Кот.
Совершенно невероятный, но жизненно правдивый рассказ
Отвратительным осенним вечером, когда с московского неба падала такая же серая грязь, какая расползалась под ногами, возле станции метро «Белорусская» (кольцевая) остановилась, нарушив все мыслимые правила дорожного движения, прямо на пешеходной зебре машина-джип марки «гранд чероки». Толстые дверцы машины тяжело раскрылись сразу со всех сторон, и из нее вышли три товарища… Вот вам, пожалуйста, начало рассказа, полюбуйтесь. Руки бы пообрывать такому рассказчику! Вопервых, кто же начинает сочинение со слова «отвратительный»? Зачем? Чтобы ухудшить и без того далеко не радостное настроение читателя, ввергнуть его еще глубже в депрессию, от которой мы все и так постоянно страдаем? Посмотрит человек на такое начало, да и бросит чтение, и прав будет. Ничего хорошего нельзя ждать от рассказа, начинающегося таким образом. Почему грязь, где это видано, чтобы грязь падала прямо с неба, даже и в нашем трудном климате? Зачем здесь джип и к чему он обозначен еще дополнительно «машиной»? Что, разве бывают джипы, не являющиеся в то же время автомобилями? Зачем эти утомительные подробности — «Белорусская» и именно кольцевая, «гранд чероки»? Мало разве указывали специалисты-критики на излишнюю описательность и неоправданное внимание к деталям, маркам, названиям? И при чем здесь три товарища? Если это аллюзия, если нам Эриха Марию Ремарка суют под нос, так зря, сгинул этот Эрих Мария в волнах литературного прошлого, никто его сейчас не вспоминает, кроме полоумных шестидесятников. А если «товарищи» употреблены в древнесоветском смысле, вроде как «группа товарищей», то вообще зря — ни к селу ни к городу. Неплохо, правда, получилось определение дверей дорогого автомобиля словом «толстые», удачное определение, ничего не скажешь. Но и в нем есть нечто манерное, нечто от пресловутого поиска единственно верного эпитета, который был рекомендован господам сочинителям еще такими столпами советской литературы, как Олеша Юрий Карлович и Катаев Валентин Петрович. У кого-то из них, кажется, было написано про слово, которое должно входить во фразу туго и со щелчком, как обойма в пистолетную рукоятку…
Ладно, хватит. Ничего переписывать не будем. Сказано вам: осень, вечер, дождь с первым снегом. Трое мужчин идут от машины к ларьку возле метро — вероятно, чтобы купить там сигарет или еще какую-то срочную мелочь. Все трое крепкого телосложения, в кожаных хороших куртках и с маленькими сумочками (ранее грубо называвшимися пидарасками, а теперь, по-культурному, борсетками) в руках. Хозяина машины зовут Игорем, он средний предприниматель без образования юридического лица, а друзей его простые имена Аслан и Борис, они временно неработающие гости столицы и вскоре после окончания нашего рассказа покинут ее навсегда, чтобы более уже нигде нам, слава богу, не встречаться…
Итак, они идут.
А вокруг своим чередом идет обычная жизнь, всегда идущая возле станций метро.
Старушки, из которых одна, самая бойкая и накрашенная, как мятая кукла, опирается на костыль, энергично продают несвежие цветы в мятом целлофане; работники милиции в серых ватных куртках, делающих любого представителя закона толстозадым, как «барыня-на-чайник», проверяют документы у приезжего юноши с клетчатой, величиной со шкаф, сумкой;
нечистые и даже издали плохо пахнущие мужчины и женщины с разбитыми дочерна лицами сидят на сыром каменном бордюре, зачем-то окаймляющем забросанное окурками полукруглое пространство — задуманное, вероятно, в качестве клумбы — между дверями станции;
юноши в широких штанах встречаются с девушками в коротких куртках, из-под которых выглядывает голый не по погоде живот;
среди бомжей-людей озабоченно бегают собакибомжи, клокастые и неприветливые от голода;
от киоска, торгующего шаурмой, доносится тошнотворно-пищевой горячий запах;
и стекляшка с аудио— и видеопродукцией распространяет надо всем нечеловечески громкую и чрезвычайно противную музыку про девчонку, которая не любит исполнителя…
Такова жизнь, господа, такова жизнь. И никто из вас не решится сказать, что краски здесь сгущены. И похуже бывает около метро. Бывает, что и лежит кто-нибудь из недавних здешних обитателей прямо в грязи, неприятно закинув голову, а из-под затылка этой головы ползет, расплываясь в снежной слякоти, темное пятно, и белый фургончик с красным крестом стоит прямо посереди тротуара с уже распахнутыми задними дверями. Такова жизнь, уважаемые господа, точнее, в данном случае, такова смерть…
Итак, сцена возле метро.
Среди бродяг и нищих на вышеописанном бордюре сидела в тот вечер одна интересная пара — впрочем, никто до поры до времени на нее внимания не обращал, хотя пара была даже и для здешних мест странная.
Человечество в этой паре было представлено молодой дамой из тех, какие обыкновенно бывают в подобных местах. Ноги их, обутые, как правило, в рваные туфли на высоких, стертых до железа каблуках, поражают небрезгливого наблюдателя худобой, из-за которой жуткие, нередко мокрые по физиологическим причинам колготки закручиваются вокруг пропитых этих ног винтом…
Тут необходимо сделать одно отступление антропологического характера. Замечали ль вы, что у сильно пьющих женщин, хоть принадлежащих к социальным отбросам, хоть к богеме, ноги обязательно истончаются и колготки на них непременно закручиваются винтом? Причем колготки именно мокрые, поскольку сильно пьющие женщины еще чаще, чем такие же мужчины, оказываются не способны контролировать естественные отправления своего организма…
Ну, дальше. Короткая и сверхъестественно грязная джинсовая юбка сильно открывает эти тонкие и, скажем прямо, кривые ноги, а поверх юбки и толстого длинного свитера кошмарной зеленой окраски надета огромная мужская куртка из вытертой местами добела свиной кожи. Голова непокрыта, отчего видны слипшиеся, светлые с темным у корней редкие волосы. Лицо, если внимательно присмотреться, даже вполне миловидное, с коротким ровным носом, пухлыми губами и большими глазами, вроде бы карими, но кто ж будет присматриваться к такому лицу… Если же не присматриваться, то виден только фингал, занимающий всю щеку и часть лба над глазом, да короста засохшей крови на другой щеке, свезенной, вероятно, об асфальт при очередном падении…
Итак, готов портрет героини.
На коленях же у нее спал кот.
Кот этот, опять же если присмотреться, принадлежал к редкой и красивой породе, которую некоторые кошачьи энциклопедии определяют как бирманскую, а мы для простоты и понятности назовем сиамской, только пушистой. То есть лицо и концы рук и ног у него были, как у всякого сиамского, темно-коричневые, почти черные, а туловище понемногу от конечностей светлело и в основном переходило в цвет кремовый — впрочем, в данном конкретном случае чрезвычайно грязный. Обычно коты и кошки такой расцветки глаза имеют голубые, шерсть короткую и гладкую, хвост тонкий и на самом конце загнутый кочергой. Однако рассматриваемый нами кот был очень пушист, а потому, в бездомных и скудных условиях жизни, дран и растрепан, включая и хвост, глаз же его не было видно вовсе, поскольку он, свернувшись в форме духового музыкального инструмента валторны, крепко спал, так что вместо глаз у него были черточки.
Тут приходится опять прерваться для постороннего грядущему сюжету, но мучающего душу рассуждения. Откуда, спрашивается, у девицы уличного нетрезвого поведения и бесприютной жизни мог взяться такой породистый, пусть и неухоженный, но явно аристократический кот? А кто ж его знает… С другой стороны, откуда и сама такая девица взялась, откуда вообще берутся такие девицы возле станций метро, вокзалов и в других местах скопления горожан? Кем была она в раннем своем возрасте, еще ребенком, и как сделалась к юности пьющей, морально и физически нечистоплотной? Многие склонны винить в подобных грустных приметах современной нашей жизни наступившие уже порядочно лет тому назад свободу и рыночные отношения. И на первый раздраженный взгляд так оно и есть, во всяком случае, прежде, до свободы, бомжей в таком количестве у нас не водилось. Но это только на первый взгляд, раздраженный, как было сказано, а потому неверный. Свобода-то действительно виновата, но только в том, что такие люди стали заметны, потому что не гоняют их больше ограниченные правами человека менты, не собирают неуклонно, как раньше собирали, и не отправляют за сто первый километр, как было установлено советской властью. Часть же людей, имеющих природную тягу к бездомному бродяжничеству, неопрятному пьянству и нищенству, всегда и везде примерно одинакова, и ничего с ними не сделаешь. Иначе в социально обеспеченном каком-нибудь Париже, к примеру, где уже давно миновал дикий и жестокий капитализм, а наступил гуманный и прибранный, где любому только за то, что он существует, платят пособие большее, чем зарплата моего знакомого московского профессора, клошаров не было бы вовсе — а они ж, пожалуйста, существуют. И один, кстати, всегда спит на краю площади Бобур прямо перед Центром Помпиду, похожим на вредный химический завод, но являющийся храмом современной культуры. Он и сейчас там спит… Или, допустим, в Лондоне, где тоже о бедных людях заботится богатое общество, не лежал бы на Пикадилли-сёркус рядом со столовкой «Бургер-квин» веселый нищий пьяница в спальном мешке, из которого, рядом с его головой, выглядывает умная голова настоящей таксы. Собака серьезно глядит на бумажный стаканчик для денег, установленный как раз перед ее носом ради сентиментального воздействия на сочувствующих животным британских прохожих… Словом, ничего с такими людьми не сделаешь. Хотят они жить на обочине, в грязи и безобразии, просто даже не могут иначе жить, и никак их на нашу дорогу, по которой несемся мы за удобствами и приличиями, не втащишь…
Итак, спит кот.
А предприниматель Игорь останавливается, словно, позволим себе выразиться в старом романтическом стиле, пораженный громом.
Дело в том, что этот молодой еще мужчина был подвержен душевной слабости, более свойственной обычно пожилым женщинам, а именно: он очень любил кошек. Людей он любил гораздо меньше и даже, сказать по чести, совсем не любил. А за что их, козлов, любить, если они конкретно беспредельничают? Постоянно наезжают в смысле отстегивания с дохода, причем вообще оборзели и берут независимо ни от чего когда штуку, а когда и две. Хотя всего-то бизнеса у Игорька — это один ряд таких же ларьков возле станции Красково, и крышуют его сами менты. Однако этим отмороженным на все ложить, и они не то что ментов не уважают, но еще и прикалываются: «Ты ментам, чмо, платишь штуку? Так не в падлу будет нам две отдать, или ты ментов уважаешь больше, чем реальных пацанов?..» В общем, козлы и есть козлы, и даже авторитетные по жизни Аслан и Борис не помогают, хотя обещали, но пока только ездят на Игоревом джипе и пьют его пиво… Так что к людям Игорь ровно дышит, а вот кошек обожает буквально. Всегда замечает их, проскальзывающих по нижнему краю зрения, никто не замечает, а он обязательно, еще и оглядывается… И дома у него в поселке Малаховка, где на улице Фрунзе он построил под голландской черепицей коттедж и обшил его сайдингом, жила кошка, но пропала. Хорошая была кошка по имени тоже Борсетка, потому что сначала думали, что она кот и назвали соответственно Барсиком, а потом определили, наконец, что кошка, но уже поздно было. Маманя Игоря Марина Ивановна, которая при нем, холостом, жила для хозяйства и от одиночества, ее называла просто кошкой, потому что имя Борсетка ей не нравилось. Но кошка ни на что не откликалась, была животным серьезным и самостоятельным, глядела синими глазами хмуро, от погладившей руки отстранялась, изгибаясь с брезгливостью, а гуляла по соседним участкам, как хотела, и два раза в год рожала отличных котят. Котят Игорь топить не хотел, да никак по своей любви к ним и не мог, а, надевши от неудобства рваную огородную телогрейку, шел продавать к станции — кто купит, тот не выбросит — и удачно продавал, потому что синеглазые и коричнево-кремовые котята всегда бывали необыкновенной красоты, от какого бы уличного урода Борсетка их ни родила… Но однажды ушла кошка в загул — и не вернулась. Ночью Игорь не спал, обкурился до хрипа, а что толку? Ушла любимая, и не вернешь ее… Эх, да что вернешь не вернешь, жива была бы, так и того не знаешь… Беда.
Вы уже догадались, конечно, что пропавшая кошка относилась к точно такой же породе, как тот пока безымянный кот, что спал на руках у пьяной шалавки.
Ну в этом-то все и дело.
Или, может, не в этом… Может, просто было судьбой так предназначено, то есть Господь решил, или что…
Как бы то ни было, но Игорь резко остановился, не дойдя до табачного ларька, повернул к каменному полукругу с рассевшимися на нем, как воробьи на проводе, обитателями городского дна, приблизившись, осторожно тронул уголком своей сумки хозяйку животного за плечо и сказал следующие два слова:
— Кошку продай.
В ответ же услышал вот что:
— У этой кошки болт больше твоего, понял, нет? Отвали, моя черешня!
При этих несоразмерно грубых словах подошли и друзья Игоря, и один из них, кажется, Борис, немедленно включился в беседу.
— Закатай ты этой сосалке в лобешник, — сказал он по-деловому, — а кота забери. Хороший кот, тебе пригодится…
Борис знал о пристрастии Игоря и, желая сделать дружбану приятное, уже протянул руку, чтобы осуществить свою идею, но тут произошли сразу два события, переменившие плавное течение рассказа.
Во-первых, хилая бомжишка заорала, что ее убивают. Вопль ее был таким густым, басовитым и невыносимо громким, что заглушил песню про неразделенную любовь, и милиционеры, оторвавшись от проверки паспортного режима, недовольно обернулись.
Во-вторых, кот резко проснулся, встал на коленях хозяйки в виде греческой буквы «омега» и желтоватыми, неожиданно большими клыками со всей дури цапнул протянутую руку, так что из нее сразу сильно потекла кровь.
Итак, скандал.
Укушенный Борис, естественно, гоняется за женщиной и животным с целью убить на хер.
Женщина, прижимая к зеленому свитеру свирепого кота, бегает перед метро кругами, прячась за случайными прохожими, шарахающимися от нее и тем самым усугубляющими неразбериху.
Аслан курит, уже купив в ларьке сигареты, и, будучи северокавказским человеком, стесняется, и делает вид, что он тут, ну, типа, стоит просто.
Игорь молча протягивает в сторону убегающей сиреневые пятьсот рублей, надеясь таким образом рано или поздно привлечь ее внимание и прекратить всю эту хренотень.
Менты, понятное дело, исчезли, им еще не хватает с каждым котом разбираться.
Ужас, короче.
И можно было бы долго описывать развитие этого ужаса.
