Русские не придут (сборник)

Кабаков Александр Абрамович

Рассказы

 

 

Русские не придут

К утру в палатке становилось так холодно, что в спальном мешке оставаться было невыносимо. Он, выползая, переживал самое страшное – ледяной воздух сжимал поясницу – и одевался старательно, не спеша, аккуратно заправляя рубашку под пояс, туго шнуруя ботинки, застегивая тщательно все пуговицы и молнии. Потом выходил, оставив полог открытым, чтобы за день палатка проветрилась и прогрелась изнутри дневным воздухом. Он выкарабкался из лощины. Лес был гол и насквозь доступен взгляду. Между деревьями тлели горки мусора, обгорелые куски газет, шевелясь, медленно двигались под ветром от одной сгоревшей свалки к другой. Однажды из-под кучи обугленного барахла он достал совсем не пострадавшую красную книжечку паспорта и оставил себе. С того времени он превратился в Киселева Игоря Михайловича, родившегося в Москве тридцать девять лет назад, там же, в городском ОВИРе и получившего этот документ, дающий право покинуть страну. Он выходил к большой поляне, к лагерю.

Здесь только-только начиналась вялая, полусонная жизнь, сегодня – позже обычного. На ствол обломившегося старого ясеня помощник старосты прикалывал кнопками – их язычки упрямо подгибались – очередные объявления. «Седьмого ноября 1992 года состоится общелагерный митинг в честь годовщины Великой (проклятого) Октябрьской (ноябрьского) социалистической (антихристова) революции (переворота). Коммунисты – с 10.00 до 10.30. Монархисты – с 10.30 до 11.00. Кадеты – с 11.00 до 12.00. Социал-демократы и анархисты – с 12.00 до…» Было очевидно, что и помощник, и сам староста сочувствуют конституционным демократам, впрочем, это было понятно и без объявления: к телогрейке второго из лагерных лидеров была приколота розетка цветов русского флага с едва узнаваемым портретом Милюкова в середине. «Всем, не имеющим чехословацкой, венгерской и других промежуточных виз, сдать по 1500 новых рублей на приобретение анкет». Еще неделю назад за эти анкеты брали всего по 500… «Заседание лагерной выездной комиссии в среду, в 17.00, в палатке лагсовета. Повестка дня: 1) утверждение очереди на Францию (11 виз) и Скандинавию (Швеция – 3 визы, Дания – 3 визы, Норвегия – 7 виз); 2) персональное дело Шустермана М. С. о переделке израильской визы в германскую; 3) перспективный план работы по выявлению лиц еврейской национальности среди фольксдойчей (с участием Израиля)». Помощник старосты выронил кнопку и неумело, но зло выматерился.

По лагерю бродили растрепанные женщины в пальто, из-под которых у многих выглядывали полы халатов: несмотря на категорический запрет лагсовета, прямо в палатках жгли туристские примусы и ночью раздевались… В октябре уже было два пожара, сгорел мальчишка.

У трейлера “International Food’s Actions” очередь уже завивалась кольцом. Сегодня, по случаю субботы, в ней были почти исключительно мужчины – так повелось с тех пор, как в одну из сентябрьских суббот выдали по банке пива. Чуть в стороне стояла пучеглазая каракатица ооновского вертолета, возле нее топтался патруль, трое тяжелолицых бельгийцев, их голубые береты были подсунуты под погоны, куртки расстегнуты, и все равно им было жарко – похоже, что хорошо хватили, спасаясь от ноябрьской сырости, еще до завтрака. Бельгийцы с вялым безразличием смотрели, как с другой стороны трейлера, у кабины, выстраивалась вторая, короткая очередь: весь лагсовет (кроме самого старосты, ему принесут в палатку), несколько известных в лагере деловых ребят, человека три из группы самообороны, в пятнистой униформе из разгромленных армейских складов и с трехцветными повязками на рукавах… Водитель трейлера, огромного роста француз, в одной майке, из коротких рукавов которой выдавались окорока ожиревших бицепсов, уже раздавал здесь большие картонные коробки, дружески хлопая лагерное начальство по плечам.

В большой очереди народ стоял молча. Начал мелко моросить дождь, лица намокли, по щекам текло, но этих людей нельзя было принять за плачущих: они смотрели с таким угрюмым спокойствием, будто были отделены от жизни стеклом, сквозь которое видели и это утро, и дождь, и очередь, будто не участие, а наблюдение связывало их с кошмаром…

На противоположном конце поляны он разыскал маленькую палатку, откинул полог, заглянул. В сырой, затхлой мгле тут же зашевелились, засуетились, и, едва не столкнувшись с ним лбом, из палатки вылез мужчина. Это был низкорослый, большеголовый человек с широкой грудью, длинными руками и очень маленькими ступнями – он стоял, чуть переминаясь, дорогие кроссовки почти детского размера будто жили какой-то отдельной жизнью. Видимо, он вообще нервничал – то приглаживал и без того гладкие, плоские волосы, прилипшие к черепу, то прочищал мизинцем ухо. От этой суеты бросались в глаза не его мощь, грудь гиганта, руки гориллы, а уродство, непропорциональность почти карлика.

– Ну что, сегодня мы пойдем, пойдем? – большеголовый повторял по одному слову из каждой фразы дважды, эта манера как-то сочеталась с гигантским перстнем и множеством золотых зубов. – Уже пойдем или нет? Я отдал вам эти двести зеленых, отдал? Так что мы ждем, что? Я не хочу быть последним, уже весь Борислав там, один я здесь, что такое…

Надоело, подумал он. Надоели эти несчастные местечковые евреи, высокомерные питерские пьянчуги-интеллигенты, бесстыжие московские дамочки, спасающие мужа и детей под каждым кустом, надоели бешеные челябинские и кемеровские пацаны, жаждущие дорваться до джинсов и двухкассетников, – все надоели…

– В половине первого к ручью, – сказал он негромко и не очень внятно, но большеголовый уже молчал, уже слушал, буквально раскрыв рот, и не пропускал ни слова, можно было не повторять. – К тому месту, где стоит сожженный «жигуль». Оттуда пойдем. Понятно все? Вторые две сотни отдадите там. О выходе – никому, кроме тех, кто идет, это, надеюсь, ясно?

Не дожидаясь ответа, он повернулся и пошел в лес. Он знал, что большеголовый обязательно придет сам, приведет своих и никому больше не скажет – еще никто не подвел.

…Пулемет гремел, этот ужасный, гулкий звук, казалось, был не машинным, чужеродным здесь, а исходил из самого естества голого ноябрьского леса, из черных на фоне черного неба облетевших деревьев – будто железные ветки стучали под ветром друг о друга. Когда наконец стало тихо и отзвенело в ушах, он вылез из уже чуть осыпавшегося окопчика (вырыл его здесь еще в июле) и пошел, глядя только прямо перед собой, на уровне роста, отмечая стволы, рассеченные очередями до сияющей в темноте белизны древесного мяса. Главное, нельзя было смотреть на землю, к этому привыкнуть не смог. Каждый раз становилось нехорошо, однажды чуть сам не упал, увидав девчонку… В этот раз все-таки увидел большеголового: привалившись к нетолстому дубку – пятки кроссовок, поехав, сгребли валики земли и жухлых листьев, уперлись, – убитый стоял…

Молча он вытащил из кармана уже приготовленную сотню и протянул старшему из мальчишек. Небрежно, не считая, тот сунул деньги в нарукавный карман военной куртки, презрительно скривился.

– Хреновый ты проводник, понял? Сегодня метров на пять левей вывел, а мы тут упираться должны за стольник… Смотри, промажем – тебе хуже будет. Можешь вместе с жидочками залечь… Короче, за эту работу с тебя еще полтинник, понял? Штраф…

Пацан ухмыльнулся, и он подумал, что, если сейчас не поставить сопляков на место, в следующий раз могут действительно пристрелить – эти выродки способны ради двух сотен сию минуту пренебречь будущими тысячами.

Тот, что говорил, продолжал усмехаться. Подростковые прыщи у него уже сошли, но лицо осталось изрытым, сизым. Ленточка с буквами РВПС – «Российская вольная пограничная стража» – была пришита над нагрудным карманом криво, неровными крупными стежками. Фонарь, большой американский полицейский фонарь держал один из двоих, стоявших по бокам командира, автоматы они уже закинули за спину… Мигнув, отлетел в сторону фонарь, и лишь желтая трава осветилась теперь вокруг того места. Ручной пулемет командира рванулся стволом вверх, очередь полоснула в небо, но мальчишка уже отпустил оружие, падая, сгибаясь, зажимая обеими ладонями пах… Свет фонаря ударил в глаза окаменевшим в ужасе пацанам, он крикнул: «Руки! Руки вверх, ну…» – и, не дожидаясь, пока руки вознесутся строго вверх в луче света, ударил длинной очередью… Командир еще шевелился, под клубящимся светом фонаря темная кровь толчками, все больше и больше, заливала куртку. Едва удерживая одной рукой пулемет, он приподнял ствол, выключил фонарь, чтобы не видеть, и дал очень короткую – выстрела в три – очередь.

Потом он возвратился в палатку. Можно было поспать часов до двух.

Сумрачный тек день, мелкий дождь шумел непрерывно, рядом с палаткой мок принесенный от какой-то недогоревшей свалки обрывок старой газеты с крупным заголовком: «Ночные выстрелы в лагере у границы». Бульдозеры шли сразу за головным танком, замыкала колонну бээмпэ. Въехав в лощину, танк остановился, из открытого люка вылез до пояса парень в чудовищно грязном комбинезоне и глубоком шлеме. «Эй, – заорал он, – вылезай из палатки, а?» Тут же из кабины бээмпэ высунулся офицер, его защитная полевая шапка была косо сдвинута, козырьком на ухо. «Халилов, – окликнул он, – чего орешь? Видишь, нет никого… Действуй! Темнеет уже, скребена мать, мы с лагерем разобраться не успеем…»

Люк захлопнулся, моторы заскрипели отчаянней, и следом за танком по молчавшей одинокой палатке прошли оба бульдозера.

Лагерь уже задыхался в суете. Люди уходили в лес, кто-то еще пытался свернуть палатку, кто-то тащил узлы… Первой в лес ушла одна пара, их почти никто не знал в лагере, они появились недавно и незаметно, не участвовали в лагерной жизни и сейчас снялись первыми. Когда танк ворвался на поляну, они уже были далеко. Они шли строго на запад, мужчина поддерживал женщину, помогая перелезать через поваленные деревья. Заночевали в пустом каменном сарае, каменный пол в нем был чисто выметен. Вдали чуть темнели силуэты Европы – двухэтажные домики, игла ратуши и более высокая – собора. Ночью, не просыпаясь, женщина заплакала, мужчина почувствовал ее слезы на своей щеке и зарыдал сам, трясясь, скрипя зубами, зажимая рот, изо всех сил стараясь не завыть в голос.

