Часто говорят о тирании моды. Но она особенно дает себя чувствовать в смутные времена, когда тот или иной костюм становится доказательством «гражданской добродетели», и всякий, кто не носит этого костюма, является уже «подозрительным». Понятно, как легко, вступая на подобный скользкий путь, впасть в чрезвычайные крайности.
Как и все виды умственной ненормальности, безумие моды также заразительно и подражательно. Можно даже сказать, что в этой сфере, чем более какое-нибудь изощрение расходится со здравым смыслом, тем скорее оно прививается и распространяется.
Довольно для примера привести хотя бы успех, который, благодаря герцогине Шартрской, приобрели при Людовике XVI и Марии-Антуанетте головные уборы, известные под именем «сентиментальных пуфов». Они состояли из целой коллекции вещей, напоминавших интересное событие или любимых людей: жена моряка нагромождала на голову модель фрегата с развернутыми парусами; жена военного нацепляла целую крепость и прикалывала еще к волосам шпагу и крест Св. Людовика; иные украшали себе голову пятью-семью куклами, по числу своих детей. Герцогиня Лозэн появилась однажды у маркизы дю Деффан с пуфом, представлявшим целый рельефный пейзаж: волнующееся море, плавающих у его берегов уток и охотника, прицеливающегося в них; увенчивала этот пуф мельница, у которой мельничиха кокетничала с аббатом, а внизу из-за уха виднелся мельник, ведущий осла.
Трудно себе вообразить, что представлял даже простой чепец того времени: «В глубине, на кресле, сидела женщина с грудным младенцем, изображающим герцога Валуа (Луи-Филиппа). Направо сидел попугай, любимая птица принцессы, и клевал вишни, налево виднелся маленький негр, также ее любимец. Свободные места были убраны пучками волос ее мужа, герцога Шартрского, ее отца, герцога Пантьеврского и ее свекра, герцога Орлеанского. Таков был убор, которым в один прекрасный день принцесса „украсила“ себе голову.
Чепцы — „пуфы“, чепцы — „английский парк“, „ветряная мельница“, „прекрасная курица“ и „фрегат Юнона“ были в особенно большом употреблении.
В 1775 году, однажды летом, Мария-Антуанетта появилась в платье из темной шелковой тафты. „Это цвет блохи!“, — воскликнул король. И слово и моду, конечно, подхватили, и весь двор оделся в „цвет блохи“. Париж и провинция, натурально, спешили ему подражать.
Позднее в моду вошел серо-пепельный цвет, потому что волосы королевы были этого оттенка, и Марии-Антуанетте пришлось даже посылать пряди своих волос на гобеленовую и на лионские фабрики для образца, по которому вырабатывалась точная окраска материй.
Когда после родов у королевы стали выпадать волосы, и она начала носить низкую прическу, и эта мода тотчас же привилась, и все дамы стали причесываться так же, что называлось причесываться „по-детски“ (а l'enfant).
Связь моды с политикой начинается с 1787 года. В начале этого года стали носить жилеты „нотаблей“, как намек на собрание, в котором председательствовал сам король. На них Людовик XVI и изображался восседающим на троне, причем в левой руке он держал свиток с надписью: „золотой век“, а правой, как будто, шарил у себя в кармане. Это были уже, как видно, первые провозвестники карикатуры!
Когда кардинал де Роган был арестован и заключен в Бастилию, то парижские модистки в насмешку над королевой придумали дамскую шляпу, прозванную „Калиостро“ или „Ожерелье Королевы“. Так как она делалась из соломы цветов герба кардинала, то ее называли также шляпой „кардинала на соломе“ и, чтобы разжалобить публику, распространяли слух, что его преосвященству приходится спать в тюрьме на соломе. Шляпа кроме того украшалась ожерельем, напоминавшим знаменитое ожерелье Бёмэра и Бессанжа.
