Вечерами он сидел на своем низком балконе — малогабаритный второй этаж, — прислушиваясь к надвигающемуся приступу. По старому рецепту закуривал папиросу с астматолом — где-то по своим хитрым каналам доставал Колька — хрипел, успокаивался, рассматривал скрывающийся в сизом воздухе свой двор, даже не двор, а так, проезд между хрущевским пятиэтажками. Сняв очки, чтобы лучше видеть вдаль, наблюдал за одной соседкой, из примыкающей к его дому девятиэтажной башни. Крупная, очкастая, плохо и невнимательно одетая, в кривоватых туфлях на огромных ступнях, она была удивительно похожа на его мать, и он вспоминал ледяные довоенные зимы, проклятые годы, и письмо соседки из эвакуации, которое он прочел на переформировании в Троицке. «Мамаша ваша умерла сыпняком… аттестат нигде не нашли, так что извините… с приветом из города Алма-Ата, что означает «отец яблок»…

Отец яблок, думал он. Наш мудрый, великий, самый человечный, самый усатый отец яблок, думал он.

Раз в неделю приезжал Колька — в важной шапке, в дубленой шубе, на совершенно уже ни в какие представления не вписывающемся животе шуба натягивалась неприлично. Колька долго пыхтел внизу, снимая щетки со стеклоочистителей «жигуля», потом с трудом задирал голову на апоплексической шее, смотрел на балкон, часто мигая. «Давай, поднимайся, хрипел астматик, выбираясь из старого, навеки помещенного на балкон кресла, — давай, жиртрест…» Шел открывать дверь, волоча за собой рваный клетчатый плед — подарок еще к пятидесятилетию от тогдашней очередной Колькиной жены. Нынешняя, в крашеной копне сухих волос над совершенно белым, мучного цвета лицом, с широкой спиной и низкими ногами, шла на кухню, сразу принималась мыть тарелки и готовить еду — была она, при внешности самой злобной из торговок, бабой доброй и Кольке невероятно преданной — последняя, видать. Выпивали немного, Колька с большими подробностями рассказывал о делах в тресте — хотя служил он там начальником АХО, но все трудности в строительстве принимал близко к сердцу. «Это друг, — думал старик, дыша какой-то новой противоастматической гадостью, — это друг, и он может быть и таким любым…» Потом Колька начинал клевать носом, жена укладывала его подремать на часок, потом они уезжали — Колька, неделикатно разбуженный, ничего не понимал, хлопал белыми ресницами, жевал кофейное зерно, долго искал ключ от машины…

Гораздо реже заходил Сережа Горенштейн — один из новых приятелей. Познакомились еще тогда, в шестьдесят девятом, в той шумной и полной глупых надежд очереди… Для Сережки она стала первой — он некоторое время еще пошумел, и в калининской приемной, и на Пушкинской, и вывозили его однажды на милицейском автобусе за сорок километров ночью — пока, наконец, не сник, не притих, умеренно приторговывая своими поделками, довольно популярными в дипкорпусе. Что-то там такое, недостаточно выдержанное он ваял, что-то малевал, про какие-то выставки бубнил в каких-то пчеловодствах — старик этим не интересовался, детство все это, милое детство… Сам он, получив отказ, дергаться не стал, стал думать — но подоспела болезнь, и думать стало бессмысленно, нужно было доживать на пенсию по инвалидности и зарплату сторожа соседней платной автостоянки, потом — только на пенсию… «Им повезло, — думал астматик, — у меня под ногой оказалась банановая корка… Если бы не астма, мы бы еще посмотрели, кто кого — у этой уважаемой конторы с Кристаповичем бывало много хлопот, и не всегда в их пользу. Им повезло, — думал он, — им придется возиться с похоронами…» Мысли были нелепые, он сам отлично понимал, что с похоронами будет возиться Колька или собес, но ему было лень думать умно…

С Сережей подружились после того, как обнаружилось, что Кристапович отлично помнит его еще по коктейль-холловским временам — разносторонний Сережа играл там на рояле. Кристаповичу был симпатичен этот лихой, явно неглупый и добрый еврей, весь в седых кудрях, сильно хромой красавец, непременный человек всюду, где шла эта нынешняя странная московская жизнь — на каких-то ночных концертах нового, не похожем на джаз джаза, на вернисажах в обычных квартирах где-нибудь у черта на рогах, в новостройках, на приемах у дипломатов, куда приглашали со смыслом, которого Кристапович никак не мог понять…

— Многое изменилось в семидесятые, — говорил Сережа, вытаскивая бутылку коньяка из джинсов, мудаковатых этих штанов, к которым старик так и не притерпелся. — Многое изменилось, и контора — уже не та контора…

— Контора — это всегда контора, — говорил Кристапович. — Честное слово, Сережа, вы ошибаетесь… Если бы вы были правы, и это была бы уже не та контора, мы бы не здесь сейчас с вами выпивали, а там… Где-нибудь на Майорке…

И однажды Горенштейн сказал:

— Вы были правы, Миша… Я понял — здесь нужно по-другому… И кажется, теперь есть случай… Мне нужен именно ваш совет…

— Почему именно мой? — поинтересовался Кристапович, хотя он уже догадывался, почему.

— Вы мне кое-что рассказывали о той вашей жизни… На войне и после войны… О вашем принципе ударом на удар… — сказал Сережа. — Если вы не придумаете, что сделать в этом случае, никто не придумает.

— Я придумаю, — пообещал Кристапович.

Он и действительно придумал.

…Елена Валентиновна провела август на юге, а в первых числах сентября ехала с Курского домой — по обыкновению, с одним клетчатым чемоданишкой на молнии и никуда не влезающими ластами. Отпуск удался, плавала она, как всегда, часами, вызывая неодобрительное удивление курортных дам отсутствием — почти полным — нарядов, живота, дамских интересов, наличием очков и отличным кролем. Местные молодые люди — не те, которые проводили дни, рыская в изумительных плавках по пляжам санаториев и поражая приезжих водобоязнью и буйной растительностью, а вечера сидя в машинах с открытыми в сторону тротуара дверцами, выставив наружу ноги в спортивной обуви и руки в затейливых часах, — а те, что днем делали какую-то необходимую даже в этой местности работу, а под вечер приходили к морю и сразу выныривали метров за десять… Эти прекрасно сложенные и молчаливые юноши, явно побаивающиеся женщин, и особенно блондинок, ее почему-то отличали, звали играть в волейбол, и Елена Валентиновна старалась принимать пальцами, иногда забывая даже беречь очки…

Один из этих смуглых атлетов, механик с местной ТЭЦ, разрядник, едва ли не по всем существующим видам, причем не на словах, как водится в тех краях, а, судя по плаванию и волейболу, и, правда, первоклассный спортсмен, вскоре начал приходить на этот, числящийся закрытым, пляж чаще других. Они плавали вместе, он выныривал то справа, то слева, вода стекала с его сверкающих, как котиковый мех, коротко стриженных волос, он молча улыбался ей, вода затекала за его плотно стиснутые зубы, каких она прежде в жизни не видела, вода сверкала на его ресницах, более всего подходящих томной девушке, а не восьмидесятикилограммовому грузину, вода поднималась к горизонту зеленым горбом, над которым едва возвышалась зубчатая черточка пограничного катера, и вода уходила назад, к пляжу, косыми отлогими волнами, неся редкие головы робких санаторных пловцов, зеркально отражая солнце, и в этом блеске слабо вырисовывался исполосованный балконами корпус и чье-то яркое полотенце рвалось с чьего-то шезлонга в небо — и он снова нырял, не гася улыбку и так и не разжав хотя бы в едином слове изумительных зубов.

За два дня до отъезда она привела его к себе в номер.

Соседка уже улетела в свой Харьков, заезд бесповоротно кончался, а новый еще не начался — она была одна. Он пришел в белой рубашке и, конечно, в нескладных местных джинсах. И только теперь, в темноте, она заметила, что глаза у него светлые, очень светло-серые глаза, совсем не здешнего, масличного цвета… Среди ночи на него напал кашель, он давился, зажимая рот подушкой и испуганно косясь на тонкие казенные стены. Он всего боялся, и его испуг едва не помешал всему — а она изумлялась его светлым глазам, своей ловкости и настойчивости и вообще всему — механик, Боже мой…

Дато проводил ее до вокзала, а к поезду почему-то не подошел повернулся, перебежал площадь, зажимая в руке адрес и телефон, и вскочил в раскаченный вонючий автобус, отходящий в селение, откуда он был родом она не смогла отговорить его от сообщения матери. Ночью, в темном купе, измученная прокисшим поездным воздухом и собственной трудно поправимой глупостью, она расплакалась, яростно утираясь отвратительной даже на ощупь простыней.

В нижней квартире она забрала кипу газет, какие-то счета и переводы, письма дочери из спортлагеря, таксика Сомса, плачущего от счастья, и поднялась к себе. На всем лежала сиреневая пыль. Впереди был год работы, по утрам девочки в ОНТИ будут жаловаться на мужей, кое-что описывая шепотом, будет невыносимый, темный и дождливый декабрь, и дай Бог дожить до лыжной погоды… Сомс то прыгал, то ползал на животе, стонал и припадал к коленям. Из пачки газет выпало странное письмо — конверт с цветными косыми полосками по краю, ее адрес и имя были надписаны латиницей. Обратный адрес с трудом разыскала на обороте — письмо было из Милана. От начала и до конца было написано, как и следовало ожидать, по-итальянски. Надо же, не по-немецки и не по-английски, что она с ним будет делать? Подпись была разборчива, но совершенно незнакома. «Попрошу завтра в отделе… Стеллу попрошу, она приличная девка… пусть прочтет… непонятно, кто это мне может писать из Милана… может, по книжной ярмарке какой-нибудь случайный знакомый… но я, вроде, никому адреса не давала…» Елена Валентиновна была озадачена, но в меру — бывали у нее знакомые в том загробном мире, время от времени она прирабатывала, переводя на каких-то конгрессах и симпозиумах, ярмарках и выставках, работа эта была не слишком приятная — хамство с одной стороны, безразличное презрение, как к муравьям, — с другой… Но деньги постоянно были нужны, отказываться не приходилось, более того — за такую работу боролись, и давала ей эти наряды та же Стелла, муж которой чем-то эдаким занимался не то во Внешторге, не то в МИДе, не то еще где-то… Но в Италии у нее, кажется, никаких знакомых не было и быть не могло, с ее основным немецким и вторым английским. Впрочем, черт их знает, где они там, в своем мире сказок живут.

И она, спрятав письмо в сумку, принялась разбирать чемодан, стирать, вытирать пыль — хотя бы в кухне для начала…

Стелла была на больничном и вышла только через неделю. Письмо они прочли в обед, и у Елены Валентиновны сразу как начало звенеть в голове, так и звенело, пока отпрашивалась, ехала домой, поднималась в лифте. Все ее недоумения, опасения и догадки, связанные с письмом, отлетели и уже успели мгновенно забыться — то, что шепотом прочла пораженная до заикания Стелла, не имело, не могло иметь ничего общего с нею, с ее жизнью. И, тем не менее это было, было написано простым итальянском языком и нисколько, ни капельки не было похоже на шутку! Жизнь едва заметно покачнулась, и в голове Елены Валентиновны все звенело, звенело…

Она открыла дверь и в комнате, прямо напротив, увидела в кресле Дато. Он сидел, глубоко откинувшись и разбросав нот в тех же наивных штанах. В животе его, чуть выше кустарной медной пуговицы, торчала наборная рукоятка ножа. Кровь уже потемнела на той же белой рубашке. Елена Валентиновна закричала без голоса и упала на пол в прихожей. Из-под дивана тихо завыл Сомс. В открытую дверь протиснулся человек, перешагнул через Елену Валентиновну, захлопнул дверь, прошел в комнату, сел на диван, закурил. Сомс оборвал вой и зарычал. «Но, собачка, — сказал человек, — тихо, слушай…»

— Сережка, а не выдумал все это твой иностранец? — спросил Кристапович. Окурки «Беломора», из мундштуков которых вылезали ватки, громоздились в пепельнице — старой немецкой пепельнице синего стекла с выдавленным на дне оленем. Кристапович двинул пепельницу по столу, окурки посыпались, и обнаружилось, что под ними лежит перочинный нож со штопором — а его искали час назад по всей комнате. Кристапович закашлялся, отдышался, глотнул коньяку. — А может, и не выдумал… То-то я ее уже давно во дворе не вижу… Ну, давай, давай дальше…