 

Зал прилета

Юрию Валентиновичу Трифонову

Первый кондратий хватил Петра Михайловича осенью. Конечно, П.М., человек, по современным меркам, вполне культурный, знал, что архаическое «кондратий» на медицинском есть не что иное, как инсульт, а инсульта у него мимолетный врач даже не заподозрил, да и действительно, вроде бы никаких общеизвестных признаков инсульта, или, что то же самое, апоплексического удара, или, опять же, кондратия, кондрашки, – не было. Встал и пошел, только ноги слабые, и вдруг, уже в такси и гостинице, напала неудержимая дрожь: руки и все тело тряслись с жуткой силой, бросало в разные стороны. Но ведь не паралич, не потеря речи, даже голова не кружилась, так что ни о каком кондратии нечего было говорить, но П.М. нравилось так называть то, что с ним случилось в ноябре в Лондоне.

Попал П.М. в Лондон той осенью в результате последовательности всех наиболее важных событий своей пятидесятипятилетней жизни.

До поры до времени он жил обычно, в меру и неудачно, и удачно, не слишком сильно отклоняясь в поступках от нормы для своего происхождения и круга, однако отклоняясь в мыслях, что дало бы человеку умному и опытному основания предсказать вулканический выброс, который случился в судьбе П.М.

Но он сам не предсказывал, а только надеялся.

Образование получил соответствующее семейной традиции: все мужчины, родственники и по отцу, и с материнской стороны, были экономистами в широком диапазоне – от карикатурно робкого дядьки-бухгалтера до карикатурно вальяжного дядьки-профессора, заведующего кафедрой и членкора. Отец занимал карьерное место где-то посередине, дослужился к пенсии до главбуха большого завода. Он и внешне был неприметен, терялся в потоке работяг у проходной, но, когда перевалило ему уже за семьдесят, услышал однажды П.М. от довольно молодой и красивой женщины: «Ну отец-то у тебя красавец». С оттенком сожаления.

Сам же П.М. оказался к фамильному делу малопригоден, хотя в институте учился хорошо и по окончании пошел в науку. Но тут-то и выяснилось, что сессию сдать на повышенную это одно, а нечто новое самому обнаружить или придумать – другое, тут одной памяти мало. И спустя недолгое время, не желая оставаться обычным придурком-мэнээсом, которых в академическом институте и так было полно, на всех никакого кавээна и общественных нагрузок не хватало, П.М. занялся историей экономики. Пристроился при бюллетене, стал пописывать популяризаторские статьи, собрал из них даже книжечку – словом, жил прилично и не без удовольствия, полагая, что так и доживет до пенсии: умение довольно ловко складывать слова, сообразительность, помогающая компилировать осмысленно, маленькая зарплата, зато какие-никакие гонорары, раз в два года двадцать один день в Международном доме ученых в Варне и некоторый артистизм одежды, выражавшийся в чешском твиде и польском вельвете… Женился на приличной интеллигентной ровеснице, развелся и женился снова на такой же точно, родил сына, который как-то удивительно быстро вырос, выучился на отличного программиста и существовал вполне самостоятельно… Все было терпимо.

Только безнадежно.

Мечтал, конечно, но не ждал ничего.

Как вдруг загрохотали перемены.

П.М., которого к этому времени молодые коллеги уже называли только так, полностью, хотя под конец служебной пьянки могли назвать и Петюней, но уважительно и с любовью, перемены сразу и естественно очень понравились. Во-первых, воспитавшись в семье абсолютно лояльной и даже в какой-то степени правоверной, он сам необъяснимым образом оказался с ранней юности не то чтобы инакомыслящим, протестантом, но недовольным каким-то, раздраженным. Не нравилось ему все: и слова, и дела, в особенности дела прошлые, – о которых он наслышался много такого, во что почему-то сразу поверил, – той власти, при которой он родился и всю жизнь прожил. Может, просто слишком много прочитал в детстве книг… Ну и перемены поэтому, конечно, понравились. А во-вторых, перемены эти принесли П.М. мгновенный и совершенно оглушивший его личный успех. В самый их разгар опубликовал он в скромном своем бюллетенишке маленькую статью, в которой абсолютно популярно, как ему было свойственно, отнюдь не на серьезном научном уровне изложил некоторые известные любому третьекурснику экономического факультета идеи классической науки – но применительно к текущему времени. И оказалось, что идеи эти совершенно революционные, невероятно смелые, актуальные и притягательные. Как если бы кто-нибудь сообщил в сумасшедшем доме, что никаких наполеонов в одиннадцатой палате не водится, настоящий Наполеон давно помер, что дважды два четыре, огонь жжется, а голоса инопланетян, слышимые многими, – лишь симптом болезни.

П.М. прославился, попал в избранную компанию застрельщиков перемен и скоропостижных любимцев меняющейся публики, огреб кучу (по его понятиям) денег в отечестве и особенно от заграничных сочувствующих. Жизнь его дернулась, как автомобиль, управляемый неумелым водителем, подпрыгнула и рванулась с места, рыча и захлебываясь. Абсолютно незнакомый ему до этого достаток свел его с по-настоящему хорошими одеждой, едой, напитками и прочей роскошью, о существовании которой он только читал, но читал, признаем, всегда очень внимательно. Известность протащила его по странам, в которых он никогда бы не побывал даже при полностью открывшихся границах – просто в голову бы не пришли, даже если бы и было на что ездить, Норвегия, к примеру, или Австрия. А в Париже так и вообще долго пожил, освоился… В родном городе его начали узнавать на улицах, и в сочетании с природным добродушием и быстро появившейся манерой расплачиваться за всех и не считая слава вызвала растущую любовь населения вообще и женщин в особенности.

Словом, П.М. победил.

И за это перемены-то полюбил всем сердцем: раньше было плохо всем и ему в частности, теперь же всем будет лучше, а ему гораздо лучше уже.

И прошли, причем очень быстро, с нарастающим ускорением, годы новой жизни. То, что они неслись со все большей скоростью, объяснялось и причинами общими человеческими – с возрастом время у всех сокращается, и индивидуальными – накатывались одно на другое новые впечатления, сбивая, тесня друг друга, уплотняя дни и месяцы…

И однажды П.М. обнаружил, что жизнь новая уже стала довольно старой, привычной и гораздо более невыносимой, чем предыдущая, старая жизнь, когда он еще не знал, что бывает новая и приятная. Собственно, предыдущая жизнь вообще не была невыносимой, просто скучноватой, а вот состарившаяся новая оказалась какой-то надрывной, треснутой, с сильным оттенком безумия, мыслями о смерти и тому подобными серьезными гадостями. Как-то так выходило, что первая жизнь была не совсем всерьез, была заполнена затянувшейся игрой воображения, безобидно буйствовавшего на фоне неизменной, как белый задник в фотоателье, реальности и все огорчения, как и радости, проживались не на самом деле, а в фантазиях; вторая же вместе с настоящими, реальными радостями и приятными переживаниями наполнилась такими же настоящими бедами, огорчениями по стоящим того поводам, весьма мучительными страстями.

П.М. испытал сильно покорежившую его любовь; отношения с близкими превратились в одну непроходящую горечь; он узнал, что такое быть объектом зависти, и – смешно сказать, при его-то успехе – впервые сам почувствовал, что такое завидовать отчаянно. Оказавшись среди людей, сделавших карьеру давно и теперь, на ходу приспосабливаясь к новым требованиям, только развивавших успех, он ощутил жгучую неприязнь к ним: догнать-то догнал, но об обгоне нечего было и мечтать, более того – хорошо тренированные, они снова набирали скорость. И не было никакого справедливого обновления, вечные генералы сохраняли свои звезды, вечные гауптвахтники сохраняли свои репутации и ловко ими пользовались, а он – прорвавшийся, перелезший через стену в заветный сад! – слонялся по нему один-одинешенек, старые и постоянные обитатели посматривали в лучшем случае снисходительно, а долбящие стену снаружи и пишущие на ней всякие ругательства с презрением плевали вслед.

Однако, будучи послушным скорее долгу, чем своим желаниям, П.М. не уменьшал усилий, которые требовались, чтобы просто удерживаться на достигнутом уровне. Сочинял регулярно новые статьи, не вызывавшие уже, конечно, такого шума, но все же напоминавшие о существовании автора; появлялся всюду, где появление людей комичного нового высшего света предполагалось; общался с журналистами, которых ненавидел за их модную манеру все хаять, но терпел и их… Словом, жил, как было в его статусе положено.

И это миновало тоже. Настал день, когда П.М. огляделся с последним отвращением и решил, что пора жить третьей жизнью.

Под слезы машинисток, недоуменные и отчасти обиженные задушевные беседы коллег и неуверенные отговаривания начальства он уволился из бюллетеня. Его еще не до конца забытое имя героя славного десятилетия помогло найти службу в богатой конторе из современных: деньги неведомо откуда, предмет деятельности неведомо какой, хозяин неведомо где, зато очевидны мраморные полы, картины бывших бульдозерников в кабинетах и толпа дорогих машин у подъезда. Стал получать деньги, соизмеримые с теми, что сыпались в разгар славы. Попытался исполнять обязанности «главного консультанта», но почти мгновенно понял, что, во-первых, этих обязанностей просто нет, во-вторых, даже если бы они и существовали, никто с его макроэкономическими поучениями здесь считаться не стал бы, поскольку выколачивать из очумевшей страны бабки и так умеют, и, в-третьих, он для такой реальной современной деятельности вообще непригоден. Почувствовал вдруг жуткую усталость, и сразу отвращение к третьей жизни сделалось еще сильнее, чем испытанное ко второй.

Вскоре стало ясно, что нынешние сослуживцы если и готовы его терпеть, то с трудом и недолго.

Между тем из прежней среды он выпал сразу и бесповоротно – как и не было П.М., непременно приглашаемого и упоминавшегося, регулярно получавшего хорошие профессиональные предложения. Исчез, канул.

Страдаю ли я от всего этого, спрашивал себя П.М., просыпаясь перед рассветом совершенно больным, как у него теперь повелось в силу определенных причин, о которых позже, действительно ли я хотел бы вернуться в ту, вторую жизнь? Неплохо бы… Нет, перебивал сам себя решительно, не хочу. Даже из нынешней, унизительной и полностью бесперспективной не хочу. Уж если возвращаться, так в первую, вовсе тихую, без этого непристойного шума в прошлом – просто тихую, никакую.

И был почти искренен с собой.

Тем более что кривить душой мешало ужасное физическое состояние, о причинах которого все же надо сказать – рано или поздно придется.

В течение десяти лет деньги, известность и прочие испытания, связанные с поздним успехом, проявили в П.М. быстро развившуюся до неудержимой склонность к алкоголю и патологическое женолюбие. Опуская описание промежуточных этапов, сразу можно нарисовать картину финальную.

Ежедневно П.М. выпивал очень много водки, коньяку и виски, начиная нередко прямо с утра дома, продолжая по разным, недорогим сравнительно заведениям и заканчивая вечером, в одиночестве, дома же. Мог и ночью, в бессонницу, глотнуть… Чувствовал себя не то чтобы ужасно, но и не хорошо, причем не похмельем мучился, а как бы просто недомоганиями понемногу стареющего мужчины: то сердце прихватит, то почки заноют, то печень заворочается… При этом исправно ходил на службу, все, что требовалось, вполне удовлетворительно исполнял и даже выглядел не слишком плохо.