Как оказавшийся неожиданно пугливым и мнительным Борис пренебрег планами мести и, высоко держа перевязанную носовым платком руку, быстро пошел искать ближайший травматологический круглосуточный пункт, где ему могли бы сделать укол от заражения крови, столбняка и других последствий неизвестного кошачьего укуса. Ушел Борис да больше и не вернулся в наше повествование, нечего ему здесь делать.
Как громкоголосая девица успокоилась и спокойно отвергла и пятьсот предлагавшихся ей за кота рублей, и даже тысячу.
Как Игорь, потрясенный до глубины своей непривычной к настоящей любви души, стал за каких-нибудь десять—пятнадцать минут сильно уважать эту вроде бы ни в каком смысле не достойную уважения обычную бродягу и пьяницу, и даже не просто уважать, а восхищаться, чего с ним раньше никогда не происходило по отношению к людям.
Как предложил он ей, грязной и дурной с вечного похмелья, проехать с ним в поселок Малаховка и там поселиться вместе с котом под присмотром мамани Марины Ивановны в обшитом сайдингом коттедже, места хватит, фактически осмотришься, а потом конкретно решим вообще.
Как Аслан сказал, что с этой билять в одной машине ехать не будет, слушай, она весь салон вонять будет, зачем ее берешь, совсем как дурак. А Игорь его послал туда, куда мужчина ни за что не пойдет, а обидится на всю жизнь. Аслан и обиделся, и ушел, плюнув от обиды Игорю прямо на длинноносый модный ботинок, но Игорь этого даже не заметил. Когда же Аслан вернулся через пять минут, решив простить дурака Игоря и продолжать пить его пиво и ездить на его джипе, то уже никакого Игоря возле метро не было. И джипа не было, и девицы не было с котом, а остались только другие бомжи, по-прежнему сидевшие на каменном сыром бордюре, но теперь уже оживленно беседовавшие между собой относительно того, когда эта глупая с котом вернутся на прежнее место — утром или еще в середине ночи. Да еще менты были, тоже вернувшиеся на свое место и теперь проверявшие другого приезжего юношу с другой сумкой… Аслан постоял-постоял, еще раз плюнул и исчез из рассказа следом за Борисом.
Итак, все кончилось у метро.
Больше мы сюда возвращаться не будем, а поедем в поселок Малаховка, куда — с одной пересадкой в метро и еще двадцать минут на электричке от Выхина — прибудем вскоре после самого Игоря с его внезапными возлюбленными. Как раз успеем к тому времени, как Марина Ивановна, женщина, в сущности, добрая, перестанет кричать и несправедливо обзывать девушку проституткой, но задумается, что же с новыми жильцами дальше делать. Сами-то жильцы после всех волнений уже крепко уснули на выделенном им старом матрасике недалеко от печки системы АГВ. Девушка спала на боку, подтянув, по обыкновению несчастливых или желудочно больных людей, колени к груди, а кот устроился сзади нее, как раз под коленями — лежал на спине, выставив все свои руки-ноги вверх, да так и замерев во сне. И Марина Ивановна их накрыла для дополнительного тепла своим старым пальто, все равно его выбрасывать пора…
Конечно, тут можно было бы и оставить наших героев в покое, а читателей в неведении о дальнейших обстоятельствах существования в коттедже под голландской черепицей, что и по сей день стоит на улице Фрунзе в знаменитом подмосковном поселке Малаховка… Однако не так мы воспитаны, чтобы бросать наши рассказы на самом интересном месте, не доведя их до логичного конца и соответствующей морали. Если же кому-то конец, который мы сейчас предложим, покажется как раз нелогичным и даже невероятным, как, собственно, и весь данный рассказ, то это, скажем так, не наши проблемы. Если у каких-нибудь читателей все хорошее и благородное вызывает недоверие, то им с собой что-то делать надо. Потому что в жизни, даже в текущей, жестокой и неблагоустроенной жизни нашей быстро становящейся, но еще не ставшей на ноги страны, есть много хорошего и благородного. Просто об этом мало говорят и пишут, и слава богу, потому что тем самым оставляют нам возможность написать такой вот, хоть и не святочный, но вроде того, рассказ, опубликовать его и прославиться, получив заодно и соответствующий гонорар. А? Ну вот.
В общем, девушку, оказавшуюся наутро Галиной, немедленно принялись мыть и лечить от всего, что она нажила в бесповоротно миновавший мрачный период, и довольно скоро — организм-то молодой! — вылечили и от алкоголизма в популярной клинике, и от хламидиоза с циститом в соответствующем диспансере, и домашними средствами от гастрита с колитом, обычно мучающих людей неправильного образа жизни… После этого Галина принялась читать в неограниченном количестве книги, потому что ей больше делать нечего было, да и полюбила она это занятие, так что очень скоро, ну буквально через год, стала культурной, милой и образованной девушкой, не говоря уж о том, что симпатичной внешне.
Дальше все пошло быстро.
Игорь на ней, сами понимаете, женился.
Теперь эту молодую и счастливую семью можно иногда видеть делающей покупки в торговом центре — ну в том, который на выезде из города по правой стороне, если в область. Молодой мужчина (он под влиянием начитанной жены перестал носить, как бандит или политтехнолог, все черное) везет тележку с продуктами, рядом идет очаровательная молодая женщина, одетая скромно, но с большим вкусом. Они подходят к своему новому автомобилю, отнюдь не джипу, а обычной корейской практичной машине, и понемногу, помогая друг другу, сгружают продукты с тележки в багажник.
А сквозь выпуклое заднее стекло на них внимательно смотрит синими глазами лежащий на полочке позади сидений кот редкой породы — сиамский, но пушистый. Зовут его теперь за хороший аппетит Жорой, это Марина Ивановна придумала.
Знаете что? Если у вас нет кота или кошки, обязательно заведите. Заведите, заведите! Только, конечно, предварительно проверьтесь, нет ли у вас аллергии на кошачью шерсть, чтобы потом не мучиться. Но если аллергии нет — заводите, не раздумывайте. И тогда убедитесь, что от котов бывает настоящее счастье.
Короче, до свидания.
Миллион.
Реалистический рассказ о деньгах и счастье
С Николаем Ивановичем Огоньковым жизнь обошлась жестоко: все вокруг разбогатели, а он — нет. То есть нельзя сказать, что Николай Иванович бедствовал, как некоторые из тех, кого он видел на улицах и по телевизору. Он не просил, сидя на пятках неестественно подвернутых ног, подаяния на нуждающегося в операции сына; не жил без работы в сгнившем от ежегодных наводнений и неотапливаемом бараке; не перекрывал оживленную магистраль, требуя от окружающей действительности немедленно погасить полугодовую задолженность по зарплате; не покупал на оптовых рынках поддельные дешевые продукты и не стоял в очереди за пенсией каждый месяц в назначенный почтой день — нет, от всего этого Бог миловал. Просто Огоньков получал вполне приличные деньги в сфере не то чтобы малого, но так себе бизнеса, работая, понятное дело, менеджером по продажам, но это были всего лишь приличные деньги, не больше. В то время как многие, да почти все его знакомые — Мимолетов, Сочиев, Федоров, Жутько, Виноградов, Шустерман — уже получили настоящие деньги, не приличные, а большие, и теперь были обеспечены навсегда, а не тряслись от страха, что контора накроется и вместе с нею накроется штука баксов… Ну штука с небольшим, которую ежемесячно получал Николай И. Огоньков на свою, как у всех нормальных людей, пластиковую карточку.
А Мимолетов, допустим, или тот же Жутько хотя бы, они упаковались. Полностью обеспечили себя и свои молодые, но уже большие семьи — а чего третьего не рожать, когда бабки есть.
Проанализируем, к примеру, Мимолетова: что такого удивительного, оригинального и полезного этот Мимолетов, блин, сделал?
К тому времени, как утомленная советская власть собралась грохнуться, достиг Андрюха Мимолетов обычной для его тогдашнего возраста карьерной вершины, то есть вечером как попало учился в химическом институте, а днем тоже нетяжело работал старшим лаборантом в химическом же НИИ, которое, как положено, пыталось сделать из обычного мазута абсолютное оружие против американцев и всего их агрессивного блока. Оружие пока не получалось, зато вырисовывалась очистка мазута до практически питьевого состояния с помощью ядовитого синего порошка, синтезированного в лаборатории профессора Блувштейна, который как раз свалил в Израиль, испугавшись безвредного общества «Память». Юный Мимолетов остался единственным в лаборатории мужчиной среди немолодых кандидатш наук, парализованных предчувствием грядущей свободы торговли и соответствующего приведения научных зарплат к реальной цене научных достижений.
И Андрюха не растерялся, но, напротив, предпринял ряд оказавшихся впоследствии весьма целесообразными действий. Прежде всего он бросил вечерний институт и зарегистрировал лабораторию как кооператив «Синий птицъ», председателем которого тут же стал. После этого оставшийся от профессора на институтском складе в товарных количествах порошок погнал на продажу одновременно в две противоположных стороны — через Польшу прямо бывшему потенциальному противнику в конкурирующую лабораторию «Блустоун Инк.» и в Дагестан, где порошок тут же стали использовать для производства спирта пищевого из ворованных по древней горской традиции нефтепродуктов. Совершенно ненужные при этом помещения лаборатории сдал вместе с кандидатшами в аренду своему приятелю, вышеупомянутому Жутько Игорю, который как раз сообразил открыть в этих помещениях видеосалон на базе привозившихся ему выездными партийными родителями кассет с фильмами «Эммануэль», «Глубокая глотка» и «Охотник на оленей»…
Что же в результате через каких-нибудь исторически ничтожных пятнадцать—семнадцать лет имеем мы, точнее, имеют Мимолетов, а заодно и Жутько? Мимолетов пару лет назад через еще одного своего дружка Юру Шустермана продал контрольный пакет акций ЗАО «СПЪ» американской компании «Блустоун Инк. энд Шустер» и теперь живет постоянно в Московской области, очень увлекаясь яхтами, прямо помешался на них. Жутько вкладывает большие деньги в кино, сам продюсирует от нечего делать. А Юрка Шустерман, кстати, вообще переселился в Майами, он как поднялся на своем досуге для состоятельных господ, так сразу и уехал от греха подальше. В совете директоров-то блустоунском быть Шустером всяко лучше, чем в пресненском сизо Шустерманом, хотя сизо, конечно, знакомо по мелочам еще с семидесятых, а в Штатах буквально все с нуля пришлось начинать…
И все они в большом порядке. Промелькнет только, в соответствии с фамилией, Мимолетов по Рублево-, конечно, Успенскому шоссе, а за ним яхта на прицепе — и опять живет частной жизнью за большим дачным забором, выстроенным еще управлением делами ЦК КПСС. То же самое и Жутько — придет на премьеру своего блокбастера в мятом пиджачке, потусуется полчаса среди друзей, да и домой, к своим семейным ценностям, сосредоточенным в районе Истринского водохранилища. А Шустер с друзьями только раз в году встречается в Альпах, да и то без большой охоты — у них, у американцев, не принято своим богатством хвастаться, и соседи в Майами, если узнают, что он ездит на такой дорогой европейский курорт, начнут коситься.
Вот. Теперь представьте себе, каково это — иметь таких старых приятелей, которые иногда даже звонят и спрашивают о жизни вообще, а самому бояться, что накроется контора и окончательно опустеет пластиковая карточка… Так что судьба Огонькову действительно выпала суровая, не позавидуешь. Хотя, с другой стороны, штука баксов, если задуматься, это ж немало, совсем немало! Пока она есть.
Но, как известно, чего боишься, то и случается. Контора не то чтобы накрылась, но сильно пошатнулась в связи с очередной революцией в сопредельном государстве, где у нее, конторы, были большие интересы. И Колю Огонькова вместе с другими менеджерами низшего и среднего звена отправили в неоплачиваемый отпуск, в то время как менеджеры высшего звена, называемые, как обычно, топ-менеджерами, ушли, натурально, в отпуск оплачиваемый и разлетелись кто куда по островам.
В отпуске Коля стал много спать, а перед сном мечтать.
Что еще прикажете делать человеку в неоплачиваемом отпуске неизвестной пока длительности, если небольших накоплений хватит еще максимум на месяц? При этом, заметьте, у Огонькова есть сестра-учительница, живет в Орле, и бывшая жена, которой он, несмотря на взаимную бездетность, тоже постоянно помогает, поскольку ее профессия дизайнера некоторых кормит очень даже неплохо и все время приводит на экран телевизора, а бывшую Колину жену не кормит почти совершенно никак и приводит исключительно в наркозависимость — она неталантливая, жена. Есть у него также головастая собака не совсем чистой породы бассет, которая спит на его кровати в ногах и вздыхает вместе с Колей, автомобиль отечественного производства, пошедший уже заметным рыжим цветом по низу дверей, и однокомнатная квартира, вовремя оставленная покойной теткой — как раз к разводу.
Да, живет Н.И. Огоньков, конечно, в Москве — где же у нас, кроме Москвы, человек получает тысячу долларов в месяц и еще о чем-то мечтает?
О, Москва, Москва, поразительный город! Кто только не живет в нем, кто только не вдыхает жадно его несвежий, но прекрасный воздух, выдыхая вместе с азотом или чем там еще свои страстные желания… Его колеблющиеся в горячем мареве башни и висящие в огненных закатах мосты, его слишком широкие, но непроезжие проспекты и изрытые тружениками благоустройства тротуары, его пыльные парки и памятники, размножающиеся, как кролики…
Все это, отвратительное и чарующее, окутано жаждой обладания, исходящей от коренных и, главным образом, от приезжих жителей.
Все хотят ее, эту блядскую Москву, наутро забывающую, что она обещала случайному обладателю ночью, когда он, горячечно вертясь на ложе бессонницы, планировал долгую совместную жизнь и отдаленное счастье.
Будь моею, Москва! Отчего же нет, дорогой? Пожалуйста. С удовольствием. Утро вечера мудренее, ты проснешься и удивишь всех своим проектом (проект, проект, как же иначе, все и у всех теперь проект), и они понесут тебе деньги, а ты отдашь эти деньги мне, Москве, и мы станем с тобой жить вечно, во взаимной любви… Спи.
И он спит, а утром — хрен ему вместо денег за проект! И бредет он по Москве, все его толкают, и нет ему здесь места.
Вот и Николай Иванович лежит поздним вечером в постели вместе с собакой Борисом, названной так без какого-либо намека. Дремлет, но не спит, так как за день выспался до головокружения, и мечтает, чтобы отвлечься от практических мыслей, абсолютно бесполезных, как и мечты, — чего ж думать, если ничего практически придумать нельзя, да уже все и передумано…
Ну Огоньков и планирует для безвредного удовольствия и постепенного засыпания, что станет делать, когда вдруг получит миллион.
