Камера хранения. Мещанская книга

Кабаков Александр Абрамович

Часть вторая

Подрывные вещи

 

 

 

Русский гольф

Лет примерно за пятьдесят-шестьдесят до того, как на наших непоправимо разбитых шоссе стали появляться англоязычные указатели поворота на ближайший гольф-клуб типа Govnischevo Country Golf Club,

и за полвека до того, как пацаны, недавно возившие в жигулевской «восьмерке» бейсбольную биту, начали возить в Bentley Continental мешок клюшек для гольфа,

аристократическая эта игра была известна в СССР.

Вернее, ее название было знакомо определенной категории нашего населения – лопоухим мальчикам, не умевшим драться и после обычных уроков спешившим с большими папками для нот и скрипичным футляром в музыкальную школу – надо было спешить, чтобы миновать обычную жизнь двора как можно быстрее…

Такого, как теперь сказали бы, ботана можно было определить и без папки с тисненым словом Notes. Приметой этих маминых сынков – давно исчезнувшее из обихода определение – были особого покроя брюки, в которые их одевали эти самые мамы, чьими сынками несчастных мальчишек дразнили.

Сверху, от пояса и почти до колена, это были обычные брюки, вполне мужские. А потом они вдруг заканчивались манжетой, вроде как на рукаве рубашки, манжета под коленом застегивалась на пуговицу, так что штанина завершалась как бы пузырем, оставляя неприкрытой икру. В холодное время года, соответственно, возникала необходимость в – страшно даже произнести, потому что могут услышать нормальные мальчишки, – чулках или как минимум в высоких носках…

Так вот, эти брюки с манжетой под коленом, а заодно и носки высотою до колена назывались тогда в нашей своенравной стране гольфами.

Происхождение этой почти униформы будущих ойстрахов – в отдельных случаях бывали отклонения в сторону ботвинников с шахматными досками под мышкой – действительно связано с английской игрой, требующей неколхозных полей и вообще чуждого России пейзажа. Матери будущих виртуозов и гроссмейстеров успели до войны насмотреться довольно широко распространенных в тогдашнем социалистическом быту немецких и латвийских журналов мод. В них обязательно был раздел, так и называвшийся – Golf. На рисунках, натуралистических, с тенями и оттенками, были изображены господа и дамы в слегка укороченных шароварах, заправленных, для удобства перемещения по игровому полю, в носки с цветным рисунком в ромб (как выяснилось недавно, рисунок такой называется argil). Костюм обычно включал трикотажную безрукавку с таким же рисунком и кепку из той же ткани, что и шаровары. В руках эти счастливые люди держали тонкие, неизвестного назначения палки с расплющенными крючками на конце… Golf, неведомый Golf!

Картинки эти, увиденные особым, загадочным русским способом, и породили брюки и носки, называвшиеся «гольф», проклятие интеллигентного детства, пришедшегося на конец сороковых и начало пятидесятых. Закончилась война; отменили карточки; понемногу возвращались врачи, уже не убийцы; в каждом поселке открылась музыкальная школа… Женщины – во всяком случае, те, кому повезло не остаться вдовами, – принялись на свой вкус украшать жизнь, не оставив в стороне от этого процесса и сыновей…

У меня были такие штаны, черт бы их взял.

И носки, обычные коричневые носки «в резинку», но заканчивающиеся под коленом. Там их стягивало кольцо из ленты, в которую были вплетены тонкие резинки. Резинки эти постоянно вылезали наружу, что давало возможность делать из них маленькие рогатки. Петли, которые делались на двух концах такой резинки, надевались на пальцы, разведенные рогулькой V (еще не знали мы, что так разводил пальцы Черчилль, сообщая о победе, Victory, мы ничего не знали, да и матери наши тоже)… Стреляла такая рогатка согнутыми кусочками проволоки, полученной из скрепок. Когда проволока попадала в шею или в лоб, было очень больно. Говорили, что несколько лет назад одному мальчишке выбили глаз, но более конкретных сведений о драме не имелось… Впрочем, сейчас не об этом речь, а об эластичном кольце, которое надевалось под колено поверх носка-гольфа, а верхний край носка заворачивался книзу так, что скрывал эту подвязку.

Поняв, что я никогда не буду таким, как большинство, что я обречен тащиться на какую-нибудь музыку в то время, как мальчишки будут заниматься чем-нибудь интересным – драться до крови, курить за сараем или играть в пристенок, я решил, раз уж так, попасть в первые среди изгоев, в элиту маргиналов. Конечно, не только эти слова, но и сами эти мысли и чувства были непостижимы, но нечто в этом роде где-то глубоко крутилось, дергало маленькую и слабую душу.

И я решил, что мне нужны белые носки-гольфы.

Я увидел такие на одном малом. Это было на Рижском взморье, конечно, в Дзинтари. Он прошел мимо, даже не пытаясь вырвать руки из рук родителей, хотя ему было на вид не меньше, чем мне, а я уже давно завоевал право ходить самостоятельно, просто между матерью и отцом. На нем были не то что брюки-гольф, а вообще короткие, которые теперь называются шортами и носятся в наших городах вполне взрослыми мужчинами на службу. А тогда это был просто вызов общественному мнению его ровесников, да, пожалуй, и их родителей. Я представил себе, как его лупят во дворе из-за этих трусов, нахально сшитых из «взрослого» материала, тонкой шерсти, из которой шьют мужские костюмы… Но и эта воображаемая картина не уменьшила мою зависть: я не мог оторвать взгляд от его носков. Это были белые гольфы! И дело было не только в цвете, так выгодно отличающем их от моих коричневых «в резинку». Белые носки заканчивались не обычным отворотом поверх эластичной подвязки – их держал белый же шнурок, обвивавший ногу под коленом, а на концах этого шнурка были белые кисточки, подпрыгивавшие при ходьбе!

Мать, вообще поощрявшая мои желания такого рода, пыталась, уж не помню как, добыть белые гольфы для меня. Однако усилия ее были безуспешны. Возможно, владельцу вожделенных носков привезли их из-за границы, возможно, что и он сам приехал оттуда…

Мне кажется, что я хотел белые гольфы с кисточками все лето. Наверное, на самом деле страсть обуревала меня недели две. Самое ужасное, что за это время я видел еще нескольких обладателей дивных носков!..

И я поступил так, как впоследствии поступал в разных обстоятельствах, куда более серьезных. Более того: теперь я понимаю, что решение относительно носков было первым проявлением жизненной стратегии.

Мать действовала под моим общим и технологическим руководством.

Мы поехали в Ригу и там, в магазине «Нитки, пуговицы», чудесным образом обнаруженном в незнакомом городе, купили коричневый шнурок и примерно того же цвета толстые нитки.

Из ниток были сделаны кисточки, все это вместе укреплено на носке, так что, когда его край отгибался поверх резиновой подвязки, снаружи как раз оказывался шнурок и свисали подпрыгивавшие при ходьбе кисточки…

Возможно, с тех пор я люблю коричневый цвет.

А не так давно я узнал, что носки до колена, с отворотами и кисточками, входят в национальный шотландский костюм с мужской юбкой-килтом. То есть не то что узнал, а просто увидел.

Так что никакой не «гольф», а, если уж угодно, scotch. One double scotch, please.

…В шестом классе я категорически отказался надевать и штаны, и носки-гольфы.

К восьмому я почти завершил переход из категории пижонов (см. выше) в разряд стиляг (см. и выше, и еще будет ниже).

Принцип «не можешь решить задачу – измени ее условия», которому я, еще бессознательно, впервые последовал в той истории с гольфами, помогал и помогает мне жить.

Это вам кажется, что все это – чепуха.

Потому кажется, что вы не жили тогда.

 

Любовь и принципы

Конец пятидесятых наступил в 1957-м, когда в Москве прогремел Международный фестиваль молодежи и студентов. Жизнь после фестиваля стала совершенно другой, чем была до.

Не говоря уж о москвичах и гостях столицы, которых наехало много больше обычного (закрыть Москву догадались только на время Олимпиады-80)…

пренебрегая вскоре вышедшим в широкий прокат большим документальным фильмом о фестивале…

вообще оставляя в стороне материалистические пути распространения западного стиля и образа поведения,

– придется признать, что фестивальный дух каким-то мистическим способом пронизал всю советскую жизнь.

Возможно, дело в том, что за год с небольшим до этого рвануло закрытое антисталинское письмо ХХ съезду КПСС, так что пошел трещинами сам идеологический фундамент советской власти. Фестиваль – на уровне повседневности – закончил начало ее конца. Устои уже качнулись, теперь настала пора обрушивать декоративную отделку.

Появились мужчины, носившие вместо галстука шейную косынку, как наши латиноамериканские друзья. Революционной моде, не понимая, что она именно революционная, прежде всего, конечно, последовали артисты развлекательных жанров, всегда отличавшиеся легкомыслием, но не только они. Всем модникам открылась новая возможность. На променаде в Юрмале я увидал красавца актера К., пожинавшего славу после роли исчадия ада, убившего свою мать, – сюжет, конечно, развивался в Париже. Актер был в красной рубашке и в пестрой шейной косынке. Через сорок лет мы познакомились и даже подружились. Он утверждал, что никогда шейной косынки не носил…

Появились женщины, красившие ресницы и веки в раскосом стиле «кошачий глаз», под актрису-принцессу, хорошо погулявшую в Риме. Их уже не волокли в милицию комсомольские патрули, не сообщали на работу и в вузы, не обзывали на улицах проститутками. Более того, некоторые из них надевали – собственноручно изготовленные, естественно, – узкие брючки длиной три четверти, и тоже ничего, обходилось. Советский народ примирился с чуждыми влияниями: раз фестиваль разрешили, значит, и бессовестные штаны можно… То, что весь фестиваль был не слишком удачной попыткой привлечь под наши знамена стремительно левеющую западную молодежь, обычным гражданам СССР знать не полагалось – они и не знали… Примерно через одиннадцать лет управляемая из Москвы молодежная левизна обернется неуправляемыми молодежными бунтами. Обдурить молодость нашим агентам не удалось, заполыхали парижские баррикады, вспыхнул пражский самосожженец – а начиналось все невинно, и мы, открыв рты, слушали на московской площади «Джаз римских адвокатов». Что не джаз, не адвокатов и, вероятно, не римских, тоже поняли позже, а пока – фестиваль! «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем». Дети разных народов стали рождаться через девять месяцев, советские девушки расплачивались за великий идеологический блеф…

Каким-то странным образом, распространившись в совершенно иную сферу, новые веяния изменили отношение к автомобилю. Почти норма среди обеспеченных людей – нанятый шофер, управляющий собственным автомобилем нанимателя, – стала редкостью, старомодной привилегией и причудой лауреатов. Владельцы носатеньких «Москвичей», тяжелозадых «Побед» и даже новомодных двухцветных «Волг» сели за руль. Довершила перемены в отношении к автомобилю Национальная выставка США, проходившая летом 1959 года в Сокольниках. Там сверкали и переливались яркими цветами машины, сильно превышавшие по классу безнадежно черные обкомовские «ЗИСы». И за рулем такой перламутровой, как леденец, машины время от времени появлялись демонстраторы – молодые и явно безответственные мужчины и женщины.

Костюмы, сшитые по блату в театральном костюмерном цехе или, тоже по знакомству, у полулегального таллинского портного, к которому надо было ездить на примерки, ушли из перечня понятий о счастье. Да и портного государство вдруг отпустило к родственникам в Финляндию… Вместо рукотворных чудес вышли на авансцену импортные вещи или, предел желаемого, привезенные из-за границы теми, кому там положено бывать.

Время пижонов и кустарной роскоши неотвратимо кончалось. Наступило время постепенной легализации стиляг. В конце сороковых и начале пятидесятых это была почти секта. У них был свой язык, своя музыка – джаз, свои идеалы внешности – самые осведомленные, «штатники», довольно точно копировали американских студентов-отличников. Но после фестиваля, во время которого обнаружилось, что настоящие штатники любят Ленина, а еще больше – Мао Цзэдуна, и наши стиляги как-то сошли на нет. Одни резко постарели, другие банально спились, третьи утратили азарт и донашивали пиджаки, сшитые в Филадельфии по моде сорок восьмого года…

А их страсть к вещам, сделанным там, куда садится солнце, пошла вширь и вглубь оказавшегося склонным к этой заразе советского общества. То, что было азартной игрой – «фарцовка» возле гостиниц и ресторанов, – стало занятием почти безопасным и рутинным для добропорядочных студентов. То, что напоминало промывку породы в поисках золотого песка и самородков – проход по комиссионкам, как сейчас сказали бы, мониторинг, – стало обычным развлечением многих мирных обывателей. Позже примерно то же самое произошло с тамиздатом – Пастернака читал один на тысячу, а Солженицына уже один из десяти. Оказалось, что у советских людей нет иммунитета против всего несоветского.

…Вот тут наконец мы и переходим к сути истории, до которой никак не могли добраться сквозь заросли воспоминаний.

Школа шла к концу. Девятый класс стал прекрасным временем – уже не дети, еще не выпускники, озабоченные конкурсом на физфак: пятнадцать человек медалистов на место. Девочки за время каникул все как одна переоделись в юбки колокольчиками и узкие блузки с бесчисленными пуговичками на спине. Со школьной формой это совмещалось условно: физиологическая причина исчезновения коричневого шерстяного платья сообщалась завучу шепотом, и, чтобы как-то скрыть природу, поверх блузок надевались испытанные черные фартуки.

Юноши, как более вольнолюбивая часть любого сообщества, от форменных кителей отказались без объяснения причин. В результате мужественная часть поколения выглядела примерно так, как средний делегат фестиваля, слегка двинувшийся умом от реалий социалистической действительности.

На ногах были черные туфли с острыми носами, на тонкой подошве. Подошва была картонная, что не мешало, однако, сходству с обувью всемирной молодежи. Мешало только то, что стоили «полуботинки мужские кожаные» 93 рубля с копейками, а такая сверхдоступная цена наводила на подозрения. И подозрения эти были основательными, поскольку местом изготовления обувного изделия была указана фабрика в г. Кимры. Картонная подошва размокала за половину любого сезона.

Над ботинками возвышались – и были отчасти видны, поскольку брюки были коротковаты, – носки бескомпромиссно красного цвета, который вообще пользовался популярностью, хотя комсомольская идеология уже тогда многим из нас была чужда.

Упомянутые коротковатые брюки имели стрелку несминаемую – поскольку в соответствии с народно-армейской хитростью намазывались мылом по изнанке перед глажкой. Брюки эти, поперек любых трудностей советской торговли, покупались непременно черные, из гладкого шевиота, и были не менее узкие, чем короткие. Вершиной стиля были широкие отвороты, манжеты… В брюки заправлялась расстегнутая до пупа рубашка, вышеназванная красная или романтическая черная, та и другая получались в тазике горячей воды с помощью «краски текстильной устойчивой». От непременно поднятых рубашечных воротников на шее оставались соответствующие полосы, но это не смущало: их закрывали пестрые косынки, конфискованные у матерей. У меня был комплект коричневый – крашеная рубашка и каким-то случаем купленные брюки того же цвета. Я был счастлив, и дело даже не том, что я, как уже рассказывал, в детстве полюбил этот цвет раз и навсегда, – дело в том, что в таком коричневом комплекте выходил на сцену Ив Монтан, еще не ренегат, а «певец рабочих кварталов», «когда поет далекий друг», очень мне тогда нравившийся…

Вершиной образа во всех смыслах была прическа, называвшаяся «канадская полька», «высокий зачес» или попросту «кок». Делалась она следующим образом.

Сзади волосы подрезались и дочиста подбривались на уровне нижних шейных позвонков. Перед этим длинные волосы на висках зачесывались и даже затягивались расческой гладко назад, а после стрижки свисали над шеей, напоминая предшествовавшую «канадской польке» прическу конца сороковых «под Тарзана». Между гладко зачесанными по бокам волосами и устраивался вожделенный кок – сильно приподнятый надо лбом и зачесанный к макушке чуб, действительно напоминающий птичий гребень. Самым изыском был кок, слегка свешивающийся на лоб, как бы небрежный…

Удерживать все это в заданном положении было очень и очень нелегко.

Тут и вынималась из кармана плоская, диаметром в трехкопеечную монету и толщиной миллиметра в три-четыре коробочка. Впоследствии в таких, с изображением пятиконечной звезды, продавалась вьетнамская мазь «Золотая звезда», в просторечии «звездочка» – обезболивающее снадобье с сильным ментоловым запахом. А тогда на коробочке была простая надпись на русском и каком-то, полагаю, прибалтийском, языке – «бриолин».

Пахла эта полупрозрачная мазь омерзительно. Это не было зловоние – это был тошнотворный аромат очень дешевой парфюмерии, смешанный с запахом прогорклого жира. На ощупь она была еще противней – скользкая субстанция, быстро тающая даже не в сильную жару и стекающая грязноватыми струями… Большее отвращение, чем бриолин, вызывали только мухоловки – развешиваемые на все лето по квартире липкие бумажные спирали. От вида прилипших мух тоже возникали позывы тошноты…

Но без бриолина кок было не построить. А смазанная им любая прическа держалась непоколебимо, к тому же блестела, что, в соответствии с тогдашними представлениями о прекрасном, было желательно.

Жара в тех краях, где происходит действие этого рассказа, в конце августа ужасная. И проклятый бриолин тек по шее и даже по спине под новой рубашкой и уже нисколько не удерживал кок, так что на голове был просто жирный комок сбившихся волос, а бриолин тек, и трупный его запах наполнял все вокруг…

Итак, молодой человек пятнадцати без малого лет в этот день вернулся после летних каникул в маленький городок, где он жил и где надеялся сегодня же повидаться с девушкой того же возраста, к которой…

Ну, хватит придаточных предложений. Вот она, в прелестном оранжевом сарафане, юбка «солнце-клеш», встает ему навстречу со скамейки у подъезда, вот – незаметно оглянувшись, пуст ли жаркий полдень, а он пуст, – совсем взрослым жестом обнимает его за шею голой рукой…

Голой, черт возьми.

– Фу, гадость какая! – говорит она, и срывает лопух, и трет руку, но не стираются мерзкий запах и жир. – Чем ты намазался, горелым маргарином?! Все волосы жирные… Отойди.

Дважды намылив и беспощадно вытерев вафельным полотенцем голову, он выключил газовую колонку – «сколько можно бултыхаться», крикнула бабушка, – и в очередной раз посмотрел на себя в запотевшее ванное зеркало. Там был странный тип с торчащими во все стороны мелкими кудрями. Если бы это происходило лет на двадцать позже, его прическу точно назвали «под Анджелу Дэвис» – или, более информированно, «афро». Вполне себе стильно… Но это было на двадцать лет раньше…

И через час, благоухая прокисшим жиром, он снова вышел из дому с великолепным коком. Перед уходом он швырнул пустую коробочку от бриолина в мусорное ведро.

В саду возле Дома культуры начинались танцы, он шел мириться, но поступиться коком, который культивировал все лето, не мог. Мы все хотя бы раз пренебрегали чувствами ради овладевшей нами идеи.

А на том месте, где был кок, теперь… Ну, да что говорить.

 

Как погибла телогрейка

Нет ничего более бессмысленного, чем попытки понять судьбу – человека, народа, вещи.

Почему один счастливо женился, нарожал хороших детей, прожил полтора века и помер тихо, «непостыдно», как и просил в молитве, и безболезненно – а другой сам мучился, вокруг всех измучил и конца дожидался в отчаянии? Нет ответа ни в воспитании, ни в генах, ни в обстоятельствах. Почему к одним от Гольфстрима идет теплый ветер, цветы сияют под добрым снегом и реки текут в нужную сторону, а у других засуха прекращается только на время наводнения? В учебниках истории вразумительного объяснения не найдете. Почему рабочие штаны из линючего брезента носит весь мир, а удобнейшая стеганая куртка, пригодная для любой погоды, стала символом тюрьмы и нищеты? Только не рассказывайте ни про особый путь, ни про западных врагов.

Пусть умники ищут сложные ответы, ничего не объясняющие уже в тот момент, когда их находят. «Почему?» – если повторять этот вопрос, на третий, или пятый, или сотый раз обязательно упрешься в стену. Нет сложного ответа, есть простой и единственный:

так Бог судил.

И на все воля Его.

А телогрейка – гениальная одежда.

Начиная с материалов: только хлопок, ткань и вата, да еще деревяшки вместо пуговиц. Пожалуй, только упомянутые американские штаны (про них будет, будет отдельная песня!) так же экологически безупречны, хотя заклепки, молнии и пуговицы у них-то металлические, то есть рождены индустриальным разрушительным веком. Но где они – и где наш ватник? Остался только в оскорбительном прозвище, которое одна половина братского народа дала другой.

Телогрейка – символ естественного минимализма.

Аутентичные модели не имели даже воротника – а зачем? От настоящего холода он не укроет, а если тепло, то и тем более не нужен.

Никаких попыток обозначить талию – а зачем? Не в талии красота.

Карманы не утеплены, не простеганы – а зачем? Руками надо работать, а не в карманах их держать.

А больше и сказать нечего. Слой толстой хлопчатобумажной ткани, слой ваты, еще слой ткани – и строчка. Зигзагом, чтобы вата не сбивалась, хотя на несведущий взгляд вроде бы для красоты.

Прелесть же телогрейки как раз в том, что в ней нет ничего для красоты.

В мороз градусов до двадцати, если не сидеть, дожидаясь крика вертухая, а делать норму, телогрейки вполне хватает – не совсем рваной, конечно.

В жару градусов до тридцати, если на голое тело – нормально, вроде короткого варианта среднеазиатского халата. Тоже проверено.

Под ливнем, конечно, промокает, но не сразу, пока вату пробьет… Сохнет, конечно, потом долго, ну, так для того и печь…

К телогрейке прилагались – если повезет – ватные же брюки, как бы дополнительная телогрейка для задницы. Но это уже в экстремальных условиях. А так просто, в обычной жизни – ватничек на исподнюю рубаху, вышеописанный кепарик на бровь, штанцы какие-никакие да прахаря, сапоги кирзовые (заметьте, никакой живодерской кожи, загадочный материал «кирза», в честь которого называли еще и армейскую перловую кашу)…

Почему мир не принял телогрейку, которую беззаветно пробивал в моду наш самый знаменитый дизайнер З.? Почему не ее именем, а всякими английскими словами называются разнообразные нынешние синтетические стеганки? Вот sputnik и babushka пошли в большую международную жизнь, а telogreyka – увы. ГУЛАГовское прошлое не пускает? Ох, да какого только прошлого нет на вещах, проживших долгую историческую жизнь! Сколько крови пролито на расшитые узорами остроносые сапоги и простроченные штаны с заклепками – и вроде не портит она их происхождение… А ведь ватник – он жертвам полагался, а не палачам, на нем вины нету.