Жена смирилась и с этим, как смирялась со многим до этого, молча вытаскивала бутылки из-под его дивана, а знакомые мужчины фальшиво восхищались выносливостью.

Что же до женщин, то, испытав почти все, что мог вообразить и когда-то только воображал, П.М. завершил с ними таким образом: последняя любовница понемногу превратилась в последнего и, в сущности, единственного друга.

Прочих друзей он постепенно распугал портящимся сначала от успеха, а потом от его утраты характером и, надобно отметить, не сильно о них жалел. Стали раздражать не замечавшиеся прежде, когда не был еще таким окостенелым в своих представлениях, некорректность, пошлость, корыстность и глупость.

С нею же возникало чувство необъяснимого комфорта, желчь успокаивалась, постоянная обида на существующее положение вещей расплывалась. Встречи, становясь все невиннее, делались все необходимее. Совершенно так же, как без выпивки, он не мог обходиться без свидания хотя бы на улице, в кафе, на четверть часа ни дня.

Она была женщина добрая, миловидная, неглупая, то, что называется «легкий человек».

Большего ему и не требовалось. Иногда раздражало ее легкомыслие, каким-то странным образом сочетавшееся с практичностью, но тут же одергивал себя – да это ведь и есть то самое женское в ней, за что люблю.

Так и шло, становясь все однообразней, быстро сжимавшееся его время. Он сильно раздался и стал замечать в себе небрежность, чего раньше за ним не водилось. Теперь педантичность, которая всегда в нем как-то сосуществовала с артистическими наклонностями, распространялась только на самые необходимые вещи: с вечера запастись выпивкой и минеральной водой, уходя утром, все выключить и как следует закрыть дверь – жена уезжала по своим делам раньше. А уж тщательно выбирать рубашку и галстук никакого желания не было, да и душ заставлял себя принимать иногда через силу. Дальше все сливалось в ежедневное незапоминающееся мелькание – рабочий день, какая-то деятельность, вечерние встречи и снова ночь… Вдруг изумлялся: да ведь я уж полгода ни одной строчки не прочел, кроме необходимого по службе минимума, в театре не был четыре года, музыку слышу только в машине! Удивлялся – и тут же забывал свое удивление.

В августе неожиданно пришло приглашение – ему предлагали выступить в британских университетах. Раньше-то такого рода приглашений бывало по шесть-семь в год, теперь же П.М., распечатав длинный конверт со своим именем в прозрачном окошечке, даже не сразу понял смысл письма – отвык уже. Вышел из моды вместе со своей страной, превратившейся из источника оптимистических сенсаций в надоедливую просительницу, поставляющую скандалы и рутинные ужасы.

П.М. искренне обрадовался и засуетился. Огорчало только, что подругу взять с собой на недельку никак не получалось из-за визовых сложностей, но что ж поделаешь…

Он начал готовиться быстро и по всем направлениям. Написал, сам перевел и попросил подредактировать ребят из пиаровской группы текст «Отложенная катастрофа: некоторые проблемы экономики в эсхатологическом освещении» – тема была беспроигрышная, давно испытанная, только кое-какие факты пришлось освежить. Хватит на все пять лекций, а с вопросами как-нибудь по ходу разберется, отшутится, там это всегда хорошо встречают. Тут подоспела и виза, и одновременно второй конверт передали через посольство, с билетами, небольшими суточными деньгами, запиской – дорогой сэр, имеем удовольствие сообщить также, что гонорар в обычном для приглашенных лекторов размере будет выплачен сразу по прибытии в Лондон – и программой пребывания. Встреча в аэропорту Хитроу (мисс Л., ассистент), прибытие в Лондон, обед с мистером Д., координатором визита, отъезд с вокзала Виктории, прибытие в… обед с мистером… встреча на кафедре… отъезд… миссис и мистер… прибытие… лекция в колледже Святого… отъезд… свободный день в Лондоне (мисс Л. может сопровождать…), вылет из аэропорта Хитроу.

И прошло как по писаному.

Всунутый в руку сразу же, в аэропорту, конвертик с гонораром. Идиотские вопросы очаровательных студентов. Нуднейшие обеды в компании милейших профессоров. Остроумие и необычайная доброжелательность мистера Д., с которым, сразу было понятно, в жизни больше не увидишься, хотя ведет себя как друг навсегда. Мисс Л., прелестная, старательная и толковая, предусмотревшая все. Трехсотлетние, серые, скалоподобные дворцы колледжей. Трава, непонятным образом зеленеющая под холодным дождем, и яркие цветы на клумбах. Физиологически отторгаемое движение по противоестественной стороне улицы. Пабы и бесконечные в них повторения даббл скотч но айс, до закрытия в одиннадцать – если удавалось вечером остаться одному. Ледяные спальни в аспирантских общежитиях.

Прошло и кончилось. Улетать предстояло через сутки. Переночевав после возвращения из турне в маленькой гостинице в районе Бэйсуотер, полном разноцветных людей, дешевых забегаловок и подвальных борделей на одну девушку, – район этот, милый московскому, привыкшему к безобразию взгляду, знал по прошлым приездам и попросил мисс Л. заказать комнату на две лондонские ночи именно здесь, – П.М. пошел гулять.

Выйдя из отеля на совершенно пустую, особенно по контрасту с развеселой вечерней, улицу, на мгновение почувствовал жуткую тоску, какая подступает на перроне, когда, проводив кого-нибудь, даже и не очень близкого человека, остаешься один и бредешь, унылый, в вокзал и дальше, к метро.

Но вскоре о тоске забыл.

Дождь шел несильный, а минут через двадцать и вообще прекратился. Никак не предполагавшееся в такое время солнце засияло над Мраморной аркой, до которой он дошлепал, почти не сверяясь с картой, довольно быстро. Даже пар под солнышком поднимался от неглубоких и быстро просыхающих луж, будто не ноябрь в Лондоне, а июль в Москве. По Оксфордстрит, вливаясь в магазины и выдавливаясь из них, шла густая толпа. Толстая чернокожая женщина толкала животом коляску с близнецами, обе руки у нее были заняты огромными пластиковыми сумками из «Селфриджа», и, удерживая плечом возле уха телефонную трубку, она хохотала в нее на всю улицу. Японцы фотографировали друг друга на фоне привезшего их даббл дэка. Из черного ящика такси выдвинулась необыкновенной красоты и длины женская нога в полупрозрачном черном чулке и тонкой туфле на высоченном каблуке, а следом за ногой и ее хозяйка, двухметровая красавица в золотистом, плотно прилегающем шлеме прически, в черной лакированной коже плаща, модель или кинозвезда. П.М. засмотрелся, красавица с улыбкой ответила ему взглядом прямо в глаза, и он понял, что это красавец Лондон демонстрировал себя и во всей прелести своей, и в своем безумии.

Тут П.М. вдруг стало очень хорошо, весело и спокойно. Чтобы пережить это ощущение сосредоточенно, он сунулся в ближайшее заведение.

Это оказалось итальянское кафе с пиццами, лазаньей, сильнейшим запахом кофе и весьма высокими, по лондонским меркам, ценами.

П.М. уже было собрался уйти и заглянуть в паб напротив, но неожиданно почувствовал сильнейшую усталость, ноги сделались ватными, в желудке образовалась тошнотворная пустота, а в голове как будто застрял и даже стал усиливаться отсеченный тяжелыми полированными дверями уличный шум. П.М. решил, что просто находился и быстро сжег континентальный гостиничный завтрак, и официанту с идеальной внешностью латинского любовника, приблизившемуся лениво, заказал кроме обычного двойного шотландского без льда еще омлет с сыром и эспрессо. Выпивка была принесена не сразу – видимо, апеннинец осмысливал варварский заказ, – а вместе с едой, кофе и мельхиоровым молочничком. П.М. привычным рывком проглотил горьковато-жгучее счастье, ковырнул вилкой пухлую яичницу, отхлебнул прекрасный кофе – и понял, что либо сейчас его немедленно вырвет, либо, что более вероятно, так как не рвало его чуть ли не со студенческих неопытных времен, он просто потеряет сознание и свалится на жемчужно-серое мягкое покрытие пола, подтвердив тем самым уверенность официанта, что двойной виски до полудня смертелен. Голова уплывала в самостоятельное и бессмысленное путешествие, в желудке была уже не просто пустота, а вакуум, будто втягивавший все остальные органы, ноги мелко дрожали, как когда-то на военных сборах после трехкилометрового кросса…

Из последних сил он умудрился прикинуть по меню общую сумму, выгреб из бумажника деньги с полуторным запасом, сунул их под блюдце и, цепляясь за спинки стульев, вывалился на воздух.

Под ветерком понемногу отлегло. Не попадая сигаретой в бесцветный огонек зажигалки, закурил, побрел, не думая куда, – и обнаружил себя через некоторое время на Риджент-стрит вполне в нормальном состоянии, будто ничего и не было. Шел, поглядывая на витрины давно знакомых и любимых магазинов, в некоторые заходил… А часа через полтора, когда П.М., совершенно бодрый, достиг наконец Пикадилли-сёр-кус, в его дорожной сумке, висящей на плече, уже тесно лежали пластиковые пакеты со всеми необходимыми подарками – свитерами, блузками и косынками, а в руке он нес большой зеленый мешок с пиджаком от «Данна» – использовал каждый приезд в Англию, чтобы пополнить свой гардероб в этом очень британском и не слишком дорогом магазине.

Остановившись взглянуть на Эроса, осеняющего площадь своими недавно отреставрированными крылами, и таким образом зафиксировать очередное свидание с одним из любимых городов, он ощутил некоторое беспокойство в том, что принято называть телесным низом, и направился в «Бургер квин» – давно привык посещать для удовлетворения известных нужд заведения быстрой еды, в которых туалеты всегда чистые и искать просто. Протиснулся, цепляясь сумками, в узкую и жаркую, пропахшую дезодорантами, облицованную пестрым искусственным мрамором кабинку, справился кое-как с застежкой…

И тут поплыл снова.

Уже почти без памяти, почти падая, выбрался из сортира, сделал несколько шагов до стены и в последнем усилии не брякнулся, а медленно сполз по гладкой этой стене, по проклятому искусственному мрамору, к которому испытал мгновенную необъяснимую ненависть, сел, вытянув перед собой длинные ноги в задравшихся джинсах, словно пьяный бомж, – да и вырубился.

Сэр, услышал он, ар ю о’кей?

П.М. открыл глаза. Перед глазами был стоящий на кафельном полу, словно перевернутый горшок, полицейский шлем. Его хозяин, плотный блондин с чубом, спадающим на лоб, сидел на корточках рядом и держал П.М. за пульс. Увидев, что глаза П.М. открылись, бобби – выплыло из памяти книжное слово – улыбнулся и повторил вопрос.

