Дачу кончили строить осенью. А в начале декабря приехала здоровенная трехтонка, красноармейцы быстро сгрузили и принялись вносить мебель. Очень ловко у них получалось. Сначала на верхний этаж внесли новенькие панцирные сетки, а спинки оставили на террасе. Спинки были коричневые, в разводах, шары никелированные. Колька, конечно, приспособился и одни шар свернул. Но красноармеец заметил и Кольке — молча — так свистнул по затылку, что ловить Кольку пришлось… Потом занесли и спинки, потом шифоньер, зеркало от него отдельно тащил один, самый здоровый, широко распялив руки. А наверху это зеркало, наверное, снова вставили в дверь шифоньера и закрепили специальными лапками — когда-то в московской Мишкиной квартире тоже был такой шкаф. Потом тащили стулья, чемоданы с выступающими ребрами и какие-то ящики с ручками по бокам. Потом в одно мгновенье внесли разобранный круглый стол. Полукруглые доски вносили над головой за торчащие из них направляющие рейки, и это было похоже на то, как несут портреты вождей. Из перевернутых стульев по дороге выпадали сиденья… Шкафы со стеклянными дверями, предназначенные для книг, были неподъемно тяжелы. Штук сорок стопок самих книг, связанных мохнатыми веревками, перекидали по цепочке. Внесли тяжеленные кресла, кожаные, обитые часто гвоздями с медными шляпками в виде цветка, следом пронесли и вовсе чудную штуку — здоровый красный абажур на высокой точеной ноге. И, наконец, пыхтя и приседая под лямками, втащили рояль с длинным хвостом — как во дворце юных пионеров, где Мишка был еще совсем недавно, прошлой зимой.

Все это время ребята из деревни и даже со станции, в полном составе и, конечно, Мишка с Колькой среди всех, вертелись вокруг, Колька же даже и на террасу влез, откуда и был вышиблен точно и хлестко — как «бабушка в окошке». А красноармейцы внесли с великими предосторожностями тумбу с деревянной сдвижной шторкой, за которой, по Мишкиному утверждению, наверняка скрывался ламповый радиоаппарат, принимающий хоть Берлин, хоть Мельбурн, хоть что, — потом побросали лямки и веревки в кузов и уехали, чуть не задевая бортами заборы, многие из которых выпятились, провисли на улицу.

Отродясь здесь не было дач, была обычная ближняя подмосковная деревня. Бабы в город молоко возили, мужики, когда удавалось от колхоза урвать день-другой, ходили в город же пилить и колоть дрова — в основном балованным замоскорецким вдовам. Мишка здесь жил с матерью, она была няней в доме отдыха завода «Красный штамповщик» — кто-то из прежних друзей отца получили для нее разрешение жить под Москвой и на работу пристроил.

А теперь здесь появилась дача. Вечером того же дня, как привезли мебель, приехал и хозяин — на простой «эмке», но с военным шофером, а сам в гражданском. Как артист — в высокой меховой шапке, в пальто с большущим меховым воротником, с палкой в сучках. Ручка у палки — голова козла из белой кости. С палкой, а не хромой, и не старый, так, пожилой, лет тридцать или сорок.

Хозяин стал приезжать на дачу каждый вечер, жить.

А Колька прямо присосался к даче. По-пластунски, как положено, полз через заснеженный бугор, перелезал — переваливался, как Сильвер — через новенький, еще светлый дощатый забор. Заходил на террасу, бродил по ней, сгребая валенками насыпавшийся за утро снег, качался в чудном кресле на полозьях, оставленном снаружи с самого начала, заглядывал в окна. Когда мотор «эмки» начинал гудеть в дальнем конце деревни, смывался, затаивался где-нибудь на участке за сосной. Хозяин входил, зажигал уже протянутое от станции электричество, садился ужинать. Еду привозил с собой — шофер вносил кастрюли, пакеты, высокую банку в матерчатом чехле на ремне. Колька расписал банку Мишке, Мишка сказал, что банка называется термос, в ней ничего не остывает. При отце у них тоже был термос, отец привез из какой-то командировки, брал с собой на охоту.

Хозяин грел еду сам, на мировой керосиновой плитке — Колька смотрел в окно. А шофер тем временем растапливал большую печь — ее сложили прямо в столовой, ни на что не похожую, огонь горел чуть ли не прямо на полу, отделенный от комнаты только невысокой железной решеточкой… Однажды хозяин Кольку поймал около окна. Ничем не сказал, только взял Кольку крепко за руку, отвел к калитке в заборе и, выведя с участка вон, калитку закрыл.

Мишка к даче не ходил. После школы сидел дома, третий раз дочитывал «Таинственный остров». Почему-то казалось Мишке обидным вертеться вокруг этой дачи — может, потому, что помнил, как приезжал с работы в Серебряный Бор отец на такой же, как хозяин дачи, «эмке» с бойцом-шофером. И может потому, что вспоминался отец. Мишка избегал даже и в сторону дачи смотреть — хотя ждал от нее многого.

И дождался.

Прибежал Колька, доложил: хозяин приехал не один. Вылез за ним следом из «эмки» высокий командир, по колькиному описанию петлиц — комдив, не меньше, в шинели до шпор, зашел вместе с хозяином в дом. Шофер вынес, кроме обычных кастрюль, одна на другой, и пакетов, еще две длинных бутылки с серебряными горлами и одну обычную с желтым вином. Мишка доклад выслушал и, сам не зная почему, вечером вместе с Колькой пошел шататься вокруг дачи. Ходили до восьми, пока свет из окон не стал совсем рыжим, а снег совсем синим. Потом пошли домой — Мишкину мать встречать с работы.

Всю ночь валил сильный снег. А утром двери дачи оказались крест-накрест забиты оторванными от забора досками, и у косяка была наклеена бумажка, а на ней печать. Тут Мишка и понял, что дача начала таинственную жизнь, которой он от нее ждал. Пора было действовать.

Проседая в наваливший чуть ли не до самых окон первого этажа снег, черпая его валенками, Мишка раз, и другой, и третий обошел вокруг дачи. Ходил он совершенно смело, что-то подсказывало ему: сегодня здесь опасаться нечего. Не пугала Мишку и бумажка с печатью, несмотря на то, что такую же — только синие цифры были другие — он уже видел. Снег на террасе Мишка разгреб и даже вовсе смел сосновой веткой. Пол стал неестественно гол, на нем ничего не оказалось. На кресле-качалке тоже. Вокруг дачи Мишка снег тоже пытался разбросать, но не вышло ничего — насыпало сильно, Мишка пока не знал, чего он ищет, но продолжал искать.

Делая очередной круг, он глянул на окно во втором этаже. Сначала и сам не понял зачем, после сообразил: начинающий довольно здорово задувать ветер скрипнул этим окном, одна его створка приоткрылась внутрь. Мишка подумал немного и стал у самой стены прямо под окном, осмотрел снег перед собой. Сперва в радиусе метра, потом двух, трех — как положено делать осмотр по-следопытски. На расстоянии трех с половиной метров от стены померил на всякий случай шагами — в снегу Мишка заметил углубление. Поверхность снега изгибалась книзу, как края чернильницы-невыливайки.