…Несколько лет фотограф и литератор Р. носил телогрейку с джинсами и кроссовками. Получалось прекрасно! Я надеялся, что это привьется, что через пяток-десяток лет джинсовый бум станет джинсово-ватниковым, что мирное сосуществование закрепится после конца Варшавского договора этим сочетанием национальных одежд…

Не вышло.

Чем кончилось мирное сосуществование и последовавшие попытки – известно.

Р. некоторое время походил в телогрейках, за которыми ездил во все более захолустные сельские магазины, и постепенно вернулся к обычным общеупотребительным курткам.

Телогрейка умерла.

Вместе с удобствами исключительно во дворе,

с коммуналками на десять семей,

с куреньем, разрешенным всюду,

и с полагавшейся каждому дворовому пацану финкой с ПЛАСТИгласовой наборной рукояткой.

Телогрейка вымерла, как вымирает биологический вид, постепенно. Она еще существует в сельских лавках, но турецкие криво сшитые курточки теснят ее и там. Я знал коммуналку в километре от Кремля, еще недавно по историческим меркам сам жил в ней – на днях зашел: пусто, молдаване делают евроремонт со сносом несущих трехсотлетних стен… А вместо дворовых дощатых сортиров по городу расставили бронированные кубы, внешне и по степени электронной оснащенности напоминающие банкоматы… Какая уж тут телогрейка.

Почему ей не повезло стать мировым бестселлером, как стали некоторые изделия западной легкой промышленности, – не будем называть во избежание упреков в product placement?

Нет ответа, кроме того, который приводился выше.

Не надо бы к Нему приставать, но все же так и подмывает спросить – «За что? И почему?»

Но удовлетворимся тем, что повторим: на все воля Его, и все в руках Его.

А прочее оставим атеистам, пусть мучаются.

Что до телогрейки… Я понял, что она умерла, довольно давно, и событие, которое навело меня на эту мысль, вроде бы никакого, даже отдаленного отношения к русскому ватнику не имело. Но я что-то почувствовал…

Событие было вот какое: я впервые увидел, как женщина стирает пластиковый пакет. Это был обычный, довольно уродливый пластиковый пакет с напечатанной на нем жирной розой. Как раз перед этим я впервые побывал за границей, в Болгарии, конечно. И там как раз такие пакеты давали, когда ты делал покупку в любом варненском магазине.

А в Москве женщина аккуратно стирала такой пакет под краном.

Я не подумал о том, почему в стране, которая запускает космические корабли и что там еще, не хватает пластиковых пакетов. Эта мысль была бы слишком серьезной для меня, да к тому же мне тогда казалось, что я знаю почему. Подумал же я почему-то о телогрейке. Мне мгновенно стало очевидно, что телогрейка и стираный пакет несовместимы.

И победит пакет.

 

Комок

Наиболее эффективными центрами подрывной работы против советской власти в конце шестидесятых, в семидесятых и до самого ее бесславного финала были не ЦРУ, не радиостанция «Свобода», не эмигрантские организации вроде НТС и тому подобные гнезда идеологических врагов. Реальную опасность для СССР представляли два вполне советских учреждения торговли – московские комиссионные магазины «у планетария» и «на Новослободской».

Я убежден в этом, как убежден в том, что власть вещей над людьми в земной жизни гораздо сильнее власти идей. Этот мещанский материализм вовсе не мешает столь же твердому идеализму, когда речь заходит о человеческих душах. Иначе говоря, побеждают или оказываются побежденными предметы, а переживают победу или поражение души. Стреляют пушки, падают сраженными людские тела, а мечется и страждет над павшими дух. Это прекрасно знают генералы и священники – первые подсчитывают перевес свой или противника в танках, вторые принимают души, покинувшие тела в результате этого перевеса, или служат молебен, успокаивая души победителей.

Названные комиссионные магазины, сокращенно в быту именовавшиеся «комками», действовали прямо и эффективно. Любой, вполне советский по убеждениям человек, купивший что бы то ни было в одном из них, независимо от провозглашаемых и даже искренне исповедуемых им взглядов, объективно переходил на сторону империалистического лагеря.

Потому что все, что продавалось в этих комках, было чистейшей воды империалистического происхождения. И цены при этом там были в пять, а то и в десять раз выше, чем на аналогичные предметы социалистического, отечественного производства. Если аналогичные вообще существовали… Получалось, что материальный мир идейного врага наш человек ценил вдесятеро выше, чем созданный им самим. И нельзя сказать, что народ этого не понимал. Расхожая шутка тех времен: коммунизм – это магазин японский, а цены в рублях…

«На Новослободской» продавались фото– и кинотехника, часы, электробритвы, очень дорогие зажигалки. Чтобы не быть обвиненным в скрытой рекламе, названия фирм-изготовителей приводить не буду – несмотря даже на то, что многие из них с того времени просто исчезли.

В тесном зальчике магазина всегда толпился народ. Выделялись плохо одетые по сравнению с другими покупателями, людьми, естественно, небедными, профессиональные фотографы – они пришли не за роскошью, а принесли трудно заработанные деньги, чтобы купить рабочий инструмент. Они знали, что выбирают, – до этого годами работали советскими камерами, среди которых были и вполне приличные, туристы из соцстран скупали наши зеркалки. Но рядом с японскими и европейскими они выглядели и функционировали, как убогие самоделки…

Отдельную категорию потенциальных покупателей составляли те, кого теперь с неуклюжей политкорректностью называют «лицами кавказской национальности». Специфическая внешность и манера одеваться – нейлон, на который в столицах давно прошла мода, плащ-болонья, вышедший из моды еще раньше, и кепка-аэродром – не оставляли сомнений в том, откуда в Москву приехал этот гость. Покупали уроженцы солнечного – дальше название любого кавказского города – в основном вещи непрактичные: зажигалки и часы. При этом руководствовались своими особыми представлениями о прекрасном и престижном. Ввиду неизвестности слова «престижный» оно заменялось понятным словом «богатый», причем эта характеристика не всегда была связана с реальной ценой. Например, не пользовались у них спросом действительно дорогие швейцарские часы – классических форм, на ремешках из страусовой кожи, зато нарасхват шли среднего качества японские, по тогдашней недолгой моде огромные, тяжелые, на толстых стальных браслетах. Прозвище у этой «богатой» вещи было, разумеется, «подшипник»… Зажигалки ценились одной фирмы, хотя уже тогда их массированно подделывали, и все знали, что каждая вторая сделана в Польше. Но «богатая» марка плюс затейливая система извлечения огня все равно побеждали всех конкурентов. При этом фирма, ничуть не менее уважаемая в мире, пренебрежительно называлась «дамская», и ее изящные изделия приезжими совершенно не покупались… Электробритвы южан не интересовали в силу несоизмеримости любых мощностей с сопротивлением щетины.

Вообще электробритвы покупала весьма любопытная публика, которую я условно назвал бы «интеллигенция комка». Это были молодые мужчины, элегантно, но скромно одетые, с ухоженными лицами, что само по себе привлекало внимание тогда, в эпоху одеколонов «Шипр» и «В полет!», заменявших всю мужскую косметику и парфюмерию. Впрочем, иногда в парфюмерном магазине на проспекте Калинина (Новый Арбат) можно было налететь на французский One man show, что остроумные продавщицы переводили между собой как «Один мужик показал», – но цена в 15 рублей большинству казалась непозволительной. И то сказать: бутылка «Армянского три звезды» стоила всего 12 рублей 20 копеек. Тут и выбирать-то нечего…

Так вот, благоухающие мужчины с пониманием покупали именно швейцарские часы, немецкие бритвы, а уж если выбирали зажигалку, то какую-нибудь непопулярную – с именем большого дизайнерского дома, неизвестным «на Новослободской».

Кем мог быть такой покупатель в повседневности? Тогда я не мог догадаться, а теперь, кажется, догадываюсь. Осознанно и толково выбирали эти господа иной образ жизни, и выбрали-таки, когда пришло их время. За что я им очень по сей день благодарен.

Прочие толкавшиеся в комке были лишь фоном, мечтательно рассматривавшим товар. Обычная толпа предателей социалистического идеала. Судя по тому, что зал был полон каждый рабочий день с утра до вечера, предателей было много.

«Комок у планетария» отличался не только ассортиментом – здесь в основном шла звукозаписывающая и воспроизводящая, а также радиоаппаратура, – но и размахом. Огромный зал, разделенный на специализированные секции: магнитофоны ленточные и кассетные, проигрыватели и отдельные звукоснимающие панели и усилители, кассетные стереоблоки и – в особом помещении, ввиду громоздкости – колонки, наборы динамиков в резонирующих, как приличная рояльная дека, деревянных ящиках. Плюс мелочи вроде наушников, карманных приемников и совсем редко встречающихся – за отсутствием большого спроса – диктофонов… В зале стоял никогда не смолкавший музыкальный шум на фоне негромкого рокота разговоров, которые непрерывно вели покупатели и возможные покупатели, заполнявшие все пространство. Обсуждались сравнительные качества товаров, дискутировались цены, иногда заключались устные противозаконные сделки – то есть происходила уголовно наказуемая спекуляция. Участники преступных действий чаще всего удалялись в припаркованную где-нибудь не очень далеко жигулевскую «шестерку», а то и в шикарную «восьмерку», где предъявлялся товар в заветной коробке и обменивался на советские деньги – иногда примерно равные товару по весу… Толпа еще не сговорившихся спекулянтов и их клиентов заполняла весь тротуар перед магазином. Время от времени ее рассекал милиционер, в пространство обращавшийся с требованием не мешать проходу граждан. Весь базар обозначал движение с как бы готовностью не мешать проходу, но оставался на месте. Некоторые дружелюбно кивали представителю власти, так что становилось понятно, почему регулярные облавы на спекулянтов реальных результатов не дают и никогда не дадут…

Интересно, что «на Новослободской» милиционер появлялся чаще и был суровей. Результат был тоже невидим, но обстановка в тамошней толпе была более нервной. Видимо, прочность позиций директоров была разной.

Сколько народу голосовало таким образом против технологического уровня социалистической родины? За годы получались тысячи…

Но это были две, как принято выражаться, «верхушки айсберга». У комков слонялись только невыездные неудачники, сомнительная молодежь, нищие меломаны вроде меня, не имевшие ни денег, ни достойного социального положения. К кассам шли вообще единицы. А настоящие потребители западной и восточной электроники здесь если и бывали, то лишь в ролях так называемых сдатчиков – они обращали в наличность электронные богатства, ввезенные в СССР при возвращении из загранкомандировок, более или менее длительных. Это был способ весьма выгодного обмена валюты на дешевые, но иногда нужные на родине рубли. Обмен через покупку где-то там и продажу где-нибудь здесь скромного двухкассетника (помните, что это такое? ах, не застали…) приносил до тысячи процентов прибыли…

Где теперь она, вся эта серебристая или черная пластмасса, тонкий металл, воспроизводимые частоты 20 Гц – 20 кГц, 16-метровый диапазон есть, made in Japan? Давно сгнила на свалках или беззвучно томится в квартирах престарелых и обнищавших торговых атташе и специалистов по строительству плотин в странах, выбравших социалистический путь развития… На Новослободской вообще всё сломали. У планетария теперь, кажется, кафе из приличной сети, а некоторое время был магазин «Кабул»…

Только шепот, робкое дыханье и магнитофонные трели шуршат в воздухе – «шарп», «сони», «филлипс», «айва», «шарп»… Музыка, под которую начал расползаться, таять, растворяться великий фантом.

 

Заправка шариковых ручек

В семидесятые и даже отчасти в восьмидесятые годы Советский Союз внес огромный вклад в благородное дело сохранения окружающей его среды. Конечно, всякое бывало – энергично изводили и извели-таки Аральское море, как смогли загадили солярными бочками тундру, настроили взрывающихся атомных станций, едва не повернули задом наперед северные реки… Но не буду клеветнически замалчивать и большие экологические успехи развитого социализма.

Они заключались в уникальном опыте многократного использования одноразовых предметов, на своих родинах образовавших неразлагающиеся свалки и грозивших поглотить всю Землю.

…Приятель был хотя и зарубежный, но свой, понимающий: из братской Чехословакии. Дома, в Праге, он предпочитал не помнить русский, который и спустя годы там ассоциировался с ревом танковых моторов. Но в Москве прекрасно говорил и читал, в том числе и вывески. И над микроскопической мастерской в глубинах ныне исчезнувшего Палашевского рынка прочитал вслух едва ли не от руки написанное: «Заправка шариковых ручек. Клапаны в газовые зажигалки».

– Куда заправляют шариковые ручки? – после некоторых размышлений спросил он ближайшего аборигена, то есть меня. Я удивился: неужели в Чехословакии, производившей для продажи своему населению даже легковые автомобили-кабриолеты, нет одноразовых шариковых ручек? Потом меня посетила мимолетная догадка: чешский товарищ знает со слов литератора В., что «заправлены в планшеты космические карты», и предполагает, что вместе с картами заправляют и ручки – чтобы прокладывать курс… Однако я тут же забраковал это романтическое объяснение и решил изложить суть дела.

– Шариковая ручка пишет шариком, постепенно выдавливающим на бумагу так называемую пасту… – начал я, но Г. меня перебил.

– Я знаю, что такое шариковая ручка, хотя у нас их называют шариковыми карандашами, – сказал он, – но куда их у вас заправляют?

– Не куда, а чем, – уже раздражаясь братской тупостью, начал объяснение я, – именно этой самой пастой, которую делают из обыкновенных чернил, только их перед этим сгущают…

Примерно полчаса я, насколько сам знал, рассказывал иноземцу,

как обычную одноразовую шариковую ручку заправляют пастой

через шарик, который в последующей второй жизни ставит кляксы,

или через тыльный открытый конец стержня, что предпочтительно, поскольку почти не сказывается на пишущих качествах,

как этот стержень особыми мелкими толчками возвращают в не приспособленный для этого корпус ручки,

после чего она выглядит как новая и писать тоже более или менее может.

– И зачем вы это делаете? – спросил непонятливый гость. – У вас не производят такие ручки и не продают их в этих… канцелярских товарах?

– Кажется, производят и иногда продают, – терпеливо втолковывал я, – но они некрасивые, наши люди предпочитают пусть не новую, но фирму́.

– А эта красивая? – показал чех через окно на ту, которой занимался мастер. Это был стандартный одноразовый карандаш мирового производителя, но украшенный по граням полустертой рекламной надписью латиницей, что-то вроде «Европейский Поставщик Органических Удобрений». – Это же реклама говна!

Мне нечего было ответить. Просто я к тому времени давно привык жить в стране, средний гражданин которой был абсолютно убежден в превосходстве любого иностранного изделия над отечественным и потому создал целую индустрию реставрации нереставрируемого и подделки подделок.

Одноразовая шариковая ручка, проходившая две, а то и три заправки, после чего кустарная паста выливалась из нее при почти любой плюсовой температуре.

Одноразовая газовая зажигалка, в донышко которой врезали клапан, после чего через этот клапан заправляли ее чадно горящим грязным газом, и обладатель, прикуривая, гордо чиркал почти начисто сточившимся колесиком, не смущаясь, что на реанимированной зажигалке – реклама какого-нибудь очередного говна.

Я точно помню: вывеска, у которой начался наш разговор с чешским товарищем, как раз предлагала выполнение обеих этих работ.

Про стираный пластиковый пакет я уже вспоминал.

А специальные мастерские для «подъема петель» сначала в капроновых чулках, а потом в колготках, и крючки, которыми дамы то же самое делали без помощи профессионалов…

А китайские шерстяные одеяла, распускавшиеся на пряжу, из которой вязали пушистые свитера…

А мощные химические заведения, где старые ткани окрашивали в новые цвета…

А домашняя кулинария – пирожное-картошка и конфеты «Трюфели» (из одного и того же какао «Золотой ярлык»), красная икра из манной крупы (не шутка!) и вершина отечественного кондитерского гения – вареная сгущенка (если посчастливится достать пару банок)…

В интересах идеологического предохранения советские переносные приемники – заветная «Спидола» и более поздний «Океан» – не имели 16-метровых диапазонов, в которых трудно было глушить западные пропагандистские радиостанции. Нужно ли говорить, что советский радиолюбитель умел встраивать эти диапазоны в готовые приемники совершенно незаметно и общеизвестно? Стоило усовершенствование 25 рублей.

Плащ-болонья, в принципе тоже одноразовый, если, к отчаянию владельца, он рвался, ремонтировали по особой сложной технологии. В ней основным инструментом был обычный утюг – ну, такой, который греют на плите, а ручку оборачивают тихо тлеющим куском одеяла. Эта пайка нейлонового балахона требовала навыков не менее изощренных, чем сварка в космосе.

Дубленка, которую красили заново после каждой чистки, поскольку природная ее краска в наших химчистках становилась тоже одноразовой. После краски она, будучи бежевой от природы, обретала игриво розовый цвет, у которого было одно неоспоримое достоинство: заплатки на обшлагах и возле карманов, вырезанные из «вохровского» тулупа, в такой цвет окрашивались легко.

Пишущие машинки (пояснение молодым: устройство для набора текстов вроде ноутбука, но механическое и без оперативной памяти) продавались свободно только во много раз уже упомянутых комиссионных магазинах, комках, торговавших подержанными вещами. При этом продавец переписывал паспортные данные покупателя. Было неподтвержденное официально объяснение: данные передавались в КГБ для борьбы с размножением подрывной литературы – по особенностям отпечатков шрифта можно было определить владельца. В пользу этой версии говорило то, что время от времени в каждой редакции появлялись строгие люди и снимали образцы шрифтов казенных машинок… Но при этом правила регистрации не распространялись на машинки с латинским шрифтом – кто ж из советских людей понимает по-иностранному? И дошлые потенциальные диссиденты покупали машинки с латиницей, а беспринципные мастера «перепаивали» – тогдашнее слово – шрифт и заклеивали клавиши кириллицей. В середине девяностых примерно так русифицировали полулегально привезенные компьютеры…

А уже надоевшие, наверное, вам великие штаны, о судьбе которых в лагере мира и социализма я все грожусь рассказать особо – и обязательно расскажу! Сколько жизней проживала любая их пара в Стране Советов… Одна молодая тогда француженка М. заметила в ходе знакомства с русскими – им ведь все мы русские – мужчинами интересную закономерность. «Вот французы, – задумчиво говорила она с непередаваемо прелестным акцентом, – протирают дырку на коленях, а вы на яйцах». И я подтверждаю это: в те времена толстого и нестираного, ломкого денима, который одновременно линял и протирался до дыр (причем не нынешних, бутафорских, а настоящих, заслуженных), несомненное преимущество наших кавалеров перед европейцами было очевидно любому заинтересованному наблюдателю. Нет, я не стану делать из дыр на коленях ксенофобских выводов о вечно рабском характере. Возможно, дыры были протерты на булыжниках Сорбонны в ходе выворачивания оружия пролетариата и прогрессивного студенчества. Вполне возможно… Но по части дыр в наших штанах свидетельствую: никаких причин, кроме физиологических, быть не могло. Заветные штаны берегли гораздо ревностней, чем зеницу ока, и если уж пришло бы в головы кидать камни – или, допустим, собирать, – то ради такого дела надел бы старые треники или защитные полугалифе от формы, в которой приехал со срочной… А вот интимные размеры – это да, не будем скромничать.

На протертую промежность штанов ставилась заплата. И носили ее с гордостью, но гордились не особенностями организма, а давностью обладания мало кому доступной вещью. Ради прочности, а также из соображений стилистических и не исключено, что из подражания нищим американским пастухам, заплату нашивали кожаную… Впрочем, это невыразительно сказано «нашивали» – потому что прежде всего кусок кожи приблизительно в две ладони площадью надо было где-то раздобыть. Москва 1972, допустим, года – это не Лондон, где кожаные и замшевые patches продаются в тех же магазинах, что и твидовые пиджаки, которые предстоит залатать на локтях…

Итак, требуется кожа. Лучшая – тонкая, мягкая и прочная – шла со старых, со сломанными ножками и подлокотниками, кожаных кресел. Из одного такого бывшего кресла можно было выкроить по крайней мере четыре заплаты. Проблема заключалась, во-первых, в том, что такие кресла на земле не валялись, а если валялись, то надо было обогнать помоечников-мебеледобытчиков, каких много было среди интеллигенции в те времена. И, во-вторых, чаще всего кожа была изодрана в клочки еще в качестве мебельной обивки и повторному использованию не поддавалась…

Проще всего было купить прибалтийский сувенирный бумажник или обложку для паспорта из глубоко тисненной свиной кожи толщиной в полпальца – продавались они в отделах универмагов, странно называвшихся «Подарки». Почти фанерной жесткости эти изделия с тиснеными изображениями таллинских башен и рижских шпилей раскупались на ура. После чего и начинались проблемы, поскольку существовал только один выбор: или отказаться от того, что нужно, либо пойти на страдания. Сначала сувенир надо было распороть, что требовало нечеловеческих усилий от преданных рукодельниц – почему же нашим безумствам всегда сопутствуют безропотные красавицы?! Потом надо было вырезать необходимый лоскут – попробуйте с помощью хилых бытовых ножниц придать нужную форму листу жести. И, наконец, попытайтесь такую заплату пришить к брезентовым штанам. Каждая проткнутая дырка, каждый стежок – изувеченный палец, поддетый – о, ужас! – ноготь… Blood, Sweat And Tears, как называлась одна популярная в те времена ритм-н-блюзовая группа…

И когда все было готово, приходил наш черед мучиться.

Не буду вдаваться в подробности, пусть картину дорисует воображение каждого мужчины или приравненного к ним. Толстая грубая кожа, с глубокой складкой посредине лоскута, постоянно двигающаяся при ходьбе, протирающая трусы – о них тоже можно пропеть отдельно жестокий романс, но не станем, – за полдня, а потом… Вжик-вжик, как наждаком… Коварная прибалтийская месть оккупантам. И ведь мы тоже считали себя оккупантами, и обожали Кадриорг, и… Но кожа терла невообразимо, а таллинские друзья посматривали с полузаметной презрительной усмешкой – эт-ти москвичи как кон-ни, та?… Сами они, похоже, уже тогда были вполне евросоюзовских стандартов. Во всяком случае, штаны у них протирались на коленях.

