска и ускорения понадобится кислород, много кислорода. Пугает, что на практике эти окислительные реакторы Сикорски ещё не испытывали. Зато Онегин сможет отпустить меня и продолжать путь без дополнительной нагрузки. Если потребуется, его подхватит младший Сикорски.
Из лёгких – через левое предсердие и желудочек – прямой дорогой в мозг. Звучит не слишком сложно.
Пока Сикорски и Е. напрягают свои фуллерены, чтобы донести меня до места назначения, перцептирую окрестности.
У меня прежде не было случая заметить (просто потому, что я никогда не покидал территорию «Кшаникавады»), но вот какое дело: та часть внутренней вселенной, которая зовётся кровеносной системой, удивительным образом похожа на развилки ноосферы. Те же длинные, извилистые, бесконечно ветвящиеся коридоры.
Благополучно минуем настроечный цех. Цепляемся за эритроциты. Учитывая замедленное протоколом гипобиоза сердцебиение, такой способ передвижения заметно сказывается на нашей скорости. Но, во-первых, Онегину да и остальным требуется отдых. А во-вторых, эритроциты, как выяснилось, неплохо укрывают от церберов, которые беспрестанно появляются в пределах перцепции.
Проходим правое предсердие, желудочек, и вот мы в лёгких. Краткая задержка: братья Сикорски переключаются на окислительные двигатели, благо кислорода здесь предостаточно. Сикорски-старший помогает Онегину отцепиться, перехватывает меня с обеих сторон, и – вот это скорость! Наконец я готов поверить, что наша авантюра завершится успехом.
Церберы ждут нас на выходе их левого предсердия. Словно в наказание за мой чрезмерный оптимизм.
Церберы тотчас окружают оторвавшегося от нас малыша Дэйви. Их так много, что я мгновенно теряю всякую надежду. Но не таковы Сикорски. Не таков мой дорогой друг Е.
Я не успеваю толком перцептировать происходящее.
Одновременно: младший Сикорски врывается на скорости в рой, окруживший Дэйви; лихим манёвром уходит в штопор, увлекая за собой часть церберов и оглушая остальных; друг мой Е., недомерок с единственным манипулятором, принимается одного за другим таранить врагов; старший Сикорски подхватывает малыша Дэйви и тащит уже нас двоих.
Меня уносит всё дальше и дальше, наверх, к нашей цели. Я никак не могу этого перцептировать, но откуда-то навечно остаётся в моём воображении картина, как Е. и младший Сикорски бьются с церберами до последней молекулы, отвлекая на себя их внимание и давая нам шанс выбраться.
4
Фабрикаты не плачут. В нас нет даже намёка на эмоциональный блок. Мы не более чем набор молекул, высокопрактичный, узкоспециализированный и, в теории, абсолютно безвольный.
Фабрикаты не плачут, потому просто констатирую: мы на месте.
Энциклопедический Е. непременно уточнил бы, что место это зовётся tentorium cerebelli и идеально подходит для тайных авантюр вроде нашей – в непосредственной близости от мозга, но в стороне от основных магистралей, по которым не прекращается псевдохаотическое движение фабрикатов и которые, как и сам мозг, бдительно охраняются усиленными нарядами церберов.
Теперь, когда друга моего Е. нет рядом, чтобы осмеять мой безумный план, я и сам окончательно теряю уверенность. Но останавливаться поздно.
Сикорски принайтовывает нас к причудливому механизму, который, очевидно, был сооружён здесь для выполнения амбициозного проекта Е. Онегина по чтению мыслей – «Ad cerebrum».
Процедура гипобиоза близка к завершению. Скаут спит, его мозг укутан дельта-волнами. Глубокий сон без сновидений, обязательно уточнил бы Е. На деле же – именно сейчас Скаут наилучшим образом погружён в бездну ноосферы.
Сикорски даёт мне глотнуть электролита. Расслабляюсь. Жду, когда волны подхватят меня.
Пробираться в детские сны проще всего. Засыпая, ребёнок подключаются к ноосфере напрямую, по широчайшему каналу, в отличие от взрослого, чей сон – лабиринт, выстроенный из его опыта, травм, радостей, опасений и ожиданий, побед и поражений.
Сложность состоит в том, чтобы оказаться во сне конкретного, нужного нам ребёнка. Вся надежда на так и не заработавший толком «Ad cerebrum» и малыша Дэйви с его уникальной включённостью в ноосферу.
Прежние мои путешествия по ноосфере были квинтэссенцией непроизвольности, случайности и беспечности. Меня носило по этому миру, как лёгкое смеющееся пёрышко. Теперь мне предстоит двигаться целенаправленно и желательно очень быстро.
У нас есть отправная точка: Скаут.
У нас есть две координаты. Образ его матери, который я углядел в водоворотном слое ноосферы: на фотографии, где она защищает рыдающую сестрёнку Скаута. Информация о том, что мать вылетела в Арктику.
Мы падаем, с лёгкостью преодолеваем поверхностный водоворотный слой и выныриваем в том самом месте, о котором напомнило мне путешествие по кровеносной системе. Я оборачиваюсь к Дэйви и вижу подростка с разноцветными глазами, каким всегда его воображал. Только здесь, в ноосфере, мне не приходится прилагать усилий для подобной перцепции. Дэйви смотрит на меня сверху вниз: я в инвалидном кресле, которое прилагается к моему воображаемому аватару. Дэйви протягивает руку. Встаю. Я всё тот же неповоротливый толстяк, каким представлялся себе в реальном мире. От этого образа не так-то просто избавиться, да и некогда. Мы бежим.
Впереди хаотически ветвятся в многомерном пространстве коридоры. Это хуже, чем тупик. Выбрать невозможно. Неожиданно Дэйви хватает меня за руку, и мы падаем, мы летим, пробивая слои ноосферы один за другим. Аллюзии жалят нас хвостами, тени идей коварно расступаются на нашем пути, чтобы тотчас окутать непроглядной тьмой; взрываются со всех сторон фейерверки смыслов.
А потом – щелчок – и мы на месте.
«Ad cerebrum» сработал, пусть и не так, как должен был по задумке авторов.
Снежная пустыня, обманчиво цельная и надёжная, а на деле – дискретное скопление ледяных глыб. Краткий миг затишья сменяется порывом шквального ветра, который, смешавшись с миллиардами колючих снежинок, превращается в огромную движущуюся стену. К вою ветра прибавляется заунывный стон бьющихся друг о друга льдин. И, конечно, холод. В ноосфере из объективного физического факта холод превратился в пугающую абстракцию, в кристаллическое чудовище, которое находится одновременно повсюду и нигде. Которое тянет свои острые щупальца к маленькой фигурке Скаута.
Да, это он, Скаут. Далеко впереди. Стена из снега и ветра вот-вот отрежет его от нас, или щупальца холода накроют непроницаемым куполом… но Дэйви делает всего шаг – и мы уже рядом.
Здесь, в глубоком сне, Скаут продолжает путешествие, начатое в реальности. В ноосфере нет тайн, и мне становятся ясны его стремления и мотивы. Школьная экскурсия на арктическую станцию, которая казалась величайшим приключением, полным загадок, риска и открытий, обернулась скучнейшим фантиком без конфеты внутри. Здравствуйте, дети, вот так мы живём, тут едим, а там – работаем; посмотрите, дети, направо, посмотрите налево. Теперь дружно моем руки – и на обед; скоро за вами прилетят. Нет, Северный полюс далеко. Нет, туда мы не отправимся.
А вот здесь вы не угадали, уважаемые полярники. Именно туда мы и отправимся. Мы – Скаут и весь его внутренний мир, весь его огромный рой фабрикатов. Нужно только слегка перенастроить передатчик, вшитый в правое запястье…
В реальном мире Скаут, свернувшись в позе эмбриона, замерзает на льдине по адресу 87.693602, 82.618790. Во сне Скаут без страха продолжает свой путь к Северному полюсу.
Моему другу Е. непременно понравился бы этот мальчишка. Но нам пора его покинуть. Сейчас он для нас только точка отсчёта.
Прыжок.
5
Внезапно с ужасом понимаю, как я ошибся. Разумеется, существо, зовущееся матерью нашего Скаута, ни за что не уснёт, пока её ребёнок замерзает где-то на пути к Северному полюсу. Следовательно, попасть в её сон, даже имея координаты и точку отсчёта, нет никакой возможности.
И тем не менее куда-то мы добрались.
Здесь темно. Это не та прозрачная темнота покоя и уюта, какой полны иные уголки ноосферы. Это темнота густая и вязкая, нас точно опустили в бочку с воображаемым мазутом. Размеры бочки неизвестны. Я держусь за плечо Дэйви – не хватало ещё потеряться.
Мазутная тьма расступается, и я вижу просторную комнату. Стены комнаты выкрашены голубой краской ровно до половины. Выше – побелка. Краска облупилась и пошла трещинами, побелка имеет сероватый оттенок. Слева – дверь, распахнутая в тёмный коридор. Правая стена изрезана окнами – три огромных проёма без занавесок. За окнами ночь и голые, скрюченные скелеты деревьев, тени которых словно бы продолжением своих хозяев ползут по освещённому луной полу комнаты. Здесь дюжина кроватей, но занята только одна. На ней, съёжившись, сидит девочка. Я узнаю в ней сестрёнку Скаута, изображение которой нашёл в водоворотном слое. Она и теперь рыдает, но очень тихо. Будто звуки могут привлечь внимание… кого-то или чего-то нехорошего.
Теперь я и сам чувствую приближение монстра. Он движется по коридору. Цок-шорх-цок. Я узнаю эту поступь. Моё собственное творение! Синкретическое чудовище, созданное из случайного мусора ноосферы, хлипкий выродок моей бедной фантазии. Дэйви смотрит на меня с укоризной. Он садится рядом с девочкой и обнимает её. А я – ничего не остаётся – иду в коридор совершать свой нелепый подвиг. Впрочем, и здесь мне не суждено прославиться. Едва я появляюсь в коридоре, искривлённая тень на бумажных ногах радостно бросается в мои объятия, как щенок, нашедший наконец заблудившегося хозяина. Такой, знаете, щенок, у которого к хозяину только одна просьба: добей.
Развеиваю своё дивное чудище на исходные элементы: буквы, мелодии, аллюзии, обрывки чужих снов. Позволяю потоку унести их прочь. Пусть в следующий раз достанутся настоящему демиургу, а не инвалиду-фабрикату.
К моменту моего возвращения комната преображается. Это премиленькая детская с пляшущими осьминогами на шторах и постельном белье, с выводком плюшевых существ на полках, с ночником на прикроватной тумбочке. Ночник включён, крутится абажур, в синем океане плывут волшебные рыбы. Почему-то пахнет черничным вареньем. Девочка спокойна и даже весела. Успела устроить кукольное чаепитие прямо в постели.
Это, разумеется, не реальность, а сшитая сном копия настоящей комнаты маленькой сестрёнки Скаута.
Я в растерянности. Нам (мне, Обрэю Мак-Фатуму) удалось развеять кошмар, присланный невинному ребёнку злодеями (мной, Обрэем Мак-Фатумом). Но как быть дальше? Как заставить малышку запомнить такое количество цифр? Как убедить её проснуться и тотчас же пересказать приснившиеся цифры взрослому? Кем окажется этот взрослый? Примет ли он всерьёз детские сны?
И снова в игру вступает Дэйви. Он берёт девочку за руку. Не говорит ей ни слова. Просто берёт за руку.
Она послушно встаёт с постели.
Дэйви ведёт её к столу, на котором лежит новенький планшет. На гибком мониторе которого всего одна иконка. Мама.
Тап. Девочка жмёт на иконку. Всплывает окно сообщений. Дэйви шепчет девочке на ухо, а она послушно вбивает, одну за другой, цифры: 87.693602, 82.618790.
Сообщение отправлено. Дэйви провожает девочку к кровати, укладывает её, укутывает одеялом с пляшущими осьминогами. Говорит: спи, спи. И она спит.
Но что толку? Что толку, если она написала это сообщение во сне?..
И тут я думаю: а что если… Призрак энциклопедического Е. насмешливо подсказывает мне: сомнамбулизм.
Малыш Дэйви кивает, потому что в ноосфере нет тайн. Призрак Е., существующий только в моём воображении, становится и частью воображения Дэйви.
Я смотрю на него, на нашего Дэйви, и замечаю наконец намёки, которыми ноосфера щедро осыпала меня с самого начала этого путешествия.
Дейви, самый несчастный из нас, инвалидов, способен на вещи, осмыслить которые, я уверен, не сумел бы даже мой друг Е.
Я отчаянно хочу поверить в эту невероятную силу малыша Дэйви, который с каждым мгновением – я ясно вижу это – всё глубже вплетается в саму ткань ноосферы. Его образ неизменен, но одновременно я словно вижу сквозь него, вижу музыку, вижу течения, вижу тьму, и свет, и белых полярных сов.
Я хочу в неё поверить, в эту силу. Потому что она – наш последний шанс. И вместе с тем я хочу противоположного – проверить. Убедиться.
