За соседним столиком зазвенело стекло, Кристапович обернулся. По скатерти плыло рыжее коньячное пятно, погасшая настольная лампа лежала на боку, а рядом с ней таким же недвижимым предметом лежала голова, которую он узнал сразу же — будто не было десяти с лишним лет, и войны, и прочем всем, и будто не была эта голова наполовину седой, и не врезался в налившуюся пьяной кровью шею воротник дряхлого уже офицерского кителя, и будто не шумело вокруг знаменитое кафе, не подсаживались в углу к поэту с дьявольским профилем прихлебатели — кто теша душу, с угощениями, кто, наоборот, выпить задарма… Михаил встал, отогнал возникшее — школу в снегу, училку, нудным своим Базаровым усыпившую некрепком на впечатления хозяйкиного сына — и потащил Кольку вон, на слякотную улицу Горького, под гудки «побед», высаживавших на славном углу центровых ребят в полупальто с цигейковыми шалями и со сверкающими бриолином коками на непокрытых головах. Запихнул пьяного, разъезжающегося драными хромачами по грязи, в просторное и пыльное нутро «адмирала», вернулся расплатиться — и уже через полчаса гнал машину по едва видимому шоссе, наугад, туда, где жили они когда-то, не так чтобы очень плохо, да очень горько…

Николай, конечно, проснулся в пять, стонал, тыкался по избе за водой, зажег десятилинейку, едва не разгрохав стекло, долго сидел за столом, отчаянно скребя белый волос под несвежей байковой рубахой-гейшей, дико пялился на Михаила. Разговор пошел только часа через полтора, когда удалось добыть в сельпо мутноватую «красную головку» — Кристапович с привычным удивлением смотрел, как похмеляются, его к этому никакой ректификат не привел, пока выдерживал что и сколько угодно без последствий.

— Встретились, — крутнул головой Колька, нетвердо поставил на столешницу стакан, отгрыз кусок от изогнувшейся черной корки, закурил, старательно жуя мундштук «казбечины». — Встретились, мать его в кожух…

Кристапович молча слушал, о себе рассказал коротко и снова слушал, курил Колькины папиросы — свои забыл в кафе, потом снова пошли в магазин курево кончилось, да и водка тоже. Взяли того и другого, напугав старуху-продавщицу в старой синей милицейской шинели зелеными с недосыпу и перепою рожами, вернулись, и снова разговаривали — часов до трех дня, до хрипа. Уже почти засыпая, Михаил сказал:

— А я продавщицу узнал, Колька. Это ж нашего мильтона Криворотова жена, правильно?

— Точно! — изумился Колька. — Ну, у тебя память! Ну, бля, мыслитель с Бейкер-стрит!.. Только не жена, вдова. Помер мильтон наш, взяли его перед самой войной, в мае, чего-то насчет немцев неуважительно звезданул, его и взяли, а он тут же в районе, под следствием и помер… Дружки у него там оставались, следователи, наверное, дали в камеру-то наган — помереть…

Он поматерился еще минут с пятнадцать, допил бутылку и тяжко захрапел, привалившись к щелястой, с вываливающейся паклей бревенчатой стене, по которой тенями носились крупные черные тараканы. И, глядя на них, совсем других, чем городские рыжие, задремал и Кристапович. Сон его был обычным, к какому он уже давно привык — ни на минуту не переставал во сне соображать, прикидывать, обдумывать — так спал все время на войне, может благодаря такому сну и выжил, да и за последние годы работать во сне головой не отучился. К собственному удивлению, просыпался — если больше четырех часов подряд удавалось рвануть — вполне выспавшимся.

Сейчас было над чем подумать. К вечеру встречи с Колькой в жизни Михаила Кристаповича набралось предостаточно проблем. Капитан в запасе Кристапович, образование полное среднее, Красная Звезда и семь медалей, полковая разведка, последние три года работал по снабжению на стройке, что дурным сном росла на Смоленке. Зэки таскали отборный кирпич, пленные месили раствор под дурацкую свою петушиную песню, а он сидел в фанерной хилой конторке, крутил телефон, ругался с автобазой и цемзаводом и все яснее понимал, что так и всю жизнь просидеть можно, если не случится чего-нибудь такого… Чего и случиться не может. И пройдет она, единственная жизнь, в этой или другой такой же фанерной будке, и все.

Имущества у нем имелось: автомобиль «опель-адмирал», вывезенный по большой удаче из логова зверя, попал Мишкин дивизион прямо на отгрузочную площадку завода, где стояли три таких новеньких машины, и Мишка до сих пор удивлялся, как он тогда все хитро обделал; кожаное пальто, доставшееся от одного летуна, осваивавшего в свое время «Аэрокобру», а освоившего в результате «голубой дунай» у Марьинского мосторга; неплохой еще синий в полоску костюм из кенигсбергского разбитого конфекциона, поднятый с усыпанной мелким стеклом мостовой; в мелкую бордовую полоску костюм не хуже, чем у Джонни Вейсмюллера; да отличнейший «айвор-кадет», бульдожка, милая короткоствольная штуковина, неведомыми путями попавшая в комод той спальни, в прелестном профессорском домике, недалеко от лейпцигского гестапо, а теперь лежащая под левым передним сиденьем машины, завернутая в промасленную зимнюю портянку.

Жилья же не было совершенно, летом ночевал в фанерном своем кабинете, зимой у дальней-предальней родни — тетки не то четверо-, не то пятиюродной, ровесницы по годам, по занятиям же — певицы в «Колизее». Тетку звали Ниной, о своих отношениях с нею он старался не думать вовсе хотя воюя, а еще больше после войны, навидался всякого… Условие она поставила прямое на вторую ночь: «Ну, ты что, так и будешь там матрац ковырять?.. Если да, то метись отсюда, родственник, сию же минуту, понял? Я не могу так заснуть, а водить начну — тебе же хуже будет…» Ну, а с другой стороны — не очень он и сопротивлялся, так было проще, а предрассудки забывались все бесповоротнее в той долгожданной, но такой непредполагаемой жизни, что наступила после демобилизации… Милиция не беспокоила, довольствуясь пропиской в каком-то общежитии — бараке за Тайнинкой, где он и не был никогда. Ел чаще всего либо в пивной на Тверском, рядом с Пушкиным, либо в том самом кафе — вокруг были люди, они говорили вроде бы об интересном для него, но уже через пять минут такого случайного подслушивания или случайной же беседы ему становилось невообразимо скучно и одновременно смешно — будто с пай-мальчиком, послушным маменькиным сынком поговорил… А ведь и сам мог быть, как какой-нибудь из этих, в наваленных пестрых пиджаках-букле и полуботинках на «тракторах» — кабы не война, не бездомье, не отец, не вся эта его проклятая уродская жизнь…

И как раз тогда, когда он твердо решил: «Все, надо чего-то делать, выбираться надо из помойки, да и должок бы отдать тот не мешает, если удастся, а не удастся — так и черт с ним, можно и об угол башкой…» — как раз в этот момент зазвенело стекло, и он увидел пьяного Кольку, сына хозяйки той подмосковной избы, где плакали они с матерью вдвоем по ночам, прижимаясь друг к другу в ледяной и душной постели под старыми рваными овчинами, запрещая друг другу вспоминать отца вслух и вспоминая, вспоминая… Верный Колька, преданный дружок и слушатель, потерявшийся где-то еще на Волховском — то ли убит, то ли плен.

Колька же в кафе забрел впервые и случайно. Отвоевал, отхватил свои три осколка, контузию бревном от земляночного наката, под самый конец лейтенантские погоны, сшил из английского горчичного шевиота китель, нацепил на него все свои нашивки и медаль пехотного комвзвода, да и вернулся домой — в заколоченную кривыми досками избу. Попил, как положено, день-другой за упокой материнской души, потерзал трофейные вельтмейстеровские мехи, да и пошел служить вахтером в министерство, в здоровенный серый дом на Садовой, стоял в черной форме в дверях под квадратной башней с часами. Отдежурив, форму оставлял в караулке, надевал бессносный британский материал, шел куда-нибудь на Разгуляй, пил много и по-дурному, с инвалидами, из какой-то поганой артели.

В артели и познакомился с Файкой — татаркой невообразимой красоты, синеглазой, на тонких и длинных жеребячьих ногах, грудастой и безобразно по пьянке буйной. Одевалась Файка так, что рядовые артельщики только слюной исходили — с каких денег, непонятно: румынки на меху, цигейка под котик, бостоновая юбка до колен, прозрачные чулки из американских посылок — а заработку, как у любой надомницы, шестьсот, от силы семьсот. Чем Колька ее взял — никто понять не мог, а он сам только смеялся гадко, намекая, что, мол, не одним лопатником силен мужик, да и не только руками…

А на деле была Файка, когда трезвая, сентиментальной и привязчивой бабой, Кольку любила за беззлобность и именно за чрезвычайную силу, причем вовсе не пододеяльную, с радостью ездила с ним по воскресеньям в деревню, топила там печь, деловито варила щи и без претензий бегала по ночам за хату в коротких валенках Колькиной матери — и сама себе казалась настоящей хозяйкой, домовитой, чуть ли не мамкой… Ну, конечно, так шло недолго до первой выпивки в Файкином подвале на Солянке. Колька фальшиво и отчаянно громко наяривал на перламутровом своем трофее «Барона фон дер Пшика», а сама хозяйка то плясала с бухгалтером артели, обожженным через все лицо и лоб термитным немецким «ванюшей», то рвалась драться и дралась отчаянно, чем под руку подвернется.

Так бы все и шло себе, если б вчера днем, часов в двенадцать не оказались Колька с Файкой по каким-то, семейным как бы, делам в центре, недалеко от телеграфа. Шли, не спеша по воскресному времени, собирались еще в Елисеев зайти, разговаривали мирно, чувствуя уже, что можно и без Елисеева обойтись, а неплохо бы как можно скорее в подвал свой вернуться, да и того… в постель, — как в одну минуту все перевернулось, и кончилась жизнь, и весь остаток дня прошатался Колька, как чумной, а вечером напился один уж до полного безумия и встретил Мишку…

— Вставай! — Кристапович, уже умудрившись даже и побриться чудом обнаруженным в недрах избы ржавым опасным лезвием, — благо кожа на лице стала что тебе дубленая — тряс и поднимал Николая. Наконец Колька разлепил закисшие глаза, кое-как поднялся, вытянулся мудаковато:

— Лейтенант Самохвалов по вашему… — но тут же вспомнил все, плюнул, мрачно стал натягивать бриджи. Пока он мотался на двор, споласкивался, скреб поросячьего цвета щетину на щеках, пока пытался почистить сапоги и на ладан дышащую шинель, Михаил ходил за ним и негромко, спокойно, как по писаному, говорил, говорил, и Колькино лицо вытягивалось более и более, и под конец он уже даже и не возражал ничего, только кряхтел. Молча полез в машину, пристроился на переднем сиденье боком и искоса с ужасом посматривал на Мишку.