…Можно бесконечно продолжать рассказы о советских мастерах, дававших новые жизни европейским и американским игрушкам. В сущности, все они вели свое происхождение от Левши и пили не меньше – но аглицкие железные блохи, побывавшие в их руках, еще подолгу прыгали, успешно преодолевая тяжесть не предусмотренных конструкцией подков. Что же касается ноу-хау относительно чистки оружейных стволов кирпичом, то тут и речи не могло быть о русском отставании. Оборонка собирала Левшей со всей страны – возможно, поэтому у нас одновременно запускали «Союзы» и по три раза заправляли одноразовые шариковые ручки…

Умом, говорите, не понять?

А чем?

 

Помойка как эстетический идеал

К тому времени, как жизнь в нашей стране вступила в благословенный период, впоследствии несправедливо названный «застоем», ее городское население разделилось по различным признакам на две непересекающиеся группы.

Одни маялись творческой скукой в НИИ и КБ, а другие отчаянно перевыполняли план на заводах и фабриках – но противоречие это не было антагонистическим, как классовые противоречия неуклонно загнивавшего капитализма, а гармоническим: совместными усилиями те и другие создавали продукцию, которую, как было сказано выше, сами не желали потреблять. Впрочем, оборонную промышленность они вместе поддерживали на недосягаемом иными странами уровне.

Одни после этих трудов отдыхали в профсоюзных пансионатах, домах отдыха и санаториях, с макаронами по-флотски и игрой «На одну табуретку меньше», а другие сплавлялись на байдарках среди истинно русского северного пейзажа с леспромхозом, неперспективной деревней и останками лагпункта, возвращаясь с кубометрами икон.

Одни смотрели «Щит и меч», другие – «Зеркало», раз в год объединяясь «Иронией судьбы».

Одни читали «Вечный зов» и «Труд», другие – «Альтиста Данилова» и «Литературную газету», но мемуары рвали друг у друга из рук…

И едва не забыл еще один признак, по которому делилось монолитное советское общество: отношение к помойке. В нем, может быть, наиболее очевидно проявлялось деление на великий народ и сомнительную интеллигенцию. Как писал поэт и художник П., «народ и не народ в известном смысле». Честный труженик, с готовностью откликавшийся на все прогрессивные явления социалистического быта, горячо одобрял, в частности, появление в свободной продаже различных товаров, изготовленных в братских странах народной демократии. Товары эти были сделаны с похвальной тщательностью и аккуратностью, позволительными нашим друзьям под защитой ракетно-ядерного советского щита. Поэтому чешская, а тем более ревизионистская югославская обувь, гэдээровская конфекция и даже польский ширпотреб появлялись в продаже лишь условно свободной, а на самом деле – во всенощных очередях возле магазинов «Белград», «София» и «Лейпциг». Что же касается мебели (не будем повторяться в подробностях), то ее распределяли в основном по профкомам.

…И вот в квартиру передовика производства вносили плоские картонные коробки с разобранным импортным гарнитуром. Одуревший от законного счастья передовик, освобождая площадь и отчасти готовя соответствующее эстетическое обрамление, с радостным кряхтением выносил на дворовую помойку все, что осталось от бабушки, вовремя прописанной и вскоре отправившейся в лучший, по ее уверенности, мир. Описания резных буфетов и колченогих кресел уже приведены выше в другом контексте…

Тут в действие и вступала та категория населения, которая читала, как уже сказано, про музыканта-демона и ездила смотреть шедевры прогрессивного кинематографа в малаховский кинотеатр, где они шли при осторожном попустительстве проката. Одним из заповедных помоечных мест была Тишинка, где как раз в то время снесли убогий кинотеатрик «Смена» и целый квартал дореволюционных жилых двухэтажек. Коренные жильцы тишинских трущоб, получившие в результате расселения малогабаритки в Ясеневе и Чертанове, просто бросали ломаные-переломаные стулья и шкафы, так что у мебеледобытчиков была лишь одна задача – спасти драгоценную дрянь из-под ножа бульдозера или из строительного костра.

…На этом месте построили шикарный дом, в котором я бывал, поскольку там жил кинорежиссер Н., который снимал картину по моему роману…

А мой любимый друг Т., царствие ему небесное, великий помоечник-мебеледобытчик, из найденных на свалках и помойках предметов создал потрясающую обстановку двухкомнатной квартиры. Поскольку и располагалась эта квартира в знаменитом предреволюционном доме в са́мом центре города, общее впечатление результат его трудов производил потрясающее. Гость, придя впервые, просто терял дар речи от всех этих горок карельской березы, узких шкафов красного дерева, тронообразных кресел с высокими спинками, жестких диванов, обитых полосатым шелком, и бесконечного количества золоченых багетов с темными полотнами. Ситуация дополнялась тем, что кроме наследственно приличного вкуса – в роду были, кажется, царский адмирал и знаменитые советские писатели – друг мой, будучи по профессии литератором, несмотря на это, обладал потрясающе умелыми руками. Поэтому на всех дверях в его очаровательном жилище сияли ловко извлеченные из мусора и начищенные бронзовые ручки, а вместо утраченных завитков на дверцах дубового серванта достойно красовались наяды и купидоны, содранные с не подлежащих ремонту обломков прежней жизни… В сочетании с портретами подлинных предков, вставленными в старинные, собственноручно подклеенные и покрытые «золотой» краской рамы, все это выглядело просто белогвардейским гнездом! Надо ли объяснять, почему с таким наслаждением собирались мы за круглым столом, под люстрой в стиле русского модерна? Водка была обычная, суп без затей гороховый, колбаса из заказа, но суп подавался в супнице фабрики Кузнецова, колбаса – на блюде изготовления заводов Попова, а уж водка, натурально, наливалась из цветных графинов в граненые лафитники. Хозяин выступал, по жаркому времени и в мужской компании, с аристократической непринужденностью просто в семейных трусах, зато на Пасху – в жилетке и галстуке бантиком… И общий тон был такой, что естественно звучало обращение «господа» и, того гляди, мог войти поручик Мышлаевский.

…Боже, как грустно и счастливо шла наша жизнь! Шла, шла – и прошла. Все больше людей, скрытых за прописными буквами с точкой, появляется в моей книге о вещах – но где они? Вещи есть, а людей нет.

 

Помойка как экономическое чудо

Итак, найденные на помойке кресло-качалка с рваным плетеным сиденьем или глубокий книжный шкаф с разбитым зеркальным остеклением приводились в хотя бы относительно божеский вид и становились центром жизни семьи. Их помещали на почетные, заметные места и сразу заявляли таким образом не только эстетические, но и этические, и даже политические принципы обитателей жилища. Помоечное старье было символом веры – точнее, неверия в официально провозглашенные идеалы. Однако, вопреки мифам о чуждом купле-продаже советском обществе, в последние десятилетия его существования помоечные раскопки стали и основой полулегального и даже вовсе нелегального бизнеса. Десятки, если не сотни позднесоветских бизнесменов сделали неплохие деньги на собирании и продаже старых вещей, не музейного качества, но вполне востребованных рынком – тоже полуподпольным, конечно.

Одного из таких кладоискателей и торговцев сокровищами, полагаю, что едва ли не крупнейшего, я знал.

Познакомились, стоя вокруг разведенного строителями костра на уже упомянутой неоднократно Тишинке – клондайке старья. Я вглядывался в огонь, имея слабую надежду разглядеть и вырвать из него хотя бы что-нибудь интересное – ну, бронзовую настольную статуэтку, пусть поврежденную, или инкрустированную будуарную шкатулку, пусть с отвалившимися перламутровыми пластинами… Он смотрел на варварский костер без особого внимания, скорее, с праздным любопытством. Вообще выглядел старорежимным фланером, зевакой каких-нибудь девятьсот десятых годов. Чего стоили только пенсне вместо очков и трость с костяным набалдашником в виде слоновьей головы с хоботом-крючком!

Почему-то ко мне он проникся доверием или даже симпатией – возможно, из-за моего наивно восхищенного выражения лица. Сошло это не подобающее пожилому мужчине выражение совсем недавно…

– Вы, я думаю, мусором интересуетесь? – первым заговорил он. – Если хотите, зайдем ко мне. Я живу тут недалеко, мусора у меня много, увидите…

Было понятно, что «мусором» он пренебрежительно называет ту самую рухлядь-старину, какую я надеялся извлечь из огня и какой у него было много…

Жил он действительно недалеко, на Малой Грузинской, в старом доме с метровой толщины стенами и полуколоннами по фасаду, в коммуналке с темным коридором, по сторонам которого светились щели под бесчисленными дверями комнат. Одну дверь он долго отпирал несколькими ключами, а когда наконец открыл, я буквально остолбенел…

– Входите, входите, – поторопил он, – а то сейчас соседи выползут. Здесь одни пенсионеры доживают, хранят традиции доносов…

Его манера говорить – цинично-грубоватая и любезная одновременно – произвела на меня почти такое же сильное впечатление, как его собственный вид и вид его большой комнаты. Все это поразило меня до глубины души и вызвало завистливый – что скрывать? – восторг.

В отличие от многих известных мне комнат и квартир – которые прежде я считал прекрасно обставленными – здесь мебель собралась не какая попало, разностильная, а настоящий гарнитур розовато-бежевой карельской березы, тяжелый и обтекаемый по моде сороковых. И было очевидно, что реставрировано все это не самодеятельными умельцами, а настоящим мастером, по всем правилам. И бронза повсюду стояла целая, головы и руки произведений мелкой пластики не были обломаны, более того – зелень, считавшаяся у нас очень стильным украшением бронзы, была счищена, металл сиял… А большую часть комнаты занимали вовсе не виданные предметы: два одинаковых, поднятых на невысокие ножки и вращающихся на них книжных шкафа. Судя по корешкам переплетов, все пространство шкафов было отдано полной энциклопедии Гранатъ…

– Без двух томов, – уточнил он, усаживая меня в глубокое кресло, обитое толстой, как седельная, кожей. – Коньяку?

Надо ли сообщать, что коньяк был французский, настоящий Camus, и налит в пускающие тусклую радугу специальные бокалы в виде больших пузырей…

Почему он рассказывал мне все то, что не выбили бы из него никакие следователи, зачем ему нужно было быть откровенным на грани явки с повинной? Самолет его должен был взлететь только завтра под вечер, и я, как честный советский человек, вполне мог успеть в лубянскую приемную на Кузнецком… Только задним числом вспоминая этот страннейший случай, я сообразил: дело было не в том, что он вдруг безгранично доверился мне, – скорей всего, он совсем мне не доверял, а просто потешался моими страхами, нравственными мучениями и прочими детскими переживаниями. Бояться ему было нечего, никаких доказательств истинности его преступлений в стране не осталось, а фантазии и пьяную болтовню случайных знакомых к делу, даже секретному, не подошьешь.

…Богатство У. началось с большой клеенчатой черной папки, которую он вытащил из только что выселенной тишинской двухэтажки. В папке лежали три десятка рисунков Бакста в безукоризненном состоянии. Можно было только догадываться, как папка оказалась в жилище древней малограмотной старухи, когда-то приехавшей из Костромы в этот особнячок прислугой, пережившей всех хозяев и вот увезенной в Ясенево на недолгие два месяца одинокого дожития. За Бакста в комиссионке на Арбате сразу дали столько, что хватило и на щедрую благодарность врачам, сделавшим вполне здоровому У. документы об инвалидности, с которыми можно было получать нищенскую пенсию и никогда больше не работать инженером по технике, черт бы ее взял, безопасности, – и на изобильную жизнь в течение полугода…

…А по истечении этого полугода ему снова крепко повезло. К этому времени он уже знал, что и где искать, и был уверен в своем таланте – ни минуты не сомневаясь, обгоняя ленивых работяг, сразу сорвал именно ту доску кривого пола, под которой обнаружился несгораемый ящик, набитый фунтами времен Виктории, бумагами Credit Lyonnais и долговыми расписками на немецком. За ящик целиком, со всем содержимым, уже появившийся среди деловых знакомых коллекционер, он же скупщик, без торговли выложил первую назначенную У. цену. Впрочем, спустя время знающие люди объяснили У., что некоторые банковские обязательства не утратили силу и, таким образом, он продал драгоценный сейф за сотую долю его настоящей цены. Но У. не расстроился – и полученной суммы хватало на следующие уже не полгода, а года три в роскоши и беспечности…

Понемногу везение любителя старья стало профессией небрезгливого дельца. Он приручал рабочих известным русским способом, как только они окружали обреченный дом, и они работали осторожно, а иногда даже сами несли ему какую-нибудь шкатулку, которую он не заметил. Эту самую энциклопедию Гранатъ они обнаружили в двух огромных сундуках такого гнилого вида, что даже У. ими пренебрег. А работяги еще и помогли ему погрузить книги в еле передвигающийся автобус, который привозил их на смену, и шофер за десятку доставил сокровище в квартиру У., где оно и осталось – продавать было невыгодно, собрание было немного неполным, что сильно снижало цену, а собственного удовольствия не уменьшало. В тот раз У. расплатился с пролетариями не водкой, а настоящими деньгами, о чем тут же пожалел: увлечение щедрого чудилы могло превратиться в соблазн для этих простых людей, и из помощников они стали бы соперниками…

А потом он сам пережил превращение из полукриминального археолога – ведь по закону любая находка на территории СССР принадлежала государству, нашедшему же полагалась четверть официально назначенной стоимости – в настоящего преступника. Он свел знакомство с мелким чиновником, по службе имевшим доступ к планам сноса старых домов. Нищий писарь после нескольких обильных ужинов в лучшем – и едва ли не единственном в городе – рыбном ресторане «Якорь» на углу улицы Горького и Большой Грузинской согласился сообщать о ближайших разрушениях в центре стремительно хорошевшей столицы. Поиск кладов сделался индустрией, во главе которой стоял У. Он владел информацией, которая в любом предприятии есть половина успеха. Вершиной его деятельности стала находка в Сокольниках, куда постепенно переместилось буйство сносов. Рабочие раскатали бревенчатый барак, У. без особого интереса принялся бродить по засыпанному обломками чьей-то жизни прямоугольнику фундамента. Что-то притягивало его взгляд, он не сразу понял что: на одном из бревен были довольно ясно видны распилы – из бревна была вынута и вставлена на место четверть толщины примерно в полметра длиной. У. молча взял у одного из разрушителей топор, поддел, поддел еще раз… За месяцы кладоискательства он приобрел порядочные навыки физической работы. Деревяшка вывалилась, У. отреагировал мгновенно – никто из рабочих не успел рассмотреть находку, а он уже засунул тяжелый полотняный мешочек в старый докторский баул, с которым всегда ходил на дело. У него было достаточно опыта, чтобы сразу понять, что он нашел: немедленно поехал домой, в метро ничего не мог с собой поделать – смотрел по сторонам со страхом. Баул глухо звякал…

В полотняном мешке тесно лежали тридцать столбиков в плотной светло-коричневой бумаге, в каждом столбике – по десять николаевских золотых десяток…

После этого еще примерно год он работал как одержимый, и ему везло, как не везет обычным людям. Однажды из картонной коробки с оленями на крышке от шоколадного ассорти, съеденного четверть века назад, он вынул горсть колец и серег. Прикормленный ювелир, оглядываясь, абсолютно точно сказал, у кого они не были найдены во время обыска: «Вот это я сам ей продал…»

Наконец У. принялся искать надежный канал и нашел его довольно быстро. Посол некоего микроскопического государства был известен в Москве тем, что постоянно собирал на пьянки – впрочем, с официальными приглашениями на дорогой бумаге – наиболее заметных персонажей столичной полудиссидентской богемы. Скорей всего, работал посол не только на свою страну и еще три-четыре других, но и на известное советское учреждение, оно и позволяло ему сомнительные сборища. У. это отлично понимал – тем не менее решился: он верил, что деньги пересилят всё. Попал в число приглашенных как известный коллекционер, послонялся в нервной толпе с хайболом джина в руке и, выведя посла в садик позади резиденции, ясно и просто сделал свои предложения. Как и предполагал, они были так же ясно и просто приняты. Полотняный мешочек, а также несколько свернутых в тугие трубки полотен с оглушительными подписями, десяток затертых томиков с автографами, которым нашлось бы место во многих музеях, и, наконец, бархатный кисет с камнями, слишком крупными для настоящих, но, без сомнения, настоящими, пересекли границу в дипломатических вализах. В обратном направлении проследовал номер счета, заведенного на имя У. в достойнейшем цюрихском банке. Счет был не миллионный, но вполне приличный, достаточный для открытия маленькой антикварной лавки – посол обещал помочь советами и знакомствами…

– Я лечу завтра, – сказал У., – теперь я еврей, так что сначала туда. Говорят, там прекрасная торговля мусором…

Я не знал, что ответить. Честно говоря, я просто боялся – провожавших в Шереметьево демонстративно фотографировали со всеми вытекающими в отдел кадров последствиями.

– Все это продано, – он обвел рукой карельскую березу, – а комнату каким-то образом переписал на свою дочь управдом. Я чист, прощайте, мои любимые развалины…

Мы оба уже были порядочно пьяны, но У. достал из буфета очередную бутылку коньяка…

Утром было сыро, с похмелья трясло. Он выглядел как актер, одетый к какому-то историческому эпизоду: твердая шляпа слегка набок, пенсне, трость, из багажа – только баул. «Пусть найдут там что-нибудь, кроме зубной щетки и подштанников…»

Подъехало такси…

Боже, чего и кого только не было в той нашей стране!

А теперь ее вспоминают тоскливо-серой и пустой, как сплошное дождливое воскресенье.

 

«Самострок под лэйболами»

Внимательный – и даже не очень – читатель наверняка уже заметил, что эта книга сильно перекошена в мужскую сторону. Как сказал бы более современный автор, в книге не выдержан гендерный баланс, а я к этому добавлю: потому и не выдержан, что автор не современный и, соответственно, подвержен мужскому шовинизму, сексизму и вообще политической некорректности. Признавшему эти пороки, если не преступления, уже ничего не страшно. И я решительно заявляю: книга потому получается мужской, что, вопреки расхожему мнению, мужчины связаны с вещами гораздо теснее женщин. Женщины наряжаются – мужчины одеваются. Женщины создают уют – мужчины создают стиль. Женщина ездит на «такой большой красной» машине – мужчина знает про свой автомобиль всё…

Одно из самых мужских явлений в истории сосуществования советского человека и вещи – стиляги, и в особенности их отдельный вид – штатники. Обычные стиляги отделяли себя от нашего единообразного общества пятидесятых-шестидесятых, придерживаясь неопределенной «западной», яркой, шокирующей, гротескной манеры одеваться. А штатники до мелочей следовали определенному стилю: они выглядели как студенты или молодые профессора самых лучших американских (поэтому «штатники») университетов, входивших в так называемую Лигу плюща, Ivy League. На московской, ленинградской, киевской или рижской улице непосвященный не мог определить штатника в скромном молодом человеке с короткой стрижкой. В неприметном синем или в елочку пиджаке, в немного мятой рубашке с узким галстуком в косую полоску, в мешковатых брюках с манжетами, давно вышедшими из европейской моды, в тяжелых туфлях со странноватыми, выстроченными носами – настоящий штатник никак не выделялся в толпе. Распознавал его только такой же штатник, они, словно масоны, определяли друг друга лишь по им известным приметам.

Как добывалась соответствующая экипировка? Как и всё, чего не было и не могло быть в обычных советских магазинах: комиссионки; знакомые, имевшие недостижимую для обычного человека возможность бывать за границей; иностранцы, с которых скупщики-«фарцовщики» едва ли не на улице снимали ношеную одежду, расплачиваясь иногда рублями, а иногда – сувенирными матрешками и меховыми ушанками… Сами же штатники иногда занимались фарцовкой, но не все – многие платили большие деньги за аутентичные американские вещи, располагая деньгами обеспеченных высокопоставленных родителей. Родители же и привозили вещи из зарубежных поездок – если хватало бедных командировочных…

Но среди штатников – точнее, как бы среди – существовала уж совсем экзотическая разновидность: носители просто «самострока» и «самострока под лэйболами». То есть в переводе на русский с тогдашнего сленга золотой и близкой к ней молодежи – подделок и подделок с этикетками. Происхождение уже встречавшегося в этой книге слова «самострок» несложно определить – состроченное, сшитое самостоятельно. Что же до «лэйболов», то это от lable, именно «этикетки» по-английски.

Изготавливали любой самострок и носили его молодые люди из бедных семей, фанатически преданные «штатническому» стилю, но не имевшие ни малейшей возможности платить большие деньги за настоящие вещи. Не слишком поношенный американский блейзер, синий пиджак из шерстяной диагонали, с бронзовыми пуговицами, украшенными гербом Гарварда или Йеля, стоил от 200 до 300 рублей («новыми», после реформы 1961 года), туфли – 150–200, рубашка – до 100… А зарплата начинающего инженера была 110, врача – 90, учителя 70–80…

Начнем с нижних конечностей самодельного русского американца.

В центральном «Военторге» на Воздвиженке, неудачный макет которого недавно поставили на то же место, был отдел форменной военной обуви. Там следовало дожидаться случайного морячка, раньше срока износившего черные полуботинки, полагавшиеся к брюкам навыпуск. «Товарищ капитан-лейтенант! Купите и мне эти туфли по вашему удостоверению, а? Ну купите, пожалуйста, мне носить нечего. Они же дешевые, а хорошие… Ну купите, пожалуйста!» Советские военно-морские «утюги» были неотличимы от американских башмаков университетского стиля… На их нос накладывалась прозрачная бумага, на слух называвшаяся «пиргамин», с точечным рисунком в виде крыльев – в оригинале подобные ботинки так и назывались: wings tipes brogues, крыловидные «утюги», – и этот американский рисунок переводился сапожным шилом с «пиргамина» на кожу…

Результат был потрясающий. При наличии навыков у сапожника (а тогда в стране еще водились хорошие сапожники) и отчетливых представлений у заказчика, контролировавшего работу, туфли получались абсолютно точно воспроизводившие выстроченный оригинал – и это при цене 12 рублей с копейками плюс пятерка сапожнику!

К ним заодно прикупались черные шелковые носки – в это невозможно поверить, но советские офицеры могли позволить себе носки из натурального шелка, на пару хватало сдачи с любой покупки! Шелковые носки, а?

После чего наступал черед штанов.

