Старик и ангел

Кабаков Александр Абрамович

Часть третья

 

 

Глава семнадцатая

Состояние средней тяжести, как оно есть

Сергей Григорьевич Кузнецов открыл глаза и некоторое время, как бывает после пьянства или приема снотворных, не мог понять, где он находится. Однако постепенно сообразил — он лежит в больничной палате, в вене его у правого локтевого сгиба игла, рядом с больничной койкой торчит стойка капельницы, на ней полупустая банка какой-то жидкости, которую поглощает через вену его организм. Он вспомнил и все предшествовавшее — скорая, больница, «у вас, уважаемый Сергей Григорьевич, был инфаркт, сейчас критическое состояние миновало, теперь будем вас лечить…», и все время полусон-полубред.

Во сне он не совсем спал, а вспоминал свою жизнь, из которой получалось как бы кино, какой-нибудь сериал, хотя в сериалах герой никогда не бывает такой отвратительный… тут Сергея Григорьевича даже передернуло от омерзения к тому себе, каким он был во снах-воспоминаниях.

В бреду был и какой-то совершенно невозможный полковник из какого-то другого ФСБ, не того, всем известного. И какая-то идиотская вербов ка. И куда-то они ехали в огромной роскошной машине, и шоссе сворачивалось в трубку, как огромная папироса-самокрутка, и какие-то мотоциклисты… Словом, настоящий бред. Какой там полковник, когда соседняя койка была пуста и матрац на ней свернут…

Но кроме отвратительных воспоминаний и дурацкого бреда было в эти дни и ночи, проведенные в больнице, что-то еще, что профессор Кузнецов пытался теперь вспомнить, но не мог. Оно, это «что-то», ускользало, никак не удавалось разглядеть мелькающую то вдалеке, то рядом с постелью светлую тень, как бы летающую, но низко, на уровне небольшого человеческого роста. Иногда казалось, что это обычная женщина в белом медицинском халатике, то есть медсестра, потому что врачи в последние годы все стали ходить в зеленых, синих или даже красных костюмах — тонких бумажных штанах и таких же куртках, — как китайцы во времена Мао, только разноцветные китайцы. А медсестры по-прежнему, как во времена молодости Кузнецова, когда он один раз лежал в больнице с воспалением легких, ходят в белых халатах.

Так что это, наверное, была медсестра.

Но иногда халатик вроде бы распахивался, вроде бы полы его взлетали по бокам маленькой фигуры, вроде бы плыли в воздухе, слегка поднимаясь и опускаясь, словно белые крылья, и сама фигура медсестры тоже плыла в воздухе, словно тень какого-то неведомого существа, летающего в нижних слоях атмосферы.

Проще всего, конечно, было бы считать это существо обычным ангелом, но Кузнецов не хотел принимать это предположение, потому что появление ангела означало бы, что он уже умер, — как известно, ангелы на этом свете не водятся.

А умирать он все еще никак не хотел.

Увлекшийся этими размышлениями больной даже не услышал, как открылась дверь в палату и вошла медсестра Таня — он тут же вспомнил имя.

Медсестра же остановилась в двух шагах от его кровати, решив, видимо, что он спит, поскольку он думал с закрытыми глазами, а она, конечно, не хотела его будить.

Тут он окончательно вспомнил все, что между ними уже было, то есть слово «миленький», кормление тефтелями с пюре и свое признание в любви.

— Здравствуй, счастье мое, — сказал он, даже не отдавая себе отчета в том, что это совершенно посторонняя женщина (а то и вообще ангел). — Я тебя люблю.

Боже мой, подумал он, ведь это же будет совсем другая жизнь!

— И я тебя люблю, — ответила Таня. — Ты мой хороший, таких, как ты, нет. Сейчас, миленький, будем лечиться.

Да, продолжал думать Кузнецов, это будет совсем другая жизнь. Как некстати этот инфаркт и вообще все. А не инфаркт, так я бы ее и не встретил. Как-то надо все устраивать по-новому. Надо решать с Ольгой, и вообще. Чем я заслужил явление ангела? Неужели чем-то заслужил? Она просто ангел или ангел-хранитель? Если бы хранитель, то был бы мужчина и звали бы нас одинаково. Значит, просто ангел — и все.

Между тем, двигаясь необыкновенно быстро и иногда чуть-чуть взлетая над полом, медсестра Таня делала свое ангельское дело. Она перекрыла трубочку капельницы, со словами «Хватит уже мучить человека, сколько можно» выдернула иглу из Кузнецова и отнесла стойку капельницы в угол. Потом поставила на тумбочку невесть откуда взявшуюся тарелку любимой Кузнецовым гречки, еще дымящейся жаром, то есть только что сваренной, кружку тоже дышащего огнем чая и блюдечко с некогда вожделенными конфетами «Коровка», покупавшимися к праздникам.

— И все же я не пойму, — сказал Сергей Григорьевич, голодно косясь на кашу, но давая ей немного остыть, — я никак не пойму, когда же у нас начался роман? Я здесь неделю или больше? Я же болен, у меня был инфаркт, галлюцинации, полковник, Шоссе, глупости какие-то насчет души… А тебя я один раз только и видел… И сразу в любви объяснился, старый идиот. Ведь у меня жена есть во Франции, понимаешь? Она никогда не даст мне развода миром, а войну с нею я не осилю… И вообще… извини… я ведь импотент уже, мне восьмой десяток, ты представляешь хотя бы, с кем связываешься?! Надо мною смеяться все будут, а тебя поносить…

— Ты мой любимый, — ответила Таня деловито, очевидно не придавая никакого значения его нервной речи. — Я тебя люблю и ты меня любишь, вот и все. Подвинься. А каша пока как раз остынет…

Она слетала к двери и заперла ее на ключ, вернулась и сбросила халатик.

Под халатиком она оказалась совсем молодой, худенькой, но не костлявой, с попой даже вполне внушительной. От тела ее, от необыкновенно гладкой кожи исходил золотистый свет, какой исходит от неба во второй половине ясного дня в августе. Трусы, какие-то подростковые белые трусики без всяких женских кружев и прочих украшений, она не сняла, и от этого вид у нее был не столько соблазнительный, сколько такой же озабоченный, как в халате. Будто она собралась проделать с Кузнецовым какую-то назначенную ему процедуру, требующую от нее остаться в одних этих девичьих трусиках…

— Двигайся, двигайся, — повторяла она, осторожно подталкивая Кузнецова к краю кровати, — а то провозимся и придется идти на пост, кашу в микроволновке греть…

Она быстро и осторожно влезла под его одеяло, и он всем телом почувствовал ее кожу, золотистую не только на вид, но и на ощупь. На ее теле не было ни одного волоска, будто она была обтянута шелком, и он не почувствовал ее веса, будто он обнял обтянутый шелком воздух.

— Подожди, — отодвинула она его руку, которая сама собой вспомнила привычные движения, — погоди, миленький, погоди, еще успеем, тебе рано еще, мы просто полежим пока, а потом я тебя кашкой накормлю, да? И поспишь, а когда проснешься, я опять приду. Ты уже на выписку скоро пойдешь, отпустят тебя отсюда. Поедешь домой… А я сама потом к тебе приеду, мой хороший, мой родной… Ну, что же ты неугомонный какой!.. Ну, ладно…

Еще одна галлюцинация, думал он, но эта мысль не мешала ему чувствовать ее тело, и руки, и напрягаться, и все оглушительней чувствовать ее выскальзывающее тело и руки, шершавые руки работящей бабы, руки, руки…

Каша не успела остыть, а чай был еще даже слишком горячий, так что приходилось делать совсем маленькие глотки, а потому конфеты «Коровка» расходовались очень быстро. После третьей она отобрала блюдце и высыпала оставшиеся в карман своего халатика.

— Миленький-любименький, не сердись, — попросила она умоляющим тоном, каким почти все время разговаривала с Кузнецовым, как с больным и потому капризным ребенком. — Я тебе все буду приносить, даже могу водочки принести, если очень захочешь, только ты будешь есть и пить понемногу, ладно? Понемногу ничего не вредно…

— Как же ты ко мне приедешь, — вздохнул он, — если она… Ольга, моя жена… может в любой момент прилететь и войти…

— Она летает? — Таня спросила это таким голосом, что он приподнялся и удивленно посмотрел на нее. Рядом с его постелью стояла совершенно незнакомая женщина, вишневые круглые глаза потеряли цвет, теперь это были просто небольшие черные круги, словно два ружейных дула смотрели на него. А лица — коротенького носа и будто нарисованного, выгнутого как лук рта, и вообще всего этого бесконечно милого и уже казавшегося знакомым ему всю жизнь лица — его просто не стало, лицо было стертое, пустое, каких миллионы в любой толпе.

— Она летает?!

— Ну, летает, а что? — он испугался, испугался насмерть, что Танино лицо не вернется. — «Эйр Франсом» летает с тех пор, как разбогатела, бизнес-классом… И без предупреждения — раз, и своими ключами дверь открывает…

— А, так она не сама летает! — Таня засмеялась, и лицо ее сразу вернулось, и снова вишневым сиянием засияли глаза. — Вот же я темная! Я же никогда на самолете не летала, вот и решила, что она тоже… Ну, все, миленький, допивай чай, а то совсем холодный будет, и поспи, а я здесь приберусь, а когда проснешься, я опять приду, у меня дежурство до девяти утра…

Все это тоже сумасшествие, думал он. Только полковник, и те мотоциклисты, и ужасное Шоссе — это тяжелый бред, от болезни, а этот ангел и все, что было, что мне приснилось, — это приятный сон. Выздоравливаю, значит… Она, конечно, прелестная, но не мог же я за несколько дней так… так погрузиться в это все, так прилепиться, и уже жизнь хочу поменять, уже навсегда… Да у меня и в молодости такого не было! Трахал всех подряд, какая уж любовь… Нет, было один раз, но и то не выдержал, не осилил, предал… А теперь — какая любовь, если вообще уже не мужик! Конечно, сон. Или вправду сумасшествие, вот и все.

И он крепко заснул.

 

Глава восемнадцатая

Бывших полковников не бывает

Он проснулся оттого, что на него смотрят. Таня вернулась, сразу вспомнил он всё, Таня вернулась, счастье!

В ногах его постели стоял

в полной парадной форме,

с аксельбантом

и в высокой фуражке с плавно поднимающейся вперед тульей, напоминающей взлетную полосу авианосца,

полковник ФСБ Михайлов Петр Иванович.

— Черт бы вас взял, полковник! — произнес Кузнецов с искренним чувством. — Всегда вы все портите… Я смотрю, вас выписали и вы на какой-то парад собрались, ну, и идите себе. Не удалась вам вербовка, несмотря на все ваши фокусы, так и доложите начальству. А будете продолжать всё это, так я прямо в больницу позову знакомых журналистов, у меня есть, и расскажу, какими методами ФСБ теперь пользуется, какие аттракционы устраивает на деньги налогоплательщиков, чтобы давить на старого ученого, последний раз имевшего дело с военными секретами еще при советской власти…

Михайлов снял фуражку и осторожно положил ее на середину пустой кровати, которая сразу приобрела торжественный вид офицерского гроба. Потом он достал из какого-то внутреннего тайника, предварительно с усилием расстегнув одну пуговицу на мундире, грязноватую алюминиевую расческу и разложил густую для его возраста седину на идеальный косой пробор. И только после этого ответил потерявшему всякое уважение к органам гражданину Кузнецову С.Г.

— Относительно пожелания вашего, — наставительно начал полковник, — которым вы так нелюбезно встретили человека, делающего вам только добро, — напомню, что оно бессмысленно, поскольку осуществлено еще восемь лет назад, после того как в госпитале меня вывели из коматозного состояния, наступившего в результате тяжелых ранений, сквозного в голову и проникающего в брюшную полость. Никакого «бы» — взял и держит, сопротивление пока бессмысленно.

— Продолжаете свои дурацкие сказки рассказывать, — усмехнулся профессор. — Ну, тем более: отправляйтесь к своему хозяину, а меня оставьте в покое.

