Старик и ангел

Кабаков Александр Абрамович

Часть четвертая

 

 

Глава двадцать пятая

Вид из окна первого этажа

Снег лежит ровный и чистый, скрывающий изорванный асфальт дорожек и переполненные мусорные ящики. Во всех направлениях двор пересекают небольшие ничейные собаки, эти движущиеся по снегу фигуры создают совершенно брейгелевскую картину. По внутреннему периметру длинного прямоугольника, образованного пятиэтажками, стоят машины, совсем новые и ржавая рухлядь, но представить себе, что они способны передвигаться, одинаково невозможно — снег быстро выравнивает все, и уже разноцветные железные коробки почти сплошь превратились в обтекаемые сугробы.

Неба над пятиэтажками нет. Не то чтобы оно серое или хотя бы бесцветное или просто пустое — его не существует вовсе.

«Возможно, так выглядит небо с обратной стороны, если смотреть на него не снизу, как мы, живя на земле, смотрим, а сверху, оттуда, где нас пока нет, — думает пожилой человек, глядя в окно. — И, вероятно, мне здесь так спокойно именно потому, что всё похоже на ту жизнь, которая будет с другой стороны неба, — думает он. — Когда же я перестану думать всякую чушь, вот же забил мне голову всякой дрянью этот полковник, — думает старик, в котором все уже узнали Сергея Григорьевича Кузнецова, профессора на пенсии. — Проклятый беглец, — думает профессор…»

Он сидит за небольшим столом, треть которого занимает аккуратная стопка книг, треть — ноутбук, а посередине лежит листок бумаги. На темном переплете верхней, довольно тощенькой книги написано: проф. Кузнецов С.Г. Многофакторный метод расчета рамных конструкций. На дисплее компьютера мерцает строка: Расчет прочности рамных и других конструкций, находящихся под влиянием бесконечного количества факторов. С. Кузнецов. А что начиркано на бумаге, разобрать невозможно.

Кроме стола и складного стула, на котором сидит профессор, в комнате стоят широкая тахта, прикрытая почему-то толстой пластиковой пленкой, и узкий книжный шкаф, все книги там выстроены наружу корешками, и только одна гордо выставляет наружу переплет. На переплете изображена очаровательно улыбающаяся красавица средних лет, а вокруг ее лица разлетается имя автора и название: Сандра Ливайн. Как стать счастливой и сделать счастливыми других.

Больше в комнате нет ничего, но нельзя сказать, что никого: на подоконнике, к которому приставлен рабочий стол профессора, дремлет бело-черная кошка, расцветкой и формой пятен напоминающая корову, какие распространены в русской средней полосе. Глаза ее зажмурены, как и полагается спящей кошке, но время от времени разлепляются, образуя две щелки, в которых, если успеешь заглянуть, можно обнаружить доброжелательное любопытство.

А за подоконником окно — окно первого этажа, выходящее в заснеженный двор, где я и обрел вновь моего героя. Окно, глядеть в которое он полюбил так же, как полюбил все в своей новой жизни — эту комнату, стол, тахту, шкаф с книгой о счастье и, конечно, кошку.

К слову, чтобы определиться: кошку зовут Кошка. Существо она немолодое и болезненное (чем и объясняется упомянутая пластиковая пленка на тахте — писает иногда по забывчивости где придется), но время от времени возбуждается и принимается носиться как угорелая. По причине такого сходства характеров и общности страданий (если б не лекарство «Омник», то и с профессором мог бы неоднократно приключиться мочеиспускательный конфуз), а также потому, что они остаются днем в квартире только вдвоем, у них быстро установились приязненные отношения. Такие отношения обычно складывались у Сергея Григорьевича с соседями по больничным палатам и с животными.

Словом, в тишине рабочего дня, когда все нормальные люди находятся не в спальном районе Южное Брюханово, а на предприятиях и в учреждениях, отставной профессор Кузнецов сидит именно в центре вышеназванного славного района за ноутбуком, привезенным из его бывшей квартиры вместе с десятком научных книг. Профессор смотрит в окно на пустой заснеженный двор, вид которого почему-то успокаивает Сергея Григорьевича лучше всякого транквилизатора.

Он думает о методах расчета рамных и других конструкций.

А также о кошке Кошке.

О снеге.

О книге про счастье.

О том, как бы приработать тысячу-другую к профессорской пенсии и к части ренты, выделенной ему законной женою из платы непотребных блондинов за полученную когда-то профессором от райисполкома квартиру. М-да, Оля, не ожидал…

О вышеупомянутой, скрывшейся где-то в лабиринтах Европы, жене, Ольге Георгиевне Кузнецовой, в девичестве Шаповаловой, а теперь m-me Chapoval-Kuznetzoff — прости ее Господь, пошли ей здравия и всякого благополучия.

О также скрывшемся где-то в лабиринтах всего мира сомнительном полковнике сомнительного ФСБ Михайлове Петре Ивановиче. Полковник этот внушил профессору Кузнецову дикий бред и спровоцировал галлюцинации со сворачивающимся в трубку шоссе, с парой властвующих мотоциклистов и с Россией, живущей по правилам дорожного движения вместо конституции. Бред-то он бред, но насчет бессмертия и власти Дьявола над человеческими душами не совсем, может быть, и бред. С душою и бессмертием всякое может быть, Сергей Григорьевич предпочитает верить, как раз и навсегда заповедано, однако ж… Вдруг у него и вправду души нет? Вдруг не соврал чертов полковник — впрочем, мужик в быту довольно симпатичный… Нет, так действительно с ума сойдешь. Одно дело — временное помрачение, а совсем другое — упереться в эти кощунственные сказки, погрузиться в них… И почему это, спрашивается, нет у меня души, а? Не было бы — не мучился б. Наврал полковник.

О женщине по имени Таня, которая сейчас находится по месту своей основной работы медсестрой во второй кардиологии пятой градской больницы, а потом пойдет еще по частным пациентам — колоть обеспеченным старикам и старухам кокарбоксилазу по двести рублей укол, поскольку сын ее Коля — студент, и деньги очень нужны. Женщину Таню Сергей Григорьевич Кузнецов любит гораздо больше своей жизни, вернее, считает именно ее своей жизнью, так что сравнивать тут нечего. Любит — и все. Конечно, некоторые сочтут его совершенно сумасшедшим — мало того, что чертей на мотоциклах видит, так еще и связался с бедной бабой на четверть века моложе, а у самого — ни крыши над головою, ни денег. Не говоря уж о том, что она медсестра, а он хоть и отставной, однако ж профессор… Но ему уже все равно, кто и что считает, и Тане все равно. Вот придет она в семь, быстренько салат нарежет, суп, который вчера миленькому-любименькому понравился, разогреет… И сядут они ужинать, и будут смотреть друг на друга через тесный кухонный стол и, может, даже выпьют немного вместе, она так деньги тратит, что на все хватает, и ей на вино, на котором написано, что чилийское, и ему на виски — ну, самый дешевый, конечно, и только в том случае, если у него какой-нибудь заработок в этом месяце образовался, статья за границей или лекция в университете. А потом устроятся на тахте смотреть пиратский фильм — профессор насобачился фильмы из Интернета качать. И после фильма она ему разотрет ноги мазью от отеков и все лекарства даст по схеме, которую у хорошего врача в больнице узнала как бы для родственника, и потом они заснут, держась за руки, больше, она говорит, ей ничего от него не нужно, если сам не захочет…

Безумие, говорите? А любовь, по-вашему, тогда что?

О молодом человеке Коле, к слову. Об очень хорошем и серьезном молодом человеке двадцати двух лет, серьезности, рассудительности и сдержанности которого Сергей Григорьевич мог бы позавидовать в свои семьдесят, но не завидует, так как любит и Колю — ну, как бы через Таню любит. Коля живет во второй комнате двухкомнатной квартиры первого этажа, там у него тоже пусто — только свой стол со своим компьютером и своя тахта. Ужинает он из деликатности — или просто так ему удобнее — отдельно. Планы у него вот какие: получит в университете, где сейчас, молодец, на бюджетном, диплом учителя иностранных языков, сразу устроится преподавателем частных курсов по ускоренному методу — Таня с хозяином этих курсов, которого после инсульта выхаживала, договорилась. И женится, они с его девушкой еще в восьмом классе все решили… Никогда Кузнецов жизнью родственников не интересовался, да они у него все и поисчезали кто куда, если не считать капитана Сенина, брата, который лучше бы и не находился, а вот жизнью Коли интересуется.

В общем, есть о чем подумать Сергею Григорьевичу Кузнецову, сидящему у окна в квартире первого этажа панельной пятиэтажки в районе Южное Брюханово (еще есть Северное, Нижнее, Верхнее, Большое и Малое — а метро пока ни в какое не протянули). Ну, вот еще пример: он думает и о том, что квартира, как вы уже, наверное, догадались, принадлежит его любимой женщине Тане, и получается, что он просто сидит у нее на шее, хотя, конечно, его пенсия и рента, выделенная французской женою, вдвое больше заработков медсестры, но все же… Однако профессор разгоняет такие неконструктивные мысли и возвращается к рамным и другим конструкциям. Итак, бесконечное количество факторов учитывается тройным интегрированием от нуля до бесконечности же, что возможно при условии…

Пока он думает о тройном интегрировании и даже записывает некоторые еще не оформившиеся идеи сокращенными словами и неточными формулами, темнеет.

Тут из прихожей доносится щелчок ключа в замке, и его окликают.

— Миленький-любименьки-ий! — слышит он голос Тани, и счастье сразу накрывает его, делая чистым и прекрасным, как снег накрывает запущенный двор, скрывая разбитый асфальт и переполненные помойки.

А Таня скидывает сапоги и шлепает тапками сразу на кухню. И он идет туда же, садится в закрепившийся за ним промежуток между столом и холодильником, смотрит, как худенькая женщина, почти бесплотная и бесполая, словно десятилетняя девочка, вынимает покупки из пакетов и одновременно ставит на стол тарелки, режет хлеб, наливает суп. Как-то уже успела и переодеться — в широкие штаны от теплой пижамы и еще более широкую майку с непохожим изображением тигра, прежде принадлежавшую Кузнецову, но он ее никогда не носил и с удивлением обнаружил в собранных женою ему на выселение вещах, а Танечке она понравилась… И вот она ходит в этой майке по дому даже зимой, поскольку квартира теплая, хоть и на первом этаже.

Они ужинают, Сергей Григорьевич смотрит поверх ложки с супом на свою последнюю любимую и опять думает — все-то он думает, никак не избавится от дурной привычки — о странных и практически не имеющих смысла вещах. Например, сколько ему осталось жить с Танечкой, с этим ангелом, посланным ему будто бы для того, чтобы встретить и подготовить к иной жизни…

Сегодня после ужина молодожены кино из Интернета смотреть не будут — Таня устала больше обычного, да и Сергей Григорьевич плохо спал, он все еще плохо спит по своему обыкновению, хотя от счастливой жизни бессонница могла бы и пройти. В общем, решили лечь пораньше.