Кроили брюки – как и прочие имитации «штатской» одежды – по образцу. На время у строгого владельца арендовались старые, доношенные до прозрачности, некогда сшитые в какой-нибудь мифической Филадельфии штаны. Арендовались, к слову, за небольшие, но деньги: рублей за пять. По этому образцу кроился материал – какая-нибудь вполне советская тонкая шерсть, купленная в угловом магазине «Ткани» у Никитских ворот. На вид эти материалы совершенно не отличались от настоящих американских, но назывались – словно ради издевательства над «низкопоклонниками» – «метро» или «ударник»…

Вечной проблемой была застежка-молния. Во-первых, ее надо было найти. Как правило, она извлекалась из предыдущих, сношенных или нечаянно порванных брюк. Иногда она бывала истинно американского происхождения, в этом случае на поводке красовалось загадочное слово Talon; чаще на поводке не было написано ничего, поскольку молния была выпорота из какого-нибудь европейского изделия, – тогда будущие брюки приобретали как бы космополитический оттенок происхождения – мол, «американец в Париже», I love Paris in the summer… Во-вторых, проблемой было само вшивание молнии в ширинку: даже самые квалифицированные советские портные, включая почти европейцев прибалтов, не имели большого опыта этой операции. Трудно себе представить, но и настоящие европейцы тогда не вполне уверенно управлялись с молнией в штанах… Бывали травмы – крайне болезненные защемления.

Кроили и сшивали американские на вид брюки либо профессиональные портные в «ателье мод», как назывались в СССР портняжные мастерские, под наблюдением будущих владельцев, следивших за точностью копирования американского образца, либо сами носители подделки. Был еще уникум – поэт-портной Л., шивший отличные штаны. Теперь он прозаик-политик – жаль, что бросил шить…

…Всё в поддельно американских брюках воспроизводилось один к одному: просторный покрой при отсутствии складок, этот простор обеспечивающих в европейских штанах; длина ровно до косточки на щиколотке, то есть изделие должно было выглядеть чуть коротковатым – никакой красоты в этом не имелось, но что ж делать, стиль важнее; обязательные манжеты-отвороты внизу штанин; два кармана сзади, при том что в Европе ограничивались одним, как правило, – а в СССР всегда…

Вот тут и начинается одна трагическая история.

У меня был добрый знакомый П., фанатик «штатского самострока на лэйболах», то есть поддельной американской одежды с нашитыми в положенных потайных местах настоящими этикетками от давно сношенных до нуля вещей. Для кого это делалось? «Лэйбола́» видел только сам носитель да, может, его интимные подруги – а женщины, как было сказано, не ценят эти ухищрения. Если же решиться и продемонстрировать фальшивку приятелям, тоже никакого положительного эффекта не будет – они и сами на такие фокусы горазды…

Остается думать, что вся эта сложная, кропотливая работа проделывалась для самого создателя самострока. Бумажный самолетик подростковой мечты летел в сторону 52-й улицы, в клубе Blue Note играл Peterson, и обиженный кот навсегда уходил под дождем от Холли Голайтли… Мы сами создавали свою Америку и наряжали ее в собственноручно сшитые одежки, как девочки наряжают кукол.

…Страшное обнаружилось, когда штаны были полностью готовы, отглажены и готовы к первому выходу на прогулку от магазина «Подарки» на улице Горького до ВТО, ресторана Всесоюзного театрального общества в первом этаже дома на углу Пушкинской площади. Как обычно, катастрофа стала следствием благородной попытки улучшить неулучшаемое и исправить ошибки, которые есть сущность предмета. Старательный портной, осуществлявший замысел, с удивлением обнаружил, что изготовитель образца сделал брак: в то время, как левый задний карман застегивался прорезной петлей на пуговицу, правый был лишен не только пуговицы, но и самой петли! Забыли прорезать, вот вам и американцы… И он, конечно, исправил ошибку: симметрично и безукоризненно были прорезаны две петли и пришиты две пуговицы. «Вот это другое дело, – сам себя похвалил старый мастер Яков Моисеевич, проведший немаленькую жизнь, сидя по-восточному на портновском верстаке. – И пуговицы, как те два глаза на жопе…» Откуда было знать старому еврею, прожившему все свои шестьдесят с лишним лет на улице Красина, бывшей Живодерке, что НАСТОЯЩИЕ американские штаны именно так и устроены: один карман застегивается, а другой ни в коем случае, и даже петли на нем нет, и все московские штатники это знают, и даже существует наивная легенда насчет бумажника в застегнутом кармане и «кольта» в том, который без пуговицы, – чтобы быстро выхватить…

П. молча стоял перед верстаком, на котором лежали испорченные брюки. Ради такого случая, совершенно убитый своей ошибкой, и Яков Моисеевич слез на пол и стоял рядом с П. на нетвердых ногах. Мысленно он подсчитывал стоимость загубленного материала – одного только «ударника» по 28 рублей ушло с запасом метр тридцать!

Штаны были подарены родственнику подходящего размера.

А П. вскоре очень повезло – знакомый продавец из комиссионки на проспекте Мира, возле метро «Щербаковская» (названа в честь одного из сталинских соратников, теперь «Алексеевская»), припрятал для него настоящие американские брюки из шерсти с нейлоном, по всем правилам – правый карман без петли и пуговицы… Попросил продавец недорого – 90 рублей, П. для ровного счета и укрепления деловых отношений дал 100.

Каких только историй не знал самострок! Например, превращение обычного синего пиджака в клубный – в блейзер. По английской традиции блейзеру полагаются металлические пуговицы с гербами колледжа или клуба и подкладка из алого, лимонного или кремового атласа. Ну, подкладка – вопрос терпения: все в том же магазине «Ткани» на атлас можно было налететь, если заходить каждый день. А пуговицы… В царской России была компания предпринимателя Бухова, делавшая бронзовые и серебряные пуговицы для чиновничьих мундиров всех ведомств. Пуговицы были великолепные: с накладными гербовыми орлами, выпуклые… Советские штатники обладали безудержной фантазией – кто еще догадался бы объединить англо-саксонскую традицию клубного пиджака с русско-имперской традицией ведомственных пуговиц?! А они догадались, и на каком-нибудь советском блейзере самострока шестидесятых красовались серебряные пуговицы статского советника по фискальному или землеустроительному ведомству с надписью «Буховъ» на тыльной стороне…

Но вершинами рукодельного самострока были самодеятельное изготовление рубашки button-down и превращение советских часов «Полет» в швейцарские.

Обмундирование порядочного штатника не могло считаться полным без рубашки button-down из голубого хлопчатобумажного поплина, который ткали таким образом, что возникал зрительный эффект пестроты – соответственно, полностью такая рубашка называлась oxford pin point button-down shirt, «оксфордская рубашка в булавочную точку с пуговицами внизу». Внизу – то есть в уголках воротника.

Создание самостроком рубашки «батн-даун» было настоящим чудом тонкой работы.

Во-первых, надо было подобрать ткань. В принципе, подходящая бывала в том самом магазине «Ткани» у Никитских, без которого самострок вообще был бы невозможен, – но нужно было огромное везение, чтобы забрести туда именно во время продажи такого материала, причем голубого. Имитация «батн-даун» была возможна и в розовом, и в желтом оттенке, но к этим цветам предъявлялись более жесткие требования по части прочей аутентичности…

Во-вторых, надо было выпросить у недоверчивого обладателя подлинный экземпляр и, сдувая с образца пылинки, вырезать по нему лекала. Целость оригинала иногда приходилось сохранять в ущерб точности копирования…

В-третьих, надо было воспроизвести все мелкие детали конструкции и фасона – например, петельку, вшитую посередине спины под кокетку; этой петелькой снятая на ночь рубашка цеплялась за вешалку в непритязательном номере дешевого мотеля…

В-четвертых, надо было где-то найти или собственноручно воспроизвести пуговицы, не похожие на те обычные, что были доступны простому отечественному покупателю. В обычных были две дырочки для пришивания, в американских – четыре. Это передавалось ключевыми словами сленга: «на два удара» и «на четыре удара». И если бы я своими глазами не видел, как «два удара» превращаются в «четыре», ни за что не поверил бы. Ювелирная работа делалась с помощью всего лишь мельчайшего сверла от бормашины, которое вращалось просто правыми указательным и большим пальцами. На одну дырку уходило полчаса. На рубашке было в полном комплекте не то четырнадцать, не то шестнадцать пуговиц…

И при этом сверление дополнительных дырок, по два лишних «удара» на пуговицу, было не самой трудоемкой операцией подготовки пуговиц к американской роли.

Дело в том, что те самые buttons, которые down, а также пуговицы на рукавах, были меньшего диаметра – чего не придумают американцы, – чем все остальные пуговицы на рубашке. Взять такие пуговицы было решительно негде. Оставалось их только сделать…

И делали! Сквозь обычную, но уже «на четыре удара» усовершенствованную пуговицу продергивалась тонкая мягкая проволока, скручивалась в жгут и становилась, таким образом, ручкой для удерживания пуговицы в пальцах при дальнейшей обработке. Затем из набора маникюрных инструментов изымалась на время пилка (по окончании работ ее следовало вернуть на место). Используя ее как мелкий напильник, пуговицу равномерно обтачивали со всех сторон, уменьшая диаметр… Из десяти семь шли в безусловный брак: неверное движение – и сточены лишние полмиллиметра, сломана просверленная перед этим дырка…

И вот, после нескольких ночей работы, в которой меньше всего было шитья, рубашка была готова. Внутри кокетки торжественно пришивался label с общеизвестной фирменной эмблемой – оперенной стрелой, и уже только знаток примерно того же класса, что и вы, мог опознать самострок. Представляете, как ровно надо было обметать все два десятка петель, чтобы работа выглядела как машинная!

Обидно, что теперь рубашки совершенно американского фасона, с петельками, пуговицами и прочими привлекательными деталями, продаются на любых лотках – в основном турецкого и гонконгского производства…

И наконец, создание «швейцарских» часов на базе изделия 2-го Московского часового завода в принципе можно назвать абсолютным шедевром самострока, хотя собственно строчки тут никакой, конечно, не требовалось. Скорее речь могла идти о виртуозной ювелирной подделке.

Поговаривали в конце шестидесятых, что в рамках разрядки, сосуществования и прочей мифологии наши часовые заводы стали выпускать часы в импортируемых японских корпусах. В это верилось: советские корпуса не могли быть такими стильными, японцы же, по своему обыкновению, копировали дизайн самых знаменитых марок… А вот механизмы, вполне вероятно, оставались советскими, но по качеству не уступали японским и даже не самым дорогим швейцарским – часовая промышленность в сравнении с другими отраслями у нас была приличная. Итак, корпус красивый, в лучших традициях, механизм надежный, но циферблат портил все дело: он был не просто некрасивый – в нем бесчинствовал дурной вкус.

Между тем у штатников вдруг появились шикарные часы, благородных, классических форм, с лаконичными названиями великих швейцарских фирм на циферблатах.

Разве не мог быть штатником хороший часовщик? Или наоборот – штатник часовщиком? И вот он сидит с монокуляром на лбу, с гравировальной фрезой в руке, часы вскрыты, и на циферблате вместо уродливого рисунка лирико-патриотического содержания понемногу появляются известное во всем мире имя, короткая микроскопическая надпись swiss made и мелкий строгий орнамент…

Бессмертный, вечный Левша!

Лишь бы не перестала прыгать подкованная блоха…

P.S. Дописал эту главу, и возникло ощущение, что я это всё – во всяком случае, пуговичную часть – уже читал раньше… Немного помучившись, я вспомнил: примерно то же самое и о том же самом написано в книге музыканта и писателя Максима Капитановского, выдающегося знатока андерграундной культуры времен поздней советской власти. Книга была мне подарена автором во время случайного пересечения в Казани. Я было расстроился – «какой удар со стороны классика!», как говаривал Бендер… Но постепенно успокоился и утешился. Потому что прошлое у каждого свое. И семидесятые-восьмидесятые у Макса свои, а у меня – свои. Несмотря на то что мы очень похоже описали изготовление «фирменных» пуговиц из советских. В конце концов, один – это только очевидец, а двое – свидетели…

 

Трубки и другие потери

«Штатники» принесли в быт молодой советской полуинтеллигенции не только поддельные тряпки в американском стиле – появилось много мелких вещей, объединявших их хотя бы внешне с ровесниками в Европе и Штатах.

Никогда ни до, ни после шестидесятых прошлого века в нашей стране не было такого количества молодых курильщиков трубок. Прежде курение трубки было привилегией художников и прочих артистов – людей средних лет и далеко не среднего достатка, борцов за мир, привозивших дорогие вересковые изделия с всемирных конгрессов и из агитационных поездок по стремительно левеющим западным университетам. А в шестидесятые трубками обзавелись обычные студенты, начинающие мыслители, победители в придуманном газетами соперничестве физиков с лириками. Большею частью это были вышеописанные штатники и нищие адепты самострока. Трубка шла непременным дополнением к маленькой, чеховской (на самом деле – в стиле знаменитых музыкантов джазового направления би-боп) бородке. Курение трубки по примеру вечно фрондирующего и тем не менее вечно и свободно путешествующего по миру старого литератора Э. как бы включало курильщика в клуб мировых интеллектуалов, вольномыслящей культурной элиты. Тут же мелькал символом мужественности и очаровательного авантюризма Х. в толстом свитере и с трубкой, конечно… Словом, трубка была таким предметом, про какие теперь в модных журналах пишут must have.

Однако между «должен иметь» и «можешь иметь» иногда проходит целая жизнь. Обычный курильщик трубки в советское время добывал ее с великими трудами и за весьма чувствительные деньги. Купить трубку можно было – наибольшая вероятность – в самом шикарном столичном табачном магазине, в Столешниковом переулке. Там же продавались трубочные табаки: медовое, с головокружительным запахом «Золотое руно» в желтой коробке и суховатый «Капитанский» в мягкой сизой пачке. Курильщики эти сорта обычно смешивали… Трубки продавались тоже не в большом выборе: просто трубка и трубка с чашечкой в виде головы Мефистофеля. Та и другая были вполне приличные, из настоящего вереска, и, если пренебречь китчевостью дьявольской головы, курить их было возможно – кабы не один, но важный недостаток: маленькие чашечки, примерно вдвое меньшие, чем полагаются нормальным трубкам. Делали их на отечественной, сувенирной, если не ошибаюсь, фабрике из отечественного же вереска – а он был много мельче, чем тот, который рос на английских болотистых пустошах и шел на настоящие трубки для настоящих джентльменов. И дело было не только в несуразном виде маленьких трубок – они не успевали прогреться за время курения, поэтому надолго оставались не обкуренными, и дым из них имел неприятные вкус и запах.

Купить настоящую, английскую или голландскую трубку можно было только с рук – возле упомянутого табачного в Столешникове – и за деньги, неподъемно большие даже для настоящего штатника, а уж для носителя самострока тем более.

Еще бывали трубки гениального питерского мастера Федорова, превосходящие дешевые фирменные, но они стоили не меньше, чем те же фирменные, да и достать их было не проще.

И вдруг… Трубкокурящая Москва загудела: в магазинах появились настоящие трубки! То есть они были вырезаны не из вереска, а из какого-то другого дерева либо кустарника, они были сделаны не в Британии, а почему-то в Тунисе, они плохо обкуривались… И все же они были настоящие – большие, разного вида, но все довольно красивые, обкуривавшиеся в конце концов… Древесина тунисских трубок удивляла почти черным цветом, ничего общего с красновато-коричневым вереском briar она не имела… В общем, через неделю все московские трубочники перешли на тунисскую экзотику. Это оказалось вполне доступно: самая большая и, следовательно, самая дорогая стоила 15 рублей, в то время как английскую или хотя бы датскую купить дешевле 150 было невозможно.

…Давно уж не курил я трубку, и последние никому не подаренные две тех самых, тунисских, где-то завалялись среди другого старья. Так что рассматривать в витрине табачного магазина на Regent street мне было нечего. Но все же любопытство подвело меня к зеркальному стеклу, за которым матово сверкали полированные курительные шедевры. Перестройка еще не кончилась, в Третьяковском проезде еще нельзя было купить все лучшее и дорогое, что продается в мире, так что лондонские и парижские витрины притягивали… Поглядел на цены – да, московские фарцовщики брали по-божески…

И вдруг остолбенел!

В отдельной секции витринной выставки лежали те самые, черные, неполированные, тунисские или черт их знает, какие точно. И цены под ними были на порядок выше всех остальных, даже самых внушительных. Эти трубки стоили по целому состоянию каждая.

Интересно, подумал я, где валяются те две. Смогу ли найти их. Неплохо было бы найти, только вряд ли – давно я таких трубок не видел ни у кого в Москве.

Вернувшись, я перерыл всю квартиру, но, конечно, ничего не нашел.

Да, советская торговля была причудлива. Но ведь мы и себе самим удивительны, разве нет?

 

Ladies, как говорится, first

Наблюдения над жизнью и выводы из них, собранные в этом и предшествовавших трудах, уже давали повод обвинять автора в мужском шовинизме, сексизме и других преступлениях против единственно верной, а потому всесильной идеологии – политкорректности. Так что терять мне нечего – продолжу.

Предметы, окружающие мужчину, демонстрируют, как правило, его принадлежность к какой-либо социальной или культурной группе. К богатым или умным, отверженным или популярным, к маргиналам или филистерам, бородатым или длинноволосым, к владельцам машин ценой в бюджет дотационного региона или абсолютным пролетариям, не получающим даже пособия из этого бюджета… Золотая зажигалка, воспроизводящая форму и конструкцию бензиновой солдатской времен Второй мировой, – и такая же стальная, настоящая, перешедшая по наследству от участвовавшего в WWII отца… Старательно порванная по замыслу дизайнера одежда – и настоящая дыра на заднице, протертая за годы бесплодных библиотечных сидений… Мужчина – во всяком случае, нормальный мужчина – таков, каким он выглядит, даже если выглядит не тем, кем он есть.

Женщина выглядит такой, какая она есть в ее воображении: ни на кого не похожей, кроме себя, только красивей. Поэтому она красит все, что может быть выкрашено, от ногтей на пальцах ног до волос на голове, и выбирает одежду, которую, кроме нее, не наденет никто. Так поступают все женщины, поэтому очень трудно определить, миллионы или сотни потрачены на ее внешность, хотя для того, чтобы это было очевидно, и тратятся сотни и миллионы. Приложив нечеловеческие усилия, чтобы стать абсолютно оригинальными, женщины становятся абсолютно одинаковыми.

Словом, как уже было сказано, мужчины одеваются, женщины наряжаются.

А теперь о краске.

Советские женщины подводили глаза отечественным карандашом «Живопись». Некоторые из них и теперь, живя в обществе неограниченного потребления, вспоминают этот высокохудожественный карандаш добром, утверждая, что он был едва ли не лучше нынешних, осененных громкими именами Больших домов и шикарной улицы Faubourg-Saint-Honoret.

Что точно – купить эту «Живопись» было невероятно трудно. Без усилий заветный карандаш покупали только у цыганок, рой которых вдруг возникал возле выхода из метро, всучал одуревшим теткам какие-то подобия карандашей, «карандаш самый лучший, иностранный импорт, половина цены!» – и исчезал на глазах грозно приближавшегося милиционера. Моя знакомая, отлично понимая, что поступает как идиотка, купила карандаш таким образом. На службе достала зеркало, придвинулась, послюнила красящую сердцевину – и ойкнула от боли: даже для «Живописи», известной тем, что не только красила, но и сильно царапала веки, этот карандаш оказался каким-то уж слишком болезненным. Изучение проблемы дало невероятный результат – никакого красящего грифеля в цыганском карандаше не было, а вместо него торчала заостренная коричневая палочка… Какой потомкам ариев был резон городить столь сложную конструкцию, грифелю-то цена грош, – неизвестно. Возможно, это проявлялось такое чувство юмора. «На горе стоит ольха, под горою вишня…»

Однако деньги никто не отменял даже тогда, когда за них было почти невозможно купить хоть что-нибудь. За деньги – нельзя, а за много денег – стоило попытаться.

Не цыганки, а вполне модные дамы, только золотые зубы выдавали род их занятий и образ жизни, теснились у прилавков парфюмерных магазинов. Сквозь золото они негромко предлагали то, чего жаждали покупательницы, тоскливо глядящие на казенные полки с продукцией отечественной легкой промышленности. Сделка заканчивалась на улице, за углом магазина или в ближайшем уличном женском туалете – самый известный такой был в полуподвале в Столешниковом переулке, через дорогу от Института марксизма-ленинизма. Чтобы не быть задержанными женским милицейским нарядом, продавщица и покупательница втискивались в кабинку и запирались. Статья полагалась за мужеложство, а лесбийская любовь не преследовалась, поэтому ею и прикрывались… И из сумки в сумку переходили

заветный косметический набор в ярко-алой коробочке, с итальянским названием, звучащим как-то по-детски;

французские духи самой востребованной тогда – по причине полной неизвестности других – марки, которую переделывали на внятное русскому уху имя «Клим»;

колготки, конечно – их продавали всюду, хотя официально нигде;

польское белье с кое-как пришитыми синтетическими подобиями кружев

и тому подобная роскошь.

Тут будет кстати вспомнить смешную и грустную историю.

Мой незабвенный друг, которого не стану обозначать даже одной прописной буквой – очень уж всем известный человек, – пришел однажды к… ну, скажем, любовнице на одну ночь. Продажная любовь тогда почти не практиковалась, а вот такая, случайно взаимная и недолгая, – сколько угодно… Пришла пора расставаться, и тут мужчина обратил внимание на предмет, не замеченный в первоначальном порыве, – на прекрасные кружевные, простите, трусики партнерши.

– Слушай, – не задумываясь попросил он, – достань такие же моей, а?

Он очень любил жену, день рождения которой приближался.

Любопытно, что дама, еще не успевшая покинуть ложе страсти, не только не возмутилась, но и не удивилась.

Ну хватит. Секса, как известно, в нашей стране не было.

А что вообще было-то?

 

KLM, по́ртфель и торба

Я уже упоминал мельком о портфеле – в тридцатые-пятидесятые почти обязательной принадлежности служащего интеллигента. О его желтой свиной коже, перетягивавших его ремнях и о монограмме на приклепанном к нему косом серебряном ромбике. Такой портфель был у моего дядьки, ученого-строителя, специалиста по отоплению и вентиляции… Именно в наименовании такого портфеля простые люди начали смещать ударение на букву «О», демонстрируя таким образом неприязненное отношение к прослойке. Шляпа и по́ртфель стали приметами чужих и чуждых.