— Еще большая бессмыслица, — спокойно возразил полковник. — К Черту я не отправлюсь, поскольку, как вы уже могли понять, принадлежу к группе сопротивления, сформировавшейся внутри структур ФСБ и планирующей изменение вечного порядка, то есть вывод человечества из-под власти Зла. Сообщу вам дополнительные сведения, составляющие, кстати, предмет государственной и военной тайны: эта группа носит название «Фсероссийские Силы Блага», так что ФСБ, этот мундир и прочее — только прикрытие…

— А то, что «Всероссийские» начинается с буквы «вэ», а не «эф», — с издевательским смехом спросил Кузнецов, — предметом гостайны является? Или у вас Ожегов под следствием сидит за разглашение?

— Зря иронизируете, профессор, — уже раздраженно ответил Михайлов. — Интеллигентный человек, а присесть не предложите…

С этими словами он сел на пустую кровать, отчего сетка ее зазвенела, а его фуражка вздрогнула и переместилась поближе к владельцу.

— Неужели вы не понимаете, что буква «эф» в начале поставлена исключительно для конспирации? — продолжил он. — То есть для того, чтобы все наши действия прикрывались мощью Федерального Союза? И мое звание, и этот мундир — все для того же, для использования того ФСБ, настоящего, — ну, не того еще, которое и называлось по-другому, а этого, в интересах другого, нашего настоящего ФСБ, Фсероссийских Сил… Понятно?

— С вашими переименованиями ничего понять нельзя, — Кузнецов сел на своей кровати и нашаривал ногами шлепанцы под ней. — Может, вас лучше вообще НКВД называть? Для ясности… Чушь эта напоминает мне какую-то популярную книжонку, которую все читали в начале перестройки…

— «Невозвращенец», — холодно уточнил Михайлов, — с автором встретитесь в ближайшее время. Проблемный господин, следует заметить, и нашим, и вашим…

— Ну а насчет всех этих спецэффектов и цирковых трюков, которые вы мне демонстрировали, — никак не попадая ногами в шлепанцы, раздраженно спросил Кузнецов, — на кой, спрашивается, черт?

— Все на тот же, — кратко ответил Михайлов. — Теперь о выписке: меня действительно сегодня выписали с диагнозом при выписке «боли за державу в области сердца, хронический патриотизм». Больничный на неделю дали… Что до парада, как вы выразились, то нам обоим предстоит весьма ответственный и почетный прием, на который офицеру положено являться по форме одежды «парадная вне строя». Кстати, а вы свой приличный костюм куда дели?

— Не знаю, — Сергей Григорьевич пожал плечами. — Когда привезли сюда по второму разу, переодели, наверное…

— Вот блин! — не по возрасту и чину воскликнул Михайлов. — Вот так вы, элита, и страну великую просрали! Ничего нельзя доверить даже на время, а мне за матценности отчитываться… Ну ладно, в машине запасной комплект есть, там и переоденетесь. Теперь главное: о пресс-конференции. Имейте в виду, Сергей Григорьевич, что ваша история болезни и запись в ней о состоянии клинической смерти, из которого вас вывели, приравнивается к вашей расписке-обязательству не разглашать сведения, полученные в ходе лечения. Это установлено секретным положением от 1938 года «О подзаконных, незаконных и попирающих конституцию действиях органов безопасности, направленных на защиту государства и приравненных к нему ответственных работников». Таким образом, если вы обратитесь к журналистам, это будет рассматриваться как уголовное преступление, если же вы сообщите о запрете обращаться к журналистам, это будет еще одним уголовным преступлением, в связи с чем будут возбу2ждены по крайней мере два уголовных дела… В общем, собирайтесь, господин Кузнецов, не тяните — это в ваших же интересах.

Кузнецов наконец нащупал под кроватью шлепанцы, в качестве которых использовал старые кроссовки с примятыми задниками, молча встал и, не совсем уверенно ступая — ноги были ватные, — направился к двери палаты. Встал под звон кроватной сетки и Михайлов, сунул под локоть свою взлетную фуражку, шагнул следом…

Весь кураж Сергея Григорьевича улетучился, пока полковник произносил свой монолог. Раздражение, решимость прекратить все это свинство, оскорбленное самолюбие и даже сомнения относительно реальности происходившего в прошлые встречи с Михайловым — все вытеснил страх. Страх этот не был вызван собственно угрозами полковника, упоминанием какого-то явно пародийного, невозможного «положения», грядущих уголовных дел, государственных интересов и прочих кошмаров. Их профессор Кузнецов привык считать давно сгинувшими в баснословных временах. Когда же нечто подобное вскользь упоминалось в телевизионных новостях, он пропускал это мимо ушей как явно не имеющее и не могущее иметь к нему какого-либо отношения… Нет, его окутал другой страх, вроде страха высоты, которой он боялся с детства, или страха некоторых болезней — реальная ишемия к ним не относилась, или страха скандалов с женой, которые вообще вроде бы ничем существенным чреваты не были… Это был страх иррациональный и потому непреодолимый. Не совсем отчетливая мысль мелькнула: страх жил в самой этой аббревиатуре, ее частое упоминание в конце концов отнимало мужество, сколько бы ты ни делал вид, что ничего не чувствуешь.

Как-то очень медленно они шли к двери, будто шагали в воде.

— Я надеюсь, Петр Иваныч, — уже у самой двери, уже протянув руку, чтобы открыть ее, сказал Кузнецов, с отвращением слыша заискивающий свой тон и фальшиво-дружеское имя-отчество, выплывшее из памяти, — я надеюсь, что участие в сегодняшнем приеме, или как там его, будет последним, что от меня требуется вашей организации? И я буду свободен?

Но ответа не последовало — вместо ответа он получил легкий, но ощутимый толчок в спину и услышал невозможное, невообразимое, но уже подсознательно ожидаемое.

— Руки, — сказали позади него, — руки за спину! И вперед, не оглядываться!

Дверь распахнулась сама собой, за ней стоял Игорь Сенин, брат.

— Брат, — постыдно обрадовался Кузнецов, — а я уж думал, что ты опять пропадешь надолго…

— Я не пропаду, не боись, — сказал брат. — Руки за спину! По сторонам не смотреть! Пошел!

Длинный больничный коридор был, как всегда, абсолютно пуст, двери во все палаты закрыты.

И только в дальнем конце коридора, там, где была дверь на пожарную лестницу, проплыла в воздухе белая тень, взлетели полы халатика.

Не бойся, прошелестело в воздухе, не бойся, все будет хорошо, только не бойся, я тебя люблю.

И я тебя люблю, ответил он.

Капитан Сенин обернулся и покрутил пальцем у виска.

— Объебала прошмандовка старика, — сказал он. — Не разговаривать! Пошел быстро!

И снова несильно, но чувствительно Кузнецова подтолкнули в спину.

Тень в дальнем конце коридора взмыла к потолку и растаяла.

 

Глава девятнадцатая

Высокое доверие и другие демократические процедуры

Шаги отдавались в штучном паркете звонкими ударами. От того места, где их автомобиль остановили полицейские, похожие в своих черных скафандрах на персонажей недорогой фантастики, прошли километра полтора. Брат Сенин остался возле машины, они шли вдвоем, плечо к плечу, — два пожилых джентльмена в официальной одежде. Зал был абсолютно пуст, сиял полированный пол, напоминали больницу белые стены — только медальоны со странными лепными орлами придавали торжественности помещению. Хрустально-бронзовые люстры, свешивающиеся почти до пола через каждые сто-двести метров, преграждали путь, приходилось пригибаться. С люстрами чередовались флаги, укрепленные на стенах в промежутках между медальонами, их полотнища перекрывали видимость полностью, за каждым из них могло возникнуть нечто новое, — но когда приглашенные проникали за разноцветную завесу, там оказывалась та же пустота, скользкий паркет, белые стены и орлы.

— Между прочим, — не шепотом, но понизив голос сказал полковник, — первое упоминание двуглавого орла, головы которого смотрят одна на другую, содержится в книге того же, вспоминавшегося сегодня автора. Название не слишком оригинальное — «Последний герой». Но наворотил он там всякого. Сочли возможным принять гуманные меры…

— Восемь лет? — без особого интереса к судьбе какого-то заурядного сочинителя уточнил памятливый профессор.

— Нет, решили ограничиться премией, — полковник усмехнулся. — Этого в их кругу бывает достаточно…

Позади осталось километра четыре, Сергей Григорьевич устал идти по скользкому паркету и уже еле передвигал постоянно напряженные ноги. Да ну их всех в задницу, подумал Кузнецов, повернусь сейчас и пойду обратно.

— Долго еще, Петр Иваныч? — тихо спросил он у спутника.

— Пришли, — ответил Михайлов.

И за очередным флагом обнаружилось нечто, очевидно являющееся целью их марша: посреди пустого пространства стояли два кресла с позолоченными подлокотниками и низенький стол на позолоченных же ножках.

А позади этой мебели была белая, как и все вокруг, стена, тупик. В стене зияла облицованная малахитом амбразура камина, одного взгляда на который было достаточно, чтобы понять, что огня в нем никогда не разводили.

— Ближе пяти шагов не подходить, — еле слышно приказал полковник, — на вопросы отвечать в безличной форме…

— А по имени-отчеству?.. — тоже шепотом спросил профессор.

— Вы с ума сошли, — прошелестел полковник, — имя-отчество Инструктора составляет государственную тайну, а Инспектора — военную! Вы еще Байкерами их обзовите, с вас станет…

Не договорив, он вытянулся в струну и вскинул руку к козырьку необозримой фуражки. Невольно вытянулся по-военному и профессор, потом сообразил — сдержанно поклонился.

Два человека, неведомым образом возникшие в креслах, смотрели на визитеров хмуро, в ответ на приветствие даже не кивнули.

Молчание длилось по меньшей мере минуты три.

За это время Сергей Григорьевич успел, стараясь даже глаза переводить с одного на другого незаметно, рассмотреть пару.

Один из них сидел, расставив ноги широко, как женщина на осмотре, другой положил ногу на ногу по-американски, щиколоткой на колено, — если бы не это, Кузнецов не различил бы их и подумал бы, что у него двоится в глазах: в машине опять крепко выпили «для спокойствия», как сказал полковник.

Впрочем, на одном костюм был с синеватым оттенком, а на другом без оттенков — просто черный, да еще галстуки вроде бы были разные, на одном темно-красный, на другом светло-голубой. Впрочем, уловить, какой именно на ком, Кузнецов не мог, не удавалось ему рассмотреть и лица сидящих, и от этого снова возникла мысль о безумии, так что он потерял контроль над собой и даже как бы забыл, где находится…

Однако совсем отвлечься не успел.

С грохотом и громкими криками ввалились человек тридцать в рваных джинсах, грязных майках, заросшие щетиной и окладистыми бородами, длинноволосые и бритоголовые. Некоторые тащили телекамеры и штативы, другие — большие металлические ящики, из которых тут же принялись доставать фотоаппараты, огромные объективы, складные лестницы и прочее железо, третьи — их было немного — держали в руках диктофоны и даже старомодные блокноты. Последние выглядели поприличнее, среди них был один немолодой человек в нормальном пиджаке и дама с высокой прической.

Кузнецов повернулся, чтобы узнать у Михайлова, что это значит и каковы будут их роли, но полковник исчез. Его не было нигде, хотя Сергею Григорьевичу показалось, что голова полковника мелькнула где-то в последних рядах толпы — без фуражки, с растрепавшейся сединой и с мощной фотокамерой, скрывающей пол-лица… Однако эта голова тут же исчезла, и профессор остался наедине со своей участью.

Откуда-то сверху — вроде бы из люстры, которая в этой части помещения висела довольно высоко, — рявкнул радиоголос: «Господа журналисты! Пресс-конференция начинается, прошу тишины!» После паузы тот же голос очень тихо, но отчетливо добавил: «Мать бы вашу! Уроды…» Но ни на просьбу, ни на упоминание матери, которая, судя по обращению во множественном числе, у них была общая, никто и никак не реагировал.

Шум более или менее стих только тогда, когда встал один из сидящих — тот, что сидел, расставив ноги. В стоячем положении у него обнаружилось лицо, смутно знакомое Кузнецову, вроде бы оно мелькало под шлемом одного из гонщиков по вертикальной стене. Это было вполне обычное лицо, из тех, какие часто встречаются в небольших русских городах и деревнях, где генотип не испорчен приезжими с юга и востока. Называют таких обычно блондинчиками.

Нехотя встал и второй мотоциклист. У него лица не обнаружилось и в вертикальном положении, из чего Кузнецов сделал вывод: это тот, у которого под шлемом зияла пустота. Естественно, что никаких примет у безликого не было, разве что очень опытный глаз мог распознать в нем кудрявого шатена, да еще вот что: пиджак на его выпуклой груди расходился, образуя как бы глубокое декольте, это запоминалось.