Даже копать нисколько не пришлось — Мишка просто сунул руку в снег и вытащил книгу. Книга была не русская, но и не немецкая — немецкий Мишка учил в школе. На каком она была языке, Мишка почти догадался, но твердо уверен не был.

Книгу он сунул за пазуху, на самое тело, под рубашку. Из нее не понадобилось вытряхивать снег — упала корешком вниз. После этого Мишка снова встал к стене под незапертым окном, стряхнул с ног валенки и, цепляясь пальцами ног сквозь носки за выступы и дырки от сучков, полез наверх. Затея была дурацкой — лезть прямо по стене, но, к собственному изумлению, уже через минуту он кинулся в окошко…

Наверху была спальня — стояли те самые две кровати с коричневыми спинками и блестящими шарами. Одна была застелена толстым клетчатым черно-красно-зеленым платком с колючим ворсом. Платок этот лежал прямо поверх матраца, простынь под ним не было. На второй кровати, понял Мишка, хозяин вчера лег спать — она была не застелена, простыни сбиты, блестящее стеганое одеяло вылезло из пододеяльника, две большие подушки лежали одна на другой, рядом на тумбочке горела электрическая лампа под плоским зеленым стеклом — чтобы читать. Лампу выключить забыли…

Мишка сразу увидел все на этой постели и отвернулся — даже испытанному в деле моряку надо было бы привыкнуть к тому, что увидел он на подушках. Мишка подошел к окну, подышал. Начало темнеть, сосны шумели, ветер нес мелкий льдистый снег. Свет лампы, стоящей у кровати, теперь лежал на снегу, его лимонное пятно окружало как раз то самое место, где Мишка нашел книгу. По осыпавшейся лунке в снегу изгибалась Мишкина тень…

Шифоньер был открыт, там висели два костюма — розовато-бежевый летний, точно такой был у одного отцова приятеля, Яниса Генриховича, и темно-серый, с жилетом — такой был у отца. Лежали зефировые рубашки без воротничков — такие Мишка и сейчас донашивал после отца, лежали отдельные воротнички — их мать давно на заплаты пустила, лежали трикотажные кальсоны — отец кальсон не носил, валялся берет — отец стал носить такой же после той самой командировки, из которой вернулся загорелый и с плохо двигающейся правой рукой… Еще висели в шифоньере на протянутой между вбитыми в дверь гвоздиками веревочке галстуки — три пестрых, тонких, на резинках и одни из такого же темно-серого материала, как костюм. У отца тоже был такой галстук. Еще лежали трусы, теплые нижние фуфайки, вязаная безрукавка в косую клетку, носки — и все.

А лежало все это — и не лежало, а валялось — на дне шифоньера. Валялось, свернутое в клубок, какой получается, если сначала все вынуть, а потом все вместе побыстрей запихать обратно. Такой клубок Мишка тоже уже видел — год назад… Только костюмы аккуратно висели на тремпелях, а галстуки — на веревочке.

Пересмотрев все, что было в шифоньере, Мишка решился вернуться к постели, к той, незастланной, залитой по подушкам и краю пододеяльника кровью. Крови было много. Она стекла от двух верхних углов подушки к середине, где задержалась во вмятине, расплылась кляксой, а дальше, на пододеяльник, стекла уже тонкой струйкой. Кровь была засохшая и казалась почти черной.

Мишка еще подышал возле окна, сглотнул и по темной лестнице спустился на первый этаж. В кармане он нащупал электрический фонарик-жужжалку, отец подарил, когда ездил в Крым. Мишка пожужжал, посветил под нож На лестнице лежал красный узкий ковер с каймой, на ковре в дергающемся луче жужжалки были едва видны редкие темные капли. В одном месте ковер сбился, здесь темных капель было много на деревянных ступеньках, на перилах здесь тоже была кровь… В большой комнате первого этажа было уже почти совсем темно, только от снега через окно шел слабый зеленый свет.

Мишка старательно задернул на всех окнах шторы из темного, кажется, красноватом плюша. В их московской квартире такие висели и на дверях… Задернув шторы, Мишка начал жужжать фонарем. Свет упал на кожаные кресла, потом на абажур с высокой ножкой, на книжные шкафы, стеклянные двери которых были задернуты изнутри белыми занавесочками. В той самой непонятной печи без дверцы, с низкой решеточкой, лежала блеснувшая серым угольная зола. Мишка почувствовал, как холодно в доме, ноги в носках заледенели. Он стал ходить по комнате, стараясь наступать только на ковер, лежащий посередине.

В углу он увидел диван, такой же кожаный, как и кресла. На диване лежала простыня, почти несмятая, подушка в жесткой от крахмала наволочке, одеяло — клетчатый, такой же, как наверху, платок, только желто-коричнево-синий, кажется. Посредине комнаты стоял круглый стол, на столе две пустые бутылки с серебряными толстыми орлами и одна обыкновенная, в ней на дне осветилась рыжая жидкость — глупый Колька никогда не видал коньяка, назвал вином. Стояли стаканы, тарелки с тонкими ломтями засыхающего сыра, маленькая баночка с икрой.

Миша сел в кресло, поджал ледяные ноги, погрел их рукой. Закрыв глаза, немного подумал об отце. Долго думать не стал, уже совсем стемнело на улице, свет из-за краев штор почти не проникал, а дел еще надо было сделать много. Мишка и совсем бы не думал об отце, как старался не думать в очное время, но вещи в шкафу наверху слишком были похожи на отцовы… Он вышел в прихожую, откуда дверь вела уже на террасу. Здесь на вешалке он увидел большое пальто и шапку хозяина дачи, комдивской шинели гостя не было. В углу стояла и палка хозяина, а еще глубже в углу, за этой толстой суковатой палкой с козлиной белой головой Мишка увидел какую-то смятую бумажку, которую сначала даже не стал поднимать — отошел, посмотрел издали, чтобы запомнить, где она лежит. Бумажка — сильно смятый маленький голубоватый конверт-секретка — лежала так, что Мишка ясно представил себе: пока шинель была не снята с вешалки, увидеть этот голубой комочек было нельзя. А уж когда комдив снял шинель, здесь была такая толчея, что и тем более никто ничего не видел…

Не рассматривая его, Мишка сунул конверт за пазуху, где уже лежала книга. Потом он вернулся в большую комнату. Очень хотелось сыру, но тошнило. Все-таки Мишка съел один кусок. Подумал, съел еще один, остальные сунул в карман, для матери. Можно будет сказать, что в школе Адька, сын материнского директора, дал.