Но к тому времени, когда я сам дорос до портфеля, такие мощные и социально заряженные сооружения отечественной кожевенной отрасли почти исчезли из обихода, их донашивали до седельной потертости только консервативные профессора, отчетливо помнившие свой давно минувший полувековой юбилей. А портфеленосцы помоложе пользовались чехословацкой продукцией, скорее баулами, чем портфелями классического дизайна, достаточно просторными для продуктового набора, купленного по случаю в большом гастрономе. И потертым такой по́ртфель стать не успевал – его искусственная кожа не вытиралась, как седло, а рвалась на изломе, как кухонная клеенка. Но их популярность в СССР была поразительной: именно такие портфели играли в «Иронии судьбы» вместе с лучшими комическими актерами страны… С такими портфелями действительно ходили в баню и ездили в командировки, про них рассказывали анекдоты, но раскупали мгновенно, как только их «выбрасывали» в галантерее…

Однако та часть общества, которую сейчас называют продвинутой, уже тогда замечала комический оттенок в образе советского мужчины с портфелем, про который самой популярной была шутка «Все думают, что там докторская диссертация, а там докторская колбаса…». К тому же железный занавес постепенно становился для некоторых избранных проницаемым. И в Шереметьево возвращался не перепуганный провинциал с неподъемным портфелем, раздувшимся от сувенирного китча, а бывалый globe-trotter, всемирный путешественник, с бутылкой джина и пачкой хороших сигарет из магазина duty free, уложенными в висящую на ремне через плечо фирменную сумку KLM…

О, эти сумки KLM из синего сверхпрочного нейлона! О, эти ремни через плечо… KLM, «Королевские Голландские Авиалинии»… Сырой теплый воздух, долетающий с Гольфстрима, «священные камни Европы», как сказал один русский, в остальное время не слишком эту Европу и особенно европейцев жаловавший…

Сумки с рекламными надписями – названиями и гербами мировых авиакомпаний – доставались пассажирам первого класса. Поэтому тот, кто встречал на московской улице человека с такой сумкой, мог быть уверен: это удавшаяся жизнь прошла мимо. Что ж поделаешь – судьба… Однако во все времена и во всех обстоятельствах находились и находятся люди, готовые судьбу обмануть. Поэт М., царствие ему небесное, действительно хороший поэт и гений «самострока под лэйболами», еще и ходил с сумкой Lufthansa, хотя западнее Бреста никогда и нигде не бывал – но образ получался цельный… Кто-нибудь смотрел на него с завистью, а он шел по Никитскому бульвару в сторону Арбата, и вид у него был такой, будто всего час тому он приземлился рейсом из Гамбурга…

Тем временем подросло поколение, отрицавшее всякую буржуазность, в том числе рекламу, не говоря уж о полетах в первом классе авиалайнеров и прочей роскоши. Индийские прозрачные ткани летом, грубые афганские (о них разговор еще впереди) полушубки в холодное время, браслеты-фенечки из кожи, шнурков и прочего подручного материала и вся стилистика «детей-цветов» потребовали и соответствующих сумок. Мешковина, расшитая разноцветными узорами, вышивка и аппликация и никаких сложностей в конструкции – просто прямоугольный кусок цветастой ткани складывается втрое и прострачивается по боковым краям. И получается прекрасная квадратная сумка, закрывающаяся клапаном…

– Колоссальная у тебя торба, – сказал мой старший друг А. – Стильная вещь…

Его похвала дорогого стоила. Во-первых, он был записной пижон, известный в этом качестве, а не только как лучший прозаик поколения. Да и возможности у него были, соответственно, не чета моим. Еще два дня назад он бродил по лондонскому рынку Портобелло, где продается все лучшее в мире хиппи-культуры, а теперь хвалит мою нищую сумку, сегодня утром сшитую моей действовавшей в то время женой…

– Настоящий хипповый hand made, – говорит он, отвечая моим мыслям…

Наступали веселые времена: мы вспомнили, что, в сущности, все мы ручной работы…

Потом пластмасса победила.

 

Изделие № 2

Режим секретности был настолько всеобъемлющим в той нашей стране, что назывался просто «режим». Он выработал особые слова и понятия, «режимные». В каждом учреждении и на любом предприятии существовал «первый отдел», и все понимали, что это не тот отдел, который вносит главный вклад в основную деятельность конторы, а тот, который обеспечивает неизвестность этой деятельности всему остальному человечеству, включая и многих сотрудников самой конторы. Одним из основных способов обеспечения такой таинственности было употребление особых названий для выпускаемой продукции. Вместо «танк», «ракета» или «мясорубка» говорили и писали в документах «изделие № такое-то». В наиболее же секретных документах не писали даже слово «изделие», а только номер, причем не тот, который присовокуплялся к «изделию». Я работал тогда в ракетной промышленности и вполне освоил эти порядки. Среди самых секретных документов у нас хранились американские технические журналы с подробными описаниями наших «изделий», которым потенциальный противник давал романтические имена «Дьявол» и «Вельзевул» вместо скучных букв и цифр. Из этих журналов – если удавалось их получить – мы узнавали, чем занимаемся…

А еще было понятие «проект», обозначавшее не только «изделие», но и всё, что с ним связано. А еще были адреса «п/я № такой-то», то есть «почтовый ящик». И первый советский ракетный полигон возле приволжского села Капустин Яр, на котором, как я уже сто раз вспоминал, наша семья с отцом-офицером прожила 13 лет, имел кодовый адрес «п/я Москва-400». Можно ли придумать больший идиотизм, чем железнодорожный билет до Капустина Яра в сочетании с прочими документами, в которых фигурировала «Москва-400»? Но идиотизм вполне сочетался с «режимом». К слову: ничто не мешало пропагандистам писать про «кровавые диктаторские режимы» вообще и «режим» Франко или Салазара в частности…

Возможно, путаница и алогичность были частью общегосударственной секретности.

Возможно, секретностью же объяснялось и то, почему некоторая абсолютно мирная продукция называлась «изделием».

Впрочем, сфера применения этих изделий в СССР считалась действительно сугубо секретной, и даже к концу Советского Союза ее существование официально отрицалось.

Итак, речь идет о продукции Баковского завода резинотехнических изделий, «изделии № 2», чье родовое имя «презерватив» было на годы изгнано из официального обращения…

Кто, кто это придумал?! Почему номер два, и что было номером один?

Возможно, первым номером числилось в тайных списках то изделие нашего Творца, которое доставляло мужской части населения множество хлопот и лишь отчасти смирялось «изделием № 2».

Между тем значительную часть советской истории

это самое «изделие № 2» единственного в стране Баковского завода

– что под Москвой, вблизи знаменитого писательского стойбища Переделкина,

эта резиновая трубочка с одним небрежно запаянным концом

– о, сколько раз она драматически рвалась, создавая и разрушая семьи!

этот сигарообразный предмет из грубой технической резины

начисто отсутствовал в продаже!!!

Ими сочувственно делились совершено посторонние люди – один налетел в центральной аптеке, другому не досталось…

Их официальная цена не позволяла даже компенсировать спекуляцией отсутствие в свободной продаже – кто ж будет набавлять процент к издевательским 4 коп., да и какой процент?

Мои соотечественники рождения сороковых (с запрещенными вдобавок абортами), пятидесятых и отчасти шестидесятых годов!

Сколько из вас никогда не узнают тайну своего появления на свет, скрытую под магическим словом «дефицит»…

Собственно, это слово должно было стать единственным в моей частной энциклопедии, которую я предлагаю вам, читатель.

Всё было дефицит и дефицит был всем.

В сущности, вся моя «камера хранения» забита дефицитом разных форм и назначений.

Каменный век, бронзовый век, железный, дефицитный…

Но, пожалуй, ничто так тесно не взаимодействовало с человеческой физиологией, как дефицит «изделия № 2». По сравнению со способами, которыми советские мужчины и женщины компенсировали отсутствие заветного изделия, Камасутра удивляла полным отсутствием фантазии. Это если не удавалось достать, а если удавалось? Что порвется, не было сомнений, сомнения были – надевать два или три… При толщине, незначительно уступающей автомобильной камере.

Стоило ли удивляться хождению легенд об усиках, фруктовых запахах и прочих фантастических изысках западной резиновой промышленности, о микронной толщине стенок и несокрушимой прочности? Тем более что, как выяснилось спустя перестройку, это не были легенды.

А пока «изделие № 2» выходило из Баковских цехов, порождая неблагонамеренные шутки о близости переделкинского советского литературного производства к резинотехническому – то и другое было связано с необходимостью предохраняться…

Навсегда исчезли мелкие квадратные пакетики из серой ломкой технической бумаги с прощупывавшимся кружочком и загадочной надписью «Изделие № 2». Все везде есть, но тем, кто помнит, как ничего нигде не было, оно уже не нужно. А кто думает, что глянцевые игривые упаковки и целая витрина ассортимента были всегда, ничего не поможет: они размножаются не биологическими, а социальными способами.

Суровая молодость, как говорили в кино. Молодость – она всегда суровая.

Да, и еще, чуть не забыл! Ведь были размеры! 1-й, 2-й и 3-й. Надо ли говорить, что 1-й был рассчитан на лилипутов, а 3-й, при тех же лилипутских размерах, особенно радостно рвался, сползая резиновым рубищем…

Простите, почтенный читатель, сомнительный выбор этой темы. Я своими глазами видел секретаря партийной организации, который возвращался из московской командировки в родной мемориально-космический город с целой наволочкой недвусмысленно выпиравших квадратиков – повезло в аптеке бывшей Феррейна. Как подобало руководителю, был он человеком пьющим и потому добрым: поймав завистливый взгляд, угостил десятком. Что ж, не вспоминать мне этот прекрасный эпизод единения партии и народа? И тут же реалистический штрих, натуралистическая коллизия: колбасой «Любительской», везомой из Москвы же в товарных количествах, никто делиться не думал, только ничейный чесночный запах бесхозно веял, понемногу отставая от электрички и ложась на бедные пролески и болотистые опушки…

Как сказал обиженный взрослыми трехлетний мальчик: «Гандоны вы все до единого!»

 

Могущественная бумага

Все-таки истинным символом дефицита были не джинсы, и не презервативы, и даже не сырокопченая колбаса.

Дефицитом вечным, как строительство коммунизма в стране, отдельно взятой за грехи ее, дефицитом среди дефицитов была туалетная бумага.

Ее дефицит был особенным – пульсирующим. Настоящие джинсы в советском магазине нельзя было купить никогда и ни при каких условиях. Презервативы не могли возникнуть в аптеке, случайно избранной судьбой. Брауншвейгская колбаса, произведенная в спеццехе мясокомбината, могла попасть только в обкомовский распределитель и никуда больше… А пипифакс материализовался в любом месте в любое время – например, в магазине канцтоваров за полчаса до закрытия или в хозяйственном, между гвоздодерами и полотнами для двуручных пил, – распродавался за четверть часа и исчезал, как мираж. Через час в совершенно другом районе города можно было увидеть счастливого человека, несшего в каждой руке по десятку увязанных в плотные грозди рулонов, а гирлянда из них же висела на его шее. Примерно такие гирлянды, только из цветов, теперь вешают девушки экзотической красоты на шеи нефтяников, прибывших чартером из Тюмени в Таиланд и еще не вполне очнувшихся от удовольствий, тайно полученных во время перелета. Но запах чудесных цветов перекрывает всё…

У меня есть гипотеза: отсутствие при советской власти в продаже туалетной бумаги не было простым следствием планового управления экономикой и государственной собственности на все средства любого производства – ее вечный дефицит был важной частью стратегического замысла. Неподтертая или даже подтертая вчерашней «Правдой» задница трудящегося была как бы символом пренебрежения буржуазным комфортом, лживыми приманками общества потребления. Говоря попроще – строителям развитого социализма не до жопы. То есть именно до жопы вся эта пресловутая проблема дефицита.

Анекдот конца семидесятых. Проктолог больному: «Да у вас целая газета в заднице!» Больной: «Правда?!» Врач: «Нет, “Известия”».

Всем было достоверно известно, что свинец, содержащийся в типографской краске (высокая печать), вызывает рак прямой кишки. Впрочем, всем было известно и то, что радиационный фон во многих крупных городах и целых областях превышает смертельно опасный в десятки раз. «А мы живем и хрен на них ложили», – как сказал один мужик в стоячей пельменной, которая существовала в проезде Художественного театра. Теперь на этом месте в Камергерском какой-то банк, кажется… А мужик разлил под круглым, как бы мраморным столиком, и мы дружно выпили за то, что «мы живем и ложили…».

Интеллигенция же все страдала и страдала без бумаги.

А бумага все не появлялась и не появлялась.

И наконец мы устали ее ждать и устроили перестройку, дикий капитализм, залоговые аукционы, приватизацию, этнические конфликты, кровавый режим и все остальное. Туалетной бумаги три сорта продаются в ларьке, до которого сто метров от моего деревенского дома. Если же начнутся перебои, вполне сгодится и сотенная купюра – при нынешнем-то курсе рубля…

Да, нужная бумага есть, а жизнь того… не очень.

Видимо, не в бумаге дело.

Не хочется думать, что в нас.

 

Наручники свободы

Одна из главных радостей сочинительства состоит в праве автора устанавливать в тексте собственные порядки и тут же их нарушать.

Вот я несколько раз высказался о склонности женщин к украшению себя без какой-либо практической цели и содержательного смысла – в отличие от мужчин, склонных к самовыражению и социальной идентификации через свой внешний вид и вещи личного пользования. А теперь вот примусь доказывать обратное, отвергая любые обвинения в непоследовательности. Непротиворечивость необходима воинским уставам и правилам дорожного движения. А я пишу хоть и не вполне художественную, но прозу.

Итак, чем и как украшались и украшаются мужчины. Женщины использовали и все больше используют в последние годы для этого все тело, от щиколоток до пупка, мужчины вплоть до последних двух-трех десятилетий украшали только кисти, запястья и шею-грудь.

Прежде всего в нашу мужскую жизнь пришли кольца и перстни. Сначала такую изысканность и чуждую пролетарской скромности роскошь позволяли себе только художники, артисты, писатели и прочая терпимая даже при социализме богема. Черт с ними, пусть носят побрякушки хоть на всех пальцах, плюнула на творцов партия, вообще-то относившаяся к излишествам строго и принципиально, лишь бы правильно создавали образы строителей коммунизма. В конце концов, этих пижонов немного, почти все они обитают в пределах московского центра и не могут разлагающе действовать на свою аудиторию собственным внешним видом… И творцы пустились во все тяжкие. Уникальные заказные полукилограммовые перстни поэта Е. соперничали с династическими бриллиантовыми кольцами литературно-кинематографического клана М., и почти любой перстень наверняка следовал на безымянном пальце владельца в ресторан ВТО (Всесоюзного театрального общества) на Пушкинской площади или ЦДЛ (Центрального дома литераторов) на улице Герцена, второй вход с Воровского…

Что любопытно: пристрастие артистической публики к украшению мужских пальцев к концу шестидесятых передалось простым людям – администраторам лучших гостиниц, товароведам больших гастрономов и заведующим секциями популярных универмагов, слесарям автосервисов, дантистам, гинекологам, специалистам по тайным болезням и даже дипломатам (в неслужебное время, разумеется). Но если художники слова, мастера кисти и волшебники сцены предпочитали – за редким исключением – неброское, хотя массивное, серебро и оригинальный дизайн (как, к слову, и дамы того же круга), то служители выбирали элементарное золото и стандартные печатки без фантазий.

…Между тем грянули поздние шестидесятые, буйные студенты принялись строить баррикады в Сорбонне, Кенте и на улицах Праги – и новая стилистика мужских украшений отразила революционную ситуацию. Знаменитый рок-фестиваль в Вудстоке, движение против войны во Вьетнаме, карнавальная культура хиппи – все это выразилось в моде на мужские браслеты по образцу тех, которыми экипировались американские солдаты для ускорения помощи раненым и опознания убитых – с группой крови, именем и званием. Теперь же цепочка плоского плетения и удерживающаяся ею пластинка из нержавеющей стали с гравированными буквами и цифрами могли появиться на запястье вполне безразличного к Вьетнаму и «пражской весне», но следующего мировым тенденциям молодого мужчины…

В СССР моду на «солдатские» браслеты принесли всё те же штатники, как всегда следуя американскому университетскому стилю и даже несколько обгоняя его. В шестьдесят четвертом, когда пацифистские молодежные движения только зарождались, в повести любимого теми же штатниками писателя А. появился любопытный (воспроизвожу по памяти) эпизод. Один из персонажей – кстати, несимпатичный – говорит, потряхивая цепочкой на запястье: «А на Западе все носят браслеты…» На что герой, альтер эго автора, мысленно реагирует ироническим: «Я представил себе четыре миллиарда человек, встряхивающих браслетами…» И никакого антивоенного пафоса – лишь легкая издевка над бессмысленным модничаньем, прежде не свойственным мужчинам.

Пожалуй, «солдатские» браслеты сделались достоянием широких мужских масс Советского Союза быстрее всех прочих аксессуаров. Они стали одной из примет нового, полусвободного времени. Кольца и перстни элита носила десятилетиями, прежде чем их стали носить работники прилавка и бормашины. А браслеты пошли в народ через пяток лет после их триумфального появления. С этим можно сравнить лишь бум нашейных цепочек, толщина которых была в прямой связи с отношениями между владельцем и Уголовным кодексом. Второе – и более торжественное, чем первое, – крещение Руси оснастило эти цепи крестиками и крестами, но их, конечно, нельзя считать просто украшениями. А потом в мужских ушах появились серьги, и мой главный редактор В. ходил по вызову в Кремль на уроки демократии с сережкой в ухе…

Но мы уже жили в другой стране и, пожалуй, в другом мире.

 

Веселый закат суровой империи

Между тем подступили романтические шестидесятые, а потом и декадансные семидесятые, а потом и вовсе распад восьмидесятых… Несколько обескураженный закупками зерна у капиталистов, покоритель космоса впервые задумался о перспективах плановой экономики и ракетно-ядерного щита, всю эту экономику поглощающего. Двусмысленно, по-троцкистски, звучала комсомольская песня: «Есть у революции начало, нет у революции конца!» Народ твердым шагом двинулся в «накопительство и вещизм», минуя разложившиеся, как кит на берегу, останки идеи. Те, кто был склонен задумываться, даже не удивлялись, как быстро чекистская кожанка превратилась во внешторговский лайковый пиджак…

Утро патриция времен развитого социализма начиналось контрастным душем и растленным запахом французской туалетной воды, а гетера на кухне всматривалась в овальное зеркало, раскрашивая лицо в цвета страсти и разврата. День проходил в томлении праздности, вечером скудные припасы всего города превращались в деликатесы для немногих. На окраине империи, как всегда, шла война, а метрополия веселилась и рядилась в дам и королей, валетов и тайных тузов.

Шестидесятые-семидесятые создали почти униформу для советской аристократии, богатых подпольных торговцев, наследников власти и властительных наследников. Этот обязательный набор открывала национальная рабочая одежда потенциального стратегического и постоянного идеологического противника.

 

Великие антисоветские штаны

Вот и время пришло им предстать в полноте и величии,

Этим штанам, что сначала прозвали техасами в нашей стране,

Лого– от века – центричной и склонной давать имена

Чуждым вещам и присваивать сущности слову…

По тому названию, которым они обозначались, определялась степень продвинутости, как сказали бы теперь, говорившего.

Если техасы – провинциал, деревенщина, колхозник. Можно было бы даже предположить, что он никогда не слышал Miles Davis, хотя бы в перезаписи на пленку, и не читал Catcher In The Rye, хотя бы в переводе.

Я кривился от техасов и твердо усвоил джинсы.

Но видел я их впервые.

Мой приятель крепко спал на песке Комсомольского острова.

Днем здесь поправлялись кисловатым пивом у единственной в городе бесперебойно работавшей разливалки; вечером делили бесконечно возобновлявшиеся бутылки белого крепленого с украинским названием «бiле мiцне» и украинофобским прозвищем «биомицин»; а ночью предавались на сыром песке необузданной страсти – до самого утра, когда южное бессовестное солнце заставало многих без сознания и даже без купальных костюмов… Вот вам и Комсомольский остров. Милиция появлялась часам к шести вечера и гуманно боролась исключительно с заплывающими за буйки. Заплывающие вяло и безразлично переплывали Днепр, не глядя на птиц, из последних сил тащившихся к середине.

Мой приятель Г., скорый выпускник лечебного факультета медицинского института, спал в плавках.

А рядом с ним лежали чудом не украденные ночью jeans LEE. В сущности, я их сторожил и рассматривал.

Чтобы вы поняли, что это было: так же сторожил бы и рассматривал восемнадцатилетний житель «закрытого» («режимного»!) советского города выброшенного на берег кашалота, или пиратский сундучок, или бутылку с размытой запиской Робинзона Крузо…

Джинсы были не просто заморскими штанами и даже не просто модными штанами.

Они были свидетельством того, что земля за морем – и вообще другая земля, кроме бо́ратого (слово того самого, 1962 года, соответствует вневременному «гребаному») Комсомольского острова, существует.

Я рассматривал джинсы.

Во-первых, они были толстые, пачкали синей краской пальцы и на складках, оставшихся от первого надевания, становились ломко-вытертыми. Эта ткань, называвшаяся denim (из французского города Нима), кардинально отличалась от той одноименной, из которой шьют современные, дырчатые, тонкие и мягкие джинсы. Тот denim ломался, протирался и рвался быстро, а носился долго – этого еле хватает на сезон. Тот линял от прикосновения, а этот уже полинял раз и навсегда в предварительной стирке.

Во-вторых, они значили нечто большее, чем просто штаны, – это был символ сопротивления, сопротивления не чему-то конкретному, а всему, что побеждает. Молодые чехи на Вацлавском Наместе в Праге и юные американцы на площади в Университете Беркли равно отвергали системы – а то, что системы эти отвергают друг друга, их не интересовало. Встреча советских молодых диссидентов в джинсах, присланных им сочувствующими вольнодумцами с Запада, и сорбоннских бунтарей в джинсах, мимоходом купленных на Сен-Мишель, закончилась бы скорей всего мордобоем. Но на джинсах они бы сошлись: штаны эти были знаменем молодежной свободы. А где же еще носить такое знамя, как не на заднице?

Вот отрывок из повести (издана за границей в 1986 году) антисоветского писателя Ю., выразительно описывающий отношение к этим дерюжным порткам как интеллигентной, так и пролетарско-номенклатурной советской молодежи (идет купля-продажа):

«…Фирменные?