Общественные классы с каждым днем начинают утрачивать прежние различия, и это тоже отражается на моде. Рыночные торговки или, как их звали прежде, „пуасардки“, становятся уже „дамами рынка“ и являются приветствовать королевскую чету в Версале не в прежних своих костюмах, а разодетыми в модные шелковые платья, в кружевах и бриллиантах. Это было почти накануне взятия Бастилии, за два-три года до провозглашения „прав человека“. После падения этого оплота самодержавных злоупотреблений, революция окончательно наложила свой отпечаток на современные моды. Женщины начинают носить чепцы „Бастилии“, забавное описание которых сохранилось для потомства в „Журнале роскоши и моды“; чепцы „гражданки“ и „трех объединенных сословий“.
Спустя еще некоторое время в женском гардеробе появились „неглиже патриотки“ и роскошный туалет „Конституции“.
В „Журнале Моды и вкуса“ изображаются: важная дама в полосатом платье национальных цветов, монахиня, возвращенная в мир, в батистовом платье „весталки“ и в головном уборе „страстей господних“; патриотка в мундире из синего сукна, ставшего новым королевским цветом, и в черной поярковой шляпе с трехцветным шнуром и кокардой. Редактор журнала отмечает не без грусти, что женщины „уже давно не носят более ни панье, ни карманов, ни подкладок“. Прическа молодых людей становится очень простой; многие начинают стричься в кружок и вовсе не употребляют пудры…
„Для наших париков нужна пудра, — писал Жан-Жак-Руссо — а у бедных поэтому не хватает хлеба“, и светские женщины отказались от пудры, на которую шла мука. Даже актрисы последовали вскоре их примеру, так как Парижу угрожал голод и ужасное всеобщее банкротство.
Мода на короткие и гладкие волосы называлась революционной, так как, подобно платьям, и прически тоже были или патриотические или антиреволюционные. На аристократические балы и собрания кавалеры должны были еще являться причесанными „антиреволюционно“, т. е. в мелко завитых, крепированных волосах, заканчивающихся двумя полукруглыми буклями, причем волосы спускались на лоб и разделялись прямым пробором, начинающимся от маковки.
Начиная с 1790 года, роялистская молодежь, не последовавшая за принцами в Кобленц, проявляла оппозиционное направление даже в костюме. Убежденные аристократы одевались только в черное, как бы нося траур по монархии. По словам одного современного журнала, после костюма „полуобращенного“, состоявшего из пестрого сюртука с воротником другого, — яркого цвета, они стали носить открытые фраки, при „монархических“ жилетах, на которых часто бросались в глаза вышитые щитки с тремя королевскими лилиями под короной на белом поле.
Однако более значительные изменения в моде начались только в 1790 году, когда „рабы предрассудков, упорно продолжавшие носить на своих плечах и спинах позорные знаки холопства“, дают, наконец, при помощи „палочных ударов“ убедить себя, что и они тоже граждане и сыны отечества.
В этом году все внимание женщин отдано исключительно национальному мундиру, и в порыве патриотизма они переделывают даже свои шляпы на фасон касок.
Тогда же все модницы, принесшие на алтарь отечества всевозможные медальоны, цепочки, коробочки для мушек, ожерелья, серьги и вообще всякого рода драгоценности, начинают носить „рокамболи“ с конституционными бриллиантами», т. е. кольца с камнями Бастилии; появляются также гладкие «гражданские, или национальные» кольца, вроде обручальных, с синей и белой эмалью с золотом и с девизом: «Нация, Закон и Король»; затем следуют конституционные серьги из белого стекла под горный хрусталь, с одним выгравированным на них словом, резюмирующим все чувства: «Отечество».
Это была эпоха, когда госпожа Жанлис носила вместо всяких украшений только один медальон из полированного бастильского камня. В середине медальона бриллиантами изображено было слово: «Свобода». Сверху блистало бриллиантовое изображение планеты, сиявшей в день 14 июля, снизу — Луна, в той фазе, в которой она находилась в этот достопамятный день. Медальон был окружен лавровым венком из изумрудов, с прикрепленной к нему национальной кокардой из трехцветных драгоценных камней.