Мотоциклисты стояли примерно в полутора метрах друг от друга, воздух между ними уплотнился — во всяком случае, так казалось.

— Коллеги, — сказал имеющий лицо, обращаясь непонятно к кому, так как сам нисколько не был похож на журналиста, — коллеги, переходим к теме нашей встречи…

Тут он сделал небольшую паузу, в течение которой Сергей Григорьевич сначала думал, что означает «переходим к теме», ведь до этого не происходило просто ничего, а потом вдруг снова смертельно испугался, как будто кто-то произнес проклятое трехбуквенное сокращение, хотя ничего похожего никто не сказал. Но страх, тот же необъяснимый страх, который он испытал недавно, слушая полковника Михайлова, охватил его. В этом страхе и пришло ясное понимание того, что тема, к которой теперь перейдут, есть он сам, профессор Кузнецов Сергей Григорьевич.

Между тем после паузы блондинчик заговорил с напором, будто перед ним были заведомые противники, которых надо привести к согласию.

— В последнее время, — рубил он голосом, который вырабатывается в военных училищах и называется «командирским», — некоторые силы за рубежом и внутри страны развели, скажу прямо, гнилой базар по поводу того, что у нас якобы отсутствует оппозиция. Они твердят, что вся власть в нашей стране находится в руках так называемых повторно живущих, души которых принадлежат, смешно сказать, нечистой силе. Вот до какого цинизма и мракобесия дошли эти враги новой, возродившей свою душевность России! Чего стоит только их злобный лозунг «Один человек — одна жизнь»… Пора указать их место, этим так называемым борцам за как бы добро! И мы укажем им место!! У параши их место, вот так!!!

Тут из журналистской толпы раздался голос, слегка дрожащий не то от страха, не то от сдерживаемого смеха.

— А на самом деле у нас власть не принадлежит повторно живущим? Да или нет?

Оратор побледнел. Бледный, он стал похож не на деревенского мужичка, а на черта, какие водятся в иллюстрациях к детским сказкам.

— Зря думаете, господин журналист, — произнес он тихо и раздельно, почти по слогам, — что вы можете из толпы повторять домыслы наших противников и не получать отпора. Я вас прекрасно знаю, мы уже неоднократно встречались и, я вам обещаю, еще встретимся. Так что готовьте хорошие вопросы…

В толпе зашумели и тут же стихли, как только выступающий поднял руку, будто замахнулся.

— А что касается оппозиции, — продолжал он уже спокойно, даже торжественно, — то позвольте вам представить известного российского ученого, профессора Кузнецова Сергея Григорьевича. Сегодня он назначен лидером оппозиционной организации «Задушевная Россия». Указ уже подписан нами и вступил в силу. Поприветствуем Сергея Григорьевича!

Первым, будто проснувшись, захлопал в ладоши мотоциклист без головы, потом начала аплодировать толпа. Кто-то крикнул: «Ура Байкерам!», оратор посмотрел туда, откуда раздался вопль, и поощрительно улыбнулся — видимо, прозвище ему нравилось.

Теперь все камеры и микрофоны были направлены на Кузнецова, который неведомым для себя образом оказался стоящим между Байкерами. Тот, который вел мероприятие, слегка приобнял героя дня за плечи и шепнул: «Не бзди, профессор». Однако даже эти странные в устах официального лица слова не вывели несчастного из оцепенения. Впрочем, в этом его состоянии было по крайней мере одно преимущество по сравнению с тем, в каком он находился до непостижимого объявления: страх покинул Сергея Григорьевича, как и все другие чувства. Профессор Кузнецов вполне превратился в некий неодушевленный в буквальном смысле этого слова, даже, возможно, неорганического происхождения, предмет, а тем временем торжественное представление его в качестве лидера оппозиции продолжалось.

— Выбор, — сказал блондинчик, — был сделан нами после того, как мы близко познакомились с выдающимися человеческими качествами Сергея Григорьевича. Ведь, как говорится, главное — чтобы человек был хороший…

Он радостно засмеялся, вспомнив, видимо, полностью старую женскую шутку, цитату из которой произнес, и продолжал.

— Мы также провели консультации со специалистами и выяснили, что особенности его личности полностью исключают спекуляции относительно так называемой повторной жизни и власти сил зла над душами повторно живущих. С гордостью сообщаю вам и через вас всем гражданам нашей страны: впервые в мире в политику приходит человек, душой которого не сможет завладеть никакая сила, потому что у профессора Кузнецова души нет! Поприветствуем снова Сергея Григорьевича!

Теперь овации длились несколько минут, и за это время обстановка совершенно изменилась. Взвились полотнища флагов, теперь они уже не заслоняли бесконечную перспективу, а осеняли ее ярким многоцветием. Люстры подтянулись к сводам, так что сгибаться, перемещаясь по залу, не приходилось. Да и публика, которая возникла неведомо откуда, сгибаться не стала бы.

Здесь были в основном мужчины в таких же безукоризненных темных костюмах, в каких выступали Кузнецов и мотоциклисты. В большом количестве и очень заметно, поскольку мундиры сверкали золотом, присутствовали военные в больших чинах — тут же возник и Михайлов, дружески подмигнул и спрятался за спинами гостей. Не менее, если не более, чем вооруженные силы, были представлены церковь, мечеть и синагога — клобуки белые и черные, чалмы всех цветов и фасонов, широкополые шляпы торчком наряду с колесообразными шапками из драгоценных мехов густо плавали в толпе. Время от времени мелькали иностранцы, которых нетрудно было определить по бессмысленно изумленному выражению лиц, испуганным улыбкам и безрезультатным попыткам избежать столкновения с кем-нибудь из аборигенов — толкались все отчаянно. Военные атташе то и дело цеплялись аксельбантами за подносы, так что только мастерство официантов позволяло избежать катастроф.

Немногочисленные дамы в этой толпе были незаметны, несмотря на то что все они были модно, а некоторые и экстравагантно одеты, большинство предпочитало оттенки красного, в прическах и макияже фантазию никто не сдерживал, и в общем более всего они походили либо на обитательниц, либо на хозяек — в зависимости от возраста — парижских веселых домов позапрошлого века. При этом, если принять во внимание уровень собравшегося общества в целом, следовало предположить, что дамы были не менее, чем министерского ранга.

И все эти люди непрерывно говорили, отчего в помещении стоял равномерный гул.

В beau monde растворились оборванцы-журналисты, а те, кто остались на виду, совершенно утратили интерес к Кузнецову, постепенно возвращающемуся из существования в качестве восковой фигуры в существование человеческое, и даже к мотоциклистам. Теперь свои объективы они совали как можно ближе в лица выбираемых ими по непонятным критериям гостей, снимали деликатесные натюрморты на закусочных столах и даже на тарелках, синхронно щелкали затворами, когда кто-нибудь ронял тартинку на пол…

Где-то в дальнем конце бесконечного зала громоподобно прокашлялся микрофон, и загремел уже знакомый голос: «Дамы и господа! Позвольте приветствовать вас на приеме по случаю избрания профессора Кузнецова главой оппозиционной партии «Задушевная Россия». Позвольте также доложить вам, что выборы главы оппозиции прошли без всяких нарушений, явка была стопроцентной, «за» было подано два голоса из двух, допущенных к голосованию. Напомню вам, коллеги, что по Правилам Дорожного Движения к выборам главы оппозиции допускаются все граждане России, достигшие совершеннолетия и занимающие пост Генерального Инструктора или Генерального Инспектора. Таким образом, выборы признаны состоявшимися, и нами подписан указ, которым господин Кузнецов назначается…»

— Валим отсюда, — сказал прямо в ухо профессору Кузнецову полковник Михайлов, — линяем, как будто нас здесь не было!

Светские люди расступились, из-за их спин бесшумно выдвинулась гигантская хромированная морда автомобиля. За темным стеклом скалился в братской улыбке капитан Сенин.

И упав на кремовую теплую кожу сиденья, Сергей Григорьевич с чувством глубокого удовлетворения наконец-то потерял сознание.

 

Глава двадцатая

Вполне заслуженный отдых

Голова глубоко вдавилась в подушку, от этого было душно и невозможно глянуть в сторону — углы проклятой подушки приподнялись и перекрыли видимость.

Суть проблемы заключалась в том, что подушка мешала жить, но оторвать от нее голову Кузнецов не мог — голова не поднималась.

— Помогите сесть, — сказал больной, обращаясь к потолку, — уберите подушку и помогите сесть…

Сказал он это довольно громко и раздраженно, но, к своему удивлению, ничего не услышал — потому что на самом деле он не издал ни единого отчетливого звука, только тихий хрип.

Однако в пространство, ограниченное углами подушки, тут же вдвинулось знакомое ему лицо, и Ольга тихо, отчего гнусавость ее произношения стала заметней обычного, спросила: «Чем тебе помочь, Сег-гей?» — и с неопределенным выражением вгляделась в его лицо.

— Откуда ты взялась?! — изо всех сил закричал Сергей Григорьевич. Вместо обычного более или менее нейтрального чувства к жене в нем вдруг вспыхнула обжигающая ненависть, стало трудно дышать. — Кой черт тебя принес из твоего Парижа? Поможет она… Помереть спокойно не даст. Сука.

Ольга, снова услышав хрип, убрала свое лицо из пространства, обозримого для ее полностью парализованного мужа.

— Мне кажется, он не только говорить не может, но и не слышит ничего, — сказала она кому-то невидимому. — Несчастный. Как жестоко он наказан… Лучше бы уж сразу…

— Сразу — это заслужить надо, мадам, — ответил немедленно узнанный Кузнецовым голос полковника. — Те, кто сразу, они из всякой посмертной общественной деятельности выпадают. Пассивная гражданская позиция. Хотя, с другой стороны, возможно, что прямо попадают… Иде же несть, как говорится… С эгоистической точки зрения оно хорошо, конечно. Но надо же и о государстве подумать, как вы считаете, Ольга Георгиевна? Вот теперь исключительно от наших выдающихся медиков зависит, вернется ли профессор к своим важнейшим обязанностям главы оппозиции…

— Какой оппозиции?! — изумленно перебила Ольга. — Он что, теперь политикой занялся? Но это невозможно, я же его знаю. Ему все безразлично, кроме, простите, баб и выпивки…

— Ну, уж вы слишком резко, — произнося это, Михайлов склонился над парализованным, и его форменный галстук, расстегнутый и висящий на одном зажиме, прополз резинкой по лицу Сергея Григорьевича.

— Спит, — сказал полковник. — Не будем его тревожить. Позвольте, мадам, предложить вам продолжение беседы в коридоре… Или, если не возражаете, здесь, прямо напротив больничной проходной, есть вполне пристойное кафе…

Разговор прервался, заскрипела и захлопнулась за ушедшими дверь палаты.

Дожмут они меня, подумал Кузнецов, непременно дожмут. Она чего-нибудь еще потребует от меня, какого-нибудь окончательного отказа от квартиры, думал он, а после того как меня на ноги поднимут здешние мерзавцы-врачи, полковник снова потащит в трубу или в тот парадный сарай с флагами, и жизни нормальной уже никогда не будет…

И Тани не будет, сообразил он, они не пустят ко мне Таню!

В конце концов, ведь она же ангел, ничего они ей не смогут сделать, утешал себя он.

Надо встать и найти ее.

Он напрягся изо всех сил, однако ни один палец его не пошевелился, ноги лежали, вывернутые ступнями врозь, как чужие, руки оставались протянутыми поверх одеяла вдоль туловища, и даже глаза не моргнули от напряжения, которое стянуло все его тело изнутри.

Но снаружи он оставался неподвижным и с каждой минутой становился все больше похожим на мумию из музея.

И в то время как m-me Chapoval-Kuznetzoff обсуждала с полковником Михайловым, как можно совместить их интересы…

то есть ФСБ поможет ей распог-гядиться семейной квартирой…

которая все равно уже не нужна бедняге Сег-гею, он либо… ну, вы понимаете, полковник… либо будет обеспечен как госудаг-гственный человек, не так ли…

а она, в свою очередь, нигде и никогда не обнародует своих знаний об истинных человеческих качествах главы оппозиции и никого никогда не посвятит в подробности его биографии…

это не в ваших интересах, мадам, ведь ваше пребывание во Франции может быть омрачено какими-либо неприятными событиями…

а может быть приятно вам и полезно нам…

не говоря уж о квартире…

И в то время, как змеи сплетались в кафе, где Ольга взяла маленький эспрессо, а Петр Иваныч большой американо, Сергей Григорьевич Кузнецов опять умер.