Но как это сделать? Как узнать, что не только во сне, но и в реальности девочка встала с постели, подошла к столу и отправила сообщение?
Никак, говорит Дэйви и добавляет: ханки-дори. А это значит, что всё будет хорошо.
Мир сдвигается. Младшая сестрёнка Скаута исчезает, оставив после себя только лёгкий запах черничного варенья.
Нам пора.
Малыш Дэйви не протягивает мне руку, и я понимаю вдруг, что, вернувшись в реальность внутренней вселенной, вместо фабриката по имени Дэйви обнаружу только мёртвый набор молекул. У фабрикатов нет эмоций, но здесь, в ноосфере, позволительна мне хотя бы печаль?
Ханки-дори, говорит Дэйви.
Прежде чем восходящий поток уносит меня, я успеваю заметить, как прямо в кромешной тьме открывается дверь для малыша Дэйви; успеваю услышать музыку, которая зовёт остаться.
Не сейчас. Моё время ещё не пришло.
***
Прихожу в себя в tentorium cerebelli. Перцептирую. Я больше не привязан к «Ad cerebrum». Очевидно, меня освободил Сикорски, прежде чем оставить одного. Действительно одного, потому что Дэйви здесь нет, даже в виде мёртвых молекул.
Перцептирую. По тонкой ниточке, связывающей меня с роем, слежу за фабрикатами. И с облегчением понимаю, что протокол гипобиоза остановлен и повёрнут вспять. Дельта-волны сменились тета-волнами, Скаут ещё спит, но вот-вот проснётся. У нас всё получилось.
Едва я успеваю задуматься о прелестях и недостатках одиночества, как на горизонте появляется Сикорски. Со всей возможной бережностью он толкает перед собой дряхлого, но всё ещё не рассыпавшегося на молекулы Дайнзина. Фабрикаты не способны на эмоции. Но я рад, как же я рад, что старик не улизнул в свою нирвану, пока нас не было!
Высвободившись из объятий Сикорски, Дайнзин тотчас принимается по-хозяйски осматривать окрестности.
– Построим здесь новую «Кшаникаваду», – обещает Сикорски.
– Не «Кшаникаваду», – отвечает Дайнзин. – «Арья-Аштанга-Марга».
– Очень уж длинно. Как насчёт укоротить до «Арьи»? – В моём воображении Сикорски вновь принимает обличье механика в засаленном комбинезоне и гогглах, которые теперь сдвинуты на его лоб.
Дайнзин – смуглый старик в оранжево-бордовой кэса – улыбается.
«Ad cerebrum» возвышается в центре нашей новой обители.
Это вызов, и я принимаю его. Кто-то обязан воплотить в жизнь мечту моего друга Е.
И этот кто-то – я.
Ханки-дори.
Медуза
Медуза медленно вплыла в рум прямо сквозь инфошпон и зависла в центре, хаотически шевеля щупальцами, – такая ослепительно многоцветная, что Калинка зажмурилась. Она забыла уже, какими яркими бывают цвета.
Пожалуй, продавайся цвета по отдельности, Калинка скопила бы лайков на парочку – смешной получился бы тогда мир. С оранжевым потолком и оранжевыми флешами. И, конечно, ауры всех этих глупых акти Калинка непременно выкрасила бы нежной фуксией. И смеялась бы мысленно в ответ на надменные реплики Мышеглотца.
– Как тебе моя новая аура, Калинище? Ах, прости, ты же не видишь, бедняжка. Отсыпать лайков?
Нет, цвета продавались только все вместе, полным пакетом, и стоили полдюжины лайков на цикл. Непозволительная роскошь, при том что Калинке едва хватало на тоненький слой инфошпона вместо стен.
Она не была акти – и не стремилась к этому. Не собирала лайки пустым контентом и льстивыми репликами, не кружилась вокруг популярных юзов в надежде поймать вместе с отблеском их славы немного халявных бонусов. Но и опускаться на самое дно не хотела. Дно, с которого никогда уже не выбраться. Без собственного рума, без стен и хотя бы относительного привата инди вроде Калинки быстро – всего за пару циклов – делались номерами. Вместе с именем теряли себя, и обратного пути не было.
Сейчас от падения в номера Калинку отделял даже не шаг. Полшага.
Как это получилось, Калинка и сама толком не понимала.
Лайки, расписанные на двадцать четыре цикла вперёд, и строгая экономия во всём были частью плана. Калинка не помнила, когда и зачем придумала этот план, знала только, что отступать нельзя.
Пункт первый: не скатиться в номера.
Пункт второй: выбраться из Социума.
Очень простой план.
Разве что Калинка совершенно не представляла, с какой стороны подступиться к пункту второму. И вообще плохо понимала, что он означает. Потому концентрировала внимание на первом.
Дано: двадцать лайков. Задача: сохранить достоинство и себя. Как не сделаться номером, если у тебя двадцать лайков до ближайших бонусов? А ближайшие бонусы – через десять циклов? Никто не сможет. А Калинка смогла.
Вот только в канцелярии опять снизили коэффициент без предупреждения, и маленькие тихие инди получили пшик.
Канцелярию можно понять.
Социум должен работать.
Все на своих местах.
Юзы генерируют и перерабатывают контент, номера огромными жерновами смалывают в муку отходы производства.
Активных юзов следует поощрять, индивидуалистов вроде Калинки нужно наказывать. Не нравится – иди в номера.
Честно говоря, номерам Калинка иногда завидовала. Ходи себе по кругу, толкай колесо и смотри радостно, как превращаются в однородную хрустящую массу глупые реплики, несмешные шутки и заискивающие смайлики. Но – пункт первый. Не скатываться в номера. Понятно, что уж. Номер – билет в один конец.
Калинка снова и снова пересчитывала жалкие семь лайков, выданные ей вместо положенных семидесяти. Никогда ещё пункт первый не казался таким невыполнимым.
Даже если она каким-то волшебством из забитого инди в одно мгновение сделается цветущим акти, станет цитируема и социально полезна, обзаведётся контактами и одобрением… Следующая выплата бонусов только через двадцать четыре цикла. И с семью лайками до неё не дожить. Зато минусы вычитаются из кармы мгновенно. Такова справедливость Социума.
Медуза!
Калинка открыла глаза, уверенная, что медуза уже уплыла или вовсе привиделась ей. Но та была на месте. Синий, розовый, сиреневый – медуза переливалась и мерцала, словно намеренно гипнотизируя Калинку. Ерунда, конечно. Нет у медуз никаких намерений. И разума нет. Кажется.
Калинка осторожно и очень медленно – точно под действием неумолимого магнита – протянула к ней руку. Надо же, медуза! И к кому приплыла – не к высокомерной Авваке, не к слащаво-липкому Боброиду. Не к одному из этих мерзко общительных акти. А к Калинке. К инди Калинке. К социопату Калинке.
Медуза потянула щупальца навстречу её ладони. И тотчас Калинка почувствовала прикосновение – холодное, колючее и немного горькое.
Медуза была настолько полна инфой, что безо всяких апгрейдов Калинка видела, слышала и чувствовала то, чего не должна бы видеть, слышать и чувствовать в своей минимальной конфигурации.
Медуза дёрнулась и скользнула прямо к Калинкиному лицу. Замерла. Ткань реальности вокруг неё рябила и вибрировала. Калинка ощутила страшное, непреодолимое желание открыть рот и проглотить её – такую красивую и сочную, как конфета.
Но что это такое – конфета?
Конфеты всегда приносит бабушка. Она идёт по тропинке, медленная, румяная, а Юлька бежит ей навстречу, радостно предвкушая гостинцы.
Калинка отшатнулась. Видение было, ярким, полновесным, живым. Как мувик. Очень дорогой мувик.
В водовороте контента Калинка всегда оставалась далеко от центральных течений. Лайки идут к лайкам, а контент к контенту. Это известно. Заплати сотню лайков, воскури насыщенный инфой мувик, расскажи друзьям, и лайки вернутся к тебе вчетверо. В теории, конечно. Однажды Калинка истратила почти двадцать лайков на бестолковую муть из жизни Мышеглотца. Её отзыв репостнула одна наивная индюшка и лайкнул не освоившийся ещё в Социуме новичок. Дальше – тишина.
С тех пор Калинка потребляла только общественные мувики, которые крутили бесплатно для инди и безрумных. Были эти мувики так беспросветны и одинаковы, словно их лепили из свежеперемолотых ошмётков контента, без всякой дополнительной обработки. Но на таком прокорме можно было цикл за циклом тянуть свою серую волынку и не скатываться в номера. Выполнять пункт первый плана.
Калинка осторожно выглянула наружу. Видел кто-нибудь, как медуза забралась к ней в рум? Это ошибка, никаких сомнений. Каждый знает: медуза приплывает к достойным акти. А не к индюшкам, которые едва сводят лайки. Но там, в канцелярии, плевать хотели, кто, в конечном счёте, придёт за наградой. По крайней мере, Калинка на это очень надеялась.
Серый мир за инфошпоном гудел и варился. Мелькали рекламные флеши, складываясь в заголовки и смайлики, кутая зазевавшихся индюшек в свою рекламную сеть. Флеши густым снегом сыпались с верхних уровней, и здесь, внизу, имея всего семь лайков за душой, спрятаться от них можно было только в собственном руме. Вот ещё одна радость номеров: до них флеши никогда не добирались. Не имеющие лайков, номера не интересовали акти.
Движение в Социуме напоминает броуновское. Вот инди прицельно спешит на демонстрацию общественного мувика, сталкивается с кучкой навязчивых флешей и, поддавшись уговорам, меняет свои лайки на глупую историю очередного акти. Другого юза, недальновидно сэкономившего на файрволе, догнала новостная строка, и он затеял безуспешную борьбу с ней в наивной попытке спасти свои сбережения. Калинка отлично видела, как хищная строка, сформулированная компетентным акти, высасывает лайки из несчастного инди. Теперь ему ничего не останется, кроме как репостить и репостить эту новость, может, пара лайков к нему вернётся; а основной доход всё равно уйдёт мимо, наверх.
Равнодушные ауры равнодушно мелькали в этом равнодушном многоуровневом хаосе, сталкивались друг с другом, меняли мнения, репостили и кросспостили, расставались с лайками и получали новые.
К счастью, мир Социума в идеальной пропорции сочетает в себе навязчивость с равнодушием. Никому не было дела до Калинки и её проблем, если только она не собиралась оставить свои родные лайки под чужим контентом – а она не собиралась.
Расправившись с неудачливым инди, новостная строка закрутилась в поисках следующей жертвы, заметила Калинку и поспешила к её руму, ловко лавируя среди флешей.
Калинка тотчас захлопнула инфошпон. Прихватила, как водится, ворох флешей, но это была небольшая беда. В замкнутом пространстве рума флеши быстро дохли.
Медуза никуда не делась. Переливалась. Жужжала. Манила.
Сейчас же, не откладывая, следовало отнести её в канцелярию и получить законные лайки, пока никто не спохватился, пока не открылась ошибка и у Калинки не отняли её нечаянную удачу. Но как пробраться с медузой через весь Социум и остаться незамеченной? Как спрятаться от чужих глаз и жадных ртов, как не попасть в зубы новостной строке? Медузу хищница выгрызет так же легко, как съедает лайки неосмотрительных индюшек.
Калинка задумалась. Семь лайков. Как раз хватает на минимальный пакет файрвола, четвертьцикловый. В розницу, понятное дело, дороже, но ничего не попишешь. Зато безопасный путь сквозь океан новостей будет обеспечен огнём. Крепкий файрвол не по зубам мелким строкам, а крупные слишком неповоротливы и ленивы, чтобы гоняться за тощей индюшкой Калинкой.
Осталось придумать, как спрятать медузу. Что ж, способ напрашивался сам собой.
Калинка открыла рот, и медуза, точно того и ждала, забралась внутрь, смешно дёргая щупальцами.
Удивительное ощущение. Будто держишь во рту живую удачу. Никогда прежде Калинка не выигрывала в лотерею. Так, по крайней мере, ей казалось. Наверняка не узнаешь: память не слишком ненадёжно работает на пайке из общественных мувиков. Только и хватает на то, чтобы не забыть пункты плана.
Пункт первый и пункт второй.
Не скатиться в номера.
Выбраться.
Калинка активировала интерфейс апгрейда, вбросила лайки в лайкоприёмник, подтвердила. Файрвол материализовался без промедлений и укутал Калинку защитным огнём.
Обратного пути не было. Калинка истратила все лайки, инфошпон её рума рассыплется на байты через полцикла, и тогда останется одна дорога – в номера.
Этого никак нельзя допустить, смотри пункт первый.
Калинка решительно покинула рум, выбрала один из вертикальных потоков, сделала шаг, и он понёс её вверх, сквозь завистливые взгляды инди. Огненный файрвол смотрелся модно и няшно, и флеши в его огне сгорали очень задорно.
Вот только медуза не желала сидеть во рту спокойно, а вместо этого копошилась, жглась щупальцами, норовила пробраться глубже. И как будто теряла терпение. Ерунда. Откуда у медузы терпение? Как если бы воля и принципы были у лотерейного билета.