В большой комнате больше делать было нечего. Мишка еще, как полагается, осмотрел пепельницу, но ничего особенного не нашел: лежали окурки толстых папирос, вроде бы «Элиты», и еще низкая кучка крупного пепла, а рядом с пепельницей — трубка, блестевшая темным лаком. Мишка снова поднялся наверх. От сыра во рту остался вкус, Мишка опять подумал про жизнь с отцом, но совсем недолго. Залез зачем-то в карман серого пиджака, может поймал краем глаза, что карман оттопыривается — вытащил еще одну трубку, больше ничего. На мундштуке трубки сбоку было врезано светлое костяное пятнышко, рядом надпись — одно слово нерусскими буквами. Мишка на всякий случай надпись запомнил — было в ней что-то шпионское… И тут же заметил на коврике у незастеленной кровати третью трубку, с двумя пятнышками. Тот, от которого осталась эта черная клякса на смятой подушке, кого тащили по лестнице, пачкая ковер, кто пил с гостем в комдивской шинели коньяк, кто выбросил в окно книгу — видимо, он курил в кровати эту третью трубку.

Мишка вздохнул — совсем за окном стало страшно темно, а в доме страшно холодно. Пора было уходить отсюда. Он вылез в окно и спрыгнул в снег, не глядя — глупо надеясь попасть в валенки, в кино один попадал. Мишка провалился в снег, сразу окоченел окончательно и увидел свои валенки. Их держал в руках Колька. Рот у Кольки был открыт. Мишка впервые за последние три часа заговорил.

— Давай валенки, Колька, — сказал он.

Колька отдал валенки, Мишка их натянул, кое-как стряхнув носки. Ветер утих, снег больше не сыпался, вышла луна.

— Хорошо, что луна, — сказал Мишка. — Колька, ты обо всем молчи, ладно?

— Ладно, — сказал Колька. Он слушался Мишку не только потому, что учился младше на класс, но и потому, что никогда в Москве не был, а Мишка жил в Москве, ездил на метро. Кроме того, Мишкина маманя читала им вслух слушать было куда приятней, чем читать самим — про Гаттераса и Филеаса Фогга, про Черную Стрелу и узника замка Иф… Сам же Мишка умел замечательно ловко превратить в форт любой старый дровяник — не говоря уж о том, что один раз Мишка летал с отцом на аэроплане и видел сверху может даже Колькину деревню — правда, Мишка тогда был еще маленьким и почти ничего не помнил, а Колька вообще в это не верил. Но все равно Мишку слушался — верный Мишкин друг Колька Самохвалов, хозяйкин сын.

— Ладно, — сказал Колька. — А потом расскажешь все? Расскажи, Миш, будь другом…

— Не ной, — сказал Мишка, — расскажу. Идем домой, у меня ноги сильно замерзли.

По дороге Колька мужественно молчал, только когда выходили на светлые места, он забегал вперед и заглядывал Мишке в лицо. Мишка бежал, придерживая под рубашкой конверт и книгу. Особенно боялся, что потеряется тоненький конверт. Остановился, туже затянул на штанах отцовский пояс почти почувствовал, как пряжка-крокодильчик впилась своими мелкими зубами в новое место ремня. Побежали дальше. Колька пыхтел, но не отставал. Когда прибежали, на ходиках было уже полвосьмого. Мать была на ночном дежурстве. Есть оставленную на плите кашу было некогда, Мишка сразу стал готовить по плану, обдуманному дорогой, — лыжи. Колька пошел на свою хозяйскую половину, принес два куска хлеба, положил Мишке в карман и стал смотреть, как Мишка налаживает свои мировецкие финские лыжи, клееные, с высоко задранными носами, как достает из-под кровати прекрасные бамбуковые палки, проверяет крепления. Лыжи Мишке отец подарил на день рождения, за неделю до того вечера. Отличные лыжи, только вот ботинки специальные с загнутыми носами — пьексы — отец купить не успел, а ходить в валенках было неудобно. Обычные же ботинки Мишка изорвал еще в ноябре.

В восемь Мишка побежал на станцию.

До станции было семь километров по дороге, а по лыжне, через лес пять. Луна светила ровно, не было на небе ни единой тени. Так что не понадобился и фонарик, который Мишка сунул, конечно, в карман. Плохо было только одно — лыжню сильно засыпало. Но дорогу Мишка мог бы найти и с закрытыми глазами, а свежий снег еще не слипся, так что лыжня под ним нащупывалась. Все же после снегопада скольжение было чуть хуже, чем все дни перед этим.

Еще была видна на крыльце нелепая Колькина фигура с толстыми ногами в материных, хозяйкиных то есть, валенках — а Мишка уже пересек сияющее перламутровым блеском поле и вошел в невысокий подлесок. Здесь лыжня виляла, но все ее извивы были совершенно точно обозначены наиболее высокими березками, так что сбиться было невозможно. Потом пошел первый недлинный уклон. Мишка пару раз сильно толкнулся палками и помчался, радуясь легкости. Так, с разгона, он вылетел на довольно крутой подъем, у самой вершины ем потерял инерцию, начал оскальзываться, налегать на палки, наконец сделал несколько шагов и вбежал в редкий березняк на болоте. Здесь даже в сильный мороз пробивался через лед и снег запах тухлого яйца, летом же нетрудно было найти кочку, которая сразу вся вспыхивала голубовато-бесцветным пламенем, стоило чиркнуть поближе ко мху спичкой. Все знали, что здесь из-под земли идет газ, и Колька не верил, что таким же бесцветным огнем горел газ на кухне той московской квартиры, где Мишка раньше жил.

За болотом начался второй спуск — более пологий, чем первый, но подлиннее. Лес здесь уже был настоящий, из темных широких и низких елей. Мишка начал разгоняться, все сильнее, размашистее толкая носками валенок упругие, выгнутые спинки лыж, все мощнее выбрасывая назад и в стороны острия палок, тянущие за собой струйки снега. Ели вокруг были черными и плоскими — как картонные декорации в игрушечном театре, который когда-то давно, еще совсем маленькому Мишке привезли из Ленинграда. В лесу лыжня была почти чистой, снег прошлой ночи словно не коснулся ее. Под луной она отливала рыбьим животом, но еще больше напоминала Мишке какую-то блестящую карамель, название которой уже забылось.

Мишка бежал легко, смоленые лыжи скользили отлично, валенки из креплений почти не выскакивали. И Мишка отвлекся от дороги. Автоматически передвигая лыжи, взмахивая палками, он старался думать не об отце, а о деле, которого он давно ждал. С того самого вечера он знал, что теперь, без отца, в его жизни начнутся такие события, о которых и в «Острове сокровищ» не прочитаешь, такие приключения и тайны, что все томики Жюль Верна вместе с Шерлоком Холмсом — чепуха. Он понимал, что в тот вечер произошло нечто гораздо большее, чем просто начало полосы приключений, ему было плохо без отца уже на следующее утро и становилось все хуже с каждым днем прошедшего с того вечера года, но он все еще не мог вызвать в себе жалость к отцу — никак не подходил его отец для жалости… И тот арест чем больше проходило времени, тем все полнее — совместился в его сознании с арестом молодого человека по имени Эдмон Дантес, будущего графа Монте-Кристо, и он даже сам не знал, насколько все было похоже и, к счастью, не догадывался, насколько все было страшнее… А может, уже и начинал догадываться.