То есть сердечная деятельность его прекратилась, по экранам мониторов вместо неровных зигзагов поползли совершенно прямые линии, давление упало и дыхание прервалось.

Но уже снова бежали по больничному коридору врачи и неслась над ними медсестра Таня, негромко хлопая белыми крыльями халатика. И уже вывозили кровать-каталку, на которой в состоянии клинической смерти находился только что назначенный ли-дер «Задушевной России». И бегом, бегом, толкая с гоночной скоростью кровать, — в операционную. А там уже бригада в полном составе, и для начала — разряд, еще разряд, мы его теряем, еще разряд… Да чего дальше описывать, по телевизору насмотрелись.

Короче, спасли Сергея Григорьевича в очередной раз. Более того — в ходе реанимационных мероприятий был удален тромб, перекрывший поступление крови в некоторые участки головного мозга, благодаря чему была почти полностью восстановлена деятельность тех его участков, которые управляют движением конечностей и речью.

И получалось, что по формальным признакам он теперь был уже не то что повторно живущий, но дважды повторно живущий, при этом, если верить источникам в ФСБ, без души вообще, так что никакой Дьявол к нему подобраться не мог. И любой политический аналитик, если бы политический аналитик в то время оказался во второй кардиологии пятой градской больницы, имел бы все основания утверждать, что у Кузнецова большие шансы не просто победить на грядущих выборах Генерального Инструктора и Генерального Инспектора, но занять оба эти поста, сделать «Задушевную Россию» не только правящей, но единственной партией и начать давно назревшие реформы ПДД… Ну, и так далее.

К счастью, никакого политического аналитика в Пятой градской тогда не оказалось.

Зато через десять минут после того, как кровать Кузнецова вернули в палату интенсивной терапии, многим из нас, увы, знакомую, в палату эту влетела Таня, Таня влетела! Таня…

Ангел мой, любимая моя…

Она осторожно опустилась, аккуратно запахнула халатик, поставила стул рядом с постелью спасенного, взяла его левую руку в свои две, принялась осторожно, одним пальцем гладить тыльную сторону его ладони, целовать ее, снова гладить…

Миленький-любименький, я с тобой, я тебя люблю, все будет хорошо, не бойся, все будет хорошо, все у нас уже хорошо…

Когда он заснул, она тихонько освободила его кисть, встала, удостоверилась, что на мониторе зигзаги довольно ровные, что давление сто десять на семьдесят пять и что дыхание ритмичное, — чтобы в этом убедиться, она приложила свое маленькое ухо к его запекшимся губам.

Потом она снова села на стул и тоже заснула.

Закончив свои подлые переговоры, спали m-me Chapoval-Kuznetzoff и полковник ФСБ Михайлов П.И. — она в своей квартире, откуда даже после депортации холодильника не выветрилась полностью омерзительная вонь, а он на стуле, как и Таня, но в больничном коридоре, выполняя функции простого охранника.

А капитан Сенин, полукровный брат нашего героя, и вовсе спит в гараже, на развернутой в лист картонной коробке от казенного виски. Уходить домой смысла нет, потому что, короче, в любой момент, блин, могут вызвать. А в салоне спать нельзя — обутым Сенин типа не засыпает, а разутым навсегда погубит автомобиль, потому что запах реально не выветрится. Вот и мучается практически на полу.

Спят все преподаватели кафедры сопротивления материалов. Заведующему кафедрой Руслану Эдуардовичу снится, что он еще маленький, пяти лет, и что отец учит его обращаться с «калашниковым». А другим преподавателям снятся метод начальных параметров и определение твердости по Брюнелю.

Спят женщины, имена которых уже и не вспомнишь, много их было. Вот ту, из комитета комсомола, как звали?.. Нет, не вспомнишь. Ну, Любу, конечно, вспомнишь, это было не просто так. А остальных… Да Бог с ними, пусть спят.

Нездоровым сном пьющих людей спят журналисты.

Спят Инструктор и Инспектор. По очереди — один спит, другой гарантирует соблюдение ПДД на всей территории страны. Сидя.

Крепко спит кардиохирург, врач высшей категории, оперировавший утром Кузнецова. Он подменил на дежурстве коллегу, у которого в эту ночь многообещающая встреча, и поэтому спит в ординаторской. Прикрылся, чем попало, и спит — пушкой не разбудишь, феназепама наелся.

Все спят.

Устают люди за день-то.

 

Глава двадцать первая

Другая сторона медали «За заслуги третьей степени перед Отечеством»

Сергей Григорьевич Кузнецов проснулся оттого, что его левой руке стало холодно. Будучи уже опытным сердечником, он внимательно относился ко всем ощущениям, идущим от левой руки — то пальцы немеют, то предплечье ломит, то локоть крутит… Все это, как ему объяснили врачи и коллеги по болезни, встречаемые в очереди на ЭКГ или УЗИ сердца, связано с непорядками в функционировании главного органа, в котором некоторые полагают место пребывания самой человеческой души.

Вот и сейчас, почувствовав холодок в левой кисти, он проснулся в некоторой тревоге. Однако тут же все и вспомнил, увидав любимую свою, спящую на стуле, отпустив его руку и немного склонившись на сторону во сне — усталый, тяжкий сон…

«Что же я делаю, — подумал Кузнецов в ужасе и отчаянии. — Что же я жизнь этой женщине ломаю? Она еще вполне замуж может выйти за нормального доброго мужика, у нее фигура вообще как у девочки, а что лицо усталое и возле глаз морщинки, так это ее не портит нисколько… Что же ее ждет со мною, с вдребезги больным стариком, нищим пенсионером, — наверняка выпрут меня в конце концов с кафедры, сколько они ставку держать будут… Женатым и неспособным развестись — мне мадам покажет такой развод, что сразу в морг, без заезда в палату… Импотент. Вечно удрученный. К тому же этот навязчивый бред, какой-то полковник, трубы, мотоциклисты, какая-то идиотская политическая деятельность… Надо ж такому присниться! Или это психоз развивается, только не хватало кончить жизнь в дурдоме — еще хуже, чем в кардиологической реанимации… Что же я с нею делаю, скотина, как же я такую ответственность на себя беру?! Я ведь ее люблю, как никого не любил никогда. Понять невозможно, когда это произошло, и что между нами общего, и что так мгновенно случилось… Она медсестра… А я какой-никакой, но профессор, доктор наук…»

И вдруг, совершенно независимо от этих горьких, справедливых, но не вполне, мыслей, профессор Кузнецов почувствовал себя совершенно физически здоровым, даже бодрым. Как будто что-то переключилось в его изломанном, постоянно дающем сбои организме, и он сделался молодым, сильным, безмозглым и веселым.

Он встал с постели и очень осторожно уложил в нее Таню. Она висела на его ставших крепкими, как когда-то, руках, бормотала «миленький, спи», но не просыпалась — умаялась. Сергей Григорьевич укрыл свою любимую простынкой, осторожно поцеловал ее пахнущие солнцем волосы и пошел к двери.

За дверью он увидел спящего на стуле полковника Михайлова. Войдя в роль охранника, он крепко держал на коленях неположенный ему по должности «калашников» и громко сопел, как бы давая знать всем приближающимся, что сон его служебный, чуткий, и если что — мало не покажется.

Кузнецов тихонько прикрыл дверь и подошел к окну палаты. За окном был длинный сплошной балкон с облупленными перилами и осыпавшимся местами бетонным основанием. Он тянулся мимо окон всех палат, и в дальнем конце на него выходила — судя по внутренней планировке отделения, которую профессор запомнил, несмотря на свое критическое состояние, — пожарная лестница. Таким образом, все складывалось благоприятно.

Сергей Григорьевич с натугой открыл залипшее во многих слоях краски двустворчатое окно, вылез на балкон и, пригибаясь, почти бегом достиг лестницы, оказавшейся на предполагаемом месте…

Через четверть часа он уже стоял на обочине узкой дороги за проходной больницы и голосовал каждой из редко проезжавших машин. То ли странноватый вид его пугал водителей — на нем были старые кроссовки с примятыми задниками на босу ногу, широкие брюки длины три четверти из тех, которые популярны среди отпускников, отправляющихся в Турцию и Египет, и темное кашемировое пальто поверх футболки с надписью “I was born in USSR”. Вообще-то, будь так одет человек молодой, это не вызвало бы ни у кого ни малейшего удивления — по сравнению, например, с популярными в текущем сезоне цветастыми кюлотами и узенькими короткими пиджачками этот наряд был вполне нормальным. Но в сочетании с седыми редкими и растрепанными волосами Кузнецова и его старым лицом, сплошь состоящим из отеков, складок, глубоких морщин и покраснений на бескрайнем лбу, черно-синих подглазий и «вожжей» между шеей и подбородком, все это выглядело странновато.

Наконец остановилась маршрутка «Газель» с цифрами 475 на лобовом стекле и 574 — на боковом. Отъехала в сторону дверь, и Сергей Григорьевич окунулся в запах шестнадцати человек, набившихся в помещение, предназначенное для одиннадцати. Это были сплошь молодые темноволосые и смуглые мужчины с большими сумками, в очень модной, но нелепой и дешевой одежде. Все они непрерывно говорили на разных языках по мобильным телефонам, что напомнило профессору о забытом еще дома, когда его увозила скорая, мобильнике. То-то совсем другая жизнь пошла без этой штуки, подумал он, устраиваясь на сидячем месте, которое ему почтительно уступил заросший нежной и совершенно черной щетиной юноша — спиной к движению.

Напротив Кузнецова сидела — представляющая в единственном числе аборигенов в этом пространстве — старушка с неприятным выражением лица, какое обычно бывает у старушек. На ней была полотняная панама поверх газовой косынки, вытянутая почти до земли вязаная кофта поверх ситцевого, явно домашнего халата и кроссовки точно такие, как на профессоре, только очень грязные, и задники их не были стоптаны, а, наоборот, туго натянуты на короткие, съехавшие ниже щиколотки носки.

— Старый уже, а хиппует, — сказала она в пространство, как только Сергей Григорьевич сел напротив, однозначно имея в виду его.

— Я из больницы, — с нелепо доверительной интонацией ответил профессор, — у меня другой одежды нет…

— Из диспансера наркотического? В убёг пошел, что ли? — без особого интереса поддержала разговор старуха. — Так менты все равно поймают и обратно засодют. Алкан или нарком? По старости видать, что алкан… Или из психушки?

— Я из обычной больницы, — с некоторой обидой, хотя сам себя давно считал алкоголиком и сумасшедшим, возразил Кузнецов, — из кардиологии, у меня инфаркт был. Но я не мог там оставаться. Видите ли…

— Все я видю, — злобно перебила его старуха. — Видю, что в ментовку тебя надо сдать, потому что ты дурак психиатрический и пальто украл. Вот мне черножопенькие помогут, повяжем тебя, а шофер на посту остановится… Деньги есть? Давай за проезд пятьдесят рублей, чего расселся?!

Профессор суетливо обхлопал карманы и вытащил сотню, а заодно небольшой пучок тысячных и даже пару красненьких пятитысячных — вероятно, все это были подотчетные, которыми снабдил казенное пальто перед выдачей его разрабатываемому гражданину Кузнецову полковник Михайлов.

Лицо бабки окаменело, она уставилась в окно и сомкнула губы, будто их намазали непреодолимым клеем «Момент».

Тем временем из-за плеча Кузнецова протянулась рука шофера, изгибающаяся противоестественным образом и напоминающая потому толстую змею, безошибочно на ощупь выдернула сотню и через секунду вернулась с горстью металлической сдачи, которую профессор, естественно, рассыпал по полу.

Тут старуха не выдержала. Мгновенно, проползая под сиденьями и распихивая ноги восточных мужчин, не прекращавших телефонные разговоры ни на секунду, она собрала все монеты, ссыпала их в подставленные ковшиком ладони Сергея Григорьевича и заговорила, близко склоняясь к нему всеми своими морщинами.