Прежде всего он обдумывает, на какую машину сменит свой ржавый драндулет халтурной приволжской сборки, вот ведь уроды, ну неужели же нельзя было прогрунтовать металл по-человечески? С одним миллионом, конечно, особенно не разгонишься, если взять, например, «мерс» или «бимер» новый, то десятой части денег как не бывало, а еще ж нужно с жильем что-то решать… Сейчас все хвалят корейские машины, хорошие, говорят, и надежные, а по деньгам почти как наши… Взять, допустим, тысяч за двадцать, так будет даже кондиционер… А на фига он нужен, кондиционер? Если не боишься шею простудить, можно свое окно и заднее правое открыть, вот тебе и кондиционер… Та же простуда, только на восемьсот баксов дешевле… Нет, точно, надо без кондиционера брать. И нашу. Говно наши, конечно, настоящее, зато в эксплуатации, считай, ничего не стоят… Например, можно свою отдать, доложить немного и купить такую же новую. По нашим-то дорогам лучше на нашем же железе и ездить. И сослуживцы завидовать не будут, когда из отпуска все вернутся… Нашу, только уж с гидроусилителем, это уж обязательно, пора на современную технику пересаживаться, пора…
Собака Борис, услышав Колин облегченный вздох, тоже громко вздыхает, упираясь всеми ногами в хозяина — потягивается.
А вот с квартирой надо серьезно решать, думает Огоньков, так уже сейчас никто не живет — комната шестнадцать, кухня пять. Но это ж бабки!.. Немереные. Если, предположим, брать в новостройке, монолит, две комнаты… Так там без отделки — считай, еще одну цену за ремонт заплатишь… В стольник не уложишься, ужас! Плюс мебель. А иначе нет смысла. Сколько ж тогда на жизнь останется? Так, по штуке… нет уж, по две, вот что! По две в месяц… До пенсии не дотянешь. Если только продолжать работать, тогда штука там, штука из своих — до восьмидесяти хватит… Кто ж тебя будет на работе держать до восьмидесяти? Смотри, как бы в полтинник не выгнали, если вообще этот отпуск гребаный когда-нибудь кончится, зараза! Ладно. Насчет квартиры… Если брать однокомнатную, тогда, конечно, легче. Евроремонт сделать… Пусть общая площадь однокомнатной пятьдесят, это хорошая однокомнатная, сколько ж тогда ремонт?.. Да, порядком. А зачем, собственно, пятьдесят метров? Только Борьку гонять. Если сюда, в эту теткину, половину вложить, стенку в кухне убрать, так будет студия, как в журналах на фотографиях… И, предположим, подгорели пельмени, и весь дым в комнате, на кой такая студия?.. Можно просто обои поклеить, плитку в ванной поправить, там две треснули… И живи себе, зато соблазна снова жениться не будет, нет уж, хватит такого счастья. А здесь за десятку можно такую красоту навести!.. Не хуже, чем в журналах.
Решив квартирную проблему, Огоньков опять облегченно вздыхает, и Борис вздыхает в ответ.
Вот приодеться надо, это точно, планирует Николай Иванович, начиная уже, наконец, засыпать. Хороший у шефа костюм, в тонкую полоску, пиджак на трех пуговицах, сзади два разреза, как у президента. Сколько такой стоит, интересно? Только уж не на рынке, дудки, хватит дрянь турецкую носить. Прямо пойти в этот бутик напротив, вон в окне от его вывески синий свет, там все и взять — рубашек, галстуков, ботинки с такими носами, как у джокера карточного… Нет, все-таки гадость эти ботинки, надо такие… мягкие и без носов… как у того Федорова, который из отдела маркетинга… Хорошо Федорову, у его жены свой бизнес, можно ботинки покупать, какие хочешь, если вообще вся зарплата только на себя…
Или жениться? Необязательно же на дизайнере, можно просто… Ну четыре в месяц, ну и что? До пенсии хватит, и черт с ним. Едешь с женой в новой машине, приезжаешь в свою двухкомнатную после евроремонта, как человек, телевизор плоский, кухня из букового монолита… Э, нет, так сразу все вылетит, не то что в миллион, в два не уложишься, а где их взять, два?
И один негде взять, вспоминает, окончательно засыпая, Огоньков. Эх…
А Борис, как положено собаке, уже давно спит, потому что его мечты короче, и он твердо знает, что утром они осуществятся в том углу кухни, где стоит сейчас временно пустая пластмассовая тарелка.
Светится небесным светом и магазинной вывеской окно.
За окном в ночном невидимом воздухе клубятся мечты.
Это они, мечты наши, плывут там, время от времени заслоняя дымными серебристыми тенями луну. Сталкиваясь высоко в воздухе, как, не дай бог, самолеты, ведомые усталыми диспетчерами, мечты распадаются и рушатся, и жертвы этих катастроф лежат в своих постелях, засыпанные невесомыми, но неподъемными обломками грез. Одного придавило миллионом, которого нет и не будет, другого славой задело и навек изуродовало, третьего любовью трахнуло еле не насмерть… Боже мой! Только в Москве десять миллионов пострадавших в еженощных катастрофах, и буквально ж ни слова в новостях… С другой же стороны — разве это новость? Так было и будет, и никто не даст миллиона, и слава достанется идиотам, и любовь покинет, оставив от себя пустое место, фантомную боль, и по всему невообразимому миру будут лежать, страдая ночь за ночью, потерпевшие в крушениях мечт…
Нет, «мечт» — так нельзя сказать. «Мечтания» же — это другое слово… Вот ведь ужас! И сказать-то толком о самом главном нельзя, не позволяет русский язык.
А, ладно. Жить-то надо.
Николай Иванович Огоньков спит, совершенно не предполагая, что утром ему позвонят из службы персонала и сообщат, что неоплачиваемый отпуск кончился, пора выходить на работу, где его ждет лишь немного уменьшившаяся зарплата и истомившиеся, как и он, сослуживцы. Огоньков будет ехать в своей ржавой машине, стоять в пробках, опоздает на десять минут, но, к счастью, в послеотпускной веселой суете этого никто не заметит, а он, вдруг вспомнив свои ночные размышления, порадуется, что все разрешилось так удачно.
Ведь с миллионом-то особенно не разгонишься, а? То-то и оно.
Перекресток.
Чисто святочный рассказ
Снег шел с таким видом, будто у него была цель. Возможно, цель заключалась в создании непреодолимых препятствий дорожному движению. Согласившись с этим предположением, следовало признать, что метель своего добилась: город стоял глухо. Любая попытка объехать самые злокачественные места автомобильной непроходимости — Ленинградку, Волоколамку, Кутузовский — альтернативными путями — по Третьему кольцу, Хорошевке или даже Звенигородскому непопулярному шоссе — заканчивалась попаданием в такую кашу, из которой дороги не было ни вперед, ни, блин, назад. В отдалении, перед мерцающим сквозь белое колеблющееся полотно отвратительно красным светофором, вздымалась тень косо вставшего поперек всех рядов длинномера, сбоку пытался просочиться какой-то беспредельный урод на своей ржавой, угрожающей соседским зеркалам «пятерке», сзади подпирал и крякал незаконной сиреной наглый придурок, считающий, видимо, что если он на «восьмерке» «ауди», то может по крышам проехать… В результате приходилось, плюнув, разворачиваться через невидимые под снежным месивом две сплошные и ехать опять в центр.
Не рассчитывая, конечно, ни на что хорошее.
Так наш герой по имени Максим в своем автомобиле…
Ладно, не будем про автомобиль, потому что если упомянем его марку и модель, то придирчивый читатель немедленно уличит нас в страшном преступлении против законов чистого искусства, преступление это называется модными словами «продакт плэйсмент» — попросту говоря, скрытая реклама.
Словом, Максим, предприниматель без образования юридического лица, тридцати с небольшим лет от роду, ехал в своем приличном, мало подержанном автомобиле почти бизнес-класса. Ехал, ехал, ехал… И каким-то образом оказался в совершенно безнадежном месте, а именно на Тверском бульваре, на той его стороне, которая ведет от Никитских ворот к Пушкинской площади. Здесь-то и в обычное, проезжее время всегда пробка, поскольку зеленый на пересечении с Тверской улицей горит для едущих по бульвару недолго, а этим вечером бульвары вообще стояли безнадежно, как мертвые.
Повторив в сотый — а может, и в тысячный — раз грубое и бессмысленное слово «блин» (и мы, бывает, употребляем это ужасное слово), Максим выключил зажигание, чтобы не переводить бензин, не загрязнять без нужды и так нечистый воздух родного города, откинулся на сиденье и закрыл глаза.
Зря он это сделал, заметим мы. Потому что с закрытыми глазами человек погружается в свой внутренний мир, а поскольку во внутреннем мире нашего современника и соотечественника много всякого геморроя, как называет любые проблемы и неприятности сам Максим, то никакого утешения от сидения с закрытыми глазами мы не получаем. И даже от лежания, но без сна. Наоборот — лезут в голову всякие гадости, рисуются безрадостные перспективы, пугают неразрешимостью неизбежно грядущие ситуации, исключительно негативные находятся ответы на вечные вопросы бытия… А вот если открыть глаза, да посмотреть вокруг простым, как поется, и нежным взором, то можно увидеть много прекрасного.
Максим, например, мог бы увидеть
крупный оперный снегопад, дрожащий в черном воздухе;
многоцветное зарево, сияющее над недостижимой Пушкинской;
таинственную подсветку (спасибо градоначальству!) плывущих в небе домов;
багровую змею лучащихся, будто глядишь на них, обливаясь слезами, хвостовых огней…
Автомобильное радио, всегда настроенное на романтическую воровскую песню, продолжало бы бормотать про загубленную молодость, шло бы тепло от неутомимой печки, и душа Максима, не менее подверженная воздействию красоты, чем и всякая другая душа, возрадовалась бы и сказала «спасибо».
Но он сидел с закрытыми глазами, положив не нужные в данный момент руки на столь же ненужный руль, и ничего не видел и страдал.
Девушка Ирина, секретарь-референт с английским языком и знанием (называется, вот ужас-то, «пользователь») компьютера, которую он пригласил к концу долгих праздников на рождественскую вечеринку и за которой, собственно, сейчас направлялся в известный район Строгино, уже, наверное, заждалась и не звонит только из гордости. Да и сама вечеринка, устроенная в складчину обитателями большого офисного здания на Октябрьском Поле, бывшего закрытого института, где Максим арендовал небольшое помещение под контору-склад-магазин и где познакомился с секретарем соседней организации Ириной, должна была скоро начаться… Тут кстати — вернее, совсем некстати — вспомнилась невообразимая цена аренды, назначенная с Нового года, вовсе оборзели (иначе не скажешь) хозяева здания. Ну украли дом, кому ж еще украсть, как не директору с последним секретарем институтского парткома, ну и (идиома) флаг вам в руки. Но что ж людей грабить, блин!.. Очередной «блин» не принес облегчения, а, напротив, почему-то напомнил несимпатичное лицо представителя налоговых органов, приходившего в контору неделю назад с неясными, но серьезными претензиями. Чего и сколько именно недоплачено не то за поза-, не то за позапозапрошлый год, осталось непонятным, но одно сделалось очевидным: представитель будет приходить еще и еще, пока Максим сам не догадается, сколько именно ему надо. Меньше не возьмет, а больше было бы обидно, да и несолидно… Зацепившись за мысленное слово «несолидно», размышления принялись кружиться на месте и никак не двигались дальше. Несолидно так опаздывать, несолидно, несолидно…
Вероятно, от огорчения или просто в тепле и безделье Максим задремал.
А проснулся от тихого стука слева.
Еще не открыв глаза, он испугался, ожидая увидеть впереди удалившиеся за Тверскую машины и услышать сзади бешеные гудки запертой им колонны. Но за время его недолгого отсутствия в мире ничего не изменилось, пробка не сдвинулась даже на сантиметр. Убедившись в этом, одновременно и огорчившись, и успокоившись, он глянул в боковое окно.
В человеческом существе, из белесой мглы протягивавшем руку к тонированному стеклу, Максим, опытный участник городского движения, сразу распознал постоянного обитателя оживленных перекрестков, нищего подростка, — и расстроился.
Дело в том, что от природы герой нашего рассказа добр и даже сентиментален. Свои неприятности его только напрягают (заботят) и даже злят, но вид чужого несчастья достает (выражаясь по-старому, глубоко удручает). Он мысленно ставит себя на место безногого в камуфляже, пока тот медленно едет на кресле с велосипедными колесами вдоль накапливающихся перед светофором автомобилей. Он представляет, как голодна темнолицая девочка с грязной картонкой, на которой неграмотными, но выразительными словами написана история освободившегося Таджикистана. Да и модно одетой молодой женщине с чужим ребенком на руках, собирающей деньги в пакет из дорогого супермаркета, он сочувствует, поскольку понимает, что от хорошей жизни так ходить не станешь, а ребенок, хоть и чужой, вообще ни в чем не виноват. Мы с вами, признайтесь, мимо всего этого проходим и проезжаем, придавив эмоции и глядя в другую сторону. А Максим начинает думать о несправедливости, жестокости и беспросветности жизни, обязательно кого-то, иногда даже вслух, обзывает суками и подает десятку.
Вообще-то, скажем честно, он уже года четыре, как ходит иногда в церковь. Церковь эта, красивый новенький сруб, поставлена недалеко от его съемного (именно съемного! ну говорят теперь так, что поделаешь, и впредь мы не будем комментировать вторжение в текст современности, от которой, увы, не убережешься) жилья в Свиблове. И вот кое-чему научился он там, в храме, у суровых старушек в растянутых вязаных кофтах и цветастых платках, у симпатичных, хотя многие в очках, девушек в длинных юбках и тоже в платочках, у мелких детишек, крестящихся ловчее, чем он…
Но, если опять же честно, он и раньше подавал. Даже неудобно бывало, когда не один шел или ехал. Многие знакомые удивлялись и прямо смеялись, как над полным лохом, которого разводит эта мафия, как хочет. И девушка Ирина, как это ни огорчительно, не одобряла его глупую доброту — все равно пропьют.
А он ничего не мог с собой поделать и подавал.
И в этот раз Максим нажал на кнопку, чтобы дать просящему.
Стекло поехало вниз, в салон ринулась холодная сырость, влетел с десяток растрепанных снежных хлопьев, ворвался злобный рык молотящих вхолостую моторов, донеслось с площади буханье популярной музыки, проникла гарь, особенно невыносимая в такую погоду…
И попрошайка стал виден отчетливо.