Месяцы этой зимы летели, как летит время во сне — тянется, тянется и вдруг все, конец, пробуждение, и оказывается, что и всего-то длился весь кошмар минут пятнадцать… Начиная с первых слов Георгин Аркадьевича «Зачем молодого любовника резать? Нехорошо, слушай, мать второй год чачу на свадьбу варит, он от невесты отказывается, в Москву едет, к пожилой москвичке, слушай, а она его финкой — а?» — начинал с этого видения, бреда, все пошло без перерывов. И сон, когда наконец приходил под утро, тоже не давал перерыва: все то же, рукоять из веселых пластмассовых колец, Георгий Аркадьевич, без видимых усилий выносящий тяжелый и длинный сверток к своей машине, и опять Георгий, омерзительная глупость его важных манер, глупость каждого движения, глупость пиджака, застегнутого под животом, выпирающим над низко сидящими брюками, глупость непропорционально маленьких рук и ног, золотых цепочек и всяких блестящих штук, которыми была со всех сторон обвешана и облеплена его машина… Время от времени он находил какую-нибудь самую идиотскую форму, чтобы дать ей понять — он твердо уверен, что именно она убила Дато, но он… ради нее… и вообще… Глупость и ужас…

На ее счастье, она уже давно носила очки с подтемненными стеклами, это была ее единственная экстравагантность, и теперь сослуживцы не замечали красных глаз, застывшего на лице страха, только женщины завидовали тому, как она быстро худеет, предполагая затянувшийся курортный роман — однажды кто-то позвонил домой, ответил Георгий Аркадьевич. Он появлялся днем, утром, ночью, открывал дверь своим, невесть откуда взявшимся ключом, часами звонил по телефону, о чем-то договаривался, грузчики вносили упакованную мебель, в квартире пахло дровяным складом, однажды Елена Валентиновна увидела его днем — шла в обеденный перерыв, брела без смысла, не заходя даже в продуктовые, и увидела его за стеклом, он стоял в ювелирном магазине и беседовал с молодым человеком в мятом кожаном пальто и огромной лисьей шапке. Елена Валентиновна вернулась в отдел, села за стол, вдруг стол уплыл в сторону, и она оказалась лежащей на клеенчатом диване медпункта, над ней было слишком крупное, близко склоненное лицо Стеллы, от непереносимого любопытства подруга даже кончик языка высунула. «Наверное, — сказал чей-то голос, — возрастное… бывает. Ей сколько? Ну видите, приливы, дело обычное…»

Дочь не замечала ничего. Прибегала, хватала сумку с барахлом для бассейна, книгу, неестественной официальной улыбкой отвечала на идиотские шутки Георгия Аркадьевича и убегала, на ходу запив холодный сырник водой из-под крана. С Еленой Валентиновной почти не разговаривала. Только однажды спросила: «Он теперь всегда будет жить у нас?» И, пока мать собиралась с силами, махнула рукой: «Пусть, я не против… Он, видимо, богатый?» Елена Валентиновна только дернулась — она как-то давно не употребляла даже мысленно этого слова по отношению к живым людям — то ли не задумывалась об их богатстве, то ли круг знакомых был такой — нечего и задумываться.

Совершенно изменился быт. У дочери появились джинсы за полторы сотни — после чего она и сделала умозаключение относительно Георг, ели теперь очень поздно, часов в девять вечера — он привозил финскую колбасу, сулугуни и зелень с рынка, на столе стояла бутылка коньяку… Перед сном Елена Валентиновна, как всегда, гуляла с Сомсиком. В голове было пусто, мелькали какие-то нелепые картины, такс шел молча и сосредоточенно, на других собак глядел отчужденно, даже к приятелям не бежал — так ведут себя со сверстниками дети, пережившие горе.

К ее собственному удивлению, на работе никто ни о чем, кажется, не догадывался, забыли и о предполагаемом романе с кавказцем, и даже об обмороке, а Стелла не интересовалась и тем, как Елена Валентиновна намерена реагировать на письмо — тоже будто забыла, только иногда посматривала ожидающе, но Елена Валентиновна отмалчивалась.

Время от времени к Георгию приходили друзья, в перстнях, хороших костюмах, в дубленках и шапках из мехов, названия которых она не знала. Одни были похожи на самого Георгия Аркадьевича, другие на израильского премьер-министра, каким его иногда показывали по телевизору или на газетных карикатурах. Сидели допоздна, Елена Валентиновна засыпала, да и бодрствуя, из беседы ничем не понимала — назывались какие-то грузинские и еврейские имена, ругали какого-то Мераба, который всегда подводит. Однажды, проснувшись часа в два, она услышала: «Не тяни, Гоги, не тяни, я тебе говорю! Пока оформишь брак, пока полгода переждешь, пока документы подашь, пока разрешение получишь…» Другой голос перебил: «А, разрешение!.. Пока там мой инспектор сидит, мои люди будут быстро получать разрешения, это я вам ручаюсь… Я этого фоне квас зарядил на десять штук просто так, что ли? Не в этом дело, Георгий Аркадьевич, а в том, что вам еще эту агоише красавицу придется уговаривать, ей березок будет жалко, это точно… И еще мой вам совет: бросьте вы эту мебель-шмебель, все эти камешки-цепочки и прочий дрек! Вы занимаетесь серьезным делом, и не для того я ехал помогать вам из самой Одессы, чтобы вас здесь замели за какое-то фуфло! Приступайте к делу, Георгий Аркадьевич…» И снова закаркал первый голос: «Не тяни, Гоги, не тяни…» «Я ее по-своему уговорю», — сказал Георгий. Елена Валентиновна пошевелилась, чтобы скрыть это движение, перевернулась на другой бок — будто во сне. Голоса затихли, а она и действительно задремала, что-то будто промелькнуло перед нею, на минуту она что-то поняла как будто и даже приняла какое-то решение, и связала все — и то письмо, и Дато бедного, и эти мерзкие голоса — но утром все забылось, снова на жизнь наполз обычный в последнее время туман, какая-то рябь… Уже больше месяца по вечерам она принимала таблетку, а то и две тазепама, люминала, триоксазина — что удавалось достать. Иногда таблетки запивала глотком коньяка — тогда рябь и туман становились особенно густыми, жила в полусне, к тому же всю первую половину дня раскалывалась голова. Серые глаза, залитая кровью белая рубашка, смешные джинсы и рукоятка финки время от времени всплывали в поле зрения откуда-то сбоку, иногда заслоняли все, иногда колыхались где-то на периферии зрения, но совсем на исчезали ни на минуту…

На Новый год Георгий сделал два предложения: утром тридцать первого предложил Елене Валентиновне выходить за него замуж и ехать праздновать это решение одновременно с Новым годом в загородный ресторан, где, оказывается, его друзья еще месяц назад заказали столик. Елена Валентиновна посмотрела на него, стараясь пробиться через проклятый туман, остановить взглядом это прыгающее лицо, но не сумела — рябь шла волнами, с подлого лица смотрели светло-серые глаза — те самые, с мохнатыми ресницами и виноватым выражением… Она кивнула — согласилась, по этому поводу быстро выпили две бутылки шампанского — прямо с утра. Георгий куда-то исчез, Елена Валентиновна послонялась по квартире — день был выходной, дочь еще вчера уехала, кажется на какой-то зимний пикник, было пусто и тоскливо, как и прежде бывало ей по праздникам, делать ничего не хотелось — на кухне обнаружила гигантскую мутную бутыль розовой жидкости с парфюмерным запахом, вспомнила, что это принес вчера какой-то человек, сказал, что домашнее вино. Попробовала — вино оказалось прекрасное.

Разбудил Георгий, совал в лицо пластиковый мешок, вытряхивал из него блестящее платье, отливающее металлом, — такого она раньше не то что не носила, и не видела никогда. Хотела встать — покачнулась, ее едва не вырвало прямо на шикарное платье. «Э-э, дорогами Леночка, — захохотал Георгий — похмеляться надо, да? Сейчас, сейчас…» Почти насильно влил полстакана коньяку, потащил под ледяной душ, когда через час она почти очухалась — рвало ее минут десять — снова заставил выпить коньяку… Часам к семи она уже была совсем в норме, и даже весело ей вдруг стало, хотелось в ресторан, о котором она раньше только слышала какие-то неотчетливые легенды, танцевать хотелось — она все забыла, будто и не было ничего, и даже Георгий, достающий из огромной плоской коробки невиданно тонкие сапоги и ахающий — какая фирма, а, смотри, какая изящная вещь, а, — не раздражал ее, будто так и должно быть — все эти вещи и такой человек в ее квартире… «Рублей сто, наверное, сапоги», — сказала она с уважением. Дочь, которая вдруг оказалась здесь же — пикник не удался, что ли, засмеялась с выражением всего того же холодного внимания в ускользающих глазах: «А триста не хочешь? Не те понятия у тебя, мамочка, доисторические…» Сама она тоже собиралась в какую-те компанию, заглядывала в зеркало через плечо отчужденно взирающей на себя Елены Валентиновны. Георгий протянул девчонке такую же коробку с сапогами — Бог его знает, откуда он их извлекал, как фокусник. Дочь застыла, потом, пробормотав «Спасибо, Георгий Аркадич», ушла в комнату, натянула сапоги и осталась сидеть на диване, вытянув перед собой ноги, будто оцепенела…

На плечи Елене Валентиновне Георгий накинул свою дубленку. «Слушай, и то приличней, чем твое пальто-мальто…»

Перед рестораном, на стоянке, снег был сплошь гофрирован шинами, из стилизованного деревянного дома рвалась музыка, милый Елене Валентиновне запах сосен, напоминающий о прошлых, нормальных, невозвратимых зимах с лыжами в Богородском парке, мешался с тошнотворным запахом бензина и сильных — французских, наверное, дилетантски подумала она, — духов. В зале народу было полно, за дальним столиком сидели друзья Георгия, все те же, как с карикатур Бориса Ефимова. Мужчины и женщины, сидевшие за другими столиками и танцевавшие посередине зала, все были примерно одинаковые. Мужики либо напоминали опять же друзей Георгия, либо были определенно и безусловно иностранцами, которых она по непонятным и для себя самой признакам, будучи невнимательной к одежде, все же всегда безошибочно отличала. А женщины все были очень нарядны, надушены, большей частью молоды или казались молодыми, среди них не было ни одной в очках, и Елена Валентиновна даже в своем серебряном платье и дико неудобных, хоть и лайково мягких сапогах от всех остальных дам — она не терпела этого слова — сильно отличалась. Может, тем, что платье носила неумело, а сапоги тем более, может, просто выражением лица, какое складывается к середине жизни у человека, всегда зарабатывавшего на себя и зарабатывавшего серьезным и скучноватым делом…

Выпили за уходящий, за наступающий, в зале все неслось и вспыхивало, друзья Георг время от времени вытаскивали зеленые полусотенные бумажки и шли к оркестру, после чего певцы прерывали свой англосаксонский бесконечный вокализ, меняли высокие подростковые голоса на обычные хамоватые и лихо отхватывали какую-то песенку, вроде блатных, времен детства Елены Валентиновны, только еще глупее и местечковее.

Часам к четырем все перезнакомились, перебратались, Елена Валентиновна здорово охмелела от усталости и на старые дрожжи. Ее все время приглашал танцевать какой-то седой, высокий, очень элегантный, в невероятном каком-то пиджаке, со смешным русским языком. Представился, дал карточку — Георгий ничего не заметил, был уже сильно хорош. На карточке было и по-русски — секретарь, атташе, республика, что-то еще — и латиницей, от которой сразу зарябило в глазах, вспомнилось то письмо. Письмо, подумала Елена Валентиновна, вот в чем все дело, в письме, на которое она до сих пор не ответила, с письма все началось! Но тут же мысль эта забылась, уплыла, от нее осталась только тень, ощущение открытия тайной причины… К их столику подошел какой-то человек, глядя на Елену Валентиновну в упор, зашептал что-то на ухо Георгию Аркадьевичу, тот слушал, трезвел на глазах, наливался сизой бледностью — будто менял красную кожу на серо-голубую, заметна стала отросшая к середине ночи щетина. Встал, резко пошел из зала, кто-то из друзей кричал вслед: «Гоги, отдай ключи, не будь сумасшедшим человеком, отдай ключи, это же понт, Гоги!» — но он вышел, оркестр тут почему-то замолчал, и Елена Валентиновна ясно услышала, как ревет, удаляясь, машина — но и это тут же забылось, и она опять танцевала с седым дипломатом, и вдруг увидела, что у него глаза Дато, светлые в темноте, и оказалось, что они уже едут в машине, это была, конечно, машина итальянца, длинная и горбатая, как борзая, прекрасно пахнущая изнутри машина…

Утром ее разбудил звонок в дверь. Она кое-как сползла с дивана, серебряное платье валялось на полу, сапоги свесили голенища со стула, спала она прямо в комбинации… В ту секунду, когда она нацепляла очки и пролезала левой рукой в рукав халата, будто свет вспыхнул — она вспомнила сразу все последние месяцы, весь этот кошмар и фантастику, которую невозможно было представить связанной с собственной жизнью, вспомнила письмо — и снова все поняла, все причины и связи, и снова сразу же забыла понятое… Только слова из письма неслись в голове, пока шла к двери.