Ветер бросает ей навстречу снежно-белые тополиные пушинки, мир вокруг ярок и цветен, жаркое летнее солнце пляшет зайчиками в её волосах. Юлька только что провалила экзамен, глупо, наивно понадеявшись на случай. Прежде она всегда готовилась ровно за одну ночь – накануне экзамена. И всегда у неё всё получалось, но этой ночью… Что это была за ночь! Казимир, Казик, коханый. Милый, солнечный, тёплый, любимый. Она провалила экзамен, но она счастлива – сладко, полновесно, бесконечно.
Инфа ударила резко, хлёстко. На мгновение Калинка оказалась там – в тёплом счастье. Она не понимала толком этих картинок, и звуков, и мыслей – это было сложнее мувиков Мышеглотца и других выдающихся акти, это была история из перпендикулярного мира, безумного и непознаваемого. Но это переживание – самое яркое из всего, что приходилось Калинке пробовать в Социуме.
Что же она такое, эта медуза, – подумала вдруг Калинка и почему-то испугалась.
Она знала о медузах ровно столько, сколько знал о них всякий юз.
Слухи. Много слухов о том, как неожиданная удача – лотерея, бонус, подарок от Социума – в виде крошечной медузы прыгала прямо в руки к акти. Разумеется, к самым деятельным и энергичным, самым доброжелательным и социально динамичным. А уж точно не к пассивным индюшкам вроде Калинки.
Собери тысячу лайков и получишь бонус – медузу.
Смешно ведь, если подумать: зачем акти медузы, когда у них и без того лайков куры не клюют? Впрочем, никого, кто действительно поймал бы медузу, пусть бы и самую крохотную, Калинка не знала. Только разговоры.
Разговоры – это всё, что было у акти.
Новая аура Крошки-Ангела, уплотнённый инфошпон с мерцанием в руме Вито (четырёхбуквенный юзернейм – верный признак старожила) – вот она, реальность. Тайная зависть и напускное дружелюбие, социальная активность ради крошечных апгрейдов восприятия – это реальность.
А медузы – сказка вроде возможности покинуть Социум или хотя бы выбраться когда-нибудь на самую верхушку пирамиды. Из потребителя и переработчика контента сделаться настоящим творцом. Сказка как есть.
Впрочем, если верить навязчивым флешам в рекламных блоках общественных мувиков, лайки за медуз давали вполне реальные.
Десять тысяч за одну малявку. Десять тысяч! Стены заменить на огненные… Цвета. Да что там цвета! Музыка. Ох, музыка… Однажды Калинка с бонуса апгрейднула слух – всего на один цикл, только попробовать – хотя бы разок услышать музыку. Музыка была божественна. Но тонкий слух в сочетании с дешёвеньким инфошпоном сделал тот цикл настоящей пыткой. Теперь, отгородившись огнём от чужого шума, она могла бы…
Калинка поперхнулась нахлынувшими эмоциями – бесплатными и неучтёнными, как и всё, что чувствовала она рядом с медузой.
Ей не придётся больше жевать серость общественных мувиков, напичканных рекламными флешами. Да что там, ей вообще можно прекратить потребление.
С десятью тысячами лайков она легко позволит себе создавать контент. Стать акти и шагнуть выше. Транслировать в мувики эмоции и визуальный ряд. Писать музыку. Рисовать. И её будут лайкать. Ещё бы они не лайкали!
Наверху показалась туша огромной жирной новости, поток вливался прямиком в зубы хищника – несколько невнимательных юзов уже угодили в ловушку. Калинка поспешила перестроиться в соседний ряд, и ещё, и ещё. Подальше от опасности. Осмотрелась. Здесь уже почти не было инди, потому завистливые взгляды сменились надменными. Этим потоком пользовались в основном акти. Плевать. Они не посмеют её прогнать.
Медуза настойчиво защекотала ей нёбо. Будто хотела быть съеденной. Глупая.
Каждое прикосновение отдавалось калейдоскопом чувств и картинок внутри Калинки.
Пыльный кабинет, высокие старомодные шкафы с многоцветьем архаичных книжных корешков. Прозрачная занавеска колышется, повинуясь лёгкому прикосновению ветра. Ветер совсем не разгоняет духоту.
– Девонька, поймите, милая моя, – подписывая с ними контракт даже на год, вы фактически отдаёте себя в рабство. Контракт продлевается автоматически, если ни одна из сторон не пожелает обратного. А уж они сделают так, чтобы вы не пожелали. Вы даже не вспомните, чего желать. У них, знаете, методы. – Он слишком стар и слишком толст, но даже в эту жару не может отказаться от своего футляра – чёрного костюма-тройки с полосатой рубашкой и удавкой-галстуком. То и дело Адинцев достаёт из кармана клетчатый платок, чтобы промокнуть мокрый лоб.
– Потому я здесь, советуюсь с вами, а не бездумно подписала все бумаги. Вы ведь монстр, Викентий Палыч. Придумайте что-нибудь!
– Откуда вообще взялась такая нелепая идея – отправиться в «Социум»?
Юлька упрямо молчит. Достаёт платок, но только для того, чтобы комкать его снова и снова, сжимать в руках, не позволяя ногтям впиться в ладони.
– У вас волшебная голова, Юленька! Зачем же отдаёте вы её этим каменотёсам? Считать бухгалтерские сводки? Искать очередное никому не нужное простое число? Рендерить розового кролика для бездарного фильма? Юленька, остановитесь! Вы ведь провалились исключительно по воле случая. Пф-ф-ф… В следующем году вы сделаетесь самой блестящей студенткой из всех, кого видели эти стены!
Как объяснить ему, старому, толстому, что не сможет она, никак не сможет прожить этот год. Со страшной болью в сердце, которое не разбилось в одночасье, как фарфоровое блюдце, а медленно разрушается под давлением чёрного пресса. С каждой минутой всё тяжелее – даже просто дышать почти невозможно, зная, что любимый, милый, рыжий Казик-Проказник предал её, предал всё, что у них было, – ради глупой блондинки в полосатом. Кто она? Зачем она? Боже, Юлька, о чём ты думаешь? Соберись!
Ох, как же это было больно!
Калинка совсем забыла, что такое боль. Иногда она покупала немного холода и немного тепла. Одно только тепло выходит в три раза дешевле, но без предварительного холода удовольствия от него мало. Холод был болезненным. Самым болезненным из всего, что она здесь помнила.
А между тем имеются среди акти оригиналы, потребляющие болевые ощущения регулярно и задорого.
Зачем, зачем им это? Калинка сжалась, отгораживаясь от боли, пришедшей вместе с мувиком. Слишком чёрная, слишком глубокая. Всё что угодно, только бы не чувствовать её больше никогда. Всё что угодно!
Медуза, словно прочитав Калинкины мысли, попыталась выбраться наружу, но Калинка не позволила. Медуза заметалась во рту, безжалостно и безостановочно жаля Калинку. Аура наполнялась инфой.
Большая белая лохматая собака по имени Бом бежит по траве, рассыпая брызги росы. И Юлька бежит следом, чувствуя, что кеды её и носочки промокли насквозь.
Папа принёс настоящую бумажную книгу – огромную, с чёрно-белыми картинками и миллионом, наверное, букв, которые не пляшут, не рассказывают себя сами, повинуясь Юлькиному жесту, а лениво стоят на месте, высокомерно ожидая, пока Юлька не прочтёт их сама.
Мама, мамочка, где ты? Маленькая Юлька потерялась в огромном универсальном магазине среди автоматических погрузчиков и стеллажей с одинаковыми серыми ящиками.
Калинка потрясла головой. До канцелярии оставалось всего ничего. Никаких новостей прямо по курсу. Просто не двигайся. Просто терпи. И всё будет отлично.
– Вообще-то могла бы и поздороваться, – услышала она надменный голос рядом. Калинка затравленно обернулась. Мышеглотец. Зануда и филантроп, удивительное сочетание. Популярному акти легко быть филантропом – есть что раздавать, а в карму отбивается даже не в десятки, в сотни раз. Всего лишь бизнес, как и всё в этом мире. Но именно Мышеглотец выручал её всякий раз, когда она была в шаге от падения в номера. Потому следовало хотя бы улыбнуться. Но упрямая медуза продолжала больно жалить, и улыбка у Калинки получилась скорее похожей на гримасу.
– Я серьёзно, Калинище. – Теперь в голосе Мышеглотца слышалась угроза. Ещё бы! Акти очень трепетно относятся к своей репутации, особенно филантропы. Что станет с репутацией филантропа, если нищие индюшки не будут ему благодарны по самую ауру?
Калинка жалобно мотнула головой. Откроешь рот – медуза выскочит. И всё пропало.
Аура Мышеглотца потемнела. Он никогда не спускал обид, и злопамятность была залогом его популярности. Лучше успеть лайкнуть раньше, чем Мышеглотец заподозрит неблагодарность. Ох, пусть наговорит ей что угодно, пусть напишет про неё желчный пост или даже сделает героиней своего нового мувика – безобразной безрумной особью, вяло падающей в номера, только не…
Минус Мышеглотца весил очень много и, как всякий минус, засчитался бы мгновенно. Калинка покосилась на его огромную карму. Десятка анлайков, не меньше. Её собственная карма после покупки файрвола стала нулевой. И это означало что в оплату минуса пойдёт всё её видимое имущество. А именно – файрвол.
А наверху её ждали самые опасные, ловкие и жестокие новостные строки, заточенные под крепких акти. Они даже у таких, как Мышеглотец, иной раз отъедали порядочные запасы лайков. А уж её, скромную индюшку, мигом оставят без медузы, если файрвол исчезнет.
Нет, Мышеглотец, пожалуйста, только не минус!
– Такая неблагодарность заслуживает минуса в карму. – Мышеглотец не спешил, как будто ещё сомневался в решении. На самом деле, просто растягивал удовольствие.
Калинка отчаянно замотала головой. Медуза тем временем брыкалась всё сильнее, и, чтобы её не выплюнуть случайно, Калинка прижала руку ко рту.
Мышеглотец понял этот жест по-своему.
– Постой… Ты что – лексику за файрвол отдала? Вот дурёха, как же ты будешь репостить с такой конфигурацией?
Калинка с облегчением закивала. Лучше прослыть слабоумной, чем получить минус в карму.
– Что же ты сразу не сказала? – Мышеглотец препротивно рассмеялся своей шутке и, не попрощавшись, соскочил с потока. Понятное дело, как теперь не расшарить смехоту? Огребёт двести лайков минимум, в канцелярию не ходи.
Впрочем, теперь это было не важно. Поток донёс её практически до крыши мира и вытолкнул на последний уровень.
Перед входом в канцелярию крутилось не меньше десятка длинных новостных строк, которые с упоением набрасывались на всякого незащищённого беднягу. Что ж, от меня им не обломится, подумала Калинка, глядя, как строчки разбегаются, обжигаясь об огонь её файрвола.
Медуза во рту обезумела и жалила, жалила, жалила. Кажется, только теперь Калинка узнала, что такое настоящая боль.
– Юленька Калинская, лучшая выпускница нашей школы едва ли не за десять лет! – Директриса поправляет треугольные очки.
Собака Бом умирает – тяжело, страшно. Скулит и дёргает лапой. Зачем он, зачем?
– Знаете ли вы, девушка, что имя Казимир переводится с тюркского как «упрямый»? – У него рыжие волосы и смешные веснушки по всему лицу. Он улыбается, как солнце. Смеётся, как ветер.
Одно за другим письма изменника сгорают в корзине. Сколько можно! Нелепые, смешные оправдания. Разве не понимает, упрямец, что только сильнее унижает её этим затянувшимся цирком?
– …будете лежать в огромном холодильнике, среди тысяч таких же, как вы. Подписав контракт, вы перестанете существовать в этом мире и принадлежать себе. На время действия контракта ваш мозг сделается собственностью «Социума». Ему придётся трудиться. И, поверьте, это будет очень непростой труд. Разумеется, наши специалисты делают всё, чтобы поддерживать вашу личность в тонусе – минимальная конфигурация предоставляется бесплатно. Вы получите общение и имитацию социальной жизни, но никаких гарантий сохранности. Всё индивидуально. – Юрист «Социума» произносит эти слова привычно, немного даже заунывно. Он говорит про гарантии, страховку, снова про гарантии. Про деньги, которые получит мама… Хорошо, что мама узнает об этом слишком поздно, чтобы её остановить. Юлька слушает равнодушно и кивает автоматически, раздавленная чёрной своей болью. Скорей бы. Скорей бы забыть это всё.
Калинке показалось, что она вот-вот взорвётся. Разлетится цветными кусками информации на маленькие флеши и строки. Она зажмурилась, пытаясь справиться с невыносимым потоком, а когда открыла глаза…
…лежала в темноте и холоде, и глаза её были всё ещё закрыты, и ничего не было, кроме жёсткой трубки во рту и жгучей жидкости в лёгких. Она попробовала сделать вдох, подавилась болью и снова провалилась в забытьё…
Распахнулся вход в канцелярию, и двое спецов помогли ей войти внутрь. Калинка благодарно им улыбнулась.