— Началось, — думал Мишка, оскальзываясь палкой по неожиданному куску наста, — начались настоящие приключения, настоящая жизнь. «Первое дело Майка Кристи».

Тут Мишка, громко чертыхнувшись, остановился. Он вспомнил, что так и не выложил книгу и конверт, и тут же почувствовал их на груди под рубашкой. Расстегнув пальто, материну гарусную кофту и рубашку, он вынул книгу и конверт, ставший от пота уже влажным. Мишка переложил его в карман штанов, поглубже, предварительно аккуратно разгладив и сложив вдвое. Книгу же при свете луны он попытался рассмотреть — заодно и отдышаться не мешает… Так и есть — он недаром вспомнил о ней, произнеся про себя свой давно придуманный сыщицкий псевдоним.

Имя это он сочинил, уточнив у матери английское произношение своего собственного, фамилию же изменил на похожую, которую тоже слыхал от матери — книги о сыщике Эркюле Пуаро отец иногда приносил, брал у кого-то на службе. По этим книгам мать все собиралась начать заниматься с Мишкой английским, но так и не успели, только несколько штук перевела для Мишки вслух — чтобы заинтересовать. Еще она хотела начать заниматься с Мишкой французским, но тоже не успела — он тогда ничем таким заниматься не хотел, гонял во дворе футбол, на даче играл в волейбол до темноты со взрослыми, в воскресенье ездил с отцом на «Динамо».

А теперь Мишка в школе учил немецкий.

Обложка книги, найденной возле дачи, была точно такая же, как у тех, что приносил отец. Конечно, это была английская книга. Мишка и сразу почти догадался, а теперь был уверен. Она была напечатана на серовато-желтой тонкой бумаге, а на бумажной обложке была цветная картинка: не то дом, не то рыцарский замок, с башенками по углам, весь в снегу, перед домом большой, наполовину засыпанный снегом черный автомобиль, каких Мишка не видывал никогда, от дома идет на смотрящего, прямо на Мишку, заснеженная аллея, а еще ниже — крупное лицо мужчины с тонкими усищами, в черном пиджаке, с черным бантиком, белое кашне свисает на грудь. И все — лицо, рубашка, кашне — в красных потеках. Кровь. И открытые глаза не смотрят. И нарисовано прямо как живое. И бутылочный свет луны падает со стеклянно-чистого неба на эту обложку перед Мишкиными глазами, и видно все лучше, чем днем, — живее…

Долго разглядывал Мишка обложку, пока лыжи окончательно не прилипли к лыжне. Опомнился, книжку сунул туда же, где была, застегнулся, проверил еще раз, надежно ли спрятан конверт, и побежал дальше. Он уже начинал догадываться, что ему скажут там, куда он бежал.

Последний спуск был самый крутой, Мишка, как всегда, и на этот раз едва удержался на ногах. И вылетел прямо на улицу пристанционного поселка. Притормозил, развернулся, не снимая лыж, боком подобрался к окну в торце длинного барака, известного под названием железнодорожного второго дома, тихонько постучал — три раза потом еще раз…

И только теперь порадовался, что ни разу за всю дорогу через лес и болото не представил себе слепого Пью — раньше всегда представлял его в темноте, из-за этого, закаляясь, часами просиживал в отцовском темном кабинете. Мать возмущалась: «Не понимаю, как человек может проводить время таким образом? Тебе нечего читать?» А отец, вешая в прихожей реглан, посмеивался: «Как же ты не понимаешь, матушка? Он же темноты трусит, волю тренирует… Идем ужинать, Рахметов!» Кто такой Рахметов, Мишка не знал, но на отца почему-то не обижался и сразу шел ужинать, деловито постояв в ванной перед открытым краном — как бы помыв руки…

Дверь барака длинно заскрипела, выскочил в накинутом на плечи взрослом полушубке — полами до земли — сын дежурного по станции Ильичев Володька. Оглядываясь на окна барака, почти все темные, прыгая по снегу коротко обрезанными чесанками, зашипел:

— Ты чего поздно стучишь, Михря? — и, заметив, что Мишка на лыжах, сразу ошалел. — Ты чего?! Через лес!.. Во, Михря, смелого пуля боится…

Стал юлить, крутиться вокруг Мишки, сопеть, слизывать нижней губой свои всегдашние сопли — в общем, Володька есть Володька, недаром и прозвище имел самое ужасное в школе — Вовка-вошка. Противно, но у другого не узнаешь.

— Слушай, Володька, есть к тебе дело, — сказал Мишка. — Только никому об этом понял?

— А когда я звонил? — Володька даже сделал вид, что обиделся, хотя всем было известно, что трепло он первое. Но обида обидой, а интерес интересом. Володька придвинулся, даже перестал перебирать надетыми на босу ногу чесанками. — Ну, какое дело?

— Дай пионерское под салютом всех вождей, — Мишка потребовал скорее для порядка, зная, что если только не пригрозить хорошенько, Володька все равно растреплется. Но пригрозить Мишка тоже собирался — потом.

— Под салютом всех вождей честное, сталинское, — бормотал Володька, на всякий случай и перекрестился, обернувшись в сторону спаленной церкви. — Ну, говори, какое дело?

— Вчера вечером что на дороге видел?

Володька даже подпрыгнул, черпанул чесанком снег, выругался:

— Скребена мать! А тебе зачем?

— Надо.

Володька долго кривлялся, торговался, договаривался, что Мишка будет за него драться, если кто назовет Вовкой-вошкой. Наконец Мишка достал из кармана жужжалку, показал Володьке. Тот сразу согласился — фонарик вся школа знала. Шептал Мишке в самое ухо, один раз даже потерял равновесие, мазнул сопливыми губами Мишку по щеке:

— …на двух легковухах черных. Один, в летчицком пальто, хром первый сорт, дорогу спросил. А дача, говорит, которую недавно построили, далеко от деревни? Я говорю — недалеко, товарищ командир, на бугор вьете — сразу видно. Они уехали. А утром отец с дежурства пришел, думал, я сплю, матери говорит: «Дача-то освободилась». Я лежу. Мать говорит: «Откуда ты все знаешь? Лучше бы неграмотный был… Молчи, пока тебя не спрашивают». А отец свое знай докладывает: «Одна машина потом вернулась. Заходит ко мне в дежурку высокий, из-под бобрика хромачи, спрашивает телефон, в Москву звонить. Мне выйти приказал, набрал номер, а слышно плохо. Он кричал мол, але, здесь гость оказался, а сам, мол, готов. Он кричит, а по всей станции слышно. Покричал, потом молчит, слушает. Потом снова кричит есть, берем обоих и едем. Вышел из дежурки, спасибо мне сказал, посмотрел внимательно — и все, уехали. А через полчаса снова — обе машины на шоссе, битком набиты, еле ползут по снегу. Развернулись у станции и — ходу на Москву…» Мать давай реветь: «Чего он на тебя смотрел? Черта ли тебе надо было слушать под дверью?!» А отец ее послал подальше и спать лег. А я картошки толченой поел и в школу пошел. А картошка с салом, вот столько. А чего тебя в школе не было? А по географии училка говорила про Польшу страна… это… выблядок… нет… ублюдок… это чего значит, а?