Как описать счастье соединившихся влюбленных? Нет для этого слов. О страданиях разлуки, о муках невозможности, о происках завистников и препятствиях ни от кого не зависящих обстоятельств — пожалуйста, сколько угодно. А о безоблачной жизни вдвоем — только «Старосветские помещики». Не читали? Очень рекомендую. Писатель Гоголь.

Между прочим, тоже о весьма немолодых людях. Правда, они всю жизнь вместе прожили, а не только ее остаток. Тогда жизнь-то другая была, непрерывная…

Ну, легли они на узковатый даже в разложенном виде диванчик. Ему подмостили две больших подушки, потому что Сергею Григорьевичу надо спать полусидя, иначе разыграется болезнь с красивым названием рефлюкс-эзофагит, и к утру будет страшная изжога. А она любит спать низко, почти вообще без подушки, но не столько ради сохранения гладкости лица — хотя, вероятно, и не без этого, она хорошо выглядеть старается как может, — сколько просто так привыкла, носом в простыню. И вот он полусидит, постепенно сползая в чреватую изжогой горизонталь, положив руку на ее маленькую, но, следует отметить, очень круглую попу, и испытывает совершенное блаженство, не прилагая для этого никаких дополнительных усилий, которые обязательно потребовались бы, если б им пришлось, как теперь говорят даже культурные люди, заняться сексом.

А им и так хорошо.

Хотя она ведь еще вполне молодая женщина сорока пяти лет.

Но совершенно не требуется ей того, что он не может ей дать. Так уж счастливо сошлось.

Однако сошлось-то сошлось, но Кузнецов никак не может в это поверить. То ли вся окружающая действительность его таким воспитала, то ли собственный опыт последних лет совместной и, особенно, раздельной жизни с женою, самодельной француженкой, — но никак не может он поверить в искреннюю любовь Тани к нему, старику. Что интересно и даже странно: сам он Таню считает ангелом, самым настоящим, без всяких преувеличений, но при этом ищет в ее любви расчет и корысть. Какую корысть она может извлечь из этой любви, Сергей Григорьевич придумать не может — в перспективе у Танечки, если она не одумается, только уход за беспомощным и нищим стариком, не имеющим никакой собственности, которая, худо-бедно, скапливается у большинства стариков к смерти. Квартиру отобрала жена, m-me Chapoval-Kuznetzoff, сквиталась за все обиды. Машину, вконец развалившуюся, давно продал за гроши, а гроши утекли куда-то. Дачи никогда не было, чтобы дачей заниматься, нужны мир и покой в семье, а их не было, да и семьи, в сущности, не было. Деньги — гонорары за книги, лекции и прочие сверхурочные заработки — Кузнецов прогулял. Потратил на поездки с дамами в двухместных купе спальных вагонов в Петербург и Киев, на гостиничные номера люкс в этих и других городах, на ужины в хороших ресторанах и прочие тому подобные излишества. Да и не было, признаться, больших денег. Когда многие приятели и коллеги уходили в бизнес, давший некоторым действительно приличные деньги, Сергей Григорьевич, по обыкновению, боялся, держался за привычное, не хотел да и не мог рисковать. И вправду: кое-кто из знакомых ушел в предпринимательство как в предпоследний путь, а вскоре проследовал и в последний, после очереди из «калашникова» или взрыва «мерседеса». А профессор Кузнецов остался жив как-никак…

Но остался совершенно неимущим. Так что опасения его законной жены госпожи Кузнецовой (Шаповаловой), принявшей все возможные превентивные меры против вероятных охотниц за наследством, были излишними и даже, уж простите, Ольга Георгиевна, безумными. Всего наследства от профессора, доктора наук Кузнецова могла остаться трехкомнатная квартира в хорошем районе. Тоже немало, но ведь наследство это получила бы она, и никто другой… Однако на всякий случай она из квартиры мужа выписала.

А сама, между прочим, двоемужняя, имеет вторым мужем французского тоже старичка, тот даже старше Кузнецова и в коляске ездит, — вот там-то деньги настоящие…

И остался Сергей Григорьевич Кузнецов при своей профессорской пенсии и части квартирных доходов, которую жена ему благородно выделила.

Конечно, как уж было замечено, в сумме эти средства почти вдвое превышали заработок медсестры Тани, так что профессор был вроде бы богатый жених. Но ведь семидесяти трех лет! Вдребезги больной! И в постельном отношении полностью бессильный!

И главное — Без Определенного Места Жительства. БОМЖ.

«Нет, что-то тут не так, — двигался по кругу своих обычных мыслей Кузнецов, полусидя в постели и положив руку на круглую попу не то ангела, не то охотницы за наследством настолько хитроумной, что никак не удается ее разоблачить. — А вдруг она меня действительно любит? Такое допущение все объясняет, но ведь это же невозможно! На черта я ей нужен — бездомный, старый и больной?..»

Такого рода бесплодными и потому бесконечными размышлениями Кузнецов всегда портил себе счастье.

И сейчас мысли профессора неслись по кругу все быстрее, как мотоциклы правителей страны, привидевшейся больному в горячечном бреду.

А остановишься — и упадешь, думал Кузнецов, сам едва не ставший в бреду одним из тех, кто гонит и гонит по вертикальной стене трубы, не останавливаются. Остановятся — упадут…

Мысли томящегося бессонницей старика перешли на другой круг, как бы поднялись — или опустились? — по спирали. Теперь он думал о полковнике, скорее всего, самозванце, ввергнувшем его в долгий бред с галлюцинациями. Нет, просто интересно, думал Кузнецов, из чего он сделал вывод, что у меня нет души? Все это белиберда — что души реанимированных попадают в лапы Сатаны и прочее. Я сам знаю многих вполне приличных людей, которые побывали в реанимации, и не один раз, но остались такими же достойными, какими были. Конечно, это общеизвестно, кто есть Князь мира сего, но не так же примитивно… Вот тот малый, с седой бородой, который встретился у дороги, — милейший человек! Одна твердость относительно говна многого стоит… А ведь прошел через интенсивную терапию, однако ж Черту не служит… И что это значит — нет души? То есть я как бы не совсем человек? Чушь.

Между тем мысли поднялись — уж стало ясно, что они поднимаются — еще на один круг.

«А вот то и значит, что нету души, и всё. Была бы душа, так я бы не подозревал самого близкого, самозабвенно любящего меня человека, да еще и вообще ангела, в корыстном интересе. Была бы душа, так я весь погрузился бы в эту ее любовь и отвечал бы такой же, безрассудной и все поглощающей, любовью. Прижался бы к этой маленькой, почти бестелесной женщине, ее согрел бы и согрелся бы сам, да и заснул бы, вырвался бы из этого проклятого круга мыслей, а утром нашел бы, возможно, обобщенную формулу, по которой можно рассчитывать рамные конструкции с учетом бесконечного количества факторов…»

На этом месте мысли, наконец, как-то притормозили, начали съезжать с круга, все ниже, ниже, ниже, вот уже он ни о чем не думает, кроме того, что чувствует под рукой, а вот уж и вообще ничего не думает — спит.

 

Глава двадцать шестая

Снова кошмарный ужас, или Продолжение банкета

Встал Сергей Григорьевич в отвратительном настроении — хотя с чего бы это? Заснул в счастье и близости с любимой, спал здесь вообще лучше, чем когда-либо прежде, в бессонные годы, даже почти ничего не болело, когда проснулся около шести… Но полежал немного, стараясь не двигаться, чтобы не разбудить Танечку, и настроение поползло все ниже, ниже, к беспричинной грусти, а потом и к отчаянию. Захотелось кому-нибудь пожаловаться, чтобы этот кто-нибудь взял бы на себя все заботы, убедил бы, что жизнь наладится, да сам и начал бы ее налаживать, оправдал бы все мерзкое, приходящее в воспоминаниях, и убедил бы, что нету ни в чем ничьей вины… Но жаловаться давно уже, с самого раннего детства, было некому. Да и в детстве не очень-то он жаловался — жил сам по себе.

И вот теперь все невысказанные едва ль не за всю жизнь жалобы сыпались на Таню, а она ни разу не потеряла терпения, не рявкнула на него, чтобы заткнулся и не ныл, если мужчина, — а рявкать она умела, он слышал в больнице.

Вот и утром, едва раскрыла она глаза, Кузнецов заныл, стал описывать, какое у него плохое, необъяснимо плохое настроение. И уткнулся в ее, бывшую его, майку, в которой она, больше обычного устав, и уснула вчера, и вдохнул еле уловимый запах ее сна, и разнылся еще сильнее — любимая, я не знаю, что делать, неужели так и будем жить, я ничего не могу тебе дать, у меня ничего нет, жизнь кончается… И Таня сделала грустное лицо, и даже вроде бы почти заплакала, и погладила его по растрепанной серой седине вокруг плеши, и слова не сказала, кроме — мой бедный, ты устал, тебе отдохнуть надо, только работу не бросай, я люблю, когда ты работаешь, пишешь свои закорючки, у тебя и плохое настроение проходит, и не болит ничего, сейчас кашку сварю и будем завтракать… А сама уже бесшумно мелькает из комнаты на кухню, снова в комнату — давать ему утренние таблетки, сам может забыть или перепутать, снова на кухню и тут же в ванную, оттуда — уже почти одетая к уходу — снова на кухню — иди завтракать, миле-енький! И так спокойно пьет кофе и смотрит, как миленький ест овсянку… Как будто не она с реактивной скоростью проделала все утренние процедуры, и не она через пять минут выбежит из подъезда в своей не слишком теплой стеганке, и помчится на автобус, и втиснется в вагон метро, и не у нее впереди суточное дежурство за себя и за санитарку — все сестры подрабатывают на ставках санитарок.

Он стоит у окна и смотрит, как Таня, помахав ему, невидимому за темным зеркалом окна, пересекает двор и скрывается за углом дома.

Потом он начинает медленно готовиться к работе — включает компьютер, вызывает из документов рабочий файл, раскрывает его… Плохое настроение не оставляет профессора, но оно уже приглушено — как боль, придавленная баралгином. Таня всегда так действует на него, а теперь надо, не позволяя хандре вернуться, уйти в работу, скрыться в ней.

Не отвлекаясь на словесные пояснения — потом запишет, он рисует тоненькой и длинной граненой ручкой на чистом листке, ровно лежащем между книгами и ноутбуком, один за другим три длинных «эфа» интегралов. Минуту сидит, глядя в снежный и уже пустой — все соседи уже пробежали к началу рабочего дня — двор, потом быстро вписывает после интегралов уравнение деформаций в точке пересечения стержней условно квадратной рамы. Уравнение неточное и не совсем здесь уместно, он это знает, но нужно на что-нибудь смотреть, пока не придумается другое, необходимое… А если просто смотреть в окно, то мысли станут неуправляемыми, и настроение опять испортится.

К тому времени, как всё уравнение оказалось разрисовано цветочками, профилями и раскидистыми деревьями, Кузнецов ничего не придумал.

Это продолжается не первый день. Уже несколько раз Сергей Григорьевич осторожно допускал, что точного уравнения для случая бесконечного количества факторов, воздействующих на рамную конструкцию, нет и быть не может. То есть дальнейшее развитие его метода вообще невозможно.

Тогда надо все бросать.