«…две сестры, старшая Женя и младшая Зоя. Первое время обе семьи примыкали к русскому дворянскому обществу Белграда, однако перед самым окончанием войны переехали в Италию и поселились в пригороде Милана. Месяц назад скончалась Зоя Арменаковна, а Евгения Арменаковна умерла еще в пятидесятые годы… в сертификатных ценностях, недвижимости и существенной доле их доходов небольшой фабрикации приборов для аэропланов… имею честь предварительно уведомить, как друг многих лет вашей семьи… Дж. Михайлофф, дипломированный архитектор».

Снова позвонили — длинно, бесконечно. Она, наконец, добралась до двери, открыла. На площадке стоял милиционер — она не разбиралась в званиях. Он назвал ее имя, отчество, фамилию, адрес, год рождения — все с вопросительной интонацией. Она кивала, запахивала халат, предложила войти — даже не испугалась, за последнее время привыкла ко всему, была уверена, что кончится все в любом случае очень плохо. Милиционер прошел на кухню, сел, не глядя по сторонам, на край табуретки: «Гулиа Георгий Аркадьевич, 1931 года рождения, грузин, постоянное место жительства город Поти, по профессии экономист, у вас проживал? В состоянии опьянения… тридцать восемь минут, на участке МКАД между… в результате прицеп грузового автомобиля ЗИЛ-130, груз — картофель… выброшен… грудной полости, брюшины, позвоночника в области… не приходя… паспорт на ваше имя, денег в сумме…»

Елена Валентиновна вспомнила, что вчера утром отдала Георгию паспорт, чтобы подавать заявление в ЗАГС. Она подошла к крану, налила полчашки воды, обернулась к милиционеру — лицо его уплывало, но она старалась следить за ним, сосредоточенно всматриваясь в переносицу, — спросила: «У вас случайно нету чего-нибудь от головной боли?» Милиционер молча, не удивляясь ее спокойствию при сообщении о смерти близкого человека, порылся в кармане, вынул мятую пачечку пиркофена. В это же время зазвонил телефон, глотая таблетку, она взяла трубку. «Элена? Это здесь Массимо, амбасада република Итальяно. Как Вы здоровы? Все нормальное? Элена, нужен разговор с вами, я уже не мог спать сегодня от ночного времени… Элена? Пер фаворе, алло? Элена, алло… вы слышаете?!»

Милиционер смотрел на нее грустно и серьезно. Она заметила, что глаза у него были светло-серые, совсем светлые в сумеречном зимнем свете, вяло вползающем на кухню. Макая веселенькая цветная ручка, колечками, знаете?» — сказала Елена Валентиновна милиционеру. Он не успел вскочить — она рухнула ничком, виском в сантиметре от крана мойки. Трубка моталась на растянувшейся спирали шнура, оттуда шел хрип и сквозь хрип — «пер фаворе, Элена… вы слышаете?.. О, не перерывайте, девучка, не перерывайте!..» бедный итальянец все перепутал, действовал, как при общении с советской междугородней. Милиционер положил трубку на место, тут же снял. Стал вызывать скорую…

— Кое-что я уже начинаю соображать, — сказал Кристапович. — Бедная баба, ну, влипла!.. Да ты рассказывай, Сережа, это парень свой, — старик кивнул в сторону молча курившего в углу мужика в клетчатом пиджаке с кожаными заплатами на локтях, лысоватого, очкастого. — Сосед мой, писатель-не писатель, а факт, что твой брат — отказник. Так что давай дальше, заканчивай рассказ, говори, при чем здесь ты, да будем решать, что делать…

Быстро уставший слушать непонятные и никакого отношения к ним с Мишкой не имеющие сказки — Колька уже давно умотал. Очкастый писатель приканчивал пачку кубинской махры — черт его знает, как он выдерживал этот горлодер. Сергей Ильич вел рассказ к концу, и Кристапович изумлялся давно уже он не верил в возможность таких ситуаций в современной жизни, давно уж и забывать начал веселые годы, когда гонял он по ночной бессонной Москве на «опель-адмирале» и твердо верил в возможность своего кулака и маленького револьвера, припрятанного под сиденьем, — и вот будто все вернулось…

К началу весны все изменилось настолько, что даже и воспоминаний о прошлой жизни у Елены Валентиновны не осталось. И вообще ничего не осталось. Полностью перестав спать и приобретя манеру то и дело без видимой причины плакать, а после удара затылком о кухонный пол еще и постоянные головные боли, Елена Валентиновна пошла к врачу, тот отправил ее к другому, дали больничный, еще один, потом на три недели уложили в стационар, большой парк был засыпан глубочайшим снегом, Елена Валентиновна гуляла в той самой, привезенной дочерью, от покойника оставшейся дубленке и в негнущихся, режущих под коленками больничных валенках. Глаза слипались, в кривом, ржавом по краям зеркале над умывальником она каждое утро видела свое распухающее лицо, толстела не по дням, а по часам, товарки по несчастью знали точно — от аминазина. И в один прекрасный день оказалась дома — без работы, с третьей группой инвалидности и пенсией в семьдесят рублей. Прибежала Стелла, со страхом и неистовым любопытством оглядела ее, все вокруг, сделав видимое усилие, поцеловала в щеку, оставила апельсинов на месткомовские три рубля и от себя крем «Пондз» — и исчезла. Сомс целыми днями сидел на коленях, с великими трудами взбирался, цепляясь своими беспощадно скрюченными руками-ногами, — иногда поднимал голову, смотрел отчаянно в упор, безнадежно вздыхал — не умел утешительно лгать.

А вечером приезжал Массимо, сумрачно ухал на подъезде мотор, гигантская железная борзая оседала низко к снегу, прикрывая своим распластанным телом широкие колеса, он входил — в длинной шубе, длинном шарфе, без шапки, в идеально причесанной седине. Увидев его таким, дочка тихонько сказала: «Наш Нобиле», Елена Валентиновна неожиданно для себя визгливо засмеялась, но тут же извинилась, повторила шутку дли Массимо по-английски. Дочь приходила поздно — шел к концу десятый класс, кажется, был какой-то роман, спортшколу бросать не хотела — являлась к десяти, голодная, как волк.

Так и сидели на кухне странным семейством. Массимо в сияющей голубоватым свечением рубашке и грязном фартуке Елены Валентиновны ловко готовил то спагетти, то пиццу с грибами, с ветчиной, с рыбой, продукты привозил с собой в запаянных пластиковых блоках с маленькими белыми наклейками «Березка», потом в специальной фыркающей штуке заваривал кофе «капучино», Елене Валентиновне наливал в рюмку какой-то гадости из красной упаковки — «Это очень эффективное, патентовано в Юнайтед Стейтс, против болезнь тебя, Элена…» — и начиналась ежевечерняя беседа.

Каждый раз начиналось с того, что дочь, кривовато улыбаясь — новая манера — спрашивала: «Так когда же мы отваливаем, господа?» — и Елена Валентиновна всякий раз от этих слов вздрагивала, не могла привыкнуть к бесстрашию молодого поколения и однозначности решений, хотя действительно все уже было ясно. В тот вечер, когда наконец ушел, приведя ее в сознание, грустный милиционер, они встретились с Массимо, сидели в гадком кафе у Крымского моста, вокруг были пьяные, вызывающе перекликались какие-то юные чернокожие люди, за соседним столом периодически впадал в дрему очумелый командированный, а красивый седой итальянец сразу, с первых слов вел дело серьезно.

Его друзья, очень умные и ответственные люди, предложили ему бизнес, сначала он не соглашался, он порядочный человек, его отец был главным архитектором города Милана, правда, в плохие времена, когда варварство вернулось на итальянскую землю, прикрываясь традициями Рима… Но Массимо воспитывали в Швейцарии, потом в Англии, колледж Церкви Христовой. Предложенный ему друзьями бизнес был оскорбителен для него, как для джентльмена. Все-таки его сумели убедить, он мог принести пользу многим людям и помочь законной наследнице вступить в права на свободной земле, там, где государство не вырывает из рук своих подданных всякую значительную собственность, где человек волен в словах и мыслях, в передвижениях и всяком выборе. Он имел возможность, овдовев в результате авиационной катастрофы, страшном столкновения «Боинга» с истребителем над тунисским аэродромом два года назад, помочь бедной служащей тоталитарного режима стать свободным и достойно обеспеченным человеком. Он согласился помочь ей и людям, которые были заинтересованы в том, чтобы ее доля участия в производстве аэронавигационных приборов, а также другие наследственные доходы, оказавшиеся весьма значительными к концу жизни старой армянской синьоры, — покойная чрезвычайно умно вкладывала средства, — чтобы все это оказалось в руках человека, который получит свободу и права в цивилизованных условиях. Вознаграждение — пятнадцать процентов от всех наследуемых ценностей, в соответствии с полученным от заинтересованных лиц обещанием — не слишком интересовало Массимо, правительство Итальянской республики хорошо оплачивало службу третьего секретаря своего посольства, а от покойной жены он унаследовал и кое-какое независимое состояние. Но он решил просто помочь хотя бы одному несчастному гражданину этой несчастной страны — увы, он достаточно насмотрелся райской социалистической действительности за эти полгода в Москве…

Она слушала молча, и вдруг ей показалось, что она давно, чуть ли не с самого эвакуационном самарского детства была готова ко всему этому — к какому-то сказочному богатству, к эмиграции, к прощанию навсегда с этой жестокой, ленивой, подлой страной, где местные звали ее «выковыренной жидовкой» и одобряли «Гитлера, который до вас добрался», где она всегда была второсортной, хотя на самом деле не имела даже никакого отношения к евреям — просто в глазах был томный отблеск армянской четверти крови, да непозволительная интеллигентность во всем… Ей показалось, что она всегда была готова к другой жизни, к другому миру, о котором тогда, в бараке на окраине Куйбышева иногда говорили — или теперь ей уже и это казалось? шепотом: «тетки Женя и Зоя из Италии»…

Она слушала, кивала, улыбалась светлоглазому — глаза сияли в полутьме — седому человеку со смешным выговором, а за соседним столом хрипел, давился и вздрагивал во сне пьяный командированный, и бешено плясали вокруг московские негры…

Итак, они сидели на кухне и обсуждали подробности предстоящего отъезда и будущей жизни…

В тот вечер в кафе Массимо сказал: «Но теперь, когда я увидел вас, Элена… вы не будете поверить… я наплеваю на это наследство… это правда, Элена, та ночь карнавала все сделала другое… по-другому, да?..»

Итак, они сидели на кухне. Уже давно было решено, что они поженятся, как только Елена Валентиновна окончательно оправится от своего нервного срыва, а это благодаря американскому средству должно быть не позже, как через месяц. Врачи не будут держать ее на инвалидности ни на день дольше, чем минимально возможно — их за это не хвалят. А вот когда они ее выпихнут на работу, тогда и можно будет затевать все дела с регистрацией брака — в нынешнем ее положении, подай они заявление в ЗАГС, ничего не стоит ее и в Кащенко усадить… А к тому времени Оля как раз закончит школу. И уже июль они проведут скорей всего в Испании — если лето не будет слишком жарким. Жену и падчерицу дипломата ОВИР не станет особенно задерживать.

Так они проводили вечер за вечером. Массимо обязательно привозил что-нибудь для дочки — какие-то розовые брюки, какие-то тапки, маленький магнитофон, чтобы носить на поясе и слушать на ходу… Ольга на все это Массимо, мать, новое барахло — смотрела своим обычным внимательным, запоминающим взглядом. Знакомясь с итальянцем, называлась с какой-то незнакомой Елене Валентиновне кокетливостью — «Ол-и-а…» — и мать подумала, что уже давно в мыслях не называла дочь по имени, просто дочь как должность… Внешне Ольга стала сильно похожа на Елену Валентиновну высока, большерука, большенога и, кажется, уже близорука, сходство это сама Елена Валентиновна и принимала как вполне достаточное объяснение для холодности и даже некоторой ревнивой отчужденности, возникшей между ними в последние месяцы, — да и события, наверное, на пользу отношениям между матерью и дочерью не пошли… Роман Ольга благополучно пережила, школу заканчивала прилично, даже лучшим подругам про тряпки и магнитофон говорила, что подарены новым мужем матери, богатым грузином — ума хватило сообразить — и ждала, не могла дождаться отъезда из страны счастливого детства, чем очень удивляла Елену Валентиновну. Откуда что взялось? И ведь не говорили раньше никогда ни о чем эдаком…

Для Элены итальянец привозил все более чудодейственные лекарства, и она уже действительно чувствовала себя гораздо лучше: пару раз прошлась на лыжах и — с помощью Массимо, конечно — купила абонемент в олимпийский бассейн. Подарков ей он не делал, только к первому апреля — смехотворному, как она говорила, ее дню рождения — принес колечко с синим камнем, про который впоследствии от знакомой по бассейну узнала, что это сапфир, а услышав предполагаемую цену, едва не утонула. Да еще привозил все время журналы, видимо, с дальней целью приохотить ее к красивым тряпкам, но она, рассматривая яркие картинки и восхищаясь прелестными девушками и еще более прелестными юношами, барахло как-то не воспринимала, модные тонкости не понимала и только удивлялась, как все замечает, понимает и схватывает Ольга — дочь сама все больше становилась похожа на девушку с такой картинки.