– Внимание! – торжественно закричал первый спец. – У нас МЕДУЗА! Эти хлыщи всегда видели юзов насквозь – неудивительно: иметь полную конфигурацию в мире Социума – это почти то же самое, что быть богом.
Спец мягко, но требовательно протянул руку.
– Это ваш счастливый день, дорогая. Не каждому так везёт. Мои поздравления! Медузу, будьте любезны.
Медуза отказывалась покидать рот. Упёрлась щупальцами в нёбо. Щекоталась, прыгала, жалила, жалила, жалила. Ещё настойчивее пыталась пробуриться куда-то вглубь, видно, очень ей не хотелось возвращаться обратно медузариум или где их там держат между лотереями. Калинке было очень жалко медузу, но себя – ещё жальче.
Да и план требовал жёсткости. Пункт первый: не скатываться. Пункт второй: выбраться. Если выйдет сейчас из канцелярии и отпустит медузу на волю, вместо того чтобы вернуть спецам, оба пункта придётся вычеркнуть как невыполнимые. Останется разве что насладиться полётом прямиком вниз, к номерам и их жерновам.
Потому Калинка открыла рот и грубо выплюнула медузу на ладонь. Спец сейчас же ловко подхватил её за щупальца. Калинка ужаснулась, увидев, как в один момент медуза посерела и сникла в его руках. Спец улыбнулся – и стал неуловимо похож на новостную строку.
На мгновение Калинка испугалась, что сейчас он выгонит её вон без всякого вознаграждения. Но почти сразу почувствовала, как карма наполняется лайками, тяжелеет и раздаётся вширь.
Всё получилось.
Её ждала новая жизнь.
***
Адинцев грузно опустился в кресло напротив, промокнул лоб платком. Нахмурился. Он всегда хмурится, когда говорит о важном.
– Я нашёл ребят – небольшая фирмочка, знаете, такая подвальная, сами они – студентики мои. Так что – доверие полное. В нужный срок вышлют письмо со слепком вашей памяти. И вы это письмо получите – в этом ручаюсь. Остальное, Юленька, зависит исключительно от вас. Удачи вам, милая. До встречи через год.
Он славный человек, этот Адинцев
***
Индюшка вышла, и спецы переглянулись со значением.
Первый сказал:
– Едва не упустили в этот раз. Семёныч уже собирался сигналить пробуждение.
– Юзом больше, юзом меньше… – философски ответил второй.
– Не скажи, не скажи. За потерю такой головы, как у Калинской, нам с тобой обоим головы снимут, и ещё мало будет.
Первый брезгливо сгрузил медузу в контейнер и потянулся к интерфейсу утилизации.
Второй подошёл к обзорнику, за которым жужжала яркая и беспокойная имитационная оболочка «Социума».
– Не пускать больше к ней этих тварей – и всех проблем. Будто не знаешь, как это делается.
– Ох, я бы с радостью. Но не тот случай. Там контракт сам Адинцев писал – а это знаешь какой был человечище! У него ещё мой батя учился. Всем контрактам контракт. Пункт к пункту, не подкопаешься.
– Так он умер уже, Адинцев твой. Сколько лет прошло!
– Адинцев-то умер, а контракт вечен.
– Ну, значит, отправитель медуз однажды устанет их отправлять. Уж он-то не вечен.
– И то хлеб. Хотя упрям, скотина. Это какая была? Четырнадцатая?
– Или пятнадцатая…
– Погоди, она ещё не поджарилась.
Первый достал медузу из утилизатора, ловко вскрыл упаковку, прочёл с выражением:
– Я всё ещё здесь, всё ещё жду тебя, всё ещё упрям как осёл. Ты помнишь, что Казимир – значит «упрямый»? Всё ещё люблю тебя. Возвращайся, милая.
– Ну что, четырнадцатая?
– Пятнадцатая.
Оловянный лётчик
В приглашении было написано, что охота на голема состоится в пятницу. За семь лет существования Машины Ной ни разу не участвовал в охоте, но приглашения получал исправно – в канцелярии братства помнили каждого. Обычно Ной с лёгким раздражением выбрасывал эти серые бумажки и тотчас забывал о них. Но теперь был особый случай, о чём секретарь сообщил отдельной дважды подчёркнутой строчкой. Этот голем – последний. Сам Председатель – фратер Яков – обещал быть.
Беспокойство пришло в понедельник утром. Вот как это бывает: ты принимаешь душ, или чистишь зубы, или уже завариваешь кофе. Шальная, непрошеная мысль зигзагом прорезает сонное твоё сознание, от одного полюса к другому, и ты замираешь, будто ужаленный. Роняешь мочалку, недоумённо смотришь на зубную щётку, льёшь молоко мимо чашки прямо на кота.
В этот самый момент из-за одной глупой мысли ты становишься другим. Ты ещё не осознаёшь, но обратной дороги нет.
Ной смотрел, как кот, строя обиженную морду, но на самом деле довольный, вылизывает мокро-молочный хвост. Ной не видел кота, не видел кухню. В черноте, где-то внутри головы, между глазами и затылком, между правым ухом и левым – в том самом месте, где слышим мы обычно внутренний голос и видим картинки из прошлого, – билась, пойманная за хвост, а скорее – поймавшая самого Ноя, скользкая и противная шальная мысль.
«Что, если…» – всё, что есть плохого в этом мире, начиналось именно с этих слов. Впрочем, немало хорошего тоже.
Кот Негодяй, характер которого полностью соответствовал имени, долизал свой хвост и принялся орать – мяуканьем эти звуки не назовёшь: ещё, ещё, ещё. Не способный думать ни о чём, кроме гипнотического «что, если…», Ной вылил остатки молока в Негодяево блюдце.
На кухню вошла Машка, завёрнутая в своё любимое синее полотенце. Кожа у Машки была бледная с блеклыми веснушками. Волосы тоже бледные – не то пепельные, не то вообще бесцветные. И глаза – серые. Потому Машку Ной звал мышкой. Мысленно.
– Что ж ты делаешь! – всплеснула руками Машка, сурово глядя на кота, который с её появлением стал лакать молоко с удвоенной скоростью, не без оснований подозревая, что неумолимая Машка молоко реквизирует: у Негодяя была непереносимость лактозы. – Конечно, убирать-то мне!
Она забрала у кота почти пустое уже блюдце.
Ной мотнул головой, сбрасывая оцепенение и прогоняя нелепую мысль. Автоматически поцеловал Машку, одним глотком выпил кофе – невкусный без молока и сахара – и ушёл в комнату одеваться. Машка взяла кота и пошла следом.
– Ты эмоциональный девиант, – сообщила она. Без злости, а как-то даже нежно и ласково. Так любящая мать говорит про хулигана-сына: а мой-то сорванец!..
Машка остановилась в дверях, правой рукой прижимала к себе кота, левой перехватив сползающее полотенце. Ной залюбовался ею. Машка была чудо как хороша.
– Поставь Негодяя на пол, – сказал Ной.
– Это ещё зачем? – возмутилась Машка.
– Поставь.
Понятливый Негодяй вырвался из Машкиных объятий и сбежал на кухню искать остатки молока в посудной раковине.
Ной сам не заметил, как они с Машкой оказались в постели, переплелись, смешались, рассыпались. Мысли исчезли, вышли из тёмной комнаты, которая зовётся человеческим сознанием, и вежливо прикрыли за собой дверь.
Одна непрошеная притаилась где-то прямо за дверью, у замочной скважины, и тихо-тихо жужжала свою назойливую мелодию.
«А что, если этот голем – я?»
Вот такая простая мысль.
***
Сначала Ной завидовал големам. Ему было семнадцать, когда закончилась война, он пропустил всё самое интересное и ужасно от этого страдал. За год до того и за два он рвался в военкомат, требуя взять его в пилоты и бросить в самую гущу сражений. Конечно, ему отказали. Вежливо, но твёрдо. Конечно, он пробовал ещё, он был уверен, что сделается славным лётчиком и вернётся с войны героем.
Ною в голову не приходило, что он может остаться там, как остались все наши мужчины: в небе, в космосе, в лунных кратерах. Вместо них войну закончили големы. И големы вернулись назад – с медалями, песнями и страшной памятью о войне. Мир, который мы получили, был искалеченным и никчёмным. Но мы были живы, пускай и под стать миру: искалеченные и никчёмные. Наши женщины, отравленные радиацией, разучились рожать детей и жить. Наши лучшие мужчины погибли на войне, и строить будущее предстояло тем, кто похуже, и тем, кто не успел.
Ной не хотел строить будущее, он хотел быть героем, хотел, как в старом кино, идти по улице в мундире с медалями и улыбаться девчонкам. Хотел приехать к отцу на могилу, налить ему рюмку и выпить тоже, с достоинством, молча. (Ной ездил бы к нему и без мундира, но отец был похоронен с тысячами таких же пехотинцев в реголитовой пыли на недоступной и навсегда мёртвой Луне.)
Големов Ной видел только в хронике и на записи парада победы – стройные, одетые в военную форму мужчины и женщины, лица скрыты забралами шлемов. Наши герои. Интернат Ноя прятался в промышленном сателлите, где счётчик радиации не переставал тревожно трещать и небо даже днём никогда не делалось хотя бы серым, а было густо-чёрным – от дыма заводских труб. Такие места не для героев.
Однажды Ной набрался нахальства заглянуть в вечерний бар, прятавшийся в подвале ветхой жёлтой двухэтажки и казавшийся вместилищем тайн и приключений. Там сидели суровые сорокалетние старики и хмуро пили водку – стопка за стопкой. Ной сперва принял их за големов, обрадовался. Нашёл в кармане какие-то гроши, заказал себе минералки и под неодобрительным взглядом старухи-бармена стал цедить воду короткими воробьиными глотками – медленно, насколько это было вообще возможно. Он смотрел на стариков, надеясь распознать в их морщинах, в спокойной их мужской повадке, в редких репликах намёки на искусственное происхождение или военное прошлое. Но вскоре разочаровался – из подслушанной неторопливой беседы стало ясно: это заводские, хоть и бригадиры, а всё равно – обыкновенные люди. Не герои, нет – всю войну пересидели в цеху. В те времена Ной был ужасным максималистом и осуждал всякого, кто, имея возможность, не отправился воевать.
В бар зашёл бродяга неопределённого возраста. Был он грязен, но не опустился ещё на самое дно: пах человеком, а не псиной. Неаккуратная редкая борода, острый нос, длинный латаный плащ. Бродяга осмотрелся, заметил ощетинившуюся старуху, готовую выставить его при первой же возможности. Горько усмехнулся беззубым ртом, спросил:
– Шта, сто граммов ветерану Лунной облезешь поставить?
Умолкли заводские. Медленно повернули головы к барной стойке. Бродяга заметно приободрился, получив такое внимание.
– Да! – сказал он с вызовом. – Да, я голем. Што, рылом не вышел, а?
Ответа не было, но тишина – даже Ной это почувствовал – сделалась густой и душной. А бродяга продолжал, будто не умел остановиться, будто где-то внутри него раскручивалась тугая пружина:
– Я ж, ебшмать, воевал! За вас лил свою големскую кровь. За тебя, за тебя, за тебя! – Ной был одним из тех, на кого бродяга указал грязным пальцем, и от этого жеста сердце его раскалилось. Останься у Ноя ещё хоть грош, отдал бы.
На заводских искренняя и горькая эта речь произвела иное впечатление.
Молча поднялись бригадиры, окружили бродягу и так же молча стали его бить. Били без гнева, без эмоций, а выполняя какую-то надоевшую, но важную обязанность. Бродяга отчего-то не сопротивлялся и молчал им в унисон, и было в этом молчании какое-то обоюдное понимание, что-то вроде уговора. Потом они выбросили его на улицу.
Ной тогда ещё ничего не знал об амнестической поправке.
***
«А что, если этот голем – я?»
В четверг Ной проснулся разбитым и уставшим. Он не помнил сна, но помнил, что сон был страшен и жесток. Возможно, там была Луна, подумал Ной неотчётливо и обнаружил себя в ванной. Он внимательно смотрел в зеркало, словно пытался разглядеть в синем своём взгляде божественную искру.
Реальность настигала Ноя рывками. Такое с ним случалось в университетские годы, когда несколько ночей подряд он не спал (а утром были лекции, а потом работа в бригаде уборщиков, дружные ежедневные субботники по лечению мёртвого города – с песнями и юным задором, а вечером – костёр из военных топливных брикетов, спирт и снова песни), и начинались галлюцинации, и мир кружился непредсказуемо и опасно. Так и теперь. Только что Ной был в душе и намыливал голову, и вот он уже на кухне, голый, сидит на табуретке и смотрит на свою левую ладонь, которую сам же порезал ножом. Неглубоко, но больно. Кровь собралась на границе пореза в большую деловитую каплю, струйкой потекла на запястье. Это была обыкновенная человеческая кровь, другой Ной никогда не видел. Если бы големов можно было отличить так просто, последнего убили бы ещё семь лет назад.