Брошу, думал профессор Кузнецов, и ничего страшного не произойдет. Кому сейчас нужны обобщающие уравнения, если любой случай можно просчитать цифровым способом, если эмпирика вытеснила все теории? Мне дадут за все это две копейки в журнале «Математика и теоретическая механика», скорей же всего вообще ничего не дадут, а попросят денег за публикацию. И никто из коллег не прочтет в этом журнале какую-то тоскливую статью, а кто прочтет — из помнящих фамилию добрых знакомых, — тот пожмет плечами, да и все. Мол, подумаешь, теоретик. Было б время и желание заниматься такой чепухой, и я бы придумал не хуже… Да и помчится в новенькой корейской машине читать лекцию в частном университете.

Вот интересно, подумал Кузнецов, студентов полно, и на кафедру валом валят, курсовые пишут, дипломы защищают купленные… А куда же они все потом деваются? Преподавателей, даже плохих, нет, науки, даже убогой, нет, ничего нет…

И я придумать ничего не могу, без всякой логики продолжил перечисление Сергей Григорьевич.

Тут он разозлился на себя и за беспомощность научную, и за то, что сосредоточен на этой беспомощности, а не на уравнении, и за то, что готов все бросить…

Немедленно все и бросил.

Оделся: старые, но выстиранные Таней до модной чистой потертости джинсы, старый свитер, толстые — куплены еще в кембриджском магазине для студентов — и удивительно прочные ботинки, куртка с капюшоном… Натянул черную вязаную шапочку, из-под которой вылезли на висках длинные пряди седины… И превратился во вполне приличного пожилого господина, не то художника, не то интернационального профессора, которым, собственно, и являлся.

Захлопнул за собой и запер на все ключи дверь и пошел через двор, потом через еще один двор — в знакомую забегаловку под названием «Чебуречная “Кавказ”». Забегаловку эту обнаружил сам, по привычке последних лет в любом месте мгновенно находить дешевую забегаловку. Таня показала ему однажды итальянское кафе поблизости, сетевое. Он, зная ее и Коли необъяснимое пристрастие к итальянской и японской кухне, — ну, молодой человек ладно, но медсестра-то среднего возраста когда успела полюбить? — пригласил их туда однажды, когда пришел неожиданно приличный гонорар из “Mathematiks Journal”, который еще платит авторам. Сам он никакого особенного кулинарного наслаждения не получил, однако новая семья была довольна, и даже всегда серьезный Коля очевидно блаженствовал над пиццей «четыре сыра» и пастой с морепродуктами. А Кузнецова тошнило от жирных, со сливочным соусом макарон и слова «морепродукты», но вид довольных родных людей радовал и его.

Чебуречную же он обнаружил самостоятельно — совершая бесцельную прогулку, наткнулся на подвал в глубине одного из соседних дворов. В подвале пахло горелым маслом и сырым помещением, чебуреки отдавали вчерашним фаршем, водка была почему-то более дешевая, чем в магазине, но все это вполне устраивало Сергея Григорьевича. Он и раньше любил простые удовольствия, а уж с тех пор, как стал бездомным да испытал — пусть в бреду, но ведь от этого не легче — многие прежде незнакомые ощущения, решительно перешел в лагерь патриотов, которые всем суши и ризотто, кьянти и пино-гри безусловно предпочитают жареный пирожок с неизвестного происхождения мясом под водку «Крепкая народная» или что-нибудь в этом духе. Увы, заведения такого рода встречаются все реже, вступление в ВТО даром не проходит…

В подвале по дневному рабочему времени было пустовато. Взявши свои первые сто и заказав пару чебуреков, профессор пристроился за непокрытым и сравнительно чистым дощатым столом на неудобном и тяжелом, тоже дощатом стуле — заведение было выдержано в деревенском стиле, который не существует ни в какой деревне, только в таких заведениях. Перелив полтинничек из круглого графина в небольшую стопку и взяв быстро, отдадим должное, поданный, огненно горячий и жирный чебурек в левую руку для немедленной закуски, Кузнецов уже почти выпил. Но тут из-за единственного занятого — там выпивала небольшая компания — столика поднялся человек и направился к нашему герою. Быстро проглотив водку, профессор недоброжелательно уставился на приближающегося мужика в рабочем ватнике, но тот не смутился. Наоборот, широко распахнул руки и заорал.

— Профессор, ёб твою мать, — заорал хам, в котором Кузнецов тут же узнал полковника ФСБ Михайлова Петра Ивановича, — куда ж ты пропал?! Я ж тебя по всему городу искал, пока мне ребята — он ткнул большим пальцем через плечо в сторону своей компании — не сказали, что ты сюда заглядываешь…

На этих словах он подошел к Сергею Григорьевичу вплотную и сомкнул руки на его спине, ближе к шее.

Именно эта близость полковничьих рук к профессорской шее, очевидно, и заставила профессора тоже раскрыть объятия, а потом и заключить в них полковника вместо того, чтобы дать ему коленом по яйцам. Черт бы его взял!

— Ты ж на Тенерифе, — робко напомнил дружку Кузнецов. — Ты ж дезертировал…

— Вернулся, отозвали, — кратко и тихо ответил полковник и тут же снова заорал, одновременно перенося профессорский графинчик и тарелку со вторым чебуреком на столик своей, такой же неприглядной, как он сам, компании, передвигая неподъемные стулья и вообще суетясь. — Нет уж, не взял меня Черт, это ты зря, профессор! Совершенно не собираюсь служить Дьяволу! Напротив, мы все делаем, чтобы Князя тьмы свергнуть и установить повсеместно дружественные прогрессивные режимы. Социальное государство, возрождение традиционных национальных ценностей, добро торжествует… В общем, как говорило наше, если бы не фальсификация, имя России, любов побеждает смерть. Садись, Серега, сейчас еще ханки возьмем!

Отчаяние и, вместе с тем, покой охватили профессора Кузнецова. Не надо ничего придумывать, искать точное уравнение деформаций, страдать от того, что невозможно обеспечить будущее Тани, бояться смерти долгой и тяжелой, болезненной, а также и мгновенной, без покаяния, и вообще бояться смерти, которая отнимет позднее счастье, Таню, а встретимся ли там — вряд ли… Но вот выпьешь с полоумным фальшивым полковником, наслушаешься его навеянных телевизором бредней, наглядишься пьяных галлюцинаций — и настоящая, тревожная жизнь растает, скроется в плотном влажном тумане, какой бывает от обильных слез.

Чокнувшись с новыми друзьями (представились попросту: Юра, Гена, Толик), Кузнецов выпил свой второй полтинничек и съел второй чебурек. Между тем на столе появилась невскрытая бутылка, но уже не дешевой «Крепкой народной», а дорогой «Мягкой национальной», и большая тарелка, вместившая порций восемь блюда, названного в меню «овощи натуральные». Профессор было собрался уйти, поскольку такие расходы никак не укладывались в его планы и не умещались в бюджет, но Юра вместе с Геной и полковником вцепились в его рукава и усадили, а Толик сказал укоризненно, глядя в глаза: «Последнее дело, профессор, компанию ломать». И Сергей Григорьевич, как всегда поступал в подобных случаях соответственно своему характеру, сдался.

Выпили.

Поели немного овощей натуральных с незаметно возникшим лавашем, по виду похожим на картон, но вкусным.

Все, включая бросившего Кузнецова, закурили, разобрав сигареты из пачки Юры — все (исключая бросившего Кузнецова) курили регулярно, но своих сигарет ни у кого, кроме Юры, не было. Юра курил чудовищно крепкие и сырые, зато дешевые «Валдайские легкие».

Опять выпили, почему-то подряд два раза.

— Подвел ты нас, Сергей Григорьевич, — сказал, выпив, Михайлов. — Выборы на носу, а лидер системной оппозиции ушел в личную жизнь. Ты чего-то не понял…

— Все я понял, — вдруг ужасно обозлившись, грубо ответил Кузнецов. — Я с вашей конторой и в худшие времена не имел дела, и теперь, на старости лет, иметь не буду. А на вашу системную оппозицию мне глубоко насрать. И на внесистемную, и на вертикаль вашей власти, и на мотогонки по ней, и на горизонталь, или как там, и на всю эту вашу херню насрать. Я сижу у окна. Рисую свои крючки бесполезные. Жду любимую женщину, которую Господь не по заслугам моим послал мне для счастливого окончания жизни. Никого не трогаю, и вы меня не троньте. А то я вам такой скандал устрою, что мало не покажется. Я ж тебе, полковник, говорил — у меня знакомые журналисты есть, они на пресс-конференцию старого ученого, которого преследует одиозная ваша организация, бегом прибегут, телекамер натащут…

Таким образом Кузнецов продемонстрировал неожиданное для отставного профессора знание современной жизни и даже современных идиом. Однако возбужденную эту речь Михайлов слушать не стал — отвернувшись от Кузнецова, он разливал водку по стопкам, а закончив это существенное дело, произнес тост.

— Я хочу выпить, дорогие коллеги, — сказал полковник ФСБ Петр Иванович Михайлов, обращаясь к ханыгам, — за нашего друга Кузнецова Сергея Григорьевича, известного российского ученого и настоящего гражданина нашей великой Родины. За его принципиальность, за верность идеалам свободы и демократии, которые мы все защищали и двадцать лет назад, и восемнадцать, и пятнадцать, и продолжаем защищать сегодня. Да, пусть по разные стороны баррикад, но защищаем и будем защищать! За Сергея Кузнецова! За грядущие демократические, прозрачные, как этот бокал, — тут он повел в воздухе стопарем, — выборы нового Президента, главы нашего государства, которым Сергей Григорьевич будет совершенно справедливо всенародно назначен! За новую, сильную Россию! Россия, вперед!!!

Выкрикнув эти последние слова, он поднес стопку к губам, подержал секунду и поставил на стол, не отпив ни капли. И никто не удивился, не сказал ему: «Ты не филонь, Петяша, не симулируй, как все равно какой-то». Будто все привыкли к этому протокольному ритуалу. Будто, блин, так и надо.

А полковник сел и закончил очень тихо, даже Сергей Григорьевич его почти не услышал.

— А то ведь за передачу оборонных разработок в английский журнал, издающийся на деньги блока НАТО, по минимуму светит червонец строгого, — выдохнул Михайлов в ухо Кузнецову. — И любовь твоя тоже по земле ходит, с дежурства в темноте идет. Мало ли что… Отморозков много. Вон на митинге наш пацан к тебе подходил, про славянское самосознание базарил, про русский бунт, бессмысленный, как говорится, и беспощадный… Мы их, конечно, контролируем, но за всеми не уследишь…

Вот тут Сергей Григорьевич и сделал, наконец, окончательный выбор.

Он встал, взял недопитую бутылку водки, вылил ее всю на макушку полковника, а пустую разбил об эту же макушку, прикрытую, к счастью, толстой зимней бейсболкой с буквами NYPD, что означает «Нью-Йоркский департамент полиции». Так что благодаря отчасти нью-йоркской полиции, отчасти же хрупкости нынешних водочных бутылок, при ударе не проламывающих голову, а, наоборот, рассыпающихся в стеклянную труху, профессор не нанес полковнику тяжких телесных под статью, а только слегка встряхнул его полные инструкций по вербовке мозги и ненадолго лишил сознания. Во всяком случае, крови не было.