— Ничего не значит, — сказал Мишка, — а в школу я и завтра не приду, у меня ангина и справка есть от фельдшерицы.

— Ангина, а сам на лыжах по ночам гоняешь, а у нас проверка по военному делу, а ты саботируешь, — ухмыльнулся Володька, — и льешь воду на мельницу, понял? Фонарь давай.

— Слушай, я тебе его в школе отдам, ладно? — Мишка сделал самые честные глаза. — Как я сейчас в темноте без фонаря побегу? А в школе отдам, честное…

— Мое не дело, понял?! — Володька сразу завизжал шепотом. — Давай фонарь, брехун, сука московская! Завтра скажу пионервожатой, что ты за легковухами следил, узнаешь тогда! Яблоко от яблони…

Мишка размахнулся палкой, Володька увернулся, палка слабо проехала по спине полушубка. Володька было примерился заорать, но Мишка палки бросил, поймал его за рукав, притянул к себе.

— Молчи! Держи фонарь, — сунул жужжалку в потную ладонь. — И попробуй кому раззвони — я тебе… ну, сам знаешь чего. А еще про яблоню скажешь по башке кирпичом, понял?! А мильтону Криворотову скажу и на станцию мать пошлю — пусть знают, что это ты за дорогой следил, а отец твой подслушивал. Знаешь, чего вам за это будет?

Толкнул Володьку от себя, тот запутался в полушубке, шлепнулся об стенку барака. Пробормотал:

— Вам с твоей маманей недорезанной никто не поверит…

Но бормотал без уверенности, и Мишка понял — будет молчать. Пока, во всяком случае, а там видно будет. Мишка поднял палки, развернулся, пошел, сильно наклоняясь вперед, в гору. Володька вслед негромко крикнул:

— Эй, а как же ночью без фонаря? Страшно?..

И засмеялся. Заскрипела, хлопнула дверь. Мишка лез в гору, стараясь не думать о Володьке и ем смехе.

Снег пошел, когда он был уже на половине дороги. Пыхти на подъемах, обратная дорога со стану вся такая, не разгонишься — Мишка не заметил, как спряталась луна. И вдруг все сразу пропало: потемнел, совсем черным, невидимым стал лес, только лыжня мерцала, а через минуту и лыжни не стало, повалили хлопья, закрутило, загудели ели, сразу похолодел пот на лице под ветром…

А фонаря у Мишки не было.

И хуже всего, что не стало видно леса. Просто сплошная тьма и гул. Ни веток приметных, ни поваленной березы, ни вывороченного из земли корня, на котором висит неведомо кем оставленное дырявое ведро. Ничем. Темно. Холодно. Ветер. Метель в зеленом лунном луче-нитке.

Мишка сообразил минут через пять: идти надо все время в гору, чтобы чувствовался подъем, тогда обязательно выйдешь к деревне. И он старался идти в гору, налегая на палки, оскальзываясь лыжами, плюясь снегом, отогревая по очереди за пазухой руки. Потом он попробовал бежать в тру без отдыха — и задохнулся, но быстро согрелся. Потом снова пошел шагом и снова замерз.

Снова побежал — замерзли нот — оказалось, что они по-настоящему и не отогрелись с тех пор, как ходил в носках по холодной даче. «Неужели это сегодня было?» — удивился Мишка. Теперь он шел в тру машинально, совсем не думая о снеге, о холоде, о темноте. Так же машинально вытащил из кармана оба колькиных куска хлеба и сжевал их. Из другого кармана вытащил взятый для матери сыр, съел и его. И тут же испугался по-настоящему: какой же дурак съедает все запасы в первые часы? Но было уже поздно. Кроме того, Мишка уже начал думать о деле, это сразу отвлекло от страха. Он разгадывал первое дело Майка Кристи, он мог уже вот-вот разгадать его…

Мишка уже совсем замерз, руки болели, щеки стали неметь, и пальцы на ногах больно упирались в ремни креплений, когда он почувствовал, сначала совсем слабый, запах тухлого яйца. Он вышел к болоту.

И тут же разошлись тучи, снег пошел реже, почти совсем стих, и ветер угомонился, и зеленый луч луны — нитка с нанизанными на ней хлопьями снега — превратился в ясный и сильный свет. Мишка увидел, что он не просто вышел к болоту, а лишь чуть правее обычного места, отклонившись от лыжни всего метров на триста. Тогда он снял варежки, надел их на концы воткнутых в снег палок, вытер руками мокрое от снега лицо, подышал в ладони — и заплакал почти в голос. Он плакал минуты три, хотя все уже было в порядке, и даже хорошо — он оказался достоин самом Сайруса Смита, сумев в полной тьме найти дорогу по небольшому подъему и определившись по запаху болота. Но теперь он стоял и плакал — минуты три, а то и больше.

Через болото и поле он бежал на скорость, а пробегая мимо дачи, приостановился. В верхнем окне по-прежнему был виден неяркий свет, и Мишке показалось, что он услышал, как постукивает незапертая рама. Мишка прислушался. Рама скрипнула и тихонько стукнула еще раз.

В это время сзади громко хрустнул снег, и чьи-то руки легли Мишке на плечи. Мишка резко присел, вырвался и рванул с места, не оглядываясь. Он понесся, затаив дыхание, да так и не вздохнул, пока — метров уже с пяти ем не окликнули. Остановился, оглянулся из-под локтя.

Тяжело переваливаясь в снегу бурками, в длинном тулупе нараспашку поверх шинели шел к нему районный уполномоченный милиции Федор Степанович Криворотов, с которым отношения у Мишки были самые лучшие. Мишка начал дышать уже почти нормально. Федор Степаныч подошел, покашлял, обратился к Мишке нелепо громким в ночной тишине износом:

— Чего поздно гуляешь, Михаил Батькович?

— На станцию бегал, к Володьке Ильичеву, уроки узнавать, — быстро, но удачно не совсем даже соврал Мышка. Может Криворотов видел его с Володькой…

— Ага, — непонятно, но безразлично сказал Криворотов. И снова покашлял. — Вот такие дела, дорогой камарадо Михаил. Чего-нибудь новеньком почитать не дашь?

— Дам, Федор Степаныч. Вы «Таинственный остров» Жюль Верна не читали?

— Не приходилось. А из какой жизни книга? Не из итальянской?