Я не понял.

– Техасы на тебе.

– Да, американские.

– Будь другом, дай примерить.

Я переступил через порог Динкиной квартиры и снял джинсы. Ее брат в них втиснулся по пояс, застегнулся, хлопнул себя по ягодицам, скрылся в комнате и закричал оттуда: “Даешь Сайгон, а? Как, Людка, нормально?” Эта Людка, блондинистая девица с запухшим с перепоя лицом, из постели, а я издали, из прихожей, смотрели, как Динкин брат в экстазе провел перед зеркалом бой со своим отражением, после каждого апперкота на выходе выкрикивая:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

так вдохновили сына советского генерала мои “левисы”. После чего он выбежал ко мне:

– Твоя цена, друг?

Молча я смотрел на свои джинсы.

– Сотню хочешь? – Я молчал. – Бери всю получку! – Он сбегал и вернулся с белыми парусиновыми штанами, вытащил из них ком денег. – Тут двести минус выпивка, идет? Это хорошие деньги, слушай, я за них месяц пахал, как Стаханов… бери! Со штанами вместе. А? Ну, ты сам посмотри, как они на мне сидят! Как для меня отлили! Все равно они тебе немножко велики были, а? Друг? Рубаху тебе еще дам? Батину, с погонами? А то у тебя сзади порвато. Ну, чего молчишь? Может, тебе кадра глянулась? – Он прикрыл дверь, за которой находилась “кадра”, и перешел на шепот: – По пьяни я запилил ее слегка, так что, понимаешь… Но если хочешь – она отсосет. Это я мигом устрою! А? В придачу?

– Ладно, – сдался я. Набрал воздуху, задержал дыхание и влез в его парусиновые.

– Ты согласен? – Вне себя от счастья, он хлопнул меня по плечу. – Друг! Век не забуду! Это же моя мечта, ты понял? В тринадцать лет я у одного хмыря на Балатоне джины увидел – с тех пор о них мечтал! С самой Венгрии! Сейчас, – открыл он дверь, – поясню ей, что к чему… Идем.

– Стой! – сказал я. – Не надо.

Он оторопел.

– То есть как “не надо”? Да ты не боись, они у меня дрессированные. Я им чуть что, так по печени. Проблем не будет.

– Не в этом дело, – сказал я, – и двести рублей – это слишком много. Сотню я у тебя, пожалуй, возьму. Но не больше. Держи!

Брат Динки опомнился, только когда я втолкнул в карман своих бывших джинсов лишние деньги. Он вскричал:

– Друг, скажи мне, кого убить?! Адрес дай!..»

В этом тексте больше о джинсах в СССР, чем в любом серьезном исследовании. И о времени, когда Советский Союз уже поразила оказавшаяся неизлечимой болезнь – разделение жизни на идеологическую и материальную. Получилась неструктурированная масса, перегной, в котором зародились микроорганизмы смерти советского проекта.

Начиналось все правильно:

френчи и сапоги,

габардиновые макинтоши и кожаные регланы,

фетровые валенки-бурки и мохнатые собачьи полушубки мехом наружу,

экспроприированные парадные ковры с жестяными инвентарными номерками,

отечественной сборки американские лимузины – гордость советского автомобилестроения,

нью-йоркского стиля небоскребы с пятиконечными звездами и венками колосьев,

без пяти минут подследственные в рваных парижских костюмах,

их наследники в шейных платках…

Все это цветущее многообразие до поры до времени цементировало многоступенчатое общество. «Сегодня парень в бороде, а завтра где – в НКВДе, свобода, бля, свобода, бля, свобода…» Пока такая свобода была непоколебимой – примерно до начала семидесятых, – волноваться было не о чем. Лично начальник всего советского радио тов. Лапин, человек традиционно политического – полтора метра – роста следил, чтобы на экране не появлялись бороды. Аргумент «а как же Маркс и Энгельс» опровергался элегантно и твердо: «Придут – рассмотрим вопрос».

И все стояло прочно и надежно.

А как только прозвучало: «На вид ребята вроде и не наши, а если надо, жизнь не пожалеют» – все кончилось. Лицемерие «вы не бойтесь, я свой» сначала было просто лицемерием, а потом стало всепоглощающим цинизмом…

Итак:

инструктор райкома комсомола,

заведующий секцией гастронома,

атташе посольства в стране, выбравшей социалистический путь,

властитель литературной моды и умов,

властитель же душ и чувств,

диссидент во имя ленинских норм,

диссидент против ленинских, сталинских и вообще коммунистических норм (очень редко),

авангардист в любом из искусств, из которых важнейшим является самое непонятное,

или понятное,

режиссер, получающий деньги в ЦК КПСС на фильмы против ЦК КПСС,

писатель, издающий книгу против большевиков на деньги большевиков,

лектор, известный во всем мире как критик СССР, воспевающий во всем мире СССР,

ученый, придумавший бомбу и борющийся против бомбы,

философ, воюющий с партией за право ее любить, как ему удобно,

и все, кто мог,

а могли все, кто имел доступ в магазины «Березка» разных категорий, торгующие всем тем, чем не надо было бы торговать в СССР,

– вот они все и погубили великий, могучий Советский Союз.

Магазин «Березка» и особенно бесполосые чеки для расплаты в этом магазине (советские тайные награды 1970–1980 годов) – самая успешная контрреволюция в истории.

И в этой Вандее была своя гвардия: джинсы.

О прочих – позже.

 

Комсомольский остров

Итак, я сидел на песке Комсомольского острова и, еще не читавши повесть антисоветского писателя Ю., разыгрывал ее психологическую коллизию.

Я рассматривал джинсы фирмы Lee, купленные моим приятелем Г. у морячка в Херсоне за 35 рублей.

Стипендия на первом курсе университета была 22 рубля. Но по странной социальной справедливости я, поскольку принадлежал к обеспеченной семье (больше 50 рублей дохода на душу, что подтверждалось справками), получал в полтора раза больше – 33 рубля. Дело в том, что я мог получать либо повышенную стипендию, поскольку ее назначение зависело только от результатов сессии и никаких справок не требовало, либо никакую – как уже сказано, будучи обеспеченным. Я выбрал повышенную, ради которой сдавал на одни пятерки все сессии. В частности, сдал на «отлично» предмет «Введение в теорию функций комплексного переменного». Поверить в это я не мог тогда, не могу и сейчас…

Не знаю почему, но, выросши в такой, обеспеченной больше, чем 50 рублями на душу, семье, я с ранней и довольно бестолковой молодости с почтением относился к любому заработку и добывал его любыми законными – незаконных, честно скажу, боялся – способами. Получение повышенной стипендии относилось к законным, хотя в программе был курс марксистско-ленинской философии. В тех краях, где вышеупомянутая молодость прошла, таких мужиков называли «заробитчанин» – «зарабатыватель» в нескладном, как все, что там произошло в последние годы, переводе.

Я репетировал ленивых и тупых жирдяев – юг, о, юг! И мамочки этих болванов, о, мамочки! Они обязательно хотели, чтобы их ненаглядные мальчики получили хотя бы серебряную медаль, а что, он хуже этого Семки, который получил целую золотую? У меня был абсолютно бесчеловечный, но эффективный педагогический метод: я заставлял – иногда тайком применяя силу – моих учеников просто зубрить все наизусть. Мой собственный опыт, позволивший без малейших математических способностей поступить на физмат и учиться там, как уже сказано, на сплошные пятерки, доказывал: вызубрить можно все. Если память хорошая – все можно вызубрить даже без особых страданий, если так себе или плохая – надо зубрить круглые сутки. Правда, потом приходится хотя бы некоторое время работать по специальности, и тут выясняется, что студент-отличник и просто хороший инженер – вещи разные и нечасто совмещающиеся в одном человеке. Но уже спешат на помощь КВН, КСП, театральная студия, литературное объединение, джазовый коллектив и все другие мыслимые способы безделья людей с высшим образованием…

В свободное от этих творческих горений время я зарабатывал. Кроме уже названного репетиторства были:

сочинение политически выверенных положительных рецензий на книги местных молодых писателей для молодежной газеты;

ведение на областном телевидении передач о КВН, КСП и так далее;

изготовление сценариев для новогодних вечеров в Доме культуры машиностроителей;

конферирование концертами ансамблей джаз-клуба «Голубые паруса» при горкоме комсомола

и так далее.

Суммарные доходы от всех этих бизнесов (так теперь говорят) и повышенная стипендия, выданная сразу за три летних месяца, составляли порядочный капитал.

Но, как и положено отечественному капиталу, нажитому честным трудом, он был весь или почти весь

пропит.

Здесь, на песках Комсомольского острова,

в недорогом пельменном заведении «Родина»,

в нарушение правил социалистического общежития на детских площадках в ночное время

и главным образом по домам друзей на вечеринках

– пропит.

Пропит при участии недорогих крепленых вин отечественного разлива, бiле мицне (уже фигурировало) и червоне мiцне (по аналогии прозванного «красный стрептоцид»), светлого кубинского рома «Баккарди», которым были завалены винные отделы всего СССР, кизлярского коньяку, пахнувшего завтрашним утром, и, наконец, водки «Пшеничная».

И осталось как раз ровно 35 рублей.

И остался верный друг Г., который, еще в бодрствующем состоянии, пообещал в следующей своей поездке в Херсон (а он был из Херсона, друг Г.) купить у того же самого морячка такие же джинсы Lee за такие же 35 рублей.

То есть эти 35 рублей пропить сегодня же вечером в пельменной «Родина», а другие 35, которые друг Г. получит в Херсоне от родителей в счет содержания сына в очередном семестре, уж точно пустить на джинсы Lee.

Итак, я охранял и рассматривал джинсы фирмы Lee. Рассматривать их можно было бесконечно долго, поскольку каждая деталь их брезентового организма была не похожа на общеизвестные детали прочих штанов.

Начнем с молнии. Трудно себе представить, но было время, когда молния, вшитая в ширинку, будучи обнаружена, вызывала совершенно не контролируемое изумление. Одна девушка позвала из другой комнаты подругу – иначе никто б не поверил. Цель, ради которой, собственно, и сверкнула молния, отошла на второй план… У традиционалиста, случайно скосившего глаза на соседа по писсуару, технологическое новшество вызвало буйный гнев: «Ты бы…, еще бантики туда вдел!» Почему суровая медь «зиппера» (так первородно называли тогда зубчатую застежку) в те глухие времена преждевременно пробудила гей-проблему – непонятно… Рассказывали страшные были о мучительных защемлениях и публичном разъятии застежки на части… Наконец, просто не принимали американскую новинку потому, что американская – это нам не привыкать… Между прочим, даже переимчивые европейцы долго оставались верны пуговицам.

Настоящий зиппер должен был иметь клеймо молниевой фирмы Talon, означающее, что штаны сшиты не на Тайване и не в Индонезии (это тогда уже начиналось), а в родном Сан-Франциско высокооплачиваемыми – по сравнению с китайцами или другими совсем бедными – ребятами. Если на молнии была метка YKK – вы имели дело с подделкой. Теперь такие подделки продаются в бутиках…

В достоверных джинсах почтенных фирм тогда считывались не менее трех десятков примет подлинности.

Это были романтические времена джинсовой культуры, полные приключений, легенд и мифов. Джинсы того времени в СССР с первого взгляда определяли их владельца и носителя по крайней мере в инакоживущие, если не в инакомыслящие.

Это были универсальные штаны, одновременно маркировавшие владельца как фрондера и смягчавшие его фронду до приемлемой игры с государством в «казаки-разбойники»…

Казалось бы, по сравнению с молнией, заклепки по углам косо скроенных карманов – мелочь. Но, как ни странно, именно эти заклепки с торчащими сосочками стали главной деталью словесного портрета: «Парусиновые брюки с карманами, укрепленными по углам металлическими заклепками…» На это получил патент в 1853 году изобретатель Леви Стросс.

…Так мы и жили. Играли в джинсы.

А потом джинсы стали играть нами.

Мы присматривались к мелочам – правильно ли прострочен шов и верный ли узор на задних карманах.

А джинсы контролировали главное: сумели мы пробить к ним дорогу или остались лузерами, которым не полагаются эти советские антисоветские штаны. Мы боролись с влиянием капиталистического Запада, но Запад всегда побеждал в этой борьбе, обтягивая наши комсомольские задницы. Список тех, кому негласно (или гласно) полагался доступ к джинсам (см. выше), почти полностью совпадал со списком тех, кому полагался доступ к государственному штурвалу.

…А раннее солнце палило во всю силу, и Комсомольский остров стал свидетелем вечного сюжета: великие планы рухнули, построенные на раскаленном песке действительности. Деньги, конечно, мы пропили, джинсов мой друг Г. мне так и не купил – просто в очередной приезд не нашел их в торговом городе Херсоне. И купил их я сам, в Сухуми следующим летом, уже за 70 рублей, зато неувядающей фирмы Levi Strauss. Они были не на молнии, а на металлических пуговицах, из-за чего я сильно страдал, но потом узнал, что так даже аутентичней, и утешился…

…На четвертом курсе романо-германского училась девушка, у которой были настоящие женские джинсы – с застежкой сбоку, спрятанной в кармане. Это чудо вызывало всеобщий интерес, который джинсовая девушка не успевала, да и не всегда соглашалась удовлетворять…

…Когда я увидел секретаря горкома комсомола в настоящих джинсах – правда, во время Ленинского субботника, – я понял, что джинсы перешли на другую сторону в конфликте идей.

Они попали в тот набор, который я отвергал.

 

Шапочный разбор

Номенклатурный набор семидесятых,

когда помимо наборов продавались только пищевые концентраты и «Родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком…»,

когда набор был так же неотрывно связан со статусом наборополучателя, как дореволюционные мундиры и орденские ленты чиновников с выслугой лет и чином,

когда впору было вводить какого-нибудь «Станислава сырокопченого» или «Чавычу на муаровой ленте с бантами»,

когда финский костюм или пальто не существовали вне распределителей,

когда варианты непродуктового набора того времени бывали весьма разнообразны: например, мужские австрийские зимние сапоги и дамский итальянский костюм-двойка из джерси шли в одном комплекте, а женские югославские босоножки без пятки сочетались с мужским полосатым венгерским джемпером…

Но одно наименование было непременным – без него набор был не набор, и ассортимент закрытого магазина-распределителя нельзя было рассматривать всерьез.

«Шапка зимняя из меха норки (соболя, ондатры, нутрии и т. д.)».

Шапка была приметой члена ордена.

Рыцари ордена принадлежали ему душой и телом, зато вся страна принадлежала ордену.

И все они носили шапки. Некоторые авантюристы надевали шапки, не будучи членами ордена, но это не наказывалось – шапка была демонстрацией лояльности.

Ценность меха соответствовала рангу рыцаря.

Высшими считались те, кто был увенчан соболем, но они избегали его носить – зато соболя всеми хитростями добывали энергичные плебеи. Вслед летело почти беззвучное, шипящее страшное слово «нескромность».

Впрочем, нескромностью могли обозвать и дешевую ондатру, если ее надевал тот, кому положена более дорогая норка. Ишь, гордый какой товарищ…

В выборе меха шапки проявлялось свойственное только опытному рыцарю качество – чутье, иногда называвшееся «классовым».

При разнообразии меха фасон шапок был единым – два наушника, всегда поднятый надо лбом козырек… Фасон «пирожок» и мех нерпы считались сомнительными, от того, кто их выбирал, ждали реформ и других неприятностей – и дождались.

Обязательность меховой шапки не подвергалась сомнению.

Ее носили с октября до апреля.

Итак:

известный деятель международного молодежного движения,

или видный организатор-хозяйственник,

или крупный работник социалистической культуры,

или руководитель советского спорта,

ну, в конце концов, просто ответственный работник нового поколения (образование – Институт востоковедения, или военных переводчиков, или, на худой конец, просто Высшая комсомольская школа; возраст – до 35 лет)

– снизу – вылитый американский пастух, слегка даже потертые джинсы одной из трех-пяти лучших фирм,

и даже в наши морозы, когда непривычный-то к американской парусине товарищ запросто может тестикулы, так сказать, поморозить до звона,

– все равно: джинсы!!!

А теплой осенью или ранней весной,

когда голова и так потеет от новых задач,

когда волосы от такого перегрева начинают редеть еще энергичней обычного,

когда аполитичное студенчество давно уже вертит пустыми головами в облаках,

– без шапки – ни-ни!!! Шапка сдерживает мысли, не дает им разбежаться, сохраняет в заданных пределах. Мы не можем отказаться от шапки, товарищи, и не откажемся, товарищи!

…А однажды в глубоко провинциальном райкоме я видел шапку наверняка местного изготовления и дивного фасона. В ней все было фальшивое, бутафорское – поднятые наушники, козырек… Тесемки, которыми как бы связывались поднятые наушники, были пришиты к гладкому месту. Все это сооружение, очевидно, держалось на картонном каркасе. Владелец надевал шапку с невероятной осторожностью – как форму на торт, который еще предстояло испечь…

…А то еще один товарищ пошел в туалет на Казанском вокзале. Там тогда кабинки были с низенькими стенками. Ну, он только присел, а снаружи протянулась рука, сняла его пыжиковую шапку, а вместо нее нахлобучила рваную солдатскую, в каких дембеля, уезжая, салаг оставляют. И говорит рука: «Срать и в такой можно…» Ужас, да? Пыжиковая шапка, конечно, не из самых дорогих. Да и товарищ был просто завсектором в НИИ, но все равно обидно. Не то что советская антисоветская сатирическая классика, а прямо Гоголь…

…А вот еще был случай. На абсолютно секретный завод, разрабатывавший в своем конструкторском бюро и делавший в экспериментальных цехах ракеты, которые могли (если бы взлетели) уничтожить всю Америку, приехала комиссия Политбюро. Точнее, всё Политбюро. Как раз они собирались получить ответ на вопрос, взлетят ли. Ну, нас всех, ракетных инженеров, попрятали по комнатам отделов и велели никуда не высовываться. Рабочим не в очередь надели белые халаты и велели вообще не дышать, не только в сторону вождей. А самих руководителей страны раздели, как простых служащих, в гардеробе конструкторского бюро и повели на совещание к генеральному конструктору.

А пальто, значит, и шапки оставили в гардеробной.

А потом вернулись через каких-нибудь пять часов.

А шапок нет.

Ни одной.

В закрытом помещении, на территории, которую охранял целый настоящий полк.

И где работали исключительно трижды проверенные по анкетам люди.

И где неконтактные антенны шли по верху кирпичного трехметрового забора – по всему периметру зоны.

И собаки бегали вдоль этого забора, звеня цепями.

И в проходной надо было на память назвать свой номер. Потом из ячейки под этим номером солдатик извлекал пропуск. Ты называл свои имя и фамилию, на пропуске обозначенные. И получал на день этот запаянный пластиковый квадратик.

Один инженер уронил свой пропуск в унитаз и был счастлив, что руки до локтя хватило, чтобы достать.

В обеденный перерыв желающих выпускали на полчаса.

…А Политбюро тем временем хочет уже одеваться. Потому что пора снова руководить страной. Предварительно поужинав.

И вот тут все поняли, зачем на самом деле есть на заводе «первый отдел» и его начальник.

Прежде всего он, на свой страх и риск, предложил перед ужином немного закусить в комнате, где обычно питался генеральный конструктор и его замы. И анекдот рассказал вроде бы грузинский, но не обидный – «сейчас покушаем, потом кушать будем». Там, в комнате, запас икры был, хотя и небольшой. И нашелся коньяк порядочный. А начальник «первого отдела» тем временем организовал машину и погнал ее в обкомовский распределитель. Где для каждого выпивающего и закусывающего члена Политбюро взяли на складе по три шапки из неприметной норки, привезли на завод и произвольно развесили в гардеробе. Тут все и пошли одеваться. «Что-то, Сидор Матрасыч, – говорит один другому, – у меня голова от этого коньяку как будто распухла. А у тебя? – А у меня наоборот…» Ну, в конце концов, по одной из трех выбрали, приладились к размерам и уехали.

Начальник «первого отдела» потом от напряжения коньяк почти весь допил.

А украденных шапок так и не нашли.

В общем, серьезный предмет – ушанка из хорошего меха. Не зря их иностранцы вывозят массовым порядком. Они бы и С-300 вывозили, но, слава богу, им пока не разрешают.

 

И другие мелкие вещи

Джинсы и меховая шапка не по погоде (боярская традиция: чем потнее, тем важнее) составляли главные приметы советского удачника, объекты времен так называемого застоя. Однако чтобы жизнь мужчины удалась, требовалось еще довольно много мелочей, и даже не совсем мелочей, а, как именно тогда стали элегантно выражаться, аксессуаров.

Первый из них – часы.

Вообще-то о них я уже писал в отдельной главе, но там была вся их история советской эпохи и даже с заходом на дореволюционную. А сейчас – только о конкретном времени, о семидесятых. И о чрезвычайно модных тогда огромных и тяжелых предметах, которые болтались на каждом уважаемом запястье.

Марка и дизайн были в неразрывной связи с социально-национальным статусом часового.

Кавказ – весь, и Северный, и Закавказье, и христианский, и мусульманский – объединяла всеобщая любовь к одной модели японских часов, тавтологически называвшихся «Восток» (название даю в переводе, чтобы в очередной раз избежать обвинения в незаконной рекламе; не путать с отечественным «Востоком»). Это был стальной диск диаметром в кофейное блюдце; по циферблату полукругом сыпались мелкие цифры календаря; браслет, в который плавно переходил часовой корпус, свободно болтался на густой поросли, рвавшейся на волю из-под манжета, – браслет всегда настраивался просторно. На запястном ремешке такие часы носить было не принято, а чтобы узнать время, южный джентльмен особым образом встряхивал всей рукой. Впрочем, в те годы вообще мало кто носил часы не на браслете – такова была общая стилистика наручных измерителей времени, характеризующаяся прозвищем «подшипник». Самая большая выставка часов вышеописанных марки и модели функционировала в городе, где центральный проспект носил имя национального поэта – там вдоль тротуара стояли белые автомобили, в окна которых без практической цели, но исключительно ради самоутверждения высовывались руки с часами. Дальнее эхо тогдашнего отношения к мужским часам донеслось лет через пятнадцать в анекдоте, который веселые революционеры рассказывали на том самом проспекте, перекрикивая пушечную стрельбу. Отец подарил сыну «калашникова»; через некоторое время сын продемонстрировал отцу часы, именно такие, которые носят уважаемые люди, – юноша выменял автомат на более красивую, по его мнению, вещь; отец расстроился: «К тебе ночью придут, скажут – я твою маму, я твою папу, я твою сестру, – ты что им скажешь? Который час?!»