Собутыльники в этой ситуации проявили себя, чего и следовало ожидать, как отличные боевые офицеры. Они вскочили, мгновенно вытащив из складок и прорех рванья новейшие спецназовские пистолеты «Гюрза», и направили их на Кузнецова — Юра целился в левое колено, Гена в середину груди, а Толик в голову, в лоб между бровями — по инструкции. Постояв так с минуту в тишине, мужчины сели, попросили официанта убрать осколки и заказали новую бутылку водки взамен разбитой.

— И правильно, профессор, сделали, — сказал Толик, наливая всем, — напросился, беспредельщик. У нас не тридцать седьмой, чтобы близким угрожать. Другое дело — английский журнал…

— Точно, — подтвердил Гена, — а то эти полканы советского разлива совсем оборзели. У него какая функция была? Донести, используя современные методики гипноза и внушения, до объекта политический бред и получить согласие на сотрудничество. А он превысил…

— Надо бы подать рапорт, да жалко старика, — добавил Толик и выпил, не дожидаясь друзей. — А вы, Сергей Григорьевич, присаживайтесь. Вопрос с выборами подработаем…

Но Кузнецов ничего не ответил. Он вышел из подвала, постоял на морозце и направился домой, слегка дрожа от холода и нервов, хотя главная мысль его при этом была несерьезная — о выпивке, пропавшей впустую, и об испорченной прогулке. Впрочем, сожаления смягчались необъяснимой уверенностью в том, что мерзавец полковник больше не сунется. Стрелять у него команды нет, а его, если что, можно отоварить и чем-нибудь потяжелее бутылки, думал профессор. Деревянным пудовым стулом, например…

Придя домой — то есть в Танину квартиру, — Сергей Григорьевич не сел снова за работу, а прилег, не раздеваясь, на прикрытую одеялом постель. В конце концов, какая может быть работа после такого стресса…

Тем более что кошка Кошка немедленно пришла и легла на его живот, а беспокоить кошку он не хотел.

Так ведь и отдых не получился!

Потому что навалились тяжелые мысли, опять не имеющие отношения к работе, к рамным конструкциям и тройному интегрированию, а лишь бередящие душу.

Однако ж души-то у меня нет, вспомнил драчливый профессор.

Как же, воскликнул Кузнецов мысленно, нет! Вот сволочь полковник! Да если б не было, разве звезданул бы я его по башке?! И разве лежал бы здесь и мучился бы тяжелыми мыслями о странностях любви?.. «Поговорим о странностях любви, — вспомнил профессор давно забытую цитату неизвестно откуда, — другого я не смыслю разговора…»

Потом Сергей Григорьевич принялся сомневаться в чувствах собственных, решив, что Таня все-таки его действительно любит. А вот любит ли ее он? Любовь ли это или лишь благодарность за доброту, сочувствие, уход и терпение? Лишь стремление к уюту, теплу, ласке… В конце концов, ведь она ему крышу над головой дала! Так что выходит, что и он сам сволочь, корыстная сволочь. Он, а не она. И даже не полковник, явившийся за грехи.

Мысли были такие тяжелые, что, навалившись, совсем придавили бедного Кузнецова, он стал задыхаться, нащупал на тумбочке упаковку кордарона, проглотил таблетку без воды… Хотя задыхался на самом деле он оттого, что кошка его придавила, а не мысли.

И вдруг он крепко заснул. Так бывает, когда перенервничаешь.

Во сне ему привиделось, будто он спит в Таниной квартире. И кошка спит на нем. И это был такой прекрасный сон, что все тяжелые мысли исчезли не только из отдыхающего его сознания, но и из всегда бодрствующего подсознания, и он стал окончательно счастлив. Как многие, ставшие окончательно счастливыми, он едва не умер во сне, но, видно, время его не настало еще. Потому что пришла Таня, осторожно приподняла его голову, подсунула вторую подушку, тихонько поцеловала в кончик носа, чтобы не разбудить, — и сердце Кузнецова дернулось от электрического разряда любви, дернулось еще раз, завелось, как старый жигулевский движок, с натугой, да и застучало более или менее ровно, ударов девяносто в минуту. Буду жить, подумал Кузнецов во сне, зачем мне умирать, если мы вместе и все у нас хорошо?

Что может быть лучше любви, которую мы чувствуем даже во сне!

Что может быть лучше…

Ничего.

А вот хуже — все остальное.

Все остальное и посыпалось на Сергея Григорьевича Кузнецова утром ближайшей пятницы.

 

Глава двадцать седьмая

Дама пик, сума и тюрьма

Началось с телефонного звонка.

Раньше, когда телефон представлял собою настоящий аппарат, а не плоскую коробочку, вечно теряющуюся в карманах и сумках, было удобно. Раздавался особый длинный звонок, извещающий, что звонят из другого города. Можно было взять трубку и услышать раздраженный женский голос: «Челябинску ответьте!» И если в Челябинске у вас не было никого, кроме случайной докучливой знакомой, вы молча клали (или ложили, в зависимости от образования) трубку и при повторных звонках ее уж не снимали. А на том конце многокилометровых проводов другая, но не менее раздраженная женщина сообщала надоедливой даме: «Абонент не отвечает!» — и все дела. Если же, не дай Бог, звонили из другой страны, звонок гремел еще более длинный, непрерывный, и совершенно иной, официальный голос спрашивал строго: «С Парижем разговаривать будете?» Тут стратегия вашего поведения зависела от ваших отношений с советским общественным и государственным строем (статья сто девяносто, прим.). Если вы были его совершенно сознательным и убежденным сторонником, вы твердо отвечали: «Нет. Ошиблись номером» — потому что советскому человеку из парижей звонить некому. Если же вы, например, уже третий год сидели на чемоданах в отказе и ходили в Приемную Верховного Совета протестовать, то восклицали на всех известных иностранных языках: «Уи! Йя-йя! Шур!» — и выслушивали полупонятное сообщение, что вам отправлена «посылька, мутон, для ваш женщина, ливайс для вам». От кого посылка, оставалось неизвестным, да это было и неважно, просто анонимный друг поддерживал узников тоталитаризма и сообщал об этом, чтобы замотать посылку коммунистической таможне было сложнее. И уже на следующий день вы начинали ездить на международный почтамт, на Варшавку, — ловить «посыльку», а то залежавшуюся обязательно сопрут, гады.

Теперь же ни романтики, ни определенности нет. Высвечивается знакомое имя из телефонной книги, каким-то сомнительным образом помещающейся в этой по виду пудренице, и понятно, кто звонит, но вот откуда — черт его знает. Вот звонит, допустим, вам московский приятель — с целью пива вместе попить в специальном ресторане. А вы, допустим, находитесь временно в короткой деловой поездке, на берегу Женевского озера, но ему-то не видно! И пока приятель разберется, куда звонит, да пока вы ему объясните, что вас занесло в эти кантоны… В общем, с его, да и с вашего счетов спишут огромные деньги. Еще вы и должны останетесь, хотя перед отъездом положили тысячу… И пиво будете пить в одиночестве — правда, отличное.

Короче, телефон Кузнецова зазвонил в четыре утра. Вернее, заверещал, заскрипел, завопил, как все эти так называемые телефоны. Сергей Григорьевич, спотыкаясь, ловя убегающие тапки, отыскал его на кухне, где устройство заряжалось от свободной розетки. Номер на экранчике высветился незнакомый и длинный — очевидно, заграничный. А поскольку единственный заграничный, с которого ему могли — не дай Бог! — звонить, принадлежал все еще законной жене и был записан в памяти телефона под именем «Ольга», то он очень удивился и ответил осторожно. Мог ли он представить, что последует за его нейтральным «алё»!

— Я звоню из Штатов, — прямо в его ухо громко сказала m-me Chapoval-Kuznetzoff. — Я здесь на конгрессе прочнистов. Россию представляет твой приятель Михайлов, он рассказал о художествах, которые ты вытворяешь. И я решила вмешаться, пока тебя эта прохиндейка не ободрала как липку и не свела в могилу. Минута разговора стоит три доллара, так что слушай и не перебивай. Либо я прекращаю давать тебе деньги из квартплаты, и гуляй на одну пенсию со своей блядью, как хочешь. Квартиру я продам, так что если вы с этой сукой даже дождетесь моей смерти, ты добился того, что я еле дышу, то и по наследству ничего не получишь. В общем, я предлагаю тебе единственный спасительный для тебя вариант. Я отказываю квартирантам, ты возвращаешься домой и живешь тихо, как положено старику. Гадины этой чтобы близко не было. Пенсии, если не тратиться на виагру, тебе хватит. Доживешь, как подобает приличному человеку. Если откажешься, будешь нищенствовать со своей санитаркой. Да я, пожалуй, еще позвоню в ее больницу, пусть примут меры, чтобы она престарелых пациентов не обирала…

В голове Сергея Григорьевича нарастал гул, и к словам о мерах гул достиг громкости реактивного двигателя, а голова плавно поплыла прочь, вроде бы вверх, зависнув на мгновение, как ракета на старте. Ладони его взмокли, так что он едва удерживал ставшую скользкой коробочку телефона. Из всего бреда, который летел через полземли от окончательно обезумевшей Ольги, поначалу больше всего поразило профессора ее участие в мировом конгрессе прочнистов, о котором он на днях слышал — и остался, отметим, совершенно безразличным — в теленовостях. Россию представляет академик Михайлов, сказали в телевизоре, но самого Михайлова не показали, а Кузнецов не обратил внимания на знакомую фамилию — мало ли Михайловых.

— А ты теперь занимаешься наукой? — дрожащим, не своим голосом спросил бедняга, но даже испуг не удержал его, и он добавил: — Ты ведь уже двадцать лет интересуешься только недвижимостью…

Телефон в его руке взорвался визгом, в котором можно было разобрать, что она, Ольга, еще на втором курсе написала блестящую работу по тройному интегрированию, скотина! При бесконечном количестве факторов, воздействующих на рамную конструкцию, подлец! И все говорили, что меня ждет блестящее научное будущее, мерзавец! А ты, негодяй, украл мои результаты, украл всю мою жизнь, гадина! Но судьба с тобой сквиталась, теперь все будет по-другому, ты будешь гнить в своей трущобе со своей тварью, а я доведу до конца свою работу! И мировая научная общественность меня уже признаёт. И Михайлов зовет меня в свой институт. И я буду заграничным членом академии, а ты сгниешь, сгниешь, сгниешь…

Тут связь прервалась, но потом восстановилась сама собой, и он услышал окончание.

— Возвращайся домой, — негромко сказала Ольга. — Ты не хочешь это понять, но я единственный твой бескорыстный друг. Возвращайся домой, Сережа.

И теперь связь прервалась уже непоправимо.

В кухню, поддергивая пижамные штаны, вошла Таня.

— Хочешь, кофе сварю, миленький? — спросила она так, будто никакого звонка в четыре утра, вернее, ночи, не было. — Или сначала кашу?