— Слушай, дед, я тебе предложение исделаю, — старуха не то чтобы шептала, но слов ее никак не мог услышать никто, кроме профессора. — В этом манте тебя сразу, как на конечную приедем, мусора заметут, тут такие не ездиют. Лучше давай сейчас сойдем у Стройдвора, пойдем ко мне. Я тебе полный кустюм дам из гуманитарки, я ее от лица общественности делю, потом покормлю, у меня и картошка есть, и ногу куриную отварю, а ты мне вот столько — с этими словами она выдернула из пучка несколько тысячных — заплотишь, не обеднеешь, и иди себе, если захочешь… А то поживи на воле, покуда ищут тебя. Тебя ж ищут, скажешь нет?

Кузнецов, не поняв половину в словах энергичной бабки, вяло кивнул. Тут же ведьма заорала нечеловеческим голосом: «У Стройдвора останови!» — и машина встала как вкопанная, так что пыль еще не улеглась, когда профессор и его новая дама вылезли через неудобные двери…

Водка у старухи была казенная, не самогон, отвратительного вкуса, с отчетливым запахом ацетона и странным названием «Семен Семеныч». Картошка тоже была из магазина, а не с грядки. О зеленоватой куриной ноге, сваренной почему-то без соли, и говорить было нечего — несомненно, обладатели таких ног были выращены не ближе Средних Штатов.

Такой простой обед вдвоем, в особенности три рюмки именной водки, подействовал на избалованного больничным столом и утомленного впечатлениями профессора оглушающе. Уже переодетый в бабкину «гуманитарку» — джинсовую куртку мешком и джинсы с какого-то баскетболиста, которые пришлось подвернуть почти до колен, — он повалился на отдающую затхлым кровать… И не то чтобы задремал, но несколько утратил способность ясно воспринимать действительность.

Между тем бабка, прибирая со стола, непрерывно рассказывала ему о жизни, в которую он свалился, как парашютист в коровник, — на краю сознания всплыл анекдот древних времен.

— …А три года назад у нас здесь, на Стройдворе — ну, поселок так называется, Стройдвор, — было здесь землетрясение. У нас, конечно, зона не такая, не сисмичная, но они тогда что придумали? Они построили шоссе, ты понял, Григорич? И ночью открыли по нему всю движению сразу, все эти лимузимы пошли, бэмэвэ и мирсидезы… И фуры, конечно. Ну, нас и тряхнуло. У кого дома были кирпичные, те враз рассыпались, кирпич-то новый, слабый. А у кого остались деревянные, как мой, тем ничего, только перекос дали и наличники попадали… Но много пострадало народу. Кого телевизором придавило, кого холодильником — еле вытащили спасатели. Через два дома от меня газовую трубу прорвало, ну, пожар, как положено… И, понятное дело, интернеционал пропал…

— Интернет? — переспросил полусонный Сергей Григорьевич.

— Я ж и говорю, интернеционал всюду поломался, ни письмо написать, ни известия узнать — ничего невозможно. Вот тогда и пошла к нам гуманитарка, из города, даже из-за границы — вот они молодцы, сами там с хлеба на воду живут, кругом цунамы, а нам помогли сильно. И одежа, и бумага сральная, и еда в банках… Грех жаловаться, теперь хорошо живем, никогда так не жили…

— А шоссе какое построили? Которое в трубу сгибается? — спросил Кузнецов, уже засыпая настоящим, крепким сном.

Реакция оказалась такой бурной, что он едва не свалился с пахучего ложа. Старуха что-то уронила с грохотом, подскочила к кровати, зажала Сергею Григорьевичу рот рукой в несмытом жире и зашептала еле слышно.

— Молчи! Если об этом говорить, гуманитарка кончится, — шипела бабка, — и дома наши не снесут, и новые не построят, которые обещали… Ничего ни в какую трубу не сворачивается, понял? Ты вот профессор, а глупый. Как может дорога в трубу сворачиваться? Хочешь, потом пойдем, я тебе ее покажу, дорога как дорога, только ремонт на ней все время делают…

Она оглянулась, хотя дом был пуст, только кошки и собаки бродили по кухне, то и дело пристраиваясь для своих туалетных дел то к ножке стола, то к углу стиралки.

— А теперь они водопровод перекладывают, понял? — уже почти беззвучно, тяжело дыша перевариваемой едой в ухо Кузнецова, сообщила бабка. — И как трубы-то прорвет, так и у нас цунамы будут, и гуманитарка тогда пойдет — только живи, горя не знай…

Изумленный и, как обычно, подозревающий себя в безумии профессор Кузнецов слушал-слушал, да и заснул окончательно.

Разбудила его хозяйка, осторожно дергая за ухо.

— Ты живой? — тревожно осведомилась она. — А то у нас-то ведь больницы нет, случись чего — что я с тобой делать буду?

Ничего бабке не ответив, Сергей Григорьевич потянулся с дрожью, тут же вскочил с постели, ставшей, кажется, еще более вонючей за время его сна, и прислушался по привычке к внутренним органам.

Органы, как у них стало заведено в последние сутки, были в полной боеспособности. «Чудеса, — подумал Кузнецов, — совершеннейшие чудеса, почище дороги трубочкой. Ведь мне при выписке должны инвалидность назначить как минимум третьей группы, врач говорил. А тут впору…»

И он смущенно прервал мысль, потому что, хотя в комнате никого, принадлежащего к женскому полу, кроме бабки, не было, неприличное в его возрасте желание натянуло джинсы.

И бабка, все заметив, отвернулась и хихикнула.

— Пойду я, — решительно и без предисловий сообщил профессор хозяйке. — Пойду, мне до города надо добраться, домой надо… А то меня моя парижанка из квартиры выпишет как покойника или без вести отсутствующего. Сейчас за деньги кого угодно сделают без вести отсутствующим, да хотя бы и натуральным покойником, но на убийство мадам, конечно, не пойдет…

Несмотря на то что смысл сказанного гостем был смутен, суть старуха уловила точно.

— Ты на шоссе ловить машину не думай, — произнося это, она уже снова суетилась вокруг стола, выставляя недопитую водку, соленые огурцы в импортной банке и нарезанный треугольниками хлеб в глубокой тарелке. — На шоссе никто не остановится, там останавливаться нельзя, там везде гибдэдэ в засаде. А из нашего Стройдвора вообще в город запрещено попутчиков брать, за остановку здесь сразу прав лишают часа на четыре или на пять. Лучше давай мне три штуки… то есть, по-вашему, три тысячи, я пойду к соседу Леониду. У него иномарка «хуйдай» есть, ерюдически чистенькая. Он за эти бабки… короче, за такие деньги тебя до самого дома отвезет. У него и номера городские под сиденьем, в администрации выкупил — в лесок заедет, наши стройдворские снимет, а городские поставит, вот и все. Давай, старый, бабло. Это предложение, от которого ты не можешь отказаться. А пока сядь, полдник у тебя, выпивай спокойно, я быстро обернусь.

Сергей Григорьевич выгреб три тысячи, с удовлетворением отметив, что иудиных денег еще остается порядочно, и, севши к столу, мгновенно хлопнул маленький граненый стаканчик отвратительной водки.

— I’ll come back, — сказала окончательно сдвинувшаяся в сторону Голливуда и молодежной субкультуры старуха и вылетела вон.

А профессор выпил второй стаканчик и тяжело задумался.

Конечно, все происходившее с ним в последнее время было, совершенно ясно, противоестественно затянувшимся сном или бредом безумия. Это подтверждалось и навязчивостью самой мысли о сумасшествии, хотя тут и думать не о чем, если бы не три, по крайней мере, обстоятельства, которые заставляли отнестись к этому бреду серьезно.

Во-первых, из него — из бреда то есть — никак невозможно выбраться. Все усилия приводят только к тому, что он длится и усложняется. Вот попытался сбежать от потустороннего полковника, не то вампира, не то обычного отечественного упыря, временно соблюдающего бескровную диету, — и на2 тебе, старуха появилась. Того гляди Вий объявится в образе главы администрации или Хома на машине «хуйдай». Литературно-мистические познания профессора не были обширны, но достаточны, чтобы понять — все это не более и не менее, чем страшная сказка, в которой собраны самые близкие народу архетипы, воплощения генетически закрепленных кошмаров: чекист, баба-яга, байкеры и покойники, толпящиеся на балу.

Во-вторых, в этом бреду участвовали и реальные персонажи, такие как коллеги по кафедре или законная жена, гражданка Французской Республики и Российской Федерации m-me Chapoval-Kuznetzoff. При этом некоторые из этих действующих лиц были реальными безусловно, как, например, бригада скорой или черные спецназовские робокопы, некоторые же, такие как жена с ее франко-российской сомнительной сущностью или завкафедрой Руслан Эдуардович, добрейшей души человек, но, безусловно, террорист, — эти были, пожалуй, реальны не вполне.

В-третьих и главных, Сергей Григорьевич ни за что и ни по какой логике не смог бы согласиться, что к группе фантомов относится и медсестра Таня, возникшая неведомо откуда, умеющая летать на больничном белом халатике и выхаживать сложных кардиологических больных, так называемых совместителей, страдающих также хроническим холециститом, язвой двенадцатиперстной и многими другими болезнями. Включая, черт возьми, гиперплазию предстательной железы, которая делает проблематичной физиологию любви. Нет, никак Таня не была призраком или другим видом потусторонних сил. Любовь, правда, была странной, скоропостижной и непостижимой. Вдруг, когда уже и думать о таком почти перестал; когда уже возникли и отпали даже проститутки; когда расплылись и обесцветились воспоминания о редко случавшихся в среднем возрасте увлечениях; когда стало ясно, что любви-то и не было ни в молодости, ни потом; когда, в конце концов, жена из страстно желаемого сексуального объекта сделалась противником в рамках гражданского и жилищного права — вдруг любовь.

Да какая!..

Ведь не бывает же так!

А вот есть…

Миленький-любименький.

Тут открылась косая, застревающая в кривой раме дверь и вошла запыхавшаяся, вытирающая углом косынки пот с желтого лба, старуха.

— Готово, — торжественно объявила она, — транспорт на ходу! Давай, Григорич, еще тыщу за гостеприимство, и прощаться будем. Береги себя.

Она вытерла тем же углом косынки слезы и махнула обеими руками — иди, мол, не рви душу.

Вот он и народ, подумал Сергей Григорьевич, самый что ни есть народ в лице старой ведьмы, вот и это я встретил по дороге… По дороге куда? Или откуда?

А в дверь уже протискивался полковник Михайлов в полной боевой амуниции, в черном спецназовском комбинезоне, в шлеме с пластиковым забралом, с новеньким автоматом в руке, похожим на обрезок водопроводной трубы.

— Поехали, профессор, — сказал полковник, поднимая забрало, — к обходу надо в палату поспеть, а по дороге обговорим все наши дела. Накопилось дел-то…

— Да пошел ты на хер, полковник, — отвечал профессор, направляясь тем не менее к двери.

— Вот ты ругаешься, — укорил приятеля Михайлов, — а правительство удостоило тебя высокой награды в связи с семидесятитрехлетием со дня рождения и назначением вождем оппозиции… Вот медаль, возьми у меня в коленном кармане, а то неудобно наклоняться…

 

Глава двадцать вторая

Еще одна сторона медали

За рулем американского военного вездехода сидел, конечно, Игорь Сенин — соответственно обстановке в сером городском камуфляже с еле заметными капитанскими звездочками на погонах. Черный его берет — по мировой военной моде — был подсунут под левый погон. В стойке для оружия между передними сиденьями торчали старые, времен еще Вьетнама, винтовки «M-16», сильно потертые и явно много поработавшие. Свой сверхсовременный автомат Михайлов положил на колени, а Игорь сдвинул направо назад большую кожаную кобуру со «стечкиным». Кузнецов однажды слышал рассказ об этом пистолете в какой-то телевизионной передаче, из которой узнал, что мощное это оружие пользуется большой популярностью у исламских террористов на Кавказе и в Палестине, высоко там ценится и считается частью образа настоящего богатого мужчины. Когда-то по штатной армейской комплектации к «стечкину» полагалась деревянная кобура-приклад, как к революционному «маузеру», но со временем и по мере распространения в криминальных кругах появилась обычная кожаная кобура…

Вообще Сергей Григорьевич при своем абсолютно мирном и сугубо профессорском облике — лысина с седой непричесанной бахромой вокруг, очки, сутулость, поношенные твидовые пиджачки, оставшиеся с золотых кембриджских и массачусетских лекционных времен, — при всем этом имел вкусы и интересы, скорее подходившие какому-нибудь романтическому подростку или взрослому недорослю из мелких служащих, компенсирующему свою реальную третьесортность: он интересовался оружием, мощными скоростными автомобилями, вечерами — иногда за полночь — смотрел на своем компьютере пиратски скачанные из Интернета американские боевики с лютым мордобоем и бесконечной стрельбой, для которой в настоящей схватке не хватило бы никаких обойм… Более того, психология профессора Кузнецова постепенно приобрела соответствующие черты. Он считал, что добро должно быть с кулаками (совершенно не помня, какому поэту принадлежит эта антихристианская формула), и всегда одобрял силовые решения всех международных проблем, о которых узнавал из вечерних новостей прежде, чем запустить очередной фильм… А ведь в быту был добрым и даже сентиментальным человеком, сильно плакал, когда померла оставленная ему женою под присмотр собачка Белка, и очень сочувствовал нищим, которым почти всегда, даже перед пенсией и до зарплаты, подавал мелкие деньги…

Но Добро с кулаками, армейскими «кольтами» и «береттами», помповыми «ремингтонами» и прочим страшным железом — словом, Добро в виде Брюса Уиллиса или Стивена Сигала, то и дело сворачивающих одним движением голову Злу, чтил.