— Нет, что вы… Это приключения американцев на необитаемом острове. Это о торжестве человека над природой, — вспомнил Мишка из журнала «Вокруг света».

— Ага, — снова безразлично сказы Криворотов. — Американцев, значит… Ну, зайду на неделе, дашь про торжество. Он развернул Мишку лицом к деревне, легонько подтолкнул и довольно громко пробормотал, когда Мишка уже встал на лыжню:

— Торжество… Приехали в гости, бахнул из маузера друга… Самого на правеж, а тут случай. Хоть и не на мне числится, а все одно неприятности… Торжество…

Тогда Мишка снова обернулся, милиционер смотрел на него в упор с интересом, даже рот открыл, как парнишка.

— Что скажешь, Михаил? — вопрос прозвучал резко, будто не было до этого никаких неопределенно-безразличных вздохов и пустых «ага».

— Думаю, что вы неверно представляете себе происшедшее на даче, — так же резко ответил Мишка. — Думаю, что вы ошибаетесь, так же, как и те, кто занимаются этим делом.

Криворотов смотрел на Мишку все с тем же выражением откровенного интереса. Вдруг сказал:

— Ты на дачу не лазил.

Именно сказал. Не спросил у Мишки — мол, не лазил ли ты на дачу, Михаил Батькович, а просто уверенно сказал. Мишка промолчал, даже не сообразил кивнуть в ответ. Криворотов усмехнулся:

— «Те, кто занимаются этим делом, ошибаются»… Ошибаются…

И строго повторил:

— Не лазил ты, а другим малым лазить отсоветуй — добра от этого не будет, понял?

Теперь Мишка наконец кивнул. Оба постояли молча. Мишка решил, что уже можно идти, но не удержался — спросил, уже толкаясь палками:

— Федор Степаныч, а ведь для вас все это не имеет значения, правильно? — и, не дожидаясь ответа, помчался к дому. Уже издали, на ходу, оглянулся в последний раз. Криворотов стоял на том же месте, на бугре, неподалеку от дачи. На фоне снега четко вырисовывалась его огромная фигура в широченном тулупе. И Мишке показалось, что милиционер утвердительно кивнул — и на последний Мишкин вопрос, и будто одобряя все Мишкины действия и догадки.

Через десять минут Мишка уже спал, забравшись на кровать под ватное одеяло, заняв материно место. Первый день расследования Майк Кристи провел с толком. Влажный конверт и слегка растрепавшаяся книга лежали под подушкой. Поработать с конвертом Мишка собирался рано утром. С книгой же приходилось ждать, пока мать вернется с дежурства и отоспится. Расследование шло отлично, и можно было многого ожидать от книг и конверта. Возможно, что уже завтра Майк Кристи поставит заключительную точку в этом сложном и чертовски интересном деле, господа.

Мишка лежал под одеялом мокрый, как мышь. Он заснул раньше, чем полностью высох пот.

Мать вернулась с дежурства, как обычно, в восемь утра. Мишкина мать выделялась в деревне не столько пообносившейся городской одеждой, сколько высоким ростом. Модные жакеты с меховой отделкой были давно большей частью проданы, оставшиеся как-то так налоснились от дров и коромысла, что сравнялись с ватниками и телогреями, ботинки и туфли изорвались, а подшитые валенки мать, как и Мишка, не снимала с ноября до апреля. Но рост — рост никуда не девался. Мать была выше не только всех баб, но и большинства мужиков. Соответственно и прозвище она получила мгновенно верста высланная. Под стать росту были у матери руки и ноги: обувь ее до сих пор была Мишке велика, а варежки и подавно. Вообще, мать была всем крупна: в бедрах широка, темно-русые волосы — толстеннейшей косой, зубы как у лошади, и один в один — с голубым блеском. И если б не рост несуразный, не слишком большие, по здешним понятиям, водянисто-голубые глаза — пучеглазая, не слишком тонкие пальцы и запястья — гляди, переломятся, да, главное, не Мишка — вдовье приданое, то была б мать в деревне невеста не из последних, для вдовых, конечно. И еще — если б не городская, грамотная до невероятия. Этого добра никому не надо.

Все это Мишке, с хозяйских слов, не раз пересказывал Колька, да и при Мишке бабы не однажды говорили. Мишка вспомнил, что и отец, в хорошем настроении, называл мать «ваше высоченное превосходительство» и, почему-то, «графиня Коломенская». А вернувшись из последней своей командировки, на все ее расспросы, кем он там был и что делал, спел: «Он был там какой-то советник, она — генеральская дочь». Встал на одно колено, скорчил жалобную рожу и Мишке подмигнул. Мать засмеялась и сказала: «Сам уже генерал или как там, а все тесть покоя не дает». Отец поднес к виску палец еще плохо двигающейся правой руки, сделал «пах! па-пах!» — и повалился на ковер. Мишка заверещал и полез сверху…

Мать разбудила Мишку, обычным своим холодноватым, невыразительным голосом поинтересовалась, как Мишкино горло. Дня три назад горло действительно болело, но уже давно прошло. Хозяйка дала стакан горячего молока с маслом, и одну ночь Мишка спал, завязанный материным теплым платком — и все. Но идти сегодня в школу противоречило всем Мишкиным планам, поэтому пришлось сказать, что горло еще болит, хотя уже меньше. Мать спросила, почему же тогда лыжи стоят в сенях еще мокрые да и валенки у печи сохнут, но пока Мишка придумывал вранье, уже отвлеклась, невразумительный Мишкин ответ выслушала невнимательно. Всегда она так спросит что-нибудь, а ответ уже не слушает, по сторонам смотрит. Отец это называл «салонные манеры», злился. Мишке же это чаще всего бывало на руку — как и сейчас.

Мать быстро поела кашу, которая с вечера стояла в печи, быстро сняла валенки и кофту, велела Мишке подвинуться, легла лицом в подушку и сразу заснула. Руками она сверху накрыла голову, будто плакала, но Мишка слышал, что она спит. Руки были красные, на концах пальцев белые пузыри — от кипятка. Навозилась за дежурство, намыла мисок.

Мишка повернулся на бок, отгородился от холодной стены одеялом, стараясь не стащить его с матери, сунул руку под подушку, нащупал конверт, вытащил его и стал изучать.

На конверте был московский адрес. Название улицы Мишке было знакомо, короткая улица эта была в самом центре, и Мишка там бывал — вместе с отцом у одного его знакомого. Мишка порадовался, будто известная эта улица сразу все разъяснила… Но одновременно Мишка и удивился — фамилия адресата показалась ему тоже известной! Он стал вспоминать, откуда мог знать эту нерусскую фамилию, но не вспомнил, хотя пытался довольно долго. Единственный вывод, к которому пришел — слышал эту фамилию или от отца, или от отцовских друзей. В любом случае оставалось несомненным, что это фамилия того самого комдива, что был на даче в гостях.