Нищий подросток оказался женщиной. Неумело, одной левой рукой она прижимала к груди маленький, почти незаметный сверток. Тут же стало очевидно, что это не просто сверток, а младенец не то в одеяле, не то просто в тонкой тряпке. Женщина молчала и даже правую руку, вроде бы прежде протянутую за подаянием, опустила. Максим с усилием выгнулся, приподнял правую половину задницы с сиденья, чтобы вынуть из брючного кармана бумажник, и таким образом был вынужден слегка высунуться в открытое окно. Теперь, совсем вблизи, он мгновенно рассмотрел все подробности, которые его, как ни странно, почти не поразили. Другой бы подумал, что глюки пришли, а Максим ничего такого не подумал — может, потому, что пил он в последнее время немного и насчет дури вообще всегда воздерживался, как-то не понимал кайфа, может, и по какой-нибудь другой причине, неизвестно. Как бы то ни было, но, увидев, что женщина стоит в одной длинной полотняной рубахе явно на голое тело и босиком в снегу, Максим только буркнул: «Не холодно, девушка?», — продолжая выцарапывать из заднего тугого кармана бумажник.
Молодая мать робко улыбнулась и тихо ответила что-то на неизвестном, конечно, благотворителю языке, отчасти напомнившем сплошными согласными быстрые разговоры между собой приезжих работяг, незаслуженно называемых талибами, которых он нанимал летом для текущего ремонта в офисе. Да и лицом она была похожа на этих несчастных: смуглая, но не дочерна, тонконосая, с не то что грустным, но слишком, по нашим городским меркам, мирным выражением очень темных и длинных, как хороший виноград, глаз. Сообразив, что слова ее непонятны, женщина всем телом, неуловимыми, но точными движениями показала, насколько ей не холодно. Максим глянул вниз и увидел, что снег вокруг маленьких женских ступней растаял до сухого асфальта.
Тут, наконец, извлекся и бумажник. Максим раскрыл его, сунул внутрь два пальца и нащупал пачку тысячных, неделю назад толстенькую, но сильно исхудавшую за праздничные дни.
Немедленно произошли несколько событий разного масштаба, но одинаково прекрасных.
Прежде всего мгновенно прекратился снегопад, будто и не было его, а на чистом небе засверкала, перекрывая всю городскую иллюминацию, граненая сталь звезд. И одна из них, невиданно крупная, взошла в самый зенит.
Одновременно младенец решительно выпростался из тонкой пелены, открылось полуобнаженное детское тело в обычных перевязочках и ямках, необъяснимо — при смуглой-то матери-брюнетке! — светлые кудри засияли вкруг гордо поднятой головы, и дитя взглянуло в глаза дарителю серьезно и строго.
В тот же миг откуда-то донесся звон — скорее всего от той церкви, что возле театра.
Максим вытащил все, до единой бумажки, деньги и протянул их женщине. При этом, будем откровенны, в голове его успела мелькнуть мысль «если что, у Ирки стрельну до завтра… нет, до послезавтра, завтра банки закрыты». Однако женщина, как и следовало ожидать, денег не взяла, и зеленые листки тихо слетели к ее босым ногам и легли у них, и уже было не разобрать, то ли бумага это, то ли мелкая листва олив.
Прижимая младенца к груди, мать повернулась и пошла, и долго была видна ее белая одежда.
И Максим ехал за нею, не замечая, что вовремя переключаются и дают ему проезд светофоры, что нет уже вообще никаких пробок, а водители никогда не вылезают на желтый, уступают друг другу дорогу и не ругают друг друга из-за закрытых стекол козлами и еще хуже. Он ехал, впереди мелькало что-то белое, но, возможно, это был уже просто снежный вихрь, ведь снег снова повалил — зима все-таки.
Ну, потом он заскочил за Ириной, которая не стала обижаться, а с пониманием выслушала рассказ о ситуации на дорогах, потом они вполне успели на вечеринку и зажигали там всю ночь, потом праздники кончились, и все пошло обычным путем.
Все деньги нашлись на своем месте, в бумажнике, только влажные. Может, туда снег попал, когда Максим гаишнику давал, будучи остановлен утром после вечеринки.
Ни друзьям, ни Ирине — она вообще такого не признает — Максим рассказывать о том, что ему привиделось во время короткого сна в пробке, не стал.
А в церкви поставил свечку, просто так, без особой просьбы к Тому, Кому ставил.
Только одно изменилось в его жизни после запомнившегося рождественского вечера — он никогда больше не произносит слово «блин».
Чего мы и всем нам желаем.
Желтый.
Еще один короткий рассказ о перекрестке
Два человека не виделись лет десять. Или пятнадцать, что в общем-то одно и то же.
Прошли эти пятнадцать лет (или десять, какая разница), и жизнь изменилась.
Один из тех, о ком тут речь, стал богатым и знаменитым. Собственно говоря, за эти десять—пятнадцать лет все стали богатыми и знаменитыми, то есть все, кто стал. А кто не стал, те и не могли ни при каком раскладе разбогатеть и прославиться, не было, значит, для этого у них необходимых данных.
Вот второй как раз и не стал. Вернее, он немного разбогател: навсегда прекратил занимать у знакомых деньги до зарплаты и купил подержанный японский автомобиль. Еще и прославился немного, так что его фамилию теперь знают человек сто, если не все триста: она есть в списке работников компании, в которой он служит, а список доступен для пользователей внутренней компьютерной сети.
В общем, эти двое уже и забыли друг о друге, если честно. У них не было никаких точек пересечения, как говорится.
А спустя эти самые не то десять, не то пятнадцать лет раздельного существования такая точка нашлась. Ею оказался светофор на том месте, где машины выезжают с площади Белорусского вокзала в сторону Лесной улицы, а другие тем временем въезжают с Ленинградского проспекта на улицу 1-я Тверская-Ямская.
Это известный перекресток, блин!
Там всегда находится какой-нибудь козел, который прется, тварь, на желтый!!
И перегораживает всем дорогу, и хорошо еще, если ему в бок, суке, не въедет никто!!!
Короче, уже все ясно. Тот, который разбогател, зажигал всю ночь в закрытом наглухо клубе. С недосыпу он теперь и выехал на середину перекрестка под желтый. Выехал в своем джипе за сто сорок тысяч долларов, марку и модель не будем даже называть, не в них дело. А тот, который рассекал в подержанном японском седане компактного класса, двигаясь в плотном потоке из дому на службу, в бок ему и впоролся, конечно.
Одним словом, большие неприятности, и никакая страховка тут ничего не решает. В том джипе одна дверь, может, больше стоит, чем весь этот седан.
Однако водители вышли и узнали друг друга. Они крепко обнялись, обрадовавшись встрече после долгих лет разлуки. Потом, не дожидаясь гаишника, медленно пересекавшего улицу от своего поста рядом со светофором, они отогнали машины к тротуару за углом и принялись беседовать о новостях, случившихся за минувшие годы. Примерно через полчаса они разъехались, обменявшись, конечно, номерами мобильных…
И ничего тут нет удивительного, согласитесь, что для человека действительно обеспеченного какие-то двадцать тысяч за ремонт джипового бока — не деньги. Сто долларов за старую японскую фару с разборки — тоже не сумма, даже для служащего. Дружба дороже стоит.
А вот звонить никто, конечно, никому не стал. Говорить-то особенно не о чем. Не то десять лет прошло, не то пятнадцать, интересы у каждого свои.
Так что история получилась все-таки грустная.
Вы уж простите.
Сокровище.
Еще один рассказ о деньгах и счастье
Дом начали сносить ранним весенним утром при беспощадном свете, падавшем на город с еще холодного, но уже высокого неба. В этом свете прекрасно выглядела японская и скандинавская тяжелая техника, почти вся желто-красная. Утренний мир искаженно отражался в поверхностях ее важнейших деталей, сделанных из полированной нержавеющей стали, и в выпуклых стеклах кабин. Техника пускала сиреневый дым с тонким, слегка ядовитым химическим запахом и сдержанно, пока вхолостую, рычала.
А дом, жильцы которого давно его оставили, выглядел ужасно, как запущенный в районной больнице старик-пациент. Пыльные окна смотрели серыми катарактами, стены были покрыты лишаями плесени, настежь открытая дверь косо висела на одной петле, и в черном провале подъезда проглядывала сломанным протезом лестница с вырванными через одну ступенями и арматурой вместо них. От дома метров на двадцать несло едкой сыростью и затхлым дыханием распада.
Естественно, такой дом необходимо было снести как можно быстрее. За ним уже толпились, очевидно тяготясь неподобающей второплановостью, высотные новостройки. Хорошо промытые стеклопакеты брезгливо глядели поверх проваленной, косо съехавшей крыши нищего соседа, в зеркальных двухэтажных стеклах пентхаусов стыла окружающая пустота, которой предстояло скоро наполниться этажами еще одного корпуса, под него и освобождали поляну.
Здесь автор самонадеянно позволит себе отвлечься и объяснить, откуда взялось это выражение — «освободить поляну». Недавно по телевизору в какой-то сравнительно культурной программе, то есть без светских девушек и депутатов, один приятель автора вел интеллигентную беседу с молодым коллегой. Ну, конечно, на приятеля смотреть было интересно и тревожно, как бы чего не ляпнул, но он как раз все говорил толково и внятно. Мол, главное, чтобы не порвалась связь времен, чтобы младая жизнь играла там, где ей положено, потому что все проходит, но искусство вечно и его надо бы передать в надежные руки — в общем, вполне по-доброму. И тут юноша перебивает собеседника и говорит буквально следующее: «Короче, освобождать поляну пора, вот что. Убирайте свой отстой, папики, — и досвидос». Кто не верит, что были употреблены слова «отстой», «папики» и «досвидос», тот может посмотреть запись передачи, домашние приятеля сделали… Однако на мэтра наибольшее впечатление произвели даже не загадочные, но очевидно грубые слова, а образное выражение насчет поляны. Горестно качая головой, потерявшей большую часть волос на полях сражений за чистое и вольное искусство, и тряся поседевшей в этих же боях бородой, он все повторял: «Освобождать поляну, значит… Что ж им, места не хватает, что ли?» Вот и автор с тех пор все никак не выкинет из головы это страшное, неотвратимое «освобождение поляны» — и вставил его в текст, как только нашлось первое подходящее место.
Впрочем, не будем о грустном, продолжим описание смерти.
Дом умирал тяжело и неохотно.
Ковш на толстом выдвижном стержне плыл в уже полном дневного сияния воздухе и мощно ударял в ветхую стену. Однако стена вопреки очевидной безнадежности сопротивления лишь осыпала грязную штукатурку, обнажая желтую, удивительно свежую дранку. Ковш, яростно скалясь всеми своими японскими зубами, снова и снова врезался в стену, но рухлядь поддавалась медленно, роняя в облаках удушливой пыли небольшие, с неровными острыми краями осколки намертво сцепившихся кирпичей… Наконец открывался пролом, в котором возникала комната, похожая отсутствием четвертой стены на реалистическую театральную декорацию. Изнутри комната была на треть высоты покрашена голубой масляной краской, далее шла штукатурка, потолка, как и положено декорации, помещение не имело вовсе. Резко очерчивались светлые прямоугольные пятна от настенных календарей, семейных портретов и выпускных школьных фотографий в рамках, которые здесь, вероятно, долго висели. Распахнув дверцу с зеленоватым зеркалом, сползал к краю провисшего пола платяной шкаф из облезлой фанеры, и любопытный наблюдатель с особо острым зрением мог рассмотреть в его темных недрах несколько забытых одежек на проволочных плечиках. Там висели допотопный мундир советского офицера с золотыми выгнутыми крылышками погон и стоячим воротником, синее длинное панбархатное платье со сборчатым лифом и неожиданная детская стеганая нейлоновая куртка, залетевшая сюда уже в поздних восьмидесятых, когда владелец был сдан деду с бабкой на время дальней родительской командировки. Автору известна хозяйка одной изысканнейшей галереи, которая за старые тряпки дала бы вполне приличные современные деньги… Но поздно — шкаф ползет по рассыпающемуся полу и рушится с высокого четвертого этажа в огромную, дымящую пылью кучу мусора, а за ним летят колченогая кухонная табуретка, мятое коричневое эмалированное ведро без ручки и виляющий пестреньким, в матерчатой оплетке шнуром утюг. Только узкая кушетка, покрытая гэдээровским гобеленом с оленями, еще отчаянно жмется к стене, но и ей не устоять.
Покинем же их, пассивно освобождающих поляну (вот прицепилось-то!), и обратимся к активно действующему именно в этот момент персонажу — к механику-водителю разрушительного механизма, уже догрызающего верхний, четвертый этаж и примеривающегося к третьему.
Этого молодого приезжего человека зовут, знакомьтесь, Михаил. Фамилия его автору неизвестна, а будь и известна, так здесь ее не стоит приводить, учитывая последовавшие события. Мишка, как его ласково называют решительно все знакомые, включая не только сменщика Константиныча (полностью — Арсена Константиновича) и диспетчера Нину, но и начальника колонны Николая Ивановича Огонькова, специалист первоклассный. Профессиональным мастерством и объяснялся в свое время прием иногороднего, южанина с акцентом, не имевшего собственной жилплощади и даже постоянной регистрации, на работу в солидную фирму ЗАО «Демонтажспецсносреконструкция». Здесь механик-водитель крана-экскаватора немедленно зарекомендовал себя с самой лучшей стороны, будучи совершенно непьющим, включая пиво, и безотказным хоть две смены подряд. Здесь же, в сплоченном коллективе работников ЗАО, среди шоферов-экспедиторов, сейчас выстроивших свои гигантские самосвалы в очередь за строительным мусором, среди вооруженных смертоносными отбойными молотками и рукопашными короткими фомками рядовых разрушителей-демонтажников, среди дизелистов-операторов компрессора и обычных грузчиков-такелажников с отечественными совковыми лопатами — здесь мы и встречаем Мишку.
День близится к обеденному, а затем и к послеобеденному теплому времени. От дома уже остается пустой остов с дырами окон, ведущими в небо, и скалистым верхним контуром. Все вместе это напоминает жестокий реализм военных фотографий и, окажись здесь современный суровый художник светотени, тоже обязательно стало бы произведением искусства с безжизненной, но как бы одухотворенной руиной на фоне безжизненных же и даже бездушных новостроек. Актуальному искусству присущ такой антибуржуазный пафос, и его, несмотря на некоторую плакатность, могли бы оценить по достоинству на какой-нибудь выставке — да хотя бы и в упомянутой модной галерее, где сегодня устраивают аукцион предметов тоталитарного быта, а завтра, глядишь, уже и вернисаж какого-нибудь нового романтика-живописца… Но нет поблизости остроглазого фотохудожника, исчезающая натура исчезает впустую и бесследно, а дело между тем идет к пересменке. Константиныч уже приехал вместе с другими свежими трудящимися, они вылезли из специального микроавтобуса, в котором закрытое акционерное общество шикарно возит на смену свои квалифицированные кадры, и бродят по фронту работ, прикидывая, уложат ли, как намечено, в смену полное уничтожение объекта и вывоз останков.