Поздно вечером Массимо уезжал, Елена Валентиновна выходила проводить его и пройтись с Сомсиком. Шли в соседний квартал, где из соображений маскировки оставлялась машина. Такс важно полз брюхом по весенней грязи, по слякотному асфальту, солидно, снизу и искоса поглядывал на знакомых колли и догов — понимал, и что эта шикарная машина принадлежит уже практически ему, ездил в ней пару раз, и что справка, необходимая для его выезда за рубежи великой собачьей родины, будет выправлена своевременно, не забудут.

Елена Валентиновна уже почти совсем успокоилась, будто и не было ужасов осени и зимы, будто всю жизнь ждала она итальянского дипломата с почти русским именем и светящимися в темноте глазами. «И эти, грузины, говорил Массимо, шагая тонкими туфлями прямо по лужам, проволакивая полу светлого пальто по грязному боку машины, ничего не замечая, — эти из мафиа, тоже, верю тебя, были охотники, волонтиери за твое наследство, верю тебя, этот Георгий и все…» Но она только смеялась над произношением, смеялась уже не визгливо, как во время болезни, а обычно, как всю жизнь, заливаясь и прикрывая по школьной еще привычке рукой кривоватые передние зубы. Она смеялась и видела перед собой светлые в темноте глаза Дато на красноватом от кварцевой лампы лице итальянца…

Однажды под вечер она поехала вместе с ним в «Березку» за продуктами — ей вдруг захотелось увидеть это изобилие за твердую валюту.

От дверей магазина им навстречу шагнули четверо, и в мгновение они оказались разделены. Она успела услышать, как один из тех двоих, что теснили к машине Массимо, сказал: «Господин Кастальди? Правительство Союза Советских Социалистических Республик предъявляет вам обвинение в действиях, не совместимых со статусом дипломата. Мы предлагаем вам немедленно вернуться в ваше посольство и не покидать его, пока…» — но уже в эту секунду она оказалась в глубине черной «волю», взревел мотор, хлопнула дверца, и слева отчетливо сказали: «Только тихо, чтобы все было тихо…» — и справа добавили: «Ведите себя интеллигентно, Елена Валентиновна».

И все кончилось. Через полчаса она сидела в казенном кабинете, а напротив, под казенным портретом, сидел человек в темном костюме и быстро записывал ее фамилию, имя, отчество, адрес… Она была уверена, что уже слышала эти вопросы, задаваемые этим же голосом. «Ну, так, какие же сведения, известные вам, как бывшему работнику отдела научно-технической информации режимного предприятия, вы успели передать представителю страны-участницы агрессивного блока НАТО?» — спросил он и поднял лицо. Он оставался в тени, в полутьме за кругом света от настольной лампы, и она увидела светло-серые, яркие глаза на стертом лице знакомого милиционера. «Снова у вас неприятности, Елена Валентиновна…» — грустно сказал он…

— Ах ты, мать и не мать! — крикнул Кристапович, закашлялся, прикурил новую папиросу, отмахнул рукою дым. — Ну, а ты, Сережка, спорил — то се, контора уже не та, там новые люди, они действуют культурнее, они современные… Были костоломы и дурачки, игрались в казаков-разбойников и в Ната Пинкертона, а настоящее занятие была заплечная работа — так и осталась. Сами себе врагов выдумывают, потом с ними воюют… Раньше, на кулак наткнувшись, отступали, думаю, и сейчас отступят…

Лысый писатель в углу сидел с закрытыми глазами — будто дремал. Горенштейн допил коньяк, остававшийся уже только у него в рюмке, тоже закурил — передохнуть. Писатель поднялся:

— Схожу к себе, это рядом, бутылку принесу, только вы без меня не продолжайте рассказ, ладно?

— Ради такого дела потерпим, — со смешком прохрипел старик, — да, Сережа? Ему же интересно как инженеру человеческих душ… Душ-то уж давно не осталось в сраной стране, а инженеров — до хрена и больше… Ну, давай, писатель, давай, по-быстрому…

Кристапович нервничал — он уже понимал, в какую историю лезет Сережа, и понимал, что план, который он должен разработать, не может допускать даже одного шанса неудачи — слишком много беспомощных, идущих на риск не по складу души, а по необходимости, будут этот план осуществлять. А, с другой стороны… «Неумехи, трусливые неумехи иногда в деле-то выигрывают больше крепкого мужика, — думал Кристапович. — Они злее… злее…»

Писатель вернулся через полчаса, Горенштейн рассказывал еще час, потом до трех ночи старик размышлял вслух, учил Горенштейна, ругал страну матом, снова подробнейше учил Горенштейна, требовал, чтобы тот повторял шаг за шагом весь план будущих действий…

Под утро, может, от выпитого и слишком долгого разговора старику стало совсем плохо. Вызвали скорую, пока ждали машину, Горенштейн собрался уходить — ему совсем ни к чему было лишний раз мелькать в этом дворе, где случайно сошлись все нитки и кривые тяги этого невероятного дела. Писатель остался ждать врача, Кристапович сипел топчущемуся в прихожей Горенштейну:

— И не сомневайся, Сережка, это вернее, чем самолет… Они не ждут, они мудаки, Сережка, чиновники, для них неожиданность — конец всей их силе… И на баб положись, не бойся, они спокойней мужиков действуют. Слышишь? А с парнем этим твоим, Геной, я бы хотел познакомиться, в моем вкусе, видно, парень… Да теперь уж не успею, ему здесь делать нечего… Ну, давай, Сережка, действуй… Покажи еще раз чекистским сукам работу Кристаповича, покажи…

Горенштейн наконец ушел. Скорая увезла старика в больницу — инфаркт был обширнейший, выжил он по недоразумению и на остатках здоровья, не уничтоженного до конца даже астмой. Писатель шел домой, встречал несущихся к открытию метро соседей, дома вскипятил чай, включил радио — сквозь треск можно было хотя бы известия послушать в утренних, меньше глушеных передачах. «Да, посмотрим, посмотрим, начало его плана увижу здесь, во дворе, а об окончании по радио, может, скажут, — размышлял писатель. Глаза и глотку саднило от выкуренного за ночь, жена спала, уткнувшись в подушку. — Посмотрим, а потом… потом и пора…» На балконных перилах важно топтался голубь с одной обмороженной лапой, старый знакомый, а воробей-прилипала ловко хватал с полу крошки, а человек ломал и ломал черствый кусок хлеба, сыпал и сыпал через приотворенное окно крошки, и снова воробей перехватывал их под самым носом голубя — почти на лету…

Однажды утром, примерно через неделю после допроса, ее разбудила зареванная дочь, сунула к уху малюсенький приемничек — последний подарок Массимо.«…нон грата, то есть, нежелательным лицом. Министерство иностранных дел СССР выражает правительству Италии решительный протест и по поручению Советского правительства предупреждает, что подобные действия впредь… Мы передавали заявление ТАСС. Вчера в Кабуле состоялся вечер советско-афганской дружбы…»

Елена Валентиновна уже не плакала. Вообще, после исчезновения Массимо, после ем лихорадочного, прерванного звонка на следующий день: «Элена, верю тебя, все будет… Элена, дольче, ты слышаешь?! Алло, Эле…», после того, как на лестничной площадке к моменту ее возвращения с допроса откровенно обосновались молодые люди с толстыми плечами и вялыми лицами, после того, как ее еще пару раз свозили на Лубянку и оставили в покое, взяв подписку о неразглашении и предупредив, что любая попытка связаться с иностранными посольствами или корреспондентами будет расцениваться как действие, враждебное социалистической родине и направленное на подрыв существующего государственного строя, за что она будет нести уголовную ответственность по статьям таким-то, после того, как в допрашивающем она окончательно узнала того милиционера, что приходил после гибели Георгия, а он засмеялся: «Узнали все-таки? Да, совсем у вас памяти нет, Елена Валентиновна, видимо, необходима вам более серьезная помощь нашей психиатрии…» — после всего этого она странным образом успокоилась. Перестала принимать какие-либо транквилизаторы, но целыми днями гуляла в Ботаническом саду, не обращая внимания на малого, нагло топающего по пятам. Питалась любимыми кашами и творогом, снова стала читать много по-английски. Постепенно она разобралась во всем происшедшем, картина выстроилась, и чтобы закрепить ее, она стала объяснять все дочери — Оля слушала, раскрыв рот, о заграничных родственниках, о наследстве, вокруг которого кипят страсти по обе стороны границы, о кавказских мафиози и вежливом гэбэшнике, произносящем «в соответствии с законодательством нашей страны» как остроумную шутку. Ольга получила аттестат со средним баллом четыре с половиной, но поступать, естественно, никуда и не пыталась, устроилась на почту в своем дворе, в отдел доставки и большую часть времени проводила с матерью — словом, обычная семья, инвалид-мать и при ней обреченная на каторгу, пока мать жива, то есть, лет на двадцать, дочь, немало вокруг таких… Одна деталь — у дверей квартиры этой психически больной немолодой женщины маялся топтун, а собственность ее специальный отдел Министерства финансов СССР оценивал в закрытой справке в четыреста с лишним миллионов инвалютных рублей — ничего не поделаешь, представительница одной из ветвей знаменитого эмигрантском миллиардерского рода Тевекелянов…

Так и прожили июнь, потом июль, август, начало сентября… Елена Валентиновна, гуляя, напряженно о чем-то думала, старалась не видеть светло-серые глаза у всех встречных — понимала, что это болезнь, но поделать ничего не могла — видела ясно. Оля разносила почту, выдавала в пропахшей горячим сургучом и сырой бумагой комнате журналы «Америка» в плотных коричневых конвертах, ходила в магазины за творогом и геркулесом, Сомсик то гулял со старшей хозяйкой, то сидел вместе с младшей над учебником итальянского — Ольга занялась всерьез языком, и, как всем, чем занималась всерьез, — до полного озверения, круглые сутки и с быстрыми успехами.