Но всё же. Всё же.
Так же рывком материализовалась рядом Машка с аптечкой. Молча брызнула на Ноеву ладонь перекиси, с полминуты скептически наблюдала, как пузырится прозрачная жидкость, смешиваясь с кровью; потом ловко забинтовала. Ушла. И кто здесь эмоциональный девиант?
Слушая тишину и боль в порезанной ладони, Ной вспомнил, что Машка перестала смотреть ему в глаза.
Грозный и игривый, пронёсся мимо Негодяй. Лапами, неуловимо похожий на хоккеиста, гнал он по полу что-то маленькое и лёгкое. Что-то очень знакомое.
Ной нашёл Негодяя в кухне. Кот устроился под табуреткой и, обняв свою игрушку, самозабвенно её грыз. Тяжёлый взгляд, которым он поделился с Ноем, говорил: не отдам. Ной не стал спорить, а просто налил молока в Негодяево блюдце. Кот мгновенно оставил поле боя и свою жертву на милость победителю.
Оловянный солдатик.
Этот солдатик был с Ноем всегда, сколько он себя помнил. Игрушку подарил ему отец, прежде чем отправиться на Луну. Отцу солдатик достался от деда, который получил его от своего отца. Лётчик. Некогда зелёная форма давно потеряла цвет, а на плоском лице появились выбоины, сделавшие его неожиданно живым и почти настоящим.
Думая о големах, Ной всегда представлял их лица такими же.
***
Как они позволили сделать с собой такое? В газетах писали что-то о добровольном выборе. Ной не верил.
Иногда он пытался представить: вот они вернулись с войны. В их глазах пепел, а в снах – пожары. Големов не встречают матери – потому что у них никогда не было матерей. Впрочем, к этому моменту матерей нет почти ни у кого. Лунная радиация жестока к женщинам и старикам.
Вряд ли им сказали правду. Кто согласится добровольно отрезать руку? А память – это больше, чем рука. Это не просто ящерицын хвост, который можно отбросить и оставить гнить под камнем. Память – это ты сам.
Наверное, объявили что-то вроде плановой послевоенной диспансеризации. Они шумели в коридорах, ожидая очереди. Заигрывали с медсёстрами, курили в окошко, смеялись белозубо, затихали, вспоминая погибших товарищей.
Входили в комнату по одному, чтобы выйти через другую дверь и никогда больше не вспомнить: как лунная пыль оживает под тяжёлыми магнитными подошвами; как слева вспышка, и сразу боль в плече, но ты мгновенно забываешь о ней, реакции отработаны до автоматизма, и ты успеваешь выстрелить раньше, чем твой враг поправит прицел; как сорок первый лежит с пробитым шлемом и на лице его выражение блаженства, а на губах кипит, пузырится слюна; как вечером в блиндаже вы смеётесь, а потом умолкаете и пьёте сто грамм, и дальше тишина.
Амнестическую поправку сначала приняли на ура.
Мы были калеками. Мужчины, спрятавшиеся от войны; мальчики, не успевшие вовремя вырасти, чтобы стать солдатами; женщины, состарившиеся до срока; девочки, которые никогда не станут матерями, – изувеченное, едва выжившее человечество. Мы привыкли к тяжести и беспросветности войны и первые послевоенные годы – после избавления от этой тяжести и беспросветности – были пропитаны какой-то особенной лёгкостью и радостью. Мир был трудным, но честным и правильным, и амнестическая поправка казалась такой же.
Мы хотели быть сильными и снисходительными. Мы представляли, как они появятся среди нас – почти люди, но не совсем. Без памяти, без прошлого, без умения жить.
Давайте же, давайте, приводите наших героев, сказали мы, когда газеты обтекаемыми осторожными буквами написали о конверсии големов. Мы станем заботиться о них, будем им старшими братьями. (И, возможно, почувствуем себя полноценными.)
Мы получили ответ: всё хорошо, они уже среди вас.
***
Ещё неделю назад Ной помнил об этом и даже в воскресенье помнил. А потом память, подавленная бессонницей, стала сбоить.
Уже поднимаясь по лестнице, чувствуя запах краски и удивляясь непривычно свежему цвету стен и отсутствию сигаретных бычков по углам, Ной вспомнил, что сегодня за день и почему в лабе нужно было появиться ещё час назад.
На своём этаже Ной осторожно выглянул с лестничной площадки в коридор, пытаясь сообразить, где теперь Председатель. Слева – пусто, справа – тишина. Возможно, враг притаился в одной из биохимических лаб этажом выше. Уверенно и без спешки Ной двинулся по коридору. Меньше всего он хотел, чтобы его застали здесь в метаниях и с виноватым выражением лица. Обстановку Ной контролировал автоматически: в триста первой лабе никого, дверь заперта; триста вторая – потенциально опасна… нет, тишина; триста пятая – скрипнула дверь. Ага, коллега Ян ждёт, выглядывает – значит, Председателя на этаже ещё не было.
Кивнув Яну, Ной юркнул в свою лабу – триста седьмую – и мгновенно успокоился. Здесь он был в безопасности.
Визит Председателя в институт назначен был едва ли не три месяца назад. Сейчас фратера Якова водили по лабораториям перспективным и эффектным внешне. Там, где жужжали центрифуги, росли узорчатые бактерии в чашках Петри, переливались многоцветными датчиками серверы.
В тихой, пустой и идеально чистой комнате Ноя Председателю делать было нечего.
Ной огляделся, нахмурился. Теперь лаборатория казалась ему слишком чистой – подозрительно чистой. Ной поставил на стол своего лётчика – разбавить эту пугающую стерильность. В мире, где прошлое было стёрто войной, этот оловянный солдат был самой большой ценностью. Доказательство, что Ной – настоящий. И что память его не фальшивка.
Но всё же. Всё же.
***
Големы растворились среди нас, смешались с толпой – живые, мягкие, тёплые, настоящие. Это показало правду лучше любых агиток: они такие же, как мы. Невозможно найти голема в последнем полуживом городе, куда отовсюду собрались после войны одиночки – без прошлого, без родных и друзей. Невозможно отличить. Да и зачем? Пусть големы не вполне люди, пусть в их синтетических жилах течёт искусственная кровь, но если они не заслужили право жить на этой сожжённой земле, то у нас этого права нет и подавно.
Всякий раз, слыша подобные речи, Ной удивлялся: если всё так очевидно и просто, зачем повторять снова и снова?
Ему было восемнадцать, когда он перебрался в столицу, сдал экзамены в университет и заодно вступил в братство – тогда ещё неформальное, ещё молодёжное. В восемнадцать невозможно без эпатажа и протеста. Ной был равнодушен к музыке, слишком стеснителен для промискуитета. Оставалась политика.
Только что обнародована была амнестическая поправка, и нюансы её, и сами големы обсуждались со всех сторон. Големов ещё считали героями – пусть невидимыми и анонимными. Но теперь к народной любви примешивалась какая-то особая, неуловимая интонация. Ной слышал её, измерял своим юношеским барометром – тонким и чувствительным, но не умел оценить.
В этом помог фратер Яков, человек чрезвычайно мудрый и знающий жизнь.
Големы, говорил он, это наши дети. Мы сделали их, чтобы победить в войне. Но война завершилась, война – вчерашний день. А они остались. Они, рождённые, чтобы умереть на войне и рассыпаться прахом, вернулись в наш мир, не готовый их принять. Рано или поздно семя войны проснётся в них, прорастёт через их искалеченную память, и мы окажемся в окружении тысяч сломленных героев, не готовых к новому чистому миру. Мы должны помочь им. Спасти от них самих.
Тогда Ной ещё плохо понимал, в чём состоит эта помощь.
***
Ной проснулся от странного кошмара: будто воздуха не осталось вовсе и теперь придётся учиться жить без него. Он открыл глаза и обнаружил, что спит, сидя за столом. Рядом стоял Председатель. Ной почему-то сразу понял, что это он, даже не поворачивая головы. У фратера Якова был особенный запах – запах прошлого. Он взял со стола Ноева лётчика и с улыбкой его рассматривал.
– Вот и мы так во время войны спали прямо у станков, – добродушно сказал фратер Яков и вернул солдатика на стол.
Председательская свита была здесь же. Ной вообразил, как должны были они сюда зайти – осторожно на цыпочках, чтобы его, Ноя, не разбудить. Таков был фратер Яков, любил хорошую шутку, умел нравиться.
Ему было уже за сорок – возраст в наше время крайне редкий и показательный. Ровесники Якова остались в лунных кратерах или сгнили на оборонных заводах. По легенде Председатель всю войну провёл в цеху по изготовлению снарядов для «матрёшек». Ложь, конечно. Фратер Яков выглядел настоящим стариком, но был жив и бодр. А все, кто имел дело с внутренним миром «матрёшек», загнулись от лучевой болезни ещё десять лет назад.
Точно компенсируя свой стыдный возраст, фратер Яков окружил себя молодыми улыбчивыми лицами. Помощники его были юны и деятельны. Один из них – высокий, чернокудрый – смотрел на Ноя с особенным вниманием. Это был фратер Павел. Семь лет назад, вскоре после Стеклянной ночи, прямо из университетской аудитории он шагнул в собственный кабинет подле фратера Якова. Тот самый фратер Павел, который изобрёл Машину и убедительно – с формулами, графиками и многостраничными таблицами – доказал Председателю её ценность.
Фратер Яков говорил ещё что-то смешное, и все дружно смеялись, а Ной чувствовал, как накрывает его новой волной сомнения. Зачем он пришёл сюда, в эту тихую, тёмную и никому не интересную комнату? Фратер Яков, который ничего не делал без умысла, который семь лет назад сотнями и тысячами големов расплатился за одну свою политическую вершину?
Неужели, – подумал Ной, когда остался один, – они приходили только затем, чтобы посмотреть на последнего пока ещё живого голема?
***
Семь лет назад Стеклянной ночью Ной был в общежитии. В комнате он жил один. Его товарищ – Пётр – окончательно разочаровался в новом мире и в себе, бросил университет и отправился на побережье – изучать замёрзший океан.
В ту ночь, слушая топот и крики, выглядывая на улицу, где от карбидных ламп в руках фратеров было совсем светло, Ной искренне сожалел, что не поехал с Петром к океану. Он никак не мог поверить своим глазам, хотя ждал этого – с того момента, когда осознал вектор движения мысли фратера Якова.
Ной давно уже не ходил на собрания братства, и многие его товарищи перестали там бывать. А те, кто остался, шли по улицам с карбидками и счётчиками. Они искали големов, полагая, что легко опознают их по следам лунной радиации.
Уже после полуночи откуда-то из эпицентра криков и топота появился человек, забрался через окно. Человек не был Ною знаком и меньше всего походил на голема – тощий, нелепый, длинный, двигался так, будто со всех сторон у него коленки и локти, которыми задевает он всё вокруг, в любой порядок внося разрушение и хаос. Человек шептал и плакал, размазывая по лицу грязь, и был совершенно жалок. Он не мог быть солдатом, он и человеком-то не был. Больше всего походил он на трусливого подземника, что где-то в норе пересидел войну, питаясь червями и мхом. Ной спросил, ожидая яростного отрицания, но человек поспешно закивал и, брызгая слюной, принялся шептать подробности. Про тоннели давно уже мёртвого метро, где радиации едва ли не больше, чем на Луне. Про невероятных чудовищ – трёхголовых крыс и сороконожек размером с собаку. Про то, как только что, считай, вчера, не веря ещё в окончание войны, готовые в любой момент уползти обратно, выбрались они – человек и его товарищи-подземники – в город, и, конечно, ими можно освещать улицу, и всякий счётчик трещит пулемётно при их приближении.
В дверь настойчиво застучали, и человек тотчас приник к полу. Ной скривился презрительно и указал ему на шкаф.
Сам вышел в коридор, задрав подбородок и расправив плечи, он считал секунды, и сердце сделалось таким огромным, что заполнило его всего своими оглушительными ударами. Пришельцы были из братства, некоторых Ной узнал: не студенты, а люди постарше – неопытный Ной когда-то считал их рабочими, пока не разглядел бандитские повадки. Он подумал вдруг о своём недалёком детстве, проведённом в промышленном сателлите на востоке, где наелся радиации досыта. Он сказал: вы безумцы чешуекрылые, и фратер Яков такой же, можете стрелять. Воздух сделался необычайно сладким и полновесным после этих слов, и ненадолго, примерно на четверть минуты, Ной уверился, что живёт по-настоящему. Потом всё хотел вспомнить это чувство и повторить – не выходило.
Безумцы чешуекрылые провели счётчиками, которые почти не трещали, мельком заглянули в комнату и ушли прочь.
Утром Ной выгнал подземника и порвал своё фратерское удостоверение.
Из речи фратера Якова – убедительной и внятной, в отличие от пережёванных слов, которыми разговаривал тогдашний Председатель, – все узнали, что виновники погромов и убийств – големы, чьи искусственные разумы взбунтовались и жаждали войны и крови. Что это големы ходили с карбидками и убивали ни в чём не повинных людей. Слова его подтвердили многочисленные свидетели, среди которых Ной с удивлением узнал и давешнего подземника.