Но госпожа Жанлис с ее монархическими симпатиями не может служить образцом республиканской умеренности; истинная республиканка Тероань де-Мерикур совсем перестала носить всякие драгоценности, она сначала, по необходимости, отнесла их в ломбард, а потом отдала их просто на сохранение банкиру; желая этим дать понять свои республиканские чувства и взгляды.
Золото однако не замедлило вновь появиться: «гражданственные» гладкие кольца, — вроде обручальных, но покрытые изнутри эмалью трех символических цветов, сменились кольцами «национальными», которые дарились друг другу на новый год.
Появляются снова стальные украшения, бывшие в большой моде при Людовике XVI. В виде протеста аристократы начинают носить черепаховые колечки, с надписью: «Боже храни короля», (Domine, salvum fac regem); иногда эта надпись делалась в виде золотой насечки.
Со своей стороны щеголи — республиканцы носили серьги «с красным колпачком», которые держались в моде несколько лет подряд. В начале Директории, мужчины носили эти маленькие красные колпачки в петличке, вроде ордена или в виде запонок при рубашке. Женщины тоже украшали себя булавками и брошками с красными колпачками.
Веера также применялись к господствующему вкусу; пастушечьи и мифологические сцены должны были уступить место портретам знаменитостей или изображению великих событий.
На выставках, в окнах магазинов появились веера с изображениями открытия Генеральных штатов, Учредительного и Национального собраний, дня 17 июня и т. п. На веере «Мирабо» посередине был изображен его бюст, под которым значились его известные слова: «Я буду биться с изменниками всех партий». С обеих сторон два медальона представляли наиболее выдающиеся эпизоды из политической жизни этого народного трибуна.
Спустя некоторое время пошла мода на веера, покрытые денежными ассигнациями. Потом появились веера «Нации», из легкой материи, на которой наклеивались простые раскрашенные гравюрки, большей частью работы Лебо, с крестообразно сложенными лопатой и граблями и с девизом: «Смерть или Свобода», а иногда с патриотическими сценами и соответствующими стихами. Впоследствии появилось немало и всяких других.
В 1792 г., когда Ролан, только что назначенный министром, явился во дворец в башмаках со шнуровкой вместо пряжек, как того требовал этикет, это вызвало всеобщее изумление. Церемониймейстер едва не заболел, у него сразу пропал голос. Он мог только указать рукой на эту ужасную обувь, находившемуся тут же Дюмурье. «Увы! все погибло, — отвечал ему с участием последний. Если бы тот же церемониймейстер был дежурным и 20 июня того же года, как изумился бы он при появлении во дворце народных победителей в длинных штанах, фуфайках и красных колпаках, и увидев этот же колпак на голове у самого короля?»
Любопытно происхождение этого чисто революционного головного убора.
По закону об амнистии 28 марта 1792 г. были освобождены швейцарцы Шатовьёского полка, присужденные к каторжным работам за бунт в Нанси. Их с торжеством привезли в Париж. У большей части на головах еще были вязанные галерные колпаки из красной шерсти, напоминавшие шапки древнеримских вольноотпущенников.
В воспоминание этого события восторженное население парижских предместий стало носить такие же красные колпаки. До этого же времени красный колпак был скорее эмблемой бесчестия, так как составлял принадлежность арестантского одеяния.
Рабочие носили обыкновенно длинные панталоны из грубой шерстяной материи; теперь их начали делать трехцветными, и их стала носить и буржуазия. Костюм «доброго» гражданина состоял кроме того из карманьолы или, смотря по времени года, из «хупеланды». Последняя представляла собой широкий сюртук из серого или коричневого драпа, с отворотами и откладным воротником красного плюша. Жилет был иногда трехцветный, но чаще одинаковый с сюртуком. Необходимой принадлежностью костюма был шелковый или кисейный шарф, небрежно повязанный на шее. Некоторые носили фригийские колпаки, другие трехугольные шляпы или же высокие круглые цилиндры. В качестве обуви употреблялись: или деревянные башмаки, — сабо, или же высокие сапоги с цветными отворотами.