— Ольга звонила из Нью-Йорка, — по обыкновению сразу сообщил неприятную новость Кузнецов. — Она хочет квартиру продать. У меня денег не будет, одна пенсия. А она в больницу грозит позвонить, что ты…

— Ну, мне плевать, я там за спасибо пашу, а на уколах и капельницах, если не отказываться, больше заработаю, — Таня ответила так спокойно, что гул в голове Сергея Григорьевича сразу прекратился, будто его выключили. — А надо будет, я и на рынок торговать пойду, и такое было, не боюсь. Так что о деньгах не беспокойся, проживем. Не беспокойся, миленький. Тебе нельзя нервничать. Ты же ведь меня любишь?

— Люблю, — ответил Сергей Григорьевич довольно вяло. — А она теперь наукой занимается, по международным конгрессам ездит. И полковник там, представляешь? Вроде академик…

— И я тебя люблю, — все так же спокойно сказала Таня. — И ничего плохого, значит, не будет. Сейчас позавтракаем, и ты садись работать, теперь уж все равно не уснешь. А я тут тихонько приберусь, полы намою…

Кузнецов, думая об Ольге, ел кашу.

Таня, как обычно, прикусывая от кусочка сыра, пила кофе из своей большой кружки.

— А за что ты меня любишь? — вдруг задал свой вечный глупый вопрос Кузнецов.

— Ни за что, миленький, — как обычно уверенно ответила Таня. — Ты ж моя судьба, я ж тебе говорила. Ешь, не нервничай. Лучше тебя не бывает.

— Я не могу на тебе жениться, — тоскливо, будто не слыша Таню, продолжал Кузнецов, — она мне развода никогда не даст. А что она сама вышла замуж там, во Франции, доказать нельзя…

— И не надо, — Таня поставила кружку на стол. — Потом допью… Не надо ничего доказывать. И жениться на мне не надо. Мне и так хорошо, мне никогда не было так хорошо, правда. Я теперь спокойна, ты ведь моя опора, что бы ни случилось, да?

— Я буду стараться, — сказал Кузнецов, и слезы выступили на его глазах.

— Так да! — Сергей Григорьевич никак не мог привыкнуть к этому ее «так да» и слышал непонятно к чему относящееся «тогда». — Вот и старайся, миленький! Садись работать, успокоишься…

— А ты? — продолжал свое нытье, но уже скорее по привычке, Кузнецов. — Неужели тебе и так хорошо? Ты врешь?

— Чего мне врать-то? — Таня мыла в раковине тарелку из-под его каши и говорила, не оборачиваясь. — Обо мне в жизни никто так не заботился.

— А я разве забочусь? — механически, потому что разговор этот повторялся едва ли не каждый день и каждую ночь, спросил Кузнецов. — Это ты обо мне заботишься…

— Ты сам не замечаешь, что заботишься, — домыв посуду, оставшуюся, надо признать, с вечера, и снова сев за стол, Таня допивала остывший кофе. — Ты обо мне думаешь, вот и заботишься. Ты ж обо мне думаешь, когда работаешь? Ты ж не только из одного интереса, ты ж для нас работаешь? Ты так говорил… Вот. Потому мне и спокойно. Так ни с кем не было.

— Это мне с тобой спокойно, — уныло настаивал Кузнецов, хотя на самом деле настроение его уже сильно улучшилось и звонок Ольги почти забылся. — Ты мой ангел.

— Да, я ангел, — согласилась Таня и в подтверждение своих слов сделала круг по кухне, приподнявшись сантиметров на сорок от пола.

В это время в дверь позвонили.

И профессор Кузнецов Сергей Григорьевич, нисколько не удивившись гостям на рассвете, пошел открывать.

А Таня пошла собирать его вещи — дополнительный свитер, трусы и носки, рубашки и мыло, зубную щетку и майки. Сложив все в сумку, которую отдал Кузнецову золотоволосый немец-постоялец, она вынесла ее в прихожую.

Там стояли полковник Михайлов и капитан Сенин, кровный брат подозреваемого. А на площадке топтались еще трое, в которых, конечно, любой мог узнать тех, что сидели в чебуречной, только теперь они были в форме…

— …шпионаж в пользу иностранного государства, — закончил полковник.

Профессор тут же, с полной готовностью, повернулся к представителям власти спиной и заложил назад руки. Капитан Сенин немедленно защелкнул на них соединенные короткой цепью стальные кольца.

Таня молча смотрела в глаза любимого.

Вопреки своим привычкам, и Кузнецов молчал — в серьезных обстоятельствах он не ныл и вообще, как уже все убедились из предыдущих событий, вел себя твердо. Только губы его почти незаметно вздрагивали, будто он собирался все же что-то сказать.

— Молодец, профессор, — одобрил полковник, — ведешь себя как положено мужику.

— Пацан за базар отвечает, — добавил Сенин с суровой грустью, — пошли, брат.

И вся компания, спотыкаясь на разбитом полу коридора, двинулась к выходу из подъезда, на минуту задержалась, пока старший по званию искал кнопку подъездного замка, — и вывалилась наружу.

Таня пошла в комнату, стала у окна.

Отъезжающие садились в две машины — милицейский фургон и обычную небольшую легковушку — Таня в машинах не разбиралась.

С ревом уехали — и пустой двор снова затих.

А Таня пошла в ванную, напустила воды и пены, легла.

Она не плакала.

 

Глава двадцать восьмая

Продолжение банкета — 2

В длинном коридоре было пусто, но издалека доносились гулкие грубые голоса.

— Лицом к стене! — приказал капитан Сенин и с грохотом открыл дверь.

За дверью была камера на одного — бетонный пол, у буро-кирпичной стены узкая железная кровать со свернутым матрацем — Кузнецов вспомнил больницу.

Но для одного камера была слишком просторной, а посреди нее стоял длинный стол, вернее, два сдвинутых общепитовских стола. За ними сидели Юра, Гена и Толик, алкаши. Столы были накрыты подобающим образом — дешевая водка, убогое пиво в мятых банках, огурцы-помидоры на пожелтевшей, с щербатыми краями тарелке, обломанный с одного конца батон и неестественно розовая колбаса, нарубленная тяжелыми толстыми кусками.

Друзья приветственно зашумели.

Кузнецов оглянулся — конвоиры совершенно изменили облик. Михайлов снял мундир, повесил его на спинку свободного стула и расстегнул резинку форменного галстука, который, удерживаемый заколкой, повис у него на груди. Распахнув до пупа рубашку — форменную же, но без погон, — полковник сел и тяжело вздохнул.

— Какой же сранью приходится заниматься, — сказал он, наливая себе полстакана, — ты прости, Сергей Григорич. Служба, мать бы ее не так…

Сенин тоже расслабился — расстегнул камуфляжную куртку, бросил ее на кровать и, оставшись в тельняшке, обтягивающей мощный, но уже жирноватый торс, налил себе стакан.

— Да ты уж, брат, прости, — повторил он за начальником. — Приказ есть приказ, мы ж в погонах…

Хотя никаких погон на его оплывших плечах не было.

Прервав разговоры, вся компания сдвинула стаканы — невесть каким чудом сохранившиеся граненые стаканы, которых уж давно не было даже в самых паршивых забегаловках, — и с невнятным бормотанием «ну, будем» быстро выпила. Выпил, не дожидаясь дальнейших разъяснений ситуации, и Кузнецов. Выпив, все молча вгрызлись в огурцы, надкусили, брызгая соком, помидоры, слегка давясь, заглотали по куску колбасы с хлебом…

— Понимаешь, профессор, вот какая херня, — вскрывая пиво, продолжил наконец свою речь Михайлов, — задача нам поставлена ясная: доставить тебя для исполнения функций главы оппозиции, которой главой ты демократически назначен. И мы тебя доставим живого или мертвого…

— Ну, насчет мертвого вы, товарищ полковник, — перебил старшего по званию Сенин, — извиняюсь, конечно, преувеличиваете…

— Преувеличиваю, — охотно согласился полковник, — и даже сильно преувеличиваю. Брать приказано исключительно живым. Но, с другой стороны, мы тоже не нанимались по всему городу за тобой бегать… Не мы эту тему замутили, а разруливать нам, старикам.

Тут Кузнецов заметил, что действительно все присутствующие не мальчики, сплошь пенсионного возраста, а если учесть, что все, кроме него, являлись военнослужащими, то и глубоко пенсионного…

— Не было бы приказа брать живым, — продолжал полковник, — так мы тебя, Сережа, давно уже завалили бы. Я с тобой откровенно говорю, как с другом. Но приказ был. Значит, как тебя успокоить? Единственно — в нашем СИЗО, правильно?

— И вот ты, Серега, в СИЗО, — неожиданно вступил молчаливый Гена. — Но ты не переживай, это специзолятор, здесь условия хорошие. И хавка нормальная, и мобилу мы тебе оставим, если что — в больничку заляжешь, придуриваться здесь не препятствуют… А как придет время, мы тебя отсюда выведем и до выборов под невыезд отпустим к твоей шалашовочке…

Не дожидаясь остальных, Сергей Григорьевич налил себе еще и сразу проглотил. Закусывать не стал — никого не спрашивая, взял из пачки «Валдайских», лежащей на столе, сигарету и закурил. Три года не курил, автоматически вспомнил, еще до инфаркта бросил, и вот, пожалуйста…

Но тут же отвлекся от глупых мыслей и стал думать о главном.

Почему я все это терплю, думал он, почему не встал вот сейчас и не расколотил свою ни на что не нужную голову об стену? Почему утром, после звонка Ольги, не дождался, пока Танечка на дежурство убежит, не ушел вслед за нею куда глаза глядят, не повесился, спаливши перед тем паспорт и выкинув в болото все ключи, в какой-нибудь роще за городом? Любимой от меня помощи никакой, поплакала бы да пережила, а Ольге, если б опознали, хороший сюрприз… Хотя вряд ли и это ее проняло бы.

А потому, ответил он себе, что все это сон, во сне никто самоубийством не кончает.

Не сон только любимая, и не могу я с нею так поступить, подвел он итог страшным мыслям.

— Ты нас должен понять, Сергей Григорич, — Михайлов, не вставая, потянулся над столом, обнял Кузнецова, по своему обыкновению, за шею, притянул его голову к себе, уткнулся лбом в лоб. — Ты меня должен понять, родной ты мой человечек…

Кузнецов, не будучи особенно чутким к языку, некоторые современные слова и выражения необъяснимо ненавидел. Например, у него вызывало тяжелую тошноту словосочетание «себя, любимого», полностью вытеснившее просто «себя»; воротило его и от приторного слова «человечек», вовсе отменившего нормального «человека».

— Это Буратино человечек, а я человек, — обиженно перебил он полковника и высвободился из объятий. Но Михайлов не обратил на это никакого внимания.

— Должен нас понять как никто, — продолжал чекист, — сам такой… Ты думаешь, почему вот именно нам, — он широким жестом обвел пьяную компанию, — руководство поручило тебя курировать? Ты что, решил, что это нам доверие оказали, твоей долбаной персоной заниматься? Это нас опустили, ты понял, профессор?!