Фратеру Якову верили, ему невозможно было не верить. Из лидера никому не известного братства он быстро, лихо и уверенно сделался лидером всего нашего маленького человечества. Големы в один день стали врагами, и мы приняли это. Некоторым проще было поверить в производственный брак искусственных людей, чем жить с мыслью о полном и окончательном равенстве с ними. Другие – среди них был Ной – просто молчали, оглушённые нелепостью происходящего, не смея и не умея ничего изменить. Именно тогда Ной понял: хорошо, что он не попал на войну, нечего ему, трусу, на войне делать. Недостоин.
***
В пятницу Ной проснулся от боли. Он крепко сжимал в забинтованной руке оловянного лётчика. Кровь пропитала бинт, и лётчик тоже сделался кроваво-красным.
Спиной он почувствовал, что мышка не спит и смотрит на него.
Ной повернулся к ней. Машка лежала на боку, волосы её были помяты подушкой, глаза чуть припухли. Ной нежно провёл пальцем по её молочно-белому животу. Машку этот жест как будто обрадовал, она крепко прижала руку Ноя своей маленькой тёплой ладошкой.
Что с ней будет, если выяснится, что Ной – голем? Ной не хотел об этом думать. Только не теперь.
В последние дни Машка стала далёкой, холодной и чужой. Но сейчас, лёжа рядом с ней и молча глядя в её серые глаза, Ной чувствовал себя счастливым.
***
Бывают дни, когда можно всё.
Утром пятницы Ной уверен был, что идёт на работу, пока не обнаружил себя в восточном пригороде, на маленькой кривой улочке, неподалёку от интерната, где провёл детство.
Погода была хороша. Выпал свежий снег, и старые Ноевы ботинки приятно хрустели по чёрной колючей крошке. Ной не был здесь десять лет. Эти места ему часто снились, но во сне они давно обзавелись несуществующими деталями, запахами, звуками.
Сейчас, настоящие, были эти улицы серее и бледнее, чем помнил их Ной. И, кроме того, – абсолютно пусты. Как и все промышленные городки, созданные для войны, район медленно и одиноко умирал, укрытый чёрным снегом и скованный радиацией.
И всё равно это путешествие было невероятно похоже на сон. Ной испытывал такой же беспричинный подъём, ту же лёгкость и уверенность в себе. Ему в голову приходили те же мысли, что снились в снах про детство.
За поворотом его ждал интернат. Некогда кирпично-красные, стены почернели до неузнаваемости. Нет, не сон. Во сне всё всегда было прежним. Глядя на эту безнадёжную черноту, Ной понял вдруг, что и сам он за эти годы изменился безвозвратно, и далеко не в лучшую сторону. Двадцать восемь. Глубокий старик, с точки зрения того юнца, который искал приключения и тайны в подвальном баре. И такой же никчёмный, как те заводские, что били несчастного бродягу, наивно притворившегося големом. Заводских наверняка давно свела в могилу радиация и прочая дрянь из грязных цехов. Нет, в их существовании определённо было больше смысла. Пусть не так, как отец Ноя, но они положили свои жизни за нашу победу.
Чем мог похвастаться Ной? Пустыми университетскими годами и позорным вступлением в братство? Рутинной и самому ему не очень понятной работой в лаборатории, о смысле которой знал разве что научный руководитель, да и то – не придумал ли он себе этот смысл?
Кризисом среднего возраста, который жестокой кувалдой стучал по Ноевой голове прямо сейчас, когда он стоял здесь же, где семнадцатилетним начинал, полный надежд, свой путь великого человека, оказавшийся в результате таким бессмысленным. Если бы пришлось давать отчёт себе семнадцатилетнему, Ной сгорел бы со стыда.
И всё же. Всё же.
Однажды он видел солнце – всего пять минут, всего несколько лучей. Но, говорят, это было результатом работы в том числе и его лаборатории, и, значит, один из этих лучей принадлежал Ною.
У него случилась любовь – такая, что все прежние увлечения он не то чтобы вычеркнул, но вспоминал с усмешкой, как вспоминают на войне детские игры в солдатики.
Он не стал героем, не стал лётчиком, но был человеком. И о серой, никчёмной и пустой жизни у него была память. То, чего не было у големов.
Ной перебрался через забор и оказался на огромной, залитой бетоном площадке, которая окружала чёрное здание интерната.
Окна были забиты, широкие дверные ручки обмотаны толстой цепью с замком. Ной вспомнил, что это ему уже снилось. Во сне он легко рвал цепь и хозяином заходил внутрь. Ной осторожно подёргал дверь, услышал, как унылым эхом что-то отзывается из-за неё.
Тогда он обошёл здание кругом. Слева от чёрного хода имелось особое окошко, через которое Ной частенько выбирался наружу в своих снах.
Окошко было на месте, заколоченное крест-накрест неаккуратными досками. Ной оторвал доски и ногой выбил стекло. Проём был слишком маленьким для взрослого, но Ной, царапая руки и оставляя клочки ткани на рамах, пробрался внутрь. Ладонь его снова стала кровоточить.
Ной щёлкнул зажигалкой и обнаружил, что подвал мало похож на тот, который он помнил и который часто ему снился. Как будто здесь случилась своя собственная война, маленькая, но жестокая. Голые бетонные стены обгорели, пол был усыпан щепками и мусором, ржавый котёл в углу разрублен трещиной на две части. Всюду пыль. Откуда здесь пыль? Ной не видел её много лет. После войны пыль исчезла куда-то, окончательно и бесповоротно.
Ной поднялся по лестнице. Наверху было ещё больше пыли, она щекотала нос и будила в памяти какие-то неясные образы.
Ной шёл по коридору, чёрному, мёртвому, пытаясь вспомнить, как ходил здесь подростком, как здоровался с товарищами, как договаривались они об очередной хулиганской выходке или обменивались найденными за забором сокровищами.
Ничего такого. Пусто. Память предъявляла Ною знакомые картинки, но картинки эти никак не совмещались с тем, что он видел наяву, точно в одной коробке собраны были детали от разных головоломок.
Наконец пыль сделала своё дело: Ной чихнул. Заскрипела под ногой половица, и этот скрип, знакомый, тонкий, процарапал память – ножом по стеклу.
Вспышка слева – и Ной увидел девятого, которому там, на Луне, оторвало руку по локоть. Новая рука висела плетью и ужасно раздражала девятого. Вот он учится держать в ней сигарету.
Двадцать второй идёт навстречу, опираясь на стариковскую палочку, приволакивает ногу – ещё чужую, непослушную. Ему нужно ходить, двигаться, чтобы мёртвая искусственная нога сделалась живой и настоящей. У окна курит тринадцатый, капитан. У него печальный взгляд, он смотрит на заводской дым в окне и будто что-то понимает такое, чего не понимает никто другой.
Все они юны, им по семнадцать, не больше. Все они старики, вернувшиеся с войны, на которую два года назад уходили детьми. Пусть и не настоящими, оловянными.
Следующая дверь – в его палату. Над кроватью у окна должна быть надпись, сделанная неверным раненым почерком: «Мы вернёмся домой». Так и есть.
Вот здесь – под этой кроватью, под этой надписью – он, тогда ещё не Ной, тогда ещё номер седьмой, нашёл маленького оловянного солдатика, лётчика, которого оставил когда-то другой солдат. Настоящий человек.
***
Собрание братства традиционно проходило в китайской комнате музея искусств. Музей был почти полностью разрушен во время войны, а эта комната чудом уцелела. Ной бывал здесь всего пару раз – почти десять лет назад. Китайское искусство осталось прежним – мёртвым и прекрасным. Каллиграфии пели ему со стен какие-то абсолюты. Иногда Ной думал, что стоит изучить китайский язык, и смысл жизни откроется ему, многогранный и всеохватный.
Ной пришёл сюда, потому что у него не было выбора. Выйдя из госпиталя, который он десять лет помнил интернатом, Ной зачерпнул чёрного снега раненой ладонью и смотрел, как снежинки тают в его крови. Он представлял, как появится здесь, в китайской комнате. Как посмотрит всем им в глаза. Чтобы увидеть в их глазах страх. Человек, которым Ной был ещё утром, мог бежать. К мёртвому океану, в подземные лабиринты метро. Человек мог, но не голем.
После Стеклянной ночи фратеры ворвались в научный архив, где надеялись раздобыть личные дела големов и их имена, но ничего не нашли. Ной часто думал: чем закончилось бы всё это, не появись фратер Павел с чертежами Машины – адского механизма, который, по словам создателя, умел отличать големов от людей? Что было в голове у этого юного ещё человека, когда он изобрёл своё коварное устройство? Что должно быть в голове у человека, чтобы придумать охоту? Наверное, голему этого не понять.
Об охоте Ной слышал немало. Обрывки чужих разговоров, сплетни, выдумки. Но было и одно достоверное свидетельство – восторженный рассказ коллеги Наума, убеждённого фратера, который, к слову, сам оказался големом и сделался однажды жертвой Машины.
Он, Наум, рассказывал: раздадут карты. Действительно, раздали. Ною выпала трефовая десятка. Ничего примечательного, на первый взгляд. Но сегодня это была Самая Главная Карта. Почему десятка? Почему трефовая? Даже в такой вечер не дали шанса побыть королём.
Дальше, говорил Наум, бери вино, беседуй с умными людьми, радуйся жизни. Тарталетки непременно попробуй – с укропной начинкой. Тарталетки принесли, но пробовать их Ной не стал. Он стал пружиной, электроном, требующим движения, ему невозможно было жевать, или пить, или стоять. Он ходил, ходил по комнате, заглядывая в лица. Он искал в них неприятные черты, хотел ненавидеть.
Обыкновенные лица, случались даже знакомые. Открытые, ясные, простые. Никакого злодейства, никакого страха. Большинство, как Ной, пришли сюда впервые или не бывали давно. Они озирались, надеясь увидеть Машину.
Ной тоже озирался. Прячется ли она под полом или в соседнем помещении? Говорили, Машина была такой же неудобной в использовании, какой неудобной была идея равенства людей и големов. Слишком большая, чтобы сделать её передвижной. Слишком капризная, чтобы работать с большой толпой. Слишком чувствительная, чтобы не сбоить от экстремальных эмоций.
Именно поэтому Председателю особенно остроумной казалась придумка фратера Павла, чтобы големы сами приходили сюда. И да, они приходили. Всякий раз уверенные, что големом окажется другой. Ной мог понять их уверенность: его память ещё утром была памятью человека, настоящей и неоспоримой. Но он не мог понять их желания смотреть, как гибнет в ловушке живое существо – пусть даже и голем. Фратер Яков – понимал. Он никогда не разбирался в науке, но человеческую природу знал очень хорошо.
Как работала Машина? Что она измеряла? Ходили слухи, будто Машина определяет наличие души. Которая, конечно, есть у человека и которой, разумеется, нет у голема. Фратер Павел, создатель Машины, не подтверждал эти слухи, но и не опровергал их.
К кафедре подошёл фратер Яков. Раздвинули занавес, и за кафедрой обнаружилась ниша, в которой, огромная, как орган, и такая же величественная, помещалась Машина.
Увидев её, Ной отступил на шаг. Ему сделалось нехорошо. Он всё ждал, когда вернётся то самое чувство жизни, которое испытал он Стеклянной ночью. Ждал, что воздух сделается сладким и настоящим и он, Ной, вдохнёт полной грудью, прежде чем умереть. Но вместо этого чувствовал тошноту и жар.
Не зная, куда деть руки, Ной спрятал их в карманы. В левом нащупал своего оловянного лётчика с лицом голема. Достал его и сжал в кулаке.
Фратер Яков жестом призвал к тишине.
– Ну что ж, друзья, начнём. Сегодня особый вечер. С этой точки, с этого вечера начинается наше с вами будущее. Будущее настоящего человечества. Будущее без големов. Ты, последний голем, я обращаюсь к тебе. – Фратер Яков сделал паузу, окинул взглядом комнату. Почти секунду он смотрел прямо на Ноя. – Ты не знаешь ещё своей судьбы, и мне тебя жаль. Но ты должен умереть, чтобы мы навсегда простились с прошлым. С войной. С болью. Будь крепок и держись достойно, солдат.
Полился из стен тоненький – на грани восприятия – свист. Затрещала, заработала за спиной у фратера Якова Машина.
Ною показалось, что, слыша этот свист, фратеры расступились, как бы освобождая пространство между Ноем и Машиной. Это было не так. Все замерли без движения.
Свист прервался так же резко, как и начался. Из маленькой прорези в деревянном корпусе Машина звонко выплюнула карту, которую фратер Яков взял не глядя. Он делал так уже много раз. И – да, он получал от этого удовольствие.
Фратер Яков усмехнулся лукаво, затягивая паузу. Ни дать ни взять – конферансье из старых шоу. Наконец он перевернул карту, нахмурился. Достал очки, нарочито медленно надел их.