— Согласен? — спросил Кристапович. — Смотри, у тебя выхода нет. Либо они Файку за какие-то ее дела взяли — тогда и тебя на всякий случай загребут, а там придумают чего-нибудь… Тем более, что компания у вас с нею — вся под вышкой ходит…

— Ну, уж прямо под вышкой, — хмыкнул было Колька, но тут же замолк ужас, видимо, не отпускал его.

— Впрочем, — продолжал Михаил, — маловероятно, что это связано с ее делами. Они жульем, шпаной всякой и блядями не занимаются. Расскажи еще раз все, как было.

— Ну, чего, как было, — забубнил Колька. — Идем, значит, мимо церкви, Воскресенье-на-Успенском, что ли, там еще бани рядом, Чернышевские. Ну, актер еще навстречу знакомый шел, я фамилию не помню, в кино один раз видел. Здоровый такой, фамилия нерусская, в пальто с поясом. Тут из-за угла машина, обычная «эмка», только ревет здорово, наверно, мотор другой, от «победы», что ли…

— Форсированный, — вставил Мишка, и они чуть было не заспорили о машинах — было им по двадцать семь лет… Мишка опомнился первым. — Дальше давай.

— Дальше ноги не пускают, — сострил Колька. — Ну, вот. Тормозят прямо рядом с нами. Я стал, ничего не понимаю, а Файка знаешь, чего сказала?

— Ну, повтори еще раз, — Мишка вел машину быстро, но не лихо, снег визжал под широкими шинами на поворотах, впереди уже поднимался в мелкой мороси недостроенный новый университет, с ревом обошел машину разболтанный «студер».

— Сделалась сразу бледная и говорит: «Это за мной, они красивых берут, мне рассказывали…», а дверца уже открылась, выходит такой фраер в хорошем драпе…

— А всего в машине сколько было? — перебил Мишка.

— За рулем один, грузин, похож на актера из картины «Свинарка и пастух», рядом еще один, рыжий, из-под зеленой шляпы патлы рыжие, как у стиляги.

— Мингрелы, — пробормотал Кристапович.

— Чего? — удивился Николай. — Ты, что ли, знаешь этих?

— Дальше давай, — буркнул Мишка, уже вжимая «опель», нескладно поворачивающийся длинным серым телом с тяжелым крупом багажника, в грязнейшие переулки возле Донского монастыря, виляя по задворкам и тупикам Шаболовки и притормаживая на Якиманке.

— Тот, что вышел, взял ее под руку и говорит с акцентом: «Барышня, садитесь в машину быстренько. Вас ждут в одном месте по важному для вас делу». Ну, Файка дернулась, совсем стала белая и садится молча. А я этого, конечно, за ривьеру левой, правой к яблочку…

— Не ври, — опять буркнул Мишка. Машина уже выбиралась к Солянке, пробуравив трущобы Зарядья, буксовала в талой грязи на спусках к реке, въезжала в глухой двор, и Колька с удивлением обнаружил, что по его короткому и неточному описанию Мишка сразу нашел Файкин подвал остановились точно напротив, в подворотне через улицу. Они сидели в «опеле», мотор тихо пел, Колька быстро заканчивал рассказ:

— Ну, не за яблочко, но за ривьеру — точно, и говорю, так, мол, тебя, и так, в рот и в глаз, отпусти даму, фрай. А он засмеялся, в рыло мне книжку красную сунул и говорит: «Иди, командир, иди. Идите, товарищ, не мешайте органам выполнять свои функции…» Или вроде этого — вежливо, сука. И с места рванули…

— От центра поехали? — спросил Мишка. — Ага. — Колька уже спускался следом за другом в подвал. Кристапович шел, будто домой к себе. У двери остановился, посветил плоским фонарем — с косяка тянулась веревочка под наклеенную на раму двери бумажку с фиолетовым оттиском. — Видел? спросил Мишка. — Знакомая картинка. Помню я их штемпеля…

— Они? — выдохом шепнул Николай. Кристапович не ответил, и так все было ясно. Откинул крышку фонарика со сдвижными цветными стеклами, поднес ближе к бумажке лампочку в жестяном полированном рефлекторчике вспомнился гиперболоид, соблазнительная легкость этой гениальной выдумки, непреодолимое желание попробовать сделать у тогдашнего, десятилетнем… Бумажка отклеилась и, легко колеблясь, повисла на веревочке. Отворили под тревожные вздохи Николая дверь, вошли.

— Тебе на дежурство когда? — спросил Мишка.

— Сегодня в ночь, в семь заступаю, — Колька с удивлением, будто в первый раз здесь, оглядывался. — Слышь, Мишка, смотри, порядок какой, как мы оставили. Что ж, они и шмона не делали?

— Конечно, нет. — Кристапович досадливо пожал плечами. — Зачем обыск, если они просто девку для хозяина взяли? Чет у нее искать? Да если бы они поискали, нам здесь делать нечего было бы.

Колька без видимого усилия вытащил, не скребя по полу, на весу, из угла железную кровать. Что-то знакомое показалось Мишке в этом стальном ложе, хотя что удивительного — все одинаковые: спинки в разводах коричневой краски под дуб, половины шаров нет — свинчены, подзор не первой свежести, а кое-где и прямо со следами Колькиных же сапог. Мишка с удовольствием смотрел, как Колька несет эту гордость советской индустрии не напрягаясь. Ни вражеские осколки, ни родная горькая не поломали устойчивое самохваловское здоровье. Под кроватью пол оказался неожиданно чистым, ни бот драных, ни трусов скомканных — дощатый настил в крупную щель. Колька сунул руку в карман, вытащил простую финку с наборной веселенькой ручкой, подковырнул крайнюю к стене доску и пошел отдирать их одну за другой — каждая на двух некрепких гвоздях.

— Ну, вы конспираторы, — засмеялся Кристапович. — Им и искать бы не пришлось, от дверей бы увидели, если бы стали смотреть.

— Да чего прятать-то было? — прокряхтел Колька, вытаскивая из неглубокого подпола докторский баул из сильно облупленного крашеного брезента. — От кого? Жженый бухгалтер притащит треть артельской выручки, которую они этим бандюгам сдавали…

— Рэкет, — про себя как бы сказал Мишка, но Колька услыхал.

— Чего?! — изумился он. Какой там к херам… не знаю, что ты бормочешь, а знаю, что сдавали эти инвалиды банде треть, чтобы жить спокойно. Два раза им кассу обчистили, мильтоны потыкались-потыкались, да и в сторону — мол, «черная кошка» действует, а против нее мы, дескать, пока не стоим… Ну, паленый бухгалтер и придумал — нашел этих, договорился, им треть — они больше артель и не трогают…

— Я понял уже, — сказал Мишка. — Лучше еще раз опиши, кто деньги забирал.

— Кто! — возмутился Колька. — Хрен в пальто, вот кто. Я ж тебе уже говорил: свои пять процентов Файка отмусолит, которые ей за передачу, за прямую связь и риск, а остальное на ночь под кровать, а утром — ни свет ни заря — тот заявляется, линдач, молча под кровать, молча в чемоданчик пересыпет, молча на выход…

— Прямо и тебя не опасался? — спросил Мишка.

— Один раз прямо из-под нас доставал, гнида, — засмеялся Колька, — я и слезть-то с нее не успел… Хотел ему по фотке приложить, да он с тебя, а то и подлиннее, и при пушке, так я думаю — перетерплю, не отвалится, а то ведь ухлопает…

— Точно его вспомни, весь портрет, — приказал Мишка, и Колька, рассовывая по карманам трудно сворачивающиеся пачки сотенных, извлеченные из баула, а не помещающиеся передавая Мишке, забубнил:

— Волосы черные, как приклеенные, гладкие, сзади — висят — ну, Тарзан, как положено — пиджак коричневый в клетку, плечи — во, на жопе разрез, дудочки зеленые, полботинки на белом каучуке… Ну, стиляга и все, что ты, в «Крокодиле» не видал их? Сверху не то макинтош, не то халат…

— Плащ, — поправил Кристапович. — А лицо, особенное что-нибудь есть в лице? Что ты все о шмотках, он же переодеться может.

Видимо, мысль о том, что у человека может быть не один костюм, не приходила ранее в голову Кольки. Он задумался, хлопнул несколько раз короткими белыми ресницами.

— Шрамов вроде нету… вот! Губы у него… ну… такие, — он попытался вывернуть свои, — как у Поля Робсона, понял?

— Понял, — сказал Мишка. Вроде бы такого парня он встречал в кафе, а может, и кажется… Они вышли, заперли дверь, Михаил послюнил бумажку, погрел ее снова фонариком, прилепил на место. Глянул на квадратную «доксу» — до Колькиного дежурства оставалось тридцать пять минут. Поехали к министерству на Басманной, метров за двести остановились.

— Ты все помнишь? — спросил Мишка.

— Все, — решительно ответил Колька. По дороге они успели взять шкалик, Колька окончательно поправился, загрыз чесночиной — и теперь сидел прямой, розовый, спокойный. Снова их блокгауз отбит, снова Мишка командует, и скоро они пойдут в избу, будут хлебать затируху, а то и щи, а потом Мишкина маманя будет дочитывать им про безумного Гаттераса… — Все помню. Среди дежурства звонок, быстро навожу хай, мол, у Файки беда, сама неизвестно где, звонил кто-то из соседей, делаю им психа, под шум сматываюсь в форме и с пугачом, в такси до Солянки, в подъезд, через черный ход в Подколокольный, опять в такси, до Бронной… Так?

— Так, — кивнул Кристапович. Молча и быстро переложили деньги в валявшуюся на полу между сиденьями Мишкину балетку. Мишка вздохнул, глядя, как выбирается из машины Колька, потянул его за рукав снова внутрь:

— Ну, уже не боишься?

Колька заржал как-то слишком весело:

— А когда я боялся? Я боюсь?! Мишаня, а тебя накатиком не заваливало? А ты в своей сраной разведке перед заградотрядом на мины ходил? А меня заваливало, понял, я ходил, понял?! Я ничего не боюсь, понял?! Мне на них…

Высвободил рукав, пошел, обернулся и крикнул на всю быстро темнеющую под осенним слезливым небом улицу:

— Не бздимо, перезимуем! — и скрылся за углом.

А Михаил переждал светофор, бросил папиросу в окно — и рванул на Сретенку, к себе. То есть, к Нинке.

Нинка лежала в постели, одеяло натянуто на голову, ноги торчат.