Вскрыт конверт был неаккуратно — почти весь изорван. В конверте лежал небольшой лист бумаги, исписанный с одной стороны. Мишка прочел еж, перечитал, спрятал в конверт, конверт под подушку, подремал немного… Вдруг проснулся толчком, снова вытащил письмо, перечитал еще раз: «Женечка! Я решил написать, так как уверен, что почту по утрам достаешь ты, когда Валентин уже уезжает на службу. Надеюсь, что письмо не попадет ему в руки, хотя… Какая теперь разница? Вот что я хочу тебе сказать…»

Тут Мишка прервал чтение — грустно стало ему и даже страшно. Мишка поджал под одеялом нот и придвинулся к матери. Мать спала крепко, даже не пошевелилась. Второй раз за сутки захотелось Мишке заплакать, а ведь до этого уже почти год не плакал. Но Майк Кристи продолжил изучение письма.

«…хочу тебе сказать: я не сетую, что у нас все так получилось. То, что ты выбрала Валентина, оправдано не только любовью — не подумай дурного, я в вашу любовь вполне верю — но и всей лопатой жизни. Слишком долго я был в Детройте… Пишу не для того, чтобы сказать, что я на вас не обижен, я это уже говорил, да и доказал, по-моему. Теперь же хочу подвести некоторые итоги. Почему-то мне кажется, что мне следует это сделать, не откладывая. И сердце в последнее время дает себя знать не по возрасту, ты же знаешь, как меня откачивали в августе, и вообще… Короче, пишу, чтобы предупредить: у меня есть сведения, что у Валентина в ближайшее время будут большие неприятности. Он окружил себя чуждыми людьми, неразборчив в дружбе, одни его белые знакомые чем стоят. Да и в целом — среди военных оказалось много замаскировавшихся врагов. Боюсь, что вас ждут несчастья. Сегодня я постараюсь разыскать его, встретиться, кое-что объяснить. Возможно, что он заночует у меня на даче, так что не волнуйся. К утру все будет ясно. Прощай. Я люблю тебя, как и всегда любил. И по-прежнему уверен, что со мной ты была бы счастливей».

Больше в письме не было ничего — даже подписи. Мишка закрыл глаза и стал заканчивать — переводить в точные слова те мысли, которые пришли после трех чтений письма. Он даже не столько думал, сколько вспоминал одно место из «Графа Монте-Кристо» — собственно, теперь он уже был уверен, что вся тайна этого дела в двух книгах — в «Графе Монте-Кристо» и в той, что он нашел в снегу. Ее содержание теперь он уже тоже представлял себе более или менее ясно, но все же это была только догадка, а Мишке необходима была уверенность и, следовательно, помощь матери… Мишка думал, лежал с закрытыми глазами и постепенно заснул.

А когда проснулся, то увидел, что и мать уже не спит, а искоса, от подушки, смотрит на него.

— Ну, рассказывай о лыжах, — сказала мать. Мишка вытащил из-под подушки и молча протянул ей книгу. Мать перевернулась, села, привычно подпихнув под спину лежавшую на табуретке рядом с кроватью кофту, взглянула на обложку, быстро перелистала книгу и только после этого спросила:

— Где взял?

— Нашел, — Мишка ответил, глядя на мать прямо и серьезно, и она не стала сомневаться, что он действительно нашел английский детектив на улице подмосковной деревни. Несмотря на свою невнимательность, она прекрасно разбиралась, когда Мишка врет, а когда нет. Так же коротко она спросила:

— Где?

— Возле дачи, в снегу.

Мать дернулась, книга задрожала в ее руках, и Мишка испугался, но сообразил, что надо сказать:

— Никто не видел, ни один человек. Кроме Кольки. Он не скажет, не бойся. Я все понимаю, я же все понимаю, мам… А откуда ты уже знаешь про дачу?

— Федор Степаныч сказал, — тут Мишка опять испугался, но мать уже почти успокоилась или взяла себя в руки, а Мишка понял, что мильтон слово сдержал — не произнесенное вслух свое обещание — и не сказал об их встрече даже матери. — Я встретила его на дороге, он сказал, что… дача освободилась, так он сказал… Ну, и что ты от меня хочешь?

— Я хочу, чтобы ты мне прочитала ее. Вслух.

— Немедленно? — мать пощекотала своей ногой Мишкину голую ступню под одеялом, Мишка визгнул, дернулся, одеяло поехало на пол. Мать встала, оделась, принялась готовить щи на обед. Она чистила картошку, ходила в сени за капустой из бочки и салом, Мишка принес воду — а книжка лежала на столе, и ее яркая обложка странно выглядела в утреннем свете, идущем через сильно замерзшее окно ровным потоком. Наконец мать сунула чугунок в растопленную Мишкой печь, снова скинула валенки и полезла под одеяло, захватив книгу. Мишка немедленно влез следом. Под одеялом было люто холодно сначала, но вдвоем они быстро нагрели это малое ледяное пространство.

Читала мать ровно, без выражения и почти без пауз — только иногда произносила слова сначала тихонько по-английски, а потом по-русски — в голос.

Когда жестяная кукушка высунулась из ходиков и, истерически закидываясь, проскрипела пять раз, мать начала читать последнюю страницу:

«…Замысел сэра Джоффри был прост, — сказал сержант. Все, кто находился в гостиной, молчали. Лишь спицы, которые уронила старая мисс Боунти, коротко звякнули, нарушив на мгновение тишину. Сержант продолжал: — Дело в том, что сэр Джоффри был совсем не тем человеком, которого вы все знали, господа. Безумная любовь к леди Эстер и под стать ей безумная ревность к мужу этой прелестной дамы — вот две страсти, снедавшие его необузданную и мрачную душу, — стиль, которым изъяснялся сержант, говорил о его увлечении викторианскими романами. — И он решил отомстить обоим, и вам, леди Эстер, которая в свое время… префэйрд… предпочла уважаемого мистера Браунуолла, и вам, мистер Браунуолл, который, по своему благородству, склонен считать благородными всех. Он написал слишком откровенное письмо леди, будучи уверенным, что мистер Браунуолл его перехватит. И он оказался прав. Леди Эстер стала свидетельницей небывалой вспышки ревности со стороны своего мужа, не так ли, мистер Браунуолл? Вы были несдержанны… В таком состоянии, обидев и обеспокоив леди Эстер, вы и уехали к пригласившему вас сэру Джоффри. А тут еще начался снегопад, прервавший телефонную связь и, таким образом, отрезавший дом сэра Джоффри от всего мира. И ваши худшие предчувствия оправдались, не правда ли, леди Эстер?

Леди Эстер Браунуолл едва заметно кивнула. Сержант обратился к ее мужу:

— Что вы пили с сэром Джоффри, мистер Браунуолл?

— Бренди, немного бренди и шампанское, — едва слышно ответил молодой человек. Он ломал пальцы, не обращая внимания на врезавшиеся в запястья наручники.