— Нет, не понял, — неожиданно для самого себя еще больше обиделся Кузнецов. — То ты говоришь, что меня чуть ли не завтра президентом сделают, то, оказывается, я такая мелочь, что тебя и всю эту компанию ко мне приставили вроде как в наказание…

— Не в наказание, а просто от серьезных дел отстранили, — в свою очередь обиделся Михайлов. — По воз-ра-сту! Мы тут собрались все пенсионеры, ты ж ведь заметил, ученый-в-говне-моченый? На заслуженном отдыхе мы с тобой возимся, на общественных началах. Одних в школы посылают, двоечникам героическую историю органов безопасности рассказывать, а нам вот тебя навялили…

— А что ж тогда у вас серьезным делом считается? — забыв от удивления обиду, искренне удивился профессор. — Если глава оппозиции и кандидат в президенты для вас так себе, чепуха?

— Лошара ты всё же, Сергей Григорич, мудило беспонтовое, — вздохнул полковник. — И учить тебя бесполезно, ничему не выучишь… Ну ладно, слушай, пока я жив…

Однако слушать минуты три было нечего, потому что Михайлов прервал речь и принялся разливать водку. Закончив это дело — причем вся гопа внимательно, в полной тишине наблюдала процесс, — тамада поднял стакан, качнул им от себя, как бы намекая на чоканье, и выпил молча. Все поступили так же. Переведя дух и, конечно, закурив, полковник сокрушенно покрутил головой, как бы страдая от профессорской непонятливости и общего лошарства, и только после этого заблажил так, что эхо дала железная кормушка в двери камеры.

— Бабки! — орал, не снижая уровня громкости, полковник. — Бабло!! Лавэ!!! Реальные пацаны, майоры конкретные, пилят бабульки, а мы, полканы преклонные и капитаны недоделанные, — тут он двинул стаканом в сторону Сенина, — фуфло тянем! Ты всосал, профессор?! Президент-хуезидент, то ли будет, то ли нет, а наши пацаны из конторы нормальный комбинат под себя подгребут и качают с него долю. Оппозиция-пиздиция, то ли перехватим у байкеров промгаз, то ли они нас по особо крупным пустят, а сами опять на краны сядут…

— Понимаю… — Кузнецов, впав под эти пока не совсем понятные ему вопли в задумчивость, механически допил стакан. — Но разве… Разве вокруг президента… как это… лавэ не льются рекой? Многие так считают…

— Хрен тебе в жопу заместо укропу! — взбешенный им же самим обрисованной картиной, Михайлов окончательно перешел на родную речь. — Президент-мудизент! Не тупи, профессор. Тебе то ли отстегнут, то ли кинут лоха, а нам задницу подставлять по-любому…

Расстроенный, он смолк так же резко, как только что впал в истерику.

Молчали все.

В тишине начал понемногу разбираться в отечественной экономике и профессор Кузнецов — от природы он был сообразителен и отнюдь не тупил, а, напротив, ум имел гибкий, в любые расклады въезжал быстро. Да и о «Промгазе» что-то слышал…

А все молчали.

На том эпизод и завершился — водка кстати кончилась.

 

Глава двадцать девятая

Общее собрание

С раннего детства Кузнецов не любил оставаться в помещении один. Не то что ему бывало страшно, как бывает некоторым, но они не признаются… Нельзя сказать также, что он как-то уж слишком сосредотачивался на своих размышлениях, чего некоторые тоже не любят, испытывая от сосредоточенности излишнее напряжение… Нет, у Сергея Григорьевича была другая, вроде бы даже физиологическая причина: от одиночества и тишины у него в ушах — нет, скорее даже прямо в голове — возникал некий шум, будто гомонила толпа, будто десятки или даже сотни людей говорили разом, спеша быть услышанными, причем голоса становились все громче, шум нарастал и делался совершенно невыносимым… Вроде как на том митинге, на Шоссе.

Возникал этот крик не всякий раз, когда Кузнецов оставался один и в тишине, но без видимых причин, неожиданно. Тогда Сергей Григорьевич включал радио, или принимался быстро ходить по комнате, напевая что-нибудь, или даже — неловко признать — начинал громко разговаривать сам с собою.

Вот и сейчас крик стал приближаться, нарастать и наполнил всю голову профессора Кузнецова, так что он плюнул на тройное интегрирование, не решив, по какой поверхности его вести, вскочил из-за стола, швырнул карандаш и заметался по комнате, тихонько выстанывая любимый еще с древних времен джазовый марш “Alexander’s Ragtime Band”. Не переставая музыкально ныть, отчего шум в ушах начал понемногу стихать, Сергей Григорьевич выскочил на кухню и принялся заметно дрожащими руками заваривать чай — просто чтобы отвлечься, это иногда помогало разогнать невидимых крикунов. Дождался, пока щелкнул и выключился быстродействующий электрический чайник, налил в большую, неведомо откуда попавшую к Тане сувенирную кружку с изображением Эйфелевой башни и надписью для определенности “Paris” кипятку, утопил — бдительно следя, чтобы хвостики свешивались, — два пакетика и, осторожно держа горячее, вернулся в комнату. Он намеревался продолжить работу во что бы то ни стало — несмотря на обычное, болезненное пробуждение, с утра возникло и сохранялось предчувствие близкого решения.

Однако не результатам интегрирования суждено было сегодня удивить профессора.

В комнате, когда он туда вернулся, было уже не протолкнуться между набившимися в нее сверх всякой возможности более или менее знакомыми Кузнецову людьми.

Прежде всех он увидал двух из примерно сотни вроде бы знакомых женщин. Одна была крашеная поверх несомненной седины блондинка с грубым, почти мужским лицом в крупных складках. В желтых волосах ее торчал нелепый черный бант, и Кузнецов именно этот бант и вспомнил даже раньше, чем она робко улыбнулась, открыв изумительной красоты керамические зубы.

— Любаня, — тихо воскликнул он и оглянулся, ища, куда бы поставить кружку, потому что объятий, успел подумать он, не избежать. Кружку пришлось поставить на пол. — Любаня, ты откуда?!

Но Любаня ничего не отвечала, только все скалила свои ужасные синеватые зубы, и Кузнецов как-то сразу забыл про нее, так же, как про кружку с кипятком, стоящую у его обутых в войлочные тапки ног. Внимание его переключилось на высокую старуху в сарафане, под которым, это бросалось в глаза, ничего не было, кроме тощего, плоского тела.

— Ленка, — фальшиво обрадовался Сергей Григорьевич, — Ленка, ты совсем не изменилась…

Однако и Ленка ничего не ответила лживому профессору, лишь по-детски закрыла лицо ладонями, и кожа ее голых рук повисла мешками.

Странно, но эти сверхъестественные появления давних, доисторических любовниц не очень удивили Кузнецова. То есть он удивился, конечно, но не настолько, насколько должен был бы удивиться нормальный человек. И вместо того, чтобы истерически закричать, опрокинуть, отскочив, огненную кружку или хотя бы перекреститься, он продолжал любезничать.

— Чему обязан? — как бы в шутку, как бы немного ерничая, с легкой как бы пошлинкой обратился он уже к обеим женщинам. — Старая любовь не ржавеет, а?

Но призраки не приняли шутливый тон.

— Спасаться тебе надо, Сережа, — дрожащим от невидимых слез голосом сказала Любовь Ивановна и улыбнулась еще шире. — А я тебе помогу. У моего теперь денег немерено, да у меня и свои есть… Беги, Серенький, от своей голодранки, она тебя в могилу быстро сведет.

Лена открыла лицо — все в мелких тонких морщинках, как намокшая и высохшая папиросная бумага.

— Зачем ты меня бросил тогда? — вопрос ее был настолько бессмысленным, что Сергей Григорьевич ответил на него серьезно.

— Это ж ты меня бросила, — сказал он даже с обидой, всплывшей из неведомо каких глубин. — Исчезла…

Что-то я совсем с ума схожу, подумал Кузнецов, все время твержу себе, что схожу с ума, и все дальше схожу. Уже с воспоминаниями разговариваю, отношения выясняю, чистая шиза…

Тут же переведенные из разряда призраков в разряд воспоминаний дамы рассеялись, только в воздухе осталось висеть: «Брось ты ее, Сережка, брось ты сиделку свою, возвращайся к нам, мы тебе больше подходим, мы проверенные, мы тебя не оставим никогда, а у нее сплошное притворство и корысть…»

Я ведь и сам, подлец, так иногда думаю, мысленно ужаснулся Кузнецов, и мерзкие обвинения сразу утихли. Это мои внутренние голоса были, признался себе Сергей Григорьевич, а стыдно стало — вот они и заткнулись.

Между тем из толчеи высвободился не убитый во младенчестве брат, Игорь Сенин.

— Короче, давай, брателло, мириться, — сказал капитан ФСБ. — Я про молоток не стану помнить, и ты забудь. Давай к нам, звание получишь, да сразу и в отставку пойдешь полковником, а у нас пенсии, короче, неплохие, хорошие даже, можно сказать… А от родни не отказывайся. Брат — это ж брат, а не портянка…

Но Кузнецов слабины, как в краткой беседе с бывшими женщинами, не дал — напротив, призвал на помощь слабую свою веру.

— Чур меня, — произнес он простодушную формулу, — сгинь, рассыпься!

И перекрестил то пространство, в котором слегка плыл, колебался в духоте битком набитой комнаты никакой не брат, а чекистский морок, — видение побледнело и, по молитве, сгинуло.

Однако ж дурное место не осталось пусто — из сплошной давки тут же выдвинулся чертов полковник Михайлов Петр Иванович, наказание профессору за все грехи его. Позади начальника мельтешили его юры и толики с суровыми и даже угрожающими выражениями на протокольных рожах.

— Уж меня-то, Григорич, ты в призраки не зачислишь, — фамильярно обратился полковник к своему подопечному. — Мы с тобою вместе такого хлебнули… Ты вспомни, сколько раз я тебя из глубокой жопы вытаскивал, можно сказать, жизнь спасал! И я тебе не чужой, ты ж меня, помнишь, убить хотел, да промахнулся, в колено попал… Мы с тобою кровью повязаны, дружбаны навсегда…

В подтверждение негодяйских своих слов фээсбэшник выставил вперед ногу — в штанах над коленом темнела дырка с буро-кровавыми краями. Впрочем, ради судьбоносного разговора оделся Михайлов в любимое им бродяжническое рванье, так что понять, от чего возникла грязная дыра, не представлялось возможности.

— В общем, хватит дурью маяться, — продолжал полковник, — тут выборы на носу, а главный кандидат в президенты, лидер всей оппозиции, арифметикой какой-то занимается и любовь с младшим медперсоналом крутит!.. Все, одевайся, Сергей, и поехали, делом заниматься пора. У нас еще сегодня встреча с академиками, они тебя действительным членом избрали по отделению твоих физико-математических наук, понял? Это ж для тебя, я думаю, все равно, что для меня сразу в маршалы… Давай, не тяни кота за муде, академик.

И он шагнул вперед, распахнув объятия, — очевидно, собираясь заключить в них Кузнецова.

Да не тут-то было!