Помираю я, веря в это и действительно почти помирая от страха и неловкости, сказал П.М., застыдился, потом обрадовался, сообразив, что ответил по-русски, тоже улыбнулся, насколько мог, и ответил уже понятно, нот со гуд эс ай вонт. Би квайет, сэр, успокоил полисмен, ай джаст коллд… И действительно, раздвинув нескольких зевак, метров с двух наблюдавших эксидент, появился человек в докторском халате, молодой и чернобородый пакистанец или индус. Наклонился, мгновенно распустил пояс и, расстегнув на П.М. брюки, быстро помял живот, приподняв веко, близко глянул в левый глаз, спросил с сильным акцентом и потому понятно, не кружится ли голова. Голова не кружилась, и П.М. отрицательно ею покачал. Тогда врач крепко взял его под локоть с одной стороны, полисмен с другой, успев прихватить и его сумки, и свой шлем, и вывели его на улицу, где у тротуара стоял маленький автобус «эмбулэнс» с распахнутыми задними дверями.

Потом П.М. лежал в этом автобусе на носилках, врач рассматривал выползающую из серо-голубого ящика серо-голубую ленту, задумчиво убирал в футляр прибор для измерения давления, в третий раз интересовался, увэа ар ю фром, и смотрел на удивительного больного фром Раша еще более задумчиво. Пожав плечами, что-то пробормотал – П.М. понял, что «спазм», и догадался, что «сосудов». Вдруг доктор улыбнулся, смуглое лицо симпатично сморщилось, и стало видно, что совсем мальчишка, что-то очень быстро сказал, интернационально щелкнув себя под бородой, и повторил разборчивей, заметив удивление П.М.: да, в таком случае лучше всего выпить маленькую рюмку бренди. Знал бы пацан, подумал П.М., кому рекомендует…

В автобус заглянул полицейский и сообщил, что блэк кэб уже ждет и, поскольку мистер такой-то – успел, профессионал, заглянуть в паспорт виновника происшествия – категорически отказывается от больницы, его отвезут в отель за счет города Лондона. П.М. махнул рукой, мол, еще чего, заплачу… В таких случаях в нем всегда просыпалась национальная гордость великороссов.

Вечером он лежал в номере, прислушивался к себе – организм снова был в полном порядке, но П.М. уже ему не доверял – и думал. Телевизор невнятно бормотал, мерцая, за окном грохотали электрички ближнего вокзала Паддингтон, а он думал о том, как жил до этого и как теперь, после возвращения, будет жить дальше.

Самое ужасное, думал он, в том, что последние лет пять совершенно слились в какой-то грязноватый ком, детали неразличимы, только вдруг выплывает какая-нибудь картинка, но вспомнить все обстоятельства и тем более хотя бы приблизительные даты никак не удается, лишь общее ощущение валящегося в пропасть, исчезающего времени остается от попыток восстановить последовательность дней. П.М. лежал на спине, следил за происходящим в нем – не кружится ли голова, не подступает ли снова пустота в животе – и говорил себе, что дальше все так и будет, смазанные подробности ускользающего существования и ожидание конца в любой момент. Было не столько страшно, сколько обидно и как-то не вовремя – такое чувство бывает, когда грипп парализует головной болью и неудержимым насморком посереди работы, важной и хорошо идущей к сроку сдачи.

Правда, сейчас, если честно признать, никакого важного дела у П.М. не было и не ожидалось. Наоборот, все зашло в тупик, казавшийся – по крайней мере пока – окончательным, так что более удобного момента, чтобы завязать с этим процессом, с жизнью, до сих пор не представлялось и, возможно, потом не представится. Все исчерпано, однако состояние исчерпанности еще не стало привычно безнадежным для самого П.М. и полностью очевидным для окружающих. Так что ушел бы от нас – то есть от них в расцвете творческих сил…

Помер бы сегодня днем на Пикадилли – и очень даже стильно вышло бы. Из полиции сообщили бы в посольство, там, конечно, раздувать насчет содержания алкоголя в крови, на что упирали бы англичане, не стали б, тем более что с первым советником отношения почти приятельские.

Домой за казенный счет (а живой билет посольские сдали бы).

Приличная церемония где-нибудь на Востряково, а то и на Ваганьково, если контора расстарается, – под ледяным, как положено, ветром и мелким острым снежком. Несмешивающиеся группы родственников, старых сослуживцев, новых сослуживцев – три жизни, три смерти.

И поминки врозь – родню жена позовет домой, приятели же соберутся в отдельных компаниях, поскольку многие друг друга недолюбливают, а потом, продолжая допоздна, может, и встретятся в какой-нибудь популярной забегаловке.

Она, вероятно, нечаянно перепьет, ей станет совсем плохо, и общая знакомая, терпя жалящий сквозь колготки мороз, будет ее прогуливать по воздуху вокруг метро, чтобы не явилась домой зареванная – вовсе уж неприлично… Ночью она пойдет в ванную курить, хотя бросила уже года три назад, и плакать, зажимаясь полотенцем, а знакомая тоже будет маяться без сна и думать о ней: да, ухватила счастье, пожила в радость, а теперь расплачиваться приходится, лучше уж не надо ни того, ни другого.

А жене оставшаяся присмотреть родственница под утро вызовет «скорую».

Тут П.М. заметил, что сам давно плачет, стряхивая пальцами слезы со щек и носа, и даже на подушке темнеет мокрое пятно. Вот идиот, с досадой подумал он, как будто впервые узнал, что смертен, недоросль.

Но от этой мысли не только легче не сделалось, но почему-то стало уже совершенно невыносимо.

Ладно, брошу пить, во всяком случае, так по-черному, как пил в последнее время… Схожу к врачу, кардиограмма там, сосуды мозга пусть посмотрят, есть, слышал, такая процедура… Ладно как помрешь, а если действительно кондратий хватит и парализованным будешь валяться лет пять?.. Жуть, и где тогда деньги брать?.. Нет, надо наладить хотя бы немного быт, еду… И главное – высыпаться… Можно даже гимнастику по утрам – до совсем уж несусветного дошел он, но оборвал дурацкие мысли.

Ну и что? Ну добавишь десять лет, или год, или месяц – а потом один черт, как все, туда же. Не обманешь.

Конечность и безусловность этой конечности – ужас номер один, подумал он.

А ужас номер два, добавил, – это самое проклятое ускорение, полет с горы.

С первым-то ничего не сделаешь.

Но вот замедлить бы… Как? Так и лежал, не выключая быстро и непонятно шепчущий телевизор и свет у кровати, вдруг обливаясь потом от ужаса: вот сейчас снова прихватит – и все, утром найдут не раньше двенадцати, чек тайм, и начнутся хлопоты, неловкость… Не тебе, дурак, хлопоты, напоминал всхлипывающему трусу внутри, и неловко тебе уже не будет. Пот высыхал, проходила дрожь, устраивался на подушке поудобнее, пытался вслушаться в ночную сводку Си-эн-эн – вдруг что-нибудь про Россию… И один раз вроде бы промелькнуло: знакомая толпа в кожаных куртках и меховых ушанках, стекающая в подземный переход, знакомая площадь в грязном снегу, поток заляпанных по самые стекла машин… Что-то, как всегда, о кризисе, о фашистах и коммунистах – будто ничего и никого больше не было в той стране, оказаться в которой немедленно, любой ценой, отчаянно захотелось. Рано или поздно понимаешь абсолютную справедливость только банальностей, подумал он. Вот и дошел: помереть надо дома. И тут же, почти не отдавая себе отчета в том, что делает, встал, быстро и обдуманно оделся – джинсы, свитер, даффл-кот, все остальные вещи ловко запихнул в чемодан и сумку, так что оказался полностью готов к отъезду. Поставил багаж рядком, поближе к двери, вышел в пустой теплый коридор, спустился, чтобы не шуметь лифтом, по лестнице, улыбнулся темнокожему в рецепции, джаст гоуинг фо э волк, джаст слиплесснесс, брадэ, – и, отодвинув защелку на стеклянной двери, ступил под мелкую морось и плотный, напористый ветер.

Темно-синее небо, как всегда, очень заметное в чужом городе – будто здесь его больше, чем в Москве, – все исколото звездами, безоблачно, так что непонятно, откуда моросит. Ряды белых и розовых двух– и трехэтажных домов, каждый с тонкими колоннами на крыльце и оградами, за которыми спускаются лестницы к подвальным дверям, уходят по обеим сторонам улицы к перекрестку. Там сияют витрины местного торгового центра, бессмысленно переключается над пустой мостовой светофор, постукивает неплотно прикрытая дверь будки автомата, сплошь оклеенной бумажками с подростково простодушными изображениями девушек и номерами телефонов. Уютно привалившись к стене под металлическими ставнями, закрывшими на ночь окна тайского ресторанчика, на развернутой в плоскую выкройку картонной коробке спит бродяга – малый лет тридцати, весь в коже, блондин с раскрашенным в боевые индейские цвета лицом.

Можно зайти в будку, найти подходящее объявление – главное, с номером, начинающимся на 071, то есть в этой части города, а больше все равно ничего не определишь. Позвонить, запомнить адрес и объяснения, как пройти, раза три переспросив сонно и быстро бормочущую бандершу… Найти подвал… Раньше это стоило сорок фунтов… Будет юная, но дрябловатая немка, или темнокожая из Вест-Индии, все лицо в мелких бугорках и шрамах, или разбитная и со старого похмелья местная, валлийка или даже ирландка…

А можно в будку и не заходить, просто пойти по улице, свернуть за угол, еще раз свернуть, еще раз – только запоминая, а то заблудиться ничего не стоит, хотя все углы прямые. Заглядывать в каждое подвальное окно, пока не увидишь недвусмысленно понятную картину…

И минут через десять, обходя по периметру небольшую площадь со сквером и пустыми лотками уличного рынка, увидел.

Окно подвала светится канонически оранжевым. Чуть перегнувшись через ограду, даже не спускаясь к аккуратной двери со стеклянным квадратиком, завешенным изнутри голубой тряпкой с оборочками, легко разглядеть все в комнате за окном.

Собственно, там и разглядывать было нечего, кроме огромной кровати, застеленной пухлым стеганым одеялом с голубыми же оборками да кресла, на котором лежала большая мягкая игрушка, не то собака, не то какой-то другой зверь.

Немедленно в комнате появилась девушка.

В красном белье и красных же туфлях, смуглая и, насколько можно рассмотреть, с восточными чертами лица – немного висячий, больше подходящий немолодому мужчине нос, мясистые губы, густые брови. Глаз не видно, просто близко к переносице поставленные темные пятна.

Подошла к окну, приблизила к стеклу лицо и, как делает всякий человек, глядящий из света во тьму, приложила ко лбу ладонь козырьком.

Другой, повернув ее тыльной стороной к себе, покачала, словно притягивая П.М., – так помогают водителю въехать в узкие ворота или припарковаться между двумя тесно стоящими машинами.

Ничего особенно привлекательного или отталкивающего, ничего более возбуждающего, чем в любой некрасивой девушке, раздевшейся до белья. А белье, даже на таком расстоянии и за стеклом заметно, с дешевым синтетическим блеском.

Жалеть буду, очень просто и точно, словами, подумал Петр Михайлович. В любом случае буду жалеть. Буду помирать дома или в Боткинской и жалеть, вспоминая упущенный последний случай. Или начну жалеть сразу, через двадцать минут. Потом буду бояться, придумывать любые отговорки – что-то устал, чувствую себя плохо и, наконец, дрожа от ожидания, поплетусь к врачу… И даже о потраченных сорока фунтах буду жалеть.