Пока вновь прибывшие осваиваются, Мишка спускается из комфортабельной импортной кабины и, пожав руки всем товарищам по труду, присаживается покурить на древнюю прикроватную тумбочку коммунально-больничного типа. Тумбочка эта грохнулась с третьего этажа от очередного удара ковша, однако не рассыпалась в щепки, отдадим должное советскому некрасивому, но прочному изделию, а лишь отлетела немного в сторону и теперь лежит на боку, откинув перед собой узкую дверцу. Мишка сидит на этом скромном предмете меблировки, относящемся к середине прошлого века, курит сигарету и ни о чем не думает, глядя исключительно на покрытый мелкой розовой пылью асфальт между его рабочими кроссовками без шнурков, немало пожившими вплоть до полной потери цвета, формы и размера.
И вновь автор разрешит себе отвлечься, рискуя вниманием читателей. Собственно, им рискуешь в любом случае, будешь ли продолжать последовательное описание производственного процесса или обратишься к рассуждениям о бренности всего сущего и жестокости тех, кто идет следом, торопя нас и подталкивая. Так давайте же свернем ненадолго в сторону от магистрального повествования и погрузимся во внутренний мир героя. Мир этот для нас совершенно постижим, поскольку автором и придуман во всех подробностях, к тому же весьма невелик и несложен по устройству. В нем есть несколько главных составляющих: во-первых, мечта о постоянной столичной регистрации; во-вторых, план переселения из полулегального общежития в собственную комнату, которую можно купить благодаря жестоким самоограничениям в тратах, кроме как на макароны; в-третьих, непреодолимое желание создать семью с диспетчером Ниной, ради чего, собственно, нужны и регистрация, и комната, и вообще все, включая макароны для поддержания сил не в ущерб сбережениям. Все нужно исключительно ради Нины, диспетчера колонны, девушки примерно Мишкиных лет, ради ее крепкой небольшой фигуры и бледного лица, осеняемого скупой аккуратной прической из желтоватых по западнославянской природе волос. Мишка уже второй год очень ее любит, эту Нину, и она любит его, Мишку. Но взаимное чувство пока расцветает в коридоре общежития, переделанного из детского сада, в дальнем его темном конце, за штабелем маленьких стульчиков и столиков, однажды рухнувших среди ночи с неприятным шумом. Перспективы у таких отношений, согласитесь, недальние, поскольку многие любови и прежде погибали от жилищного неустройства, и сейчас каждую минуту погибают, и в конце концов плюнет желтоволосый диспетчер на все, да и выйдет за Руслана-бульдозериста!
У этого Руслана в Перове родная тетка, сильно пожилая и уже зарегистрировавшая его в своей однушке. Тетка даже почти готова и завещание оформить по всем правилам, только очереди у нотариуса большие. А сам Руслан согласен в любой момент на Нине официально жениться, хотя все, конечно, про Мишку знает. Но дело в том, что до Мишки, когда он еще и не поступил в ЗАО «Демонтажспецсносреконструкция», и даже в Москву еще не приехал, у Руслана с Ниной было, так что все может вернуться к прежнему, того гляди вернется.
Жизнь, господа, везде бушует, трагедии разыгрываются, и везде страсти жгут человека огнем, что в коттеджном поселке по самому что ни есть моднейшему шоссе, что в бывшем детском саду, переделанном под общежитие для иногородних рабочих, гаст, как говорится, арбайтеров.
Кстати, вот только теперь в рассказе однозначно определилось, что действие происходит в Москве. Вспомнил автор, наконец. Но, с другой стороны-то, а где оно еще может происходить? Где еще приезжие сносят коренные дома, чтобы построить новые, тоже для приезжих? Где еще все люди постепенно становятся местными, будучи — кто много лет назад, а кто и совсем недавно — гостями? И где еще сияет всем поровну огромное пустое небо города-страны, равнодушное и к вам, и к автору, и ко всем, уже поселившимся или только мечтающим поселиться под этим сиянием, особенно ярким весною, когда дуют везде зябкие ветра любви?..
А теперь ненадолго вернемся к месту демонтажных работ. Мишка докурил и, слегка наклонившись вперед, старательно давит бычок непобедимой кроссовкой. При этом взгляд его случайно падает в темные глубины тумбочки и обнаруживает там нечто еще более темное, неопределенной формы, едва видимое. Мишка засовывает руку вглубь и вытаскивает это нечто, не поддающееся простому определению.
Наиболее точно можно было бы назвать извлеченный предмет школьной сумкой для сменной обуви, смущает только незнакомство некоторых читателей со старинными вещами… Итак: небольшой прямоугольный мешок из плотной серой ткани, некогда называвшейся «сатин бумажный», с веревочкой для стягивания, продернутой по верхнему краю в матерчатый тоннельчик. Не самые лучшие годы своей жизни автор ходил в школу с такой сумкой. Иногда в ней болтались китайские кеды «Три мяча», иногда, напротив, по дороге в школу она была пуста, а по приходе заполнялась грязными галошами и вместе с ними вешалась на крючок в раздевалке. Еще хорошо получалось треснуть таким обувным вместилищем, когда оно было в заполненном состоянии, кого-нибудь по голове — с немедленным, натурально, получением сдачи той же монетою. А в мирное время веревка просто перекидывалась через плечо, разгильдяи же тащили за нее сумку по грязной дороге.
Мишка уже собрался было распустить веревку и заглянуть в сумку, странно чистую по нынешним обстоятельствам, но тут его позвали в микроавтобус, чтобы ехать в контору на предмет закрытия наряда. Он сунул сумку под мышку, так что никто вроде и не заметил приобретения — не хотелось почему-то, чтобы увидели его с найденным барахлом, — и побежал занимать заднее сиденье. Там он оказался один на широком диване и, как только машина тронулась (внимание, читатель! мы навсегда покидаем место сноса), принялся изучать внутренности находки.
Прежде всего обнаружились, как и следовало ожидать, детские галоши из твердой тускло-черной резины в разводах давно смытой грязи, с красной байковой, в клочья рваной подкладкой. Мишка вытащил галоши и поставил их рядом с собой, после чего сунул руку в сумку снова и достал оттуда менее заурядную для такого места хранения штуку, а именно старую куклу.
Устроена эта игрушка была следующим образом: голову и верхнюю часть груди (скульптуры такого рода двусмысленно именуются бюстами) в баснословные годы изготовили из вскоре забытого материала целлулоид, нарисовали неустойчивой краской голубые глупые глаза и оранжевый рот сердечком, да и пришили четырьмя неровными стежками к тряпичному телу. Тело обладало всеми положенными человеческому телу частями, то есть двумя руками, двумя ногами и туловищем, однако в самом общем виде, как обычно изображают на карикатурах: кисти вместо пальцев заканчивались пятью короткими отростками, стопы пальцев вообще не имели, а все вместе чем-то напоминало полкило сосисок одной гирляндой, скрутившейся в причудливую фигуру. Никаких вторичных, а тем более первичных половых признаков телу придано не было, хотя, согласитесь, изобразить именно в такой технике мальчика не составило бы никакого труда. Оставалось предположить, что изобразили девочку. Мельком и со смущением об этом подумав, Мишка продолжил обследование мешка, убедился, что он пуст, и начал проделывать все предшествовавшее, но наоборот. То есть, воткнув в мешок куклу вперед головой, начал запихивать туда и галоши, чтобы потом все это выкинуть в большой железный мусорный ящик, всегда стоящий у дверей конторы… Но в этот миг что-то заставило его сунуть руку сначала в недра одной, а потом и другой галоши — и не зря: со второго раза пальцы нащупали туго вбитую в носок круглую картонную коробочку. Еле ухватив, Мишка вынул ее.
Коробочка имела форму гриба с очень толстой ножкой и выпуклой шляпкой с едва выступающими краями. На шляпке была натуралистически изображена роза и сделана надпись как бы от руки, с завитушками: «Утро». А совсем мелкими и печатными буквами разъяснялось: «Зубной порошок». Шляпка оказалась крышкой коробочки, снять ее Мишке удалось опять же с некоторыми усилиями. Внутри, как он и думал, никакого зубного порошка не нашлось — он, правда, слабо представлял, как этот порошок выглядит, потому что всегда, с детства, чистил зубы какойн-ибудь недорогой пастой. Вместо же порошка коробочка была заполнена старой желтой ватой с торчащими из нее мелкими щепочками, а посреди ваты лежало женское кольцо. Мишка немедленно примерил его на палец — оно с трудом налезло на ноготь мизинца — и стал украшение рассматривать.
Смотреть-то особенно, следует признать, было не на что. Обычное желтое кольцо типа красноватой латуни, с белым, алюминиевым, наверное, колечком оправы, в котором отливал, даже как-то горел яростным синим огнем прозрачный, довольно большой, почти с Мишкин ноготь, камень. Или, скорее, кристалл, вроде бы и прозрачный, но увидеть сквозь него ничего было нельзя, потому что он весь переливался мелкими плоскостями, именно как кристалл с картинки из учебника не то химии, не то физики, Мишка школьную науку уже помнил слабо. В общем и короче говоря — женский подарок. Ясно представив, как вечером, за штабелем детской мебели, при свете, падающем через окно от фонаря возле заброшенной песочницы, он вручит колечко любимому диспетчеру, Мишка здорово обрадовался. Он уже расстегнул нагрудный карман комбинезона с эмблемой ЗАО (в виде кремлевской башни, торчащей из кузова грузовика), чтобы спрятать туда симпатичную мелочь, но что-то толкнуло его под руку, и он, не понимая зачем, провел гранью кристалла по стеклу в боковом автомобильном окне.
На стекле осталась глубокая царапина.
Вот, собственно, и все. Вряд ли следует продолжать это сочинение, ведь вы уже догадались, что конец у него будет не просто счастливый, но невероятно, сказочно счастливый, какой и положен сочинениям подобного рода. Поэтому изложим все далее случившееся конспективно, исключительно для очистки совести автора и для удовлетворения самых недоверчивых читателей.
Нина, само собой, проявила куда большую сообразительность, чем Мишка, и царапать окно, выходящее на песочницу, не стала — ей хватило синего пламени, которым горел кристалл. Откуда женщины, даже диспетчеры механизированной колонны, все это знают?! Но ведь знают откуда-то, и сразу все понимают безошибочно, и долго крутят перед своими безумными глазами свой драгоценный палец, и синий огонь отражается в этих глазах…
Сообразила она и оторвать голову от тряпичного кукольного тела. И еле успела подставить руки под кольца с зелеными и синими кристаллами, под цепи и серьги, подвески и броши…
Не будем Нину судить — владельцы клада, конечно, давно переселились не только из снесенного дома, но и вообще далеко-далеко; нести же все в милицию и оформлять потом положенные двадцать пять процентов — ну это уж совсем что-то несуразное. Как будто в милиции не люди сидят…
Они купили неплохую, с расчетом на будущих детей, квартиру как раз в том доме, который выстроили на месте снесенного. Солидный дом — монолит, охраняемая территория…
Мишкина регистрация как-то незаметно устроилась, это вопрос решаемый. И с постоянной регистрацией Мишка немедленно завел свой бизнес: купил старенький экскаватор и два самосвала камазовских, обслуживает дачников, которые попроще, дело тихое, но верное…
В семейной гостиной на заметном месте в буфете из неплохого гарнитура, отечественного, но по лицензии, у них стоят детские галоши, картонная коробочка из-под зубного порошка и целлулоидный бюст куклы…
Руслан, побывавший в гостях, как положено, с бутылкой игристого розового и конфетами в коробке, удивился — надо же, такую чепуху в сервант поставили, как будто на хрустальные бокалы не хватает…
А хозяйка той самой галереи, которая дважды упоминалась выше, купила себе студию в этом же доме, и тоже зашла как-то, просто по-соседски, и удивилась изощренному вкусу милых, но, в общем, не очень продвинутых людей…
От нее автор и узнал про странные безделушки, прочее же вымыслил.
Только не следует поэтому думать, что всего описанного не было на самом деле.
Ступенька.
Рассказ о Родине
Живут себе люди, понятия не имея о том, что живут, и вдруг все меняется буквально в одну минуту.
Это сказано не в том смысле, что человек существует, не зная о своем собственном существовании достоверно, имеет оно место или только кажется, на такие высоты идеалистической философии мы восходить не собираемся. Мы ничего не имеем против реальности, данной нам в наших ощущениях, и не станем подвергать сомнению основы советского высшего образования, некогда незаметно полученного между плохим разливным пивом и вином бiле мiцне, что в переводе с языка УССР означало «белое крепкое».
Между прочим, народ — включая рабочий класс, находившийся на переднем крае борьбы за выполнение решений; тружеников полей, собиравших рекордные урожаи; воинов, всегда стоявших на страже рубежей; а также техническую и художественную разновидности интеллигенции — весь этот великий советский народ, про который на одном сельском райкоме партии было написано «Да здравствует советский народ, вечный строитель коммунизма!», так вот, весь этот народ с присущим ему сильнейшим чувством юмора, которое служило народу безотказнее всех иных чувств, этот народ…
Нет, так положительно нельзя писать, фраза никогда не кончится.
А вспомнить всего-то хотелось, что в народе вино это остроумно называли «биомицин». Прозвище было созвучно имени медицинского вещества, некогда придуманного, говорят, в городе Минске, столице БССР, под общим руководством Центрального Комитета нашей партии. Всем участникам большой научной и экспериментально-производственной работы, завершившейся созданием нового отечественного антибиотика, были вне очереди выделены квартиры в жилых микрорайонах вышеупомянутого города Минска, очень чистого. Население там, к слову сказать, светловолосое, тихое и удивительно покладистое до тех пор, пока не подастся вдруг в леса и болота партизанить с припрятанными именно для такой надобности в тех же лесах и топях винтовками…
Тьфу, опять конца нет!
Короче, в самом начале мы попытались сказать, что люди обычно не знают наперед, с кем им предстоит случайно встретиться. А в виду имелся совершенно конкретный случай, каковой и подвергнется дальнейшему описанию.
Москва, где все мы живем, примечательна, как многим известно, метрополитеном, подземной электрической железной дорогой. Конечно, в последние годы некоторые люди, обогатившиеся благодаря полной неразберихе, понакупали себе личных автомобилей, даже иномарок, и уж более никогда не спускаются по тесным эскалаторам в гущу народной жизни. В столице Российской Федерации, как сообщала пресса, один автомобиль приходится теперь на трех человеческих жителей, считая малых детей, еще не обладающих водительскими правами, и стариков, вообще все не одобряющих. Однако ж сохранились и такие горожане, которые, как в старину, пользуются метро, их тоже в год набирается, возможно, миллиард или вообще черт его знает сколько.
Вот о них и речь.