Однажды Елена Валентиновна вернулась с прогулки уже в сумерках. Ольга открыла дверь напряженная, нелепо улыбаясь, сказала: «тебя ждут». В комнате сидел тот самый — милиционер в звании подполковника Комитета государственной безопасности, Анатолий Иванович Черняк, как он представился еще на первом допросе. Вежливо встал навстречу: «Позволю себе отнять немного вашего времени, Елена Валентиновна». Она села на диван, взяла на руки ворчавшего Сомса, вытирала ему тряпкой ноги после гуляния набегался сегодня — на лице у Елены Валентиновны изобразилось уже привычное ледяное неслушание. Анатолий Иванович молча достал из плоского чемоданчика какие-то фотокопии, несколько листов, протянул ей. Она отложила в сторону тряпку, подвинулась к лампе. «Коллектив Инюрколлегии с прискорбием извещает о трагической гибели заведующего бюро переводов Гачечиладзе Мераба Отариевича и выражает…» Она отложила листок — это была копия внутриучрежденческого объявления, писанного от руки, и поглядела на Анатолия Ивановича, как бы недоумевая. «Мы не могли примириться с тем, что люди с нечистыми руками используют в корыстных целях информацию государственной важности, — сказал гэбист. — Товарищ Гачечиладзе, кстати, двоюродный брат небезызвестного вам гражданина Гулиа, имел по службе доступ к запросу о наследниках скончавшейся в Италии Зои Арменаковны Тевекелян. Ему стали известны также и данные розыска наследников, приведшие к вам, Елена Валентиновна. И пока наши компетентные органы решали, как помочь вам…» «А вы бы не помогали…» «Ну, я вижу, вы окончательно поддались нездоровым настроениям, — покачал головой Анатолий Иванович. — Пока мы решали, этот Гачечиладзе сделал закрытую информацию достоянием преступной группы, возглавлявшейся Георгием Гулиа, профессиональным аферистом, не впервые пользовавшимся доверием немолодой женщины, и неким Моисеем Зальцманом, уголовным преступником и сионистским агентом. В эту же группу входил и устраненный впоследствии самими преступниками — в результате конфликта внутри шайки, а также с целью скомпрометировать вас — и некто Нодиашвили Давид…» «Нет», — тихо сказала Елена Валентиновна. «Пожалуйста, посмотрите следующую фотокопию», — так же тихо сказал Анатолий Иванович. На листе разбегались опрокинутые завитушки грузинского письма, тут же был перевод, заверенный какой-то официальной печатью: «Дато, блондинка не мать — не люби ее сильно, деньги все равно делить будем. Не забывай дело, Дато». «Все равно, это ложь, подделка», сказала Елена Валентиновна. «Вы наслушались измышлений о наших методах, улыбнулся Анатолий Иванович, кивнул на приемник. — Нехорошо, вы ведь все-таки советский человек. Ну, дело ваше, можете не верить, это уже не имеет значения…»

Елена Валентиновна поверила сразу — слишком безразлично говорил этот чекист, если бы он знал все, нажал бы на эту записку и ее достоверность как следует. Она поверила — и уже, невнимательно, совсем невнимательно слушала дальше…«…в результате Гачечиладзе попал под электричку на станции Мамонтовка, его столкнула толпа…» «Не могли допустить, чтобы люди с нечистыми руками?..» — все-таки нашла в себе силы сказать Елена Валентиновна. Анатолий Иванович не ответил, только в глаза ей глянул прямо — она осеклась.«…Гулиа, как вам уже известно, погиб в автокатастрофе пьяным…» Ее, все же, подмывало — она, на секунду испугавшись до дрожи, уже совсем не боялась этого щенка — слишком он хвастался убийствами. «А это не вы, случайно, тогда вызвали Георгия из-за стола? Вроде бы похожи… Впрочем, что же, у вас в организации больше и людей нету — все вы да вы, во всех лицах…» Теперь он не стал смотреть на нее со значением, он просто продолжал — как бы признав ее равной, как бы выкладывая все козыри в открытую: «Нодиашвили, как нам стало недавно известно, скончался в вашей квартире от удара ножом. В убийстве сознался подручный Зальцмана Тышевич, выродок, рецидивист — он задержан и находится сейчас вместе с Зальцманом в следственном изоляторе нашего московского управления. Вы должны отвечать перед судом за сокрытие обстоятельств убийства, Елена Валентиновна. Но у нас есть к вам серьезное предложение…»

В прихожей хлопнула дверь — Ольга, сидевшая все это время на кухне, откуда доносилась какая-то диковатая музыка, ушла разносить почту. «Ваша дочь пошла на вечернюю доставку, — сказал Анатолий Иванович. — В вашем квартале очень темные подъезды и полно молодого хулиганья, но вы не волнуйтесь: пока мы о вас заботимся, с нею ничего не случится…»

«Я покончу с собой», — неожиданно для себя громко сказала Елена Валентиновна. «И очень глупо поступите, — ответил спокойно Анатолий Иванович. — Мы вам предлагаем чрезвычайно выгодные для всех заинтересованных сторон условия. В течение месяца-полутора вы вместе с дочерью получите все необходимые для выезда из страны документы и, через Инюрколлегию, официально вступите в права наследования. Уже в октябре вы будете в Милане и воссоединитесь, наконец, с родственниками, для чего вам будет дана выездная виза…» «Какими еще родственниками? — безразлично поинтересовалась Елена Валентиновна. — Там же все умерли…» «Ничего подобного, — возразил Анатолий Иванович. — У вас есть племянник, Карло Тевекелян, тридцать четыре года, холост, учитель средней школы. Он делит с вами, кстати, все наследуемое в пропорции один к трем. Хороший парень, очень любит с ветерком проехать на своем маленьком «порше» — между прочим, вы его наследница, в случае чего. Словом, руководствуясь гуманными побуждениями, наши органы могут разрешить вам выезд для воссоединения семьи, если…»

«Ну, что же если?» — спросила Елена Валентиновна. Все, что происходило с нею за последние месяцы, направило ее сообразительность в определенную сторону, и теперь она уже догадалась о предложении, которое должен был сделать гэбэшник, но, все-таки, не могла поверить, что это происходит так просто. Сомс вдруг спрыгнул с ее колен, потопал на кухню к своей пустой миске. Она пошла следом — варить ему геркулес. Анатолий Иванович ответил из комнаты — весело, громко: «Ничего особенного. Просто до отъезда вам надо будет оформить брак с хорошим, честным человеком, настоящим патриотом своей родины, а через полгода после приезда туда вы передадите ему все права на ту часть вашего наследства, которая касается важного для стратегических интересов нашей страны производства…» «Аэронавигационные приборы?» — спросила Елена Валентиновна их кухни. «Ну, вы все понимаете, — обрадовался Анатолий Иванович. — Впрочем, было же письмо… А все остальное будет в полном вашем распоряжении — дом, машины, средства для жизни и прекрасного отдыха, для учебы дочери, для обеспечения ее будущего в том мире, где человек без денег — ничто…» «А кто мне гарантирует, что я не последую за… всеми… всеми, кого вы уже?.. Кто гарантирует, что через год в Милане нас с Олей не убьют какие-нибудь ваши красные бригады?» — Елена Валентиновна изумлялась, как глубоко она вошла в это безумие, прежде она бы и представить всей этой пошлой бредятины не могла, теперь же это казалось ей обычной реальностью. «А кто гарантирует, что вы по приезде туда не обратитесь в полицию, и против честного человека, скромного московского инженера, не имеющего ясных политических убеждений и последовавшего за вами только по большой любви к вам, да и отчасти поддавшись несколько критическим настроениям по отношению к советскому строю — кто гарантирует, что против этого слабого, но ни в чем не повинного человека не будет сфабриковано обвинение в шпионаже, с громкими стандартными воплями газет о «руке Кремля», «проникновении чекистов» и так далее? Кто нам гарантирует? Кто мне гарантирует, что спецслужбы не займутся мною, едва я там появлюсь?»

Елена Валентиновна слушала все это из кухни — кормила Сомса, как обычно, смотрела, как он придерживает своими кривыми руками-ногами ездящую по полу миску… Услышав последние слова, она вернулась в комнату. «Вы?!» «А что, очень не нравлюсь?» Он откинулся в кресле, впервые за вечер достал сигареты, жестом спросил разрешения курить, она автоматически подала пепельницу… «А где сейчас Массимо?» — спросила она. «Вы очень преданный человек, — серьезно сказал Анатолий Иванович. — Господин Кастальди, я думаю, получил в своем ведомстве отпуск после тяжелой службы в России и отдыхает где-нибудь в Альпах… А вам я советую дочитать эти документы. Там есть много любопытного о его чувствах к вам…»

Елена Валентиновна взяла последний лист фотокопии. Это был текст какой-то справки, в правом верхнем углу имелся, как положено, гриф. «Кастальди Массимо Виченце Паоло… тысяча девятьсот тридцатый… отец Кастальди Франческо, архитектор, при Муссолини — активный член фашистской партии, участник похода на Рим… связь с русской эмиграцией через друга отца, архитектора Джованни (Ивана Алексеевича) Михайлова, компаньона и друга семьи финансистов русско-армянского происхождения Тевекелянов. Массимо Кастальди, третий секретарь посольства Итальянской республики в Москве, имеет поручение определенных финансовых кругов (и, возможно, контрразведки итальянской армии) вывезти из СССР, подстраховывая обычные каналы эмиграции (в данном случае, по соображениям госбезопасности СССР, закрытые) гражданку Спасскую Е.В., наследницу 3.А.Тевекелян…»

«Это не имеет значения, даже если правда, — сказала Елена Валентиновна. — Да он кое-что и сам рассказывал, а ваше толкование меня не интересует… Ваша организация не слишком разбирается в обстоятельствах возникновения человеческих чувств…» «В общем, подумайте над тем, что я предложил, — сказал Анатолий Иванович. Он снова прикурил, и в огоньке зажигалки, в сизоватом этом свете, резко вспыхнувшем в густых сумерках, наполнивших комнату, — она забыла зажечь свет — Елена Валентиновна увидела светло-серые глаза, серьезные и грустные. Анатолий Иванович сидел в кресле, далеко вытянув вперед скрещенные ноги, и вдруг ей показалось, что она видит веселые разноцветные колечки, пластмассовую рукоятку чуть выше пояса, кровь… — Трех дней, вам будет достаточно, чтобы подумать?» «Подумайте и вы о своей страстной любви к сорокалетней сумасшедшей бабе, сказала Елена Валентиновна, они уже стояли в прихожей, Анатолий Иванович надевал плащ. — У вас ведь, наверное, и семья есть?» «А вот это уж вас не касается», — ответил Анатолий Иванович. Замок щелкнул, дверь открылась, вошла вымотанная разноской Ольга. Гэбист проскользнул мимо нее, вежливо попрощался, прикрыл за собой дверь без стука, и Елена Валентиновна услышала, как он сказал верзиле, подпиравшему стену на лестничной площадке: «Не спи, Хромченко, не спи, звездочку проспишь!» Взвыл лифт, и в ту же минуту из кухни, где Оля разогревала ужин, донесся ее тихий, будто задавленный вскрик и отчаянное, со взвизгиваньем, рычанье Сомса…

Елена Валентиновна бросилась на кухню, насмерть перепугалась за них обоих. Балконная дверь была открыта, за нею была видна свешивающаяся сверху, слегка раскачивающаяся толстая веревка. Прижимаясь от храброго Сомсика к серванту, шепча: «Только не шумите, успокойте собаку, пожалуйста, не шумите, мы хотим вам помочь, я хочу вам помочь, успокойте собаку!..» — улыбаясь и, одновременно, делая серьезное и даже грустно-сочувственное лицо, на кухне стоял высокий, очень ширококостный, очень здоровый парень в куртке защитном цвета с большими карманами и погонами, в джинсах, в полотняной шапке с длинным козырьком, туго натянутой на буйные рыжеватые кудри. В глаза Елене Валентиновне бросился густой рыжий пух на вытянутых вперед мощных руках, странно подкрученные усы, красноватая загорелая кожа… «Успокойте собаку, ее же услышит этот идиот на лестнице, успокойте собаку, я помогу вам», — повторял парень. В балконную дверь, открытую настежь, ворвался и стих шум мотора. «Гэбэшник ваш отвалил», — сказал парень. Ольга бросила на стол большой нож-пилу для хлеба, который она, оказывается, все это время держала угрожающе в руках, и впервые за все эти страшные месяцы в голос заревела. «Только тише, ради Бога, что же вы делаете», — умолял парень. Сомс начал успокаиваться первым, парень сделал шаг к Елене Валентиновне, взмахнул рукой, адресуясь к ней, и она увидела в раскрывшемся кармане куртки чуть заслоненную клапаном рукоятку пистолета. Парень смотрел тревожно, глаза, светло-серые, чуть светящиеся при тусклой кухонной лампе глаза были снова те самые… «Вот и прекрасно, и сумасшедшая, и хорошо», — подумала Елена Валентиновна…

Плана, по сути дела, еще месяц назад не было никакого. План весь, от начала по конца, придумал какой-то старинный приятель Сергея Ильича, легендарная личность, сейчас он уже совсем старик, хотя Сергей Ильич зовет его Миша, а когда-то — ого, такой был мэн, чекистов метелил, и Сергей Ильич говорит — это правда… «Хорошо, — сказала Елена Валентиновна, сняла чайник, налила свежей заварки Ольге и этому странному малому, спустившемуся с крыши. — Хорошо, а кто же такой, все-таки, сам Сергей Ильич?» Рыжий парень, которого Оля уже вполне свободно — будто не она стояла с дрожащим хлебным ножом — называла Геной, все объяснил. Сергей Ильич Горенштейн — скульптор, художник, график, немного поэт, участник бульдозерной и всех прочих выставок, решил уехать давно, отказывали ему уже не то семь, не то восемь раз, в последний же формулировка была страшная и безнадежная — «Вам отказано окончательно». После этого Сергей Ильич несколько месяцев метался, потом решился на любую крайность, собрался идти советоваться со своим Мишей — и тут звонок. Знакомства у неофициального художника имелись, как у всякого такого люда, в разных посольствах довольно многочисленные, кое-что из своих безыдейных творений он и продавал дипломатам… На этот раз звонил знакомый итальянец, спросил разрешения заехать. В визите таком не было ничего из ряда вон выходящего те, кому надо, смотрели на них сквозь пальцы. Чего с этого дурковатого мазилы возьмешь, пусть перехватит сотню-другую на жизнь у этих идиотов, меньше вонять будет, а мазня его Третьяковке не нужна… Итальянец приехал, привез записку от своего коллеги, высланного в двадцать четыре часа. В записке было все — адрес Елены Валентиновны, краткая история о наследстве, обещание большой помощи на Западе, если Сергей Ильич придумает, как выехать туда самому и вывезти Елену Валентиновну. А именно к Горенштейну, незадачливому секретарю посольства, посоветовал обратиться этот самый, привезший теперь записку, помощник культурного атташе — в глазах неумного и глухо провинциального, ни черта так и не понявшего ни в культуре, ни в жизни страны, где он служил уже не первый год, жизнелюбивого толстячка Горенштейн был серьезным оппонентом режиму, способным одержать верх над гэбэ. Этот хромой, весь в седых кудрях, вполне богемного вида человек казался мирному отцу трех девочек, не представляющему себе, как можно выйти из дому без галстука, настоящим представителем русского антитоталитарного подполья, чуть ли не знаменитым Карлосом, террористом, в общем — исчадием ада. «Это ваш… лаборе… ваше дело лучше, чем искусство, вы человек… акционе… действовать», убеждал он Горенштейна. Сергей Ильич сам удивился — как легко он дал себя убедить. Собственно, он уже и был готов ко всему. Теперь требовался совет Миши с учетом новых обстоятельств. То, что Елена Валентиновна жила с мудрым стариком в одном дворе, окончательно убедило Горенштейна — надо браться за это дело, случайно таких совпадений не бывает.