Возможно, это было одним из проявлений отсутствия в нем души, в каковом отсутствии его убеждал полковник Михайлов и о котором было недавно объявлено с официальной и высокой трибуны. Но, возможно, и наоборот: тут как раз проявлялась его душа. Никто так не жаждет покончить со Злом — резко, с хрустом шеи, повернув голову проклятого Зла и бросив обмякшее тело, — как душевные люди. Таких профессоров на самом деле гораздо больше, чем можно было бы подумать.

Словом, при виде приличного количества стреляющих предметов Кузнецов вообразил себя внутри одного из своих любимых фильмов — что не удивительно, если признать его действительно безумным, а признать, очевидно, придется, поскольку он становится все более непредсказуемым — или, как теперь говорят, неадекватным.

Ну, и началось.

Герой одним молниеносным движением выдергивает пистолет водителя из кобуры и упирает ствол в затылок полковника. Водитель резко тормозит, машину заносит, она слетает на обочину шоссе.

Герой : Не дергайтесь, ребята, или в голове одного из вас появится лишняя дырка!

Водитель : Брат, не надо, что ты делаешь, брат!

Герой резко бьет водителя рукояткой пистолета по макушке. Залитая кровью голова водителя падает на руль.

Герой : Прости, брат. Видно, так суждено — не молоток, так пистолет…

Флэш-бэк (черно-белый): подросток в одежде шестидесятых годов заносит молоток над детской кроваткой…

Полковник (не оборачиваясь): Вы делаете большую ошибку, профессор…

Герой : Думаю, полковник, что ошибку сделали вы… Надеюсь, здесь найдутся наручники?

Под дулом пистолета полковник достает из кармана водителя наручники и сам себя пристегивает ими к рулю…

Общий план: пустынный пейзаж, совершенно пустое шоссе тянется к горизонту…

Герой отходит от машины, он тащит остающегося без сознания водителя. Каблуки тяжелых ботинок скребут по земле.

Герой (кладет тело водителя на землю, склоняется над ним): Are you ok?

Водитель (закрывая глаза): I’m fucken dead.

Герой (стоя на коленях у тела водителя, целится в бак машины): Будьте вы прокляты! Вы отняли у меня брата…

Флэш-бэк (цветной): тот же подросток с молотком в руке пятится от детской кроватки, по щекам его текут слезы, в кроватке улыбается младенец…

Герой (спуская курок): Прощайте, полковник…

Машина взрывается. Из пламени, шатаясь, выходит полковник. Он в наручниках, на которых болтается вырванное рулевое колесо, что не мешает ему держать автомат (крупным планом новейший русский автомат), и целится в героя. Герой стреляет ему в ногу. Полковник падает, выпустив длинную автоматную очередь в воздух (крупным планом кровь на его штанине и выпавшая из коленного кармана полковника медаль, предназначенная герою). Герой подходит к лежащему, ногой отбрасывает автомат, наклоняется и поднимает медаль.

Герой (читает на медали и комментирует): За заслуги третьей степени… Thank you, motherfuckers.

Герой размахивается и швыряет медаль в степь (возможно — в пустыню, в джунгли, в набегающую на песчаный берег океанскую волну)…

…Пылает машина…

…На дороге лежат неподвижное тело водителя и корчащийся от боли полковник…

…По пустой дороге уходит вдаль герой. В его бессильно опущенной руке — пистолет…

Звучит песня на непонятном английском языке, идут бесконечные титры.

Шагая по пустому шоссе, Сергей Григорьевич размышлял о многом.

Прежде всего, конечно, как обычно в последнее время, — о своем безумии. Мало, что ли, инфарктников, думал он, но никогда я не слышал, чтобы это сопровождалось сумасшествием, навязчивыми мыслями и галлюцинациями, да еще такими… Может, не галлюцинации все же?..

Далее — о своей личной жизни, которая так быстро и так круто изменилась. Таня… Может, галлюцинация все же?..

Кроме того, он думал о бедняге полковнике, о случайно нашедшемся и тут же потерянном брате, о мотоциклистах, о бессмертии, о власти Зла над миром и о своей несуществующей душе. Может, все же существует, наврал полковник?..

И при этом он посматривал вокруг: запросто пропустишь поворот с этого странно пустого шоссе к больнице. Интересно, почему больница, стоящая на отшибе в пригороде, называется градская, пятая градская? Что, тоже галлюцинация?..

А шоссе себе тянулось, ровное и абсолютно пустое, мертвое, и вполне можно было предположить, что иногда оно сворачивается в трубу.

 

Глава двадцать третья

Неожиданное продолжение и полное объяснение всего

Итак, он шел по пустому шоссе и все более утверждался в уверенности, что идет по тому самому Шоссе, на котором теперь почему-то нет ни единой машины.

«Интересно, — подумал он, — и ведь людей тоже нет — хотя бы один какой-нибудь полоумный вроде меня плелся…»

Тут же он и увидел людей.

Точнее, вдалеке он увидел темную полосу, пересекавшую дорожное полотно от края до края, полоса едва заметно шевелилась, оттуда доносились еле слышные крики — словом, можно было предположить, что дорогу перегородила толпа.

Он ускорил, насколько мог, шаги и уже минут через десять-пятнадцать оказался среди топчущихся на Шоссе сотен, если не тысяч людей.

Люди эти, несомненно, собрались здесь на митинг. Над толпой колыхались, сворачиваясь, так что невозможно было разобрать написанное, и вдруг, от легкого ветра, разворачиваясь полностью, узкие полотнища транспарантов. Кузнецов старался не оказаться включенным в толпу, удерживался у ее размытого края и читал лозунги.

Вот что было написано на красных, синих, белых и нескольких черных полотнищах:

«РОССИЯ — НЕ МОТОЦИКЛ!»

«ДОЛОЙ ТРУБУ, ОСВОБОДИТЕ ДОРОГУ!»

«СОБЛЮДАЙТЕ ВАШИ ПДД!»

«ВЫ НАС НЕ ОБЪЕДЕТЕ!»

«ДОЛОЙ ВЛАСТЬ ГИБДД!»

«ЗАКОНЫ — ДЛЯ ЛЮДЕЙ, А НЕ ДЛЯ МАШИН!»

И все остальные лозунги были в этом же духе — получалось, что это митинг противников дорожного движения. Был, правда, один совсем непонятный лозунг: «ОСТАНОВИМ ЧЕРНУЮ СТРУЮ!», вокруг него толпа собралась особенно плотная. Помимо текстов были и рисованные символы — тоже весьма странные: расплывчатые изображения животных, у которых вместо ног были колеса. Никаких обычных политических эмблем — крестов, звезд или хотя бы свастик — Кузнецов не заметил.

Составляли толпу люди большей частью молодые, одетые, как принято у молодежи, странно и неаккуратно, но не бедно. Юноши были в узких, будто с младшего брата, пальтишках и рваных джинсах — но в дорогих строгих туфлях. Джинсы на девушках были обтягивающие, как рейтузы, курточки тоже вроде бы на размер меньше, чем требовалось, однако из прекрасной кожи. Все они, без исключений, укутали шею шарфами, свернутыми зачем-то в удавки, будто толпа изготовилась к массовому суициду. Можно было заметить и прилично выглядящих господ среднего возраста, и просто какой-то неопределенный народ без явных социальных примет. Одно объединяло тех, кого Кузнецов мог рассмотреть со своего места, со стороны: лица у большинства были приятные, с любезным выражением, вполне осмысленные. Такие он не привык видеть в обычной толпе — когда шел к автобусу, чтобы ехать в институт, или ехал в самом автобусе, или когда заходил в магазин за продуктами… Пожалуй, только среди студентов встречались подобные ребята, всегда находившиеся в состоянии непонятного ему спокойного, свободного веселья, в его молодости ничего подобного не было. Какой-то странный митинг, подумал Кузнецов, немало митингов и демонстраций повидавший за последние четверть века, какой-то митинг прилично воспитанных людей…

Между тем, как он ни старался удержаться, толпа понемногу втягивала его. Плывя в ней, Кузнецов обнаружил, что митинг был не таким уж сплошь симпатичным — то и дело он ловил раздраженные, даже злобные взгляды, мелькали изношенные дурной жизнью лица… Вдруг налетел на взвинченных, исполненных ярости юношей, большей частью бритоголовых, в полувоенной одежде, потом на кучку стариков, его ровесников и старше, угрюмых и молчаливых. Но все, даже самые неприятные на вид, толкнув соседа, извинялись! Видимо, тут было так принято. Это наверняка единственное место в стране, подумал Кузнецов, где, толкнув, извиняются. Странно, опять ничего не понимаю, думал Кузнецов. Наверное, снова галлюцинация, бред, сон…

— Ты, дед, к славянам не прислоняйся, — услышал он и увидел сказавшего, крепкого малого лет тридцати с лишним, из бритоголовых, в короткой нейлоновой куртке, камуфляжных штанах и высоких шнурованных ботинках. Смотрел он на Кузнецова в упор, во взгляде светлых его глаз не было определенного выражения. — Не прислоняйся, тут русские идут, а ты двигай к своему хазарскому племени, вон кровные твои кучкуются…

— Это еще неизвестно, кто из нас больший славянин! — неожиданно для себя, потеряв всякую осторожность, разъярился Кузнецов. — Ты, парень, у меня кровь на анализ брал?

— Вот придет время, и возьмем, — тихо, но отчетливо сказал светлоглазый. — Когда русские поднимутся, поздно прятаться будет…

Кузнецов собрался было ответить еще более резко, но тут движение толпы вынесло Кузнецова к другому ее краю.

Он мгновенно оцепенел от прихлынувшего страха.

Метрах в десяти от первого ряда толпы стояла ровная, сплошная, отливающая металлом тройная шеренга черных полицейских, в таком количестве еще больше похожих на роботов из рядового фантастического фильма.

Между толпой и роботами картинно застыли два человека — двухметровый атлет с красиво растрепанными кудрями и холеным, но простонародным лицом держал под руку сухощавого старика с седой революционной эспаньолкой. Они стояли лицами к толпе — в этом была демонстрация и презрения к полицейским, и единства с митингующими.

Атлет поднял руку, и толпа затихла. Выждав минуту, пока тишина не стала абсолютной, старик с эспаньолкой тоже вскинул руку, но не вверх, а под углом, в римском приветствии, и неожиданно мощным голосом выкрикнул: «Черной струе — нет! Черный фашизм — долой!» Упоминание фашизма странно прозвучало, в то время как правая рука фюрера косо упиралась в небо, но митинг, видимо, не придал значения этой странности.

— Фашисты! Фашисты! — ревела еще минуту назад мирно посмеивавшаяся толпа, адресуясь полицейским.

Между тем кудрявый богатырь резко повернулся, шагнул к ближайшему полицейскому, ловко выдернул дубинку, висевшую у того в специальной петле на поясе, и тут же бросил резиновую палку в толпу, где ее поймал один из бритоголовых.