Профессор в одну секунду выбрал правильное решение: вместо того чтобы, допустим, крестным знамением отогнать нечистую силу, как в предшествовавшем случае, он, не будучи полностью уверенным в мистическом происхождении полковника — мало ли таких полковников и в материальном мире присутствует, — произвел жест вполне бытовой и даже грубый. То есть, согнув правую руку в локте, резко положил на ее сгиб левую, кулаком же правой для верности одновременно изобразил русский народный шиш, который, в свою очередь, подумав секунду, превратил в интернациональную фигуру с выставленным средним пальцем — в глобализме живем, ничего не поделаешь.

— Дурак ты, хоть и профессор, — ответил грубостью на грубость полковник Михайлов. — Не хочешь на старости лет все свои проблемы решить… Ну, имей то, что имеешь. Оля, силь ву пле…

Произнеся эти слова, обращенные к невидимой даме, полковник поблек, потерял отчетливые края, а взамен его возникла немолодая, но зато прекрасно одетая женщина. В ней Сергей Григорьевич, естественно, — как и вы, мой сообразительный читатель, — узнал свою и по сию пору законную жену гражданку Французской Республики m-me Chapoval-Kuznetzoff. Общий ее стильный вид, увы, непоправимо портила гримаса ненависти, искажавшая холеное, даже как бы светящееся от дорогой косметики лицо.

Сейчас начнется, подумал Кузнецов. Квартиры-то мне уж точно не видать, подумал он, но что еще она у меня отнимет? Отнять-то нечего, кроме…

— Я умираю, — сказала Ольга, и слезы мгновенно смочили все ее сверкающее лицо, тут же сделавшееся серым. — Мне осталось недолго, дай же мне умереть спокойно.

— Что с тобой? — Кузнецов, теперь почти постоянно испытывающий чувство вины перед всеми желающими, тут же поверил в услышанное. Поверив же, испугался, как любой испугался бы, узнав такую ужасную новость про близкого человека. А что жена давно уж не близкий ему человек и немало сделала, чтобы его, Кузнецова, истребить, он немедленно и начисто забыл от неожиданности, от жалости, от сочувствия. — Чем ты больна? Что врачи?..

— Я больше не хожу к врачам, — обливая слезами не только лицо, но уже и блузку, ответила Ольга Георгиевна. — Им больше нечего мне сказать, зачем же выбрасывать деньги… Тебе пригодятся.

И она смиренно вздохнула.

Однако выражение ненависти на ее лице не изменилось, не смыли его слезы, не смягчил смиренный вздох.

Да и в следующих словах никакого смирения уже не стало, не выдержала предсмертного тона страдалица.

— Тебе ж твою суку содержать надо, — тихо, сквозь сцепленные зубы, сказала она.

И Кузнецов, слава Богу, очнулся. С ним часто так бывало: только поверит он кому-нибудь, как тот возьмет да и откроет свое, как говорится, истинное лицо.

— Сколько ж злопамятства в тебе, — задумчиво сказал несчастный, — как же ты живешь, никогда не прощая… Ты бы лучше простила меня, а? Я ведь и сам о себе все дурное знаю, поверь. Прости меня, Оля.

Еще недавно ему такое и в голову не могло прийти. Теперь же он, повторюсь, часто задумывался о своей вине перед всеми и каждым в отдельности, о любви ко всем и всему, о возможности прощения.

— Прости, — повторил он. — Я ведь ничего дурного тебе уже не делаю и впредь не сделаю. Дай тебе Бог здоровья, надеюсь, что не смертельно ты больна. А я и вправду хочу только спокойно дожить — оставь же меня в моем последнем убежище… Прости, Оля, и отпусти меня.

Однако не получил он ни прощения, ни отпущения.

Хрен тебе, а не прощение — это уж я, автор, говорю вам, уважаемый Сергей Григорьевич. За все платить надо, друг мой. Сейчас и заплатите, да еще скажете спасибо, что легко отделались.

Мадам Шаповал-Кузнецова, на лице которой слезы, смыв всю красоту, в секунду высохли, размахнулась в полную длину руки, сшибая заодно разнообразную призрачную мелочь, да и приложила профессора Кузнецова в глаз.

И еще хорошо, что в глаз, точнее, именно в правый уголок правого глаза, так что и яблоко глазное не задела, и в висок, упаси Боже, не угодила, — не то быть бы Сергею Григорьевичу одноглазым, что приличествует, как известно, полководцам, а не ученым, или просто лечь на месте замертво. Рука-то у мадам тяжелая… Однако ж обошлось сильным ушибом, и дальнейший осмотр это подтвердил.

Ну, может, еще было и маленькое сотрясение, поскольку в нокдаун профессор отправился в настоящий — рухнул ничком, хорошо, что затылок пришелся на его же войлочные тапки, из которых он, увлекшись дискуссией, вышел и оставил их далеко за спиной. И еще удача: кружку с чаем бедняга, конечно, опрокинул, но кипяток уже остыл.

Так что лежит он лицом в потолок, без всякого сознания, мокрый и еле живой. После инфаркта миокарда, я вам доложу, такая нагрузка, какая приходится на главного героя в фантастическом сочинении, совершенно не показана. Сочувствую, а что могу поделать? Автор — существо подневольное, не он всё замысливает, а в мелких событиях персонажи вообще своевольничают. Это еще известный поэт, помните, относительно Татьяны удивлялся, а уж он ведь рядом с Самим был — и то робкая девица им крутила как хотела, вышла замуж за генерала, и как отрезала… Ну, ладно, авось с Кузнецовым все обойдется.

— Пожалуй, скорую надо вызвать, — сказал Петр Иванович Михайлов, склонившись над потерпевшим. — Как бы он того…

— Ничего ему не сделается, — Ольга Георгиевна усмехнулась, и даже опытный работник органов поморщился от этой усмешки. — Он всю жизнь по десять раз в день умирает, а как только выпивкой или бабой запахнет, так уже выздоровел и куда угодно бежать готов… Очухается. Пошли отсюда, нечего больше в этом бреду делать.

— Ну, это еще как жизнь покажет, — неопределенно ответил полковник, однако, подчиняясь даме, перешагнул через лежавшего и направился к выходу из квартиры.

Вслед за ним потянулась и вся нечисть, как определенно инфернального происхождения, так и вполне реалистического.

В минуту комната опустела.

А еще через минуту в замке заскрипел ключ и влетела на бреющем Таня. Увидев миленького-любименького в плачевном положении, она не стала терять ни секунды на испуг и какие-нибудь проявления горя. Вместо того чтобы охнуть, зарыдать, заметаться из кухни в комнату и обратно, медсестра последовательно проделала все целесообразное и необходимое: нащупала пульс в сонной артерии, дала понюхать, приподняв голову, нашатыря, мгновенно извлеченного из сумочки, и, протащив тяжелого старика по полу, прислонила его в сидячем положении к краю тахты.

— Счастье мое, — сказал Кузнецов, открывая глаза и пытаясь усилием воли остановить карусель, в которую превратилось уютное еще недавно жилье, — жизнь моя, они нас не оставят в покое! А я не боец, видишь, баба меня с ног сбила… Давай сбежим, любимая, давай сбежим от них… Чтобы не нашли… В глушь какую-нибудь.

— Куда ж мы сбежим, миленький? — спокойно возразила Таня, усаживаясь для удобства разговора рядом с Сергеем Григорьевичем, хотя пол был еще мокрый от разлитого чая. — Если они станут нас искать, везде найдут… Только я думаю, что не станут.

— Почему? — слабым голосом недавно побитого спросил Кузнецов. Он догадывался, почему впредь все эти упыри не появятся в его жизни или, даже появившись, будут вести себя тихо, но хотел получить подтверждение от Тани, в здравый смысл которой верил непоколебимо. — Почему ты думаешь, что они больше не придут?

— Потому что ты выздоравливаешь, любимый, — спокойно ответила Таня. — У тебя была нервная реакция на все неприятности, вот они и слетелись. А теперь тебе получше, ты и сам не замечаешь, насколько тебе лучше, а я-то вижу… Ты уже работаешь каждый день. Скоро совсем поправишься, и они тебя в покое навсегда оставят, исчезнут. Ты же ведь сам понимаешь, что их нет?

— Ну… — протянул Кузнецов, — ну… Ну, не знаю… Может, нет, а может, и есть… Что ж, и жены моей французской нету? А кто ж меня в глаз звезданул?

— Сам ударился, — мимоходом, уже встав и удаляясь на кухню ради обычных дел, сказала Таня. — Голова закружилась, упал, об стол и ударился. Хорошо, что не точно в висок или в глаз… Посиди еще, скоро ужинать будем, я приду за тобой.

— Нет, надо бежать, — упрямо бормотал профессор, даже не пытаясь встать. Ему нравилось упрямиться, возражать Тане вопреки очевидному. — Надо бежать…

Он бормотал все одно и то же, хотя понимал, что бежать никуда не надо, потому что здесь его дом.

 

Глава тридцатая

Ноутбук в спящем режиме

Продолжая бормотать, Сергей Григорьевич влез на постель и бессильно вытянулся.

И немедленно заснул.

Так бывает: заснешь на минуту, а потом кажется, что долго спал, и сны видел, и, проснувшись, не сразу сообразишь, что за время суток…

Кузнецов увидал странные сны — будто ему показывали какие-то отрывки, рекламные ролики снов.

Прежде всего ему приснилось, что он не выключил ноутбук, и машина выключилась сама, перешла в спящий режим — экран потускнел, погас, снова вспыхнул на миг — и погас вовсе. Только огонек сбоку мигал, показывая, что процессор не выключен.

Потом по темному экрану поплыли светлые строчки, коротковатые какие-то. Сергей Григорьевич присмотрелся к странному, как бы негативному изображению — так компьютер иногда сообщает собственную информацию, например, о необходимости обновления антивирусной защиты или о возможности загрузки новой программы — и понял, что это стихи. Строчки плыли довольно быстро, он едва успевал читать:

Жизнь пролетела. Я не разглядела те гаражи у железной дороги, будку, мостки, магазинчик убогий… Жизнь пролетела… Да, я живая, но жизнь не такая, та, что задумана, не получилась, не получилась — скажите на милость! Жизнь не такая. Что же мне надо? Среди звездопада рядом лежим мы, сцепившись руками, — как это здорово, быть стариками! Что же мне надо? Жизнь пролетела — да в этом ли дело? Жизни всегда пролетали мгновенно, души сливались всегда внутривенно… Жизнь пролетела.

Стихи, следует заметить, Сергею Григорьевичу не понравились, дамское манерничанье и явная самодеятельность, — в поэзии, еще с молодости, он разбирался, пожалуй, лучше, чем в прозе. Почему ноутбук пишет от себя в женском роде, профессор не понял, но сосредотачиваться на этом не стал. Впрочем, мелькнула у него мысль, может, это не компьютер пишет, а капельница…

Так же, как возникли, совершенно самостоятельно, стихи иссякли, а экран сделался светлым, и на нем появились будто бы куски из какого-то фильма.