Происходящее ужасно раздражало Ноя. Из его смерти проклятый старик делал какую-то клоунаду. Ной собрался уже выступить вперёд и прекратить это представление, когда к Якову подошли двое младших фратеров. Один из них забрал карту из рук фратера Якова и вторую, такую же, из его нагрудного кармана. Это был пиковый король.
Две одинаковые карты. А значит, последним големом машина назвала Председателя. Невозможно. Нонсенс. Единственный из присутствующих, а может – и во всём городе, кто големом быть никак не мог. Слишком стар, слишком человек.
– Тут какая-то ошибка, – сказал фратер Яков и принуждённо улыбнулся. – Где Павел? Позовите его.
Тотчас рядом появился фратер Павел, вездесущий, ловкий, чернокудрый.
– Никакой ошибки, – сказал он почтительным тоном, каким всегда разговаривал с Председателем. – Машина не ошибается.
Председатель оглянулся в поисках своих помощников, те были здесь, но смотрели равнодушно, с места не двигались.
– Что ты несёшь? Какой из меня голем? Я и на войне-то не был!
– Все так говорят. Абсолютно все. Держитесь достойно, Председатель.
– Арестуйте его! Я прекращаю этот балаган!
Председателя никто не слушал. Ему скрутили руки, его невежливо встряхнули, ему помяли пиджак, его увели. Фратер Павел развёл руками, как бы сообщая, что представление окончено. Комнату наполнил шум, но в шуме этом почти не было недоумения, точно все только и ждали такого исхода.
Фратер Павел встретился взглядом с Ноем, кивнул, улыбаясь тепло и дружески. И покалеченная Ноева память неожиданно отозвалась на эту улыбку: Ной узнал его. Фратера Павла. Капитана своего лётного звена. Номер тринадцатый стал старше, лоб его рассекли морщины, в чёрных кудрях спряталась седина, но взгляд был прежним – будто он знает что-то, чего не знают другие.
Ещё ничего толком не понимая, Ной улыбнулся в ответ. Он сделал глубокий вдох – воздух был сладкий, настоящий.
Ной подумал о мышке. Он запретил себе о ней думать, когда шёл сюда, но теперь всё было иначе. И разум, освобождённый от оков ложной памяти, собрал наконец нехитрую мозаику. Мышка, то, как она изменилась в последнее время, какой неуверенной и далёкой стала. Она не первая, Ной слышал уже о таком, но это были только разговоры. Подруга коллеги бывшего соседа по общежитию; жена молодого рабочего, которого лично знает сотрудница бухгалтерии; какие-то другие женщины – безымянные и чужие, но наверняка очень красивые в своём неожиданном счастье.
Пусть это будет мальчик, подумал Ной. Я отдам ему лётчика, чтобы он когда-нибудь подарил его своему сыну.
Снежинка-девятнадцать
Первого декабря доктор Христо говорит: весной Ян умрёт. Мая молча отворачивается, а я говорю: спасибо, доктор, и провожаю его до двери. Замечаю, как Ян юркает в свою комнату. Он, конечно, подслушивал.
Мы не обсуждаем это. Стоит начать, горе, запертое в наших с Маей головах, выплеснется наружу и затопит наш маленький стерильный мир. Мая плачет ночью, когда думает, что я сплю. А я не сплю. Я думаю о водороде и кислороде.
Седьмого декабря Мая приносит домой кошку. Ян давно мечтал о кошке. Теперь по вечерам он поёт ей колыбельные.
По ночам кошка тихо, стараясь никого не разбудить, бродит по комнатам. Кошка не знает, что я не сплю. Я думаю о звёздчатых кристаллах и пространственных дендритах.
Мая проводит дни в попытках вернуть в дом хотя бы тень стерильности. Теперь это бессмысленный труд, но она слишком привыкла за восемь лет.
Ян проводит дни на подоконнике, в обнимку с кошкой. За окном дождь. Ян ни разу не видел снега. Последняя настоящая зима случилась задолго до его рождения. Но он не теряет надежды. Спрашивает: а правда, что снежинки исполняют желания?
Я провожу дни в лаборатории, наблюдая, как в чашках Петри растут кристаллы льда.
Ян мечтает о новогодней ёлке. С ароматом. С гирляндами, серпантином, леденцами и мандаринами на ветках. Прежде ему доставался только стерильный, лишённый запаха и жизни пластик.
Тридцать первого декабря Мая готовит салат и сельдь под шубой. Я приношу в дом настоящую ёлку и нахожу на чердаке ящик с игрушками из моего детства.
Кошка смотрит, как Мая и Ян украшают ёлку. А я думаю о том, что моему льду нужен номер. Перебираю числа. Отбрасываю давно не актуальную девятку. Мне нравится девятнадцать. Шестиугольное число, похожее на снежинку.
Когда часы начинают отбивать секунды между старым годом и новым, я вручаю Яну чашку Петри. Шепчу: загадывай. Ян завороженно смотрит на снежинку-девятнадцать. Она не тает и отсвечивает голубым.
А потом Мая выглядывает в окно и кричит: снег! Там действительно снег, и мы, опьянённые этим чудом, выбегаем на крыльцо.
Ян спрашивает: знаешь, что я загадал?
Не говори, а то не исполнится, отвечаю я.
Ветер вырывает чашку Петри из слабых рук Яна, уносит снежинку-девятнадцать в хоровод её двоюродных сестёр. Я наблюдаю за их макабрическим танцем, и мне кажется, что уже весь снегопад отсвечивает голубым. Думаю: Ян загадал, чтобы зима никогда не закончилась.
Я, Крейслауф
1. Лот
Мы смотрим, как суставчатый хвост поезда скользит вдоль здания вокзала.
Лот говорит мне:
– Это гнилое место, парень. Здесь нет жизни.
Он прав. Но я не хочу сегодня такой правды, я прячусь от неё в спокойствии моего маленького мира, в мягких вечерних красках. Прячусь в тёплых полосках кота, который сидит на вокзальной скамейке. В воспоминаниях о детстве.
Детство видится мне теперь в ностальгическом свете. Жизнь тогда была простой и понятной. Как стена, в которой я – только один из миллионов кирпичиков. Но это была надёжная, прочная и очень толковая стена, обещавшая будущее. Настоящее. Героическое.
Идём по узкой кривой улочке. Некогда разные, фасады давно уже осыпались, сравнялись в цвете, как это случается с вещами и людьми, много лет живущими рядом. Закат забрызгал стены и небо своей игрушечной кровью. В просветах брусчатки ютится редкая, но по-весеннему свежая трава. Улица почти пуста, город как будто замер в ожидании. Чопорная старушка в клетчатой накидке рассматривает пыльную витрину часовой лавки. Проносится мимо мальчишка-почтальон на велосипеде. Завтра всё будет иначе. Завтра эта улица оживёт, забурлит, провожая Крейслауфов в большой мир. Завтра я пройду здесь в последний раз.
От вокзала до Школы – всего ничего. Возможно, нам больше не выпадет случая поговорить, но Лот молчит. Я знаю, о чём он сейчас думает.
Он мог стать лётчиком.
Это непросто. Не всякий человек способен на такое, даже не всякий Крейслауф. Но он смог бы. Его профиль печатали бы на марках. Его именем называли бы улицы и города. О его высадке на Луну писали бы все газеты мира.
Синее небо – цвет наших глаз. Он может часами рассматривать это небо, воображая, как стежок за стежком перечерчивает, перекраивает его инверсионным следом. Я ненавижу небо. Зажмуриваюсь. Никак не могу решить, что бы я предпочёл перекрасить – небо или наши глаза.
Остановились, молчим. За поворотом – дом ректора. Живая изгородь – маленький зелёный лабиринт, который меняется каждый раз, когда я в него вхожу. Здесь мы расстанемся, Лоту никак нельзя со мной к ректору.
Замечаю вдруг, что он уже совсем старик. Я готов поклясться: минуту назад Лот был на пару десятков лет моложе. Он знает, о чём я сейчас думаю.
Он мог стать героем.
Он мог стать богом.
2. Мэри
Я помню нашу первую встречу. Вижу её как наяву. На Мэри белое платье, которое подарил ей ректор, красные босоножки, о каких даже не мечтают остальные девочки Крейслауф. Рядом – изящная кукла с огромными глупыми глазами в обрамлении чёрных ресниц.
– Иногда дети рождаются с душой, – говорит Мэри. – Это не сразу заметно. Некоторые успевают вырасти и здорово загадить атмосферу, прежде чем их поймают. Но ни один, – тут её глаза на мгновение становятся почти прозрачными, – ни один ещё не выбрался наружу!
Мэри – воспитанница ректора. Она младше меня на два года, но я боюсь её взгляда. Боюсь утонуть в нём.
Совершенно не важно, как Мэри выглядит на самом деле – она похожа на всех девочек Крейслауф одновременно. Я вижу её такой: локоны цвета солнца, искры, много света, синий лёд в глазах. Её руки никогда не дрожат.
Не попадаться. Я понимаю это как «не любить».
– Однажды ты влюбишься, – вспоминаю слова Лота. – Ты влюбишься. И тогда всё пропало. Когда ты влюбишься, ты захочешь остаться. Ты останешься. И исчезнешь навсегда. Как я.
Иногда дети Крейслауф рождаются с душой. С девочками такое тоже может случиться. Я часами смотрю на Мэри, и мне начинает казаться, что в синеве её глаз я вижу что-то знакомое.
3. Болезнь
Обычно дорога сквозь лабиринт даётся мне без особого труда. Не в этот раз. Я знаю, что сегодня ректор наблюдает за мной из окна, ждёт, когда я замешкаюсь и ошибусь. Я чувствую его взгляд. Но никак не могу взять себя в руки. Я дрожащая красноглазая мышь, которую обманом загнали в картонную коробку и от которой требуют теперь невозможного.
Я вспоминаю о Джейн.
Милая Джейн, такая же рыжая, как все Крейслауфы. Я не замечал её до сегодняшнего утра. Не замечал, пока она не заметила кое-что, чего ей видеть не следовало.
Что-то сломалось, шестерёнки моей судьбы перестали вертеться как положено. Словно накопилась пыль или порывом ветра принесло прошлогодний жухлый лист, который теперь застрял в некогда исправном механизме.
К чёрту беспокойство! Я почти добрался до заветной двери. Завтра я выйду наружу.
Выйду ли? Джейн. Я не вспоминал о ней весь день, и сейчас, на время беседы с ректором, мне тем более стоит забыть о Джейн. Не нужно думать о душевных болезнях в логове охотника за душами.
Закрываю глаза, чтобы успокоиться.
Мне было семь, когда я увидел своего первого малька. Он неспешно проплыл под обеденный стол и растворился в рисунке скатерти. Я до сих пор уверен, что сердце моё остановилось тогда. На две минуты или больше я умер там, в школьной столовой. Лучше бы я умер совсем.
Один серый малёк – чешуйчатое ничто, пустое место – превратил мой мир в руины.
– Это может быть птица. Например, сова. Вы сразу узнаете душевную болезнь, даже если никогда не видели раньше. – Где-то за спиной щёлкает проектор, и мы видим сову с красно-белым оперением. Странная жертвенность, обречённость плещется в её огромных пустых глазах. Щелчок. На следующем снимке – зелёный барсук, выглядывающий из-под кресла. Щелчок. Светящиеся утиные следы на побелке коридорной стены. Щелчок. Маленький мальчик, воровато оглядывается. В руках его – блестящий пластиковый фламинго ярко-розового цвета. Щелчок.
Я быстро научился справляться с мальками. Я убивал их взглядом. Мысленно сжигал, взрывал, топтал. От них оставались только мокрые серые пятна в коридорах. Я с такой яростью принялся их уничтожать, что на некоторое время мальки отступили. Три дня – три счастливейших в моей жизни дня – я жил в уверенности, что смог победить душевную болезнь. Что, возможно, вместе с мальками я убил и свою душу. Но на четвёртый день всё переменилось, мальки вернулись. Я сказался больным и несколько дней провёл в душевой почти безвылазно – топил мальков в ржавой воде, пока не научился управлять ими. А потом я впервые увидел Лота. Точнее, его тень. Или тень тени.
Память снова ныряет в сегодняшнее утро. Как испорченную пластинку раз за разом прокручивает эпизод с Джейн. Когда я…
4. Утро
…краем глаза замечаю, как из моего портфеля выплывает рыба. Серый несмышлёный малёк, каких я запускал в детстве. Ничего особенного.
Эта рыба – мой приговор, мой диагноз. Но страх приходит не сразу. Сначала – стыд. Я чувствую, как теплеет, потом раскаляется кожа. Щёки горят. Чёртов малёк. Это ведь всё равно, как если бы я обделался у всех на глазах.
– Слабак, – говорит Лот и отворачивается.
Делаю глубокий вдох и тотчас, не выпуская воздух, ещё один. Как будто останавливаю икоту. Малёк исчезает.
Вздох облегчения. Нет, не мой вздох. Я оборачиваюсь и вижу Джейн. Она смотрит на меня, не мигая. Глаза её – огромные синие блюдца.
Мне конец.