Шеренга черных немедленно двинулась вперед, к митингующим. Разнесся голос, усиленный невидимым динамиком: «Освободите шоссе! Через десять минут начнется плановое сворачивание, после чего по трубе будет пущена черная струя! Немедленно освободите шоссе!» Полицейские перешли на бег, и первые удары дубинок и пластиковых щитов посыпались на головы. Неизвестно откуда полетели камни, мелькнули в воздухе бутылки с горящими тряпочными хвостами…

Сергей Григорьевич напряг все силы и вырвался из свалки, получив все же довольно сильный, рассекший бровь, удар дубинкой по лбу.

Кровь залила глаза.

Последнее, что он увидел, — Шоссе, сворачивающееся в трубу, полицейские, будто растворяющиеся в пространстве, толпа, беспорядочно бегущая в разные стороны, и черная струя, катящаяся по трубе издалека.

Последнее, что он почувствовал, — тяжелая маслянистая капля, упавшая на лицо. Тошнотворный запах мазута перекрыл все ощущения.

Он утер лицо рукой — ладонь стала черно-красной. Да это же просто нефть, подумал Сергей Григорьевич Кузнецов, нефть и кровь.

И в который раз за время нашего рассказа герой потерял сознание. Кто-то сильно рванул его за ворот, приподнял над землей и потащил куда-то вбок, вон из почти замкнувшейся по продольному шву трубы. Но в этом он уже не принимал участия…

Когда же он ощутил себя лежащим на сыроватой земле, ничего вокруг, кроме сквозного соснового леса, не было. И кровь не катилась по лицу, поскольку голова его была ловко и аккуратно перевязана. И маслянистая грязь была стерта со щек. И под голову было подложено его же многострадальное пальто, свернутое валиком.

А в метре от него, на косо упавшей сухой сосне, сидели два пожилых, примерно его возраста, господина, вид которых его настолько удивил, что он даже забыл на некоторое время все ужасы, произошедшие недавно.

Оба сидевших на сосне были лысы, бородаты и, по-другому, увы, не скажешь, пузаты. Правда, один при этом был более пузат, другой менее, один, насколько можно судить о сидящем, был долговяз, другой — скорее приземист, у одного борода была окладистая и совершенно седая, а у другого — совсем короткая и пегая, один носил очки на переносице, а у другого они сползли совершенно на кончик носа… Однако в целом они производили странное впечатление чего-то единого, как не однояйцовые, но близнецы, двойняшки. Не обращая никакого внимания на спасенного, очевидно, ими Кузнецова, даже не заметив, что он очнулся, они весьма горячо беседовали, точнее, оголтело спорили.

— Говно тут все кругом, — говорил один, тот, что с окладистой бородою, — и никто мне не докажет, что не говно.

— А я и не доказываю, что не говно, — возражал тот, что был менее пузат, — я только говорю, что если все изменится, то будет такое же говно.

— Нет, — сильно горячась, оспаривал первый, — говно, но не такое, а вот когда изменится и станет такое же говно, то я и скажу, что говно.

— Будет даже худшее говно, — еще более горячился второй, — потому что людей вожаки подставляют под черную струю, а как только хотя бы один человек утонет в черной струе, так начнется такой кошмар, что ты первый о сегодняшнем говне пожалеешь.

— Ничего ты мне этим не доказал, — стоял на своем первый, — потому что говно оно и есть говно.

Увлеченный этим политическим спором, почти полностью состоящим из единственного слова «говно», Сергей Григорьевич даже перестал чувствовать боль в рассеченной брови и попытался вмешаться в дискуссию.

— Не в том дело, мне кажется, господа, — сказал он тихим голосом, подобающим раненому, — что есть большее или меньшее говно само по себе, а в том, какое говно опаснее для страны и, в конце концов, для нас с вами, господа. Простите, что вмешиваюсь…

Спорящие осеклись и с изумлением уставились на ожившего.

— Твой, вот ты с ним и беседуй, — после паузы сказал более бородатый. — Не хватает еще мне с твоими персонажами спорить.

— Не персонаж, а главный и даже отчасти лирический герой, — обиженно ответил менее заросший. — Не последняя фигура, если уж говорить о серьезных вещах. Он, между прочим, несколько раз формулировал совершенно независимо от меня очень важные вещи…

Сергей Григорьевич, вложивший все физические и большую часть интеллектуальных возможностей в свою реплику, лежал молча.

— Видите ли, Сергей Григорьевич, — обратился к нему пегий, — пришло, пожалуй, время посвятить вас в суть дела, а то вы всяческие испытания терпите, а за что и почему — толком не знаете. Я ведь полковнику намеренно ни малейшей способности к связному изложению не дал, чтобы вас и сюжет в напряжении держать…

— Да уж, благодарю вас, постарались, — обиженно отвечал Кузнецов. — Но, собственно, кто вы такой? Полковников ФСБ наделяете красноречием или, напротив, оставляете им одно мычание… Неужто?..

— Совершенно верно предположили, — кивнул собеседник нашего героя. — Я именно и есть автор всей этой херни, за которую, уверяю вас, еще получу свое со всех сторон … Я все это выдумал, как все и всегда сочинители выдумывали. Используя в качестве строительного материала свои воспоминания, в качестве каркаса — почти свою биографию, а в качестве архитектурного плана — свои представления о мире и нашей жизни. Я все придумал. И жену вашу, парижанку собственноручную. И полковника Михайлова Петра Иваныча, доброго чекиста. И мотоциклистов. И старуху с прозвищем Айлбибэк, впоследствии стертым из текста. И сворачивающееся в трубу Шоссе, в которое чуть сам не попался. И митинг так называемого офисного планктона. И всю эту болтовню о бессмертии, о повторно живущих. И прочую самодеятельную метафизику. Исключительно для внушения читателю близких мне сомнительных идей неучастия во Зле и все искупающей любви…

— Что ж, — за несколько минут осознав услышанное, со вздохом спросил Кузнецов, — и инфаркта у меня не было? И относительно отдавших Богу душу, а затем получивших ее снова во временное пользование просто выдумка? И Сатана, который…

— Вот уж что хренотень так хренотень, — вмешался седобородый. — Я ему, — он ткнул немного скрюченным пальцем в сторону самозваного демиурга, — сразу сказал: не пиши ты насчет Сатаны, что он всех реанимированных за жопу берет. Глупость это. Вот, пожалуйста, я: инфаркт, реанимация, стенты, и что? Выходит, что я теперь Черту служу? Нет уж, извините — глупость… Лекарства надо пить и двигаться больше, вот и все. А вот про мотоциклистов — это правильно, смешно к тому же…

Он некоторое время молча пыхтел и вдруг неожиданно закончил:

— Но право имеет. Автор — хозяин-барин.

Пегий хозяин-барин молча пожал плечами.

Пауза становилась бесконечной.

Наконец Сергей Григорьевич решился.

— А никто не говорил вам, малопочтенный, — обратился он, не поворачивая головы, к своему создателю, — что занятие ваше совершенно бессовестное? И уж если кто и служит Сатане, терзая ни в чем не виноватых персонажей вроде меня, играя с Добром и Злом, то это ваш брат? Это ж вы и паскудную молодость мою придумали, и всю мою мерзкую и бессмысленную жизнь!.. А что души у меня нет — тоже игрушки ваши? Эх вы, а еще приличный на вид господин… Чего ж тогда стоит ваша гражданская сатира, если отдельный человек для вас — так, инструмент…

Но собеседник перебил его.

— На благодарность я уже давно не рассчитываю, — со сдержанным бешенством заговорил сочинитель, — однако ж и такого, простите, хамства терпеть не желаю. А не хотите ли припомнить тень с белыми крыльями, миленький-любименький и прочие приметы счастья? Таню-то вам кто послал, кто любовь придумал, а? Не изволите ли признать, что и вообще любовь мы, фантазеры и вруны, придумали? А без нас было бы одно скотство и скука?! Да что с вами говорить… Не желаю со своим же порождением препираться. Всё, отдаю вас судьбе. Куда текст вывезет, там и будете доживать до эпилога. Прощайте.

Сергей Григорьевич несколько минут смотрел вслед удаляющейся в глубину леса паре. Оба размахивали руками, продолжая, видимо, свой вечный спор о говне. Вот они уже почти скрылись между деревьями, вот уж и не видно их…

Кузнецов повернулся на бок, натянул ворот пальто на израненное лицо и заснул крепким сном выздоравливающего — совершенно не боясь простудиться на сырой земле.

Да вроде это уже и не земля была, а чистая больничная простынка.

 

Глава двадцать четвертая

Определенное место жительства

В руки ему дали избранные места из истории его болезни с окончательным диагнозом при выписке длинным и непонятным, так что Сергей Григорьевич даже не смог найти знакомое слово «инфаркт». С этими бумагами, к которым были подколоты сложенные гармошкой ленты кардиограмм, какие-то черные, с мутными тенями, фотоотпечатки на тонкой бумаге и таблицы с подписями и печатями, ему следовало вскоре отправиться на ВТЭК (что это такое, он не знал) по записанному на отдельном листке адресу. Лечивший Кузнецова врач высшей категории Махмуд Алиевич, красивый молодой человек лет двадцати пяти, оказался земляком Руслана Эдуардовича, кузнецовского завкафедрой. Поэтому он лечил профессора старательно и таки вылечил ведь! Так вот, юный Махмуд, прощаясь и даже не намекнув ни на какие деньги, объяснил своему пациенту, зачем ему идти на ВТЭК: там дадут Кузнецову инвалидность третьей степени. Впрочем, нет, это заслуги перед Отечеством бывают третьей степени, а инвалидность — группы, кажется… В результате чего будет прибавка к пенсии и многие лекарства по полторы и даже по две тысячи упаковка начнут выдавать бесплатно.

Но Сергей Григорьевич, конечно, прежде всего поехал домой, в свою советскую профессорскую квартиру. В его воспоминаниях эта квартира как-то постепенно изменила свой реальный пыльный вид и запах забытых в холодильнике продуктов, сделавшись снова той шикарной квартирой, которую профессору Кузнецову выделил райисполком с учетом льготных метров за ученую степень и прочие заслуги — тогда еще не третьей степени, а просто перед Отечеством. В той квартире были письменный стол, купленный в антикварном на Фрунзенской, и зеленая лампа из того же антикварного, как и следовало быть в профессорском кабинете. Там в спальне стояла широкая супружеская кровать, которой он часто, как бы задержавшись на ученом совете, предпочитал кушетку под прибалтийским пледом в кабинете же. Там, на кухне, утром ждали его каша из полезнейших овсяных хлопьев «Геркулес» и чашка хорошего кофе, добытого в магазине на Кировской и сваренного в турке, подаренной ереванским аспирантом. Там был относительный домашний мир, там царило необходимое приличное лицемерие, вполне соответствующее всему, что существовало снаружи, вне квартиры…

И какого черта не хватало, думал профессор Кузнецов, сначала трясясь в автобусе, потом давясь среди пассажиров метро и, наконец, идя к своему подъезду наискосок, срезая угол через двор, прежде напоминавший небольшой парк, а теперь — исключительно авторынок, забитый некогда вожделенными и недоступными, теперь же отвратительными и ненавистными иностранными автомобилями. На хрена сдалась эта свобода, грубо, как привык за последние дни, думал профессор, по мере приближения к квартире вспоминая запах прокисшего в холодильнике йогурта и заплесневевших сосисок; свобода, от которой все разрушается — жилье, семья, город, работа в институте и даже коронарные сосуды…

Если бы вы сказали ему, что все эти разрушения начал он сам именно в те годы, которые теперь вспоминает с тоской, Сергей Григорьевич очень удивился бы, принялся бы спорить, и только спустя некоторое время природная его склонность, усовершенствованная наукой, к анализу заставила бы его согласиться — да, всё своими руками…

Он долго искал по карманам ключ, обнаружил его с трудом, сунул в прорезь замка — ключ не лез. Более того — его не удавалось и вынуть, чтобы попытаться вставить другой стороной. Потея и раздражаясь, Кузнецов возился с ключом, когда дверь вдруг распахнулась наружу, едва не сбив его с ног. Странно, успел он подумать, почему наружу и почему она такая толстая, и вообще вроде бы железная, не было здесь никогда железной двери… Но додумать до конца мысли о двери он не успел, поскольку от всяких мыслей его отвлекли двое, стоящие в дверях.