Господи! Уж лучше мода на часы…

…Прочие модники со средствами не были так ограничены общественным вкусом при выборе часовых марок и моделей, как перекупщики фруктов, организаторы разлива неучтенного вина, изготовители полукустарных водолазок и владельцы подпольных обувных цехов. Однако предпочтения были в каждой из групп, на которые делился истэблишмент развитого социализма. Комсомольско-партийные чиновники носили японские модели сдержанного дизайна, не слишком обширной площади, но тяжелые за счет толщины, со многими функциями – дата, день недели, год, часовой пояс – и на браслете, конечно. Марка была остроумно использована в райкомовской шутке: «Тебе что на часах написали японские товарищи? СЕЙ-КА, а ты не сеешь, и не жнешь, и отчеты не сдаешь…» Своими ушами слышал в Краснопресненском, будучи туда вызван с целью отказа в характеристике для поездки за границу. Фольклор.

Люди совсем солидные носили швейцарские шедевры, причем именно на ремешках… Я осторожно сидел на части стула в литературном издательстве, ожидая приема у начальника прозы. Начальник вышел, провожая почтеннейшего автора, прославившегося своими репортажами о тяготах капитализма и повестями о том же. Титаны литературы долго прощались, и перед моими глазами перемещались циферблаты с четкой греческой буквой и ремешки крокодиловой кожи. «Зайдите через полчаса», – сказал, не глядя на меня, уполномоченный по прозе и скрылся в кабинете. Я встал, стараясь не скрипеть стулом, и вышел в коридор. Книжка пролежала в издательстве семь лет, потом наступила перестройка, и я издал другую книжку, решившую мою судьбу. А та, машинопись на пожелтевшей бумаге, так и лежит – кажется, в правом нижнем ящике моего стола.

Зато теперь у меня швейцарские часы – незаметные, но swiss made…

Между прочим, в семидесятые годы отечественная часовая промышленность сделала колоссальный рывок в дизайне. Первый и Второй часовой заводы, не говоря уж о Чистопольском, наладили – с использованием импортных корпусов – вполне «подшипники», с расстояния в пару метров их можно было принять за фирму́. Появились и браслеты… В общем, наши часовщики изготавливали для желающих весьма мелкую пыль в глаза – тем более привлекательную, что «Полет», «Славу» или «Луч» достать было почти невозможно.

Но тут подоспели – как всегда, удерживая несокращаемый отрыв – иностранцы с электронно-механическими, с цифровыми, с одноразовыми в пластмассовых корпусах и прочим ранним high-tech… И гонка за лидером продолжилась.

Интересно, что часы были в основном мужской вещью – видимо, в те скромные времена их приравнивали по красивой бессмысленности и бессмысленной красивости к женским украшениям. В конце концов, они могли быть не только японскими или швейцарскими, но и золотыми при этом.

Рядом с ними в мужском наборе престижных игрушек шли зажигалки. Беспощадная война на истребление вредной привычки в кино и литературе еще не начиналась, искусство еще не отвечало за рак легких, и элегантные огнива заполняли целые отсеки витрин в duty free.

Среди традиционных, извлекавших искру простым трением зубчатого колесика о кремень, наиболее почитаемыми были три модели:

американская, солдатская, прошедшая с боями WWII, заправлявшаяся, как willis, бензином, конструкции простой и надежной, как упомянутый военный jeep; популярна у поклонников мачистской архаики до сих пор,

шведская с еврейской фамилией, чиркавшая от движения мужских пальцев, каким показывают ширину привлекательной талии, колесико-кремневая, но газовая; особо уважали ее те, кто носил часы «Восток» (перевод); «калашников» – не знаю, но отдавали за нее немало,

и, наконец, английская, тонкая и изящная, как чемпион Trinity College по теннису, колесико и кремень, но чиркающий механизм сложный и открытый во всех деталях, как довоенный Rolls Royce.

Но это был настоящий класс. А народ попроще гонялся за достижениями новых – по тогдашним понятиям – технологий: кварц, пьезо, турбо и прочие транзисторно-электронные чудеса, броские, но недолговечные, попадавшие в страну в основном в качестве фирменных сувениров во время каких-нибудь выставок. Пластмассовая эта одноразовая дребедень эксплуатировалась до предела и за ним, подвергаясь непредусмотренному ремонту и усовершенствованию (см. много выше).

Что требовалось, кроме классных часов и зажигалки?

Ну, как почти излишество – авторучка. Шариковая, имитировавшая по форме старинную перьевую, – полудетское пижонство. Шариковая одной из трех-четырех лучших фирм, ничего не имитировавшая, но красивая, как сверхзвуковой истребитель. И перьевая, предел роскоши, – такую мог себе позволить тот же посланец мира и социализма, который и часам швейцарским, а не японскому ширпотребу, знал цену; такими ручками не пишут, а подписывают.

Что еще могло лежать в карманах успешного мужчины? В джинсах все это не помещалось, на то существовали мужские ридикюли, резко ворвавшиеся в моду под заслуженным названием «пидараска». Сигареты? Не буду называть марки, я больше не курю (почти) и другим не советую. Деньги? Тогда почему-то мало кто носил бумажник, а деньги, довольно крупные купюры, таскали смятыми в комок – манера пришла от фарцовщиков, а к ним, говорят, от голливудской актерской шпаны. Те и другие таким образом делали вид, что безразличны к башлям…

Вот пока и все о мужских вещах, существовавших до вашей (то есть уже не моей) эры.

 

Тайна сапог

Вообще-то правильней было бы «тайны» – их было множество.

Первая и главная: как и почему эта мужественная солдатская вещь попала обязательной частью в дамскую обувную коллекцию, изящную и утонченную?

Каким образом чешские, немецкие, австрийские, югославские, итальянские и всех прочих мыслимых национальных происхождений, включая бразильское, сапоги оказывались на ногах московских, ленинградских, куйбышевских и вплоть до челябинских женщин – при том что в свободной продаже их не бывало нигде и никогда?

Откуда бралась разница, если стоили австрийские сапоги, модные, без молнии, «гармошкой», случайно оказавшиеся в продаже на третьей линии ГУМа, 160 рублей, а зарплата секретаря-машинистки составляла 70 рублей, учителя-предметника 80–110 в зависимости от нагрузки, врача-терапевта в районной поликлинике – 90 и так далее – но все они ходили в сапогах, и некоторые даже именно в австрийских?

Почему, если все же сапоги по счастливому случаю продавались «на третьей линии ГУМа», в километровой очереди и за нечеловеческие деньги, это происходило обязательно в июле?

К слову – опять о деньгах: откуда три зарплаты случайно оказывались в карманах выстроившихся в километровую очередь вдоль третьей линии секретарей-машинисток или даже врачей-терапевтов?

И еще сотни вопросов.

Мода на дамские сапоги возникла в мире – так считают некоторые теоретики – в результате Второй мировой войны как милитаристская. Возможно… Но в СССР их предшественниками были уже описанные мною мирные ботинки-румынки. Тем не менее к концу шестидесятых годов именно женские сапоги заняли прочное место в мировом модном обиходе. Первый вал суперпопулярности накатил вместе с так называемыми «алясками» – высокими черными замшевыми ботинками на меху. На «манной каше» – толстой плоской подошве из белого каучука. С молнией спереди… Российский климат и наши тротуары придавали аляскам отчетливый смысл. Однако потом и фасоны, и материалы для изготовления женских сапог начали использовать всё менее практичные. Тонкая кожаная подошва, высокий каблук (а то и танкетка-платформа), узкая, почти непроходимая щиколотка, вечно ломающаяся молния или отсутствие ее, делающее надевание сапога практически невозможным…

И тем не менее сапоги были обязательной частью униформы наших соотечественниц. Режиссер Р., сделавший, на мой взгляд, фильм-энциклопедию о семидесятых, не случайно вставил туда эпизод с сапогами. Герой помогает их надеть героине… Новогодняя ночь, валит снег, мороз… А сапоги, судя по тому, как мягко сваливаются набок их голенища, не особенно толстые… И «ой!» женщины, полную славянскую икру которой прихватила западноевропейская молния… Там, в этом фильме, много деталей нашей тогдашней жизни, но если деталь в него попала, значит, в жизни она была важней десятков, а то и сотен других.

Сапоги – попали.

Собственно, сапоги были женским аналогом мужских джинсов и меховых ушанок. Добыл(а), достал(а), вырвал(а) – и порядок. Уже как человек.

Как наш человек.

Штаны американские, сапоги общемировые, шапки свои, народно-номенклатурные.

Широк русский человек, как написал один русский человек. А уж советский был широк – шире некуда.

…Итак, понемногу набрался чемодан, его надо бдительно засунуть под вагонную полку, на которой самому лечь спать. Одни джинсы чего стоят… А шапку – под подушку…

И теперь осталось только договориться с проводником, чтобы предоставил под коробки с черными надписями Fragil – то есть «Осторожно, стекло!» – резервное купе и запер его ключом-трехгранкой. Проводника всегда уговорить можно, он что, не понимает, что значит STEREO?..

 

У всех стерео, а у него – моно

В предыдущих главах я назвал и кратко описал предметы женского и мужского пользования, которые вписывали людей в пейзаж последней трети минувшего столетия. Ведь, в сущности, наша одежда и вообще все, что нам принадлежит, в чем и с чем мы появляемся среди других людей, – это всегда нечто вроде театрального костюма, который должен соответствовать декорациям.

Например: самовар на веранде, юбки с турнюрами, белые полотняные мужские костюмы – значит, перелом позапрошлого и прошлого веков, мы отдохнем, дядя Ваня, мы отдохнем, в Москву, в Москву… Конечно, современное режиссерское прочтение может надеть на Треплева кожаную куртку, а на барышень – купальники, причем topless, – но потому оно и привлечет внимание театральной критики, что опровергнет «правильное», подразумеваемое – юбки, белые костюмы и пр.

Таким образом можно собрать «веранду» любого десятилетия.

Например: пик моды – сапоги-чулки с эластичным голенищем; мохеровые волосатые шарфы и, конечно, меховые шапки – в диапазоне от актерских лисьих до инженерских пыжиковых; и джинсы, джинсы на мужчинах и женщинах… Значит, идут семидесятые прошлого столетия, какое-нибудь выездное заседание парткома, вольнодумная жажда ленинских норм…

Но явно не хватает «самовара», центра картины. Где этот «самовар»? Что я назначу «самоваром» чеховщины застойных лет?

Вот набор терминов, которые понадобились бы для его описания. Попытка изложить всё связно – дело безнадежное, но характерные слова и выражения, поставленные в произвольном порядке, могут передать суть лучше, чем неумелое описание. Вот:

Диапазон двадцать-двадцать.

Сони, Панасоник.

Шарп, Санио, Филлипс.

Грюндиг.

Четыре дорожки.

Долби.

Двухкассетник.

Снова Шарп.

Точно двадцать-двадцать?

Точно.

И так далее…

Вот он, этот набор непонятных слов и бессмысленных выражений, стоит на почетном месте: раньше это называлось «под образами», теперь про образа не вполне понятно, поэтому говорят просто «система» или неопределенно «стерео». Огромные полированные ящики, шкафы, фасады которых утыканы разного диаметра черными или серыми конусами, уходящими вглубь ящиков. Ящики называются «колонки» и оцениваются в единицах мощности и в диапазонах воспроизводимых музыкальных частот. Диапазон 20 герц – 20 килогерц даже теоретически задает крайние возможные границы воспроизведения, но каждый второй меломан-владелец утверждает, что у него «колонки вытягивают верха двадцать три». При этом «по мощности дают триста, как истребитель, понял?». Триста чего – не уточняется, поскольку внятный смысл неизвестен ни говорящему, ни слушателю…

Вот она стоит в красном углу, «система», реально противостоящая системе. Что бы это ни было —

советская вершина стереоэлектроники хрипловатая «Симфония» или привезенный как итог многомесячных лишений и риска в братской Анголе, действительно охватывающий диапазон 20–20 Panasonic;

любимый чернокожими бандитами из Бронкса двухкассетный Sharp, по мощности сравнимый со средним танком, серебристый и мигающий, как елка, или запорожского, если не ошибаюсь, равнодушного изготовления «Весна» (если любой предмет не назывался «Весна», он назывался «Юность»), из которого кассета начинала вываливаться на второй день, а пленка в протяжке путаться петлями – на четвертый;

мечта консерваторских меломанов, недосягаемый, как Гилельс, Maranz, дающий качество звука лучше, чем Большой зал,

– сколько бы ни стоил звукоизвлекающий прибор, занявший в кооперативных квартирах место, которое в европейских фамильных замках занимал камин, а в русских провинциальных гостиных – буфет с наливками,

– «стерео», едва появившись, стало одним из центров всякой семейной автономии.

Ленточные магнитофоны, распространители неизлечимой для режима болезни «авторская песня», были изначально на подозрении, Высоцкий и Галич, не говоря даже об Окуджаве, создали ленточным магнитофонам «моно» дурную, насквозь политическую репутацию. То ли дело «стерео», наслаждение буржуазного слуха!.. Лишь дальновидные люди, руководившие нашим шатким государством, всё понимали правильно. А потому «стерео» не производилось вовсе, либо производилось в таких ничтожных количествах и качестве, что оставалось изысканным развлечением.

…Вертушка, усилитель, колонки… Знаменитый альбом Glen Miller в белом конверте – триумф джаза над идеологией… Супрафоновские сборники эстрадно-джазовой классики… Ансабль «Мелодия» под управлением Георгия Гараняна…

…Вертушка, звукосниматель с балансом в виде грузика на ниточке, подвешенного ближе к звукоснимающей головке…

…И колонки, колонки!..

«…Тяжела ты, шапка моно Маха», – прочел школьник семьдесят пятого года и запнулся. «Если этот Мах… царь и вообще… то почему у него шапка моно?»

Мальчик точно знал, что «стерео» лучше.

А я всегда знал, что звучу «моно», и от этого возникало чувство неполноценности. У меня и дешевенькая полусоветская – полупольская «система» появилась, при всей любви к музыке, поздно, на самом излете десятилетия.

…А теперь не «стерео» вообще не бывает. Левый канал и правый канал помечены L и R даже на внутриушных «колонках» – ну, тех звучащих пуговицах, которыми все затыкаются друг от друга. Могли мы сорок лет назад представить себе нынешний вагон метро? Даже выйти из него невозможно, потому что никто не слышит вопрос: «Вы сходите на следующей?»

А сходить нам надо было еще на предыдущей.

 

Обошлось (несколько слов под настроение)

Появление советских цветных телевизоров стало принципиально важным событием на социалистическом рынке бытовой электроники: это был первый прибор, более или менее удовлетворяющий запросы наших покупателей. Более того – братья по лагерю вывозили их в предельно допустимых количествах, так называемые нерабочие тамбуры в вагонах варшавских и пражских поездов были забиты гигантскими коробками до потолка. Впрочем, народные демократы везли и утюги…

Первые советские цветные телевизоры были привлекательны прежде всего тем, что позволяли подключать японские видеомагнитофоны, и такое мирное сосуществование позволило нам увидеть всё скромное неприличие «Эммануэли» и все наивные трюки первых «Звездных войн». Был и советский видеомагнитофон «В12», но его качество почти исключало практическое использование…

Как все популярные товары, советские цветные телевизоры были дефицитом. В магазине «Орбита» на Смоленской площади за ними занимали очередь – со списком – с ночи. А стоили они что-то около 800 рублей, четыре хороших инженерских зарплаты…

Мне повезло – я получил большой гонорар за очерк о передовых методах экономии природных ресурсов и с деньгами в кармане забрел в упомянутый магазин. Тут как раз привезли цветные «Рубины», и меня очередь притиснула к кассе первым…

Уже не помню, как мы с приятелем втащили 40-килограммовый картонный ящик на мой десятый этаж – в лифт он не влезал. Но отчетливо по-мню, как мы остановились передохнуть и приятель задумчиво сообщил: «Говорят, они взрываются ни с того ни с сего…»

До меня тоже доходили такие слухи, но не отказываться же из-за этого от возможности посмотреть «Последнее танго в Париже»!

…Однако мой не взорвался. Просто экран зарябил, пропал цвет, а потом и звук. И советский ветеран был с почетом отправлен на помойку, его вытеснил Sony, купленный уже без всякой очереди. «Рубин» почти безупречно прослужил восемь лет! Правда, все эти годы я ждал взрыва, и это немного портило удовольствие.

Мы вообще мастера портить себе удовольствие ожиданием грядущих бед.

 

Люди в шкурах

Еще один универсальный для обоих полов признак принадлежности к тем, кто удачно вписался в семидесятые, – варварский обычай прикрываться дублеными шкурами крупных копытных животных и выделанными до почти полотняной тонкости и мягкости кожами мелких.

Начнем с дубленки.

Еще не было этого слова, когда я увидел первую.

В нашем военном городке мечтой любого мальчика – в том числе и такого очкарика («ботаника» по-совр.), как я, было поступление в суворовское или нахимовское училище. Мне, вопреки всякой логике, снилось нахимовское, требующее наикрепчайшего здоровья (а не очков –5,5 диоптрии) и, что было немаловажно при всем прочем, отца в звании от майора и на соответствующей должности (а не старшего лейтенанта Абрама Яковлевича Кабакова). Тем не менее…

Привлекательность советского кадетства для пацанов была еще и в том, что суровая дисциплина и просто муштра училищ вырабатывали отчаянных хулиганов, совершенно неуправляемых юных разбойников («отморозков» по-совр.). Дошедших до этого состояния исключали из суворовских/нахимовских, и они приезжали доучиваться в старших классах нашей глухоманьской, ни в чем не подверженной крайностям школы. Естественно, что такие падшие ангелы становились кумирами мальчишек и бесконкурентными избранниками девчонок. Они привезли в нашу старосветскую провинцию

джаз и рок-н-ролл;

готовность разрешать даже ничтожный конфликт по-мужски, то есть дракой;

склонность к чтению литературных новинок, а не только классики по программе;

и при этом высокий уровень баскетбола и хоккея – что было едва ли не самым удивительным, поскольку у нас в баскетбол и волейбол играли одни, а читали книги сверх школьной программы – другие…

Ну и, конечно, производил сильное впечатление совершенно не виданный в наших краях, но более или менее доступный полковничьему сыну и ленинградскому нахимовцу гардероб.

Один из таких столичных изгнанников Толька П. пришел в наш девятый класс после зимних каникул. На нем был обычный и обязательный серый китель – школьная форма старшеклассника… Но все остальное!

По снегу Толька П. ступал лакированными туфлями на толстой рифленой подошве из белой резины, мы уже знали название – «трактора». В туфли уходили тонкие штрипки синих гимнастических рейтуз, заменявших обычные брюки. Благодаря штрипкам и застроченным спереди «стрелкам» эта спортивная одежда из шерстяного трикотажа придавала общему виду завидную подтянутость – при этом давала понять, что сам П. ни много ни мало, дошел в училище до второго взрослого разряда именно по гимнастике…

Шапки на П. не было вовсе никакой, а пробор сиял бриолином – это чудовищное вещество уже было мною описано…

И поверх всего, перекрывая все, освещая округу, являлось миру невиданное пальто!

Покроем это было обычное, по моде времени, пальто с большими накладными карманами, широким поясом, длиною до середины икр. Удивительным был только материал, из которого сшили – впоследствии выяснилось, что братья-чехи, – это чудо. Обычная дубленая овчина, вроде той, из которой построены косоватые полушубки, выдаваемые караульному наряду! Ну, только потоньше, поглаже, и цвет… Цвет был сногсшибательный – оранжевый с некоторым успокаивающим бежевым оттенком. Коротко стриженная меховая сторона овчинного пальто оставалась белой, так что белыми были изнанка и лацканы…

Как, опять же, впоследствии выяснилось из чтения картонной этикетки, которую Толька от рукава отцепил, но не выкинул, предмет официально и назывался чешскими друзьями «пальто из овчинное муженско» и стоил огромных денег – 1800 рублей.

– Батя в военторге взял, – сказал Толька небрежно, крутя настройку огромного, как высотное здание, приемника «Мир». – А то мне не в чем в детсад ваш ходить…

Приемник заговорил красивым баритоном: «The Voice of America from Tanger…»

Толька П. понимал почти всё – в нахимовском здорово учили английский…

Батя у Тольки был полковник, зам по тылу.

Рыжее Толькино «овчинное пальто» и было первой дубленкой, которую я увидел.

Дубленки поразили мое воображение, но не слишком. И даже пятнадцать лет спустя, когда дубленочное безумие охватило страну, я оставался равнодушен к этим сторожевым тулупам для горожан.

Как-то чувствовалось происхождение этих шкур, снятых с животных. Это наше счастье, что они не мерзнут, а то с кого драли бы шкуры?..

…А в семидесятые дубленки, казалось, надели все. Кто из распределителя, кто из комиссионки, отдельные товарищи – прямиком из Канады… Комсомольцы-добровольцы на БАМе получали талоны на монгольские, сплошь покрытые непрокрашенными пятнами, – монгольские бараны носились по монгольским степям как сумасшедшие и прокалывали шкуры колючками, не заботясь о внешнем виде строителей магистрали, а на проколотые места плохо ложилась краска…

В самом конце десятилетия в моду вошли «хипповые» дубленки – расшитые цветными нитками как бы народные полушубки. Когда из Афгана выводили авиационные части, некоторые совершенно очумевшие от всей этой кровавой дури экипажи выбрасывали парашюты и их места забивали такими, вышитыми, отвратительно сшитыми из пересохшей ломкой овчины, стоившими на рынках в Кабуле гроши. Тогда много их появилось и в Москве – и недорого…

А настоящие канадские, английские и югославские дубленки, ставшие зимней униформой передовиков развитого социализма, висели в гардеробных ЦДЛа и Домжура, ВТО и Дома кино, «Современника» и Таганки на премьерах… Прочим доставались поношенные, болгарские и даже искусственные, уродливые порождения отечественной синтетики… Монгольские полагались доверчивым романтикам и просто неудачникам.

У меня где-то валяется фотография: монгольская дубленка, с поднятым кривоватым воротником, и самодельная клетчатая кепка… Безнадежное ожидание у запертых дверей в советскую литературу.