Члены Генерального совета Парижской коммуны надели все без малейших колебаний красный колпак; в бримере месяце II-го года едва не было установлено присвоить его даже исключительно выборным властям при исполнении ими служебных обязанностей, так как многие аристократы надевали его и пользовались этой эмблемой свободы, чтобы «оскорблять» патриотов, но Коммуна ограничилась лишь воспрещением черных якобинских париков, которые надевались некоторыми, чтобы то представляться старыми республиканцами, то снова превращаться в современных франтов-«мюскаденов»; Конвент конечно должен был последовать по намеченному таким образом пути. Бывший капуцин Шабо, в то время еще не попавший в родство к «якобы богатейшему» банкиру Фрею, явился однажды в заседание Конвента в костюме санкюлота, тщательно лишь пряча красный колпак. Представитель департамента Марны, по имени д'Арнувиль, имел достаточно гражданского мужества, чтобы даже войти однажды на трибуну с таким колпаком на голове, но вследствие протестов со стороны всего собрания должен был его снять. Тогда он надел его на стоявший у него под рукой бюст Марата.
Депутат Сержан выставил костюм санкюлота в Салоне 1793 года, снабдив его такой надписью: «Будничное платье крестьян и городских рабочих. Между гражданами не должно было бы быть никакого различия, кроме качества материи. Его следовало бы носить лишь с 21-го года, и оно таким образом явилось бы тогой зрелости».
Женщины тоже пробовали носить костюмы в подобном роде. По рукам ходили гравюры «свободных» француженок в виде амазонок, Беллон — богинь войны и просто хорошеньких «санкюлоток — 10 августа». Их прически — «Жертв» (а la Sacrifiee) придавали им вид приговоренных к смерти и уже приготовившихся к казни. Шляпки- «слуховым оконцем» (a la lucarne), должны были напоминать гильотину. Интересно отметить, насколько женщины любили забавляться этим мрачным орудием, оказавшимся впоследствии роковым для многих из них. Льежская красавица Тероань руководила народными движениями, облаченная в ярко-красное платье, в шляпе с большим султаном из черных перьев и с саблей на перевязи. «Вот она, — говорит Лертюлье, — эта лихая амазонка в шляпе Генриха IV, сдвинутой на ухо, с длинной саблей на боку, при двух пистолетах за поясом и с хлыстом с золотым набалдашником, в котором были флаконы с солями на случай обморока и с духами против народного аромата». Эта последняя черта довольно характерна для «народницы»!
Тероань не была, впрочем, единственной в своем роде, у нее вскоре оказались подражательницы: 27 брюмера II года (25 ноября 1793 г.) толпа женщин в фригийских колпаках, в длинных панталонах, вместо юбок, и с пистолетами за поясами явилась в Коммунальный совет… Их приняли здесь довольно холодно, а прокурор Шомет сделал им даже в мягких выражениях внушение.
Его удачная импровизация имела тогда большой успех в публике. «Неосторожные женщины, желающие превратиться в мужчин, — сказал он им между прочим, — не довольно ли вам того, что вы уже имеете? Чего вам еще больше нужно? Вы владеете нашими сердцами и чувствами; и законодатель, и судья — все у ваших ног; ваше иго осталось единственным, которого мы не в силах свергнуть, ибо оно есть иго любви, а следовательно, дело природы. Во имя этой природы заклинаю вас оставаться тем, что вы есть и, не завидуя опасностям нашей бурной жизни, довольствоваться сознанием, что вы заставляете нас забывать о них на лоне семьи, лаская наши взоры восхитительным зрелищем наших детей, осчастливленных вашими нежными заботами».