— С работы твоей звонили, — сказала она из-под одеяла, не меняя позы. — Судом грозили за прогул. Я сказала — заболел ты. Справку Дора Исааковна сделает… Пока ее с работы не погнали…

Михаил откинул одеяло. Нинка немедленно перевернулась на спину, прямо и светло посмотрела ему в глаза. Груди сплющились и развалились на стороны, запал живот — худа была Нинка, а для своих двадцати восьми и телом жидковата, курила много, валялась допоздна, налегала на «три семерки» и жирное печенье «птифур», вечно засорявшее колючими крошками постель, а шло все не в коня корм, ребра и ключицы торчали, а от дурной жизни только кожа повисала. И при этом — непонятная была в этой девке какая-то штука, от которой многие чумели, да и Михаил был ей подвержен… Как сказал однажды аккордеонист из колизеевского оркестра, много чего повидавший мужик, чудом уцелевший поляк из Львова: «Не то пшиемно, же пани хце запердоличь, а то, же хце завше…» Мишка понял не все слова, но со смыслом был вынужден согласиться…

— Потом, потом, Нина, потом, — тихо и серьезно сказал он, и Нинкины глаза сразу потемнели, ушла прозрачность. — Потом, милая, сейчас не до того. Ты бы оделась, а?.. Насчет справки — умница. Только бы Дора успела, а то доберутся и до этой несчастной убийцы в белом халате… Теперь вот что, нужен паспорт женский, молодой, лучше татарка. Сделает твой Яцек? Он же там через каких-то своих делал кому-то? Да не моя это баба, молчи, молчи, не моя, это дело, поняла?! Дальше: я весь день болею, лежу здесь. Соседям скажи — с желудком что-то, мол, не беспокойте его…

— Много они тебя беспокоят, — Нинка слушала внимательно, не удивляясь. Попеть пяток лет в «Колизее» — ко всему привыкнешь…

— Что бы ни случилось, — продолжал Михаил, — меня не ищи. Спросят да, бывал, больше не заходит, ничего не знаю. Но, надеюсь, — не спросят… Сейчас соседи дома?

— Нет никого, — Нинка уже сидела в постели, подтянув к груди нот, оглядывалась в поисках халата. Мишка отвернулся — она уж и вовсе отключилась вроде, о делах думает, а села все-таки так, что и грудь подтянулась, и что нужно — видно… Зараза…

В это же мгновение Мишка невесть каким слухом поймал — открывается в дальней дали необозримого коридора входная дверь, тихо идут… двое или трое… идут. «Умник, Мишка! — про себя крикнул Кристапович. — Умник, взял из машины бульдожку!» И уже повалил одуревшую сразу Нинку, взгромоздился сверху, потянул на спину одеяло до самого затылка, ноги поджал — так что вылезли наружу только Нинкины голые, и, поднимаясь и опускаясь под одеялом самым недвусмысленным образом, чтобы и от двери было видно, чем люди занимаются, прямо в лицо женщине раздельно выговорил: «Это за мной, не бойся, молчи…» Револьвер уже держал в левой, не слишком сильно упирающейся в простыню руке, правую приготовил к главному толчку.

Двое уже вошли в комнату, интеллигентного тембра насмешливый голос протянул по-малаховски:

— Приитнава апп-тита, Миш…

Тут же в шею, прямо в подзатылочную ямку уперся ствол — судя по ширине трубы, чуть ли не с водопроводную, «люгер» или «маузер». Прием под это дело шел классически, но кроме тех, кто в свое время достаточно почитал всякой ерунды, никто этой сыщицкой уловки не знал. Мишка как бы от ужаса чуть дернул головой, прижав затылок как можно крепче к стволу, на секунду как бы обмяк и — изо всех сил, уже почти ощущая входящую в мозги пулю, ударил головой назад, одновременно поворачивая ее резко влево, так что ствол сразу ушел в сторону, почти не почувствовав содранной металлом кожи, услышал стук упавшем и, судя по звуку, сразу уехавшего с прикроватного половичка под кровать пистолета, и без интервала, почти наугад, но все же успев увидеть и оценить главные расстояния — четыре пули подряд над их головами, и всей тяжестью американской офицерской бутсы, извернувшись, но продолжая опираться на кровать правой рукой — по зеленым дудочкам, под самую развилку, и коротеньким рыльцем бульдожки второму поперек переносицы, чтобы сразу кровь в глаза, и снова первого, уже поднявшегося, с поворотом спиной, каблуком чуть правее нижней пуговицы клетчатого коричневого пиджака, по затылку просто кулаком, и второго, ослепшего, кольцом рукоятки прямо сверху, по макушке, чуть сзади заходящего на лысину красно-пергаментного термитного ожога, по съехавшей мятой шапке, и прыжок к двери, и Нинке — «Одевайся, иди в коридор, если соседи придут — чтобы никто ни о чем!», и, пропустив обезумевшую, в немецком халате наизнанку, задравшемся выше задницы, успокоив дыхание им:

— За «приятного аппетита» — спасибо, но запомните: порядочные люди этим делом днем не занимаются. Теперь слушаю вас.

Стиляга опомнился первым: помоложе, покрепче, да и «ванюшей» не паленый. Сел на полу, осмотрелся, с омерзением задержался взглядом на собственных мокрых штанах, подавился рвотой, обтер негритянские, да еще и в темных каких-то пятнах, вроде веснушек, губы. Выговорил неразборчиво:

— Молодец, Миша, — кое-как собрался, переполз на стул, глянул на покачивающиеся у двери два ствола, короткий Мишкиного «кадета» и тяжелый своего «люгера». — Слушаешь, значит… Ну, ладно… Где татарка?

— Не ваше дело, юноша, — строго ответил Кристапович и вдруг сообразил, что между ними и разница по возрасту — года три, не больше. Улыбнулся — скорее не искренне, а специально, чтобы полный страх навести. — Татарка там, где надо. Слушаю дальше.

— Деньги отдай, Миша, они не мои, меня кончат за них, — тихо попросил стиляга. — И нас отпусти, а мы тебя больше искать не будем и народ серьезный на тебя не выведем. Ты что, думаешь, на тебя умельца не найдется? Найдется, Миша, не мне чета. Твои яйца трещать будут…

— Глупый ты, малый, — все так же строго сказал Кристапович. — Трещат у того, кто их в чужую дверь сует. А раз у тебя умных предложений нет, ты теперь своим другом займись, потом я тебе свой план сообщу.

Парень пошарил вокруг глазами, взял стоящий на столе чайник, потрогал стенку — холодный, с великими трудами встал со стула, из носика вылил воду на голову обожженного. Бухгалтер зашевелился, залитым кровью глазом из-за распухшего носа окинул с полу происходящее, в пространство сказал о суках фашистских и снова затих.

— Очухается, сотрясение легкое, — сказал стиляга, — как бывший медик говорю. Меня Фредом зовут. Деньги отдашь, Миша? Процентов десять из своих тебе отпишу…

— Добрый, — снова усмехнулся Мишка, надо было держать фасон, хотя было все труднее, от невошедшей в мозги пули поднималась дрожь. — Щедро, но не нужно. А нужно мне от тебя, друг Федя, вот что, запоминай…

Изложил кратко, Фред кивал вдумчиво, морщился, заведя руку за спину, растирая сдвинутые тяжелым башмаком почки. Вдвоем подняли обожженного, зажав с боков, вывели в коридор, большой пистолет сзади за поясом упирался Михаилу в крестец, бульдог давил сквозь карман ляжку. Лицо Нинки белело в пыльной темноте, как мертвое.

— Все остается в силе, — сказал Кристапович, проходя мимо. — В комнате прибери, не психуй, с Яцеком поговори, не бойся…

— Рожу гражданину бы обтереть, платка нету? — спросил стиляга уже в подъезде. — Внимание москвичей привлечем…

— А то москвичи пьяных не видали, — холодно бросил Михаил. — И вообще уже темно, успокойся.

Вышли на воздух. В багажник «адмирала» ткнулся носом старенький «ким».

— Авто у тебя для линдача несолидное, — отметил Мишка.

— Отстаешь, Миня, — чуть отдышавшись, стиляга не оставался в долгу. Нету уже линдачей, и линды нету, мы стилем увлекаемся, атомным, может, слыхал?

— Не слыхал, извини, — Мишка, отлепившись от тяжко обвисшего на Фреде, который и сам еще с трудом стоял, бухгалтера, бросил, открыв багажник малолитражки, «парабеллум», старательно прикрыл крышку. — Гаубицу твою возвращаю, она у тебя, может, казенная. Сейчас приятеля своего сажай и трогая на первой, понял? Насчет трепа не предупреждаю, мальчик ты умный. Блатным своим скажи — дело будет, и деньги будут, а девка, скажи, совсем от вас смотала, завязывает, скажи, татарочка. Когда мое дело начинать, я тебе сам сообщу, найду. Вы где стилем-то бацаете, в коке?

— В коктейль-холл пускай папина «победа» ходит, у нас бати не при пайках, — Фред сложил бухгалтера на тесное заднее сиденье, кривясь, сам протиснулся за руль. — В «Метрополе» найдешь, если жив будешь.

— Не каркай, буду. — Мишка пошел к своей машине, оттуда негромко, но отчетливо приказал: — Сейчас поедешь впереди, я за тобой до Лубянки, там свернешь в Охотный, потом свободен. И не шути со мной, у меня с юмором слабо, ты видел…

— Йес, мистер Кристапович, — ответил Фред, и в фамилии, произнесенной с нажимом, Мишка расслышал все — и то, что не так прост он, стиляга, если сумел его, Мишку, точно вычислить, и что союз их до первого поворота спиной. Пришлось снова подойти к «киму», наклониться к не закрытой еще дверце.

— А как ты, кстати, нашел меня, Федя? — спросил Мишка самым ласковым, самым страшным голосом. — Мне ведь это знать хочется. От Файкиного подвала следил?

— Допустим, — Фред усмехнулся уже совсем нагло, и Михаил понял, что голос не сработал — стиляга выходит из-под контроля. — Догадливый ты, Миня…

— Догадливый, — подтвердил Кристапович, и вдруг его осенило, он понял, чем он сейчас эту раннюю наглость собьет. — Догадливый… Я вот еще о чем догадываюсь: о том, что тебе здешний участковый по моей машине все данные дает. Так он лихо пожалеет, Федя, увидишь. И дружки твои пожалеют. Считайте, что этого мусора уже больше нет, им скоро свои займутся, спецследствие. Как скрывшим истинное лицо. Понял? Спасибо за то, что вывел родные органы на этого гада… Стиляга сник сразу, никак не попадая ключом в зажигание, глаз не поднимал…

Кристапович сел за руль, дождался, пока малолитражка вывернет на улицу, поехал следом…

В начале девятого он спустился в метро «Площадь Революции», дядя Исай был уже на своем месте — возле матросского револьвера. Разложив на скамье свои узелки, он пугал бездомные парочки своим барахлом, невероятным багровым носом индюка, седыми курчавыми волосами и рваной тенниской в ноябре.

— Здравствуйте, дядя Исай, — Мишка подсел, вытащил из кармана давно запасенный и сейчас пригодившийся карманный китайско-русский словарь на тончайшей бумаге, двадцать тысяч иероглифов в объеме записной книжки, полтораста рублей отдал в букинистическом у Китай-города, вот и не зря, не только старику приятно, но и самому теперь польза будет.