Но, пока он размышлял таким трезвым образом, будто сидел за своим компьютером, а не стоял перед дешевым блядешником где-то вблизи Квинсвэй, все, как это часто бывает, стоит повременить с решением, – поэтому П.М. в последние годы и старался решать помедленнее, – определилось помимо него.

Девушка протянула приглашавшую руку вбок, что-то сделала, и поперечно-сборчатая так называемая французская занавеска, какие прежде были обязательными в московских официальных помещениях, упала за стеклом, отделив от П.М. оранжевый свет и женский темный контур. А через секунду погас и свет.

В ночном мини-маркете П.М. за четыре фунта купил плоскую бутылочку «Белл’с», триста семьдесят пять граммов, и в легком ознобе – дождь и ветер усилились, но еще пару часов назад П.М. связал бы озноб с приближением обморока, вроде дневного, а сейчас просто не обратил на дрожь внимания – вернулся в отель. Дверь оказалась открыта, портье не запер, дожидаясь его возвращения. Тем не менее П.М. положил на стойку тяжелый полтинничек и благодарно улыбнулся темнокожему брату.

Войдя в лифт, он сразу сунул руку в коричневый бумажный пакет, крутанул с легким треском металлическую крышку и до своего этажа уже сделал первый глоток…

Заснул в самолете, едва дождавшись, чтобы стюард убрал поднос после завтрака, который съел с огромным аппетитом и запил, почти прикончив уже третью с ночи бутылку «Белл’с» – пластиковую, полулитровую, купленную по дешевке в дьюти-фри.

Проснулся уже после посадки. В проходе, вытаскивая сумки из ящиков над сиденьями и неловко продеваясь в рукава пальто, теснились попутчики. Почему-то пассажиры обычно устраивают жуткую спешку и суету в это время, как будто за три-четыре часа их терпение иссякает полностью и на последние пятнадцать минут не остается ничего.

Но английский паренек в кресле рядом не спешил, засмотревшись в прорезаемый разноцветным техническим светом мрак – было уже около семи вечера – неведомого мира за окном.

П.М. через его плечо тоже глянул в окошко. Он увидел стоящую близко к самолету группу: человек пятнадцать в гражданских пальто и шубах – шел мелкий снег, белые струи змеями ползли по бетону – и еще четверо пограничников в зимних куртках.

Справа в поле зрения П.М., ограниченное квадратной, со скругленными углами рамой окна, вплыл погрузчик. Он приближался к встречающим, и одновременно его платформа опускалась на складывающейся коленчатой гармошке опор.

Погрузчик повернул и поехал к зданию аэропорта, люди пошли за ним.

Одна фигура покачнулась, будто женщина в черном платке оступилась или поскользнулась, ее поддержали, повели дальше под руки.

Кто-то шел, чуть отставая, пограничник оглянулся, махнул рукой, отставшая сделала два торопливых шага, оказалась под светом задней фары погрузчика, снег сверкнул на непокрытых волосах.

Вот и прилетел, подумал П.М. А вскоре он шел по коридору между людьми, выстроившимися но обе стороны от выхода из таможенной зоны и внимательно вглядывавшимися в прилетевших, волоча за собой чемодан на грохочущих по полу колесах и поправляя сползающую с плеча сумку.

В зале прилета было полно народу, пахло сыростью от стаивавшего с одежды и обуви снега, никому не нужный телевизор у колонны сообщал новости о взрывах и курсе.

П.М. остановился, поставил сумку на чемодан, найдя с третьей попытки для нее устойчивое положение, вытащил из заднего кармана брюк легкую емкость, не обращая ни на что внимания, допил виски и бросил пустой пластик в урну. Закурил, огляделся… И вынул из сумки предусмотрительно положенный сверху телефон, включил – батарея, к счастью, не совсем села.

Я уже в зале прилета, сказал он.

И повторил, набрав другой номер. Зимой ему еще дважды становилось плохо, но он уже не терял сознания, не садился где попало – успевал взять себя в руки, хлебнуть из постоянно лежащей теперь в заднем кармане стальной, обтянутой кожей фляжки. Ходить стал медленно, от машины вообще отказался, вдруг в дороге подступит… На людей смотрел с ровным неприязненным безразличием, а общался, кроме как с сослуживцами – с ними, увы, приходилось лично, – все больше по телефону. Я уже на работе, позвоню попозже… Я уже дома…

Лицо его приобрело выражение постоянной болезненной озабоченности, как у человека, пытающегося что-то понять или вспомнить.

Он и действительно часто вспоминал, старался вспомнить ощущения, испытанные в начале минувшей осени, когда сидел на чистом кафельном полу, привалившись спиной к отвратительному искусственному мрамору, и думал, что умирает.

Теперь-то он уже не думал, что обязательно умрет от следующего обморока, и даже как будто хотел, чтобы дурнота пришла и он наконец вспомнил то, что никак вспомнить не удавалось.

Почему-то казалось, что если вспомнит и поймет нечто ускользнувшее из памяти, то уже никогда больше этого не испытает и все будет хорошо навсегда. Наступят мир и спокойствие, вернется та самая, первая, неоскверненная жизнь, хотя, если считать по порядку, это будет четвертая. Как-то решится то, что уже давно и не пытался решать. Пойдет сильный дождь, осенью такой смывает с деревьев черные листья, а весной с асфальта черный снег. Под этим дождем они снова отправятся гулять, тесно сдвинувшись, чтобы укрыться общим зонтом, с трудом обходя лужи, потому что невозможно разъединиться. Спустя какое-то время они откроют дверь и войдут, чтобы немного обсохнуть и выпить чаю. От их ботинок останутся мокрые рисунчатые следы, от рукавов – пятна на столешнице, но другие люди не обратят внимания на невидимых среди живых и счастливых, среди завидующих друг другу. Все уладится, будет лить бесконечный дождь, прекратится эта проклятая спешка, пожирающая остаток времени, и время опять окажется бесконечным, только на этот раз он уж вообще не станет его тратить, а просто будет гулять под дождем, стараясь, чтобы зонта хватало на двоих, потому что если время не кончается, то какая еще может быть забота, кроме как о том, чтобы она не промокла? Просто давно не гуляли вместе, вот в чем дело, думал он, давно не гуляли вместе под сильным дождем.

Но дожди все не шли. Месяца через четыре он совсем бросил пить. Чувствовал себя вполне прилично, и хотя тосковал оттого, что так и не выбрались толком погулять, но тосковал умеренно, не в полную силу.

 

Маленький сад за высоким забором

За долгие годы он так и не привык к этому виду из окна: открытка. Сейчас впечатление усиливалось крупным оперным снегом и торжественной подсветкой всего центра. Ярко-синее небо сияло, словно покрытое для сохранности блестящей прозрачной пленкой, и на таком глянцевом фоне белые быстрые хлопья скользили без определенного направления, некоторые падали, а другие взлетали.

Руслан знал, что в это время дом пуст. Слуги с его разрешения ушли еще днем, жена утром уехала в имение, дети – сын, невестка и внучка – уже за неделю до праздников улетели в Азию, обычно там, в горах, встречалась вся их компания. Он остался в одиночестве, собирался провести вечер в приятном безделье: сначала вполглаза полспектакля по первой сети, потом начало последних новостей по второй, потом чем-нибудь перекусить, запить чем-нибудь, задремать…

Почувствовав, как по комнате потянуло холодом, и еще не до конца проснувшись, он подумал, что сам по рассеянности устроил сквозняк с вечера. Открыл глаза – и сразу же увидел их, и понял, что холод вошел с ними, с их толстой зимней форменной одеждой, холод был вроде дополнительного наружного слоя этой формы. Люди, работа которых связана с постоянным перемещением от конторы или главной базы к различным объектам деятельности и между этими объектами – врачи скорой помощи, полицейские, пожарные, ремонтники сетей, – вносят на себе, входя, как бы оболочку из дорожного делового шума и наружного воздуха, вместе с ними входят город и погода. И на серых комбинезонах этих троих в его спальню вошла городская зима.

Один из них, аккуратно переложив одежду Руслана на кровать, в ноги, неудобно сел в кресло и приготовился писать, пристроив на коленях клавиатуру, а двое других сели на стулья, которые они прихватили по дороге в зеленом кабинете.

Дальнейшее было известно любому взрослому жителю страны, и Руслан все знал, конечно, тоже, хотя и не смог бы вспомнить откуда – ведь никто никому не рассказывает, а прочесть негде. Но, нисколько не раздумывая, он начал все делать как следует: спокойно, приглушенным голосом назвал свои имя, фамилию и основной код, откинул одеяло, делая вид, что совершенно не смущен присутствием посторонних, и стал одеваться.

– Я сообщу жене, – сказал он, – вы можете подождать минуту?

– Конечно, – ответил один из тех, кто сидел на стульях. Тот, кто записывал и сверял, выключил клавиатуру и убрал ее в сумку.

Руслан набрал номер, экран на мгновение погас и тут же начал освещаться особым, теплым желтовато-розовым свечением общегражданской связной сети – это была рекламная новинка: «Если вы звоните начальнику, помните: наша сеть 77 покажет вас загорелым!» И жена действительно выглядела гораздо свежее, чем утром, когда уезжала.

– Видишь, – начал Руслан, – как получилось… Только не волнуйся… Думаю, что мне придется…

– Я понимаю, – перебила жена. – В конце концов, это все равно необходимо. Чтобы выяснить. Главное – ты сам не волнуйся. Хочешь, я приеду туда прямо сейчас? Ты уже знаешь куда?

Руслан обернулся к тому, который записывал, но человек в форме пожал плечами: «Утром узнаете все точно, номер комнаты и относительно возможности посещений, тогда позвоните супруге…» Жена, видимо, расслышала: «Ну хорошо, я сама позвоню в их справочную прямо с утра. До завтра. И не волнуйся». Она улыбнулась ободряюще, как положено улыбаться в таких случаях, и отключилась.

Дорога заняла не меньше получаса, хотя Руслану показалось, что они кружили, не покидая центра. Но определить точно направление он не мог – за небольшими окнами машины косо несся снег, а снизу сквозь него пробивались, сверкая и вспыхивая, все одни и те же слова, картинки, знаки.

Сдерживающий костюм – там, где полированный металл касался тела, на горле и щиколотках, – леденил кожу.

Самым неприятным сначала были именно посещения. По слабости характера и привычке соблюдать условности Руслан не решался отказывать тем, кто звонил и сообщал, что разрешение получено, и вот, старик, вечером жди, потреплемся, а то ты там отдыхаешь, а мы тут… У жены разрешение было постоянное, так что ее приход через два утра на третье был вообще неизбежным. И после каждого визита приходилось долго восстанавливать равновесие, покой возвращался только часа через два-три, а иногда вообще все разрушалось, не удавалось уснуть, и начинались неприятности…

Вызов Руслан выключал почти на весь день, а когда кто-нибудь все же дозванивался, делал честное лицо и объяснял, что был вынужден отключиться, так как процесс идет полным ходом! Иногда даже по три беседы в день, минуты нет поскучать… И со временем посторонние звонить и приходить почти перестали.