В центре города, где наземные бульвары напоминают о почти природной, с деревьями и травой, среде, расположен один крупный пересадочный узел глубинного сообщения. Пассажиры там переходят по затоптанной ими и скользкой мраморной лестнице с одной станции на другую, чтобы после пересадки продолжить свое ежедневное путешествие от, предположим, Ботанического сада до высотного университета или наоборот. Уже по этому намеку вы с небольшим трудом сообразите, где именно будет происходить действие нашего рассказа…
Итак, переход.
И коварный, скажем мы прямо, переход, подлый даже, неудобный и опасный! Потому что посреди упомянутой мраморной лестницы имеется одна ступенька, которая, сволочь, сантиметров на пять выше всех остальных тамошних ступенек, представляете?! Натурально, на этой ступеньке происходят небольшие, но регулярные несчастные случаи. Тот, кто придумал или просто так, без замысла, построил эту ступеньку, был настоящий враг народа и в другое время получил бы свое… Впрочем, вполне возможно, он уже свое получил, то есть покинул этот мир в назначенный судьбою час, так что не будем о нем.
Теперь, значит, действующие лица и само событие.
Вниз по описанной лестнице бежит, насколько это возможно в толчее, типичный молодой человек: кроссовки, джинсы, пиджак поверх майки, рюкзак для городского существования, бородка, как у певца сумерек Чехова, при этом голова брита наголо, как у каторжника, — в общем, герой нашего времени. Он, вероятно, в служебные часы работает менеджером по продажам или даже креативщиком, читает популярные журналы и соответствующие книги, а вечерами и отчасти ночами зажигает в клубах. Что именно зажигает, это по нынешней манере говорить необязательно, зажигает — и все. Двадцать первый век, между прочим, на дворе…
А навстречу человеку двадцать первого столетия поднимается по той же лестнице человек столетия минувшего, перечеркнутого двумя косыми крестами. Тоже типичный: бейсбольная кепка, из-под которой торчат прозрачные, тонкие и ломкие седые волосы, бритое во всех труднопреодолимых складках лицо, серый костюм с коричневым галстуком и кроссовки, конечно. Он, наверное, получает неплохую пенсию, примерно столько же в рублях, сколько получал когда-то совсем старыми деньгами как ведущий специалист солидного главка. Утром он читает честную народную газету, потом едет за продуктами в один тоже честный и народный магазин, а в остальное время смотрит по телевизору плохие новости и расстраивается…
Внимание, ступенька!
Поздно.
Молодой недостаточно опускает ногу вниз, следуя рефлексу и ощущению ожидаемой высоты, теряет опору и рушится на всем ходу.
Старый недостаточно заносит ногу вверх, следуя тем же стереотипам подсознания, задевает проклятую ступеньку и медленно валится на уже упавшего.
На деда падает девушка с голым посредине туловищем, об нее спотыкается дама с прической.
Поверх них ложатся следующие жертвы: приезжие с юга, военнослужащие, представители крепнущего среднего класса, коррумпированные чиновники, мелкий бизнес, студенчество, временно неработающие, частная охрана и все остальное население.
На упавших наступают идущие следом и тоже падают. Разлетаются в стороны сумки и их фруктовоовощное, галантерейное, парфюмерное и печатное содержимое. Разбиваются колени, пачкаются одежды, и соответствующие дурные слова произносятся…
Однако, поскольку рассказ это добрый и утешительный, каким-то чудом обошлось без переломов. И даже получившие незначительные травмы впоследствии от госпитализации отказались.
Сначала так они и лежат, барахтаясь.
Но постепенно, цепляясь один за другого, поднимаются на ноги.
Уже отряхиваются, недовольно и даже грубо переговариваются и готовятся продолжать движение.
Они, конечно, не знакомятся между собой, но друг друга в связи со ступенькой запоминают надолго.
Неправильная ступенька — она одна для всех нас, многим еще предстоит здесь навернуться.
Так и будем жить. А куда денешься-то? Лестница старая, прочная, еще ходить и ходить.
Маршрутка.
Рассказ о том свете
Многие не знают, чем отличается наша страна от других. Среди этих многих есть, конечно, несколько миллиардов иностранцев, уверенных, что Россия покрыта вечными льдами, сквозь которые с трудом пробиваются ростки клюквенного дерева, боеголовки советских ракет и нефтяные фонтаны. Посреди этой угрюмой, но величественной картины высится мавзолеум, где лежат рядом тела Лео Толстого, друга Ленина, и Федора Достоевского, великого русского поэта. А поверх всего тоталитарно, нарушая любые права человека, гремит музыка Петра Чайковского, замученного в ГУЛАГе, где не было никакой политической корректности, эбсолютли (и, скажем от себя, великому композитору действительно пришлось бы обитать под нарами). Только не думайте, что в наше время массовой информации, текущей буквально из любой розетки вместе с электрическим током и сетевыми дневниками, что-нибудь сильно изменилось. Разве что к истинно русскому между классическим балетом и известным исключительно иностранцам тостом «на здоровье!» добавилась русская мафия, широко представленная в следственных тюрьмах Соединенных Штатов и Израиля, а также во Французских Альпах молодыми людьми с уже немодной трехдневной щетиной, рыжей или иссиня-черной и оттого совершенно библейской. Ничего другого нормальный иностранец, не славист и не работник спецслужб, про нашу с вами страну не знает и, главное, знать не хочет. А зачем ему? Картина мира сложилась, в ней нашлось место и общечеловеческим ценностям, и террористам, и правам некрофилов, и антиглобализму с глобализмом вместе, и России с ее загадочностью, состоящей в том, что национальные предпочтения склоняются не к легализации марихуаны, а к неведомому расширителю сознания под названием «запой»…
Ну и хрен с ними, с иностранцами. Обидно другое: мы и сами не все про себя знаем. В частности, как было уже сказано, не совсем отчетливо представляем, чем именно отличается доставшаяся нам Родина от других стран, территорий, субконтинентов и регионов мира. Ну что в ней есть такого, отчего и жить тут невозможно, и уехать, свалить навсегда так же страшно, как умереть? Что в этом вечно нелюбезном выражении неба и лиц; в этом климате, затрудняющем всякую деятельность, кроме тяжкого похмельного сна под серым светом, прущим сквозь лишенные штор окна; в этом раздольном пейзаже с недостроенными коттеджами под ключ и недоразвалившимся колхозным свинарником; в этом воздухе, по нормам Евросоюза не подлежащем вдыханию, в нашем свежем воздухе, на котором так хочется закурить, плюнув на всемирный идиотизм и жульничество борьбы с табаком на благо табачных компаний…
Ну так найдите же десять отличий! Или хотя бы одно, но главное.
Ладно. Пока вы там копаетесь в подсознании, мы уже сделали эту работу. Как писали в рекламе на заре постперестройки, только для вас и за рубли.
Внимание: главная особенность России заключается в том, что здесь все очень некрасиво — кроме того, что красиво необыкновенно. Если из России вынуть Кремль и кое-что в Замоскворечье, Невский со шпилем в дальнем конце и немножко набережной канала Грибоедова, залитый весенний луг с белой церковью, неотличимой от ее отражения в воде, и несколько десятков сверхъестественных красавиц, едущих в любую минуту в любом вагоне метро… ну и еще кое-какие считаные по пальцам одной трясущейся руки наши эстетические вершины — то останется только грязь, серая тоска, недоделка как национальный обычай и художественный прием, сумрак как единственное время дня, года и жизни.
Вот мы и видим маршрутное такси, стоящее перед уже скорым отправлением на краю торговой площади сравнительно небольшого, но и немаленького подмосковного населенного пункта.
Описывать ли эту площадь? Описывать? Ладно, о’кей. Итак: справа прекрасный храм, обновленный в последние благословенные годы высококачественными финскими красками на деньги состоятельных прихожан, живущих в недостроенных коттеджах под ключ. Слева — мини-маркет, прежде носивший простое, но красивое имя «сельпо», а теперь обложенный снаружи искусственным облицовочным камнем из еврокартона и имеющий внутри ассортимент, какого не было в обкомовском распределителе. Между этими памятниками эпох и прежде всего нашей великой эпохи воссоединения стилей расположились стеклянные ларьки с чем угодно и машины-такси волжского и узбекского производства. Таксисты коллективно курят в ожидании заветного, единственного, выгодного пассажира — прочим же отказывают. Вокруг таксистов с таким же озабоченным видом бегают местные собаки, тоже не зарабатывающие по мелочам, а живущие большою мечтой.
И всё это — грязное, заляпанное бурыми брызгами родной земли до самого верха, безнадежное, несколько косоватое, с щелями, заклеенное газетами изнутри, покрашенное невыносимой салатовой, падла, краской!..
Господи, за что же это нам? Чем провинились мы пред Тобою, что судил нам жить среди нас же, в изуродованном нами же отчаянном мире распада, в неустройстве и безобразии нашем же…
А тем и провинились, козлы. Работать надо, поняли, нет? Ну и все, весь базар, зачехлили тему.
А кто же набил тем временем эту маршрутку до неположенных четырнадцати, а потом и до невообразимых шестнадцати человек? Кем там представлены москвичи и гости столицы и области, из кого мы наберем персонажей нашего рассказа?
Извольте.
Водитель, приезжий славянин Владимир. Права всех категорий, за рулем сутками, потому что надо быстро заработать и отослать через банк, отстояв полдня в очереди, почти все туда, домой, где свобода, независимость и никакой работы, где маманя с сестрами и вся, в общем, известная любому мелодрама — ну в газетах каждый день пишут. Автомобиль «газель» в его пассажирском варианте ненавидим Владимиром отчаянно, потому что, сука, ломается все время и лишает заработка. Пассажиров Владимир тоже не любит, потому что среди них встречаются такие — злее духов, да и сами духи тоже встречаются. Еще Владимир ненавидит свою независимую власть, всех черных и ментов, конечно, но не всех, а только беспредельничающих. Он курит в водительское, всегда наполовину открытое окно — поводок порвался, и стекло застряло.
Едкий курительный дым ползет слоями наружу, приемник, подвешенный для удобства к рваному потолку кабины, поет про братву, а Владимир смотрит куда-то в сторону, прищурившись. И если зайти сбоку и напороться на его взгляд, то сразу поймешь, где он служил действительную и кем.
После водителя назовем дам, сидящих в салоне транспортного средства. Ледиз, как говорится, фёрст.
Вот две женщины Нина и Лида, занявшие переднее сиденье, спинами к предстоящему движению. Приехали они в столичные края из братской бывшей республики, ныне деспотии. Работают они… Ну, в общем, нельзя сказать, что эта работа им не нравится. Вопреки распространенному гуманистическому мнению этой работой женщины (редко, но и мужчины тоже) занимаются не только из крайней нужды и беспросветности, с отвращением и муками, но и по природной, не скажем душевной, склонности. Потому что из нужды можно торговать на вещевом рынке, сидеть со старухами, мыть подъезды, а можно и по-другому определиться, на работу тоже физическую, но совершенно другого рода. Которая подходит некоторым как по внешним данным — что не в первую очередь, так и по темпераменту — почти в ста из ста. А отсутствие его, темперамента неутолимого, никакими красками и одеждами, даже чисто турецкими, а не поддельными китайскими, не скроешь. Потому что одежда, сами понимаете, дело временное, краска тоже до первого пота, а желание — оно либо есть, либо нет, причем неплохо, чтобы было оно все рабочее время.
В общем, Нина с Лидой приезжали в пригород как бы на работу вахтенным методом, поскольку здесь был большой неудовлетворенный спрос в лице строительных рабочих, занятых возведением коттеджей под ключ и сопутствующего торгово-развлекательного центра «Торгово-развлекательный посад» в древнерусском лабазном стиле и со всеми топовыми брендами мирового рынка. Женщины отработали подряд две смены, считай, и сейчас, надо признать, ноги у них слегка трясутся и вся кожа дергается — хорошо, ничего не заметно в сидячем положении.
На других обитых клочьями искусственной кожикирзы лавках, как стоящих поперек салона, так и вдоль правого борта, тесно расселись именно упомянутые строители, собравшиеся в город с целью уже описанной отправки через банк денег семьям и вообще в ежемесячный выходной погулять. Хотя, конечно, такие прогулки могут кончиться плохо — ладно, если мальчишки босоголовые налетят и убежать успеешь, а можно ведь и в обезьяннике насидеться, покуда хозяин выкуп не привезет, от ментов не убежишь… Но и никогда не гулять тоже обидно, разве не люди они совсем? И вот сидят в маршрутке, не глядя на этих женщин, на которых теперь смотреть стыдно, Насрулло, Магомет, Илья, Роберт Месропович, еще один Магомет из бывшего города Ленинабад, Реваз, Руслан, Аслан, Рамазан и еще один мужчина, его не видно за спинами. Вот они сидят в маршрутке, готовые ко всему. Хоть к поголовной проверке регистрации по две тысячи с человека; хоть к налету пацанов с бейсбольными битами, с битами — это круто, как америкосы, не то что раньше с заточками и арматурой; хоть к депортации в двадцать четыре часа с таможенным выпарыванием из подкладок всего накопленного…
Кто же еще есть в машине «газель» типа микроавтобус? Ну кроме перечисленных гостей столицы и окрестностей, нелегальных иммигрантов, топчущих нашу священную землю, поливающих ее своим потом, и трудовым, и любовным, а иногда и кровью — вместо нас… Собственно, местных всего только три человека. Давно натурализовавшийся, еще в качестве зоотехника существовавшего здесь некогда совхоза, Владас Егорович Полушкинас, совершеннейшая ныне пьянь рваная, без смысла и цели передвигающаяся с место на место в северо-западных окрестностях Москвы. То есть это неправильно: со смыслом и целью, потому что всегда как-то так получается, что гденибудь ему да нальют. И он там и заснет, а как только проснется, так тут же едет на поиски нового целебного источника — и ведь находит! И денег с него почемуто никто не берет за проезд, даже недобрый водитель Владимир. В смысле, чего возьмешь с такого алконавта, тем более он чухна. Второй неопределенного статуса человек в маршрутке — здешний, поселковый подросток-юноша, имя которого нам неизвестно, да, собственно, и не имеет значения. Обычный подросток лет двадцати двух — в широких штанах, узкой куртке, бейсбольном картузе и с наушником, точнее, внутриушником, из которого громким шепотом раздается модная музыка на грубые слова. Откуда появляются такие подростки по всей стране, включая самые экономически проблемные ее области и края, — с навороченными мобилами, МР3-плеер плеерами, в дорогой некрасивой одежде? Кто ж знает. Как-то возникла новая порода, у них даже прыщей почти нет. Надежда страны. Цвет общества. Видеть их противно, но, надо отдать им должное, — они живые и еще долго будут живыми, а это большое дело, быть живым… Третьим же дополнительным к нездешним людям персонажем едет старушка Татьяна Ивановна, обычная старушка из коренных жителей, чем живет — неизвестно, у нее одна пенсия и дом без газа, но каждый день ездит в город, где имеет какой-то интерес возле станции метро «Улица 1905 года». И с этого интереса даже опохмеляет иногда внука Игоря, который в данный момент как раз стоит с таксистами, хотя сам никакого отношения к такси не имеет.