— Здравствуйте, Михаил Устинович, — дядя Исай поздоровался, как всегда, приподнявшись и с полупоклоном, но тут же растерял воспитание, увидев книгу, — уткнулся, зачмокал, забормотал, присюсюкивая. Мишка спокойно ждал, хотя время поджимало, но сейчас докучать безумцу было бессмысленно.

Четыре года назад в его институте нашлись шутники: сказали профессору шепотом, имитируя все положенные в таких случаях эмоции, что вечером его возьмут. Основания верить в это у блестящего, ведущего из ведущих китаиста Исая Портнова были — пять лет в Пекине, специальные задания Коминтерна и близость к большим людям были основаниями более чем достаточными. Шутка достигла цели — Портнов исчез, даже без помощи голубых фуражек, освободив дорогу в советники одному из шутников. Вечером Исай не пошел домой — в забитую книгами и красными лакированными коробками с драконами комнату в большой квартире на Тверском, в комнату, где он жил в свое удовольствие пятидесятилетним розоволицым холостяком, — вместо этого он спустился в метро, затерялся там, а через месяц уже стал постоянным его жителем, безумный обросший старик, с индюшачьим носом от постоянных простуд, в той самой тенниске, в которой был в проклятый день, с какими-то тряпками, которыми одаривали его сердобольные молочницы, едущие по утрам от трех вокзалов… Его не искали — к удивлению хорошо понимающих обстановку людей — и даже не гнали из метро — к еще большему их удивлению. Впрочем, много чего было вокруг, что удивляло людей, хорошо понимающих, по их собственному мнению, обстановку, и что совсем не удивляло, к примеру, Мишку, все происходящее прикидывавшего на универсальные мерки если не «Графа Монте-Кристо», то хорошо памятного бегущем Эрфурта или Магдебурга: безумие не подчиняется правилам… Служащие и милиция центральных станций терпели и даже любили старика — он стал чем-то вроде метрополитеновского раввина, с которым шли советоваться о подпольном аборте и прописке казанской родни, о ссуде у знакомого под облигации и о достоинствах постановки «Свадьба с приданым» и прелести актера Доронина. Старик советовал, черпая мудрость из Конфуция и танских поэм — мудрость темную и невнятную, как и положено раввинской мудрости. Но именно невнятность и многозначность, как ни странно, больше всего и нравились сержантам и дежурным но станциям…

Мишка познакомился с дядей Исаем в букинистическом, сошелся очень, старик его полюбил на удивление здравой любовью человека беспомощного к сильному. Мишка же отдыхал с интеллигентным безумцем от строительных сослуживцев и девушек с высоко зачесанными надо лбом волосами и твердым матом вполголоса.

Наконец Кристапович решил оторвать ребе от забавы.

— Посоветоваться хочу, дядя Исай, — сказал Мишка и тихо, но не шепотом, в чрезвычайно кратких словах и без предисловий изложил весь свой дальнейший план. Старик слушал внимательно и никак не проявляя отношения, но если бы кто-нибудь сейчас заглянул в его обычно блуждающие в слабой улыбке глаза, очень бы удивился: взгляд сумасшедшего был ясен, тверд, сосредоточен, как у шахматиста над задачей.

— Другому бы отсоветовал вообще, — сказал дядя Исай, дослушав Мишку, — вас же, Михаил Устинович, одобряю полностью и верю в абсолютный успех. Знаю вашу биографию, особенно военную, знаю ваши аналитические возможности и прекрасные спортсменские качества, и потому одобряю и даже не имею добавить чего-либо существенного. Разве что одно: никаких отступлений от обдуманного и каждый этап — обязательно до конца, до полного исключения всяких последствий. Смерть, Михаил Устинович — не более, чем прекращение того, что уже как бы прекратилось в ином времени. Особенно смерть врага… Во времена танских династий…

Тут Мишке пришлось выслушать небольшую лекцию с цитированием стихов, принадлежащих перу императоров, но минут шесть он вытерпел — это было неизбежное зло при общении с дядей Исаем, да и не такое уж зло, поскольку в этих бессмысленно изящных стихах и прозрачно пустых изречениях удалось с помощью старца кое-что почерпнуть для продумывания отдельных деталей…

Оставив бродягу погруженным в словарь, Кристапович выбрался на поверхность. Сизый воздух поздней московской осени прелестно пах какой-то гарью, папиросами хорошими, что ли, или чем-то еще, что всегда было связано для Мишки с благоустроенной, необщей жизнью в многоэтажных домах по обе стороны начала улицы Горького, с Моховой в районе американского посольства — короче, с хорошей жизнью. И от этого Мишке всегда делалось грустно.

В таком настроении он и шел к машине, приткнувшейся среди загульных «зимов» возле «Метрополя». И счастье Мишкино, что никакое настроение не могло сделать хуже его зрение или полностью выключить внимание — война научила не рассеиваться. Почти от метро увидел Кристапович мелькнувшую за задним стеклом «адмирала» тень, а еще через десяток шагов был уже уверен: сидит, скорчившись на заднем сиденье, какой-нибудь дружок стиляги Фреда и паленого бухгалтера, дружок из числа наибольших асов по части пришить фраера за баранкой. Мишка не умерил шага — полусотни метров ему хватило, чтобы вспомнить и мысленно проиграть все необходимое в таком случае и прикинуть способ выполнения в конкретных условиях.

Открыл багажник, низко нагнувшись. Ломик-монтировку протолкнул ладонью в рукав. Выпрямился. За задним стеклом чисто — тот угнулся, приготовился, услышав возню сзади. К своей, шоферской дверце — три шага. Наклонился к ее замку — будто ключом не попадает. Рывком, но не нараспашку открыл заднюю дверь. Десятая секунды — поймал взглядом скрюченную фигуру не совсем там, где ожидал: не на полу между передним и задним сиденьями, а по-глупому, непрофессионально — на самом заднем сиденьи, ничком. В движении перестроившись, глубоко всунулся в машину, левой рукой резко столкнул-скатил не успевшее напрячься тело туда, на пол, где оно и должно было быть, а правой, в коротком махе выпуская фомку из рукава и успевая зажать край выскользнувшего угрино-черного металла, загнутым расщепленным концом — точно за ухо, с еле расслышанным сквозь гудки подваливавших к Большому «зисов» хрустом. Броском, не вынимая себя из машины, ломик бросил вперед, на пол у правого переднего сиденья — кровь с пола надо вытереть потом. Полупальто волосатое — резко на голову мертвого, чтобы слишком не залило пол. Выпрямился, дверь спокойно захлопнул, за руль, газ, сцепление со всей плавностью — направо, еще раз направо, налево, на Маросейку, направо еще раз, по спускам и проездам мимо Хитровки или как ее там, дальше, мимо одной из строящихся громад, дальше, на шоссе Энтузиастов остановиться, потушить огни…

Дожидаясь хорошего «студера» или «доджа», хотя бы шального, буйного ночного полугрузовичка, которые в этот ночной час обязательно должны были здесь появиться, Михаил успел все: вытащить из кармана неудачливого оппонента его единственное оружие, немецкий кинжал с кожаной ручкой, в которую врезан партийный знак, а по лезвию — «Германия превыше всего»; найти и единственный документ — справку об освобождении по зачетам; прикинуть по часам дальнейший график — вполне успевал, неожиданность нисколько не помешала, если бы не она, все равно бы еще пришлось ждать около часа, до половины двенадцатого… И тут расслышал гул со стороны вагоноремонтного — шел наверняка «студер» или, в крайнем случае, «урал-зис». Поехал медленно, поглядывая назад. Грузовик нагонял, километров под шестьдесят давил усталый шоферило. Мишка ровно держался впереди, метрах в двухстах — на таком расстоянии ни марку не увидишь как следует, ни среагировать и понять, что произошло, не успеешь… Задняя дверца была уже приоткрыта, уже и тело было облито водкой из купленного по дороге в каком-то бакалейном мерзавчика — для запаха, и впереди уже был поворот. Михаил начал притормаживать. Словно по его плану, грузовик, наоборот, прибавил. По тормозам — раз. Резко руль вправо — два. Оглянуться, услышав слабый удар — три. Порядок, труп лег ровно поперек, не объедешь. Услышать визг негодных тормозов раздолбанного «зиса», поймать быстрой оглядкой момент наезда — все, и теперь только уходить направо, по переулкам, мимо глухих заводских заборов, по скользким путепроводам, вдоль спрятавшихся под откосами забытых богом железнодорожных дворов — все, готово. Вышел пьяный дурень беспаспортный на дорогу, легковая свернула, а грузовик не успел — только и происшествия.

В двадцать три двадцать пять Кристапович набрал номер из автомата на Пресне.

— Можно бойца Самохвалова попросить? На посту? Передайте ему — сосед звонил, дома у него неприятности, у сожительницы. Большие, ага…

Положил трубку и только в машине сообразил, что говорил слишком грамотно, обычной своей манерой, подмосковного говорка не прибавил, да ладно… И через пять минут был уже на месте — на Садовой. Тихонько въехал на тротуар между Бронной и аркой, ведущей из Вспольного, — пришлось проехать по кольцу поперек движения, да по ночному времени обошлось загасил подфарники. Перекресток, несмотря на туман, вдруг задымивший над городом, отсюда виден отлично, и топтун виден в хорошем свете из-за забора, и залитая огнями со стройки — носит сегодня Мишку от одного высотного к другому — обширная площадь, выпирающая выпуклым пустырем за дальним перекрестком.

Здесь нашлось время все привести в порядок. Вытереть как следует пол, старательно присматриваясь при свете с улицы, и спрятать грязную ветошь в карман пальто; тщательнейше проверить револьвер и ловко приткнуть его под руку, сбоку сиденья; снять пальто, с трудом выпроставшись из шершавой байковой подкладки, и аккуратно сложить его в углу сзади — движения должны быть точными и легкими, а кожа мешает. И как раз когда делать было уже совершенно нечего, а фигура в длинном габардине в очередной раз скрылась за углом, правая дверца тихо открылась. Колька, пыхтя, плюхнулся на сиденье.

Михаил искоса оглядел друга — полный порядок: черная шинель, черная ушанка с неразборчивой эмблемой, морда сытая — сойдет.

— Порядок в хозяйстве? — спросил больше для формы; если бы был непорядок, по Кольке сразу было бы заметно.

— Порядок, капитан, — с совершенно мальчишеской радостью отозвался Колька, можно было думать, что и впрямь предстоял штурм блокгауза, тайно от матерей переделанного из поленницы. — Психа начальству изобразил, как народный артист Михоэлс. Трясся весь, оплевал их всех… Оружие сдал — и бегом по коридору до поворота, начальник караула пошел меня подменить, а я в дежурку, замок на шкафу пальцем открывается, перышком «рондо» закрывается, пушку в карман — и в такси… Только по коридорам пройти замучился: полное министерство народу. Сидят, заразы, звонка ждут…

— Пушка твоя, записанная?