Люди эти могли бы произвести сильное впечатление и на человека, более привычного к современной жизни, чем старый профессор.

Итак, в дверях стояли, обнявшись, двое молодых мужчин, на которых из одежды были только обернутые вокруг чресел (не знаете слово? — в словарь, дорогие, в словарь, а я вам не подрядился, по ходу, только вам понятные слова употреблять! по ходу знаете? ну, и чресла выучите для равновесия) большие купальные полотенца. Все остальное было обнажено, и если бы Сергей Григорьевич был поспокойней, он бы отметил, что таких атлетически сложенных мужчин он не видел даже в своей спортивной юности. Так же, как не видел тогда и даже представить не мог бы мужчин с выкрашенными в золотисто-желтый цвет короткими кудрями, с серьгами в ушах и с татуировкой — у одного на правом плече был кружок с крестиком, у другого, на левом, со стрелкой. Кажется, знаки Марса и Венеры, вплыло в голову профессора смутное воспоминание, и одновременно ситуация стала понемногу проясняться. Один из юношей, изящно жестикулируя и любезно улыбаясь, быстро заговорил по-немецки, причем в первой же фразе мелькнула frau Schapowal-Kusnetzoff, а другой, мягко сбросив руку друга со своего плеча и кокетливо улыбнувшись одновременно ему и Кузнецову, исчез в глубине квартиры. «Нихт ферштее, — почти исчерпав этим свой немецкий, сказал Кузнецов, — дас ист майне…» И он обвел рукой прихожую, тут же усомнившись в сказанном — прихожая была белая, у стены стоял никогда не виденный им стеклянный столик на хромированных металлических ножках, и уходившая вглубь квартира была вся белая, и все в ней, сколько мог видеть Кузнецов, было белое, стеклянное и металлическое. «Nein, — ласково улыбаясь, возразил златоволосый молодой человек, — nein…»

Тут вернулся и второй, неся старую сумку Сергея Григорьевича с надписью KLM — память о прежних временах и комфортабельных перелетах из университета в университет. В другой руке малый держал раскрытую книжечку карманного формата. Протянув сумку Кузнецову, он заглянул в книжку.

— Аренда, — с натугой прочитал по разговорнику немец, — докюмент… Ми йезть земья auf Berlin… Аренда от frau Schapowal-Kusnetzoff… Зпасибо, ja-a?

Сергей Григорьевич, для удобства повесив сумку плечевым ремнем на шею, как кондуктор, расстегнул молнию.

Прежде всего он увидал прозрачную папку с бумагами, сверху лежало письмо от жены в неполную страницу величиной. Прекрасный почерк, не виденный им уже много лет, он узнал сразу, взял папку и стал читать сквозь мутно-прозрачный пластик, не вынимая бумагу.

«Сергей! Прости за прямоту: не знаю, прочтешь ли ты это письмо, так что пишу на всякий случай. Квартиру я сдала гомосексуальной паре из Германии, они сделали прекрасный ремонт и платят приличные деньги. Из этой их платы ты сможешь ежемесячно получать сумму, достаточную, чтобы снимать маленькую квартиру, — теперь я знаю московскую ситуацию с арендой квартир. Думаю, у тебя будет еще оставаться — вместе с пенсией — на приемлемую для тебя еду и даже рюмку-другую, если ты еще не испугался достаточно, чтобы бросить пить. Остальную ренту я оставлю себе — думаю, за десятилетия жизни с тобой, за унижения и все мои мучения я это заслужила.

Прощай. Думаю, что больше мы не увидимся. Если возникнут какие-нибудь проблемы с отчислениями тебе из квартплаты — позвони по этому московскому телефону, это мой адвокат, он все сделает. А со мною связаться не пытайся. Ольга».

Пока он читал письмо, блондины молча смотрели на него, а как только он поднял глаза от текста, тот, который ходил за сумкой, с самой очаровательной из возможных улыбок протянул ему пачку тысячерублевок, извлеченных неизвестно откуда.

— Трид-сиать тисиач, — сказал он. — Зпасибо, йа-а?

Сергей Григорьевич молча взял деньги, сунул их в карман пальто и пошел вниз. Повернув на следующий пролет лестницы, он поднял глаза и увидал немецких влюбленных, стоящих в дверях. Они нежно улыбались и махали ему руками, будто провожали в дальнюю дорогу.

Сев на низкую скамейку с краю детской площадки, Кузнецов снова открыл сумку и вынул прозрачную папку. Под листком письма он обнаружил несколько страниц договора об аренде некогда его квартиры гражданами Германии таким-то и таким-то. Договор был заверен нотариусом, но место, на котором была вписана сумма арендной платы, оказалось густо покрыто белой канцелярской замазкой.

Под договором лежала страничка из домовой книги, из которой следовало, что в своей квартире он больше не зарегистрирован, — никого, кроме Ольги Георгиевны Кузнецовой, там не было. Да еще двое граждан Германии — временно.

Присмотревшись, он понял, что все документы представлены в ксерокопиях.

Кроме пластиковой папки в сумке лежали несколько книг, две его рубашки, две пары довольно ветхих, особенно на заднице, трусов, несколько пар почти до дыр протертых носков, вчистую разряженный мобильник с бесполезной сейчас зарядкой, столь же разряженный старенький ноутбук и, конечно, разряженная электробритва — весьма была бы кстати, щетина уже начала превращаться в довольно жуткую бороду, от которой он едва не шарахнулся, увидев себя в стеклянной двери вагона метро… Кстати-то кстати, да где ж теперь розетку взять, подумал Кузнецов, розеток-то без квартир не бывает. И где искать квартиру, которую можно было бы снять? Он знал, что обычно ищут в Интернете, но выхода в Интернет на запущенной детской площадке никто для него не приготовил, да ведь и разряженный же, блин, ноутбук! Есть вроде бы еще какие-то интернет-кафе, но где они есть?! И позвонить никому из знакомых, чтобы попроситься в гости на Интернет, он не мог — записной книжки в сумке не оказалось, а номера, которые хранил в мобильнике, были недоступны, поскольку зарядить его, опять же…

Надо бы откупные ее понадежнее положить, перебив свои беспомощные мысли, подумал он и сунул обе руки в карманы.

Одной он вытащил тощенькую пачку денег, другой — бумажный лоскуток, на котором крупным детским почерком было написано «Таня» и номер телефона.

Взмокли ладони, отправилась в автономное плавание голова, пустота стала подниматься от желудка к горлу…

Не брякнуться бы, подумал Кузнецов, двор пустой, весь день пролежу…

— Не боись, Григорич, — услышал он, — поддержу, на то и друзья, чтобы в такую минуту быть рядом.

Сергей Григорьевич шатнулся влево, потому что справа на его скамейке сидел невесть откуда взявшийся бомж. На бродяге была рваная и не по погоде теплая стеганая куртка с надписью «Облэнергострой», на голове — грязнейшая офицерская фуражка с изломанным козырьком и без кокарды.

— Не узнал, профессор? — дружелюбно усмехнулся оборванец. — А ведь вместе в больничке парились… Михайлов я, Петр Иваныч, вспомнил?

От изумления голова у Кузнецова перестала кружиться, и вообще падать в обморок он как-то раздумал.

— Полковник, — еле слышно произнес он, — полковник… Значит, все это не бред был…

— Ну, если хочешь, пусть полковник, — согласился бездомный. — Я как фуражку эту в прошлом году там нашел, — он махнул рукой в сторону выгородки, где толпились железные мусорные баки на колесах, — так и пошло «полковник»… Ну что, профессор, давай ночлег искать?

Он встал, помог подняться Кузнецову, у которого от сидения на низкой скамейке затекли ноги.

— Только ты прытко не спеши, — сказал бомж Михайлов, — а то я на арматуру тут ночью налетел, не очень теперь ходкий.

Сергей Григорьевич глянул вниз, увидал знакомые камуфляжные штаны с кровавым ореолом вокруг дырки над коленом — и голова у него снова закружилась, земля стала вырываться из-под ног, он не успел ничего сделать и рухнул, теряя в коротком полете сознание.

А полковник Михайлов извлек из глубин ватной куртки телефон и доложил по начальству, что разрабатываемый найден, контроль восстановлен и вскоре операция будет продолжена. Ну, говорил он, конечно, как положено — шифром. Мол, так и так, мы с дружбаном сейчас по бутылкам с банками пошустрим, а к вечеру можно будет и ханки взять, посидеть как люди…

Однако с той стороны ответили без обиняков и иносказаний — начальство всегда пренебрегает своими же правилами, за соблюдение которых три шкуры дерет с подчиненных.

— Ты, Михайлов, мудак, — сказало начальство. — Тебе даже такого же мудака профессора поручить нельзя. Слушай приказ: чтобы к вечеру он был готов выступить на объединенном митинге оппозиции. Нам пора к выборам готовиться, а он самый подходящий, сколько тебе объяснять можно! Профессор, репутация нейтральная, взглядов не имеет никаких, души нет и не было… В общем, работай, полковник, тему закрывать надо. До связи.

— Есть до связи, — тоскливо ответил полковник и еще минут пять посидел, уныло оглядывая испоганенный двор, тусклое небо и бесчувственное тело у своих ног. Потом наклонился, похлопал подопечного по щекам, отчего тот открыл глаза, помог несчастному подняться, усадил на скамейку рядом с собой…

Долгая наступила пауза, давая отдых двум старикам.

— В отставку надо сваливать, профессор, — наконец сказал, не глядя на собеседника, полковник Михайлов. — Устарели мы. Как одновременно работать на власть и на ее врагов, меня еще в училище натаскали. Но вот чтобы о борьбе с оппозицией и об антигосударственных операциях докладывать одному и тому же человеку, к этому я никак не привыкну…

— Куда ж мне деваться, — не слушая Михайлова, бормотал Сергей Григорьевич, еще не совсем пришедший в себя и потому помнящий только о главной потере. — В бомжи, что ли, как ты… Так я на помойках-то помру через неделю…

— Вон у тебя номер телефонный написан, — раздраженно ответил нытику полковник. — Звони и езжай. А я, пожалуй, дезертирую…

— Как же мне звонить, если у меня батарея в телефоне села? — перебил Кузнецов. — Да и не уверен я…

— Звони, тебе говорят! — рявкнул Михайлов. — Телефон вот мой возьми, только симку давай твою, я переставлю. Бестолковка ты, профессор…

Через минуту полковник Петр Иванович Михайлов утратил всякую связь с руководством, чем совершил серьезнейшее служебное преступление, граничащее с изменой Родине.

Впрочем, свою SIM-карту он на всякий случай проглотил.

— Хорошо, что от последней операции я лимон заофшорил, — задумчиво сказал он, вставая со скамейки, — а то и бежать некуда было бы…

Встал и профессор Сергей Григорьевич Кузнецов.

Друзья обнялись.

— Будешь на Тенерифе, разыщи меня, — сказал уже почти бывший полковник, — там меня каждая собака знает.

— А как же мне быть теперь с бессмертием и с душой? — тревожно спросил профессор, еще удерживая полковника — поскольку бывших полковников не бывает — в объятиях.

— Да херня все это, — небрежно ответил полковник и засмеялся. — Обычная наша чекистская разводка. Ты в детстве такое выражение слышал: «ложь, пиздеж и провокация»? Вот оно самое и есть…

Сергей Григорьевич долго смотрел вслед своему последнему другу.

Пока тот не вышел из двора. Пока не поймал такси. Пока не приехал в Домодедово. Пока не переоделся в магазине “Lacoste” (прошу не считать и это product placement, я с них копейки не взял! — Авт.). Пока не расплатился платиновой карточкой одной из крупнейших платежных систем (а с этих жмотов вообще фиг чего возьмешь, так что «одной из» достаточно. — Авт.). Пока не зарегистрировал по поддельному паспорту электронный билет. Пока не занял место первого класса в салоне лайнера одной из крупнейших мировых авиакомпаний (и комментировать не буду. — Авт.).

И пока не взлетел в огромное пустое небо. Пустотой небо напоминало о бессмертии и душе, которых так жаждал бедный Кузнецов. Но он остался на земле и лишь мысленным взором проводил беглеца.

На этом Петр Иванович Михайлов, бывший чекист, которых не бывает, навсегда покинул Родину и мое сочинение.

Или не навсегда.

Как получится.

А профессор Кузнецов позвонил медсестре Тане и поехал к ней жить — от Выхина еще автобусом.