Все, поехали. Дернулись, выпустили дополнительно к сигаретному, исходящему от Владимира, автомобильный дым от газовского мотора, тяжело вывернули на дорогу, расталкивая наглые иномарки и жигулевскую пузатую мелочь, — и рванули.
Знаете ли вы, как ездят подмосковные маршрутки? Нет, вы не знаете, как ездят подмосковные, да и московские маршрутки, да и вообще «газели», да и все, кто ездит по дорогам нашей любимой страны, вечно поминаемым бесталанными ораторами наряду с дураками, причем цитата приписывается иногда Ломоносову, но чаще, натурально, Пушкину… Если бы вы по-настоящему узнали, каково ездить по нашим дорогам, то уже на месте вашего ДТП, на смятом ограждении, висел бы сейчас пыльный венок, вот что я вам скажу. А покуда вы живы, не считайте себя опытным российским ездоком — постигнуть эту науку при жизни невозможно.
Вот едет наша маршрутка, обгоняя справа, по обочине, сверху и под землей все, что можно обогнать, включая не виданное нигде в мире, только на дорогах ближнего Подмосковья, чудо — месяц не мытый «мазерати»… Вот едет она, подрезая и будучи подрезаемой, уходя в занос и виляя тупым, грязным до крыши задом, протискиваясь в щель между двумя такими же, пересекая две сплошных, три сплошных, все на свете сплошные… Вот дремлют в салоне женщины как бы легкого, а на самом деле совсем нелегкого поведения… Вот клюют носами гастарбайтеры, совершенно незаслуженно получившие в России это немецкое общее прозвище вместо своих отдельных тюркских и других восточных имен, какие уж гастарбайтеры стали бы так жить… Вот сваливается на пол и продолжает там наслаждаться жизнью натурализовавшийся до полной нечувствительности к окружающему прибалтийский выходец… Вот трясет головой под шуршащую в ушах музыку подросток, наше будущее… Вот старушка Татьяна Ивановна одна бдительно смотрит в набегающую даль…
Одна, потому что давно уже, минуты три, как задремал и переутомившийся в погоне за сверхурочным заработком водитель Владимир, так что маршрутка едет сама по себе, потом выезжает на встречную, потом въезжает в КамАЗ, потом загорается, потом всё.
Шестеро на месте, четверо до приезда скорой, остальные в больницах — некоторые не приходя, а другие придя и помучившись. Кошмар.
Совершенно не собирался автор описывать такой страшный случай, а что сделаешь, если водители на маршрутках пашут по четырнадцать часов, принося прибыль хозяевам и стремясь заработать как можно больше.
Однако тут не в самом случае, о котором вы, несомненно, слышали в телевизионных новостях, дело.
А дело в том, куда они все попали после смерти.
Они же все до единого верили в загробную жизнь, по разным описаниям представлявшуюся им разной, но верили! Даже подросток, который чего-то такое слышал про реинкарнацию и повелся на это. Не говоря уж о приезжих правоверных рабочих, старушке Татьяне Ивановне и грешных женщинах, которые, осознавая свои грехи, верили особенно сильно. А спавший на полу пьяный бывший зоотехник вообще когда-то был католиком и тайком ездил из своего совхоза к исповеди, еле нашел храм где-то в районе Кировской…
Но надо учесть, что люди они все были простые, как правильно верить, не знали, поэтому попали все вместе просто туда, куда хотели.
Там Насрулло снова стал работать инспектором в районном отделе народного образования.
Там один Магомет пошел сборщиком на свой завод строительного оборудования, а другой — товароведом в свой магазин «Лаки, краски, хозтовары», и больше они уже не видались никогда.
Там Роберту Месроповичу светит статья за частное предпринимательство, Илья сидит в глухом отказе, а Реваз, Руслан, Аслан, Рамазан и еще один мужчина сидят на корточках у стены городской автобусной станции — просто так, через час придет автобус из областного центра, все уважаемые люди пойдут в хинкальную кушать.
Там Татьяна Ивановна служит сестрой-хозяйкой в профилактории райисполкома, Нина работает старшей пионервожатой, а Лида учится в десятом и гуляет с другом брата.
Там зоотехник Полушкинас рискует строгим партийным выговором, пробираясь от Кировской по переулкам к исповеди.
Там Владимир воюет в десанте, и наколка «Кандагар 86» еще свежа на его плече.
Там без крестов осыпается храм,
утром в сельпо завезли пристипому,
дембелю редко, но пишут из дому — все еще живы,
хотя уже там…
В сущности, ничего такого особенного, мистического или даже просто фантастического в этом рассказе нет.
Маршрутки, должен я вам сказать, бьются все время.
А страну — ту, большую, которой нет и никогда уже не будет, — очень жалко. Райкомов и даже районо не жалко, а страны не хватает. Это же надо! Все у нас не как у людей, у всех жизнь после смерти еще впереди, а у нас уже прошла.
Другое дело, рай то был или ад, тут мнения расходятся. По этому вопросу у нас нет общественного согласия и примирения, консенсуса нет, товарищи.
Да никогда, скорей всего, и не будет. Поскольку не любим мы друг друга, ни ближнего своего, единокровного, ни дальнего, приезжего — никого.
В общем, господа, все это чрезвычайно огорчительно. И если кто хочет в этом месте прослезиться, то и автор с ним. Где нет ни болезни, ни печали, ни вздоха…
Заграница.
Умеренно откровенный рассказ
Боюсь, вы плохо представляете себе, что такое тридцать лет.
Например, тридцать лет назад у нас (имеются в виду автор этого рассказа и вы) был самый что ни на есть развитой социализм. Ну-ка, вспомните… Вот то-то и оно — никак. Даже если вы тогда уже присутствовали в этом мире (чем отличаетесь от едва ли не большинства ныне живущих), вспомнить все как следует, в подробностях и ощущениях, не удастся. Потому что давно это было, сгладилось, выцвело, как старое, неведомо зачем висящее зимой и летом на вешалке в прихожей пальто, сохранившее природный цвет только под воротником.
А через тридцать лет вперед будет вообще такое, что представить себе можно, но не хочется. Ну, допустим, мобилы будут передавать не голоса, а людей куда следует. То есть раздается звонок, вызывает приятель — и вы немедленно превращаетесь в набор электрических сигналов, сигналы переносятся в пространстве радиоволнами, потом на месте из сигналов опять складываетесь вы и беседуете с приятелем лично. В строгом смысле слова: вызвали, вот и явились. Хорошенькая перспектива? И, заметьте, вполне логичное развитие существующих тенденций. Мы ведь и сейчас с нашими мобильниками уже не вполне принадлежим себе. В любом месте нас достать можно, а оставить сотовый хотя бы на пять минут и пойти без него туда, куда и президент пешком ходит, тревожно как-то — вдруг позвонят по еще более серьезному делу…
Впрочем, чепуха все это. А суть в том, что герои нашего рассказа, точнее, героиня и герой женаты тридцать лет. Страшное дело. Целая жизнь прошла, говоря банально.
Вот шли они когда-то по городу в ранних, дымноголубых сумерках. Старые, еще не подверженные быстрым строительным переменам городские пейзажи окружали их незаметным уютом, а они держались за руки и разговаривали о чем попало, не замечая дороги, окутывая друг друга словами, рассказывая друг другу всю предыдущую жизнь, которая теперь, через тридцать лет, оказалась короче, чем та, что за нею последовала. И обязательно он, крепко и осторожно сжимая ее руку, гладил пальцем ее ладонь такими круговыми движениями, будто играл с ребенком в игру «сорока кашу варила». Не прекращая говорить, спеша укрыть ее со всех сторон своими словами, он переливал в нее свою жизнь, какую помнил. И она, еле дождавшись своей очереди, отвечала тем же. И слова, изливавшиеся из нее, смешивались с его словами, и все это вместе окружало их, и они были в этих словах с ног до головы…
Так продолжалось, пока они не приходили в свое тогдашнее тесное жилье и своими телами не начинали, наконец, совершать то, что до этого пытались сделать на улице словами.
Некоторые, конечно, скажут, что это примитивное понимание любви как соединения тел и только. Мы же с этими некоторыми не согласимся, потому что считаем соединение тел необходимым условием соединения душ — скажите на милость, как соединятся души, если тела врозь? Душам ведь в таком случае придется для соединения покинуть приданные им тела. Придется вылететь и слиться где-нибудь в нейтральном пространстве, верно? Мы не возражаем, такое возможно, но, уж как хотите, только после прекращения земной жизни.
Слияние тел происходило в различных местах их квартирки, а также во многих временных пристанищах, куда они попадали вдвоем для законного, уже семейного отдыха — в туристических гостиницах дружественных стран народной демократии, в профсоюзных пансионатах курортных мест необъятной родины и в комнатах, которые они иногда снимали дикарями на тех же курортах. Дома, например, у них хорошо получалось
стоя в тесной ванной, под душем, дополнительно соединявшим их, мокрых от всего сразу;
лежа на одной из узких кушеток, пригодных по ширине только для двухслойного расположения, а по ночам использовавшихся для одиночного сна — общей широкой кровати у них еще не было;
пристроившись на маленьком письменном столе, томно трещавшем под ее тогдашним небольшим весом и его тогдашним большим напором;
а также как получалось в других первых попавшихся закоулках, на ненадежных опорах и просто на полу, куда по летнему жаркому времени или из опасения сломать мебель стаскивали вдвоем тонкий матрас и простынку…
А в гостинице, пансионате и чужой комнате, снятой на пару недель у сухумской или адлерской суровой дамы, они начинали пребывание с того, что с несколько похабными, надо признать, смешками «пробовали кровать». Стоило им остаться вдвоем, как они мгновенно запирали дверь и, потные, пыльные с дороги, быстро-быстро стянув с себя одежду, рушились поперек хозяйкиного панцирного ложа, или профсоюзной сыроватой постели, или двуспальной болгарской соцлагерной роскоши… Как правило, и первое, и второе, и третье оказывалось непригодным для любовного использования — тряским, хлипким и издающим громкий, недвусмысленно ритмичный лязг или скрип, внятный соседям. Так что и тут в конце концов сердца и прочие органы успокаивались на полу, на стянутом туда матрасе и кое-как брошенной простыне. Естественно, называлось это с непритязательным юмором половой жизнью.
Ею они и жили довольно долго, лет семь, и очень счастливо, и часто их знакомые наблюдали завидную эту пару в разных концах города, бредущей, держась за руки, туда, куда ничего не видевшие от счастья глаза глядели.
А потом началась собственно жизнь.
Жизнь, как всем известно, состоит из разочарований, которые, постепенно накапливаясь, в конце концов поглощают все составляющие жизни, чем, собственно, она и завершается. То есть жизнь есть последовательный переход от очарования к разочарованию, не так ли? Ну ладно.
И у наших влюбленных все именно так и произошло. Понемногу, как бывало со многими и до них, они разочаровались друг в друге. Выразилось это общее разочарование в частных: они разочаровались и в прогулках за ручку, и в разговорах, и, как результат, в слияниях тел — в смысле, именно их вместе взятых тел, что не мешало каждому в отдельности испытывать неполноту своего тела и различными способами с нею справляться. Собственно, способы это известные, и их всего два: воздержание и измена, так что выбор небольшой. Она пошла по первому пути и пришла к нездоровой полноте и горькому отчаянию. Он, что, увы, более распространено среди мужчин, пошел по второму и скоро пришел к отчаянию не менее горькому, да к тому же и ее совсем расстроил.
И жизни их было еще двадцать три года, и стала их жизнь невыносима, и уж не вспоминали они, что были когда-то одним телом и единой душою, но оставались жить, потому что еще не исчерпались положенные им от Создателя годы.
Да и деваться друг от друга было некуда.
Грустно, доложу я вам, господа, грустно. Уж так грустно, что и сил нет.
Как вдруг…
Без такого «вдруг» не может быть, конечно, рассказа, поэтому «вдруг» тут и появилось. А также еще и потому, что был у них сын, возникший в первые годы безоглядной любви и с тех пор сильно выросший в системного администратора одной приличной фирмы. Фирма эта открыла недавно, когда все стали открывать, филиал в сопредельном нашей родине государстве, которое прежде тоже было нашей родиной, но стало самостоятельным еще раньше, чем упомянутый сын, и теперь там крутятся большие деньги…
Да, все изменилось. Была большая, но уютная, нелепая, но привычная, бестолковая, но спокойная страна — теперь черт его знает что, злобные и подозрительные соседи, как в поганой коммуналке. Была прекрасная, полная любви и сочувствия семья — теперь есть старик и старуха, раздраженные и вздорные, да отдельно от них молодой человек, про которого вообще ничего толком сказать нельзя, потому что он так же непонятен, как любимые им компьютеры. Снимает в столице самостоятельного государства небольшую, но приличную квартиру в центре, живет в ней один, весь день проводит, пялясь в экран, а приходит с работы — и снова к экрану… Вот такие мысли у наших стариков о себе самих, сыне и о действительности вообще. Автор не во всем с ними согласен, в частности, не так уж он жалеет об исчезнувшей в волнах поразительного времени стране, потому что была она, в сущности, довольно противным местом его постоянного жительства. Но кое в чем и согласен. Вот, в частности, насчет уюта: исчез он, что правда, то правда, исчез вместе со спокойствием и другими составляющими удобного существования, особенно важными как раз для стариков. Э-хе-хе… Да что поделаешь. Зато свобода, блин, свобода без конца и краю, без пощады и перерыва. Свобода. Ну пока свобода, а там видно будет. Выжить бы.
Да, так вот: вдруг сын позвал родителей в гости. Ни с того ни с сего. И даже прислал им дорогим переводом денег на билеты и другие расходы. С ума сойти, целых пятьсот долларов США, выданных новенькими бумажками старику в почтовой конторе. Как раз на два билета поездом, и еще остается чуть ли не двести долларов, представляете? А сына действительно уже год не видели, да и вообще проехаться, а? Неплохо. Тем более что простых купейных билетов в кассе не оказалось, туда, где теперь такие бешеные бабки крутятся, народ едет, как сумасшедший, и пришлось брать СИ, купе на двоих. Старик даже как-то ожил, сделался важным и гордым, покупая эти билеты, давно он таких излишеств себе не позволял, да и не хотелось уже. А теперь вот поедут, как приличные люди, и все равно почти три тысячи еще останется.
Купили билеты, уложили кое-что в сумку на колесиках — ну, бельишко, стариковскую бритву, старухин крем от затекания рук, килограмм пастилы, которую сын с детства очень любит, а есть ли она там, в соседней столице, неизвестно, оделись на всякий случай не слишком тепло, но всепогодно… И поехали.