«А вам-то что до всего этого?» — спросила Елена Валентиновна у Гены. «Мам, ну ты просто!.. — возмутилась Ольга. — Он же уже рассказывал, что ты, как на допросе…» Елена Валентиновна извинилась — действительно, что-то у нее с памятью. Гена повторил, что Сергей Ильич ему, как отец, а своего настоящего отца, майора внутренних войск, служащего в днепропетровской тюрьме, он знать давно не хочет, хотя и благодарен ему за то, что научил накапливать мышцы, приохотил к спорту, ко всякому мужскому делу. Теперь Гена — культурист, каратист, перворазрядник чуть ли не по всем видам, а в духовном смысле ему, конечно, ближе всех Сергей Ильич, хотя сам Гена не такой, конечно, интеллигентный, а взгляды имеет попроще и пожестче. В Москве он не прижился, подрабатывал где и чем придется, большею частью — в массовках, изображая почти всегда немецкого солдата, умывающегося у колодца голым по пояс — торс сделал бы честь любому рыцарю СС. От любого упоминания об окружающей действительности Гена шипел, как раскаленная сковорода от плевка, при упоминании же о Штатах весь наливался умилением, носил с собою страничку из «Плейбоя» — рекламу «Кемела», на которой позировал мужик — копия Гены, а отчасти и Сергея Ильича, как ни странно, только помоложе… Если все удастся, свое место там Гена выбрал твердо: бодигардом к какому-нибудь богатенькому, подкопить немного, потом открыть бар где-нибудь в хорошем климате, самому в нем петь под гитару блатные песни — от любителей отбою не будет… Еще в деле должна была участвовать жена Сергея Ильича Валечка, девка серьезная, хоть и балеринка, готова куда и на что угодно, ловкая, тренированная — по профессии, преданная Сергею Ильичу, сообразительная… «В общем, все уже готово, завтра начинаем, — сказал Гена, — теперь главное, чтобы до начала не сорвалось…» Ольга встрепенулась — до этого будто задремала под сказочные картинки, которые без особенных литературных красот, но вдохновенно расписывал Гена — пошла в прихожую, глянула в глазок. Очередной дежурный Хромченко или Ивахненко мирно дремал, привалившись к стене. «А это вам, Елена Валентиновна, — Гена достал блочок каких-то голубых таблеток, — это Сергей Ильич велел передать, а ему итальянец дал — для спокойного сна и укрепления нервов…» Он встал, перехватил взгляд Елены Валентиновны на оттопыривающийся карман: «А, это газовый, на всякий случай, а в деле пригодится, я его в прошлом году в Риге у одного морячка купил…» Вышел на балкон — было уже совсем темно, деревья вокруг дома заслоняли балкон снизу, можно было не опасаться. «А вас аккуратно возьмем, уже сделали специальную корзинку», — сказал Гена, уцепился за свешивающуюся с крыши веревку и мгновенно вознесся — без всякого напряжения пару раз перехватился руками, и готово.

Елена Валентиновна вернулась на кухню, прислушалась. Над потолком что-то прошуршало едва слышно, удаляясь. «Наше счастье, что последний этаж, — сказала Ольга, — а ты все переживала, что не обменяемся никогда из-за этого. Видишь, может, скоро и обменяемся…» «Наверное, он выйдет через соседний подъезд, — наконец сообразила Елена Валентиновна. — Я и не знала, что по чердаку так можно пройти…» Ольга засмеялась: «А как бы он иначе вошел — мимо топтуна по лестнице? Тогда и по веревке лезть смысла не было бы… Ложись спать, мамочка, отдохни перед завтрашним…»

Елена Валентиновна проглотила голубую таблетку, уже засыпая, услышала, как роется в лекарствах Оля. «Спи, мамочка, я тоже хочу это принять, если можно…» И не находя сил открыть будто склеившиеся от снотворного веки, Елена Валентиновна заплакала — от страха и жалости к дочке, к себе, ко всем этим людям, похожим на полураздавленных лягушек, выбирающихся из-под бетонной плиты — видела когда-то такое на стройке… И Оля плакала, сидя рядом с ней на постели, тыкаясь лицом в материну подушку — и без того уже мокрую. И в радужных кругах от слез проплыли перед глазами Елены Валентиновны те глаза — светящиеся серые глаза Дато, блуждающие уже почти год после смерти бедного грузина по разным лицам и никак не покидающие ее, и который уже раз она взмолилась, чтобы погасли наконец эти улики ее болезни.

…Под дебаркадером Киевского вокзала тяжко стлался обычный железнодорожный запах, перекликались чехи и болгары, нагруженные электроприборами, жалась к перепуганной руководительнице туристская группа из Перми, и сентиментальные одесские дамы растроганно смотрели на таки что красивую — то красивую пару, идущую к спальному мягкому вагону варненского поезда. Высокий рыжеволосый красавец с пышными усами вел под руку очень юную, на последнем месяце беременности жену, впереди быстро катил свою тележку носильщик, — огромная, прочно обвязанная коробка от цветного телевизора, два гигантских и очень красивых кожаных чемодана, длинная нейлоновая сумка… Две минуты переговоров с проводницей, быстро мелькнувшая красненькая десятка — и вот уже счастливый муж и будущий отец вместе с носильщиком умещают в нерабочем тамбуре телевизор. «Мы ж не заграницу, потом заберем, а в купе же тесно, девушка, ну, пойдите же навстречу!..» Вот уже и чемодан в купе, и сумка — а вот и поехали! Ну, Москва!.. Все. Будь здоров, Анатолий Иванович. Поздно врываешься ты в знакомую квартиру, поздно соображаешь выглянуть на балкон, увидеть будто бы впопыхах забытую веревку, свесившуюся с крыши, и уж совсем зря так рассчитываешь на свою тренированность — вместо того, чтобы забраться на чердак через подъезд, да расследовать на месте толком все удивительные обстоятельства, ловишь ты соблазнительно покачивающийся конец веревки, дергаешь, проверяя прочность, ставишь ноги на перила, подтягиваешься, перехватывая руками — неужто эта девчонка и эта старая развалина, эта очкастая старая манда так ушли?! — еще раз подтягиваешься… и будь здоров, бедный грустноглазый Анатолий Иванович! Сэкономишь минуту, как говорится… Прочно закреплен на чердаке конец веревки, но как раз там, где ложится она на край огораживающего плоскую крышу бордюра, подложил Гена, по совету хитроумного старца, опытном истребители коллег и предшественников Анатолия Ивановича, неугомонного астматика из соседнего дома, — подложил Гена и укрепил острейшее лезвие от старого ножа, да еще и надрезал напоследок половину волокон проклятой веревки. Ломаются ветки окружающих дом деревьев, выскакивают на свои балконы перепуганные жильцы тихого и небогатого кооператива, все обходится без вскрика даже — потому что сразу и насквозь проходит через падающее с двадцатиметровой высоты человеческое тело металлический шест-подпорка, оставшаяся неведомо с каких времен от воздушки, протянутой еще строителями для своих надобностей. А ведь если бы просто на деревья — может, и ничего, руки-нот поломал бы, и обошлось бы… Эх! А ты, что же, Хромченко?! Проспал-таки звездочку? Да если бы только ее… И до земляков с-под Донецка дойдет теперь слух не о закрытой награде за выполнение спецзадания, а о закрытом заседании спецтрибунала — эх, бедняга Хромченко…

В запертом изнутри, душном и без того купе — душно стало невыносимо. Едва слышно стонал, распрямляясь после чемодана, Сергей Ильич, прикусив губу, массировала руки и нот Ольга. Сомсику было легче всех: угревшийся в специальном мешке под платьем Валечки, он так и продолжал мирно спать калачиком — укол должен был действовать еще около суток, только каждые четыре часа надо было еще вводить питательный раствор, да время от времени греть бедного пса — лучше всего на чьем-нибудь животе — все это по совету какого-то знакомого ветеринара Сергея Ильича, который, кстати, и шприцем ссудил, и нужными растворами…

Ольга представила, что сейчас испытывает мать, — прикусила губу еще сильнее — коробка хоть и была самым просторным из всех их передвижных вместилищ но все равно для ста семидесяти пяти сантиметров и семидесяти пяти килограммов Елены Валентиновны места там было сверхъестественно мало.

В дверь постучали: «Чайку?» — «Благодарю вас, мы уже легли», — томным голосом без пяти минут молодой матери ответила Валечка. Гена тем временем быстро распаковывал сумку — тащил оттуда и распихивал по углам фирменные тряпки. Сергей Ильич примерился: вроде бы получалось улечься под скамью, в пространство, остающееся от ящика для багажа. Если закрыть потом чемоданом — спрятаться можно. Ольга сумела полностью улечься в антресоли над коридором, да еще прикрыться запасными одеялами — если специально не заглядывать, ничего не заметишь. Передохнули. Сергей Ильич, трижды извинившись, выкурил полсигареты — больше не мог терпеть. Потом он повторил инструктаж для девушек, шаг за шагом порядок их действий. Гена тем временем проверил свое изумительное оружие, вынул из обоймы патроны-пугачи, выбрасывающие длинное пламя, оставил только с парализующим газом, потом еще раз осмотрел главное — дурацкий корпус от автомобильного аккумулятора с водопроводным вентилем и множеством свисающих проводов вся эта бутафория была выкрашена в милитаристский цвет, темный хаки с тревожно-багровыми обводами.

Было уже начало первого ночи, вагон утих. Валечка взяла полотенце, сверху платья накинула широкий халат, подложила подушку — пошла вроде бы умыться и через пять минут привела скрюченную Елену Валентиновну, заслоняя ее полами халата. Наконец улеглись — Гена на полу, Сергей Ильич и Валечка, обнявшись, чтобы не свалиться, — на одной полке, Оля с Еленой Валентиновной — на противоположной. Сомсика пристроили на столике, обложили подушками. Елена Валентиновна почти ничем не соображала, заснула сразу же и только постанывала во сне — голубые таблетки действовали, но затекшее в коробке тело ныло. Оля лежала с открытыми глазами, глядела в потолок, по которому проносились тени от бегущих за окном фонарей. Ей не было страшно, она верила в то, что завтра все закончится благополучно, будто предстояло самое простое дело — вроде не слишком сложного школьно экзамена, не опаснее. Думала она о той жизни, что должна наступить потом… Гена вытянулся, насколько позволяло место, на спине, закрыл глаза, несколько раз глубоко вдохнул по какой-то специальной системе, расслабился — и через пять минут уже глубоко спал. Сергей Ильич и Валечка шептались неслышно, одним дыханием в ухо, посреди ночи Валечка тихо заплакала, и Сергею Ильичу стало нехорошо — прижало сердце, но он справился — осталось только ощущение непоправимой беды. Время от времени мимо пролетали освещенные станционные строения, длинные рампы, высокие ворота депо, зеленые вокзальные фасадики с полуколоннами и надписями каким-то специальным железнодорожным шрифтом — прямыми черными буквами. С воем оставался позади несчастный маневровый тепловоз, ванн неохотно плыл в сторону на стрелке, ярко вспыхивала черт ее знает с какой стати и срочности ночная сварка — и снова становилось темно в душном купе, еще темнее, чем было, и уносились назад невидимые в темноте деревья, пустые бесснежные окоченелые пространства, сильно уже прихваченные поздней осенью, и поезд колотился о рельсы тряской и тяжелой змеей — как колотится о проселок цепь, тянущаяся по невниманию возницы за лихо раскатившейся телегой. Снова вспыхивал проносящийся свет, снова плотнела тьма, и они уезжали все дальше и дальше — от той жизни, что все-таки была, к той, что, может быть, будет…

Утром Гена сам сходил за чаем — жена плохо себя чувствует, лежит, ничто ей не мило… Весь вагон сочувствовал. Валечка действительно, пока дверь в купе была приоткрыта — запертая все время могла вызвать подозрение, приходилось все учитывать — лежала под одеялом. Рядом с нею, старательно укрывшись с головой, примостилась Елена Валентиновна, никто особенно беременную не рассматривал, не удивлялся тому, что она едва умещается на полке. Сомсик перед самым рассветом очнулся, чуть было не начал скулить — Гена очень ловко сделал ему еще один укол со снотворным, а потом — еще, поддерживающий работу сердца и питательный. Сергей Ильич, пока было открыто купе, маялся под скамьей, Ольга довольно свободно лежала на антресоли. Потом снова заперли дверь, отдыхали, а ближе к вечеру стали готовиться.

Прежде всего на столике установили аккумуляторный корпус, провода от него провели в пустые багажные ящики под полки, к водопроводному вентилю сел Сергей Ильич — вид у него, в темных очках, черном свитере, с растрепанной седой шевелюрой был достаточно решительный. Оля и Валечка переоделись в железнодорожную форму, кокетливо надвинули пилоточки проводницы международного поезда получились отличные. Гена сменил обувь, вместо туфель надел удобнейшие старые кроссовки, газовый пистолет сунул сзади за пояс брюк, под куртку. Сергей Ильич посмотрел на часы: «Ну, господа, храни нас Бог, через четыре часа Вадул-Сирет, начали».

И Гена пошел в служебку. Было около пяти вечера, едва начало смеркаться.

Гена вернулся через три с половиной минуты. «Ну?» — тихо спросила Елена Валентиновна. О ней все как-то забыли, ее просто везли как ценную вещь, оберегая. «Все в порядке, Елена Валентиновна, — с легкой одышкой ответил Гена, — без крови». Он проделал все строго по плану — просунул голову в дверь служебки, сказал «Добрый вечер», тут же, прикрыв рот и нос платком, предварительно смоченным тут же, из титана, выстрелил вглубь купе — хлопок газовой игрушки и без грохота колес был бы едва слышен. Отшатнувшись, резко закрыл дверь, взял стакан, стал наливать воду: кто-то прошел в уборную. Через минуту, снова прикрывшись платком, скользнул в служебку, заперся изнутри, открыл окно, девушек-проводниц, сползших в обмороке на пол вялыми кулями, быстро связал полотенцами, рты перетянул подвернувшимися под руку наволочками — на верхней полке лежали неиспользованные комплекты постелей. Обеих, словно нетяжелые поленья, положил на верхнюю полку, привалил постелями и матрацем…

Теперь настало время для Валечки и Ольги. Выглянули в коридор пусто. Пошли по купе. Валерика пониже надвинула пилотку, говорила с пойманным еще при посадке у проводницы мягким «г» — очень похоже. А свет Гена еще из служебки по всему вагону переключил на малый, многое умел Гена — в том числе и работать проводником пассажирского вагона… И форма, кое-как, на живую нитку сшитая Валечкой по результатам ее собственных наблюдений — два раза ездила специально к варненскому поезду, к отправлению, приглядывалась, искала подходящую синюю ткань, — теперь ни у кого подозрений не вызвала. Валечка шла от двери к двери, говорила вполголоса одно и то же: «Хто захрыцю, паспорта, будьте так любэзненьки!» Ольга молча, держась в тени, складывала паспорта стопкой, локтем придерживала под жакетиком газовый пистолет, теперь он был нужнее им, чем Гене. Так обошли весь вагон, поезд тем временем давно уже миновал станцию, до которой были билеты у Гены и Валечки, и вошел в запретную для них всех приграничную зону. Оля и Валечка сели в служебке рядышком, стараясь не слышать, как на верхней полке кто-то, кажется, ворочается и стонет. Поезд уже вкатывался тем временем на станцию, на перроне в густых сумерках замелькали зеленые фуражки, проехала мимо окна крупная надпись «Интурист». Самое страшное начиналось, и только теперь Оля почувствовала, как ужасно может быть то, что случится через несколько минут. В купе Сергей Ильич отчаянным шепотом будил Елену Валентиновну — она ничего не могла с собой поделать, глаза слипались, голубые таблетки, в течение двух суток принимаемые регулярно, давали себя знать непредусмотренным образом. Гена догадался — схватил шприц, вкатил прямо через брюки, в которых Елена Валентиновна ходила практически всегда, забыла уже, как и надевают-то юбку, укол, ввел то же стимулирующее средство, которым поддерживалась жизнь Сомсика, — неожиданно подействовало, Елена Валентиновна немного оживилась…

Тем временем Валечка, как положено, перекрыла переходы в соседние вагоны и открыла тамбур. «Новенькая?» — спросил, взлетая по ступенькам, перетянутый, как танцор, сержант. «Ну», — ответила Валерика. Ольга молча, строго по плану, протянула пачечку паспортов. Сержант покосился на нее: «А разноску по купе?» «Вот же и тая разноска, под хазэтой, — тут же вывернулась из-под его локтя Валечка, актерских данных у нее оказалось не на кордебалет в Станиславского, а на хорошую Сатиру. — Вот же и тая разноска, товарищ сержант!» Сержант хмыкнул, взял по форме заполненную бумажку, паспорта, вышел. «Хто желает похулять — пожалуйста, будэмо через час на этой же пути!» — прокричала Валечка в коридор. Пассажиры повалили на вокзал к сувенирным киоскам и буфетам, Сергей Ильич, Гена и Елена Валентиновна сидели в закрытом купе с задернутыми занавесками. За окном переговаривались рабочие, вагон дернулся, недолго проехал, встал, что-то лязгнуло, вдруг железные балки за окнами плавно поехали вниз, потом вернулись на место — все, узкая колея, Европа!..

Когда дверь купе с грохотом откатилась, и на пороге появился стройный сержант со словами: «Попрошу всех на минуту выйти…» — Сергей Ильич сидел, сжимая вентиль, Гена тоже сидел, направив на дверь ствол не слишком внушительной даже на вид газовой забавы, Елена Валентиновна лежала у стены, за мужчинами — так было задумано. «Товарищи, вас же нету в разноске…» — растерянно проговорил сержант. «Быстро зовите сюда начальника наряда, но не поднимайте тревогу — я взорву вагон», — негромко, но очень внятно сказал Сергей Ильич. В то же мгновение Гена увидел, что сержант подносит к губам висящий на запястье свисток — Об этих свистках все было известно заранее, пограничники пользуются ими, когда отправляют осмотренный поезд, но никто не мог предположить в сержанте такого упрямства — и Гена, спиной упершись в стенку купе, над сжавшейся Еленой Валентиновной, а правой рукой — в угол столика, прыгнул, выбросив вперед-вверх левую ногу. Сержант рухнул в коридор, зеленая фуражка покатилась по белой холщовой дорожке. Второй пограничник недоуменно выглянул из соседнего купе, но Гена уже был в коридоре — перепрыгнул через лежащего, ровно сложенными пальцами ткнул розоволицего ефрейтора точно на сантиметр выше пряжки тугого ремня, ефрейтор открыл рот еще шире, вдохнул со всхлипом и упал на сержанта, окончательно перегородив проход. В соседнем купе раздался визг, Сергей Ильич тут же рванул книзу раму окна, закричал так, что слышно было наверняка во всех концах перрона: «Если ровно через пять минут поезд не двинется в сторону границы, я взорву вагон! Вагон эсвэ заминирован и будет взорван, если нас не пропустят беспрепятственно через границу! Я требую, чтобы немедленно установили связь с румынскими пограничниками, по ту сторону границы нас должна ждать машина с запасом бензина! Через пять минут поезд должен отправиться!»

Сергей Ильич замолчал, и стало слышно, какая тишина установилась на станции — с дальних перестановочных путей доносились голоса перекликающихся вагонников, да диспетчер охнул прямо в громкую связь: «Ох ты, етит твою так…» Тем временем Гена уже подтащил к двери вагона одного за другим пограничников, оба еще не совсем очухались, но на всякий случай были перетянуты по локтям собственными ремнями — дембельскими, кожаными. Осторожно, прикрываясь вагонной дверью, Гена потихоньку спихнул их на перрон. К ним тут же бросились солдаты и капитан. У обоих связанных кобуры были пусты. «Капитан!» — раздался голос Гены из тамбура. Офицер резко выпрямился, завел руку за спину — к оружию. В раме двери стоял насмерть перепуганный, на глазах трезвеющий мужчина в шикарном тренировочном костюме и шлепанцах, аккуратно подстриженные, с красивой сединой волосы его, кажется, стояли дыбом, полноватые гладкие щеки прыгали — рот кривился, как у собирающегося зареветь ребенка. «Капитан! — снова раздался голос Гены из-за спины человека в тренировочном костюме. — Перед вами секретарь Краснопресненского райкома КПСС города Москвы, направляющийся в братскую Болгарию на отдых…» Все, кто на станции, в поезде, в вокзале в эти минуты тишины услышал сказанное, вздрогнули — всем показалось, что человек творит, улыбаясь. «Капитан, — продолжал Гена, — я снова доверяю свою жизнь партии. В спину товарища секретаря, прямо в его усталую поясницу упираются два отлично вычищенных вашими подчиненными «макарова». Отправляйте поезд, капитан, если вам дорога жизнь отличного коммуниста и отзывчивого человека. Он полностью сочувствует нашей просьбе, можете сами спросить… И, пожалуйста, поменьше формализма в занятиях с личным составом физической подготовкой!»

И еще более жуткая тишина повисла над станцией. Несчастный секретарь открыл и закрыл рот, издав едва слышный писк, в котором можно было, прислушавшись, угадать слова «Ради Христа!..» — и откуда вспомнилось убежденному атеисту? «Дайте еще десять минут, — закричал хрипло капитан, необходимо прицепить локомотив!» После недолгой паузы ответил ему Сергей Ильич — он тоже хрипел, первым криком сразу же сорвав глотку: «Не больше пяти! Не морочьте нам голову, локомотив давно готов, а прицепить можно и за пять! Через пять минут я все здесь взорву, клянусь, капитан! Вы понимаете, что теперь нам терять уже нечего!» И опять пауза. «Хорошо, закричал офицер, — поезд сейчас отправится, локомотив уже подают!» Последнее его слово заглушил довольно сильный удар — будто на перрон рухнуло небольшое дерево. Капитан дернулся, обернулся назад всем телом. Гена едва заметно выглянул из-за плеча колеблющегося на совсем уже нетвердых ногах функционера, и даже Сергей Ильич чуть отодвинул занавеску — любая неожиданность могла мгновенно изменить ситуацию. Но событие произошло незначительное — просто повалилась в обморок восьмипудовая дама-таможенница, стоявшая на протяжении всего происшествия за спиной одного из пограничников и, наконец, не выдержавшая наплыва впечатлений и переживаний из-за небывалого срыва в выполнении ее обязанностей, — вагон СВ так и остался недосмотренным…

В ту секунду, когда кто-то из пограничников попытался поднять тяжеловесную защитницу государственных экономических интересов, поезд вздрогнул от толчка и прицепленный локомотив пронзительно и долго загудел. Общее внимание сразу отвлекло от таможенницы, Гена напрягся за спиной секретаря, Сергей Ильич от напряжения сам едва не потерял сознания. Елена Валентиновна, как-то вяло — голубые таблетки, да и общее состояние последних месяцев все-таки сказывались — рассеянно реагирующая на все, вдруг спросила у Сергея Ильича нелепо спокойно и громко: «Одного не пойму — зачем надо было Оле и Валечке подменять проводниц? В этом был какой-то особый смысл?» От изумления Сергей Ильич едва не потерял дара речи — более неподходящего момента для бессмысленных вопросов нельзя было выбрать специально. «Мама, — зашипела Ольга — да ты что?! Они же следят по билетам, чтобы не имеющие права не ехали в пограничную зону… И вообще нашла ты время!..» Поезд опять дернулся, опять долго и протяжно загудел тепловоз, с соседнего пути ему откликнулся другой, откуда-то повалил белый пар… Сергей Ильич мельком подумал: «Чего они разгуделись, обычно так на станциях не гудят…» — что-то в этом было тревожное, но мысль тут же ускользнула, потому что с перрона раздался крик капитана: «Отправлять!» тут же стоящий рядом с ним солдат резко засвистел в свой свисток. Поезд медленно тронулся, с подножек вагонов, идущих перед СВ, посыпались солдаты в зеленых фуражках, было видно, как они спрыгивают на перрон, делан по инерции пару шагов в сторону движения… Мимо них плыл бедный секретарь, в полуобмороке цепляющийся за поручень.

Через пятнадцать минут поезд, — может, впервые в истории не до конца осмотренный, и против воли властей — пересек границу великой страны.

Вдоль румынской платформы выстроились перекрещенные ремнями, в высоких ботинках солдаты. В руках у них были направленные на поезд десантные «калашниковы». Едва вагон СВ поравнялся с платформой, раздался усиленный репродуктором голос с шепелявым акцентом: «Внимание, террористы! Автомобиль находится на станции! Автомобиль для вас на станции! Правительство социалистической Румынии гарантирует вам безопасность! Вы без опасности направитесь в Австрию! Избегайте кровопролития, автомобиль на перроне!» Поезд остановился, ни одна дверь не открылась. Солдаты стояли неподвижно, в одном месте в их строю был разрыв метров в пить — там, развернутый к ведущему куда-то в степь шоссе, стоял микроавтобус «фольксваген». Быстро темнело, над станцией зажглись редкие желтые фонари. Через приоткрытое окно раздался резкий крик Сергея Ильича: «Солдатам отойти на сто метров, убрать оружие! Отойти на сто метров, иначе мы взрываем вагон и все вокруг!» Репродуктор кашлянул и затих. Минуту спустя раздалась команда, румынский офицер пробежал вдоль строя, вдруг ударил кого-то из солдат кулаком по лицу — у того слетела пилотка. Шеренга развернулась кругом, солдаты закинули автоматы стволами вниз за спину, перестроились в колонну и протопали с платформы, плотным квадратом стали за маленьким вокзалом. Тогда дверь вагона растворилась, из нее, спотыкаясь и теснясь, выдавилась какая-то странная группа. Когда все оказались снаружи, стало понятно, почему они двигаются так неуклюже: туго связанные полотенцами рука к руке люди образовали кольцо, в середине которого, сильно согнувшись, шли Елена Валентиновна с собакой на руках, Ольга с газовым пистолетом, направленным на ближайших к ней заложников, Валечка и Гена с готовыми к стрельбе «макаровыми» и Сергей Ильич, тяжело хромая, несущий громоздкую коробку, от которой в вагон тянулись постепенно разматывающиеся провода. Опять раздался крик — на этот раз это был голос Гены: «Мы отключим взрыватель, только сев в машину! Мы заберем с собой четырех заложников! Они будут освобождены после переезда в Австрию! Никому не двигаться — взрыватель не отключен!» Кольцо людей медленно топталось, постепенно приближаясь к автомобилю. Вот они уже рядом, вот уже Гена, поднырнув под связанные руки, резко открыл сдвижную дверь микроавтобуса, вот уже Елена Валентиновна в машине, Ольга, Валечка… «Ну, вот и все», подумал Сергей Ильич, и ему показалось, что зри они все так боялись почти до остановки сердца, до тьмы в глазах — план не мог не сработать в той стране, где давно уже отвыкла власть от малейшего сопротивления…

Вспыхнули и со всех сторон мгновенно осветили залитую за секунду до этого поздними синими сумерками платформу военные прожектора, с неба прогремел голос с отличным рязанским выговором: «Заложникам, лечь на землю! Ложись!» — одновременно с крыши вагона, следующего за СВ, ударили пять выстрелов, скорчился у автомобильного колеса, прижимая к груди бессмысленный ящик, Сергей Ильич, рухнула, будто оступившись у балетного станка, Валечка, зазвенело заднее стекло «фольксвагена», а на платформу уже прыгали с крыши вагона солдаты в черных комбинезонах с красными погонами и буквами «ВВ» на них, полосовали воздух над станцией трассирующие очереди, методично — секунда-выстрел, секунда-выстрел действовали оставшиеся на крыше снайперы, а голос с неба гремел: террористам — бросить оружие! Бросить оружие, вам сохранят жизнь, бросить оружие!»

Елена Валентиновна сидела на полу машины, между задним и средним сиденьями, начинающий просыпаться Сомс тихо повизгивал и дергался у нее на руках, глаза ее ничего не выражали, только сильно слезились от гари. Ольга стояла на четвереньках, вытаскивала из сведенной руки Валечки тяжелый пистолет — газовый пугач валялся рядом. Все двигались медленно, как под водой, и время ползло медленно, и Елене Валентиновне вдруг представилось, что сейчас она вынырнет и увидит яркое небо, веселый пляж и чуть вдали белый корпус пансионата, опоясанный белыми лентами балконов. В машину вполз Гена — левый рукав его защитной куртки стал темно-красным, под локтем был зажат пистолет, и опять Елене Валентиновне представилось, что сейчас она вынырнет и поплывет дальше, вспоминая глупое кино со стрельбой и приключениями… Гена следом за собой втащил — без лишних церемоний, просто за шиворот — того самого, в тренировочном, толкнул его на сиденье, снова свесился в дверь и втащил за шиворот же еще одного — это был румын, железнодорожник в синем мундире со множеством медных пуговиц, с разбитым в кровь лицом. Перед дверью двигалась, переливалась толпа — связанные люди тянули друг друга, одни лежали на земле, другие пытались встать, третьи отползали в сторону, и все оставались на месте, мешая друг другу и все плотнее заслоняя собой дверь.

Выстрелы прекратились. Время пошло обычным образом, Елена Валентиновна услышала за окном крики по-румынски, часто повторялось «Стоп-стоп!», отвечали явно русские голоса, но слов разобрать было нельзя. «Ну, девочки, сейчас по газам», — жутковато-веселым голосом сказал Гена, рыжие его кудри стояли шапкой, по лицу тек грязный пот, но светлые глаза, конечно, сияли в темноте — и снова померещилось Елене Валентиновне. «Внимание, слушайте меня! — заорал тут же в дверь Гена. — У нас в руках советский партийный работник и румынский гражданин! Мы убьем их, если только последует хоть один еще выстрел с вашей стороны!» Ответа не было. «Ты машину водишь?» — спросил Гена у Ольги, та замотала головой молча. «Я попробую», — неожиданно для себя сказала Елена Валентиновна, передала уже во всю силу визжавшего Сомса Ольге, села за руль. Гена запихал совершенно уже обмякшего секретаря и бешено орущего, но нисколько не сопротивляющегося румына на заднее сиденье, погрозил им стволом пистолета, задвинул дверцу, скомандовал: «Ручной тормоз, справа сзади, отпустить. Ключ повернуть. Ну, сцепление… да слева же, плавно!..» — и они поехали, поехали, поехали! Румыны действительно заправили полный бак бензином, да еще оставили в машине аптечку. Ольга уже перетягивала Гене бинтом руку пуля прошла через плечо навылет, кость вроде бы была цела. Гена для порядка держал перед носом румына пистолет, глядел в проем разлетевшегося в пыль заднего стекла. Уже далеко, словно на маленьком ярко освещенном экране, двигались фигуры людей на станции — солдаты ходили вокруг плотной толпы заложников, развязывали полотенца, а чуть в стороне, на пыльном асфальте платформы, тускло отсвечивающем под прожекторами пыльном асфальте лежали две, быстро сливающиеся с этим страшным асфальтом фигуры — согнутая Сергея Ильича и ничком, во весь рост, с закинутыми за голову руками, почти касаясь ими головы мужа, — Валечка. Гена смотрел назад, не мигая.

Ольга вытерла лицо румыну, оказалось, что у него всего-навсего выбит зуб — Гена нечаянно заехал локтем, когда схватил его, невесть откуда взявшегося под пулями, и поволок в машину. Доблестный краснопресненец сидел, будто онемев, из глаз его текли слезы, время от времени он отлеплял от ног мокрые тренировочные штаны, вдруг шепотом начал молиться «Господи, помилуй меня, прости мне…» — довольно ловко для мастера совсем других речей. И Гена впервые сорвался: «Молчи, сука, — орал он, размахивая стволом перед белым, мертвым лицом, перед закрывшимися в смертном страхе глазами, — молчи, блядь советская, молчи! Ты кого убил, ты знаешь, кого убил?! Сука, гадина, гнида…» — и всем в машине казалось, что действительно этот обоссанный поганец убил несчастного художника и его жену. «Им отказано окончательно, — сказала Елена Валентиновна, окончательно…»

Машина шла по ровному шоссе хорошо, километров через сорок Елена Валентиновна уже перестала налегать на руль всей силой — поехали, почти не виляя. Когда ей было шестнадцать лет, в Юрмале, учил ее управляться с «виллисом» один латыш — она была рослая, он почти ничего не знал по-русски и считал ее себе ровней, хотя был совсем взрослый человек, успел даже послужить в ульманисовской авиации, на побережье скрывался от высылки… «Спасибо, Эрик», — вслух поблагодарила сероглазого латыша Елена Валентиновна, хотя тут же подумала — может, его и в живых-то давно нет, кого благодарит?.. Дочь покосилась на нее с ужасом и состраданием.

Спереди и сзади них мчались полицейские «мерседесы», время от времени оттуда через громкоговорители взывали: «Террористы! Ваши требования будут выполнены! Не проливайте кровь! Вы направляетесь к австрийской границе, не проливайте кровь!» Машина неслась уже почти ровно, включенные Геной фары бросали сильный свет на темное, почти черное шоссе, по сторонам мелькали указатели — Гена следил за ними, проверял по срисованной еще в Москве, еще в другой, странной теперь тихой жизни карте — ехали правильно, к границе кратчайшим путем…

Суд Австрийской Республики приговорил Гену и Ольгу за незаконное проникновение в страну и акты террора к трем годам, Елену Валентиновну от наказания освободили — врачи признали ее психически невменяемой. Ни о какой выдаче, конечно, не могло быть и речи.

Впрочем, итальянцы о невменяемости будто и не слышали, наследство узаконили — все по плану… Иногда в ее саду появляется полицейский значит, Массимо опять неправильно поставил машину. Сомсик рычит на человека в форме, и все трое смеются.

Раз в две недели они ездят из Милана в Австрию. При последнем свидании Гена на их глазах отжался от пола пятьдесят раз — плечо совсем зажило. У Ольги же они несколько раз заставали какого-то молодого человека — в толстой стеганой безрукавке, с серьгой в левом ухе, да Елена Валентиновна уж начала привыкать к такому. Молодой человек оказался репортером телевидения, сказал, что обязательно сделает передачу об их невероятном побеге, Хельга должна очень хорошо смотреться на экране, и пожилая фрау тоже, они удивят зрителей — обе представляют собой настоящий австрийский тип красоты, это вызовет дополнительное сочувствие. Массимо предпочел, чтобы его роль в этой истории была приглушена, как только можно, а сниматься для передачи отказался наотрез. Ольга была весела, довольно ловко объяснялась с журналистом по-английски, с Массимо по-итальянски, демонстрировала, отойдя подальше от пуленепробиваемого стекла, разделяющего зал свиданий, новомодную мини, подаренную серьгастым, — словом, жила в свое удовольствие.

На обратной дороге Елена Валентиновна вспомнила веселящуюся в тюрьме дочь, прикрыла глаза, чтобы не видеть утомительно виляющее из городка в городок шоссе, — и увидела больничный парк в снегу, наборную ручку, торчащую из окровавленной рубахи, Дато, прыгающего на залитой солнцем волейбольной площадке, увидела сразу весь свой город, в слякоти марта, в пыли раннего мая, в сиренево-золотых закатах августа, в сумраке декабря, увидела подсвечивающие в полутьме серые глаза на неопределенно-знакомом лице — и заплакала, не поднимая век.

В этот день в Москве — кажется, даже и в этот почти час — на Хованском кладбище хоронили какого-то старика. Похороны были безлюдные провожал тоже старик, прилично очень одетый, толстый, страшно и неудержимо плачущий, да какой-то средних лет, обнаживший у могилы лысую голову, высокий, очкастый… Довезли на железных высоких салазках гроб кладбищенские ханыги, они же опустили в яму и засыпали. А старик воткнул в землю кривоватую палку с плохо прибитой фанеркой, да и побрели оба провожающих в начинающейся пурге к далекому выходу. Там толстый сел в машину, вроде бы звал и второго, но тот отрицательно покачал головой, натянул получше капюшон куртки — и сунул в густо повалившем снеге.