— Зачем моя? Из первой кобуры с краю, Костюка, он болеет.

— Не хватятся?

— До конца дежурства шкаф никто не откроет, а уж к концу я или на месте буду, или к мамаше насовсем переселюсь…

Докладывая, Колька расстегивал шинель, засовывал казенный наган в наружный карман, поправлял его, чтобы не слишком оттопыривался… Потом минут сорок молчали, Мишка будто задремал, Колька поерзывал, вполсилы вздыхал, шепотом выматерился раз-другой. В двадцать восемь минут первого Мишка пошевелился, сказал будто в пространство:

— Скоро поедут.

Колька сразу зашебуршился, придвинулся, задышал:

— Да почем ты знаешь? Что они, по часам, что ли… это самое… с бабами барахтаются? А?

— Значит, знаю, — Мишка уже глаз не отрывал от проклятого перекрестка. — У меня дружок вон там живет, — он кивнул в сторону дома через улицу. — Много мы с ним чего из окна видели, кое-что запомнил… Ты лучше смотри внимательнее, да приготовь все.

Колька полез в перчаточный ящик, достал белые овчинные рукавицы зимние милицейские. Откуда-то из-под себя, из-под сиденья, что ли, вытащил — сам днем прятал — палку регулировочную, выстроганную утром собственноручно из березового полена и по памяти кое-как раскрашенную полосами. Достал и главный свой трофей: в огромном чемоданообразном футляре бинокль, призмы Карла Цейса, не бинокль — телескоп.

Фигура на перекрестке задергалась, ринулась за угол, вернулась, застыла столбом. Следом вывернул и начал тяжело разворачиваться на Садовой в сторону площади длинный и тяжелый, как танк, «паккард». Колька уже прижался к окулярам, весь закаменел от напряжения, шея задергалась — и вдруг, в тот уже момент, когда черная колымага, на секунду застыв, взвыла, резко набрала скорость и стала уноситься по кольцу к Смоленке, как-то невнятно вякнул и захрипел:

— Она-а-а! Суки резаные, падлы, мать их в лоб, Файку везут, Фай…

— Тихо, Коля, тихонько, — Мишка уже завелся, проклятая немецкая техника заревела, казалось, на всю Москву, но на счастье, лихие ребята в «паккарде», рвущем асфальт уже где-то за строящимся американским посольством, надолго прижали сирену — для веселья, машин-то уже почти не было.

— Тихо, Коленька, спокойно, — приговаривал Кристапович, задним ходом на полном почти газу заворачивая в Бронную, выносясь уже через какие-то арки и проезды снова на кольцо и пересекая пустую дорогу поперек движения, перелетая по старинному мосту реку, вписываясь в повороты и притормаживая на начинающих подмерзать лужах.

— Тихо, их машину мы помним, дороги другой у них нет, тихо, Коля, пусть они себе едут, мы их все равно обожмем, сопливых, обожмем-обожмем… сопливых-сопливых…

Он бормотал, как бормочут над доской шахматисты, бессмысленно повторяя одни и те же слова, задавленно рычал «опель», мотало побледневшего и напрочь замолчавшего Кольку, подпрыгивал он головой до мягкого обтянутого потолка, когда, проносясь между стоячими ночными троллейбусами, въезжал Мишка на тротуар и несся, срываясь с его скользкой кромки левыми колесами, и лишь изредка шипел Колька матерно, да все сильнее белели пальцы на зажатой в мясистых лапах палке…

— Вот она, — вдруг сказал Кристапович, голос его звучал диковато. Ну, понял, куда едут? Я тебе говорил? Здесь поигрались, теперь на даче поиграются, потом шубу каракулевую — и снова в машину, а на шоссе остановятся, в височек слегка, да и в Сетунь, шубку в багажник, на возврат, инвентарь, а по утряночке докладываться, к разводу… Да мы быстрее ездим, Коля. Спокойно, лейтенант, спокойненько, подыши перед ракетой поглубже…

Мишка опять шептал, как бредил. Колька уже вовсе по-мертвому молчал, челюсти свело. Вдруг запел: «Я тос-скую по соседству…» — одолевала эта песенка многих в тот сезон. Мишка дернулся, ничего не сказал — перед большой стрельбой с людьми и не то бывает… Где-то за Рабочим Поселком Колька спросил:

— Миш… шинель моя на ментовскую-то похожа, а? Вдруг разглядят?

— Не разглядят, — Мишка теперь ехал ровно, семьдесят, не больше, та машина то показывалась, то скрывалась за повойтом метрах в трехстах впереди, но слышно ее было все время — плоховато в гараже особого назначения регулировали моторы, у Мишки получалось лучше. — А разглядят стрельнут пару раз, вот все твои неприятности и кончатся. Чего тут бояться? Так что разговорчики паникерские отставить, а готовься, лейтенант Самохвалов, минут через восемь-десять идти на бруствер, понял?

— Есть, — сказал Колька, и каким-то десятым фоном всех одновременно несущихся сейчас в голове мыслей Мишка отметил: обращение сработало, Колька ответил не в шутку, а всерьез по-уставному, он, Колька, сейчас уже где-нибудь там, в Синявинском сыром ольшанике…

В первый просвет между густо стоящими по сторонам шоссе елями бросил машину Мишка и понесся по замерзшей грязи — какому-то смутному воспоминанию о давней, осадного времени проселочной дороге.

— Пост метров через пятьсот, мы его обойдем — и действуем, трасса непростая, — пока он выговорил это, машина уже снова, будто и без Мишкиного участия, вылетела на шоссе, тут же Кристапович плавно и без суеты затормозил, развернулся поперек — как на занятиях по водительской подготовке в доброй памяти армейской разведшколе. Колька немедленно вылез на дорогу и, не торопясь, пошел назад, к городу. Охнул про себя Мишка: откуда что взялось у друга — развалистая и неспешная походка загородного, на спецтрассе полсуток промерзающего, привыкшего к особым полномочиям, наглого, но усталого мента, привычка помахивать мерно, под шаг, регулировочной палкой…

«Паккард» вышел из-за поворота секунд через восемь. Провизжали тормоза, юзом протащило машину чуть ли не до самого Кольки, каменно вставшего с воздетым жезлом. Мишка уже присел за открытой своей левой дверцей, револьвер коротышкой-стволом кверху в расслабленной руке… Приоткрылась дверца как бы осевшей от торможения машины, веселый голос протянул:

— Кто, а? С какой целью, а? Специальная машина, уйди, командир…

— Лейтенант дорожной спецмилиции Самохвалов, — Колька с фамилией не мудрил, отрезая себе все возможности, кроме одной. Рубил, как надо, без особого шика, без мандража, по-уставному не выразительно. — Почему на спецшоссе с фарами, товарищ шофер? Наш пост ослепили. Подфарники есть? Вы там в своем ГОНе, понимаешь…

Расчет был именно на это — оскорбить нелепо-придирчивым тоном, отсутствием страха и почтения, заставить закипеть. Об опасности нарушения инструкции — не выходить из машины — со зла забудут. Кристапович был уверен, что всерьез ни о какой возможности сопротивления им с чьей-либо стороны тупая эта опричнина и не думает, про себя-то они точно знают цену байкам о шпионах и диверсантах на коровьих копытах…

Все сработало. Дверца распахнулась настежь, высокий в шляпе наверное, тот рыжий, — рванулся к Кольке:

— А, мама твоя… — и тут же дернулась Колькина рука, мелькнула полосатая палка, покатилась шляпа, в то же мгновение Мишка уже был возле «паккарда», зафиксировал взглядом одного — действительно, на Зельдина похож — пуля, второго — лица не видно, успел наклониться, рвет из-под реглана пистолет — пуля… Мимо! Что это?! Человек в реглане закидывается, уплывает куда-то назад и вбок, надо снова ловить его висок стволом, а он опять дергается и вдруг валится вперед, хотя точно — Михаил не попал в него ни разу… Из-за спинки сиденья смотрят на Кристаповича темные, очень темные, без выражения глаза на очень белом и очень красивом женском лице, и Файка говорит:

— На всякий случай… может, еще жив… пристрели его, парень, пристрели, пристрели…

И тут до Мишки доходит — этот, в реглане, лежит лицом на руле, прижатая к баранке, задралась с затылка кепка-букле, а под выстриженным затылком старательного костолома торчат в шейной ложбинке маникюрные ножницы, загнанные до самых колец.

— Пристрели, — бормочет Файка, выбираясь из машины, шатаясь, идет к «опелю», — пристрели его, парень, он еще, может, живой…

Кристапович полминуты смотрит ей вслед. Стрелять не надо: из-под кепки течет темная кровь, заливая реглан, и из-под ножниц выбивается уже сильно пульсирующая струя, и на глазах перестает пульсировать и брызгать… Колька придавил рыжего к земле, палкой своей смаху перешиб горло — все. Палку сломал, бросил внутрь «паккарда», деловито осмотрел мертвецов, тому, которого первой пулей вывел из дела Михаил, ловко и спокойно сунул финкой за ухо — вроде был жив. Финку обтер об его же пальто…

Все.

— Быстро, быстро, — Мишка говорил, уже садясь за руль. — Колька, поведешь «опель» сзади, держись плотно, езжай внимательно, за Файкой смотри — у нее сейчас истерика будет, поехали…

В машине было невпроворот от трех тел, косо перекрывших все пространство сзади. Мишка сел, стараясь ни к чему не прикоснуться ничем, кроме кожаного пальто — с него отмоется… Восемьдесят метров по шоссе вперед, от города, поворот направо… Кристапович глянул на часы — с той секунды, когда Колька поднял свое раскрашенное полено перед машиной, прошло четыре с половиной минуты, от силы пять. Даже если от поста были слышны легкие хлопки выстрелов бульдога, они только сейчас подъезжают к месту происшествия, но и на нем ничем не найдут — при зеленоватом свете неба осмотрели с Колькой асфальт быстро, но внимательно, пятен крови не было, следы шин на ходу затерли подошвами… Узкая дорожка между деревьями, с давних времен памятная Мишке, привела, как и следовало, в тупик, перекрытый стальной трубой. Ее объехать справа, есть метра три между старой березой и юным, еще гибким дубочком, дальше — лишь бы не скребанул «опель», идущий сзади след в след Колька, еще пригодится машина… О том, что делается сзади, где что-то тяжело перекатывалось и падало, Мишка старался не думать — за семь лет уже отвык от такого.

У обрыва встали…

— Все, Коля, все, — сказал Михаил, глядя, как успокаиваются круги над долго не уходившем в глубину автомобилем и тихо плывет, постепенно тяжелея, вынырнувшая почему-то шляпа того рыжего.

— И казенная пушка твоя, слава Богу, не пригодилась.

Сзади неслышно подошла Файка в накинутой на плечи Колькиной шинели видно, в машине ее стало трясти.