Эта, в сущности довольно резонная, речь произвела неожиданное впечатление: санкюлоты прекрасного пола удалились с поникшими головами и, по-видимому, несколько сконфуженные своим новомодным костюмом.
Конечно реакция в сторону эстетики была неминуема. Врожденный вкус, отличающий французов, и в особенности француженок, не мог не воскреснуть. Инициативу реформы костюма взяли на себя художники.
Республиканское художественное общество включило вопрос о костюме в свою программу, и тотчас же начали появляться самые разнообразные проекты.
Один из членов Общества заявил, что современный костюм не достоин свободного человека и подлежит замене другим, более приличным и удобным.
Другой признавал, что действительно, в мужском костюме должны быть произведены большие изменения, но что в женском, напротив, изменять почти нечего, кроме «косынок, смешно вздувающихся и скрывающих приятнейшие для глаза женские прелести, а также странных причесок». Было решено объявить модный конкурс. В другом заседании какая-то гражданка, заявившая себя «другом природы», энергично восстала против употребления корсетов и требовала их отмены, а некая «мать семейства» предложила вернуться к античному наряду.
Последний за несколько лет перед тем уже появился на сцене: с 1788 года Тальма начал носить римскую тогу. В следующем году госпожи Рекур в роли Медеи, Конта в роли Сусанны, Вестрис в Полиэвкте, Майляр, Дюгазон и многие другие тоже стали облачаться в хламиды и пеплумы. В античных же костюмах участвовали артисты и на торжестве перенесения останков Вольтера. Вначале случайная, — эта мода через несколько лет становится постоянной; но все же надо было наступить эпохе Директории с распущенностью нравов, которая расцвела при ней, чтобы, наконец, совершилась полная эволюция женских туалетов.
Как бы то ни было, а реформа костюма была уже положительно на очереди. Она озабочивала даже такие собрания, которые обыкновенно занимались более важными вопросами. Комитет общественного спасения в заседании от 25 флореаля II г. издал постановление с целью улучшения национального костюма, причем живописцу Давиду было поручено составление соответствующих проектов. Его задачей было приспособить новый костюм к республиканским нравам и характеру революции. Давид исполнил несколько рисунков, которые были гравированы Деноном, а именно: домашнее платье для французского гражданина, штатское платье для него же, мундиры для законодателей, для народных представителей, состоящих при армии и пр. Хотя его гражданскому платью и нельзя было отказать в гигиеничности и даже в живописности, но оно, однако, не понравилось 9-му термидору и с падением Робеспьера сошло со сцены вместе с санкюлотским.
За несколько недель до падения диктатора в обществе наступил период какого-то оцепенения, вроде апатии; это было, точно затишье перед бурей.
Действительно, время между 22 прериаля и 9 термидора характеризуется странным отсутствием роскоши в туалетах. «Несколько лоскутов лент составляли все украшение…». Роскошь появлялась вновь, по мере того как люди, нажившиеся во время революции, набирались смелости, чтобы пустить в ход свои деньги. Республиканские моды, перенесенные перед этим по ту сторону пролива, — в Англию, возвращались на континент, приспособленные портнихами-эмигрантками к английской роскоши. «Мюскадэны» опять заняли первое место в обществе. Жабо и короткие панталоны с розетками окончательно вытеснили длинные брюки и карманьолу.
Господство террора отжило свой век. Миновал день, когда в Коммуне кричали, что стыдно иметь две пары платья, в то время как солдаты ходят голые, и когда все, имевшие по две перемены, дрожали за свою шкуру; когда проконсул Арраса, Лебон, одеваясь в платье очень тонкого сукна, шелковую куртку и штаны из той же материи, которые ему покупала его мать, испытывал угрызения совести при мысли, что тысячи таких же человеческих существ, как он, умирали в это время от голода в жалких лохмотьях; и когда, наконец, оставшиеся в Париже придворные франты, спасая свою жизнь, придавали себе ужасный вид, расхаживая напоказ на стоптанных каблуках, небритые, в огромных усищах, волоча за собой звонкую саблю, с патриотической носогрейкой в зубах и красным колпаком на голове.