На самом деле беседы бывали только в первые два месяца, да и то не ежедневно. Теперь же его вызывали в лучшем случае раз в неделю, прямо к главному, на обязательный понедельничный разговор, и длилось все не больше трех минут – ну, какие перемены, до какого года вспомнили последовательности, часто ли родители снятся? Теперь чаще? Ну хорошо, идите. И помните: пока не научитесь хотя бы в размышлениях отделять один момент от другого, результата не будет. А уж потом в ощущениях, потом. Отделяйте, отделяйте момент, вот один момент, а вот уже другой, и никакой связи, понимаете? Ну хорошо, идите.

Но моменты не отделялись.

Иногда Руслану казалось, что начинает получаться.

Вот открывается дверь, заглядывает сосед: «Пойдем, что ли, покурим?» Открывание двери на секунду или на долю секунды повисало в пустоте, потом в пустоте не было ничего, потом сосед произносил первое слово, потом опять ничего, потом… Но тут Руслан замечал, что моменты разделились, – и как только он это замечал, все немедленно сливалось в непрерывное движение, время соединялось, и где-то далеко, в самом конце времени появлялся результат: вот Руслан выходит на улицу, позади захлопывается дверь, или сдвигаются ворота, он ведь даже не знал, через дверь или ворота выходят научившиеся, и вот он стоит на улице, оглядывается, пытаясь узнать район и определить, в какую сторону двигаться к аэростанции… Тут же возникал и противоположный конец времени: отец держит Руслана за руку, и они идут, перешагивая через рельсы, к далеко стоящей коробке одинокого вагона, и ноги приходится высоко поднимать, чтобы переступать через рельсы, и когда становишься на край шпалы, ступня неловко выворачивается, а щебень едет и перекатывается под подошвой, но отец держит за руку и не дает упасть.

Моменты слипались в ком, и время невозможно было разделить, спутавшаяся веревка времени затягивалась узлами.

Иллюзия разделения моментов возникала чаще всего, когда лежание на кровати, или разглядывание пустого сада за окном, или сидение на стуле посреди комнаты – Руслан любил сидеть, слегка раздвинув ноги, поставив локти на колени и положив в ладони подбородок, – прерывалось каким-нибудь заурядным событием. Например, приносили обед или ужин, или звали освещаться, или этот самый сосед звал курить. И мгновение выпадало, следующее возникало из ничего, и следующее… Но уже в следующее все связывалось, старые узлы запутывались еще хитрее. Краткой была иллюзия, и он понимал, что никаких перспектив пока нет.

Собственно, уже то, что он думал о перспективах, доказывало, что их нет. Просыпаться он начинал задолго до наступления настоящего утра. В окне была еще синяя тьма. Городские огни бушевали за непреодолимо высоким забором вокруг дворового сада, но воздух с растворенным в нем светом свободно перетекал через забор, и свет города, отраженный снегом, отражался в небе над садом, поэтому тьма и здесь была вороненой, отдавала, как везде над гигантским поселением, оружейной синевой.

Он лежал на спине, не меняя позы сна, пытаясь обмануть пробуждение, притвориться спящим, хотя на успех этой хитрости не надеялся. Боль приходила раньше, чем он открывал глаза, и с этим уже ничего нельзя было поделать, оставалось только ждать настоящего рассвета, когда ярко-синее за стеклами расплывется в голубовато-сером и можно будет встать, хотя бы формально не удлинив наступающий день. В эти час-полтора ожидания и боли шли насмарку все усилия минувшего срока, время соединялось прочно, становясь еще более неразрывным, чем представлялось накануне вечером, и Руслан понимал, что все усилия бессмысленны. Время словно издевалось над ним: он пытался зацепить и выдернуть хотя бы вот эту, например, никогда раньше не возникавшую картинку юности, которая вдруг оказалась на виду, но вместо того чтобы распутать узел, делал его еще туже, вылезало детство, появлялся отец, а от резкого рывка вообще все слипалось в рыхлый ком, и оставалась только боль в груди и в пояснице, будто там болел сломанный о время ноготь.

Потом, в течение дня, рутинные события – еда и другие физиологические отправления, умывание и чистка зубов, одевание для прогулки по двору и сама прогулка, процедуры освещения и извлечения – делали, как обычно, свое дело. Отвлекшись выполнением механических операций, он замечал только спустя несколько минут, а то и полчаса, что желаемое достигнуто, связь прервалась и миг уже давно не движется, не перетекает в следующий, а, просуществовав сколько ему отведено, проваливается в ничто, исчезает и заменяется другим, и между ними уже нет никакой последовательности, каждый длится бесконечно, но не больше мгновения – словом, получилось!

Но тут же все и рушилось. С двух сторон время цепко хватало дезертира, ставило на место, строй смыкался.

Руслану нравился главный, хотя никаких причин для этого не имелось. Еженедельные беседы становились все более формальными, Руслан замечал, что от раза к разу главный полностью забывает все, что говорилось в прошлый понедельник, но не винил его за это. Наоборот, сухость и безразличие человека, зависимость от которого была абсолютной, казались естественными, и Руслан считал, что именно таким и должен быть настоящий главный, а однажды подумал, что на его месте и сам был бы таким, точнее, хотел бы и старался бы стать, только вряд ли получилось бы.

О своей работе, которой он занимался до отправки в дискретизатор, Руслан теперь думал часто, но, к собственному удивлению, отвлекался от этих мыслей быстро. И однажды сообразил, что удивляться-то нечему, поскольку и размышлять не о чем, все ведь давно уже ясно, понято еще там, только не было времени и решимости сознаться себе. Но жизнь не обманешь, жизнь безошибочно определяет таких, как он, а уж как от них избавляется, не имеет значения. Может отправить сюда, в старый скрипучий дом посреди маленького сада за высоким забором, может покончить сразу и на месте – воздух сгущается, двигаться трудно, разряд, треск, белый огонь…

Он прошел весь путь человека своей профессии. В молодости много говорил о невероятных, невообразимо смелых проектах, всем было понятно, что даже говорить о таком – сильный риск. Однако при первой же возможности проник в скучнейшую контору, где начал старательно и вполне успешно проектировать не просто банальности, но банальности заведомо и даже принципиально убогие. Впрочем, такова была специализация конторы, так что упрекнуть его вроде было и не в чем: ну добывает себе человек пропитание, ведь настоящая-то работа все равно невозможна. Помните, какие у него были проекты? Помните, он рассказывал? Естественно, никто не разрешит… Вот и работает себе человек тихо, не хочет опускаться до имитации, откровенно халтурит.

Однако постепенно, год за годом что-то менялось в нем и вокруг. И однажды оказалось, что он уже может позволить себе кое-что, ну не то, конечно, о чем мечтал в молодости и друзьям рассказывал, но все же… Он придумал и сделал несколько если не скандальных, то заметных проектов. Результаты одного из них, наиболее успешного и известного, мог сам наблюдать ежедневно, куда бы ни глянул – и в столице, и в любом, самом дальнем углу страны, и даже в других странах. А он поначалу, в первые годы осуществления, много ездил в качестве автора этой несложной, в общем-то, но эффектной идеи. Стал знаменит и авторитетен… Но и тут проявился характер: дальше не пошел, реально рисковать не стал – сказалась выработанная смолоду привычка храбриться только на словах, а работать послушно и даже робко. Потому же не отказался от службы. Существование вольного, пусть даже и признанного, пророка пугало отсутствием опор и границ, кроме того, он видел, что в действительности выбравшие вольность постоянно ею расплачиваются за признание и в конце концов, израсходовав запасы, лишаются того и другого.

Таким образом, по истечении некоторой части жизни, небольшой по сравнению со всей предшествовавшей, но более значительной, в которой уместилось, собственно, все, что должно заполнять целую жизнь, он стал чиновником, распоряжающимся судьбами чужих проектов. Относился к людям и их работе с мягким равнодушием, поскольку никогда не забывал о собственной робости и незначительности и считал других такими же. Впрочем, был вполне добросовестен в оценках и – по причине равнодушия же – терпим к дурному в человеческих проявлениях. Все это вместе создало ему репутацию симпатичного, несколько комического старика, красиво дополненную славным прошлым: проект его еще не был забыт, и иногда – к случаю – на него даже ссылались.

Да, странно только одно, думал Руслан, сидя по обыкновению посреди комнаты на стуле, уперши локти в колени и положив лицо в ковшик ладоней, вот что странно: почему за мной пришли так поздно. Другим таким же и до сорока пяти не дали дождаться, а я уж, слава богу…

Вероятно, трусость и спасала, думал он, робость, послушание. В конце концов, все это можно назвать и чувством меры, а это чувство одобряют силы и земные, и небесные.

Тут момент растянулся, стал бесконечным, до него и после него открылась пустота, и он исчез, и возник другой – такой же, но другой, не следующий и не предыдущий, просто другой вечный миг, мгновение само по себе.

Но Руслан не замечал таких маленьких побед. Пришла жена. Как обычно, они сидели рядом на диване в зале свиданий, и жена подробно, повторяясь и отвлекаясь на посторонние детали, рассказывала о детях, внучке и недавно родившемся внуке. Руслан любил детей не меньше, чем жена, внучка когда-то доставляла ему удовольствие своими смешными выходками, и он не имел ничего против рассказов о внуке, которого никогда не видел. Но жена говорила о младшем поколении собственным, особым образом, придавая поступкам и словам детей и внуков совершенно не свойственный им характер, наделяя других людей своей психологией. При этом она устраивала маленький театр, в котором все персонажи, совсем еще молодые люди и просто дети, исполняли одну роль, играли ее – рассеянную немолодую женщину, сентиментальную и холодную. Точно так же она рассказывала и о слугах, которых продолжала содержать, поскольку ей все эти годы аккуратно платили жалованье Руслана, и о собаках, и даже о неодушевленных предметах: о мебели из гостиной, ремонт которой она наконец заказала, о заросшем пруде в имении, который обязательно надо будет спустить на следующий год и почистить…

Его раздражала эта нелепая и неумная манера, но он старательно подавлял недовольство, потому что знал – стоит ему не то что высказать раздражение, но хотя бы дать ему разрастись внутри, как жена все почувствует и в ее глазах он увидит тот желтоватый холод, от которого его всегда охватывает сначала чувство вины, потом бессилие, а потом и бешенство, и тогда… Еще конфликта ему здесь не хватало.

Он слушал жену и думал о том, что все, совершенно все в его жизни было. Только недолго и не помногу. А то, что есть теперь, будет всегда – и другого не будет ничего.

Очевидно, что жена раньше него поняла, что другого в его жизни уже не будет, и потому говорила с ним о его ситуации, всячески проявляя интерес, но спокойно. И в голову ей не приходило, что, может, подобает сейчас закричать, броситься на пол, забиться…

С утра, до завтрака, вызывали на освещение. Многие не любили этой обязательной процедуры и даже боялись, а чтобы избежать ее, говорили главному, что уже достигли дискретизации, но их ложь тут же разоблачалась, во время ближайшего извлечения. Руслан же ко всему быстро привык и уже на пятый год спокойно оставался в пустой светильне, почти неподвижно стоял в пространстве, постепенно заполнявшемся все более ярким светом, стоял, чуть переминаясь, но никогда не пытаясь снять защитные очки и открыть в белом холодном огне глаза (некоторые надеялись таким образом покончить с процессом, ослепнув), и не обманывался сам, и не пробовал обмануть главного, понимая, что застывший в светильне момент еще ни о чем не говорит, это только тренировка, а потом все будет как раньше.

И точно: через сутки приходило время извлечения, и ничего, как всегда, не получалось. Он лежал на спине в тесноватой темной капсуле, шею сзади подпирал полированный стальной валик, а прямо перед глазами светился и мерцал небольшой экран, по которому проносились почти неуловимые тени: какое-то знакомое лицо, толпа, пейзаж, опять лицо, которое он не успел распознать… Назначенное мгновение жизни, даже прошлой, не говоря уж о будущей, никак не желало всплывать, повисать в пустоте, делаться бесконечным, поглощать все существование.

Поэтому Руслан уже почти не верил рассказам соседей о каком-то счастливце, который достиг полного разрыва всего за одиннадцать лет, сумел во время очередного извлечения вытащить, вырвать миг своей будущей смерти, увидеть его и застыть в нем, после чего, конечно, немедленно вышел на волю с прекрасной перспективой…

Руслан же к процедурам относился добросовестно, без внутреннего сопротивления, главный иногда даже хвалил его за сотрудничество с персоналом и помощь в процессе, но результатов не было.

Вообще-то, их не было и у соседей – ни у кого.

Живших в других комнатах людей, с которыми он иногда встречался в коридоре, с некоторыми здоровался, некоторых, в основном тех, с кем курил в санитарной зоне, даже знал по именам – он делил на две основные категории. Люди менялись: одни умирали, прожив свой век и последние годы уже только болея и лечась неизвестно ради чего, ведь больше ни на что ни времени, ни сил не оставалось; иные, немногие, выходили, проведя полный срок дискретизации и научившись ей. Приходили новые: в общем, точно такие же. И по-прежнему укладывались в две категории.

В первой Руслан числил заслуженных.

В слове был двойной смысл. В обычной речи оно означало, что эти люди многое получили, заслужили своей прежней жизнью: давным-давно все они обосновались в городских домах и имениях с прислугой; передвигались только в собственных или выделенных властями аэрах; жалованья получали много, а на что его тратить, не знали, потому что ни в чем не нуждались. Правда, почти все это еще в прежней жизни же они и потеряли, а если сохранили, то уж во всяком случае заслуженными в обществе уже не считались, а безнадежно пребывали в презренном положении старых заслуженных. Попав же в дискретизатор, стали просто старыми. А второй смысл, который Руслан вкладывал в название этой категории, был связан с наказанием, возмездием. Заслуженных в этом смысле правильнее, конечно, было бы называть заслужившие, но это казалось ему слишком прямолинейным. Во всяком случае, мучительные освещения и извлечения, беседы и одинокие пробуждения во мгле пустых комнат были ими действительно заслужены, считал Руслан, и нисколько им не сочувствовал, точно зная, что никогда они не научатся отделять моменты и фиксировать мгновения, так и доживут здесь, и умрут без понимания.

А вот другой категории Руслан сочувствовал очень. Это были бессловесные, вообще-то их деликатно называли полезными, но Руслан, как и все, в неофициальной обстановке и про себя называл их именно бессловесными – так было точнее. Они никогда ничего не имели: селили их в небольших квартирах, а сами они своими руками зачем-то строили себе еще жилища вне города, избы; прислуга им не полагалась, да большая их часть и была прислугой; пользовались они коллективными, шумными и тесными аэрами либо маленькими аэретами, тряскими и ненадежными; денег им всегда не хватало, так что и ели-то они не каждый раз, когда хотелось. Такова была их прежняя жизнь, так же они существовали и до самого попадания в дискретизатор. И здесь для них ничего не менялось, они так и оставались бессловесными, ничего не понимали, ни на что не жаловались, старались – да старания-то их были бесцельными.

Потому что, во-первых, бессловесные абсолютно не понимали, чего они должны достичь стараниями, и, во-вторых, уже давно требуемого достигли, только не знали об этом и потому не могли отчитаться.

С самого рождения и дальше, по сей день, они так и жили: момент повисал в пустоте, ни к чему не привязанный ни до, ни после, и он же, этот момент, поглощал все их существование, включал его в себя целиком. Потом он рушился, исчезал в бездне прошедшего, и новое мгновение застывало, и бессловесный застывал внутри него, как мошка в янтаре, но в последний миг этого мгновения успевал из него освободиться, мгновение исчезало в прорве, а бессловесный уже впаивался в следующее… Они все от самого рождения жили в разорванном времени, они отделяли момент от другого, не думая и не прилагая никаких усилий! А их терзали, держали в старом скрипучем доме посреди маленького сада за высоким забором, и они старались стать такими, какими родились, и ничего не выходило, они умирали взаперти, а один из сотни выходил на волю через десять, или пятнадцать, или тридцать лет, выходил по какой-нибудь случайности – да так ничего и не понимал.

За это Руслан их и жалел.

А себя относил к первой, конечно, категории, не без оговорок (ну, например, он жил как заслуженный совсем недолго), но к первой.

Соответственно, считал и себя заслужившим. Однажды, когда Руслан сидел на стуле, положив голову в ладони, его вызвали к главному в необычное время.

– Ну, как выделяем, – спросил главный, сизо-седой мужчина с темным, вероятно, из-за больной печени лицом в глубоких складках, глядя поверх очков на первую страницу тоненькой пачки дела Руслана, – как получается выделять момент? Мгновение-то уже стоит или еще плывет, расползается? А?

Руслан молча пожал плечами, потому что не знал, что ответить. Иногда моменты разделялись, мгновения останавливались и поглощали вечность, а иногда все, как и в самом начале, сминалось в ком, спутывалось, вытягивалось одно за другим в непредсказуемой последовательности… Единственное, что он мог бы сказать с уверенностью, время шло, жизнь исчезала, и только одно отличало ее от жизни до начала процесса: она ничем не была заполнена, кроме самого ощущения исчезающей жизни. Но вряд ли от него ждали подобного ответа.

Главный кашлянул и улыбнулся Руслану с таким выражением, будто сейчас произнесет вслух то, что давно известно им двоим, но никогда не произносилось.

– Вы стараетесь, – сказал он, и улыбка пропала, – и процесс ваш идет неплохо. Возможно, вам самому и незаметно, но вы уже почти научились, – он немного приподнял первую страницу и заглянул под нее, – последнее извлечение было неплохое… Так что еще немного, и мы сможем вас выпустить с результатом. Будете жить счастливым человеком, если, конечно, продолжите стараться…

И тут Руслан, совершенно неожиданно для себя, перебил собеседника.

– Господин полковник, – сказал Руслан и услышал свой голос, и миг повис в космосе, расширился и поглотил все, и застыл, но говоривший не заметил этого, – господин полковник, прошу меня простить… Однако я хотел бы понять… Цель процесса? Я выделю момент, мгновение застынет и продлится в обе стороны времени, это я понимаю. Но цель? Действительно это будет миг счастья и я останусь в нем, или…

– Ну вы многого от меня хотите, – не дожидаясь «или», добродушно засмеялся главный, – я же просто специалист, а не Господь, как говорится, Бог… Многое будет зависеть от вас, многое от обстоятельств… Но выбора ведь у нас с вами все равно нет. Процесс начат, он будет доведен до конца, а там уж… Кто как. Данные у вас хорошие.

Единственное, что еще отвлекало Руслана от дела, мучило и составляло постоянную заботу, – это свидания с другом.

Конечно, никто никого не судил за наличие друга, давно все это прошло. Друзья были почти у всех мужчин, женатых и одиноких, молодых и старых, кое-кто предпочитал случайные встречи, многие – особенно в том сословии, к которому до начала процесса принадлежал Руслан, – часто друзей меняли, не отказывая себе и в случайных знакомых, а то и обращаясь к профессионалам… Но так или иначе почти все имели дружеские связи.

Однако прямо обнаруживать их большая часть семейных мужчин не решалась. Принято было прикрывать дружбу какими-нибудь деловыми интересами или просто скрывать. Жены могли догадываться, но не знать. В семье полагалось иметь детей и любить их, причем усыновление общество воспринимало как акт минимального соблюдения приличий – истинно благопристойным считалось только бескомпромиссно мужественное зачатие кровного ребенка с женой и без какой-либо технической помощи, промежуточных устройств и тому подобного. Общественный договор предусматривал соблюдение условностей. Именно потому, что долгие дружеские связи чаще всего приводили к явному отчуждению в семье, а начавшиеся в молодости – еще и к отсутствию родных детей, существование постоянного друга публичная мораль осуждала куда строже, чем случайные приятельства или обращения к услугам дружков.

Ситуация Руслана была именно самая неприемлемая. Сын, правда, кровный. Но вскоре после его рождения жена узнала о существовании друга, наступила эпоха внутренних семейных войн и разрушений, потом появился второй друг, все повторилось ожесточенней и непримиримей, потому что жена искренне верила, что именно она, пусть единственная из всех женщин, может победить природу… В третий раз отношения дошли до края – и вернулись к напряженному миру. Именно тогда стал появляться в ее глазах по любому поводу и без всякого тот желтоватый холод, который так изводил Руслана. Особенно его бесило, что причина была не в обычной ревности к другу, свойственной всем женщинам, – нет, жена в отличие от большинства не признавала самого института дружбы. То есть других не судила и принимала их мужские отношения спокойно и даже иногда сочувственно, но Руслан не имел права.

Она все объясняла своим самолюбием, Руслан – ее самомнением.

Но теперь отношения с людьми вообще и с женой в том числе остались снаружи, за забором, и с каждым годом забывались крепче и крепче, растворялись в пустоте вокруг отдельных застывающих мгновений.

Жена в последние месяцы почти не приходила, правда, вызывала регулярно. Руслан исправно отвечал на вызовы, возникало столь же знакомое, как собственное, лицо, разговор бывал короткий, необязательный, но вполне приличный: умерла собака – и они вместе грустили несколько секунд; за кем-то из прислуги пришли, жаль человека, и надо подыскивать другого – они одинаково ненадолго расстраивались; младший внук уехал учиться в Азию – и они оба нежно улыбались, как быстро он вырос, помнишь, был вот такой… Впрочем, Руслан не помнил, потому что никогда внука не видел, он и родился-то, когда уж лет пять или семь прошло с начала процесса, но это не имело значения.

А приходить жена перестала. И теперь уже ничего не мешало посещениям друга, их не надо было сообразовывать с визитами жены, рассчитывать, чтобы его разрешение не совпало с установленным для нее днем.

Руслан входил в зал свиданий минут за пятнадцать до срока – он не утратил привычки спешить. Ровно в семь впускали посетителей, зал заполнялся пестрой толпой, в которой терялся серо-голубой трикотаж форменных дискретизаторных комбинезонов. Руслан занимал удобное для наблюдения и незаметное место в углу, за большой скульптурой, отсюда он сразу замечал появление обычно опаздывавшего минут на десять-пятнадцать друга.