…Когда по масштабам распространенности дубленки достигли уровня болоний – нейлоновых дождевиков, переживших бум лет на десять раньше, – безумие пошло на убыль. Одновременно стала набирать силу кожа.

Часть общества, которую то с презрением, то с одобрением называют «мещане» и которой эти воспоминания в основном посвящены, всегда нуждается в символах.

Странное желание быть опознанными с первого взгляда.

 

Люди в шкурах, явление второе

Кожаные куртки и особенно пиджаки так же сомнительно вели происхождение от чекистских революционных кожанок и не менее революционных «косух» американских юных бунтарей, как дубленки – от русских крестьянских полушубков и канадских лесорубских безрукавок. Главное отличие заполонивших в семидесятые весь мир кожаных одежд состояло в качестве обработки материала. Тончайшая лайка аргентинских, итальянских и, на худой конец, югославских изделий вызывала ассоциации не с мужественным обликом сурового мачо (или его отчаянной подруги), а с изысканным, утонченным образом городского франта. Из кожи шили всё, что укладывалось в модный силуэт, от длинных приталенных плащей до приталенных же рубашек. Вместо немногих вариантов цвета – черный, коричневый, в редких случаях рыжий – появились зеленые, синие, желтые и так далее цвета модных кож. В художественной среде был особый спрос на кожу как бы бархатной, замшевой, «шведской» выделки. Замшевую бежевую куртку великого режиссера Л. узнавали издали и со спины. У писателя А. была совершенно необыкновенная куртка-рубашка голубой замши, идеально сочетавшаяся с джинсами. Кинорежиссер и актер М. носил замшевую коричневую куртку, короткую, до пояса – такой фасон подчеркивал его мужественность. Художники, любившие замшу и раньше, до всеобщего увлечения, донашивали вытертую…

Как обычно в те годы размывания идейных ценностей, наиболее верткие слуги системы последовали общей тенденции, но в собственном, комсомольско-партийном варианте. Журналисты-международники и работники райкомов прогрессивного направления носили кожаные пиджаки – именно пиджаки, а не артистические курточки, черные пиджаки строгого пиджачного покроя. Под такой кожаный, но пиджак (пиджак, но кожаный) можно было повязать галстук или в неформальной обстановке надеть тонкий свитер-водолазку – получалось и взвешенно прогрессивно, и прогрессивно взвешенно.

Особенно удачно дополняли такой сбалансированный верх джинсы не обычные, из денима, а вельветовые, завоевавшие к этому времени горячие номенклатурные сердца. С одной стороны – джинсы, с другой – не совсем… Нет, понимаешь ли, в них этой богемной потертости, потертости этой не нашей… И, опять же, галстук повязать можно.

Парадокс заключался в том, что действительно ответственным товарищам все это носить не рекомендовалось. Югославские дубленки, бельгийского шитья американские джинсы, кожаные пиджаки родом с пылающего южноамериканского континента висели в распределителях (в Москве – в так называемой 200-й секции ГУМа, у входа со стороны Красной площади, там топтались двое) без всякого спроса. Разве что зятю, в очередной раз взявшемуся за ум, сделает подарок какой-нибудь щедрый товарищ… Самим же из позднесоветской роскоши полагались только вышеописанные шапки. Завотделом – соболь, завсектором – норка, инструктор – ондатра…

А пользовались джинсово-кожаными возможностями для личного употребления только профессиональные комсомольцы – им разрешалось. Буйный, гормонально избыточный, энергичный и сообразительный резерв партии (а также КГБ, дипломатии, творческих союзов) понемногу привыкал к владению страной. Они ею немного позже и овладели, как овладевали хорошенькими инструкторшами после баньки, на конференции актива…

Пока же – кожаный пиджак, вельветовые джинсы, дубленка, чемоданчик-дипломат, о котором чуть не забыл… Высший класс – штаны с декадентским клешем поверх туфель на платформе – подошве толщиной от пяти сантиметров и больше. Комиссары в запылившихся шлемах, беспокойные сердца, строители узкоколейки, олигархи, далее – везде.

Партия сказала «надо!», комсомол ответил «нам!».

И – вперед.

 

Конец истории, как и было сказано

А потом все растворилось в сгустившемся воздухе вожделенной свободы. Отпущенные на волю цены. Старые учительницы, торгующие кефиром на улице всё еще Горького. Сваленные с постаментов истуканы. И пейджеры с девичьими голосами, и зажигалки, брякающие неподражаемым «д-зип-по!», и перстни, как-то незаметно ставшие фамильными…

Облик перестройки был под стать сути.

Американец японского происхождения Ф. слова нашел правильные, но смысл его пророчества был сомнителен.

Он-то имел в виду их историю – мол, выше и дальше некуда, идеал достигнут.

А кончилась-то наша.

Весь мир влетел с разбегу в мобильную телефонию и Интернет, а мы – еще и в перестройку. Ускорение куда-то делось по ходу событий – ускорять оказалось нечего. А гласность стала свободой и покончила со всем остальным.

Вместе с новой жизнью приходили новые вещи.

Собственно, они и были существенной частью новой жизни.

Они влетали в наше существование, меняли его и исчезали, уступая место следующим.

Это и была перестройка.

Пейджер на поясе приковывал меня к новостям, как цепь – каторжника к галере.

Вы вспомнили его, этот пейджер? Я – с трудом.

«Для номера такого-то, – говорил я пейджерной девушке. – Буду в “Москве” в четыре».

Каждое слово нуждается в объяснении-напоминании.

Начать с самого этого гибрида портативной рации конца двадцатого века с телефонной барышней конца девятнадцатого столетия… Если бы пейджерная связь сохранилась, что делала бы теперь прослушка?

В «Москве» – это речь шла о еще не снесенной и не поставленной заново гостинице «Москва», которая была на этикетке «Столичной» водки. Но дело в том, что как раз водки-то нигде и не было, а был сухой закон, талоны и драки у амбразур винных отделов, предусмотрительно забранных решетками.

Сухой закон добил существовавший и без того в полусгнившем состоянии строй. Гостиницу снесли и снова построили. Все летело, улетало и исчезало, история кончалась – и кончилась.

«Не так ли и ты, Русь… И постораниваются иные народы и государства…»

Ну что, Николай Васильевич? Посторонишься, когда эдакое на тебя несется. И сами посторонились бы, да некуда – это мы и несемся.

А в гостинице у нас с товарищем было как раз дело, связанное с этим проклятым сухим законом.

В «Москве», давно приспособленной для временно-постоянного квартирования звезд советской культуры, вызванных с периферии для участия в кремлевском концерте, или провинциальных начальников, затребованных на отчет к начальству столичному, – в этой самой «Москве» в начале девяностых жили депутаты того самого, антисоветского, то есть истинно советского Совета. Как всегда было и есть в нашей стране, борцов с привилегиями немедленно сплотили привилегиями. В разгар сухого закона в депутатском буфете свободно продавали scotch, по 25 рублей бутылка.

Teacher’s – виски, названное нами «Учительская горькая».

Нами – журналистами, самыми отчаянными солдатами перестройки, ландскнехтами свободы. В гостиницу, где от демоса охраняли демократов, организовав строгую пропускную систему, нас допускали по журналистским удостоверениям. И мы, зарабатывавшие тогда гласностью приличные даже по депутатским меркам деньги, раз в неделю брали на двоих с приятелем в депутатском буфете коробку виски – под завистливо неодобрительными взглядами народных избранников…

С тех перестроечных времен скотч и стал в нашей стране напитком политиков и общественных деятелей. Один выдающийся прораб перестройки, гениальный редактор и организатор советской антисоветской журналистики Я. даже прозвище получил Дед Вискарь. Ну, дорвались мы…

Вот через пейджер мы и сговаривались пойти за демократической выпивкой.

Сгинули пейджеры, как и не было их.

И электронные пишущие машинки, предшественницы ноутбуков, недолго радовали нас, пишущих исторические тексты сразу, без черновиков. Ведь текст можно было править немедленно, и опрометчиво вылетевшие слова исчезали бесследно – слово не воробей, его и ловить не надо, раз – и нету…

Предметы перестройки, приметы перестроечных лет.

Кооперативные рестораны на месте общественных уборных,

общественные уборные на месте забытых бомбоубежищ,

коммерческие магазины – помните коммерческие магазины? что это было, а? – на месте общественных уборных, не успевших превратиться в рестораны,

и платные (что возмущало честных посетителей больше, чем грязь недавних времен) общественные уборные с искусственными цветами в вестибюлях и ковровыми дорожками, ведущими в кабинки, – сам видел!

Вообще, создатели общественных сортиров перестроечного образца шли в первых рядах творцов великих перемен. Обгоняли их только продавцы

уже описанных пейджеров

и уже многократно упомянутой американской солдатской бензиновой зажигалки – о, с каким наслаждением извлекали из нее звенящее чирканье прогрессивные доктора экономики, партийные журналисты, лукавые советники ЦК!

И все курили. Как будто курение не убивает.

И все курили американские сигареты – да и сами американцы еще курили их…

Откуда взялись в бессчетном количестве фамильные мужские перстни на пальцах недавних партийных секретарей? Вряд ли перешли от загубленных лубянскими костоломами отцов, большевиков с подпольным стажем, суровых каторжан. Те и сами, когда требовала революционная целесообразность, могли палец вместе с перстнем выломать…

А чем же все-таки торговали в тех коммерческих магазинах? Сейчас вспомним.

Шелковыми рубашками, шелковыми куртками, шелковыми пиджаками – вот чем!

 

Здравствуй, оружие

Общественные вкусы и интересы возникают – особенно в нашей удивительной стране – таким причудливым образом, что все попытки анализа оказываются безрезультатными.

Вот, вспомнил: спрашивается, чем можно объяснить безумный интерес значительной части советских людей к оружию, возникший в годы перестройки?

То есть объяснений вполне серьезных можно придумать десятки. Из них наиболее убедительным кажется доносившееся до центра, до самой столицы дыхание войн – Афган, Карабах, Сумгаит, Приднестровье и так далее… Да еще общее ослабление государственного контроля – водители фур, перевозившие челночный товар, ехали через уже вполне свободную и потому разбойную Польшу, через угрюмую Белоруссию и дальше уже через совершенно беспредельное Подмосковье с демонстративными «калашниковыми» на коленях. Многие из них прошли упомянутые «горячие точки» (выражение тогда и появилось) и к вороненой стали «стволов» (и это слово тогда же пришло в общегражданский язык из ментовского) давно привыкли. Китайского производства пистолет «ТТ», обнаружившийся за поясом бритоголового тяжеловеса, когда парень наклонился, уже не вызывал у окружающих ни удивления, ни страха. Ночью стреляли на улицах и в подъездах, между ржавыми гаражами на окраинах и в самых дорогих центровых ресторанах. Время от времени вступали тяжелые системы – на моей 2-й Брестской однажды ночью бахнуло так, что стекла еще с минуту звенели, а днем в стене дома, возле которого целыми днями роились бритоголовые, обнаружилась огромная обгорелая дыра. Знающие люди уверенно говорили, что стрелял гранатомет «Муха». Сквозь дыру была видна большая комната, ободранные канцелярские столы и несколько сейфов с распахнутыми дверцами…

Но это все было всерьез, и носили оружие люди опытные, умелые, научившиеся с ним обращаться большей частью в рядах Советской армии.

Удивительным и трудно объяснимым было другое: не мотивированный практическими нуждами интерес к оружию стал модой в кругу людей, прежде традиционно считавшихся пацифистами и никогда прежде оружие в руках не державших. А в конце восьмидесятых и начале девяностых (пока в Москве не начали стрелять танковые пушки) пистолеты начали оттягивать карманы интеллигенции.

Справедливости ради уточним: гуманитарная эта публика пистолетами ограничивалась газовыми. Подростковая, по сути, игрушка оказалась очень подходящей для прослойки. Вроде бы и пистолет, но убить не убьешь, а выглядит сурово. В газовых пистолетах реализовалась мечта русского интеллигента о поступке без последствий. Прежде он воплощал эту мечту только в разрушительных для страны речах, теперь у него появился потенциальный аргумент в непримиримой дискуссии с отдельно взятым соотечественником.

Впрочем, утверждаю, что меньше всего газовые пистолеты в сознании их носителей существовали как средство самообороны – опыт некоторых смельчаков показывал, что примененный газовый в лучшем случае просто отберут…

Прорабы перестройки везли их в основном из Германии – там в магазинах не спрашивали документы, да и стоили полные копии настоящих Walter PPK или Colt 1911A1 сравнительно недорого. Лучший магазин был недалеко от вокзала Цоо…

Через границу везли кто как мог. Борцы за демократизацию (не путать с демократией), гласность (свобода слова на еще советском языке) и ускорение (непонятно чего) высшего разряда (уровня межрегиональной депутатской группы) летали с дипломатическими паспортами и проходили соответственно через депутатский зал (теперь – VIP) без досмотра. Прочие ехали поездом и везли на свой страх и риск просто на дне чемодана, среди дозволенных двух пар джинсов – если что, «видите, я же не прятал, я не знал, что нельзя». Таможенник играл в ту же игру и молча конфисковывал – считай, 150 марок. Ну, ничего, через месяц там же будет очередной съезд победителей – конгресс «Империя зла: опыт разрушения», суточные большие да еще гонорар за выступление, можно снова попробовать…

Мирные кандидаты и доктора общественных наук, недавние преподаватели марксистко-ленинской философии, литературные критики, привычные начальствовать над писателями и взявшиеся учить любви к свободе население в целом, – все вооружились. Для полноты голливудского образа в московском уличном ларьке можно было купить кожаную плечевую кобуру – ну вылитый Брюс Уиллис.

И ведь не сознавали еще, что самым настоящим отечественным оружием скоро станет именно газовое, но марки «Газпром». Посерьезней игрушечной пукалки…

А теперь трагикомическая история того времени.

Один мой приятель из числа балованных детей перестройки собрался на пару дней в еще Ленинград – конференция.

Газовую копию Browning HP он зачем-то взял с собой. Привык к этой штуке, заткнутой по киношной гангстерско-полицейской манере сзади за пояс брюк.

Зачем было тащить в Ленинград так называемый пистолет? Неизвестно. А зачем он вообще был ему нужен? То-то и оно.

Ну, кроме пугача взял он с собою, как положено удачнику новой жизни, подругу – актриска третьего плана, певица с проникновенным домашним голоском и беззаветная ораторша на всех митингах во всех творческих домах.

Купил билеты в СВ – недорого, если перевести на валюту. Очень кстати недавно в Мюнхене получил гонорар за смелое радиоинтервью, целых пятьсот марок.

Вообще, вагон СВ – «спальный», с двухместными купе – при высоконравственном советском строе (а по части морали строй оставался еще вполне советским и в первые годы перестройки) был единственным местом, где дозволялось провести ночь любовникам. В гостиницах проверяли штампы в паспортах и поселяли только иногородние семейные пары.

А у них имелись семьи – у каждого своя.

Итак, встретились прямо на перроне, возле «Стрелы».

Она для конспирации надела ночью темные очки. Чтобы не узнали. Ума палата.

Так что проводница рассматривала пару с естественным интересом.

Телевидение тогда показывало только дебаты про давние репрессии и недавнюю частную собственность, а делать репортажи из постелей еще не научилось. Поэтому узнать, кто с кем провел ночь в двухместном купе, можно было, только если повезет – как повезло той проводнице.

Впрочем, приятеля моего она не узнала, недостаточно еще мелькал во «Взгляде» – была такая отважная телепередача. Однако успела увидеть остатки мюнхенского гонорара в бумажнике, когда он за постели платил… И актрису узнала, конечно.

Ну, выпили для разгону: она – полбутылки польского Amaretto, тогда этот поддельный ликер во всех ларьках продавался, а он – маленькую бутылку болгарской «Плиски», как бы коньяку, не поддельного, но тоже отвратительного.

Разделись.

И дико поругались без причины. Бывает. Адюльтер напрягает нервы, вот и срыв.

Легли каждый на свою полку, прикрылись простынями и заснули. Часов около двух ночи.

Проснулись примерно в семь – ну, умыться-побриться, помириться, да прямо с вокзала каждый по своим общественно-политическим делам…

Но ожидала их неприятная новость.

Обокрали их.

Дорожные сумки вывернуты, бумажники пусты, денег – только мелочь в карманах.

Главное – пистолета нет. Он оружие, когда штаны снимал, на столик выложил, и Browning, понятное дело, злодеи взяли – дорогая вещь.

А проводница, будучи приведена на место преступления, стоит в дверях и отчетливо улыбается. Если хотите, говорит, по прибытии можно милицию вызвать, данные ваши перепишут, потом к следователю вызовут…

Им, сами понимаете, только совместного вызова к следователю не хватало.

В общем, плюнули и покинули поезд, уже прибывший тем временем в еще Ленинград. Перед тем как выйти, он спросил наглую проводницу, как же воры открыли защелку, которую он перед сном повернул как следует. «А магнитом, – сказала разбойница и вынула из кармана кителя именно сине-красную подковку магнита, из тех, которые все помнят по школьным урокам физики. – Магнитом вот так проведешь, защелка и откроется…»

Денег ссудили питерские друзья, пистолет он потом в очередной заграничной поездке другой купил. «Но осадок, – рассказывал по секрету приятель, – остался. Как представлю себе… Мы лежим голые, а дверь открывается…»

Вскоре после той ночи он расстался – и с актрисой, и с пистолетом. Пистолет кому-то подарил, а дама сама ушла.

 

…Мы пошли собственным шелковым путем

Итак, продолжу.

Мода на вещи из китайского грубого шелка, превращенного в полукустарных итальянских мастерских в кривоватую, как бы ползущую одежду, была такой же тотальной, как лет за десять до этого мода на джинсовый унисекс. Шелковые рубашки носили все. Дискуссионный политический клуб, в котором среднее ученое звание было «доцент», во время заседания выглядел как гангстерская сходка в Чикаго тридцатых. Особенно строгое следование стилю демонстрировало любимое национальной интеллигенцией еще союзных республик сочетание пестрых шелковых галстуков с темными шелковыми рубашками. Лиловое с зелено-желтым, фиолетовое с кремово-голубым, черное со свекольно-серым…

«За вашу и нашу свободу! Ура!!!»

Самые оголтелые одевались в шелка с ног до головы. Снова стал актуальным анекдот, в предыдущую эпоху рассказывавшийся про джинсовое очумение: «Дантист: “Какие зубы будем ставить? Металлокерамика, платина, золото?” Пациент: “Не жмись, доктор, ставь шелковые!”»

Один из самых энергичных прорабов перестройки (впоследствии крупнейший landlord) Ш. носил брюки, куртку, рубашки и, кажется, плащ из шелка. Всякий раз, увидав его в сиянии этих шелков, я пытался представить себе реакцию на такое безобразие истинных революционеров, с их приказчицкими пиджачками и косоворотками…

Воинственных перестроечных дев, державшихся за принципы – мои принципы, мои! – крепче мужчин, шелковая мода миновала, зато они сполна пережили уродство «вареных» джинсов. Ночью муж, старший научный, варил штаны в кипятке – иногда заодно вторую пару для себя… Под утро стирал их, свернутыми со щебнем, в машине «Вятка». Не до конца они высыхали к вечеру… Но вот уже пестро-пятнистая униформа весталок демократии натянута на крепкие вольнолюбивые формы, и вся депутатская межрегиональная группа совершенно аполитично рассматривает результат…

«Варенки»… Пожалуй, они были еще комичней шелка.

К тому же вся эта красота укладывалась в силуэт, уродующий любую, и самую атлетическую, и самую женственную, фигуру.

Перестроечные штаны справедливо назывались «бананами», а куртки – «пузырями». Красные и зеленые пиджаки, сшитые, на трезвый взгляд, из бракованных шерстяных одеял, не назывались никак, но следовали той же тенденции – сползали с плечей. Черные одеяльные пальто сползали с пиджаков и почти достигали в этом сползании асфальта. Между полами бескрайних пальто и родной землей оставался пробел, в котором были видны скошенные ковбойские каблуки или – по-домашнему – клеенчатые как бы кроссовки с подмятыми задниками. Из кармана пальто торчала антенна тяжелого, как жизнь владельца, радиотелефона, предшественника первых бандитских «мобил».

И поверх всего этого дворового карнавала,

поверх пистолетной стрельбы в подъездах и автоматных очередей, прошивающих насквозь «шестисотые»,

поверх трехцветных демократов и красно-коричневых всех остальных,

поверх многажды воспетой и проклятой

нашей и вашей свободы

гремела ламбада!

 

Гремела ламбада

Помните ламбаду?

Заводная такая была музычка. Соответствующая политическому моменту – веселая, немного отчаянная, слегка безумная…

И люди в широких – все тот же силуэт «банан» или «пузырь» – спортивных костюмах с тремя косо напечатанными лампасами танцевали ламбаду в коридоре спального вагона, поезд № 1 Москва – Ленинград отправляется в 23 часа 59 минут… Не то что сам видел – сам принимал участие в танце победителей. Тра-ля-ля-ля-ля!..

Ламбада, спортивные костюмы, широкие пиджаки цвета пролетарского знамени, пальто покроя рясы, златая цепь в палец толщиной – причем не только на очевидных разбойниках! – и слово «тусовка», тогда впервые прозвучавшее по радио… Последняя – хотелось бы надеяться! – русская революция демонстрировала чрезвычайно дурной вкус. В паспортах были открытые визы во все стороны света, но родная слобода не отпускала на свободу.

Дамы красились так, что их принадлежность ночной профессии становилась несомненной, а степень доктора филологии – сомнительной. Детская длина юбок и гренадерская ширина плеч (полуметровые подплечники считались модными) складывались на Тверской в образ уличной королевы, который не разрушало даже культурное выражение лица. Первые иностранные гонорары за лекции на славистских кафедрах позволяли к следующей поездке купить в маленьком меховом магазинчике, прятавшемся в пристройке к гостинице «Националь» (снесена), греческую шубу из красиво постриженной серебристой лисы. Сплошь «зеленые» студенты-слависты смотрели на русскую мадам профессор с недоумением: разве можно позволять себе такую буржуазность, да еще истреблять животных?! Но ученые русские дамы истолковывали взгляды неверно…

…А ламбада гремела, накатывала последняя, покрывающая все волна, континент скрывался в темной бездне, и всплывали останки утонувшей цивилизации.

Метафора с утонувшей цивилизацией, советской Атлантидой безумно надоела, но что делать – она точна.

Вечная тебе память, родной совок.

Туда тебе и дорога.