Поезд вышел под конец дня, набрал ход — мимо свалок, цехов, труб, пустырей, железных гаражей, разрисованных цветными червяками бетонных заборов — и понесся на закат, меняющий на глазах цвет от красно-золотого к сизо-фиолетовому, как раскаленный металл в старых телепередачах про передовиков труда.
Покачивался и скрипел отслуживший свое, когдато роскошный вагон.
Пыль от плюшевых диванов и положенных поверх постелей шерстяных одеял плясала в быстро убывающем свете.
Само зажглось желтое электричество.
Недопитый чай плескался в стаканах, тихо и приятно брякающих о подстаканники.
Ночь неслась мимо окон длинными колышущимися клочьями.
И уют, потерявшийся из прочей жизни уют, согревал старых людей.
Посредине ночи предполагалась невообразимая в нормальные времена граница. Соответственно, должно было исполнить все приличествующие ритуалы — заполнить какие-то маленькие бумажки, в которые никак не помещаются ответы на строгие вопросы, вытерпеть долгую стоянку с закрытым туалетом, подвергнуться пограничному и таможенному контролям. Ночь ожидалась, таким образом, бессонная, старики и так-то спят плохо, а уж если среди ночи разбудят, так точно до самого утра потом промаются… Поэтому, да и вообще устав от сборов и предотъездной нервотрепки, легли пораньше, часов в девять.
Она лежала, глядя в разноцветную от заоконных огней тьму купе и не вытирая слез, которые катились из наружных уголков широко открытых глаз по уже сплошь мокрым щекам на подушку. Ей было жалко себя, так незаслуженно наказанную одиночеством; ей было жалко и старика, так глупо и безоглядно изломавшего — ей казалось, что он один изломал, — все хорошее. А хорошего было много, много, много… И она повторяла про себя это «много, много, много», и плакала все сильнее, но совершенно беззвучно.
Он лежал, глядя в белую тьму наволочки, и ему было трудно дышать, потому что он уткнулся носом в эту грубо накрахмаленную наволочку, но он так и лежал на животе, надеясь, что в этом положении уснет быстрее. Как глупо все вышло, думал старик, если бы тогда она хотя бы чуть-чуть постаралась, я бы остановился, и все наладилось бы… И он верил, что так бы и было, верил, что его можно было остановить, и злился на прошлое, отчего в сердце делалось пусто и оно начинало дергаться и прыгать.
Потом они уснули — она немного раньше — и проснулись минут через двадцать — одновременно.
И, проснувшись, они забыли, что прошло тридцать лет.
Что уж тому причиной, бог его знает, — то ли теснота купе, то ли временность этого обиталища, то ли густое тепло, устроенное старательной сверх меры проводницей… Или, может, страх от того, что скоро будет граница, колол их, как слабые электрические разряды колют и дергают тело, возбуждая в нем усталую жизнь? В общем, автору не известны причины странного физиологического явления, которое произошло ночью в седьмом вагоне поезда номер три.
Они забыли, что прошло тридцать лет.
Она забыла, что ее мучает лишний вес и соответствующая весу одышка.
Он забыл, что уже давно даже не смотрит вообще на женщин, а если и смотрит, то с доброжелательным интересом, не более, как смотрит, например, на все то новое, что окружает с каждым днем все теснее их старую жизнь, — на блестящие машины, многоэтажные дома и быстро сменяющие друг друга магазины.
Они забыли обиды, раздражение, усталость и неловкость, которую уже давно оба испытывали, если случайно, выйдя ночью на кухню по бессонным своим делам, заставали там другого неодетым.
Они забыли, что прошла любовь, и любовь воспользовалась их забывчивостью.
Узкая вагонная лавка скрипела под ее большим весом и его совсем небольшим, но неостановимым напором, и им, как когда-то очень давно, казалось, что скрип этот слушают завистливые соседи.
— Придут пограничники, — громко, отвыкнув от ночного шепота, шептала она, — мы не успеем.
— Успеем, — тихо, еле находя силы разжать рот, хрипел он, — ус-пе-ем.
Они успели и лежали в темноте, прорезаемой не то цветными огнями из-за окна, не то цветными кругами, которые плыли перед глазами от усталости. Оба ни о чем не думали и даже ничего не чувствовали, просто лежали, как пустые оболочки людей, а души их кружились, обнявшись, в тесноте купе, будто репетировали будущее вечное соединение вне тел.
Потом пришел пограничник, впустил разрушительно яркое электричество, полистал предусмотрительно выложенные на столик паспорта, приложил руку к полицайскому картузу и, любезно щелкнув выключателем, ушел. Потом пришла таможенная дама в пилотке, высоко сидевшей на большой желтой прическе, спросила, сколько у «хоспод» багажа, и, выходя, тоже предупредительно погасила потолочную лампу.
А когда серый с солнечными прожилками рассвет уже вползал под опущенную клеенчатую штору, старики повторили все полностью, с начала и до самого конца, и она даже почти не задохнулась, а у него руки дрожали и кожа судорожно передергивалась точно так же, как раньше.
Утром они шли по перрону, вдвоем таща сумку на колесиках, и сын, вырвавшись из подземного перехода, спешил им навстречу, проталкиваясь в толпе. И они оба заметили, что сын косолапит почти так, как косолапил, только начав ходить, и торопится так, будто пересекает на пухлых и неуверенных ногах пространство от кроватки до стола, за край которого сейчас схватится, чтобы не упасть…
А сын увидел двух стариков, сухонького и невысокого — куда делся рост, рост-то куда делся, подумал сын — деда с редкими и ломкими седыми волосами, сквозь которые просвечивала желтая, обтягивающая череп кожа, и толстую старуху — двигается мало, подумал сын, ей надо больше двигаться — с тяжелой, шаркающей походкой…
— Заграница, — тихо пробормотал старик, с усмешкой оглядываясь по сторонам и читая надписи на понятном, но все же чужом языке.
— Что? — не расслышала старуха. — Что ты сказал?
— Заграница, — повторил старик, — за границей мы, понимаешь? Через границу переехали в другую жизнь.
Старуха кивнула невнимательно, не поняв, видимо, что имелось в виду.
И они поспешили навстречу своему начинающему ходить сыну, чтобы подхватить его, пока он не ударился о какой-нибудь угол.
Суицид.
Грустный рассказ без развязки
Самое это последнее дело — когда писатель пишет про писателя. Вот, допустим, пожарные в своей пожарной казарме начнут бросать окурки куда попало и разводить открытый огонь, а потом примутся тушить закономерно занявшееся со всех углов служебное помещение — ну, и куда это годится? Им по вызову надо ехать, а они у себя таскают тяжелые плоские шланги и суетятся в космонавтских костюмах из угловатого, как жесть, брезента… Самообслуживание даже в столовой ушло в далекое и безвозвратное прошлое. И вместе с ним скрылись исповедальность, копание в собственной психологии, душевные откровения и публичные нравственные терзания, составлявшие лучшую и талантливейшую часть литературы тех проклятых, но уютных времен. Теперь, ежели ты писатель, то подай сюжет, сюжет, нах, подай. И сферу какую-нибудь жизни — актуальную, популярную, но малоизвестную — изобрази в подробностях, например нравы некрофилов, обосновавшихся в хэдхантерской компании, или латентно гетеросексуальных копирайтеров, подсевших на грибы. И язык примени доступный народу, ну амбивалентный, что ли, или еще какой. И тогда читатель тебя примет, сделает тебе лучшие продажи месяца, а то и года. И критик глубоко разберет твой замысел, не оставив от него камня на камне. И германский сумрачный гений призовет тебя на конференцию славистов по новым проблемам новой литературы в новой России. И будешь ты в полном шоколаде по заслугам, прочие же пассажиры, как теперь называют приличных, но скучных людей, будут отдыхать.
А самообслуживание оставь пубертатным распущенным подросткам — они сами это так называют.
Однако ж есть уроды, навсегда пришибленные некогда великими, но уже давно развенчанными романами, которые по-прежнему все пишут и пишут про своего брата, литературного отщепенца. Поскольку, оправдываются они, ни про кого, кроме себя, не знают достоверно тонкостей внутренней жизни. Ну как Флобер: мол, Эмма — это я. Или все же Стендаль? Ну черт их знает, не важно. Факт тот, что никому, нах, эта их внутренняя жизнь, кроме гастроэнтерологов, не нужна, а они все стараются.
Вот и автор принадлежит к этому вымирающему, но упертому племени.
Так что — пожалуйста, предлагаем вашему вниманию, господа, рассказ про писателя.
Один писатель, назовем его Гончаров, только не тот, а совершенно другой, ныне живущий Гончаров, находился за границею в творческой поездке. Поездка эта представляла собой чес по небольшим городкам одной европейской страны, где скопилось много русскоязычного народу в основном еврейской национальности. Объяснялась такая концентрация бывших советских интеллигентов чувством вины, которое некогда охватило всю страну их нынешнего ПМЖ. Это чувство вины послужило основанием для того, чтобы налогоплательщики провинившейся страны стали охотно финансировать социальное существование всех евреев и членов их семей, каковые пожелают жить среди иностранцев, в чистоте и весьма сдержанном достатке, тоскуя по журналу «Новый мир» за тысяча девятьсот семьдесят шестой год и прочей русской культуре, вернее, духовности. Ну от тоски они и пригласили писателя Гончарова приехать к ним за их небогатый счет, почитать что-нибудь из своего нового романа «Обыкновенная история» — не того, конечно, а тоже совершенно другого, про который недавно даже критик Тигран Омельченко сочувственно высказался. Читал Гончаров в холодноватых социальных помещениях общинно-культурного назначения примерно минут по сорок, до легкой хрипоты, а потом отвечал на вопросы — типа, почему же у вас там опять проблемы со свободой слова, а в подъездах, говорят, как не было горшков с цветами, так и нет. И за это ему оплачивали двухзвездную, как лейтенант, гостиницу и еще после каждого чтения давали немного евро (называя их, как следует, ойро) в узких конвертах — сколько смогли собрать с двадцати, а то и всех тридцати слушателей. Зато, надо признать, слушателей внимательных и тонко понимающих гончаровскую стилистику, непрямые метафоры и контаминации.
Более того: пару раз на слушаниях присутствовали даже аборигены в виде профессоров местных университетов. И вот один такой ученый, хрен моченый, встает и задает вопрос на правильном русском языке с приятным акцентом. «Господин Гончаров (а Гончаров, надо признать, от „господина“ до сих пор всякий раз вздрагивает), — обращается профессор, — как вы считаете, выполняет ли… то есть исполняет ли ваше творчество ту роль, точнее, миссию, которую всегда исполняла… то есть выполняла русская литература? Я имею в виду роль нравственного ориентира, точнее, морального эталона в том смысле, что призывает ли она русский народ к добру, справедливости и красоте чувств во имя традиций Достоевского и Чехова, или вы считаете, что в новой России эта роль литературы не востребована?»
Так и спросил, зараза. Можно подумать, без него мало неприятностей.
Гончаров покашлял, снял очки, протер их, наблюдая тем временем аудиторию и глупого профессора в некотором тумане, и ответил довольно складно, но уклончиво. Мол, конечно, традиции великие, и мы всемерно, сколько есть сил и таланта… Но, с другой стороны, время не стоит на месте, меняется реальность, читатель пошел совсем другой, массовая культура подпирает, и надо думать о сюжете, нах, об увлекательности, знаете ли, и против времени не попрешь, понимаете ли, уважаемый профессор? Понял, нет, чмо? Тут народ зашумел, встреча кончилась, подошли трое за автографами, которые просили поставить на старых гончаровских книжках, вывезенных из Союза с теми еще библиотеками — в общем, обошлось.
Вечером Гончаров ужинал с принимающей стороной в лице одного бывшего журналиста ленинградской молодежки, бывшей редакторши ташкентской киностудии и ее мужа, программиста-системщика. Платил за большие лангеты и пиво программист, неплохо устроенный и непрерывно это демонстрировавший — например, выхватыванием счета из рук Гончарова. Поужинали симпатично, под громогласие местных людей, но душевно, повспоминали проклятые, повторимся, но уютные времена.
Ну-с, а утром писатель Гончаров проснулся рано, позавтракал гостиничным скучным завтраком и вышел пройтись. Дошел до набережной, остановился на самом ее краю под холодным североевропейским ветром, стал любоваться зазубренными шпилями соборов на противоположном близком берегу. Соборы казались выросшими, проломив асфальт, из-под земли, словно не водящиеся здесь кактусы. Стал он также смотреть на здоровенных речных чаек, носившихся повсюду и садившихся с дерзким видом на сырые плитки мостовой, стал слушать их отвратительные крики. Внимательно смотрел на маленький теплоход, суетливо просквозивший по сизой воде куда-то за поворот реки, смотрел, пока видно было…
И думал о том, что неплохо было бы вернуться в гостиницу, подняться в жаркий тесный номер, раздеться, лечь в кровать под тонкое, но теплое отельное одеяло, принять все снотворные, которые привез с собой, и заснуть навсегда. Вот хлопот было бы бедным евреям! С не понимающими русской души властями объясняться, тело отправлять… Жалко людей. А то просто найти веревку и в узком сортире приладиться с унитаза. Нет, рухнет картонный потолок, один конфуз и, опять же, объяснения…
Почему, ну почему же так все получилось, думал писатель, почему? Ведь старался, мучился, считал делом жизни, Богу молился, чтобы дал сил и умения, плакал, было дело, над заправленным в машинку листом, когда эти чертовы компьютеры еще не полезли изо всех щелей! Ах ты, Господи, Боже мой… Что же теперь-то делать, а? Поздно, поздно, прожита жизнь, расползлись книги из-под рук, как тараканы из-под кухонной раковины, и новые будут такими же, если будут. Достоевский, говорите? Да отстаньте вы от меня, дайте помереть спокойно, не имею отношения к затронутой теме, простите, господа, скверно себя чувствую, пойду полежу…
Сизая, густая, ледяная вода текла у его ног. Он представил себе, как мгновенно промокает и прилипает к телу одежда, обхватывает жгучим компрессом, всплывают и закрывают лицо полы пиджака…
Чайки орали все более непотребно, на минуту ему показалось, что желаемое уже произошло и это душа его отвратительная так орет, отправляясь, куда ей положено.
«Да, — произнес писатель Гончаров довольно громко, пользуясь пребыванием в нерусской языковой среде, — херово все. А что делать? Жить-то надо».
Случайный прохожий в клеенчатой куртке, ведший за руль тяжелогруженый велосипед, шарахнулся от полоумного русского, говорящего с самим собой.
А Гончаров бросил окурок в чистую воду и пошел в гостиницу — собирать вещи, поскольку минут через сорок должен был заехать программист и отвезти его в аэропорт к аэрофлотовскому рейсу в Москву.
Пронесло. И вы эти мысли бросьте. Жить-то надо, это Гончаров правильно сказал. Писатель все же.
2007