— Закурить дайте, — затянулась, плюнула громко, бросила папиросу в реку. — Коль… Коль а? Коль, я тебе честно говорю, только смотрел он, он ничего не может, сучара, честно, Коль, я тебе на коране поклянусь, только смотрел он, смотрел, смотрел!..

Через час они уже подъезжали к серому дому на Садовой. Колька был при всем форменном порядке, и Файка, отдергавшись в припадке, слала на заднем сиденьи на вывернутом изнанкой Мишкином кожане.

— Давай, боец Самохвалов, на дежурство, — сказал Михаил, посмотрел на часы, — а за три с четвертью часа подмены потом поставь начальнику угощение в «Спорте». Там ему и расскажи, по секрету, конечно, о пропаже бабы. Иди, я у Елоховской тебя ждать буду, Файка пускай так и спит.

Напротив, в особняке фон Мекка, за глухим шикарным забором неожиданно зажглось одно окно. В министерстве же сияли все… Мишка, глядя вслед идущему к боковому подъезду другу, вдруг затрясся мелко, перекосил лицо, спрятал его в лежащих на руле руках.

А через минуту он уже не торопясь ехал к повороту, к Земляному валу. С Курского выруливали первые такси от ранних поездов, а от Красных ворот брел пьяный, отчаянно горланя про медаль за город Будапешт.

Весь следующий день спали — Михаил на той самой кровати, что пятнадцать лет назад, лежал на спине, сжав кулаки, спал по-своему, взвешивая и просчитывая варианты, и при этом умудрился всхрапнуть, как всегда, когда спал на спине; Колька, сменившийся благополучно с дежурства, и Файка, будто пьяная, почти не дышащая, легли на старой хозяйской половине, кое-как выметенной и протопленной.

В четыре Кристапович встал, старательнейше протер мокрой ветошью кожанку — выпачкана была на удивление мало, но на всякий случай высохшую еще раз осмотрел при лампе, в косом свете — только не хватает в кровавых пятнах ходить. Потом поскреб щеки ржавым «золингеном», умылся, раздевшись до пояса на ледяном ветру и мелкой мороси, плотно зачесал волосы, как следует прижав их на затылке ладонью. Из внутреннего кармана пиджака вытащил свежий воротничок, повозился с задней запонкой, пристегивая его к сиреневой зефировой рубашке — вечером надо было выглядеть прилично. Уже в галстуке, затянув его скользкий крепдешиновый узел, пошел будить молодых.

Колька сидел за столом на табуретке, курил, смотрел прямо перед собой в стену, часто сбрасывал пепел в старую банку от чатки. Не глядя на Мишку, сказал, почти не понижая голоса, кивнув в сторону мертво спящей Файки:

— А если врет? Врет, наверное… Если он не может, зачем ему баб ловят? Он не особенно старый… Врет она, что только смотрел и титьки руками рвал… А теперь я из-за этого обо всех других ее думать стал… раньше не думал, а теперь думаю… Как будто целку брал…

Мишка повернул к двери, через плечо ответил:

— Дурак ты, Колька. И я дурак, что с тобой связался, если тебе это важнее всего. Еще и сволочь ты… Поднимай ее, сейчас ехать будем, а не хочешь — ну вас обоих к черту, я сам поеду, в рот вас обоих…

Колька не отвечал, сидел, не отводя глаз от сыреющих бревен стены. Мишка пошел к себе, присел на кровать, проверил все оружие — своего бульдожку, два штатных ТТ и один «кольт», хромированный, с маленькой латунной дощечкой на рукоятке. На дощечке была надпись: «Младшему лейтенанту Лулуашвили Д.Х. за образцовое выполнение заданий от народного комиссара внутренних дел. 10 августа 1940 года». Кристапович пересмотрел удостоверения — все три были в полном порядке, насколько Михаил мог иметь представление об этих документах, но среди них не было выданного Лулуашвили. Михаил усмехнулся — похоже, порядка в этом департаменте было не больше, чем в любом другом. Впрочем, открытие могло быть полезным… За стеной копошились, шептались, напряженно сдерживая голоса, потом затихли, заскрипела, постукивая о стену, старая деревянная скамья. Мишка захихикал, как десятилетний, крикнул через стену:

— Колька! Я тебе точно говорю — они по ночам работают, а ночная работа мужика быстро в бабу превращает. Слышишь? Мне врач знакомый говорил…

За стеной затихли, что-то стукнуло резко, но через минуту скрип возобновился… Мишка блаженно хихикал, с симпатией думал о дурковатом, но при этом таком сообразительном по части окружающей жизни, таком начисто лишенном самых распространенных иллюзий Кольке.

Минут через десять вышла Фаина — почти в полном порядке, диковато поглядела на Михаила, пошла в сени, звякнула ковшом, пошла на крыльцо… Кольку пришлось заставлять бриться, чистить китель и сапог, но вид его и после этот был крайне неудовлетворителен — только по пригородным с гармошкой ходить. Фаина наблюдала молча, потом спросила:

— Миша… А ты что, те деньги блатным отдашь?

Михаил усмехнулся:

— Сообразительная у тебя жена, Колька, не тебе чета… Посмотрим, Фаина, посмотрим… Мало ли как сложится, пока трогать бы не хотелось. Понимаешь?

— Ага, — сказала Файка, молча полезла во внутренний карман короткой шубейки, достала пачку тридцаток и сотен, молча протянула всю пачку Мишке.

— Молодец, Фая, по дороге на Тишинку заскочим, — одобрил Кристапович, — прибарахлим твоего Николая. Денежки-то на всякий пожарный придерживала?

Колька опять надулся, пошел по шее красным, а Файка засмеялась:

— Глупый ты, Колька, правильно твой товарищ говорит, дурак ты. Это мои деньги, законная доля, мне ее в прошлый раз Фредик дал, все равно тебе полпальто купить хотела. Глупый ты, начальники бабам деньги не платят… Хотела эти на всякий случай оставить, а те — чужие, как пришли, так уйдут…

Кристапович засмеялся, порадовался незыблемости представлений о собственности у этой милой татарки, блатной девки — куда более точных представлений, чем у одного вполне официального товарища, о котором Мишка теперь думал неотступно, все время с тех пор, как дело на шоссе удалось…

Пора было ехать, он пошел греть мотор.

Сначала заехали к Нинке. Вполне успокоилась певица, была в своем панбархате — собиралась на работу. Мишку встретила ровно и по-деловому, без визга, дала паспорт на имя какой-то Резеды Нигматуллиной и справку о временной Мишкиной нетрудоспособности, составленную безотказной Дорой. Мишка, в свою очередь, отсчитал тысячу за паспорт — из своих, точнее; из Файкиных, — и еще двести для бедной Доры, Нинку поцеловал, пожалев про себя, что и на этот раз нету даже четверти часа, и спустился к ждавшим в машине Кольке с Файкой. Нинка на прощанье сказала: «Если не расстреляют приходи, я больше трех ночей ждать не буду…» Мишка засмеялся — если не расстреляют, придет обязательно…

Потом рванули на Тишинку. После рынка долго, часа два стояли в одном темном дворе на Брестской, Колька обживался в только что купленных полуботинках сухумского кустарного производства, бостоновых брюках, куртке-бобочке с клетчатой кокеткой и богатом габардине, наверняка принадлежавшем до этого какому-нибудь народному из Художественного театра. Обживаясь, Самохвалов весь передергивался, как от настриженных за шиворот волос, злобно щерясь, нес стильную одежду в Бога и в каждую пуговицу. Особую ненависть у него вызвала молния на ширинке не то еще лендлизовских, не то каким-нибудь борцом за мир завезенных из Стокгольма штанов.

Файка, внешне уже совершенно придя в себя, будто и не с нею было все, что случилось за прошедшие двое суток, примостившись на приборном щитке машине, мудрила чего-то с купленными в ближайшем писчебумажном чиночкой и ластиком — приближала внешность неведомой Резеды на фотке в паспорте к своей, обнаружив и к этому рукоделию большие способности: теперь с фотографии смотрело совершенно неопределенное существо, причем никаких следов подчистки не осталось. Покончив с новым документом, она принялась за то же дело с другой стороны: сняла в машине шубу, стянула через голову, не обращая внимания на Мишку и стукаясь о потолок руками, шелковую блузу с прошвой и, оставшись в сорочке с бретельками, перекрученными на круглых, без всякого намека на ключицы, плечах, в десять минут одними канцелярскими ножницами постриглась, срезала косу, уложенную обычно в корону вокруг лба, из газетных обрывков сварганила папильотки, сгоняла Кольку за бутылкой пива, которым аккуратно, но щедро смочила сооружаемую прическу, распустив по машине хлебный запах — и стала вылитая «я у мамы дурочка». «Комсомольская правда» с руками бы оторвала типаж для очередного фельетона.

Сам Мишка почти все это время пролежал на вытащенном из багажника артиллерийском чехле под машиной, вылез оттуда, каким-то чудом почти даже не замарав рук, и удовлетворенно похлопал «опель» по длинному островерхому капоту. Затем он долго, с большим количеством технических слов инструктировал Кольку, и тот в свою очередь полез под автомобиль, вылез почти сразу же и буркнул:

— Там и десяти минут много, я за пять все сделаю.

Потом поели в машине — по франзольке, по куску чайной и по бутылке портера на каждого, закурили…

— Мишк, — сказал Колька, не прибавив даже ничего из своих обычных вспомогательных слов, — Мишка, а ты помнишь, чего Немо подкинул колонистам?

— А то не помню, — сказал Мишка. — Три ножа со многими лезвиями, два топора для дровосеков, десять мешков гвоздей…

— …два пистонных ружья, — подхватил Колька, — два карабина с центральным боем, четыре абордажные сабли, принадлежности для фотографирования…

— …две дюжины рубашек из какой-то особой ткани, с виду похожей на шерсть, но, несомненно, растительного происхождения…

Они доедали колбасу, допивали пиво и перечисляли припасы, подаренные таинственным капитаном людям Сайруса Смита, а рядом сидела красавица с ясными и спокойными синими глазами, а невдалеке у «Голубого Дуная» пели, и слова неслись в сырых сумерках: «М-моя любовь не струйка дыма…»

— Хватит херню языками молоть, — сказала Файка, — ехай, Мишка…

В зал «Метрополя» они вошли ровно в девять, оркестр отдыхал, высокий скрипач, известный своим чудным именем и дивным исполнением танца «дойна», который, как известно, как две капли воды похож на «фрейлехс», сидел за роялем и, тихонько тыкая в клавиши, играл что-то из польских довоенных пластинок. По залу плыл дорогой дым и официантские негромкие переговоры. Сами официанты в засыпанных перхотью и мелким зеленым луком полуфраках спешили разнести заказы, пока не мешают танцующие. Мэтр с проваленными, будто чахоточными, горящими щеками, в отличной паре из стального «метро», не меняя брезгливого выражения, взял тридцатку, отвел их к столику в углу, далекому от оркестра, почти не видимому за окружающим центр зала барьером. Заказали бутылку муската, кофе, «наполеонов», мороженого. Файка собралась в уборную.