5. Крейслауфы
Открываю глаза. Сердце бьётся ровно. Пора.
Наверняка Джейн уже побывала здесь, и сейчас я узнаю, как поступают с одушевлённым Крейслауфом. Вырезают ли его душу вместе с сердцем. Вперёд.
Дом ректора немного расскажет случайному посетителю. Здесь у всякой вещи есть своё место. Никакой пыли. Всюду мягкие ковры. В этом доме всё происходит очень тихо, а время стоит на месте.
Я бываю у ректора дважды в неделю. Он зовёт меня другом, иногда мы играем в шахматы. Не сегодня.
– Вы такие одинаковые, – говорит ректор. И добавляет с улыбкой: – Я даже не уверен, что беседую именно с тобой.
Пожимаю плечами.
Мы очень разные, как можно этого не видеть? Глаза – да, глаза одинаковые. Но лишь потому, что глаза – зеркало души, а души Крейслауфу не положено.
Мы все сделаны по одному чертежу, молекула к молекуле, каждая шестерёнка – одобрена, утверждена и описана в спецификации. С каждым годом, с каждым новым поколением Крейслауфы всё совершеннее.
Джейн. Она такая же, как я, такая же, как все мы здесь. Пока ещё нескладный подросток, руки-ноги на шарнирах, длинная шея, короткая рыжая стрижка, серая школьная форма. Кажется, я рассказываю о ней так, как мог бы рассказывать о любом из нас. Но это неправда. Я не спутаю Тони и, например, Билли. Билли – при той же внешности, при тех же повадках – другой. Он уверен в себе и никогда не думает о последствиях. Он никогда не ошибается. Даже мысленно. Наверное, Билли – идеальный Крейслауф. Или вот – Дон. Чуть более ловкий, чуть более выносливый, чуть более сильный. Этих мелких отличий достаточно, чтобы Дон казался мне великаном. А ведь мы одного роста.
6. Ректор
– В каждом поколении Крейслауфов случается бракованный ребёнок. В каждом. Раз за разом кто-то подсовывает нашим детям души. – Он шутливо грозит небу кулаком.
Ректор не смотрит на меня. Он никогда не смотрит на собеседника, к которому расположен доброжелательно. Движения ректора как будто слегка неуверенные, плавные, медленные. При этом остаётся впечатление, что суставы его должны издавать надрывный, неприятный скрежет. Но любой жест ректора сопровождается ватной тишиной, тишина эта всюду ходит с ним и выдаёт его присутствие. Она крадучись проникает в мою голову и обволакивает мысли всякий раз, когда ректор появляется рядом. Я слышу его тишину и очень её боюсь.
Но сейчас мне не страшно. Сейчас я ничего не чувствую, кроме безмерного удивления. Я – всё удивление, которое есть в этом мире. Шок – так это называется?
– Джейн. Никогда бы не подумал на неё. Старею, брат, старею. – Он качает головой. – Мне даже допросить её не удалось как следует. Слабачка! А ещё – Крейслауф… В чём только душа держалась?
Джейн. И я никогда бы не подумал. Они пришла к ректору, но ни слова не сказала обо мне. Почему? Неужели у Джейн была душа?
Я молчу. Я хочу спросить о душе.
Ректор говорит:
– Ничего особенного. Я перевидал их сто-о-олько… – Он смешно разводит руками. – И, между нами, ничего пугающего в душе нет. А уж если достать её из Крейслауфа – так и вовсе тряпка тряпкой. Нет, сама по себе душа не страшна.
Он делает большой вкусный глоток из своей кружки. Кружка у него выдающаяся – огромная, чёрная, с толстыми боками.
– Мы вылечим тело Крейслауфа от любой болезни. Здесь или там. От любой, понимаешь? Но только тело. – Ректор отставляет кружку в сторону, доверительно наклоняется ко мне и заглядывает в глаза. Верно ли я понял? Всё ли оценил?
Никогда не показывать страх. Это было первое, чему научил меня Лот. Страх пришёл вместе с мальками. И никуда не делся, когда я научился сдерживать их спонтанные рейды наружу.
– Мы вылечим Крейслауфа от любой болезни. Но только тело. Не душу.
Тело Крейслауфа – совершенный механизм, который – при правильном обращении – может стать вечным двигателем. Каждая его клетка работает идеально. Поломки случаются, но любую – любую! – поломку можно устранить.
Другое дело – душа. Субстанция непредсказуемая и не приспособленная к существованию в нашем мире. В отличие от Крейслауфа.
Души ломаются в Крейслауфах раз за разом. Всегда. И это хорошо. Потому что Крейслауфу душа не нужна. Крейслауф – совершенное произведение искусства. Без всякой души.
Ректор ревниво следит за синевой моих глаз, и я стараюсь не обмануть его ожиданий – выпускаю на волю лавину фамильной гордости. Это последняя моя встреча с ним, последний экзамен, через который, я знаю, проходит каждый Крейслауф, прежде чем покинуть Школу.
Что теперь будет с Джейн? Я не спрашиваю. Ответ очевиден.
Но что они сделают с её душой? Что они делают с душами Крейслауфов?
Я не спрашиваю.
Допиваю свой чай и тепло прощаюсь с ректором. Ведь мы друзья.
7. Джейн
В полночь я открываю глаза. Тишина спящей комнаты – особенная, плотная материя. Встаю. Вокруг Крейслауфы. Здоровые тела, будущие герои. Я представляю, какой могла быть эта тишина, умей они видеть сны. Заглядываю в их лица и вижу покой бессмертия. Такие лица бывают только у тех, кому не суждено вкусить с древа познания. Они в раю, и потому моя жизнь – ад. Потерянный рай слишком близко.
Я подхожу к окну. Отсюда отлично виден шпиль ректората.
На фоне стерильной черноты ночи она сперва кажется мне грязно-белой тряпкой, которую злой шутник прикрепил к шпилю. Порыв ветра подхватывает неясную тень, полощет её, заставляет выплясывать неприятный конвульсивный танец. Затем наступает мгновение затишья, и тряпка, предоставленная сама себе, распрямляется вдруг, складки её разглаживаются, белизна выравнивается. Я всматриваюсь – и не верю своим глазам. Джейн. Это маленькая Джейн подвешена там на потеху ветру. Не сама Джейн, но её тень. Тень её тени. Душа.
Я жадно ем глазами эту картину, понимая, что за всю свою жизнь вряд ли ещё увижу подобное. Живая душа, прозрачная, тонкая. Я хочу протянуть руку, прикоснуться к этой чистоте, смять в ладони.
Я чувствую это сердцем. Так: ТУМ-ТУДДУМ-ТУМ-ТУДДУМ. Надрывно. Точно кровь моя забурлила, вспенилась и потекла в два раза быстрее, разрывая сердце напором, заставляя его работать на пределе. Бешено, неистово моя кровь несётся по привычному маршруту, и в бурлении этом слышится мне даже не звук – эхо звука.
– Помоги.
Я возвращаюсь в постель.
8. Рыба
Утро встречает меня мёртвой синевой неба. Эта синева холодна так же, как и глаза Мэри. В сердце неба – белая тень души Джейн Крейслауф. Мне кажется или она смотрит прямо на меня?
Школа жужжит роем Крейслауфов. Старшеклассники готовятся покинуть свой дом. Сегодня день отъезда. Последний день моих страхов. Последний день моей нежизни в этом искусственном мире. Но я могу думать только о Джейн, которая принесла себя в жертву. Ради меня?
Я пересекаю двор, глядя себе под ноги. Никто не смотрит наверх. И я не смотрю. Они – потому что не видят. Я – потому что уже всё решил. Мои глаза полузакрыты, я занят делом. Потрошу своих мальков.
На крышу можно пробраться через чердак. Я знаю, потому что уже бывал там. Все бывали на крыше ректората, и это тоже экзамен. Крейслауф не умеет бояться. Он – будущий моряк, полярник, астронавт. Неписаные правила только кажутся нашим собственным изобретением. Крейслауф никогда не нарушит закон без специального разрешения.
Но у меня есть душа. Жалкая трусливая субстанция, которая портит чистую кровь Крейслауфа. Я не герой. Мне не стать астронавтом. Мне не стать лётчиком. Я боюсь высоты. Возможно, поэтому я ненавижу небо.
Но я умею нарушать правила. И могу пройти по краю. Я знаю – потому что уже делал это.
Просто закрыть глаза и увидеть мир иным. Как будто нет ни крыши, ни края, ни неба. Не смотреть вверх. Без опостылевшей искусственной синевы, без этой яркой пудры небо становится по-настоящему страшным – пропастью, сияющей бездной, которая выпьет тебя всего, через один только твой взгляд – как через соломинку.
Тишина меняется, делается тревожной и очень знакомой. Где-то здесь, где-то рядом – он. Ректор. Но я больше не боюсь его.
Я жду.
Она появляется с севера. Сначала горизонт покрывается едва заметной рябью. Я вижу это, потому что знаю, куда смотреть. Несколько секунд ожидания сливаются в тягучую густую вечность, которая отчего-то пахнет трясиной. Я, не двигаясь и не дыша, проплываю эту вечность насквозь и выбираюсь из неё на свежий воздух едва живым.
Рябь оживает, быстро, почти мгновенно поднимается над горизонтом и приобретает вполне определённые очертания. Рыжеватый плавник с острыми краями, затем чешуйчатая спина, потом – огромные мутные глаза, жабры, унылая прорезь рта.
Моя большая рыба. Чёрные её полоски ярче ночного неба, жёлтые – почти прозрачны, сквозь них можно рассмотреть, как внутри рыбы нервно крутятся шестерёнки. Никто, кроме меня, не оценит красоты этого механизма.
Самое грандиозное безумие, которое видел этот город.
Когда рыба зависает надо мной, закрыв своей тушей небо от меня, а меня от неба, когда жизнь в городе замирает, а мысли всех его жителей, всех Крейслауфов, их учителей и даже ректора звучат примерно одинаково («Какого х-хрена?!»), я выбираюсь на крышу.
Пространство вокруг шпиля усыпано остатками сгнивших верёвок. Душа Джейн тоже держится на обыкновенной верёвке. Мне боязно отвязывать её.
Сейчас я не могу понять, как не видел этого раньше. Я имею в виду – Джейн, она такая же, как все мы здесь, похожа на всех Крейслауфов, но больше всего – на меня.
Это как заглянуть самому себе в глаза. И увидеть будущее.
Тебя переплавят. Прогонят через огонь и железо. Снимут кожу и выпотрошат. Опилки, которые ты зовёшь душой, аккуратной бандеролью отправят на небо. Но не сразу.
Я перерезаю верёвку.
9. Я
Мэри провожает меня на вокзал. Я не смотрю на неё. Это непросто, но я держусь. От взгляда недалеко до слов. А слов говорить нельзя. Если скажу хоть одно – я пропал.
Любовь – ловушка, в которую раз за разом попадают бракованные Крейслауфы вроде меня. Магнит для души. Я первый, кто смог пройти по самому краю этой бездны и не упасть. Удержусь и теперь.
Нарочно выбираю обходной путь, идём через сквер – тут не так многолюдно. День выдался пригожим, впрочем, иных в этом городе и не бывает. Редкие прохожие то и дело брезгливо поглядывают вверх. Рыбы нет. Она исчезла вместе с душой Джейн, пролилась невидимым дождём в бездну неба. Всё, ни слова больше о рыбе. Ни слова больше о Джейн.
Оглядываюсь. Невдалеке стоит Лот, улыбается. Понимаю вдруг, что больше никогда его не увижу, и от этого становится грустно – точно я прощаюсь сейчас с живым человеком, а не с бесплотной тенью моей душевной болезни.
Вокзал встречает нас бравурным маршем. Поезд уже подали, Крейслауфы занимают свои места. Улыбки, смех, музыка. Кажется, весь город здесь. Женщины утирают слёзы, мужчины пожимают нам руки, дети – обычные дети – смотрят с восторгом. У каждого из них есть собственное лицо, фамилия, родители. Они – часть этого города и навсегда останутся ею. Их будущее скучно и предсказуемо. Им не стать героями.
В одно мгновение всеобщее веселье обрушивается на меня и в клочья рвёт моё напряжение. Какое-то новое, неведомое раньше чувство, распирает изнутри. Я подхватываю Мэри за талию и шутя кружу её в вальсе.
Жизнь! Наконец настоящая жизнь!
Мне выпало родиться героем. Человеком, способным на всё. Человеком, которому доверят судьбу мира. Крейслауфом.
Я сделаю ещё один только шаг – и окажусь на той стороне. Где небо – дорога в настоящую бесконечность, а не затхлая искусственная бездна маленького мира Крейслауфов.
Где моя душевная болезнь станет не проклятием, а подарком судьбы. Моим последним подарком старому миру.
Я смогу стать лётчиком. Астронавтом. Моряком. Полярником. Я смогу стать всем миром сразу.
Я смогу стать богом.
Один шаг за дверь. Один чёртов шаг.
Нужно только промолчать сейчас.
Но я говорю:
– Мэри. Я люблю тебя, Мэри.