…На шоссе, шатаясь из стороны в сторону, теснилась толпа, на которую напирал строй полицейского спецназа в черных комбинезонах…

…Противоестественно сворачивалось в трубу опустевшее широкое шоссе…

…Внутри трубы спиралью взлетали два ревущих мотоцикла — аттракцион был снят великолепно, невозможно понять, где и как укрепился оператор…

…Следом за мотоциклами поднималась черная, тяжелая волна густой жидкости, ее поверхность приближалась к мотоциклистам — вот-вот догонит…

…И догнала…

Сильно потянуло уже знакомым Кузнецову сладким, тошнотворным запахом мазута, опять прилетела жирная капля, может, та самая, что когда-то уже испачкала профессору лицо. Сергей Григорьевич, еще не опомнившись от зрелища страшной гибели циркачей, попытался проснуться, но не смог, удалось только переключить изображение.

…Теперь от экрана шел сдержанный шум — великолепный зал, весь в лепнине и золоте, постепенно заполняла, рассаживаясь по широким рядам, публика — дамы в вечерних платьях, мужчины в торжественных костюмах и парадных мундирах…

…В первом ряду сидели несколько пожилых мужчин, выделявшихся костюмами даже на таком общем фоне — на них были фраки…

…Наконец дошла очередь до того из фрачников, лицо которого показалось профессору Кузнецову знакомым: лауреат достал из внутреннего кармана листок, начал читать по-английски с неправильными ударениями…

Сбрить надо было бороду, прежде всего подумал профессор, а то как бомж во фраке. Теория расчета любых рамных конструкций при бесконечном количестве воздействующих факторов премии стоит, подумал он потом. Весь мир можно считать рамной конструкцией, продолжал он думать. Вот все и решилось, закончил он думать, — и облегченно вздохнул во сне.

— Миленький, — услышал он и почувствовал, что его слегка трясут, — миленький, тебе нехорошо? Очнись, миленький!

— Мне хорошо, — ответил Кузнецов, — мне как раз хорошо, никогда еще не было так хорошо. Я люблю тебя.

— И я люблю тебя, миленький, — ласково сказала Таня.

Сергей Григорьевич открыл глаза.

За окном уже совсем стемнело, и он долго не мог понять, вечер сейчас или утро, — впрочем, это уже не имело никакого значения.

 

Глава тридцать первая

В сущности, последняя

После ужина Кузнецов всегда смотрел новости, потом — не каждый вечер, но раза три в неделю — Таня тащила его гулять на полчаса, а вернувшись, они сразу залезали в постель, ставили ей или ему на колени ноутбук и, пока не начинали слипаться глаза, смотрели какое-нибудь приличное кино, скачанное из Интернета. Звук слушали, разделив наушники, по одной затычке в ухо, — в своей комнате Коля готовился к сессии.

Сегодня, как и всегда, в новостях не было ничего интересного — джип въехал в автобусную остановку, семеро убитых, в лесу найден брошенный матерью ребенок, гигантское строительство на юге, перебои со светом и теплом не севере, бунты за границей, курсы на завтра…

Внимательно, затаив дыхание они выслушали прогноз погоды и вышли в сизый вечер, в легкий мороз, в снег.

Двор сверкал, на сугробы, осыпающиеся под слабым ветром, прозрачным золотом ложился свет из окон.

За крышами, примерно в полукилометре, свет летел в обратном направлении, вверх с земли, и был не желтым, а голубоватым. Там стоял красиво подсвеченный новодельный храм, в который Кузнецов и Таня несколько раз заходили. Храм и днем, без подсветки, был прекрасен, голубые звездчатые и золотые купола, если смотреть на них долго, приближались, белые же стены, наоборот, улетали в небо, будто вышина их была бесконечна.

«Почему же покой не дается мне и в храме, — думал Кузнецов, шагая рядом со своею невенчанной женой, — что-то не в порядке со мною… Или с храмом… Господи, прости и помилуй, как же я могу так думать!» Однако сладить со своими мыслями он был не в состоянии. Невозможно было примириться с черными робокопами, охранявшими церковные двери, расставив ноги и сжимая дубинки заложенными за спину руками в перчатках без пальцев; иногда же их сменяли не менее отвратительные злобные скоморохи в квадратных мешках, скрывающих головы, пляшущие в дверях церкви, выкрикивая похабные частушки…

Храм-то ни при чем, убеждал себя Сергей Григорьевич, но убедить не мог.

Однако ему все же хватало усталого рассудка и неопытной веры, чтобы понять — все они, и полицейские, и лжеюродивые, суть его же собственные бесы, из него исходящие и его же искушающие.

Но какая-то детская обида на храм оставалась.

Более же всего ему было обидно то, что никогда не встречал он в этом прекрасном и богатом храме батюшки. Кто там служит — Бог один ведает. Пусто в храме, только тени неопределенные по углам шныряют да одинокие люди стоят врозь и тщетные молитвы возносят…

И сейчас, увидав, как видел ежевечерне, голубую подсветку, Кузнецов расстроился и стал торопить Таню — домой пора, ласточка, пойдем домой, любимая, я устал…

Он отчего-то действительно чувствовал себя более обычного усталым в этот вечер.

Но отдых ему не был сужден.

Не успели влюбленные войти в свое жилье, раздеться, чайник поставить, как начались звонки — звонили и у двери, и по обоим телефонам.

Кузнецов пошел смотреть в глазок, а Таня, продолжая одной рукой готовить бутерброды — вопреки всем рекомендациям, они обязательно хотя бы понемногу ели на ночь, натощак не заснешь, — взяла трубку.

— Будьте добг-гы, — церемонно и картаво произнес женский голос прямо ей в ухо, — пег-гедать Сег-гею Г-гигогьевичу, что он свободен. Я подаю на г-газвод. С ним свяжется мой повег-генный…

В этот миг, видимо, что-то произошло там, откуда звонила дама: она совершенно непотребным образом захихикала и закончила разговор мерзостью без всякого прононса:

— Фату купила, проблядь? А жениху гроб закажи… Ну, Петечка, не рви же у меня телефон!

— Сереге привет, — сказал знакомый Тане голос Михайлова, фальшивого больного из кардиореанимации. — И передай ему, что если совсем херово будет, я его всегда приму, за домиком моим на Тенерифе присматривать. Климат — сказка. А дружба — дело святое…

Снова раздался кокетливый женский смех, и трубка опустела, только ветры пространств в ней завыли…

Вот и все, подумала Таня, вот и слава Богу.

Между тем Кузнецов прижимался к глазку, не решаясь открыть.

Да и то сказать — картина ему представилась странная.

На площадке сидел в инвалидном кресле на колесах глубокий старик, высохший и маленький, как мумия. Темное лицо его походило на сгнивший внутри скорлупы грецкий орех. А позади кресла стояла — видимо, прикатившая его — старуха, тоже древняя, но еще не усохшая, с лицом вполне человеческим и даже странно красивым, насколько смог разглядеть Кузнецов, все прижимавшийся, оттопырив задницу, к глазку.

Таня отодвинула его и, не задумываясь, хотя вообще-то всегда была осторожной, пощелкала замками и открыла дверь.

Пришельцы молчали и не делали никаких попыток проникнуть в квартиру.

— Вы к кому? — спросила Таня, не зная, что еще можно спросить у этих представителей вечности.

— Он хотел извиниться перед вами, Сергей, и попрощаться, — ответила старуха. — Шестьдесят лет назад он ушел от вас ради меня. Мы прожили жизнь в счастье, день за днем только в счастье… Да, он виноват перед вами, но счастье соединения — вот смысл человеческой жизни, поверьте. Мы виноваты перед вами, но не раскаиваемся.

Она говорила тихо, почти не разжимая ссохшихся губ, однако Кузнецов слышал каждое слово.

Он сразу все понял и сразу поверил в чудо.

— Гриша знает все о вас, Сергей, — продолжала мачеха Сергея Григорьевича. — Теперь, когда вы нашли свою душу, отец пришел проститься с вами.

— Сколько ж ему лет? — спросил Сергей Григорьевич.

— Девяносто семь, — ответила старуха. — Возможно, сегодня он умрет. То есть мы умрем… Прощайте.

— Вы не хотите зайти? — спросила Таня. — Чаю… И переночевать, может быть? У нас место есть, вы не думайте…

— Спасибо, — старуха, кажется, улыбнулась, во всяком случае, губы ее шевельнулись и все морщины ожили. — Нам не нужен ночлег, у нас нет времени для сна, нам пора.

— Папа, — тихо окликнул Кузнецов сидевшего все время с закрытыми глазами старца. — Папа, посмотри на нас!

— Вы не беспокойтесь, он и так все видит, — сказала старуха и, с усилием развернув кресло, покатила его к выходу из подъезда. Кузнецов кинулся помогать, но почему-то не догнал, подъездная дверь хлопнула.

Сергей Григорьевич и Таня пили чай молча.

Молча же надели ночную одежду и улеглись — по причине сильных впечатлений минувшего дня кино решили не смотреть.

Они лежали рядом, глядя бессонными во тьме глазами в невидимый потолок.

— Ты тоже думаешь, что я нашел свою душу? — спросил Кузнецов. — Выходит, полковник правду говорил, не было у меня раньше души? И как это — «нашел»?

— Я не знаю… — Таня ответила не сразу. — Наверное, это как переливание крови. У меня души было много, сплошная душа, теперь стало немного меньше, а у тебя больше… И надо, наверное, чтобы группа совпадала… Ну, как бы группа души.

Они умолкли и лежали молча.

Глаза привыкли к темноте и сквозь потолок, сквозь верхние этажи видели небо.

Звезды в небе сияли, из этих микроскопических проколов небес шел верхний серебряный свет.

Ночь была безоблачной.

— Это ангелы лазерными иголками делают в небе отверстия, — сказал профессор.

— Делать больше нам нечего, как дырки в небе проковыривать, — сказала Таня. — Спи давай, миленький. Ты сегодня перенервничал, вообще в последнее время у тебя нагрузка большая. Вот я тебя поглажу, а ты спи. Спи, душа моя.

— А еще был один писатель, так он написал про звездный билет, — сказал Кузнецов. — В молодости я очень увлекался… Теперь это непонятно, нет на железной дороге таких картонных билетиков с дырочками.

— Да не дырочки это, я тебе говорю! Что вы с твоим сочинителем все придумываете… — Таня засмеялась, в темноте ее смех звучал странно, будто доносился издалека. — Звезды — они звезды и есть. Ангелы, из наших, которым пока дела на земле не досталось. Вот они сами и сияют от скуки, вот тебе и звезды. А ты все придумываешь — медсестра, полковник, мотоциклисты какие-то… Нет этого ничего и не было никогда. Болел ты, а теперь выздоравливаешь, вот и все.

Двое лежат рядом, глядя вверх и держась за руки.

И оттуда, сверху, их хорошо видно, отчетливо.

Ну, пусть лежат, пусть. Не будем пока их трогать. Вообще-то ангелам с людьми того… не рекомендуется. Но этот случай… В общем, такой, особый. Полное одушевление человека. С нуля.

В общем, пусть двое лежат рядом, глядя в небо и держась за руки.

Это не конец их истории, просто мне больше нечего про них сказать.

Глядя в небо и держась за руки — вот и все.