— Не следует пить шампанское с человеком, который пишет такие письма вашей жене, сэр, в доме из которого отпущены слуги, — назидательно сказал сержант. — Более того, сэр. Я бы не стал вообще принимать приглашения для беседы о каких-то финансовых делах, даже очень важных, от человека, который находился с вами и леди Эстер в таких сложных отношениях, — леди Эстер спрятала лицо в ладонях, и ее плечи затряслись от рыданий. Сержант встал, вынул из кармана ключи и, снимая с еще более побледневшего Браунуолла наручники, закончил: — Этот вечер с шампанским в пустом доме дал возможность сэру Джоффри одним выстрелом в свой висок из револьвера задремавшего мистера Браунуолла свести счеты со всеми сразу. И со своей несчастной жизнью, и со счастливым соперником, и с возлюбленной… префэйрд… а, да, предпочевшей… предпочтившей… ну, которая предпочла другого.

Теперь тишину в гостиной не могло нарушить ничто. Сержант подошел к окну и, не оборачиваясь к присутствующим, заметил:

— А снег уже не идет, господа».

Мать закрыла книгу. Мишка немедленно протянул ей конверт. Мать вынула письмо, прочитала, взглянула на адрес. Помолчав, спросила:

— И что ты теперь думаешь делать, частный детектив мистер Глупс?

— Майк Кристи, с вашего позволения, миссис, — ответил Мишка.

Мать невесело улыбнулась:

— «Миссис» не говорят без имени… И теперь не до игры, Миша.

— Я понимаю, — сказал Мишка, — я не играюсь.

Он вылез из постели, взял тетрадь, на обложке которой было написано: «По физике ученика шестом класса Кристаповича Михаила», вырвал из нее двойной лист, достал из пенала ручку и отцову медную чернильницу с завинчивающейся крышкой. Через полчаса он показал матери, которая все так же сидела на постели, спрятав ноги под одеяло, короткое письмо.

«Уважаемая Женя! Простите, что не знаю вашего отчества. Я хочу вам сообщить, что ваш муж Валентин не виновен в убийстве своего друга, имени которого я не знаю, он ходил с палкой. Это человек самоубился, пригласив вашего мужа Валентина к себе на дачу, чтобы подозрение пало на Валентина и чтобы отомстить вам обоим. Он был плохой человек и довольно хитрый. К сожалению, его планы сбылись с ошеломляющей и не предусмотренной даже им быстротой. Ваш муж не убивал его, вы жена жертвы, а не преступника».

Мать прочитала письмо, взяла ручку и исправила «самоубился» на «покончил с собой», а «вы» всюду написала с большой буквы. Потом она зачеркнула «Он был плохой человек…», заметив: «Он умер, Мишка, не надо так». Снова усмехнулась:

— Про ошеломляющую непредусмотренную быстроту и жертву где вычитал?

— Кажется, в «Союзе рыжих», — сказал Мишка.

Мать погладила его по голове и, улыбаясь не так, как обычно, сказала:

— Что ж, отправляй свое письмо, неведомый добрый гений. Только получит ли его адресат… А как же ты догадался?

Мишка улыбнулся сдержанной, но уверенной улыбкой Майка Кристи:

— Если зимой открывают окно, то вполне вероятно, чтобы выбросить что-нибудь. Если выбрасывают книгу, значит, она может иметь отношение ко всему случившемуся, особенно если книга — о преступлении. Если убитый спал на втором этаже, а предполагаемый убийца на первом, и между ними была скрипучая лестница — значит, это не убийство, а самоубийство. Книга могла дать ключ, и дала его. Но еще раньше, чем ты прочла мне ее, у меня вызвало подозрение письмо хозяина дачи жене комдива, которое я нашел в прихожей те его не заметили в углу…

Тут мать наконец сообразила:

— Так ты посмел еще и залезть в дачу!.. Боже мой!..

Отпираться было невозможно.

— Я не оставил следов, — сказал Мишка, умолчав про сыр. — А ты уверена, что она… ну, эта Женя… уже не получит письмо?

Мать отвернулась к стене, Мишке показалось — плачет. Но в голосе слез слышно не было:

— Не знаю… Может, и получит… Может, ее не возьмут сразу.

— Если она успеет узнать, что Валентин не виноват, это будет важно для нее, — сказал Мишка.

Мать кивнула.

— Ты прав. Ты стал уже почти взрослым…

По дороге к почтовому ящику, висевшему на стене магазина, Мишка размышлял о том, что сказала мать, и не мог понять, почему мать назвала ем взрослым за эту игру в Майка Кристи. Теперь уже и ему самому вся затея казалась довольно глупой и опасной.

Потом они ели сильно перестоявшиеся щи, потом мать мыла тарелки, а Мишка в сотый раз перечитывал опись вещей, подброшенных капитаном Немо колонистам.

Когда утром, по дороге в школу Мишка проходил мимо дачи, он видел по-прежнему полуоткрытое окно на втором этаже. В окно летел снег.

Мимо посольства, на котором по поводу какого-то праздника был вывешен огромный красный флаг с кривым крестом в черном круге, почтальон всегда проходил быстро — и милиционер косился на сумку, и самому почему-то бывало не по себе. Иногда дорогу ему преграждала выезжающая огромная машина, милиционер делал левой рукой предупреждающий жест перед почтальоном погоди, мол — правую же ловко вскидывал к шлему, отдавая честь сидящему глубоко на заднем сиденье человеку в серой шляпе, со стеклышком, мерцающим под правой бровью… Сегодня же милиционеров было двое, машина выехала сначала одна, потом другая, и во второй почтальон разглядел какого-то странного: с кривоватой челюстью, с глубоко запавшими глазами. Второй милиционер, незнакомый, подтолкнул зазевавшегося письмоносца, чтобы тот не задерживался, а тем более не присматривался… Настроение у служащего вовсе испортилось, а тут еще и в первом же доме, в который он сунулся со своей сумкой, ждала неприятная, всякий раз пугающая новость. Только он примерился сунуть конверт, надписанный прямым и крупным детским почерком, в ящик на двери правой квартиры второго этажа, как заметил проклятую бумажку с печатью, веревочки, будь они трижды неладны, от косяка под бумажку, и даже показалось ему, что запах какой-то особый пошел от квартиры — какой-то такой душок, как от всех этих, опечатанных, к которым время от времени, да чуть ли не каждый день, приводила его чертова служба… Почтальон воровато оглянулся, мелко изорвал конверт, а обрывки сунул в карман — потом в канализацию спустить. Может, какому-нибудь мальчишке или девочке недоставка на пользу будет…

А Вовка-вошка молчал, как убитый, до самых каникул, а после каникул еще много всякого было, и Мишка сам почти забыл о даче и черных легковухах.

В сорок третьем же Вовку-вошку и вправду убили. Где-то на Украине, о чем Мишка, конечно, не узнал никогда, хотя и сам в это же время где-то в тех краях налетел на второе проникающее в бедро…

Тем все и кончилось. Да, вот еще что: дача сгорела — совсем недавно, в начале семидесятых.