Это был крупный, атлетического некогда сложения, но уже потяжелевший мужчина с правильным невыразительным лицом, всегда сохранявшим выражение ровной доброжелательности. Руслан всякий раз вспоминал, как к нему когда-то пришел молодой проектант, принес на утверждение совершенно неинтересную, но приемлемую по стандартным меркам работу и сразу вызвал острую симпатию именно этим сочетанием: огромная мощная фигура богатыря и выражение доброжелательности, даже женственной мягкости на лице с чертами полководца. Давно уже оплыли богатырские плечи, и из проектантов друг ушел в обычную торговлю – по совету Руслана же, а счастье, испытываемое при каждом взгляде на этого мужчину, осталось, и потребность этого счастья вошла в условия существования: вот чувство голода подступило, вот спать захотелось, вот пора бы встать со стула, потому что ноги затекли и от упертых локтей уже наверняка на коленях багровые пятна… а вот мучительно захотелось увидеть мягкое, неприметное лицо, римский профиль, тяжелые плечи…

По существовавшему между ними уговору друг не стал сразу пробираться через толпу к Руслану, они делали все возможное, чтобы не демонстрировать отношения. Вошедший потолкался среди других людей с улицы, кому-то улыбнулся – примелькались за годы, перекинулся несколькими словами с симпатичным молодым охранником, тоненьким юношей с восточным лицом… Наконец подошел, стал перед Русланом, сверху вниз заглянул в глаза.

– Здравствуй, рассказывай, – произнес Руслан приветствие, давно уже ставшее ритуалом их свиданий.

– Здравствуй, рассказывай ты, – ответил друг тоже формулой. – Как получается? Что последнее извлечение, есть результаты?

Оба понимали, что и вопросы эти стали ритуальными, ничего не менялось, во всяком случае извлечения, что бы они ни показывали, никак не приближали результат. И Руслан ничего не ответил, переведя разговор на обсуждение того, как началось свидание, – он всегда корил друга задержками, хотя понимал, что толку от этого никакого нет и не будет, а будут всегда десятиминутные, по крайней мере, опоздания друга, и всегда будет как минимум четвертьчасовой запас, с которым выходит в зал Руслан.

Толпа вокруг быстро редела, последними на этот раз остались они и пара, занявшая противоположный угол, где посреди каменной вазы топорщился гигантский рододендрон и негромко шумел искусственный ручей, – двое изящных, одинаково небольшого роста мужчин, посетитель в роскошных мехах и местный обитатель, повязавший шелковую косынку под ворот казенной фуфайки.

Тут и наступило время.

Охранник сначала подошел к паре за рододендроном, пробыл там полминуты – ни слова не донеслось – и направился к Руслану. Он шел именно к Руслану, будто не замечая второго мужчину, обернувшегося несколько неуклюже, как все крупные люди в верхней одежде. Спеша, как всегда, и дергая карман, Руслан достал деньги и молча всунул их в узкую и по-юношески влажную руку охранника. И это тоже заняло несколько секунд.

Потом парень в лиловой форме направился к входной двери, запер ее – посещения окончились – изнутри, пересек зал и вышел во внутренние двери, захлопнув и их за собой.

Негромко проскрежетал ключ, и клацнул замок внутренних дверей.

Ровно через полчаса эти звуки раздадутся снова. Но за минуту до того посетители сами откроют изнутри входные двери и, не оглядываясь, поддерживая друг друга, чтобы не оступиться, растворятся в темном саду, минуют ворота, приоткрытые напарником внутреннего стража… А Руслан и человечек в шелковой косынке на бледной шее проскользнут во внутренний коридор и, не обменявшись ни единым словом, разойдутся по своим комнатам, зная, что в следующий раз будет очередь других пар, а им теперь ждать три месяца…

Но до этого еще оставалось полчаса, пока же во внутреннем коридоре едва слышно щелкнул выключатель, и свет в зале погас, осталась только синяя мгла, лившаяся сквозь два больших окна.

Руслан встал на колени, прижался грудью к любимым ногам и почувствовал тяжелую большую ладонь, легшую на его волосы, почувствовал, как крупные пальцы начинают ворошить пряди и вот уже сгребают их, тащат, натягивают, закидывают голову… Его рот открылся, и сердце стало биться так громко и сильно, что он почти ничего не слышал, кроме этих ударов, а тело его начало раскачиваться, толкаемое изнутри.

«Я люблю тебя, мальчик мой милый», – раздался шепот сверху. «И я тебя люблю», – угадав слова, прошептал Руслан беззвучно.

Говорить он уже не мог. Господи, за что же? За что безнадежно больному рассвет его последнего дня? За что суета пустых мыслей, дрожь непонимания, страх ошибки? За что обольщение и надежда бежать из одиночества, если бегство невозможно, а сломавший стену гибнет под обломками ее? За что ненасытное стремление к любви, за что тупое неприятие смерти?

Прости нас, Господи, и отпусти из жизненных мук, дай хоть миг побыть не людьми в слабостях и страданиях, а этим вот камешком, скрипнувшим под ногою, талой лужей, серым светом раннего сырого утра. Не зачти нам сделанное, а учти задуманное, Господи. И освободи из людей, потому что нет у нас сил быть людьми и нести все, что велел Ты нести нашему роду, – не нагружай же нас непосильно, а подставь Свое вечное плечо и помоги. Не испытывай слабых, известен Тебе итог, и ни к чему испытания, дай же счастье вперед, не заработанное нами.

Может быть, мы станем людьми, но срок, дай же нам срок, о Господи Милосердный! Камешек разотрется в песок, талая вода унесет прах, запляшут в луче хмурого света пылинки, и когда-нибудь мы снова попробуем стать носильщиками человеческого бремени, Отец. Возможно, тогда подъемной будет для нас Твоя ноша, и мы, почти не сгибаясь под нею, с чистым и ровным дыханием двинемся к цели, подпирая возложенное на нас все вместе, и каждый – свое.

До тех же пор оставь нас камнями, и песком, и водою, и светом, миг которых неподвижен, мгновение застыло, и момент отделен пустотою от того, что было до и будет после.

Научи, как разорвать время Твое, и отпусти в безвременье мгновенное и вечное.

Прости и помилуй, Господи, спаси и сохрани. Ворота позади него закрылись, стальная створка поехала влево и вошла краем в стену – будто и не отодвигалась.

Улица ничем не поразила Руслана. Людей на тротуарах, как всегда, было немного, и теперь почти во всех он сразу признал своих товарищей.

Некоторые шли, и шаг их был неутомим и размерен.

Словно вышли из дому они до рождения, а идти предстоит до скончания им, и процесс бесконечного прямохождения от стояния прямо едва отличим.

Среди идущих он обратил внимание на женщину, лицом напоминавшую маленькую китайскую собачку или персидскую кошку: она не то шла, не то приплясывала на месте, движения ее были точны и словно независимы от нее.

Другие, наоборот, стояли, без интереса разглядывая заброшенные первые этажи домов и давно не чищенный тротуар.

Будто встали они часовыми когда-то, а подлец разводящий из сказки сбежал – принят пост неизвестный забытым солдатом, пост забытый солдат неизвестный не сдал.

Из стоящих выделялся мужчина с выражением сосредоточенного страха на худом, с проваленными щеками лице, взгляд его был сфокусирован настолько коротко, что, казалось, он видит только собственные веки с изнанки.

Иногда те и другие испуганно смотрели вверх и как бы делали движения, чтобы спрятаться под какой-нибудь козырек или рваную маркизу над почти непрозрачной от пыли витриной: это в небе, в плотном потоке несущихся над улицей аэр появлялась одна, с самым грязным дном, возможно, садившаяся где-то за городом, в имении или на деревенской дороге. Шла она, как правило, ниже всех, и комья грязного снега валились с ее днища на тротуар, разбиваясь в крупные, летящие во все стороны ошметки. Но пешие люди только обозначали попытку спрятаться, снежная грязь падала рядом с ними, а они стояли на своих местах или шли своим неизменным путем.

Он обернулся, чтобы в первый и последний раз взглянуть на высокий забор вокруг маленького сада. На уровне его глаз оказалась небольшая вмазанная в бетон забора табличка «Дискретизатор временного содержания № 234». О клинышке-ударении над первым «о» не позаботились.

Вдоль забора снег лежал сравнительно чистый.

Две мощных строительных аэры протащили в небе косо летящий – ноги отставали – новый памятник и начали снижаться, примериваясь к постаменту, до которого Руслану было несколько шагов: камень метров в семь высотою лежал у ближайшего перекрестка, на маленькой расчищенной площади. Руслан подошел, задрал голову, с трудом прочитал надпись, хорошо видную, вероятно, из окон низко летящих аэр. «Францу Кафке, великому еврейскому писателю от австро-венгерского правительства» – было высечено серыми матовыми буквами на сверкающем сизом граните. Руслан постоял, наблюдая, как снижаются еще три аэры помельче, оснащенные манипуляторами, и включаются в установку статуи на постамент. Груз шел косо, но аэрёры ловко подправляли движение бронзовых ног.

Можно бы сообщить об освобождении, подумал Руслан, но вызывать некого.

На всякий случай он набрал номер друга, зная, впрочем, что это не имеет смысла: уже несколько лет только рябь и полосы появлялись на экране. Во время последнего свидания друг сказал, что, возможно, уедет в Азию, здесь совсем испортилась погода, он устал от зимы и все чаще болеет. И Руслан вдруг увидел обыкновенного пожилого торговца, обрюзгшего и рыхлого, в нелепом суконном пальто – юный широкоплечий проектант с лицом древнего героя теперь мог явиться только в каком-нибудь удачно нащупанном мгновении ушедшего времени.

А дома и в имении включались автопроекторы, сияло улыбающееся, подцвеченное по новой технологии нежно-розовым лицо жены, она мягко улыбалась и предлагала вызвать ее позже или оставить свою проекцию.

За полчаса Руслан добрел до места. Порывшись в карманах старой, пересохшей в хранилище шубы, нашел свой ключ и открыл замок, толкнул тяжелую дверь, прошел через гостиную с красиво обновленной мебелью, через зеленый кабинет… Дом был пуст. Наверное, слуг жена отпустила еще днем, уезжая в имение, дети, внуки и правнуки накануне праздников по обыкновению улетели в Азию.

Руслан включил новости по первой сети и застал самое начало. Ничего особенного, в общем, за это время не произошло, потому что лицо, возникшее на экране, было все то же, хорошо знакомое: тонкие черты, очень внимательный и прямой взгляд…

И Руслан отвлекся и не увидел, что камера отъехала, знакомое лицо осталось на портрете, а под портретом показался совсем другой человек, он сидел за широким и пустым столом, и глаза его смотрели, словно из прорезей маски, покрытой тысячами мелких морщин, в пустоту.

Глядя без интереса на флаги и боевые аэры, мельтешащие по экрану, Руслан перекусил, переключил на спектакль по второй, начал дремать…

Ранние сумерки короткого дня быстро сменились синей мглой зимней ночи, снег отразился в лакированном небе, и вдали, за высоким забором, неподвижный поднялся маленький сад.

Он почувствовал, как по комнате потянуло холодом и, еще не до конца проснувшись, понял, что все хорошо получилось.