— Не ходи, Файка, — сказал Колька, он сидел на крае стула, оглядывался, как волк, всем телом, бобочка топорщилась на спине. — Не ходи никуда одна, и вообще, не шастай. Свои не приштопают, так начальнику опять какому-нибудь на глаза попадешься…

— Начальники сюда не ходят, — усмехнулась Файка, — они на дачах Лещенко и Русланову слушают. И зовут меня теперь не Файка, а Резеда, а Файку мы с тобой утром в печи истопили, а наших здесь еще нет, они раньше десяти не приходят…

— Не ходи, — Мишка дождался, пока она высказалась, опровергать не стал — просто приказы. И она осталась. Принесли кофе, мороженое текло в мельхиоровых вазочках, и струйки варенья расплывались в белой жиже, как кровь в талом снегу. Оркестр заиграл для начала «Блондинку», потом «Мою красавицу» — причем, конечно, за половиной столиков при этом затянули «Фон пер Пшика», — а потом взялся за более новое: из «Судьбы солдата», из «Серенады». Между столиками уже танцевали, тряслись, положив руки друг другу на плечи, первые, но не самые отборные танцоры: ребята в как бы стильных, а на самом деле просто с чужого плеча пиджаках чуть не до колен, с блестящими от помады прилизанными висками, девочки с модной стрижкой веночком, но в давно ушедших английских жакетах с плечами и слишком коротких юбках стиля Марлен Дитрих — в общем, Измайлово, Каляевка, Сущевский вал, не ближе. Высокий скрипач вышел на край эстрады, повел мощным носом поверх усиков:

— А теперь дамы меняют кавалеров… одного на двух, многосемейных не предлагать!..

В зале привычно засмеялись.

— …Танец с хлопками! — закончил скрипач, оркестр сразу же врезал «Сан Луи» в невиданном темпе, и Файка, наклонившись к Михаилу, прокричала:

— Пришли! Вон они!

Кристапович оглянулся. Фред, все в том же коричневом пиджаке, танцевал с какой-то девушкой в широкой юбке до щиколоток — по последней моде.

— Пойди, отхлопай, — сказал Кристапович Файке. Чуть побледнев, она пошла к Фреду и его партнерше. — Ты меня прикрывай внимательно, — сказал Михаил Кольке, — но только руками, не вздумай вытащить здесь пушку энкавэдэшную, что бы ни было, понял?

Колька мрачно наклонил голову, с первой минуты в ресторане он нервничал. Файка подошла к паре, демонстрирующей отличный стиль сцепленные ладони опущены прямо вниз, правая рука Фреда свободно лежит на копчике дамы, ноги, тесно прижатые друг к другу, подпрыгивают в идеально неизменяемом ритме — как метроном — словом, стиль! Файка похлопала, Фред недоуменно обернулся, Мишка увидел его лицо — да, следы есть, хотя пудры много — но молодец парень: даже не моргнул. Извиняется перед девицей, та обиженно идет к дверям — ага, значит, там, в скапливающейся с каждым очередным модным танцем у входа стильной толпе и вся Фредова компания — а он сам уже прижал Файку, уже трясется, нащупав ее задницу, как ни в чем не бывало… И Файка — железные нервы — чуть-чуть тянет, направляет, вот они уже обошли барьер, вот они уже возле столика…

— Может, присядешь? — встав, Михаил точно оказался лицом к лицу с Фредом. — Сядь, я тебе твои подотчетные принес.

Фред улыбнулся, глубоко справа блеснула железная фикса.

— Что принес — молодец, но беседовать здесь не будем, здесь люди танцуют, обжимаются, водку пьют… Я тебя в машине подожду.

Заехали за арку, за углом, встали в глухой подворотне. В малолитражке, считая с Фредом, было трое. Мишка поставил «опель» рядом, Колька, сидящий справа, открыл окно, Фред сделал то же.

— В общем, товарищ легавый, предисловий не будет, — Фред говорил тихо, не поворачивая головы, но внятно. — Дело, которое ты предложил, народ одобрил, — сидящие сзади при этих словах чуть шевельнулись, Кристапович покосился на них. Даже в темноте было видно, что не стиляги, а обычные блатные: из-под коротких полупальтишек — белые кашне, восьмиклинки на самых макушках. Фред продолжал: — Но есть желание знать, зачем карающему мечу понадобилось наводить народ в законе на богатую хавиру, брать какого-то фраера на понтовый шмон — зачем? Вас двое и эта принцесса цирка — нам, конечно, страх небольшой, вы нас не поверстаете, но если за вашей лайбой другие шурики-мурики пойдут… Нехорошо, Миша.

— Да, плохой ты мыслитель, — Мишка, закурив, специально долго не гасил спичку: по идее, то, что говорит Фред, может означать, что как раз блатные страхуются еще одной командой, человек шесть за колоннами вполне могло стоять. Мишка знал — обычно подозревают в том, что сделали бы сами… Спичка могла спровоцировать прячущихся на решительные действия именно сейчас, когда Михаил готов и собран. Но спичка догорела, и ничего не произошло. — …Плохой мыслитель: сам не понял ничего и народу не объяснил толком. А дело простое: если бы я был из ребят с Каретного, вы все уже давно бы парились в предварилке, мы вас можем брать хоть сейчас ты меня, Фред, знаешь, я вас и один повязал бы… — Мишка нагнетал сознательно: всегда шел на наглость, чтобы противник потерял самоконтроль. — Нет, Фредик, мы вам даем дело, сделаете — мы вас не знаем, живите дальше, пока вас Петровка на какой-нибудь еще артели не повяжет. Был бы я сукой — разве я так бы действовал? Глупый ты, Федя, и слова у тебя глупые, и дела. Из-за тебя вчера человека машина на Владимирке сбила… В общем, кончай базар. Берешь дело? Вот тебе три ксивы, три пушки могу ссудить — с возвратом, пересаживайся со своими друзьями в мою машину и действуйте. Подотчетные получишь потом, когда делиться будем… Адрес я тебе скажу, на твоем «киме» дорогу покажем…

— Ксивы предъяви, — сказал Фред. Кристапович достал удостоверения, все три поднес к окну, перегнувшись через Кольку. В ту же секунду сзади хлопнула дверца, низкий голос с хорошим культурным выговором произнес:

— Не волнуйтесь, пожалуйста, Миша…

Кристапович обернулся, из-за приподнятого левого плеча увидел давешнего туберкулезного мэтра — без пальто выскочил, на минуту, значит, в левой руке револьвер, ствол смотрит прямо Мишке в переносье…

— Не будем играть в индейцев, Кристапович, — сказал мэтр. — Дело ясное: я пока командую этой шпаной, и меня ваше предложение заинтересовало. Если вы ручаетесь, что у этого энкавэдэшника действительно награблено много…

— Ручаюсь, мэтр, — сказал Кристапович, не удержавшись от хамства, и тут же пожалел: тон, который годился, чтобы вывести из равновесия мальчишку, вроде Фреда, совершенно не подходил для разговора с таким человеком. — Ручаюсь, он всю профессуру брал и на руку нечист…

— …Если вы ручаетесь и даете документы его коллег, — мэтр кашлянул осторожно, как кашляют люди, поминутно опасающиеся приступа, — то мы можем взять это дело. Да, на будущее: вы ведь по званию капитан? Ну так называйте меня подполковник, так будет проще, да и действительности соответствует… Значит, договорились? Но одно условие…

Мэтр сделал паузу, взглянул, будто с удивлением, на оружие в своей руке, сунул револьвер назад, под пиджак, за пояс, видимо.

— …Условие: вы едете с нами и входите в качестве понятого.

— Невозможно, — быстро ответил Мишка, — понятыми идут либо соседи, либо дворник, незнакомый вызовет подозрение, да и вообще — положено двоих… Мы будем ждать внизу, метрах в ста…

— Не валяйте дурака, капитан, — сказал мэтр. Усмешка у него была настолько естественная, что Михаил позавидовал и сразу поверил: действительно, не меньше, чем подполковник, да еще, небось, из разведки, если не из списанных смершевцев. — А то вы не знаете, что все это не имеет никакого значения — положено, не положено… Той организации, за которую мы с вами будем работать, все положено… А нам важно, чтобы вы были все время на глазах. А то мы там будем с этой сволочью мучиться, а вы тем временем снизу, из автоматика, звоночек: так мол и так, пороча звание советских чекистов, можете брать в данный момент… То-то товарищи обрадуются: они на нас всю «черную кошку» спишут…

— Ладно, пойду с вами, — сказал Мишка совершенно спокойно. Глупая мысль дергалась в голове — может, действительно есть люди, читающие по глазам, как по книге? Ведь видел гипнотизера в парке Горького, он еще и не то делал… Может, и мэтр-подполковник такой же гипнотизер, может, и он не догадался, не вычислил, а просто прочел Мишкин план по глупым Мишкиным глазам?.. — Пойду…

— И правильно сделаете, — вяло, будто вдруг потеряв интерес ко всему происходящему, закончил мэтр. Мишка оглянулся. Фред и те двое стояли, вылезши из малолитражки, у каждой двери «опеля», кроме той, через которую влез мэтр. — Сейчас соберемся, да и можно ехать, если не возражаете…

…Возле «Москвы» было шумно, народ расходился из ресторана, и какая-то загулявшая, в маленькой, косо сидящей каракулевой шапочке висла на мужике в шикарных, не по погоде — дальний, видно, человек — бурках и черной короткой дохе.«…А-поза-растали мохом-травою…» — голосила веселая дама, и доха солидно оглядывалась вокруг — правильно мужик, по-северному гулял… «Победы» и «зимы», бессовестно сигналя, сворачивали на Горького, и милиционер в щегольских ремнях посматривал с ответственного поста возле правительственного подъезда вполне снисходительно на это невинное бесчинство подгулявших тружеников. Недавно закончился последний сеанс, между Пушкинской и коктейль-холлом бродили парочки, не находящие сил разойтись по коммуналкам, нетерпимым к неофициальной любви… Из дверей «кока» вышел хромой пианист — пару раз бывал в этом знаменитом заведении Мишка, но успел приметить этого молодого еврея с безразлично-жестким выражением тонкого, очень красивого лица, светлоглазого и кудрявого поперек модной стрижке… Парень выглянул, поманил кого-то и скрылся внутри, и уже осталось позади это известное всей Москве место, и остался позади постоянно маячащий на углу, возле винного, полусумасшедший книжный вор и бывший поэт, которого можно было встретить в центре в любое время суток, и промелькнул справа урод на тяжелозадом битюге, все еще непривычный глазу, и Мишка резко крутнул влево и поймал в зеркальце послушно пошедший следом за этим несчастным «кимом» свой «опель» — эх, хороша все-таки машина, долго будет вспоминаться…

Желтыми кляксами пробивались фонари сквозь сырость, шли, утекая в переулки и тупички, по улице люди, из какого-то окна донесся жирный одесский голос, одобряющий сердце, которому не хочется покоя, и вдруг Мишка понял, что он уже не может ни на что рассчитывать. Уже идут к концу вторые сутки, как он — чужой всем этим лючиям, он да эти несчастные парень с девкой сзади него — отдельно, а все остальные вокруг — отдельно, все может сорваться, и в следующий раз он проедет по этой улице в глухом фургоне, за стенками которого мало кто предполагает живых людей… Чужой, и не двое суток, а всегда, с того проклятого вечера, такого же вечера в ноябре, когда отец спускался по лестнице, а сзади, умеряя шаг за намеренно не спешащим отцом, шел тот человек… Чужой.

Проехали мимо краснокирпичного, четырьмя иглами башен воткнувшегося в сизое небо собора, справа открылись ворота — из двора какой-то типографии выехала полуторка — вышли свежие газеты. Свернули, свернули еще раз… «Чужой, — думал Мишка, — если честно — то и Колька чужой…»

Они остановились, не доезжая метров трехсот до угла.

— Той же дорогой ехали, — бормотала сзади, как во сне, Файка, — той же дорогой…

Невдалеке, на Спиридоновке, время от времени с рычаньем проходил грузовик, здесь, на тихой и короткой улице народу в середине ночи было поменьше, чем в центре, но и тут гуляли — со звоном распахнулось окно, и в многоэтажном клоповнике напротив кто-то припадочно заголосил: «Ты, овчарка бандеровская, на чьей площади прописана?! На чьей пло…» — и вдруг заткнулся, будто убили его, а может, и вправду трахнули чем-то но башке неразумной — и конец разговору…

Подручные Фреда уже были приведены в более или менее официальный вид: чубы косые убраны под кепки, воротники пальто подняты, сам Фред зеленую шляпу надел ровно. Пересели — теперь в «опеле» за рулем был Колька, рядом сидел Фред, сзади поместился Михаил с двумя блатными. Мэтр-подполковник остался сутуло сидеть за рулем малолитражки, на ее заднем сиденье скорчилась в углу Файка — ее снова начинало трясти, не то виденья прошлой ночи вернулись, не то боялась дружков своих — урок, не то предстоящего… А может, и просто застудилась в лесу у обрыва… «Опель» тихо тронулся, свернул за угол и стал прямо перед подъездом, под мемориальной доской. Все полезли наружу, резко, молча, захлопали дверцы, и Мишка похолодел знакомые были звуки, привык к ним этот дом, и сам Мишка помнит, как раздавалось это хлопанье тогда почти каждую ночь… И вид бандитов поразил Кристаповича — серьезные, ответственные лица, и легкое выражение тайны и превосходства, которое связано с этой тайной, с причастностью — до чего же легко входят даже такие в эту роль! Или именно такие легко-то и входят…

В подъезде Фред резко двинул к глазам ничуть не удивившегося мужика в форме удостоверение, один из шпаны тоже показал корочки, быстро прошли на второй этаж, позвонили. Шаги послышались сразу — в половине второго ночи хозяин словно за дверью стоял.

— Кто? — голос не изменился, совершенно не изменился голос!

— Откройте, — сказал Фред как раз так, как нужно, не громче, не тише. Дверь медленно сдвинулась, ушла вглубь, Мишка на минуту прикрыл глаза все в прихожей было на тех же местах, косо поставленное зеркало под потолок, и рога, и кожаный сундуке.

Хозяин был в форменных брюках и в штатской рубашке, бритая плова белела в полутьме. Мишка совсем не помнил ем, а теперь сразу вспомнил все — голос, бритую голову, руки с очень крупными плоскими ногтями…

— Понятой, побудьте с гражданином, — приказал Фред, и Мишка опять изумился его естественности в противоположном природной сущности амплуа, и опять успел подумать — в противоположном ли? Шпана уже шуровала вовсю. На столе лежала чистая наволочка, в нее бросали сначала облигации, деньги, потом, когда дело дошло до нижнего ящика буфета, — кольца, брошки, какие-то браслеты, опять кольца, часы на неновых, скрюченных ремешках… И буфет был тот самый — с витыми колонками, гроздьями, листьями и когтистыми ногами, со множеством выдвижных ящичков. Ручки этих ящичков были точеные, похожие на шахматные пешки, постоянно они вываливались, и мать их укрепляла, оборачивая бумажками, и пеняла отцу, что у нет дома ни до чего руки не доходят, и отец всякий раз предлагал одно и то же: «А если их того… шашкой и до пояса? А?..», и мать всегда возмущалась его юмором висельника…

— Вот ваше истинное лицо, — бросил разыгравшийся окончательно Фред, когда обыск переместился в кабинет, откуда малый с мелким, тощим и пакостным лицом грязного мальчишки уже горстями таскал в наволочку побрякушки — вспыхивали камни, обволакивающе желтел металл. Перешли в спальню, оттуда Фред опять сказал издевательским тоном:

— И ведь семьи даже нет — вот оно, звериное лицо примазавшегося врага…

Кристапович сидел на стуле возле стола с наволочкой, напротив сидел хозяин. Михаил встал, обошел стол, тихо спросил:

— У вас есть оружие?

Человек поднял глаза, и Мишка отвернулся.

— Эй, кто там ходит? — крикнули из спальни. Фред и помощники вернулись. Мишка отошел к окну. В «опеле» теперь никого не было, а из-под машины едва заметно выглядывал сухумский башмак. Колька спешил, башмак дергался…

Один из вошедших в комнату бандитов держал в левой руке хромированный «кольт» с именной дощечкой — чуть прихваченным манжетом рубашки за самый край ствола, весь револьвер был тщательно протерт заранее. Фред незаметно покосился на Кристаповича — видимо, намеченный план казался ему слишком рискованным. Михаил так же незаметно расширил глаза — мол, никаких импровизаций, все согласовано с мэтром. Фред кивнул блатному, тот как бы нечаянно положил пистолет на стол. Отойдя к окну, где стоял Кристапович Михаил передвинулся, перекрывая видимость на машину, — Фред сухо сказал:

— Ну что ж, одевайтесь.

Мишка увидел, как при этом Фред сжал в кармане пальто пистолет, как напряглись кулаки и в карманах остальных. Но вмешательства не потребовалось.

Человек встал, бритая голова двигалась на вдруг ставшей тонкой в распахнутом вороте рубашки шее, глаза ползли в стороны, рука легла на скатерть, дернулась — и в следующее мгновение негромкий хлопок слегка сотряс воздух этой комнаты, где каждая дощечка паркета была знакома Мишке до последней трещинки, где, может, и до сих пор валялся за диваном оловянный солдатик в буденовке с облезлой звездой…

Когда они выходили, человека в подъезде уже не было.

— Боятся смотреть, как начальство за жопу берут, — сказал Фред. Это были последние слова, которые Кристапович от него услышал.

Возле «опеля» стоял Колька. Фред покосился на него недовольно, Самохвалов ответил на взгляд:

— Долго вы очень, я уже психовать стал, хотел сам идти…

Двое бандитов уже сидели в машине, Фред хмуро полез за непривычную баранку. Мишка с Колькой вдоль стены уходили к малолитражке, навстречу, не слишком торопясь, но и не мешкая, шел мэтр.

— Где остановимся для беседы? — спросил он на ходу.

— Мы покажем, — так же, не замедляя шага, ответил Михаил, — поедете за нами, встанем, где поспокойнее…

Словно и не было суток — снова поблескивало мокрое шоссе, снова взревывал мотор на подъемах, только мощный «опель» теперь шел сзади, раздраженно рыча на малых оборотах, а Мишка горбился за рулем паршивой блатной тарахтелки… Повернули на Дмитров — мост должен был появиться километра через полтора. Кристапович прижал газ так — казалось, сейчас проломится пол бедной машинешки. «Опель» шел сзади как привязанный — вроде бы опасаться мэтру было нечего, наволочка лежала, небось у него на коленях, но держались на всякий случай к Мишке поближе — опасались, видимо, сами не понимания, чего, и из-за этого еще больше опасались, и Фред все ближе прижимался высоким домиком хромированного опелевского носа к обшарпанному задку с давно снятым запасным колесом — может, просто прощался со своим верным «кимом»…

Мост возник в тумане сразу. Мишка, напрягшись, всей силой придавил тормоз, сосчитал «ноль-раз», отпустил тормоз и резко газанул, малолитражка, на полсекунды застыв перед вылупленными Фредовыми глазами, прыгнула вперед, и сразу за мостом Михаил развернул ее поперек долги. «Опель» дергался, было видно страшное лицо мэтра за стеклом, а Мишка уже пер им навстречу, парализуя своим явным безумием, стараясь держать правыми колесами обочину, чтобы успеть вильнуть, если Фред не успеет, но Фред успел, кривя распахнутый в неслышном крике рот, крутнул баранку, и тяжелое черное тело, проломив ограду, длинным как бы прыжком ушло в мутную воду и снова будто прошлая ночь надвинулась на Мишку.

— Ни машины, ни монеты, — сказала сзади Файка. Мишка молча вытащил из-под ног чемодан-балетку, бросил назад — услышал, как замок щелкнул и посыпались бумажные пачки, и одна сторублевка голубем перепорхнула на правое переднее сиденье. Колька кашлянул, поперхнулся, зашелся хрипом и матом. От воды шел туман.

— Провалились-таки тормоза, — хрипел Колька сквозь кашель, провалились, мать их в дых, ну, Мишка, Капитан Немо! И денежки взял…

— А я их и не отдавал, вы забыли, дураки, — сказал Мишка. Он сидел, опираясь на руль, его опять познабливало и тошнило, косое зеркало, рога и кожаный сундук в прихожей плыли к нему в тумане, поднимающемся от воды…

И ни он, ни Колька не увидели ползущего от берега Фреда с мокрой головой, по которой кровь текла, смешиваясь с какой-то речной грязью, и лишь когда разлетелось заднее стекло малолитражки, они оглянулись и увидели сразу все — ткнувшегося без сил в берег уже мертвого стилягу с проломленным черепом и сползающую по заднему сиденью, отвалившись в сторону от Кольки, красавицу-татарку с уже остановившимися синими глазами, все больше скрывающимися под неудержимо льющейся из-под коротких завитков кровью…

Потом была зима. Кристапович жил у Кольки, на стройку ездил электричкой. В феврале поехали на Бауманскую, купили «победу» на Колькино имя. А весной кое-что всплыло на подмосковных реках, да той весной много чего всплыло, а еще больше — летом… К сентябрю же Колька женился — на какой-то штукатурше из Ярославля, ремонтировавшей министерство, которое он по-прежнему охранял.

И Кристаповичу пришлось всерьез подумать о жилье — тем более, что летом умерла Нинка — за каких-то два месяца сожрал ее рак — женское что-то, вроде.