Теперь стали охотно забывать пущенную в ход патриотами довольно мрачную моду употреблять для писем печати с изображением гильотины.
Женщины-франтихи теперь краснели при одной мысли, что в эпоху «подозрений и страха» они могли украшать свои изящные пальцы кольцами «Марата» из красной меди со штампованной серебряной пластинкой, представлявшей трех мучеников свободы: Марата, Шалье и Лепельтье де Сен-Фаржо. Эти кольца, впрочем, портили только белые ручки аристократов, потому что население предместий ими пренебрегало и не считало вовсе нужным их носить. «Мы не употребляем миндальных притираний», писал «Дядя Дюшен»: «на наших руках, покрытых ссадинами и мозолями открыто отпечатан труд».
В самый разгар террора неутомимая деятельность «головорубной машины» внушила некоторым женщинам непонятную страсть носить в ушах маленькие гильотинки наподобие тех, которые их мужья вырезывали на своих печатях. Скажем, однако, в их защиту, что Мерсье, первый сообщивший об этом в своем «Новом Париже», удостоверяет, что парижанки отказались последовать этой глупой моде. Такие серьги одевались только на балы, дававшиеся Карье в Нанте, и то, потому что диктатор предписывал ношение их своим гостям. Они имели форму гильотины, с подвеской, представлявшей отрубленную голову в короне.
Большей частью эти серьги были так длинны, что доходили до плеч; они представляли иногда и не гильотину, а разные инструменты: уровни, эккеры или маленькие шлюзы и воротца с малорадостным девизом: «Свобода, Равенство или Смерть».
Но все это было только точно дурным сном, и кошмар быстро прошел. Следует ли из этого, что моды, появившиеся вслед за революционным костюмом, не подавали более повода к насмешкам? Тогдашние гравюры и карикатуры говорят противное. Впрочем, послушаем лучше критика той эпохи; никогда еще бич сатиры, может быть, не разил так метко и искусно.
«Вот появляется, прежде всего, одно из тех существ, которых прежде называли фатами, а ныне означают кличкой мюскадэнов… Знаете ли вы, почему этот, с позволения сказать, гражданин, так раскачивается и выступает такими мелкими шажками? Он не мог бы ускорить шага, не рискуя разорвать надвое ту принадлежность своего костюма, назначение которой — оставаться единой… А эта пудра, которой убелены его волосы, этот маленький хвостик на фраке причудливого фасона, этот галстук со вздутым бантом, этот жилет, едва доходящий до конца груди, эти башмаки, едва прикрывающие пальцы ног и в которых тем не менее он все же испытывает мучительную пытку?… А эта куртка, едва доходящая до поясницы? Находите ли вы столь краткие одежды грациозными и живописными?…». Затем наступает черед женщин, которых безжалостный сатирик бичует столь же немилосердно.
«С некоторых пор у них явилась пресмешная мода прятать свои волосы под париками, окрашенными в разные цвета. Длинное платье, все в складках, покрывает всю их фигуру и повязывается одним только поясом, повыше груди. Наверно это кормилицы? Посмотрите, как торчат у них груди!.. Ничуть. Это, изволите ли видеть, — просто юные особы, ищущие мужей; все они только и стараются, как бы попышнее вздуть складки своих платьев… Вот как у нас нынче злоупотребляют самыми разумными модами…».
«Разумные моды»! Не дерет ли уха сочетание этих двух слов?
Но, строго говоря, все же еще большой вопрос, вправе ли мы утверждать, что моды этого периода революции были уж так особенно эксцентричны? Приходится отвечать на это отрицательно, когда посмотришь, до чего они дошли немного позже: во времена Директории. До полного апогея извращенности мода достигла именно лишь при бесстыдной распущенности этого благословенного… для мужчин времени, и, чтобы судить о ней, довольно вспомнить куплеты тогдашней модной уличной песни: