Всё тот же сон

Кабанов Вячеслав Трофимович

Часть третья

НА ПЕРЕВАЛАХ

 

 

 

Двадцатое ноября

Мы возвращались с работы. Я из своего ЦИНТИхимнефтемаша, Ирка из «Бюро внедрения». Случайно сошлись на автобусной остановке, уже возле дома (мы жили теперь в Коньково). Сошлись и порадовались встрече. Весело болтая, шагали домой. Поднимаясь в лифте к нашему одиннадцатому этажу, я продолжал болтать, а Ирка вдруг забеспокоилась, ей что-то послышалось. Двери лифта раскрылись, и звук определился. Это орал полуторагодовалый наш Алёшка (было слышно из-за дверей). Моё настроение не переменилось (подумаешь, ребёнок орёт!), а Ирка стала судорожно попадать ключом в замок. Она влетела первой и сразу кинулась к ванной, откуда шёл крик. Я, ещё спокойный, прошёл туда же.

В ванной комнате не полу лежала мама, глаза закрыты. Рядом с любимейшей бабушкой стоял Алёшка и уже с хрипом рыдал из последних силёнок. Ирка его ухватила и вынесла, а я припал к маме, но она не дышала. Я маму звал, пытался делать искусственное дыхание, Ирка позвонила в скорую, потом на наш восьмой этаж. Пришёл добрый сосед Александр Александрович Сергеев, прекраснейший врач, много сделавший для нашей семьи. Он маму осмотрел и сказал коротко:

— Всё.

В кухне на плите был горячий обед, в ванной развешано только что выстиранное бельё. Это мама, возвратившись с ночного дежурства в больнице, забрала Алёшку из садика и сделала свои обычные, но уже последние земные дела.

……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………

Вот и пришлось задуматься. Мы жили в общем беззаботно. Мама правила домом и была главной добытчицей. Мы же чувствовали себя достаточно свободно. Теперь всё изменилось. Да нет, прокормиться можно было и самим, но встал вопрос о перспективе. И потом: что значит прокормиться? Нужен завтрак, обед и ужин. Это понятно. Но почему-то в доме перестали быть: мыло, зубная паста, стиральный порошок, соль, сахар, чай… Откуда брались они раньше? Просто множество различных вещей и предметов были в доме всегда как природная данность. И вдруг нарушился порядок вещей. А сын растёт, и Наташка взрослеет. Отсюда и возник вопрос о перспективе.

В моём ЦИНТИ я до конца моих дней мог пользоваться уважением и даже любовью коллектива (особенно дамской его части), сидя на своём очень скромном окладе. А что же дальше?

Для начала решил я найти приработок. Но где? Просто так позвонил институтской подруге Светлане. И оказалось, что не зря. Муж её, Слава, тоже наш однокурсник, учиться приехал из провинции, потому и стал сразу строить свою будущую жизнь. Я блистал на семинарах и в курсовых работах, не подумав вступить хотя бы в институтское научно-студенческое общество, а скромный Слава к моменту получения диплома имел около сотни публикаций и вхож был в литературные журналы…

— Ты знаешь, — сказала мне Светлана, — Слава пишет внутренние рецензии для Комитета по печати. Прилично платят. Он тебя порекомендует, у тебя получится. Попробуй!

Я попробовал. Мне дали какую-то общественно-политическую книжонку, и я с большим удовольствием подверг её разносу на шести страницах в двух экземплярах. Оказалось, что Комитету именно это и нужно: они ведь контролировали качество выпускаемой литературы и обо всех недостатках издательств информировали Центральный Комитет.

Дмитрий Фёдорович Иванов, заместитель начальника Главного управления республиканских и областных издательств, прочитавший мою рецензию, сказал:

— Не хотите перейти к нам на штатную работу?

Ну кто мог ожидать такого вопроса, равнозначного предложению? Комитет по печати! Это было заоблачно и недоступно.

Я ответил:

— Я об этом не думал, но можно попробовать…

— Вы член партии?

— Нет.

— Ничего, это можно и после решить. Ведь вы по образованию историк? У нас вакансия в отделе общественно-политической литературы.

— Я предпочёл бы художественную, ведь я ещё и филолог…

— Там нет сейчас вакансии, а в дальнейшем можно и это решить.

Инспектор Управления кадров задал мне тот же вопрос о партийности. Получив отрицательный ответ, он сказал:

— Ничего, вступите потом.

Помолчал и прибавил:

— Если, конечно, нету других убеждений.

Начальник Управления кадров, отставной генерал (не знаю, какого рода войск), спросил, почему я захотел работать в Комитете. Я рассказал про поиск перспективы, и это понравилось. Они все были люди совершенно практические, демагогию применяли лишь на собраниях и прекрасно понимали земные устремления людей. Если бы я заговорил о желании сражаться на идеологическом фронте, это показалось бы подозрительным…

 

Госкомиздат

Из дневниковой записи.

Январь 1976

Служу теперь в Госкомиздате СССР. Пишу заключения на тематические планы республиканских издательств (от имени центральной власти). Туркменский план начинается с раздела «Классики марксизма-ленинизма». Здесь «Критика Готской программы» на туркменском языке. Я усомнился: нужно ли? Что из классиков переводилось прежде? Есть ли последовательность и постепенность? Исписал три страницы. Мне сказали, что рассуждаю хорошо, но зря. Раздел «классиков» составляется в республиканском ЦК и обсуждению не подлежит.

Служба в Главном управлении республиканских и областных издательств имела хлопотную, но не лишённую приятности особенность. Периодически мы ездили в командировки в родимые союзные республики. Цель этих поездок была двоякой: рассмотрение, корректировка и утверждение в исправленном виде тематических планов ихних издательств или же подготовка «вопроса на коллегию» в Москве, скажем, такого вопроса: «Выпуск литературы по воспитанию советского патриотизма издательством „Ирфон“ Таджикской ССР». Могли быть, конечно, и экстренные командировки по особым поводам, но нечасто. Ездили, как правило, бригадой — от двух до пяти сотрудников.

Первая моя поездка вдвоём с начальником отдела пришлась на Узбекистан, и я тогда впервые познал всю сладостность дружбы народов, скреплённой централизованной системой.

Алла Кузьминишна, мой начальник, оказалась женщиной, достойной уважения. Система, в которой функционировала Алла Кузьминишна, была для неё естественной средой. Она и родилась, я думаю, в системе. Не знаю, кем были её родители, но явно хоть один из них системе принадлежал. Человеки, выросшие в интеллигентной среде, рождённые рабочими или крестьянами, спокойно в своей среде и остаются, не помышляя об ином, но, если об ином помыслили всерьёз, тут не обходится без ломки. Особенная ломка предстоит тем, кого потянуло вдруг в номенклатуру. Неважно, кем был от рождения тот, кто возжелал попасть в первачи — интеллигентом, крестьянином или рабочим, — но не избавиться ему на этом пути от гнетущей зависти, тревожных сердцебиений и лихорадочных жестов… Алла же Кузьминишна прекрасно знала, что она на своём месте, и на том именно самом, где быть ей предназначила система. Место её было в общем-то скромное, всего лишь начальник отдела. Но это означало, что так системе и нужно. Это её положение и понимание своего положения давали Алле Кузьминишне счастливую возможность не суетиться, никому не завидовать и никогда не злобствовать. Человеку на своём месте всегда присуще достоинство.

Тогда, только придя в Комитет, я ничего этого ещё не знал и не знал, что начальник отдела общественно-политической литературы Алла Кузьминишна в полной мере воплощает собою для союзных республик центральную власть.

Председатель Госкомиздата Узбекской ССР Зият Исламович Есенбаев, сразу же принявший нас в своём роскошном кабинете, имел крупную голову, преимущественно состоящую из широчайшего лица, в чертах которого совершенно ясно прочитывалось ханское происхождение. Европейский костюм председателя с флажком депутата Верховного Совета на левом лацкане прекрасного пиджака никак не вводил в обман, и, если бы Зият Исламович вдруг натянул бы откуда-то из-за спины возникший тугой лук или просто мигнул бы пальцем, веля кого-то посадить на кол, никакого изумления это бы не вызвало.

Мы с Аллой Кузьминишной случайно попали к юбилею первого заместителя председателя, родом азербайджанца, и, естественно, были сразу приглашены. Семидесятилетие отмечалось отчего-то очень скромно и, главное, у юбиляра на квартире. Два обстоятельства меня удивили. Одно неприятно, другое же — приятно.

Первое состояло в том, что Зият Исламович в доме юбиляра не то чтобы повёл стол, — нет, он сразу же сделался хозяином дома, как, видимо, чувствовал себя везде, а юбиляр сидел тихо, потупив глаза.

Второе обстоятельство мне очень понравилось. Собрались ведь более всего коллеги (женщины без должностей за столом не сидели), но вот ещё явилась тихая немолодая пара — она в скромном платье, а он в пиджаке и домашних тапочках, — и юбиляр, обращаясь к нам с Аллой Кузьминишной, тихонечко сказал, что это просто соседи. Потом пришёл ещё один, довольно молодой сосед, он оказался за столом моим соседом, и в продолжение пира давал мне рекомендации по поводу блюд.

Попозже выяснилось, что сосед в домашних тапочках — председатель ВЦСПС (профсоюзов) всего Узбекистана, жена его — секретарь Президиума Верховного Совета республики (как наш всеобщий Георгадзе), а мой застольный сосед — первый заместитель председателя КГБ Узбекистана (как наш Цвигун). А я ведь так хорошо и так свободно шутил со своим соседом на весьма разнообразные темы. Мне это было привычно, а он, видимо, принял мою манеру как мне почему-то дозволенную.

Наконец Зият Исламович начал свою арию. Он не воспевал юбиляра. Он пел о московских гостях, которые украсили их праздник. Звучали цветистые фиоритуры в честь Аллы Кузьминишны, а апофеоз был такой: «К нам приехала не кто-нибудь, а сама начальник отдела Госкомиздата СССР!»

Поскольку моей должности Зият Исламович не знал (а если и знал, то она высоко никак не звучала), он взыграл снова голосом, и в отчётливом речитативе произнеслось: «А с Аллой Кузьминишной приехал Вячеслав Трофимович — очень ответственный работник Госкомиздата СССР!»

Назавтра два кандидата наук увезли нас на природу, где возле журчащей горной речки в огромном котле два других молодых кандидата и тоже наук варили плов. Мы пили водку из пиал — нам говорили: пейте, пейте, ведь когда готов будет плов, уже пить не будем, — нас воспевали, а в чём был смысл служебной нашей командировки, я совершенно позабыл.

Оказалось, однако, что век Аллы Кузьминишны в отделе общественно-политической литературы был уже на исходе. Начальника нашего главка, тихого добрячка, отправили вдруг на пенсию, а явился на это высокое место… Даже не знаю, как здесь и выразиться. Для тех, кто знавал этого человека, достаточно произнести только имя его — и никаких уже пояснений не потребуется. Но как рассказать иным, его не видавшим, не знавшим? Рука дрожит, и перо выпадает из пальцев… Какой мастер слова, какой виртуоз кисти нарисует мне этот портрет или сумеет передать хотя бы только бурю впечатлений, рухнувших на головы бедных сотрудников главка с появлением у нас того, чьё имя Марат Васильевич?!

А я, конечно, передать не берусь. Я только приведу два фрондёрские мои всхлипа.

Через некоторое время после его прихода переиначил я старую байку про имя Ивана Грозного в интерпретации французов и двум-трём симпатичным мне дамам рассказал, как можно было бы кратко охарактеризовать нового нашего начальника: Марат Шишигин, прозванный за жестокость Васильевичем.

И ещё. Всё хотелось мне подбить секретаршу Марата Васильевича, чтобы она подложила ему в почту короткую записку такого содержания:

Гражданин Марат!
Шарлотта Корде

Прошу принять меня по наиважнейшему

делу всего на несколько секунд.

Спустя много лет, когда Марат Васильевич стал президентом Ассоциации книгоиздателей, а я уже работал в издательстве и виделся с бывшим грозным своим начальником приватно, я сочинил к очередному его дню рождения подобие мадригала, где воспомнил первое появление Марата у нас:

… И он явился. Лик ужасен. Движенья медленны. Прекрасен Пробор. Пронзительны глаза. И сразу грянула гроза!..

Отношения наши к этому времени вполне сложились устойчиво-дружественными, и Марат Васильевич принял моё сочинение весьма благосклонно.

Ну а тогда, в первые дни его явления народу, признаться, было страшновато. Он отдал своему секретариату несколько коротких отрывистых распоряжений по поводу ведения дел, среди которых было и такое:

— Чай я пью индийский, со слоном. Если возникнут трудности с приобретением, я скажу — где и у кого для меня всегда можно купить.

Прежний наш начальник после каждого заседания коллегии (высший орган Госкомиздата, как и всякого министерства, где по слову председателя или министра принимается коллективное решение) собирал всех сотрудников главка у себя в кабинете и подробно пересказывал все принятые решения и вообще, на что теперь следует обратить внимание. При этом наш добрый начальник очень задушевно выражался:

— И было вот что решёно…

— И внимание вот на что обращёно…

А курящие в это время могли курить, но всё же начальник ласково просил их при этом не сыпать пепел на пол.

И вот прошла первая коллегия при Марате Васильевиче. Секретарша обежала отделы и объявила совещание у начальника главка. Мы все привычно двинулись к назначенной минуте и точно в срок вошли в кабинет тихой, робкой толпой.

Марат Васильевич вскинул министерские брови свои:

— Это что? Зачем?!

— Так совещание же…

— Так! Всем покинуть кабинет. На совещания являются начальники отделов и мои заместители.

И мы ушли, как торговцы, изгнанные из храма.

Теперь скажите, могла ли Алла Кузьминишна, живущая в главке, как в доме родном, могла ли она — вся патриархальность и старосветскость — могла ли понравиться Марату Васильевичу? Нет, увы, не могла, да и какое там понравиться. Марат Васильевич сразу ощутил полную её чужеродность и стилистическую свою с ней несовместимость.

Вы скажете: но ведь Алла Кузьминишна и Марат Васильевич — люди одной системы! Так, да не так. Если систему уподобить стихии, ну, скажем, водной, то Алла Кузьминишна в ней рыба, а Марат Васильевич — пловец. Она в этой стихии просто существует, а он, стремясь быть первым на финише, совершенствует стиль.

Мои же отношения с Маратом Васильевичем тоже не сразу сложились ровным и блестящим паркетом (как выразился в сочинении на вольную тему мой ученик вечерней школы о своём жизненном пути).

Самое тяжёлое было провести через Марата Васильевича подготовленное официальное письмо, обзор литературы или фрагмент доклада высшего руководства. Марат Васильевич безжалостно черкал мой текст и выражал решительное недовольство, но никогда не давал понять, чего же он на самом деле хочет. Однажды в обзоре литературы по какому-то марксистскому вопросу я выразился, примерно, так:

«Хотя разработка теории вопроса является в определённой мере прерогативой центральных издательств…»

Марат Васильевич на этом месте сверкнул очами и грозно провещился:

— Не надо употреблять слова, значение которых вам неизвестно… Прерогатива — это то, что положено мне и не положено вам!

Когда же мне надоело быть так долго битым и я позволил себе отстаивать свой текст, Марат Васильевич рассвирепел. Дело было в его кабинете в присутствии двух заместителей. Я в свою защиту соорудил довольно витиеватое логическое построение, но это окончательно вывело Марата Васильевича из себя. Его глаза сверкнули двумя нестерпимыми молниями, а изо рта вырвалось громоподобное:

— Это что ещё за бюрократические выверты?!

«Сам ты бюрократ», — хотелось мне ответить, но я сдержался и только произнёс:

— Это не я, это вы бюрократ!

И вышел из кабинета.

Один из заместителей выскочил следом за мной и уговорил выпить какую-то таблетку, а через неделю меня назначили начальником отдела художественной и детской литературы.

В курилке юные искатели чинов брали меня за пуговицу и проникновенно просили:

— Расскажи, как ты это делаешь?

Я наивно отвечал, что ничего и никак не делаю… Обижались.

— Ну, не хочешь — не говори.

* * *

Вышел «Нерв», сборник стихов Высоцкого, который ему не суждено было увидеть. Переполох чрезвычайный. При тираже 50 тыс. экз. — это только раздражающая капля. Госкомиздат трещал от звонков и писем всяческих заслуженных людей, в том числе ветеранов войны — все хотели и требовали книжку.

Каждый телефонный разговор Марата Васильевича кончался так:

— «Нерв»? Два? Записываю. Только для тебя, обещаю.

Я отвечал на гневные и требовательные письма, и всё меня подбивало спросить у М.В., можно ли мне отвечать таким образом, что, мол, я — работник Комитета, а «Нерва» не имею?

Я действительно не имел. Ведь это ж надо суетиться.

В конце концов, купил за восемь рублей переплетённый ксерокс (таких высоких цен на изданные книги в то время практически не было).

А с «Нервом» всё по-прежнему. Буря не стихала. Не вынесли книгопродавцы. Начальник «Союзкниги» подал рапорт на имя Б.И. Стукалина с просьбой разрешить «Современнику» напечатать ещё сто тысяч, а то от просьб, жалоб и угроз нет спасения.

И вот докладная записка с резолюцией председателя Комитета у меня на столе.

Резолюция Стукалина, исполненная чёрной перьевой авторучкой, гласила кратко:

Разрешаю 50 тыс.

Я долго смотрю на эту резолюцию. У меня в голове лёгкое кружение. И пальцы тянутся к перу. Ой, не вводите меня во искушение! Ведь одно, только одно короткое и точное движение руки — и перед цифрой 50 так просто возникает единичка. И это ничтожное движение приводит к появлению на свет — мгновенно и ниоткуда, но абсолютно реально — СТА ТЫСЯЧ дополнительных книжек Владимира Высоцкого.

И это могло бы пройти! Но я не сделал.

* * *

Служебная поездка в Белоруссию вышла сюжетной. Первый — неоконченный — сюжет случился в поезде. В купе нас было три мужики и дама. Вот дама-то сюжет собою и явила. Она была из Минска и возвращалась из Москвы. С тех пор я твёрдо и навеки (во всяком случае до того, как всё испортил Лукашенко) уяснил себе, что в Белоруссии произрастают женщины невероятной красоты.

Как бы это сказать? Молодая, юная, но не девушка, а именно женщина… Нет, сказать не берусь. Но поверьте за просто так. Я всё глядел и вглядывался. И думал, что не может такого быть. Я ведь очень придирчив, — говорил я себе. Должно же быть что-то не так! Ну, ноги, например, подводят часто. Или грудь пышновата… Или, в конце концов, хотя бы дура! То есть на лбу своём начертала: оставь надежду навсегда…

А здесь — ну, ничего такого. Во всём — не то что совершенство, а хуже — безупречная живая прелесть.

Мои попутчики взыграли. Взлетел словесный фейерверк. Я тоже озверел, но стал в засаде. И когда у моих соперников первое дыхание кончилось, а женщина чуть-чуть разогрелась, я вышел из кустов и вдарил по пристрелянным целям.

Второе дыхание у соперников моих прервалось, не открывшись. И пел я арию за арией, а мужики сидели, лишённые дара слова. Им некуда было вступить.

И потом, когда мы вышли из купе и она легла… О, Боже! Она лежала на нижней полке против нижней моей, лицом ко мне. Да что там лицом! Она на локоток облокотилась и слушала меня, а бретелечки на рубашечке, из вздохов состоящей, так трогательно тонки!

И так мы с нею переспали.

Наутро меня, конечно же, встречали. И я, засуетясь, отношения с ней не подтвердил: не взял ни адреса, ни телефона. Хотя, конечно, не в одной суете было дело. Не знал я просто, что делать с нею в Минске. Ведь у меня денег было — только бы в командировке прокормиться.

Второй сюжет отыскался в издательстве «Беларусь», которое я, собственно, и инспектировал. Сюжет этот краток. Когда я свою миссию закончил, то поделился сначала впечатлениями с главным редактором. Я сказал…

А дело в том, что, заглядывая в редакции, я поражался сходным картинам: сидит за шатким столиком здоровенный мужик, седой, всклокоченный, свирепый, и держит в пальцах, толстых, как сардельки, перо — как будто бы запал гранаты…

И вот я главному редактору сказал — легко так, деликатно:

— Не думаете ль, мол, вы подумать о некотором, что ли, слегка — омоложении, точнее, о некотором качественном усовершенствовании редакционного состава?

На что, изумлённый моим вопросом, главный редактор возразил:

— Да что вы! У нас отличный редакционный состав. Все партийные, все бывшие партизаны!

А третий сюжет — отчасти фронтовой.

Закончил я инспекцию, а пока инспектировал, с директором издательства сдружился. Звали его Антоненко. Славный такой человек.

И вот, накануне отъезда он мне и говорит. А надобно напомнить, что вообще-то наши все командировки всегда в республиках сопровождались угощеньем. По степеням размаха застолья республики немного различались: первенство, пожалуй, было у казахов, хотя они его с узбеками делили. Грузины тоже подпирали. Киргизы скромно признавались, что они далеко не узбеки. Прибалтийцы же брали изяществом. Украинцы только снисходили, да и то не всегда. Белорусы были просты: экскурсия в Хатынь, а на обратном пути заезд в «Партизанскую землянку» — ресторан при дороге, и водка стаканами, бульба и что-то ещё — всё от пуза.

Антоненко сказал:

— Знаете, не люблю я эти рестораны. Как вы смотрите, если мы так вас проводим: у меня дома посидим. Я ж холостяк, один живу. Возьмём ещё нашего завпроизводством, хороший мужик… Посидим. Мне с деревни прислали домашнего сала, картошечки. Как?

Я с радостью согласился.

И мы посидели.

На вокзал провожал меня завпроизводством, и мы успели в буфете выпить ещё по коктейлю.

Всё было нормально, и я вошёл в вагон. Дам в купе не было. Над моей нижней полкой должен был разместиться почти молодой человек мужского пола, абсолютно стандартного типа. Пока что он сидел на моей полке слева, ближе к дверям. Верхнюю полку напротив занял тоненький вьетнамец и сразу затих. Нижний же мой визави заслуживает нескольких подробностей.

Был он зрел, явно старше меня, но несильно. Огромен и мужиковат. И только мы тронулись, он извлёк из дорожной сумки бутылку шампанского.

О, господи! — подумал я. — Ещё и шампанское… Не много ль на сегодня?

Но визави не стал никого утомлять. Он молча и тихо откупорил бутылку, а затем интенсивно высосал из горлышка всё содержимое. Потом он огляделся. И увидел меня. Я был скромен и тих. Но всё-таки я не понравился.

Конечно, я был виноват. Дело в том, что к этому часу я лет уже пять носил подобие бородки, скрывающей слабохарактерный мой подбородок. Ко мне по этому поводу всё время приставал секретарь парткома Госкомиздата СССР, хоть я и не состоял в его партии. И вот опять моя бородка, увы, не показалась.

Всё дело было именно в ней. Он в ней сосредоточился. И говорил обидные слова. Что, дескать, как же так?! Какой человек нехороший! Таким не место в нашем обществе! Et cetera.

Я скромно и терпеливо молчал. Сосед мой слева попробовал вмешаться, но сильный человек, напротив, ещё сильнее возбудился и выразился так:

— Я не за то воевал, чтобы такие вот типы бородки себе отпускали!

Тут надо пояснить, что к этому времени слова война и воевал, могли относиться исключительно к Отечественной войне. Ещё Афганистана не было. А мой нелюбитель был слишком, пожалуй, молод. Хотя, как знать, может быть, в самом конце чуть-чуть и зацепил… Но я вопрос поставил в иную плоскость. Когда он снова повторил, что воевал, я вежливо спросил:

— А на чьей стороне?

Последовал дополнительный взрыв уже с невыносимыми словами. А я, повторюсь, тем временем дошёл до вежливости.

Я ударил правым боковым в левую скулу, а когда он покачнулся в сторону дверей, удержал его левой рукой за горло и, помня, что он велик и, видимо, силён, присовокупил освободившуюся правую. Он послушно лёг на спину, и я его немного подержал. Потом я сел на положенное мне место.

Дальше была партийная дискуссия. Сосед мой слева громко и внушительно осуждал поверженного и говорил, что он, как коммунист, конечно, против насилия, но сколько же можно терпеть? Поверженный сказал, что он, мол, тоже коммунист. А левый возразил:

— Вы хулиган, а не коммунист!

Увидя, что дело приняло партийный оборот, я успокоился и не стал им мешать, благословив своё невступление, дающее свободу не участвовать в дебатах.

Левый мой сосед перешёл на свою вторую полку, и поверженный лёг — уже самостоятельно. Но дискуссия длилась, и я под неё заснул.

Пробуждение было не из приятных. Мало того, что надо носом к носу вставать с побитым защитником родины, так я ж ещё припомнил и осознал, что я в командировке и весь собою представляю Государственный Комитет Союза ССР! И чем всё это кончится? Да мой же Комитет с ума сойдёт!

Когда же я решился повернуться и открыть глаза, увидел, что спасителя родины нет, и нет следов его присутствия. Возможно, он более моего опасался за свою судьбу в каком-нибудь ином комитете и ещё до света исчез.

Молча и скоро собрал я себя, и занавес опустился. Белорусский вокзал!

А вскоре Марат Васильевич взял меня за руку и отвёл в коммунистическую партию Советского Союза. Без этого было мне уже никак нельзя: я бы уподобился инженеру без диплома.

* * *

На работе как всегда запарка. А я, вернувшись из Геленджика, никак не могу понять, чем и зачем мы тут так бурно занимаемся. Есть море, солнце, разные люди, дождик, трава, деревья, горы, и даже здесь, в Москве, имеется пивная, лето, вполне одушевлённые девицы, приветливая соседка и соседка с приветом, — и этому всему, и этим всем, — зачем вся бешеная суета моего родного Комитета, о которой весь мир знать не знает и даже не подозревает, что такая суета безвыходно заключена в стенах какого-то здания в центре Москвы?

 

Как Юру Коваля подвергли обсуждению

Был восемьдесят второй год. Позвонил мне Коваль на работу и говорит:

— В Союзе писателей назначили обсуждение моего творчества. Как всё пойдёт, я не знаю, но от этого может многое зависеть… Хочу чтобы ты пришёл. Для поддержки. Ты же в Госкомиздате, начальник отдела художественной и детской литературы… Не хухры!

Я поначалу удивился. Коваль нуждается в поддержке? Однако вспомнил, что ведь я его когда-то очень поддержал (по его словам). А всего-то сказал, что «Дождь» (его первый рассказ) мне понравился… И вспомнил я, что так ведь было и потом: Коваль — и начинающий, и становящийся, и ставший крепко на ноги, и уже осыпанный влюблённостью и восхищением — всю творческую жизнь свою нуждался и нуждается в поддержке. Не в протежировании, нет! И не в практическом каком-либо содействии, а просто в лёгком, что ли, касании дружественной руки, в улыбке тёплой, сочувственной, в коротком добром слове. Без этого он жить не мог. Ведь я уже полгода был начальником отдела, а Юра до сих пор ни с чем ко мне не обращался. Да и теперь ему был нужен не начальник, а просто друг. Он, упомянув, что я начальник, хотел напоминаньем статуса мне лишь бодрости придать.

Но я-то всё же не забыл, что я начальник. Я так подумал: вот приду я в этот Союз и если что…

Я им, к примеру, так скажу:

— А не забыли ль вы, что книги Коваля переведены на многие европейские языки? А вам знаком ли Бюллетень пресс-центра последней Московской книжной ярмарки? Известны ль вам из упомянутого Бюллетеня слова директора издательства «Гюльдендаль» Якобсона? Это Дания. А он, этот Якобсон, для вашего сведения, сказал:

— Теперь мы планируем издание книги Юрия Коваля с иллюстрациями Т. Мавриной… Мы приобрели права на распространение этой книги практически во всём мире…

Но, честно говоря, мне вовсе не о том сказать хотелось. Я это так, на случай приберёг. На самом деле мне хотелось сказать о прозе Коваля, об удивительности стиля. Я, может быть, сказал бы, что литературный стиль Юрия Коваля трудноуловим… Что в его прозе даже нейтральные слова так диковинно прислонены друг к другу, что возникает некое новое языковое качество…

На самом деле я бы так, конечно, не сказал. То, что у меня здесь округлено курсивом сказала много позже Таня Бек. Сказала, когда уже не стало с нами Коваля, как не стало теперь и самой Тани…

Но что-нибудь подобное мне всё же сказать тогда хотелось.

Мы встретились с Юрой у входа. До начала судоговорения было ещё минут пятнадцать. В холле расположились мы вдвоём на широком подоконнике, и Юра извлёк из наплечной сумки початую бутылку коньяку. Как только мы наш дух тихонько укрепили, подошла к нам Ира Скуридина, верный друг Коваля и его оруженосец. Она и попросила Юру дух укреплять лишь только понемногу. И мы послушались: ещё раз понемногу укрепили дух.

В небольшом округлом зале вокруг просторного овального стола и просто по стенам — сидя и стоя — набилось множество народу, и Юра, кажется, немного пожалел, что ещё хотя бы раз немножечко свой дух не укрепил. Зато я был готов к прыжку, но и к затейливой речи тоже.

Не помню, кто там был из важняков. Алексин? Михалков? Да нет, пожалуй, вроде бы их не было.

Вот началась речь прокурора… Нет, нет, не то я вспомнил. Эта старая песня совсем сюда не подходила. Первая речь о творчестве Коваля была умеренно-похвальной.

Вторая? Вторая — тоже похвальной, но с меньшей уже умеренностью. Третья — совершенно хвалебной. Четвёртая — восторженной!

И так пошло, поехало. Речей всё прибавлялось, и всё по нарастающей хвале. Оттого на душе становилось радостно и — вместе — скучновато. Я говорить не стал. В том смысла просто не было.

Наконец хваленья кончились, Юра коротко всех поблагодарил, а Ира тем временем уже поймала «рафик», и полетели мы к Юре в мастерскую, чтобы твёрдое состояние нашего духа теперь немного размягчить.

Так — бурно и несмолкаемо — протекла та экзекуция любви, которой в Союзе писателей подвергнут был Коваль. А он её так искренне боялся.

 

А я влетел в номенклатуру

У заместителя начальника нашего главка случился инфаркт. Он курировал художественную, детскую и учебно-педагогическую литературу. Пока его не было, мне приходилось понемногу решать его вопросы. Но вот стало известно, что этот зам к нам больше не вернётся, он вышел на пенсию.

Другой заместитель зазвал меня в свой кабинетик и доверительно передал, что есть мнение: произвести меня в заместители Марата. Я сразу замахал руками. Нет, нет! Не для того я создан. Да я и так уже начальник отдела, а заместитель — это же н о м е н к л а т у р а, спецполиклиника и вообще уже р у к о в о д с т в о комитета! Нет, нет, да я себя в такой роли вообще не представляю! Да я и так уже начальник отдела…

Тут заместитель мне сказал:

— О, вы не понимаете… Заместитель начальника главка — это совсем не то, что начальник отдела. Это, знаете ли, совсем-совсем другое! А вы филолог и учитель, да вам и карты в руки…

В конце концов меня дожали, коллегия утвердила, и я вошёл в руководящий состав Госкомиздата СССР, получивши к тому же допуск ко всем, поступающим в комитет секретным материалам.

Свидетельство Ирины-ханум

Об этих приключениях Ирка рассказала мне, воротившись в Москву, а потом при мне рассказывала разным людям — так смачно и вдохновенно, что вся недлинная история постепенно обрела все признаки устного рассказа, который было бы недурно записать. Она и записала.

В самом начале 1983 года, ещё в январе, я подхватила какой-то исключительной паршивости грипп. Время текло, счёт шёл уже не на недели, а на месяцы, а я всё не вставала с постели. Вернее, грипп от меня вроде уже отвязался, а вот ноги категорически отказывались служить. В апреле, уже не на шутку напуганные происходящим, мы обратились за советом к светлой памяти Александру Александровичу Сергееву, врачу от Бога, которому не раз приходилось вытаскивать меня из безнадёжных ситуаций. Он велел мне немедленно вылезти из койки, а Славке посоветовал как можно быстрее отправить меня всё равно куда, лишь бы там было непривычно, комфортно и обязательно тепло.

Славка занимал тогда какой-то важный пост в Госкомиздате, но о «важности» этой не слишком задумывался (а я и подавно!) и исключительно плохо разбирался в своих, как потом выяснилось, почти безграничных возможностях. Да и просить что-нибудь для себя всю жизнь было для него почти катастрофой. Но делать нечего. Прикинув рекомендации Александра Александровича, он выбрал Баку. Вернее, писательский Дом творчества в сорока километрах от Баку. Всё сладилось как-то неожиданно быстро и просто, и через неделю я уже летела на юг.

В самолёте очень меня нервировали некоторые, непостижные моему уму обстоятельства. Во-первых, я никак не могла понять, как я найду эти проклятые Шувеляны, где расположен Дом творчества, а Славкиным заверениям, что меня встретят и отвезут, я не слишком доверяла, поскольку — ну с какой стати кто-то станет меня встречать? Во-вторых, очень меня мучили Славкины наставления по поводу того, как я должна там себя вести. Прежде всего, он категорически настаивал и много раз повторял, что я должна сама оплатить подготовленный для меня номер. Мой Бог! Кто-то рвётся платить за меня? Но повторы нервировали. И ещё мне было под страхом отлучения от совместной жизни запрещено брать подарки. Какие подарки?! От кого?! С какой стати?!

Ну, не знала я, какой великий и страшный человек мой муж! Как-то никогда не было таких разговоров в доме. Ну, служит и служит. Вроде должность неплохая, денег хватает. Да он и сам, по-моему, окончательно оценил своё величие только благодаря этой моей поездке. Хотя, конечно, кое-какие подозрения у него были — отсюда и эти дурацкие, на мой взгляд, наставления.

Вся в нервах, я сошла с трапа, и первое, что бросилось мне в глаза, — большой плакат с художественным изображением моей фамилии, имени и отчества. Но не это потрясло меня больше всего. Плакат держали два высоченных красавца-турка (азербайджанца, конечно), роскошно одетые и очень начальственные. Я обнаружилась и выслушала невероятное количество комплиментов, а также выражений безграничного счастья по поводу моего приезда. Один из них оказался главным редактором крупнейшего азербайджанского издательства, другой — заместителем директора этого же издательства. И единственное, что омрачало их радость лицезрения меня — это то, что директор приехать ну никак не мог, шла коллегия, но, как только она кончится, всё будет исправлено.

Обалдев от всего этого и слегка побаиваясь, что всё-таки они меня с кем-то путают, я была торжественно усажена в чёрную «волгу» (до эпохи крутых иномарок было ещё очень неблизко), и под почтительное бормотание моих невероятных спутников мы наконец тронулись.

По сравнению с покинутой, совсем ещё зимней Москвой, было действительно тепло, что-то там по дороге цвело, трава зеленела.

Неожиданно машина остановилась в чистом поле, и один из моих «турок», принеся тысячу извинений за небольшую задержку, вышел из машины. Тупо поразглядывав бескрайнее поле без единого строения, тянувшееся по правой стороне дороги и размышляя, куда же подевался мой спутник, я наконец повернула голову налево и обнаружила скромное здание с величественной вывеской: РЫНОК. Тут появился и мой чичероне, таща огромный букет гвоздик, стебли которого не уместились у меня в двух ладонях, и столь же грандиозный пакет с невероятными фруктами. Мне вспомнились Славкины наставления, и я начала судорожно прикидывать: подарок это или нет? Дорогой или не очень? Но как-то быстро успокоила себя тем, что я же на юге, и это не может быть дорого. (Балда! — вопил Славка на меня в Москве. — Это что тебе — тропики? Виноград, гранаты и что там ещё — в апреле!)

Номер мой оказался роскошным двухкомнатным люксом, обставленным югославской мебелью и увенчанным финским двухкамерным холодильником «Розенлеф» (совершенно в тех условиях ненужным), который в моей нищей отчизне считался признаком высшего благосостояния. Вся эта роскошь была мне не вполне по средствам, с тем большей настырностью я стала выяснять, как мне добраться завтра до Баку и где найти литфонд, дабы заплатить за номер. Мне не удастся описать их изумление перед таким несообразным желанием, горячие речи об уязвлении всех их лучших чувств и о ни с чем не сравнимой радости оплатить мой номер. Я проявила твёрдость, которая, впрочем, ни к чему не привела. В литфонд отвёз меня совершенно другой человек, которому мой муж был до такой степени по барабану, что он стал за мной ухлёстывать. Но это отдельный рассказ о замечательном человеке, русско-азербайджанском писателе, москвиче Гусейне Дадашеве.

Повосклицав ещё, поцокав над моей невиданной доселе красотой и пообещав показать мне Баку, «турки» уехали, но не успела я разложить вещи, как в номер ворвался запоздавший из-за коллегии директор, который оказался женщиной. Она тоже по поводу свидания со мной переживала лучшие минуты своей жизни, в благодарность за которые она пыталась всучить мне здоровенный флакон французских духов. Надо же! Мне действительно пытались делать подарки! До сих пор не понимаю, как мне удалось тогда отбиться.

В столовой, больше похожей на роскошный ресторан, моим соседом оказался немолодой азербайджанец, который вполне искренне принял меня за красавицу. Из предъявленной им визитной карточки выяснилось, что мы не просто оба москвичи, но живём на одной улице. Это и был Гусейн. Его опека очень упростила мне нахождение в Шувелянах. Александр Александрович, как всегда, был прав, и я как-то быстро стала забывать, что почти не хожу и вообще близка к смертному одру.

Потом была экскурсия по Баку в сопровождении всё тех же красавцев-издателей и какого-то ещё важного человека, тоже высокого и тоже красивого. Сопровождение мне нравилось.

Облазив то немногое, что осталось в Баку от древней старины, мои верные пажи решили, что меня надо покормить, тем более что обед в Шувелянах уже давно прошёл. Ну конечно, они выбрали для этого самый лучший ресторан, размерами и интерьером больше всего напоминающий облагороженный сарай. Народу в ресторане было очень мало — одни мужчины. И конечно же, столь живописная группа, какую представляли мы, привлекла всеобщее внимание. Все головы были повёрнуты к нам, и я, принимая это на свой счёт (и не слишком ошибаясь), чувствовала себя всё более потрясающей красавицей, всё выше задирала нос, а с ним и голову, пока мои запредельной высоты каблуки тоже не стали рваться вперёд, обгоняя нос, и я, ровно посреди зала, оступилась и чуть не легла на каменный пол. Мгновение было почти трагическим, и тут-то как раз вся надежда была только на моих спутников, которые могли бы протянуть свои мужественные руки и спасти меня от позорного падения. Однако никаких протянутых ко мне в тяжёлую минуту рук я не увидела и, чудом восстановив равновесие сама, глянула на своих добрых молодцев. Ужас, написанный на их лицах, был непередаваем. Они не могли помочь мне: ну не хватать же в самом деле руками супругу великого и ужасного Кабанова! Ирину-ханум, как они все меня называли. Я простила их.

Хорошо зная нравы своих соплеменников (хотя бы и писателей), Гусейн быстро оповестил весь Дом творчества, кто я есть и как страшен в гневе мой супруг, способный за один взгляд в мою сторону навсегда лишить человека возможности печататься и, соответственно, получать гонорары. Это принесло мне свободу и необходимое одиночество. К тому же у меня появился ещё более мощный опекун — постоянно проживающий в Шувелянах Исаак-муаллим, чудный мужик, очень пожилой и очень почитаемый всеми секретарь союза писателей Азербайджана. Его побаивались, а у него не было причин бояться моего мужа, просто мы как-то очень симпатизировали друг другу. О том, как боялись остальные, а заодно и о их нравах, можно судить по прелестной истории, которая произошла к концу моего пребывания в Шувелянах, когда все меня уже знали, с подарками не лезли и предпочитали держаться подальше.

А было так. После завтрака я по обычаю вышла на крыльцо покурить, потому что весь остальной день до темноты я торчала в номере под кондиционером, не высовывая носа из-за чудовищной жары. Сидела боком, спиной к дверям в столовую, но почувствовала, что кто-то сел рядом. Еще за завтраком я заметила нового постояльца и, поскольку уже давно никто в Шувелянах не решался нарушать моего одиночества, сразу подумала, что это он. Впрочем, меня это никак не касалось, и я продолжала думать о скором возвращении в Москву. Мои размышления прервал мужской голос с характерным восточным акцентом:

— Мой номер 517. Приходи после десяти.

Я ошалела до такой степени, что первое, что пришло мне в голову, было почему-то рассуждение о том, что я живу в люксе № 417, а это значит, что у него тоже люкс. Переварив эту мудрую мысль, я пришла в себя, докурила сигарету, встала, повернулась наконец к маленькому кривоногому аборигену и, выбрасывая сигарету, предложила ему подняться в номер 617 к Исааку-муаллиму и передать ему, что именно он только что предложил Ирине-ханум.

За обедом его уже не было: сразу после разговора с Исааком он собрал свои вещи и поспешно отбыл в Баку.

Был он известным азербайджанским драматургом.

К этому рассказу я позволю себе кое-что прибавить. Об азербайджанском драматурге. Но не о том, который так недолго занимал люкс 517. О другом. Он был не только драматург.

Альфи Сахликович Гасымов занимал должность главного редактора Госкомиздата Азербайджанской ССР. Он часто наезжал в Москву и любил поболтать с сотрудниками республиканского управления. Речь его бывала цветиста:

— Сын у меня, слушай, женился. Надо мальчику жить своим домом. Что, слушай, делать? Иду Баксовет. Вот, говорю, сын женился, прошу, слушай, дай однокомнатный сексия… А председатель Баксовет не хочет. Слушай, говорит, Альфи, ти кто ест такой, а? Ти ест выдающий фисатель, киритик и дыраматург… Известный Баку, Москва и дальше! Почему просишь однокомнатный сексий?! Трёхкомнатный сексий возьми!!!

Славно жилось в Советском Союзе писателю при хорошей чиновничьей должности!

Прощай, Госкомиздат!

В издательстве «Детская литература» внутренний конфликт — между директором и главным редактором (отчего-то для наших издательств — обычное дело).

Главный редактор Игорь Ляпин — по совместительству — поэт и зять великого Сартакова, секретаря правления Союза писателей СССР и проч. и проч. Я как-то получил приглашение на творческий вечер зятя в Политехническом. Вечер открыл Егор Исаев, запустил Ляпина и сел в первый ряд. Я всё время видел его затылок.

Со мной рядом сидел Борис Александрович Дехтярёв, академик, главный художник Детгиза, и я минут через пятнадцать слушания различных восклицаний, несущихся с эстрады, спросил его:

— Вы не знаете случайно, а где же поэзия?

На что Борис Александрович мне ответил:

— В последний раз я слушал здесь Маяковского.

Когда же на эстраде «поэзия» кончилась, на неё взобрался Егор Исаев, непостижимым образом (ведь никуда не выходил!) совершенно пьяный. Он обнимал, целовал Ляпина, вздымал руки в духе бродячего актёра из гамлетовской «мышеловки» и громоподобно ревел:

— Поэт! Большой!! Большой поэт!!!

Видимо, Егор Исаев и накаркал. Потому что Ляпина ввиду конфликта пригласили в ЦК и сказали, что для пользы родного отечества ему надлежит сосредоточиться на творческой работе.

* * *

Оказалось, что всё это касается меня. Саша Виноградов (директор) захотел, чтобы я стал главным редактором «Детской литературы». Это было бы славно, но что скажет М.В.? Если он не захочет меня отпустить, то ничего тут не поделаешь…

Решили так, что пусть Виноградов проговорит меня везде, где надо, а я пока ничего не знаю и сижу себе тихо.

Через какое-то время стали поступать оперативные сводки: Алексин вполне поддержал; Михалков согласен; в ЦК не возражают.

А у меня на душе всё тревожней. Дело в том, что в моей беспорочной жизни есть тайный изъян. Я, конечно, себя успокаиваю: столько лет в Комитете, пост немалый, допуск ко всякой секретности… Тревога всё равно не проходит.

И когда меня вдруг, среди белого дня, и не в какой-то назначенный час, а сию же минуту, вызвали к самому (!) Первому Заместителю Председателя Товарищу В.В. Чикину, я сразу понял, в чём дело.

Вызов был экстраординарен, и я заскочил к М.В. — сказать. Он хмуро кивнул:

— Я знаю. Идите спокойно.

Я пошёл. Я вошёл.

В кабинете за длинным заседательским столом сидела такая компания.

Сам Чикин с застенчивой улыбкой ласкового каннибала; начальник управления кадров, отставной генерал, которому очень бы пристала фамилия Сквозник-Дмухановский, и главный редактор главной редакции (так!) общественно-политической литературы с чёрной повязкой на одном глазу.

Эти беглые характеристики не надо принимать в расчёт, потому что они возникли у меня в первую секунду, когда я уже ждал распятья или повешенья на рее. Но всё пошло не так.

От каннибальства Чикина осталась только страшноватая ласковость, когда он заговорил. Великий кадровик молчал и посматривал на меня вполне сочувственно. А чёрная повязка Василия Савельевича вообще не при чём, потому что глаз он потерял на фронте.

Итак, заговорил товарищ Чикин. Он сказал, что есть издательство «Книга», очень хорошее, но что-то там нехорошо, и надо его укрепить. И вот сложилось мнение направить туда меня на ответственную и ключевую должность заместителя главного редактора, если я, конечно, согласен…

Вторым говорил Василий Савельевич, куратор «Книги». Он долго, подробно рассказывал об издательстве, его специфике и проблемах, но я его уже не слышал.

Я лихорадочно соображал. Конечно, мой изъян открылся, но приговор отчего-то такой: почётная ссылка. Это бы ничего, но как же жаль «Детскую литературу», тем более, что не далее как вчера Виноградов сказал мне по секрету, что М.В. склонился, в ЦК дали окончательное добро, а Михалков уже прибегал в Детгиз и восклицал, где же Кабанов, дайте мне Кабанова!

Прости-прощай, Детгиз… Теперь, даже при почётной ссылке, я буду, по крайней мере, невыездной, чего не может быть применительно к главному редактору издательства такого масштаба. А я уже почти настроился. И даже принял всей душой прекраснейший девиз детских советских писателей:

«Через душу ребёнка — к телу матери!»

Теперь мне предлагают «Книгу». Скорее всего придётся соглашаться… Хорошо, что не били. Пожалуй, я бы и не дался, но весёлого было бы мало.

Аудиенция закончилась, и мне разрешили подумать.

А дальше события пошли в обвал. Видимо, где-то хватились, что чуть было не оставили «Детскую литературу» в сомнительных руках, хитро протянувшихся куда не надо, и Саше Виноградову посоветовали оставить свой пост.

Через неделю на коллегии Комитета нас с ним вместе утверждали: меня заместителем главного редактора издательства «Книга», его — заместителем главного редактора издательства «Радуга». На другой день, правда, спохватились, что в «Радуге» этой вакансии нет, но не растерялись и тут же дополнительно эту должность ввели.

На «Детскую же литературу» поставили таких людей, что, думаю, Сергей Владимирович Михалков не возрадовался.

Вот вся история. Осталось только досказать, какого же рода был изъян, открывшийся в моей высоконравственной советской жизни, и кто его открыл.

Изъян был вот какой. За девять лет до этого Иркина сестра уехала в Израиль. Мне кто-то потом говорил: «Ну ладно бы — в Америку, всё легче… А то в Израиль!»

А кто открыл? Вообще-то я не знаю. Был, правда, один добрый сослуживец, столь дружественный ко мне, что много о себе наговорил различных откровенностей. Так много, что я почувствовал себя каким-то задолжавшим. Я думал: что б ему в свою очередь такое рассказать? И рассказал. А больше и не знал никто.

Но главное не в этом. Главное, а почему же для меня сошло всё так мягко? И почему никто меня по-настоящему не тронул?

Тут точно знаю. Это великие хлопоты моего начальника, который много попил крови своих подчинённых и которого я придумал называть —

МАРАТ ШИШИГИН, ПРОЗВАННЫЙ ЗА ЖЕСТОКОСТЬ ВАСИЛЬЕВИЧЕМ

 

От «Книги» до «Книжной палаты»

На прощание Марат Васильевич мне сказал:

— Там в «Книге» директор Кравченко, очень непростой. Если возникнут проблемы, дайте знать, я смогу на него повлиять.

Издательство «Книга» находилось в непосредственном ведении Госкомиздата по двум обстоятельствам: во-первых, оно издавало «ведомственную литературу», то есть всяческие серийные брошюрки по вопросам издательского дела, полиграфии и книжной торговли, а во-вторых, выпускало все информационные издания, подготовленные Всесоюзной книжной палатой, включая каталожные карточки для библиотек. Такое было скромное рабочее издательство. Но это изначально. Пока не стал директором Владимир Фёдорович Кравченко. Он прибыл на эту должность из Молдавии и со всею бешеной энергией провинциала стал превращать рабочее издательство в элитное-столичное. Создал редакцию миниатюрных и малоформатных изданий, редакцию искусства книги, редакцию факсимильных изданий… Он как бы расширял и расцвечивал ведомственные рамки, а на самом деле всем новым редакциям отдавал приоритеты, обрекая старые, «рабочие», на третьестепенность и в тайне мечтая вообще от них уж как-нибудь избавиться.

Каждая вновь возникшая редакция самим своим существованием всё глубже задвигала в тень ведомственные. Изящные малоформатные издания легко затмевали полезные брошюрки, а редакция художественной литературы с её серией «Писатели о писателях» более всего прославила издательство «Книга» и постоянно занимала первое место в соцсоревновании, что отражалось на размере квартальных премий.

Владимир Фёдорович безудержно расширял репертуарные рамки своего издательства, сам подчёркнуто оставаясь в рамках служителя интересов Госкомиздата. Он хорошо знал правила и строго их соблюдал. Характерный штрих: узнав о том, что у меня есть рукопись книги моей об Алексее Константиновиче Толстом, Кравченко сказал:

— Это прекрасно. Но, к сожалению, Вячеслав Трофимович не член союза писателей, а значит не подходит для серии «Писатели о писателях». Алексей Толстой, конечно, писатель, а Вячеслав Трофимович — нет.

Когда меня приговорили к издательству «Книга», я ничего этого ещё не знал и не подозревал, куда меня закинула судьба. Да ведь и те, кто меня сюда закинул, тоже ни о чём таком не подозревали. Они всё думали, что это ихнее ведомство и что они у руля, а между тем хитроумный Кравченко потихонечку прибирал к своим натруженным рукам эту министерскую структуру и кропотливо делал из неё лучшее в мире издательство.

Все внешние его сношения снизу вверх легко, изящно и красиво решались с помощью великолепных и по тогдашним меркам очень дорогих образцов его продукции — миниатюрных и малоформатных книжечек.

Ему, конечно, чрезвычайно повезло в двух обстоятельствах: главным редактором издательства был Аркадий Эммануилович Мильчин, а главным художником — Аркадий Троянкер. Кравченко очень не любил и того, и другого, чуя их интеллектуальное и профессиональное превосходство, но как человек практический обоих не только терпел, но берёг, зная, что эта пара гнедых пока что тянет его телегу в светлое завтра.

Да, Аркадий Эммануилович поистине явился мне как бог книгоиздания! Он знал про книгу всё, что можно знать об этом предмете, разнообразном и непостижимом, как Вселенная. Он знал, что даже прекрасно написанная книга в процессе небрежной подготовки её к печати (или пущенная в печать вообще без подготовки) готова утерять, утратить или сделать труднодоступными для читателя многие свои смыслы. Аркадий Эммануилович искуснейший настройщик книги, этого изумительного инструмента, без верной настройки которого ни автору не дано сыграть все тонкости своей мелодии, ни читателю их уловить.

Лучшие книговеды Москвы (и не только Москвы), историки книги, литературоведы, историки литературы, прозаики и даже поэты приходили к Мильчину в кабинет, хорошо уже зная, что разговор с главным редактором будет с его стороны доброжелательным, но и требовательным, и всегда с полным пониманием всех профессиональных тонкостей обсуждаемой темы. В самом же издательстве редакторы говорили с Аркадием Эммануиловичем на родном редакторском языке, полиграфисты на полиграфическом, экономисты на экономическом, а корректоры — на своём, художники — на своём. Лишь администраторский язык был Мильчину в тягость. Язык же книги — во всех его аспектах — был для Аркадия Эммануиловича язык природный.

Главный редактор сразу понял, что практикой издательского дела я, конечно, не владею, вообще её не знаю, но это его не смущало. Он почувствовал, что я не пропащий. Я приглашался к нему в кабинет, как только кто-то приходил с какой-либо проблемой, слушал, внимал и получал необходимые растолкования и пояснения. И стало мне понятно, что я — вне конкурса и без экзаменов — поступил по случаю в самую высшую школу книгоиздательского дела при очень к тому же приличной не стипендии, а зарплате.

Но мне по разным обстоятельствам необходимо было кинуться в отпуск, я уехал в Геленджик, а когда вернулся и радостно влетел в кабинет своего главного редактора, Аркадий Эммануилович, стараясь удержать на ровной ноте голос, произнёс ужасную фразу:

— А я сегодня работаю последний день. Меня отправляют на пенсию…

* * *

А дело было вот в чём.

В моём уже бывшем теперь Госкомиздате существовал отдел — нет, не отдел, а управление внешних сношений — не главное, но всё же управление. Там был, естественно, начальник и у него два заместителя. Один из заместителей, правда, к делу не относится, но всё-таки о нём скажу. Звали его Иванов, ценим он был как специалист, хотя и алкоголик. Иванов этот частенько забегал в наш отдел общественно-политической литературы и одалживал у нашего сотрудника Евгения Васильевича Кузина три рубля. Со мной знаком он не был, но видел, и лицо моё как-то запомнил. Что позже и подтвердилось довольно забавно.

Хотя был я ещё беспартийным, меня определили пропагандистом главка, я вёл политзанятия, а потом ещё послали меня в вечерний университет марксизма-ленинизма. Там получил я, значит, и университетское образование (диплом — по привычке — с отличием). Во время этого вечернего обучения нам иногда устраивали лекции в Доме журналистов близ Арбата. И вот я как-то прихожу туда на лекцию, а в вестибюле ко мне кидается разгорячённый Иванов и тревожно так, безо всяких приветствий, спрашивает:

— Ну что, удалось?

И я остолбенело на него смотрю.

А это он из пивного бара послал кого-то в магазин за бутылкой и взволнованно ждал его у входа. Увидев же знакомое лицо, он кинулся с животрепещущим вопросом. Но, повторюсь, Иванов здесь к делу не относится.

Ещё одним заместителем был некий Курилко. Мы были с ним полузнакомы, потому что он время от времени заходил в наш секретариат как бы по делу, а на самом деле интересовался одной из секретарш Марата Васильевича. Я часто Курилку там видел, поскольку сам немного интересовался этой секретаршей. Этот заместитель внешних сношений был высок, крепок, улыбчив и всегда элегантен. Был он родом из Донбасса, окончил горный институт, а в Комитет пришёл из ЦК ВЛКСМ.

Потом он куда-то пропал.

Но он не пропал. Он учился в аспирантуре Академии общественных наук при ЦК КПСС, и там защитил диссертацию по теме международного книгообмена. После Академии общественных наук человеку полагалась высокая должность. В управлении кадров стали искать, но ничего не находили. И вдруг нашли. В издательстве «Книга» главному редактору Мильчину как раз перевалило за шестьдесят, ну, вот ему и хватит… Поговорили, объяснили и для пользы дела уволили по собственному желанию в связи с переходом на пенсию по возрасту.

* * *

Новый главный редактор «Книги» произвёл на административные структуры издательства хорошее впечатление молодостью (сорок лет!) и ярко выраженной элегантностью костюма. Потом ещё и кулинарной осведомлённостью. Потому что сразу после его прихода открылась книжная выставка-ярмарка на ВДНХ.

Там, как обычно, при экспозиции каждого издательства устраивался закуточек с холодильником, из которого можно было угостить и угоститься. Когда настало время закусить, мы с Алексеем Филипповичем туда зашли, а дамы как раз начали устраивать бутерброды. Главный редактор на это глянул, батон отобрал и сам стал нарезать тончайшими ломтиками, любезно пояснив, что бутерброды именно такими вот, тончайшими, быть и должны.

— О, вы гурман! — произнесла одна из дам.

Но Алексей Филиппович её поправил:

— Я не гурман. Я — гурмэ! Вы знаете разницу?

Спустя время я об этом эпизоде вспомнил и тогда уже подумал, что, как это ни странно, но, может быть, главная беда Алексея Филипповича как раз в том и заключалась, что слишком много для себя он книжек прочитал…

Гурмэ коньяк предпочитал холодненький, а виски опрокидывал залпом.

А тогда, когда Алексей Филиппович настриг гурмэских бутербродов, в эту закусочную комнатку ввалился изголодавшийся Кравченко. Он сел на освобождённый для него стул, схватил бутерброд и начал его есть, а я не удержался и спросил:

— Владимир Фёдорович, вы думаете, что едите бутерброд?

— Ну да, а что?

— Нет, вы едите сразу пять бутербродов!

И вот, после закрытия ярмарки, новый главный редактор горячо взялся за дело. Он систематизировал все тематические направления издательства, расчертил их на большом ватмане по вертикали и горизонтали и сразу обнаружил лакуны, которые необходимо стало заполнить.

— Для меня в любом деле самое важное — системный подход, — сказал Курилко мне и другому своему заму Евгению Ивановичу Майорову.

Мы с Евгением Ивановичем молча прослушали зачитанный по кипе листочков доклад обо всём этом и ничего, кажется, не поняли, во всяком случае, я. Но, думаю, Евгений Иванович — тоже.

Оказалось, что это только репетиция. Назавтра Курилко попросил директора подняться к нему в кабинет, где будет сделан концептуальный доклад о будущем издательства. Ватман прикололся к стене, листки конспекта летали, голос главного звенел, а директор просидел всё словоговорение без звука и телодвижений. Похоже было, что Кравченко сейчас встанет и дрогнувшим, но всё же твёрдым голосом торжественно предложит главному редактору занять директорское кресло.

Но был дальше только ужас.

Владимир Фёдорович начал довольно спокойно, но с каждой фразой всё более и более распалялся, переходя к полной ядовитости. Он говорил, что это всё безграмотно и бездарно, что у докладчика во всём одни провалы и что он теперь не знает, зачем ему нужен этот главный редактор. Не знаю, что было с Курилкой, но я просто онемел и оцепенел. Я одного не мог понять: ну, пусть всё это неприемлемо, пусть это всё ненужно, но отчего такая злоба? Отчего и зачем он так жестоко, так безжалостно растоптал человека?

И началась со следующего дня такая удивительная странность. Курилко приходил к началу рабочего дня, запирал кабинет изнутри и только выходил к обеду. Ему никто не звонил, никто к нему не приходил, а на совещания у директора приглашали одного меня.

Но чем же занимался Курилко в своём кабинете? Он упорно овладевал наукой книгоиздания. В издательстве была прекрасная библиотека. Курилко взял все имеющиеся справочники редактора и корректора (в основном составленные Мильчиным), издания по «искусству книги», альбомы по шрифтам и книги по полиграфии и в течение, кажется, месяцев двух всё это рьяно штудировал.

(Когда Государь наш Николай Павлович поставил министром юстиции кромешного графа Панина, тот заперся в новом своём кабинете и, не сходя со стула, прочитал от доски до доски необъятный Свод Законов Российской Империи, а два тома выучил наизусть.)

* * *

А между тем уже шла Перестройка.

Из дневниковых записей 1986 года:

А перестройка всё-таки идёт. И как в этом можно сомневаться, если происходят такие события! В «Огоньке» публикация Гумилёва. Целая подборка и фотопортрет работы Наппельбаума.

Первый раз Гумилёва я услышал в 1959 году, после армии, когда Юра Коваль под гитару пропел мне «Жирафа». Потом, лет через десять Ирка на машинке перепечатала парижское издание на русском языке, и мы его переплели. Всё, что знаю наизусть, оттуда. И до сих пор это «издание» любимо.

А уже в Комитете (ещё не освоившись) в разговоре с одним сослуживцем я как-то упомянул, что, дескать, не понимаю и не люблю такое выражение: «как сказал поэт». Почему же не сказать просто: Пушкин или Блок?

На что мой собеседник отреагировал очень живо:

— Да, да, конечно! А то скажут: — «как сказал поэт», а процитируют… Гумилёва!

Я осёкся и глупо так спросил: «А что, нельзя?»

На что мне было отвечено:

— Ну, почему нельзя… Но мы же с вами Гумилёва не знаем. И не можем знать. Ведь он не издаётся!

Так, с глупым выражением лица, и отошёл я от него.

И вот Гумилёв — в «Огоньке»! Да мало что в «Огоньке»… В «Огоньке» апрельском, посвященном 116-й годовщине со дня рождения В.И. Ленина!

С ума сойти.

Из дневниковых записей 1987 года:

В «Вопросах литературы» разгром дурацкой «Игры» дурацкого Бондарева. А в «Юности» (№ 7) — разгром статьи Ст. Куняева в «Нашем современнике» против Высоцкого и «идолопоклонников», которые якобы затоптали на Ваганьковском соседние могилы… С опровержением этой гнусной клеветы уже выступил и Рождественский.

…………………………………………………………………………………………………

И вот уже появились воспоминания о нём. На публикации, ещё редкие, кинулись. К ним прильнули. Мы всасываем строки тех, кто был напоён его присутствием.

Потом родилось беспокойство. В статьях, самых блистательных, что-то как будто мешало. Не сразу пришлось догадаться, что это — ревность. Они, пишущие, были как-то особо к нему причастны. Они его знали!

Высоцкий был наш, всеобщий, каждый из нас, его не знавших, был личностно связан с ним незримыми нитями, протянувшимися через пространство. А те, знающие, очертили Высоцкого узким магическим кругом, в который нам не было доступа. Они, причастные, знали о нём всё, их знание было точным. Они обладали тьмой истин. Наше знание было легендарно. Нас возвышал обман.

Бог знает, как и что было на самом деле, но раньше мы понимали так, что он поёт для нас. Когда его не стало и появились статьи, захотелось услышать свой голос, кого-то из миллионов, любивших его по-своему, как все. Но мы только рычали или обменивались междометиями. Священное косноязычие оставалось нашим уделом…

Я вспоминаю, что говорила мне Наталья Крымова, как сидят они, друзья Высоцкого, и стонут: ох да ах! — на Западе издают, а у нас тишина… А кто-нибудь что-нибудь делает?! Привыкли сидеть и брюзжать, скрывая собственную лень и трусость. Какая замечательная позиция: ты и умён, и порядочен, и — в комфорте… А Крымова берёт и делает комиссию по наследию. Можно ведь что-то сделать, если делать!

Или я вот, замыслил издать Высоцкого, очень захотел. Когда пускал пробные шары — не начальству, а так, среди людей, как бы в шутку, — как шутку и воспринимали. А вот повёл-повёл интрижку, и как будто (тьфу, тьфу, тьфу!) вытанцовывается.

………………………………………………………………………………..

Скоро уже сдадим в набор Высоцкого. «Я, конечно, вернусь». Название выбрала Крымова. Мы с ней работаем очень легко. Я предложил монтажный принцип расположения стихов и воспоминаний — так, чтобы сложились внутренние, пусть и неявные, сюжеты; а свидетельства друзей, помимо их самоценности, служили бы лёгким комментарием. Тогда, мне показалось, возникнет этакий комментированный внутри своей естественной структуры роман в стихах. Наталья Анатольевна мгновенно учуяла сквозное действие, и мы с ней сели за этот пасьянс.

— Так, — говорила Наталья Анатольевна, — хорошо. А теперь это… Нет, рано! А если… Давайте попробуем.

Тасовали рукопись и чувствовали, как она оживает.

Одно я упустил. Троянкер во всю уже работал над оформлением, и, конечно, все решения его, вся концепция построена была на структуре простого хронологического сорника стихов с прибавлением мемориальной части — в конце или в начале.

Я попытался его совратить, но Аркадий только по первому впечатлению мягкий красавец, а в натуре весь твёрд и нерушим, скреплённый раствором, замешанным на яичных желтках. И потом, раскассировать и перенумеровать рукопись — дело нехитрое, а у Троянкера — полосный макет, весь рассчитан.

Жаль, очень жаль. Хорошая мысля, да пришла опосля.

Собственно мысль об издании Высоцкого возникла не сама по себе, а потому что вдруг обнаружилось, что впереди восемьдесят восьмой год, а это — пятидесятилетие, хороший повод.

Когда повёл я, между прочим, разговоры о том, о сём, а вот, кстати, пятидесятилетие Высоцкого, надо бы издать… Коллеги мои только усмехались: да кто же позволит?

Но мне уже втемяшилось. Сначала мысль была простая: пойти к директору Кравченко и предложить, уговорить. Он, если захочет, сумеет пробить, он «муж совета», знает ходы. Всё так. А если не захочет? Или захочет, но не сильно, и скажет:

— Знаете, сейчас в издательстве такое положение, что лучше бы не надо… Поймите правильно, нам сейчас не ко двору!

Скажет он так, и всё! И я повязан. В обход или супротив — негоже, да и не будет толку.

И я пошёл другим путём. Путь этот привёл к тому, что однажды приглашает меня в свой выдающийся кабинет Владимир Фёдорович Кравченко и высокоторжественно провозглашает:

— Нам дали ответственное поручение: к пятидесятилетию Владимира Высоцкого выпустить малоформатное высокохудожественное издание его стихов и песен. Справимся? Не подведём?

— Попробуем, Владимир Фёдорович. Приложим все силы, знания и опыт!

Устроил всё, конечно же, не я. Я только Крымовой мысль подал, а уж она побудила Роберта Рождественского, который в звании поэта мог попадать в любые кабинеты. Так вот, когда Роберт Иванович пришёл с этим к председателю Госкомиздата (а им уже был Михаил Фёдорович Ненашев), тот сразу же отнёсся к идее сочувственно, но всё-таки заметил:

— Надо бы посоветоваться в ЦК.

На что Рождественский ответил:

— Уже. Одобрено.

— А кто одобрил?

— Александр Николаевич Яковлев.

— А… Ну и прекрасно.

И тут же последовал звонок Кравченке, причём со ссылкой на Центральный Комитет. А это означало широкую зелёную улицу и всяческие приоритеты.

* * *

В газетах, журналах, на телевидении вовсю идёт перестройка. И только там, где мы живём и дышим, всё движется — не движется по-старому. По крайней мере, у нас в издательстве «Книга». Сотрудники ко мне пристают: что такое? как же так? почему? А я резонно отвечаю:

— Так перестройка и должна делаться вами! Чего же вы всё к начальству апеллируете?

И злюсь.

И вдруг звонит мне секретарь директора и сообщает, что на такое-то число назначено партийное собрание издательства, а я — докладчик. Январский пленум и задачи… Я поначалу удивился, что мне об этом не партийный секретарь сообщает, а директор да ещё через свою секретаршу. Я удивился, а потом себе сказал: ну, ладно, ты сам захотел!

И через пару дней я вышел на трибуну.

ИЗ МОЕГО ДОКЛАДА

(Тут надобно сказать. Если у этих моих записок окажется сегодняшний читатель, а — тем более — будущий какой-нибудь читатель, ему, я думаю, не очень будет ясно, что партийный мой доклад был сделан невероятно чуждым языком. Сегодняшний (тем более будущий) читатель того и гляди ужаснётся его примитивно-демагогической лексике, но поверьте мне на слово: тогда мой доклад ошеломил собравшихся не только сутью, но (даже более) не присущим партийным собраниям языком. Тот, кто жил и мыслил в советское время, меня поймёт.)

…Время сейчас необычайно спрессовано, потому что наполнено новыми, реально происходящими делами. Возьму на себя смелость утверждать, что, радостно, с энтузиазмом воспринимая решения XXVII съезда КПСС, мы тогда сразу не понимали ещё их значения. Ибо произнесённые с трибуны слова, даже становясь решениями партийного съезда, всё равно остаются до поры до времени только словами, иногда надолго, порой навсегда. Но надо быть незрячим и лишённым всякого социального слуха человеком, чтобы не увидеть и не услышать громадный и нарастающий поток конкретных дел, в которые, без промедления, без раскачки стали воплощаться решения съезда. Правда, эти дела начинались преимущественно сверху. А мы, слушая практически каждый день в программе «Время» сообщения о работе Политбюро ЦК КПСС, всё больше судили да рядили: неужто всерьёз, неужто они всё это на самом деле?

Всё это очень напоминало ситуацию тургеневской «Аси», которую в социальном аспекте проанализировал Чернышевский в знаменитой статье «Русский человек на rendez-vous», а вслед за ним использовал Ленин, характеризуя страх либерала перед «делом», перед необходимостью перейти от слов к действию:

«…он десятки лет вздыхал о митингах, о свободе, — попал на митинг, увидел, что настроение левее, чем его собственное, и загрустил… „поосторожнее бы надо, господа!“ Совсем как пылкий тургеневский герой, сбежавший от Аси… Эх, вы, зовущие себя сторонниками трудящейся массы! Куда уж вам ходить на rendez-vous с революцией, — сидите-ка дома; спокойнее, право, будет…»

Так вот, пока одни рассуждали, примеривались и осваивали новую фразеологию, другие работали на Перестройку, и благодаря тем, кто работал, смог состояться январский Пленум, положивший конец дискуссии о Перестройке в рамках: надо или не надо?

У нас и сегодня хватает скептиков, немало их и в этом зале, — да что говорить, в каждом из нас сидит маленький или не очень маленький скептик, но я хочу сказать, что скептицизм как склад ума сегодня может стать «складом действия», мешающим обновлению страны. Быть скептиком сегодня просто стыдно и неумно…

Но всё-таки, делаем мы что-то для Перестройки? Конечно, делаем. И я хочу сказать об этом не для констатации и даже не для того, чтобы кого-то отметить, похвалить. Я хочу назвать некоторые вышедшие и готовящиеся издания, которые по-настоящему, глубинно, без фанфарного шума работают на Перестройку.

…К 70-летию Октября выходит малоформатная книга «Слушайте, товарищи потомки!» — поэтохроника от 1917 до 1987 года, составленная Сергеем Чуприниным. Нелегко рождалась эта книга, потому что она — не юбилейный парад звёзд, а серьёзная, зрелая попытка осмыслить отечественную историю советского периода через восприятие её сознанием наших поэтов.

Редакция художественной литературы готовит к производству рукопись Мариэтты Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова». Я сомневался, называть ли эту вещь… Потому что, когда мы всерьёз работаем над изданием писателей трудной, порой трагической судьбы — таких как Булгаков, Цветаева, Высоцкий, — мы очень боимся, чтобы не поднялась вокруг этого шумиха сенсационности. Гарантия от этого — серьёзный, ответственный подход к работе. Именно так работает редакция. Исследование Чудаковой — труд, исполненный высокого достоинства, и в этом смысле он адекватен творческому и гражданскому облику самого Булгакова. А сколько полезнейших уроков извлечёт из этой книги читатель, уроков, необходимых нам сегодня — в перестройке организации литературного процесса…

Но почему же нет ощущения, что атмосфера в издательстве меняется? И это не только ощущение, она действительно не изменилась. Кто тут виноват? Думаю, что все виноваты, — и руководство, и партийная организация, и весь коллектив.

Наверное, в стиле работы каждого издательства большую роль играет личность его директора. А в жизни нашего издательства — особенно большую. Потому что я не знаю в нашем коллективе более сильной личности, чем Владимир Фёдорович Кравченко. Личность такого масштаба, имеющая «верховную» власть в сочетании с настоящим профессионализмом, может очень многое. Очень многое Владимир Фёдорович и делает. Но пришло, думаю, время поговорить о продолжении его достоинств — о недостатках. Здесь позволю себе небольшое лирическое отступление. Когда я думаю о Владимире Фёдоровиче, мне почему-то приходят на память пушкинские строки:

…Он человек, им властвует мгновенье, Он раб молвы, сомнений и страстей. Простим ему неправое гоненье: Он взял Париж. Он основал Лицей.

Да, Владимир Фёдорович основал наш славный «Лицей», и он взял не один «Париж». Он настоящий мастер стратегии и тактики, умеющий реализовывать самые дерзновенные, самые фантастические замыслы… Но ведь время расцвета издательства «Книга» пришлось, как ни удивительно, на период застойных явлений. Владимир Фёдорович спас издательство от застоя, но действовал методами, сообразными с застойной действительностью. Теперь настала пора перестраиваться, в корне менять методы и стиль работы. Пока этого не происходит.

Возьмём простую вещь. Мы видим по телевизору процедуру выборов директора рижского завода RAF. Одна из претензий к старому директору, что он не бывает в цехах. Наше издательство, по сравнению с RAFом — маленькое гнёздышко. А Владимир Фёдорович бывает в редакциях? Знает повседневные проблемы людей, их настроения? Думаю, что хочет знать, но только — не выходя из кабинета, через систему управленческих связей.

В кабинет директора очень трудно попасть. Может быть, это и правильно, но при этом Владимир Фёдорович установил такой режим отношений, что без его личного участия не решается ни один сколько-нибудь важный вопрос. А это уже парадоксальная ситуация. Механизм начинает лихорадить.

При этом самые важные вопросы решаются исключительно в узком кругу доверенных лиц. Это не вдохновляет коллектив на активность. Настроение преобладает такое: всё равно без нас решат.

Кроме того, происходит лёгкое головокружение у тех, кто посвящён в решение вопросов…

Комитет дал нам права, устраняет мелочную опеку, но его старые функции теперь берёт на себя администрация самого издательства, иногда просто создавая механизм торможения.

Не буду останавливаться на кадровых вопросах. Скажу только, что и здесь у нас пока что преобладают волевые решения. Следствия же такого подхода бывают плачевные. Думаю, необходимо во всеуслышанье сказать то, что всем давно уже ясно: крупной ошибкой была отставка Аркадия Эммануиловича Мильчина. Мы до сих пор расплачиваемся за эту ошибку. Пусть это даже была инициатива Комитета, платим-то мы…

Я, конечно, допускал, что мой доклад произведёт некоторое впечатление. Но не до такой же степени! И, в конце концов, ну чего я такого сказал?!

А с директором что-то случилось.

Директор встал во весь рост и сразу выдернул чекý. В руках его разорвалась граната, и он, чудом живой, вскарабкался на трибуну, весь в пороховой пыли и горячих осколках. Он не был ранен, но сильно контужен, и ничего не видел и не слышал.

С трибуны надо говорить. Говорил ли Владимир Фёдорович? Не берусь утверждать, что это было говорение. Но странные, дикие звуки с трибуны катилися в зал.

Потом была мобилизация и сбор рассыпанного войска. Заблудшие агнцы, те, что в потёмках искали мою тропу, гурьбой пошли на звук трубы, зовущей то ли на бой, то ли к раздаче талонов на бесплатный обед. А я — как-то не сразу, — но всё-таки понял, что в этом издательстве мне уже не жить. Не то что он меня выдавит, но вечная борьба — в отличие от Карла Маркса — не представлялась мне как счастье.

* * *

Между тем Перестройка продолжалась, и кто бы как бы к ней не относился, все уже начинали видеть в ней, хоть, может быть, и временную, но всё-таки реальность. Кравченко в неё совсем не верил («Вы думаете, что это всерьёз? Наивный вы! Ведь это же игра. Поиграют ещё немного, и всё назад вернётся», — говорил он мне ещё ранее), но понимал, что в этой замути возможно выловить и рыбку покрупнее: раз они называют это перестройка, надо и самому — так думал он — под шумок что-нибудь перестроить. Он запирался в кабинете с узким своим активом и строил план создания объединения: «Книга» — «Искусство» — «Изобразительное искусство» — Типография № 5, — всё это, разумеется, под своим генеральным руководством…

А директор Всесоюзной книжной палаты Юрий Владимирович Торсуев затеял иную перестройку. Чуя, видимо, что Кравченку библиография тяготит, задумал от неё его избавить, то есть библиографию у Кравченки отнять и вернуть её в лоно Книжной палаты, создав для этого новое библиографическое издательство «Книжная палата» и увязав всё это опять же в Научно-производственное объединение «Всесоюзная книжная палата», куда войдут собственно Палата, новое издательство, НИИ книги и Типография № 9.

Кравченко каждую неделю свой перестроечный проект пересматривал, менял, боясь сосредоточиться не на самом успешном, а Торсуев в свою одну идею впился и сумел (с помощью Комитета) провести её через постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР. В директора же нового издательства «Книжная палата» Торсуев выбрал отчего-то Алексея Курилку.

Тут я не знаю (да мне и не очень это было интересно), как они сошлись, кто к кому обратился… Всё же вышли они из одного гнезда — ЦК ВЛКСМ! Но Курилко после моего доклада так проникся ко мне, что поведал о прокте Торсуева и прибавил в конце, что главным редактором у себя в новом издательстве видит только меня.

Я встретился с Торсуевым, рассказал ему, за что меня турнули из Комитета и почему с Кравченко мы не сошлись, и этими откровенностями понравился Юрию Владимировичу. Оказалось, что пока я перед ним исповедовался, Торсуев периодически, тихонечко, чтобы я не увидел, казал Курилке поднятый большой палец.

16 июня 1987 года (после утверждения коллегией Госкомиздата СССР) я был принят в порядке перевода из издательства «Книга» на должность главного редактора — первого заместителя директора издательства «Книжная палата».

А несколько раньше, в самом начале лета, во втором часу дня, ещё в издательстве «Книга», отправились мы пообедать в Академию общественных наук при ЦК КПСС. Академия располагалась в пяти минутах ходьбы от издательства, и Курилко, наш главный редактор, как человек «причастный» раздобыл нам туда временные пропуска — мне и второму зам. главного. Всё дело было в том, что в академии имелась партийная столовая, где блюда из лучших продуктов и всякие деликатесы отпускались за малые деньги: этот ленинский стиль как и всегда господствовал в стране, хотя уже и набирала обороты перестройка.

Спустившись с нашего третьего этажа и проходя крохотный симпатичный издательский «холл», увидел я у стеклянной вахтёрской конуры юную женщину, спрашивающую у вахтёра, как ей пройти в отдел кадров.

Я люблю объяснить, если знаю, особенно дамам, но вахтёр раньше меня ответил, что пройти нельзя, но можно позвонить.

— По какому вопросу? — спросил её вахтёр.

Она искала работу. Мне стало любопытно, и я задержался, сказав коллегам, что, мол, догоню.

Вахтёр набрал номер, спросил и сразу пробурчал:

— Вакансий нет.

Юная безо всякого вздоха повернулась идти, а я сказал, чтобы она, если может и если желает, на всякий случай подождала бы меня полчаса. И побежал догонять идущих обедать.

Искательница меня, представьте, дождалась. Звали её Виктория, и она была согласна на любую работу. Правда, ничего подходящего для работы в издательстве делать не умела. Даже не печатала на пишущей машинке.

— Но почему же в издательство?

— Не знаю… Хочу!

Это мне понравилось. Да и понять было можно. На шестой части мировой нашей суши располагалось тогда всего-то двести с небольшим издательств, и каждый, кто так или иначе приобщён был к этому миру, наглухо закрытому для многих миллионов прочих, овеян был таинственным и притягательным флёром.

Даже кино и театр не могли идти в сравнение, хотя тоже полны были тайн (и может быть, более сладостных!), но ведь они — потом — впускали нас всё-таки в залы, где вся их магия давалась напоказ…

Издательства были коварней: они выбрасывали на прилавки множество книг, наполненных шелестящей пустотой, и совсем чуть-чуть, практически тайно, производили шедевры, которые бесследно исчезали, оставляя за собой возбуждённые толки, летучие ароматы и несвершившиеся предвкушения какого-то неясного греха.

Бывали тогда, конечно, и другие учреждения, куда не все попасть стремились, но к тем, кто там служил, относились с почти священным трепетом. Говорили, что жительствовал в Москве даже некий врач-гинеколог, который при первом знакомстве на вопрос о роде его занятий отвечал, чуть помедлив:

— Вообще-то… Я работаю в органах!

Очень был востребованный специалист.

Нет, нет, я вовсе ни тогда не полагал, да и сейчас не полагаю, что юная дама, случайно зашедшая в роскошное издательство «Книга», обо всём этом думала именно так, но всё же ей чего-нибудь подобного могло же хотеться… Ведь само даже слово издательство, как и слово кино или театр, могло же в хорошенькой головке её рождать предощущения чего-то необыкновенного, куда как будто бы и хода нет, а люди как-то попадают…

Втиснувши её в свой крохотный кабинетик, я позвонил в отдел кадров.

— Конечно, — ответил мне кадровик, бывший ответственный работник Народного контроля СССР в ранге союзного министра, — если вы так считаете… Да, есть у нас в штате одна свободная вакансия — курьер. Ставка шестьдесят рублей.

Моя ставка, к примеру, была триста двадцать.

— Я согласна, — сразу сказала Виктория.

Ах, да. Я же ещё не сказал, как выглядела юная женщина по имени Виктория, какова она была собой.

Вообще не лишена приятности. Да, приятность была, и эту её приятность, кажется, ничто не портило. Всю Викторию сразу не очень-то я и разглядел, но приятность отметил. Пожалуй, если приятность её была бы хоть чем-то подпорчена, я мог и не остановиться, это правда. Но думаю, что и теперь, по прошествии дней, сама Виктория, меня уже неплохо знающая, могла б, надеюсь, подтвердить, что и тогда я не был искателем красоток, состоящих к тому же в административной от меня зависимости. Хоть — грешен — некрасивых избегаю. Тут повторю, что не была Виктория какой-то уж такой красивой, но и не портило её ничто! Я ведь даже и не заметил, как упомянул о хорошенькой её головке.

Виктория жила до этого в Бобруйске, по-нынешнему — за границей. Родители её были актёры в местном драматическом театре, и жизнь театра была Виктории понятна и близка. Она сама б хотела… Но только не в Бобруйске! Семнадцати лет бежала она в Москву, как бегут из очерченной зоны: вперёд головой, лишь бы быть на свободе.

Свобода обернулась красильным цехом с предоставлением общежития. Но через два кошмарных года один симпатичный шалопай прописал Вику в своей коммунальной комнатке, и, стало быть, можно было оставить эту жуткую красильню. Вот и пошла Виктория по Москве за новым счастьем. А «Книга» от её жилья была совсем недалеко, пешком дойти…

Уже формально родилось новое издательство «Книжная палата», и я от «Книги» с целым рядом редакций туда уходил, уже теперь главным редактором. И на «курьера» можно было наплевать: уж в новом штате для неё чего-нибудь подыщем.

А пока что новому издательству негде было расположиться. В двух непросторных комнатах на улице Неждановой (ныне Брюсов переулок) происходило невообразимое. В углу дальней комнаты, на каком-то подобии стула сидел «в полдупка» (как говорят поляки) новоиспечённый директор, стеснённый склонившимися к нему женщинами в конфигурации печатной буквы «Г». И нестерпимый грай стоял, как на птичьем базаре.

Я ж медленно, стараясь не задеть чьего-либо внимания, ужом выползал на воздух, на тихий сквер, где ближайшие скамейки были заняты моими любимыми редакторшами художественной литературы. На все их вопросы я отвечал: «О, да, конечно!» и, ясно понимая, что главное — им не мешать, подманивал Викторию и тихо удалялся с ней в издательство «Книга», где кабинетик мой пока всё ещё был мне доступен. И там, в тишине, в отдельном кабинете, давал наедине Виктории уроки игры на пишущей машинке.

К несчастью, каждый мой урок длился не более минуты. Мне даже не пришлось поддерживать ей спинку и ставить локоток.

— Я поняла! — говорила Виктория, не ускользая от учения, а потому что поняла, и уверенно дописывала предложенный ей абзац, подложив при этом копирку (как оказалось) правильной стороной.

— Вот видите ли, Вика, это делается так, — пытался я показать, как регистрируется рукопись или куда вписать «входящие» и «исходящие», как оформляется правка…

И не успевал я закончить фразу, как Вика делала это сама и так, как я никогда бы сделать не сумел.

Все почему-то были уверенны, что я готовлю её себе в секретари, поэтому, когда редакции стали потихоньку переезжать в здание напротив Музея вооружённых сил, одна заведующая, не имея на тот момент младшего редактора, попросила меня одолжить ей Вику на время. Я Вике объяснил, как это ей пойдёт на пользу, а сам уже ввинтился в иные сферы: у меня стали складываться самые тесные отношения с редакцией художественной литературы (нашему библиографическому издательству разрешили создать и такую редакцию, чтобы с её помощью обеспечить себе хозрасчёт и самофинансирование), с писателями и социологами Института книги и даже с самим генеральным директором Объединения, куда входила «Книжная палата», Юрием Владимировичем Торсуевым… Уже рождались грандиозные планы перестройки отношений издателей с читателями, и принятие каждой идеи, каждого плана совпадало сразу с закладкой первого кирпича, не специально (для церемонии) принесённого в портфеле, а снятого с подъехавшего грузовика и уложенного в раствор, подаваемый с бетономешалки. Всё строилось сразу. Вика постепенно исчезала из моего поля зрения, и так же постепенно это переставало мне нравиться. Тогда я предложил отпраздновать вдвоём её приход в издательство.

Ближе к вечеру мы встретились возле издательства «Книга», чтобы пойти куда-нибудь. Я в центре назубок знал забегаловки, кафе и рестораны. Не то чтоб я их посещал, но знал, как знал любой другой москвич, поскольку по теперешним понятиям их было ничтожно мало. Мы бодро шли и делали попытки куда-нибудь войти, но — тщетно. Или было закрыто до более позднего времени, или очередь на улице стояла, или висела табличка «Спецобслуживание», или просто — тьма и неизвестно… Сначала мы весело и ни о чём болтали, потом смеялись над нашими неудачами, потом я замолчал и просто шёл, как сквозь пустыню в поисках оазиса, борясь за спасение жизни дамы, так непосредственно доверившейся мне. От верности или от робости Вика тоже молчала и шла без стона и упрёка. Уже мелькнул Страстной бульвар, потом Петровка, Рождественский бульвар, Сретенка, потом Садовое кольцо, Красные Ворота… Я понял, что иду по самым старым адресам. Моросил уже дождик, мы шли по правой стороне Садовой, здесь я когда-то был… но нет, жизнь покинула этот оазис. Земляной вал, Покровка, здесь кафе на кафе, но в каждом что-нибудь не так, мы близ Армянского переулка… Вот-вот! Вверху шашлычная, а внизу пивной бар, где, помню, весёленький чех всё восклицал:

— Какой хорошенький здесь кабачок!

Поддатый москвич, исполненный патриотизма, с законной гордостью поддержал было чеха:

— В Москве кабаков много!

— Нет, нет, — не согласился чех, — кабаков не очень много, а ка-ба-чок совсем один!

Но где тот кабачок? Давно закрыт. А что шашлычная? Просто кафе. Но дверь-то приоткрыта! Мы с Викой входим и плюхаемся на стулья у свободного стола. Мы и пяти бы метров больше не прошли.

Подходит официант и сухо сообщает, что выпивки у них нет. Ах! Оттого-то в зале пусто.

Я говорю с мольбой:

— Но что-нибудь! Нам уже всё равно.

— Вы знаете, — он отвечает, — есть красное вино в кувшинах… Возьмёте?

— О, ради Бога, поскорей!

Мы выпиваем по стакану и не находим сил произнести ни слова.

Второй стакан вызывает тревогу: а не закроют ли уже сейчас это славное заведение?

Третий пьём уже как праздник.

И вот становится тепло и хорошо. Кругом всё погружается во мглу, я плохо вижу Вику, но чувствую, как она хорошеет. Официант приносит свечку, и свечка Вику подтверждает. Я трогаю её холодные руки и говорю, говорю, говорю…

Второй кувшинчик проясняет смысл беседы: мы просто друг к другу расположены, и кажется, что это навсегда. Хотя она молчит, и я пугаюсь: да неужели же она чувствует себя хоть в чём-то мне обязанной? Нет, нет, только не это!

Я выпиваю стакан. Да нет, наверно показалось. Что за ерунда!

И вот опять всё хорошо и просто. И мы безгрешны. Мы отчего-то просто расположены друг к другу.

Я усадил её в такси, довёз до дому, на той же машине уехал к себе, а утром Вика сказала, что ни за что сама не добралась бы домой, хотя я ничего такого не заметил и только действовал по правилам галантности.

Я боялся, что не сумею Вику вышколить и обучить повседневной работе, я уговаривал её остаться в редакции (там обретётся специальность!).

— Нет, — говорила она, — я хочу работать с вами.

С тех пор прошло довольно много лет. Но это, если считать на пальцах или перелистывать годовые календари. И событий немало свершилось. Вика покинула меня, ей стало скучно ничего не делать, а у меня никак не выходило втянуть её в подённую работу: сначала было жалко, а потом и хуже стало. Ей надоели мои редкие «задания», она сама давно могла творить совместно со мною и даже одна. И всё же, когда удавалось дать ей большую ювелирную работу, принять исполненное ею было блаженство.

Потом опять сидели мы: я в своём кабинете, заваленный бумагами разных свойств, и она — в предбанничке с книгой или просто рассеянным взглядом. Иногда к ней приходили из бухгалтерии, от плановиков, из редакций и просили сделать что-нибудь пространное и очень трудное. Вика без особой охоты, но всё же бралась, и вскоре заказчик получал какое-нибудь цифровое или иное полотно, как будто только что сошедшее с печатного станка. Ошибок никогда при этом не было.

Потом она покинула меня, потом всерьёз вышла замуж, мы несколько раз видались. И прошло много лет, если начать считать.

Но если ничего не пересчитывать, то никакое время не прошло, мы так же расположены друг к другу. А Вика только хорошеет. Неудержимо хорошеет. Это только я не сумел тогда же, сразу, увидеть её красоту, я просто не видел в ней недостатков. А в первую же годовщину нашего издательства она была безоговорочно избрана королевой бала. На сцене, где-то в закутке, её обернули в хрустящий слой серебряной фольги — чуть-чуть повыше груди и много выше колен, — и так она блистала в этом бале. А я, хоть был главный сценарист и постановщик всего праздника, всё же не был допущен к процессу переодевания принцессы бала. Я этого им не простил.

* * *

На днях на прилавках книжных магазинов страны появится новая книга — нашумевший ещё по журнальной публикации роман Александра Бека «Новое назначение». Это — первая продукция организованного полгода назад издательства «Книжная палата».
«Правда», 16 декабря 1987 года

(Судя по тому, что Таня Бек готовую книжку подписала всему моему семейству 11 декабря, к моменту правдинской информации тираж был готов, и мы уже отметили рождение первенца.)

* * *

В шестьдесят пятом, кажется, году Юрий Павлович Тимофеев как-то рассказал нам с Иркой, что в «Новом мире» уже был набран новый роман Бека «о тяжёлой промышленности». Роман, по слухам, потрясающий, там даже выведен Сталин, а главный герой — чуть ли не Орджоникидзе… Против романа выступили какие-то тёмные силы, и готовый набор рассыпали. И ещё, что там, в романе, есть великолепная сцена, как двое или трое министров в центре Москвы оказались случайно без машин. И тут выяснилось, что они не умеют ходить по улицам и пользоваться городским транспортом. Они даже не знают, где расположено метро и как туда попасть!

Я сразу это вспомнил, как только в «Знамени» опубликовали «Новое назначение» — через четырнадцать лет после смерти автора. Ажиотаж был страшный, журнал рвали из рук, а тут ещё появилась статья Гаврилы Попова, который прочитал роман «с точки зрения экономиста» и впервые произнёс заклинание: «Чур, чур, меня, административно-командная система!»

Когда юное издательство «Книжная палата» ещё только обсуждало программу серии «Популярная библиотека» с социологами Института книги, я зашёл как-то к ним по короткому делу. Социологи располагались в конце Гоголевского бульвара, около булочной, во втором этаже коммунально-квартирного дома. Между прочим, я сказал, что хочу издать «Новое назначение» так, чтобы сначала была представлена драматическая история романа, потом сам роман, в конце статья Попова, а завершат книгу стихи Владимира Корнилова памяти Александра Бека, и это будет заключительная эмоциональная точка книги. Социологи ахнули, как это будет здорово! А ведь ничего здесь хитроумного не было. Всё на поверхности. Просто раскрой глаза и смотри.

Но это всё было ещё ничего. А вот когда Валерий Черниевский принёс оформление книги, тут ахнули все, и не только от восторга. Валерий сделал так хорошо, что даже страшно: а вдруг забодают?! Мы-то были готовы бодаться хоть с дубом, но дубов и дубков (особенно их, молодых, но крепких, ой, крепких!) так было много, и они только и ждали, с кем пободаться… Опаснее всего были близкорастущие, свои. Они, до начала бодания, своими буйными ветвями тихо шелестят и ласково так увещевают: «Ну зачем же так резко? Не будет добра. Мы же с вами… Общее дело. Давайте потише, для всех будет лучше…» И ещё, без слов, шелестят. Так ласково, ласково. А попробуй за веточку возьмись рукой, за самую тонкую — не согнёшь, не сломаешь.

Так чего же мы страшились? Да в том-то и дело, что обложка, то бишь переплёт, у Валерки был — ну, с ума сойти! Он такой монтаж сотворил: государственной важности двери, парадный подъезд, а лицом к нему, к нам полубоком, почти что спиной, такая мощная номенклатурная фигура без лица, а с уголочка — ненавязчиво и полупрозрачно — выплывает лик генералиссимуса с козырьком от фуражки заместо лба и с невидным, но очень подозреваемым взором, и с ладошкой, поднятой как бы в приветствии, но скорее — в приготовлении к дурацкому крику: «Пли!».

Куда идти с таким переплётом? Всё слишком сильно, так у нас не бывает. Да и Сталин-то, хоть по нему и проехались года пятьдесят шестой и шестьдесят первый, а он ведь всё ещё временно вечно живой!

Мы все это всё сразу поняли. Такие вещи мы понимаем быстро. Однако оформление первой книги (как, впрочем, и любой другой) утверждает директор. Хорошо, если сразу станет бодаться, а ну как зашелестит: мол, посоветоваться надо…

Мы не то что придумали ход, а как-то вдруг, в кураже, подхватились и гурьбою пошли. С Надеждой Ганиковской и Боренькой Ушацким вломились в кабинет и разом, хором понесли разноголосую чушь — всё про то, да не про это, и про это, и как бы про то. Курилко, он у нас, бедный, ещё молоденький директор, литераторов и художников робеет, языка их не знает, но и не знает пока, что это ему и не нужно, он позже, но скоро поймёт, что пусть они говорят на его языке… Ведь он и сам — художник и писатель. А тогда… Как тонкий колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под горлом смертельное железо, поник он головой, и — комсомольское сердце пробито. Зарезали волки-демократы! И книжка — прекрасная — вышла.

А может, зря о молодом директоре я так сказал недобро? К тому времени как мы показали ему оформление книги Бека, ведь он ничем дурным себя не проявил. И отношения с ним были неплохие. Да, неплохие. Вполне хорошие. Вот только лишь одно: он был меж нас не свой. Да, вот, пожалуй, только в этом всё и дело. А так-то всё отлично. Про молодость и элегантность я уже упоминал. И что он книги все на свете прочитал. Он Достоевского читал, но с отвращением. А Пикуля — любил. К тому же он рисовал. Стишок для случая мог сочинить, и с рифмами. И главное, что был он необычен. Я ещё в Комитете заметил, что Алексей Филиппович не походил на других. Выделялся. Чем выделялся, я тогда об этом не задумывался, знакомство было между прочим. Теперь же, непосредственно общаясь, я разглядел его внимательней.

Увидел я, что он высок, могуч. Однажды мы с ним в дружеской беседе коснулись темы драк, и он мне рассказал, как некогда кого-то поднял и бросил о землю. В это верилось. Могучей была и его голова — красиво круглая, с высоколобым черепом. Волосы вот только жидковаты, он мне не то чтобы завидовал, но часто восхищался седой моею шевелюрой. Большие и красивые глаза его прекрасной формы. Широкие уверенные скулы. Нос гармоничен.

Но вот красивые глаза… Потом я к ним привык и более о них не думал, но, вспоминая, вынужден сказать… Нет, нет, в них не было изъянов. Там… косоглазия и прочей чепухи. Он этими глазами на собеседника так прямо и смотрел, но отчего-то так казалось, что Алексей Филиппович глядит куда-то мимо. То есть контакта душ никак не возникало. Не знаю, внятно ли я это рассказал.

Ну и последнее. Скажу я о его улыбке. Он улыбался часто и охотно. Но может быть и неохотно. Но широко. Улыбка возникала как-то вдруг, как будто где-то нажималась кнопка. Было в этом что-то такое японское. Во всяком случае казалось, что свою улыбку Алексей Филиппович отработал перед зеркалом и применял, когда почитал её уместной и необходимой. Или когда он ею заменял недостающие слова. Но, пожалуй, скорее всего, улыбка такая сложилась где-то там, в комсомольских джунглях, под влиянием природных условий. Ведь сказал же как-то Фазиль Искандер: «Иногда люди улыбаются друг другу, чтобы соразмерить клыки».

Чего же это я подробно так портрет директора пишу? Да оттого, что мало было бы мне просто лишь сказать, что был наш Алексей Филиппович необычаен.

Меня все никак не могли успокоить его отношения с книгами. Ну, хорошо: не все Достоевского любят. И даже те, которые ценят, любят не обязательно… Но Пикуль?! И вдруг я вспомнил.

Когда я был в «Книге», еще до Курилки, ко мне как-то пришел незнакомый человек и предложил для печатанья поэму. Звали его Андрей Карпóвич, и был он в молодом и зрелом возрасте мужчины. Поэма оказалась не слишком большой, и я взялся ее прочесть. Она оказалась, может быть, и хороша, но очень уж умна и тяжела, и называлась «За пределом». Читателя ее совсем не ощущалось. Всё это автору я вежливо и высказал при следующей встрече. Он рукопись забрал. Но вот чего я еще о рукописи не сказал: поэма имела прозаическое предисловие, там было несколько чрезвычайно любопытных мыслей. Одну из них я для себя выписал и вспомнил о ней, когда размышлял об этом удивительном человеке по фамилии Курилко. Вот что относительно Алексея Филипповича я повторил бы вслед за Карповичем:

«… он хочет, чтобы книга лишь „пополняла багаж“, а не ударяла в самую середину естества… Так он может прочитать тысячи книг, и они не сделают его просвещенным… Человек ни за что не хочет отказаться от себя прежнего, вот в чем дело».

* * *

А тем временем подоспело пятидесятилетие Высоцкого. И как раз 25 января, в день юбилея, в «Книге» устроили премьеру «Я, конечно, вернусь».

Кравченки в издательстве уже нет. Он, мятежный, всё искал, куда б взлететь повыше, и долго бил крыльями, высматривая нужную верхушку, да ландшафт на глазах менялся. Присел, где пришлось. А в «Книге» была его сила. Мне жаль. Теперь здесь живут чужие господа. Меня, правда, вспомнили.

Праздник был тих и скромен. Никаких знаменитых друзей. Только Крымова как составитель, зато из Парижа прилетела Марина Влади. Они вдвоём и сидели на маленькой сцене. Потом из милого, уютного «книговского» зальчика вызвали меня. Я стоял между стульями Натальи Анатольевны и Марины и просто рассказывал, как всё было.

… Когда рукопись была готова, я взял её домой, чтобы ещё раз просмотреть. Потом захотела прочитать Ирка, а я лёг спать. Утром вышел на кухню, там горела уже ненужная настольная лампа. Ирка от последних страниц подняла на меня лицо, залитое слезами:

— Это… Это… Но вам ведь никогда не дадут это напечатать!..

Вечером, после премьеры, позвонила Крымова и попросила экземпляр книги, для кого-то очень нужный. Не могла поверить, что у меня нет. Мне не дали.

* * *

Второй книгой в нашей «Популярной библиотеке», после «Нового назначения» А. Бека, должен был пойти роман Дудинцева «Белые одежды». Толкового помещения у издательства все еще не имелось, и встреча с Владимиром Дмитриевичем была назначена в доме заведующей редакцией художественной литературы Нади Ганиковской. Назначили на три часа.

Отыскав этот дом у Сокола, поднялся я на третий этаж и как только отворил двери лифта, увидел Дудинцева. Вернее, его угадал, поскольку он стоял у окна спиной ко мне внизу лестничного полупролёта. Было без пяти три, Дудинцев смотрел в окно на улицу. Я отчего-то сразу догадался, что Владимир Дмитриевич, боясь опоздать, прибыл пораньше и теперь выжидает трех часов.

Он волновался, что было понятно. Его много лет никуда не звали, во всяком случае как автора. А тут — сама заведующая редакцией ждёт его дома и даже (может ли такое быть?) — там будет главный редактор издательства!

Я к нему не спустился, боясь смутить: пусть лучше встретит его улыбчивая Надя. Ровно в три часа прозвенел деликатный дверной звонок, и мы без затей расположились втроем в московской чистенькой, не очень тесной кухне.

Чтобы совсем развеять остатки напряжения, я для начала рассказал, как в пятьдесят шестом, в танковом своем полку, получил письмо из Москвы и узнал, что столица потрясена романом Дудинцева «Не хлебом единым», журнал рвут из рук, одни ругают, другие говорят, что явился новый Лев Толстой… И как я кинулся в полковую библиотеку, где с библиотекаршей дружил, но она, несмотря на дружбу, ответила, что этот номер «Нового мира» на руках. Я выждал неделю, а номер всё ещё был на руках… Еще через неделю — то же. Я наконец додумался спросить, у кого?

— У старшего лейтенанта Кириллова, — был ответ.

И прочитал я тот роман Дудинцева уже в Москве, в 1959 году, потому что старший лейтенант Кириллов был не просто старший лейтенант, а начальник особого отдела полка.

Когда я только собирался на встречу с Дудинцевым, в скверике на тогдашней улице Неждановой меня остановил мой директор и так мне сказал:

— У меня к вам просьба, Вячеслав Трофимович. Вы встречаетесь с писателями… Постарайтесь их убедить… Внушите им, что мы ещё очень бедные, ничего пока не заработали… Пусть они согласятся на самую минимальную оплату, а лучше всего — символическую, хотя в идеале хотелось бы получить их произведения безвозмездно!

Сдержанно я попытался что-то объяснить:

— Алексей Филиппович, ведь мы вступаем в новую эпоху, теперь не автор будет счастлив тем, что его поставили в план, а издатели будут биться друг с другом за хорошего автора!

— Я это понимаю, — согласился директор, — но вы всё же попытайтесь!

Конечно, Алексей Филиппович не знал (да ведь и знать-то бы не захотел!), что, к примеру, Дудинцев и его семья двадцать лет боролись с голодом, распродавая потихоньку мебель, пока всю её не заменили деревянными ящиками из соседнего овощного магазина, накрывая эти конструкции для элегантности старыми газетами…

А между тем, тиражи «Популярной библиотеки» были в двести тысяч экземпляров и даже больше, а через систему «Союзкниги» разлетались мгновенно. Такие были времена.

* * *

7 июля 1988 года коллегия Госкомиздата СССР заслушала вопрос «О работе издательства „Книжная палата“ по демократизации издательской деятельности в условиях хозрасчёта и самофинансирования»…

Начал товарищ Курилко:

— Полагаем необходимым тезисно обозначить ряд моментов, которые не нашли прямого отражения в представленных коллегии документах, но, на наш взгляд, важны с точки зрения дальнейшего развития демократизации издательской деятельности…

Дальше следовали восемь тезисов.

Товарищ Курилко рассудил, примерно, так: я, мол, скажу о главном, поставлю серьёзные вопросы, а уж потом главный редактор пусть поёт про всякие там перемены.

А товарищ Ненашев так не рассудил. Сначала он слушал молча, и даже промолчал, когда услыхал очень сильный демократический тезис: «мы настаиваем на ужесточении санкций к полиграфпредприятиям со стороны Комитета…»

Не выдержал М.Ф. на седьмом тезисе, услыхав, что «оптимальным было бы создать посредническое объединение, которое замкнёт на себе все функции материально-технического снабжения».

— А при чём тогда самостоятельность издательства? — вопросил председатель. — Это снова будет Главснаб… Будут те же бюрократические связи издательства и главка… Вам в рот положили, а вы ещё и жевать не хотите. А представьте, что не будет лимитов даже у нас. Не будет вообще лимитов?

— Михаил Фёдорович, — стоял на своём Курилко, — мы двумя руками за демократию, но в каком-то случае, как, например, в случае с бумагой, мне кажется, что можно и помельче шажки делать.

— Это в каком же смысле? Да в той же «Книжной палате» есть люди, которые вообще против той позиции, которую вы отстаиваете. Теперь надо вести линию к более мелким издательствам, преимущественно к кооперативным, и вообще ликвидировать Госкомиздат. Наверное, так и будет. Тогда все ваши сетования вообще ничего не стоят!

Потом были вопросы от членов коллегии, из которых стало ясно, что этим членам совершенно неясно, о чём идёт речь. Поэтому председатель через какое-то время хлопнул ладошкой по столу.

— Стоп! Вопросов и дальше может быть много. А я бы хотел спросить вас. Ну а что всё-таки с демократизацией? Я из ваших восьми тезисов так и не понял, есть она, эта демократизация, или её нет.

Курилко был лапидарен:

— Я отвечу одним только словом: есть!

— А я честно вам скажу: у меня сложилось мнение, что у вас этой позиции нет — ни понимания, ни сути демократизации.

— Михаил Фёдорович, я просил бы предоставить слово Вячеславу Трофимовичу Кабанову…

— Нет, а у вас есть позиция?

— Я ответил уже: есть! Но получится долго, я поэтому и просил предоставить слово Вячеславу Трофимовичу.

Мне предоставили слово, и я чего-то рассказывал, стараясь оказаться недолгим. Внимания заслуживает короткий диалог с председателем.

НЕНАШЕВ. Вот мы здесь говорим всё: демократизация, демократизация, говорим, что главная фигура — редактор, редактор, редактор… Ну а вот так вот, откровенно, а сам-то редактор уж очень рвётся к этой демократизации?

КАБАНОВ. Кто как.

НЕНАШЕВ. Тогда сразу вопрос: а кто рвётся и кто не рвётся? Почему рвутся одни и не рвутся другие? Ваши наблюдения?

КАБАНОВ. Я вам скажу. Рвутся те, в ком дремал нереализованный творческий потенциал, который в старых условиях трудно было развернуть… Характера не хватало. Вот те, у кого образовался запас энергии, те рвутся. А иным куда же рваться?

НЕНАШЕВ. Спасибо.

И ещё был любопытный эпизод.

Выступила Надя Ганиковская, зав. редакцией и председатель Совета трудового коллектива (был тогда такой), и как только она договорила, вскочил некий Ханбеков из главной редакции художественной литературы Комитета.

— Вопрос хочу задать!

Дальше было так.

ХАНБЕКОВ. В своём выступлении вы отмечаете, что работа в издательстве инициативная, творческая и прочее. А насколько вы расцениваете профессиональную квалификацию редактора, который готовил «Современный детектив»? Каким образом получилось, что составитель этого сборника единоличным решением себя поставил в состав рядом с именами Жапризо, Чейза и, наконец, романом Вайнеров? Это некто Устинов. Кто-нибудь слыхал о таком?

ГАНИКОВСКАЯ. Устинов — это журналист, он много лет пишет по этой тематике, хорошо знает жанр. Ставить себя или не ставить, он решал не самолично, а с редакцией. Нам показалось, что его вещь будет интересна читателю.

ХАНБЕКОВ. Почему вы подменили институт социологии? Подменили всю, так сказать, работу по определению его популярности? Мы недавно работали над библиотекой «Советский детектив» и отбросили примерно двести авторов — претендентов на участие в этой библиотеке… И даже среди отброшенных претендентов, среди двухсот человек фамилию Устинова не обнаружили!

КАБАНОВ (с места). Очень плохо.

ХАНБЕКОВ. А я могу второй вопрос задать. Сколько раз книга Устинова «Можете на меня положиться» вышла до того, как он попал в «Современный детектив»?

ГАНИКОВСКАЯ. Один раз.

ХАНБЕКОВ. Вот видите! Каким же образом этот автор у вас сразу завоевал право называться популярным?

НЕНАШЕВ. Хе-хе…

ГАНИКОВСКАЯ. Небольшие издержки, видимо, есть…

КАБАНОВ. Надежда Васильевна, я вам напоминаю, что для сборников «Детектив» и «Фантастика» социологи не состав определяли, они только жанр выбирали, самый популярный.

ХАНБЕКОВ. Это нельзя оставлять безнаказанным. Этот автор, этот Устинов, открывает книгу своей беседой с Вайнером, себя представляет… Поставил свою повесть… Она по объёму приближается к Чейзу!

КАБАНОВ. Леонид Васильевич, мы, создавая книгу, приглашая авторов, не пайки раздаём по чинам… Этого возьмём, этого не возьмём… Условие одно составителю было поставлено: сделать хорошую книгу в условиях полной творческой свободы. И даже было сказано: «Вы пишите детективы, сочтёте нужным, ставьте себя. Будьте свободны!» Это и есть демократизация, к которой вы нас призываете.

ГАНИКОВСКАЯ. Мы все прочитали повесть, прежде чем решиться на этот шаг…

КУРИЛКО. И когда мы прочитали его повесть «Можете на меня положиться», мы категорически потребовали включить её в состав сборника!

ХАНБЕКОВ. Вот теперь я получил полный ответ. Значит, и автор, и редактор считают, что это профессиональная, интересная вещь… Я получил ответ… У меня теперь развязаны руки!

КАБАНОВ. А мы вам их и не связывали.

НЕНАШЕВ. Леонид Васильевич, ну согласитесь, что они очень хорошо защищались. Очень хорошо защищались.

* * *

28 сентября, в шесть часов вечера, в Доме культуры МГУ на Ленинских тогда ещё горах началось обсуждение нашей публицистической книги «Зависит от нас. Перестройка в зеркале прессы».

В президиуме авторы: Татьяна Ивановна Заславская, Александр Бовин, Борис Васильев, Лев Воскресенский, Лариса Попкова (Пияшева), Александр Аронов, Олег Битов, Валерий Туровский…

Громадный зал, весь переполненный, прерывисто дышит, гудит, ахает, всплескивает руками, хохочет, гневается и рукоплещет.

Летят и летят записки.

Тираж вашей книги 65 000 экз. Такой тираж сводит на нет саму идею подобного издания .

О, знали бы они, как трудно было поднять тираж до этой цифры!

Академику Заславской.

В апреле в этом же зале Виталий Коротич произнёс следующие слова: «Реквием по Сумгаиту за мной!», но Реквиема всё ещё нет. Нам также известно, что многие серьёзные статьи по карабахскому вопросу так и не попали в печать. Неужели пресса так бессильна, и чего она так боится? Почему «зеркальность» прессы не распространяется на карабахский вопрос?

_______________

Почему в ваш замечательный сборник не включён раздел о межнациональных отношениях?

_______________

А. Бовину.

Послушать Вас, складывается впечатление, что у нас всё прекрасно. Не кажется ли Вам, что свобода слова существует только теоретически? На самом деле идеология давит на человека с раннего возраста: и в школе, и в вузе. Почему в вузе, вместо истории страны, дают только историю КПСС?

Однопартийность — это неизбежный тоталитаризм в идеологии. Что Вы думаете на этот счёт?

Так как А.Е. Бовин ушёл, прошу ответить кого-нибудь другого.

И. Майор, студентка

Выступающих много, поэтому отвечать на записки очень трудно.

Борис Васильев только что вернулся из Одессы, где был кинофестиваль «Золотой Дюк». Борис Львович читает обращение участников фестиваля «К деятелям культуры»:

… С каждым днём становится очевиднее: консервативные силы объединяются и переходят в контратаку…

Справедливая борьба с последствиями сталинщины останется борьбой с призраками до тех пор, пока не будет полностью раскрыт преступный характер брежневского режима…

Необходимо восстановить национальное достоинство всех народов советской страны… Всё большее влияние приобретает национально-шовинистическое общество «Память». Его открытый антисемитизм, презрение к другим народам, его спекуляции на русской истории являются одним из самых опасных, реально действующих орудий реакции. Мы спрашиваем, кому выгодна сегодня «Память» и кто ей покровительствует, если она откровенно нарушает Конституцию и Уголовный кодекс?..

Пришёл момент создать Народный фронт в поддержку перестройки …

Под обращением три десятка подписей выдающихся деятелей культуры. Среди них: Борис Васильев, Анатолий Приставкин, Эльдар Рязанов, Михаил Жванецкий, Станислав Говорухин, Фазиль Искандер, оба Вайнера, Марк Захаров…

Из зала кричат:

— Все подписали?

Борис Васильев нехотя отвечает:

— Все, кроме двух…

— Кто? Кто? Кто не подписал?!

Борис Львович молчит, потом машет рукой и еле выговаривает:

— Ну… Виктор Цой… и… Никита Михалков.

В зале подобие стона.

Опять записки.

Б. Васильеву.

Дорогой Борис Львович! Предлагаю поставить подписи под воззванием всех сидящих (желающих) в этом зале. Это не менее важно, чем розданная нам анкета социологического исследования. Подписи эти важный документ. Мы с Вами.

______________

Председателю или Б. Васильеву.

Предлагаю всем присутствующим вписать в предложенную анкету требование напечатать хотя бы в следующем сборнике «Обращение», принятое на кинофестивале «Золотой Дюк» в Одессе.

Н. Кибрик, студентка

Пока я разбирался с очередными записками, на сцене возник сам собой бородатый, лохматый, огнедышащий верзила и начал что-то залу говорить. Оказалось, «Память»: нас, дескать, искажают, нам дела нет до евреев, мы изучаем русскую историю, собираемся и слушаем Шаляпина, дайте нам слово…

Зал гудит. Я даю ему направление и провожаю со сцены.

Нужно дать комментарий. Говорю в микрофон, что очень люблю Шаляпина, у меня хорошая коллекция пластинок, есть даже дореволюционные, где Шаляпин — «солист Его Императорского Величества с роялью», но мне не приходило в голову делать из этого моего пристрастия общественное движение.

За моей спиной клокочет и рвётся в бой Саша Аронов. Я чувствую, что больше мне его не удержать и говорю, что выпускаю Аронова, как выпускают пар.

Саша гремит, грохочет, читает стихи.

Аронову от Ивана Иванова.

Как Вы думаете, кто выше — Мандельштам или Пушкин? Или Вы?

Не стал отдавать Сашке записку.

Уважаемый товарищ Кабанов!

Пожалуйста, предоставьте слово Т.И. Заславской, ведь мы обсуждаем книгу, идеи авторов, а не «Память», мы покупали билеты, чтобы услышать интересные идеи.

Я-то хотел приберечь Татьяну Ивановну на десерт, не думал, что так всё затянется.

Почему нет Булата Окуджавы?

Объясняю, что это досадная накладка. Булат Шалвович сегодня на вечере Юлия Даниэля в Клубе Зуева, там и Бенедикт Сарнов, мы послали за ними машину, может быть, их привезут.

И Окуджава, и Сарнов были авторами сборника, статьи их были из лучших, а самих на обсуждении очень не хватало. Сарнова всё же привезли, он даже успел кинуть «памятнику» несколько язвительных реплик, а Окуджава поехать уже не смог: плохо себя чувствовал.

Товарищ председатель!

Большая часть зала пришла «на Заславскую», дайте ей слово. Все очень интересные частные случаи сейчас слушать невозможно! Уже 10 час .

Боже мой, уже десять!

Вопрос ко всем присутствующим: простите, если вопрос поставит вас в щепетильное положение, но всё же: ваше отношение к Е.К. Лигачёву, его позиции, его речи на XIX конференции. Как следует расценивать этого человека?

Господи, только Лигачёва не хватало! Говорю, что, по-моему, тут всё ясно, не о чем говорить…

Ведущему.

Ваш ответ о Лигачёве «Всё ясно» неясен .

_________________

Главному.

Будет ли у нас когда-нибудь напечатано полное собрание «Колымских рассказов» Варлама Шаламова? Почему издательство «Третья волна» (Париж — Нью-Йорк — Франкфурт) нашло возможности и бумагу напечатать это гениальное произведение? Или, может быть, у нас всю бумагу «съел» Георгий Марков или дядя Стёпа Михалков?

_________________

Ваш ответ о Лигачёве (не ответ), по меньшей мере, странен, особенно на фоне обсуждения этой книги!

_________________

т. Кабанову В.Т. Лично.

Всё-таки ответьте. Как Вы относитесь к Лигачёву.

Шестой ряд

Я отвечаю:

— Когда мы подготовили обсуждаемую книгу, пришлось показать её состав в Госкомиздате СССР. Оттуда нам состав вернули с горячим одобрением и поправками. В частности, статью Александра Николаевича Яковлева вычеркнули и вписали вместо неё выступление Лигачёва. Если книга у вас в руках, откройте и посмотрите: Лигачёва в ней нет, а Яковлев остался. Достаточен ли такой ответ?

Из зала:

— Достаточно!

(А было так. Научно-производственное объединение, в состав которого входило наше издательство, возглавлял генеральный директор Юрий Владимирович Торсуев, славный мужик и пламенный революционер. Он очень сочувствовал издательству и всеобщему обновлению под личным его контролем. Как выразился однажды об Александре Первом князь Чарторийский, друг юности Императора, — «…он охотно согласился бы на то, чтобы каждый был свободен, лишь бы все добровольно исполняли только его волю». Когда мы взяли под своё крыло кооперативное издательство «Копирайт», устроили в Красных Палатах на Остоженке «гостиную» для встреч с творческой интеллигенцией. Фаина Дашевская, хозяйка «Копирайта», эффектно красивая дама, все расходы взяла на себя, завезла туда мягкие кресла, посуду, напитки, а я подготовил сценарий, где были обозначены роли и, в частности: «Хозяйка гостиной — Фаина Дашевская»…

Юрий Владимирович, прочитав сценарий, решительно сказал:

— Хозяйкой буду я!

Он очень хотел руководить издательским репертуаром, замечая болезненно в нём оппозиционность, и дружески, с металлом в голосе, советовал издать хоть что-нибудь патриотическое. В ходе диспутов Юрий Владимирович наконец-то произносил: «Я приказываю», я бросал антитезу: «У вас нет на это права», тогда Торсуев преображался, делался похожим на Чапаева и, сверкнув очами, хлопал ладошкой по столу:

— Нет? Так будет!

За «Перестройку в зеркале прессы» Торсуев горячо болел. И столь же сильно опасался перегибов. Наверху всё ещё шло перетягивание каната. В конце концов, Юрий Владимирович с трагическим лицом умолил нас посоветоваться с Комитетом. Хотя бы показать состав, мы дрогнули и согласились. Торсуев договорился, а я отвёз «состав» и передал его советнику Ненашева.

Вся эта возня нас сильно задержала, и раньше нашего вышел сборник «Иного не дано». Ему и достались свежие лавры.

Долго ли, коротко ли, советник председателя Адамов мне позвонил, поздравил с «отличным сборником» и сказал, что можно забрать «материал».

Материал был мною отстукан на трёх листочках, и, когда Адамов мне его протянул, я мельком глянул и радостно заметил, что листочки — мои, без поправок. Мы обменялись улыбками, рукопожатиями, и я на крыльях полетел в издательство. И только тут, за своим рабочим столом обнаружил, что купон-то фальшивый. Листочки такие же, как мои, машинка такая же и, главное, расположение текста — один к одному… Но — откуда-то взялся Проханов, ещё и ещё что-то, ему подобное, Окуджава пропал, возник Проскурин, и, главное, — вместо Яковлева явился Лигачёв!)

Кабанову.

Скажите о своём отношении к Ельцину .

— Очень хорошее. С ним перестройке повезло.

Будут ли издаваться произведения Александра Солженицына в ближайшее время? По проблемам и масштабам «Архипелаг Гулаг» его гораздо значительнее «Детей Арбата».

Ф.А. Назаров

____________

В президиум.

Удастся ли вернуть Москве «Охотный ряд» и «Моховую»?

____________

Председателю.

Просим дать слово Т.И. Заславской.

С уважением, балкон

Т.И. Заславская говорила долго, но слушали её неотрывно, несмотря на позднее время и жуткую усталость.

Последняя записка:

т. Кабанов В.Т.
Сотрудники издательства

Пора закругляться. Завтра на работу. Заморите всех. Кто будет выполнять план?

И мы вышли на воздух в двенадцать часов ночи.

 

Москва, издательство «Книжная палата»

Прочитал я в книге В. Гроссмана «Жизнь и судьба» (выпущенной издательством в 1988 г.) статью Е. Коротковой-Гроссман. И вспомнил, когда вернулся с фронта в конце 1945 г., я прочитал книгу Бубеннова «Белая берёза». После прочтения у меня возникло такое омерзение к её содержанию и к автору. «Каков подхалим!» — подумалось мне. Дал прочитать товарищам-фронтовикам. Спросил их: «Ну, как вещь?» — они были такого же мнения об этой книге.

Уж больно подхалимски он нарисовал портрет Джугашвили (этого палача). Якобы сидит солдат в траншее ночью и видит — идёт над траншеей облик Сталина — весь в лучах и ореоле святого. Собственно, не идёт, а плывёт, витает. Какая низость и тупость, подхалимство. Ужас!

Нам на войне, в грязи, в холоде, во вшах, голодным, холодным, а то и мокрым — зимой, осенью, весной было, якобы, время думать об этом палаче. Мы, себе на уме, посылали им с Гитлером проклятья, а не молились на него. А эти бубенновы получали награды и сталинские премии за брехню. Думают, что народ им верил? Да, может, они и не думали, а тряслись за свою шкуру.

Статьи, корреспонденции, стихи таких писателей как В. Гроссман, И. Эренбург, Твардовский, Полевой мы читали в траншеях с упоением и согревались ими по-настоящему, по-человечески!

Ветеран войны и труда, инвалид Вас. Еф. Яшников.

Оренбургская обл., Тоцкий р-н, с. Тоцкое,

ул. Полевая, дом 9, кв. 6.

Это как отзыв о книге и памяти В. Гроссмана. Если издательство не сможет напечатать это моё послание, то прошу, пожалуйста, перешлите моё письмо Е. Коротковой-Гроссман.

29/IX — 89 г.

Письмо, конечно, хорошее и очень нужное для нас, для поддержания духа. К тому времени, когда пришло это письмо, мы уже подписывали в печать второе издание романа. Поразительно и замечательно вот что. К этому, второму, изданию Анатолий Бочаров написал статью «По страдному пути», где процитировал авторский дневник прохождения в «Новом мире» рукописи первого романа дилогии «За правое дело». Это 1950 год.

28 апреля уже была получена вёрстка. Но…

29 апреля. По доносу Бубеннова печатание приостановлено.

Вот если бы ещё и об этом знал фронтовик Вас. Еф. Яшников!

Однако была в письме его одна невольная несправедливость, в которой, конечно же, ни в малой степени он не виноват. Уж если об этом говорить, то повинен, пожалуй, один только я. Суть в том, что Екатерина Васильевна Короткова-Гроссман не писала эту статью. Написала же её — от первого до последнего слова — редактор книги Ирина Львовна Кабанова.

А было так.

Мы с Иркой прочитали «Жизнь и судьбу» в «Октябре», и оказалось, что у нас общее и странное впечатление. Роман как будто гениален… Как будто? Вот именно. Ощущение гениальности полное, а подтверждения полного нет. То ли это неотшлифованный, неокончательный ещё вариант, то ли рукопись найдена на чердаке, частично съеденной мышами… При этом всё, любое — может быть: ведь автора уже нет более двадцати лет.

И всё-таки я уже знал, что книгу надо делать. А после наших хождений по лабиринтам журнального текста я и другое знал, — что подготовку книги могу доверить только Ирине. Редакция у нас в издательстве чудесная, но так чуять текст — это совсем другое и редко бывает. К тому же в издательстве план, графики, сроки. Нет, тут необходим сторонний, свободный человек. Свободный, к тому же, в иных, и более высоких, смыслах.

Редакцию уговаривать не пришлось, уговорился и директор. С Ириной заключили договор. Дальше пошли чудеса.

В редакции «Октября» ничего по тексту прояснить не могли. Рукописи нет. Она была изъята, арестована и давно пропала.

А с чего же печатали?

«По случайно уцелевшему следу», как выразился Анатолий Бочаров.

Но намёки были. Даже такой, что есть, мол, где-то во вселенной нечто «тамиздатовское».

— Где?

Молчат, партизаны.

Связались с дочерью. Никакого толку. Показывает фотографии, байки про папу рассказывает…

Ирка мучает себя, затем меня. У неё, видите ли, ощущаемый внутренний ритм фразы не выражается её синтаксическим оформлением! Вот не было печали…

К примеру, фраза:

Но о своей работе, о той внутренней, о которой он говорил во всём мире с одной лишь Людмилой, он перестал говорить.

Ну и что? Смысл понятен. Нет — ей мало! Тут, говорит, скрыта экспрессия, она не проявлена…

Ещё фраза:

…читая даже близким друзьям записи своих, не доведённых до конца размышлений, он испытывал на следующий день неприятное чувство, работа ему кажется поблекшей, ему тяжело касаться её.

Опять что-то не то!

Ну, хорошо. Во втором случае можно применить двоеточие. Будет так:

…он испытывал на следующий день неприятное чувство: работа ему кажется поблекшей…

Нет, ей всё равно не то!

И вот, крутя-вертя, мучаясь и мучая других, Ирка по непонятному наитию прилаживает к ритмическому стыку сложный знак: запятую и тире.

Но о своей работе, о той внутренней, о которой он говорил во всём мире с одной лишь Людмилой , — он перестал говорить.

…он испытывал на следующий день неприятное чувство , — работа ему кажется поблекшей…

И стало видно, что запятая с тире работают! Всё стало на свои места. Да… но что сказал бы Гроссман?! Ирка звонит Екатерине Васильевне:

— Употреблял ли Василий Семёнович нетрадиционно запятую с тире?

— Да! Очень любил.

Потом догадка подтвердилась уже основательно, но об этом позже. И это только один пример работы впотьмах, на ощупь.

А время летело…

И статью, конечно, писала Ирка. А имя поставили Коротковой — для убедительности, что ли? — она же дочь! Я сплоховал.

В понедельник надо было категорически сдавать рукопись в набор, а в субботу Екатерина Васильевна вдруг надумала признаться, что у неё есть ксерокопия швейцарского издания романа, с которой работал (таки!) «Октябрь». Я встретился с нею в метро и взял ксерокопию.

Два текста, хотя и вышедшие один из другого, — это уже что-то. Но оставался один день. Присовокупив к нему ночь, Ирке удалось восстановить несколько купюр, сделанных в «Октябре».

Дальше было так.

Издательская работа приближалась к концу, уже пошла вёрстка. Редактор, к ужасу издательства, делает последние попытки угадать волю автора в многочисленных неясных и спорных местах…

И вдруг это случилось.

14 октября в издательство позвонил Фёдор Борисович Губер, сын вдовы Гроссмана, Ольги Михайловны Губер, и сказал, что должен незамедлительно приехать по делу чрезвычайной важности.

Нашлась рукопись романа!

Было трудно поверить. Но Фёдор Борисович открывает портфель, — и вот он, титульный лист романа, написанный рукою Гроссмана. Здесь и посвящение, о котором мы ничего не знали:

Моей матери Екатерине Савельевне Гроссман.

Откуда? Ведь все экземпляры рукописи арестовали. Даже копирку у машинисток забрали!..

К тому часу, когда на квартиру Гроссмана (по доносу Вадима Кожевникова) явилась оперативная группа для захвата романа, один экземпляр рукописи был уже надёжно укрыт.

У Гроссмана был друг детства Вячеслав Иванович Лобода. Прежде чем отнести роман в журнал к Кожевникову, Василий Семёнович, много жизнью учёный, отдал черновую, сильно правленую рукопись Лободе и попросил её сберечь. Лобода не дожил до того времени, когда негорящая рукопись перестала быть смертельно опасной. Продолжала хранить вдова. Так и хранила — в авоське, завёрнутую в полотняную тряпицу, как привёз её из Москвы в Малоярославец Вячеслав Иванович. При нежданных визитах вывешивала она эту авоську за окно, как привыкли вывешивать зимой продукты не имеющие холодильников простые советские люди. И даже потом, после публикации в «Октябре» и первых рецензий, долго ещё не решалась открыться. Может быть, уже не от страха — от привычки к нему.

Ирка в рукопись вцепилась, как голодная кошка. А там — страницы, абзацы, фразы, отдельные слова, отсутствующие в нашем тексте…

А книга уже пошла в печать.

Слава Богу, уговорили-таки нашу дирекцию сразу же делать второе, выправленное по рукописи, издание. Я скорее написал обо всём в Литгазету и сразу получил письмо.

Тов. Кабанов Вячеслав Трофимович.
Ю. Володин

Прочитал Вашу беседу в «ЛГ» от 14/XII—88 № 50 под названием «Рукою автора» и подумалось мне: «Вы в самом деле дурак или прикидываетесь?» Для того, чтобы напечатать роман «Жизнь и судьба», надо быть либо дураком, либо политическим недоумком в самой низшей степени. У меня всего 7 кл., не состою ни в партии, ни в профсоюзе, но мне до боли очевидно, что наша страна стала превращаться в страну дураков. Этот роман иначе как черносотенно-анархистским не назовёшь. Я понимаю, что Вы удивлены, но не один же Вы — дурак, Вас очень много. Вы напечатали бы мою книгу о перестройке, если бы был изумительнейший материал и если бы в книге были две фразы: 1. Партия — узурпатор свободы. 2. Горбачёв дурак, но ничего плохого не сделал? Я спрашиваю Вас. Напечатали б? Нет! Нет! Нет! Нет! Нет!

А почему печатаете Гроссмана «Жизнь и судьба»?

Я не знаю, стали бы Маркс и Ленин смеяться над Гроссманом. Полагаю, что нет. На дураков не обижаются. Дурак, это — надолго. Маркс не хотел даже отвечать профессору Евгению Дюрингу, но товарищи уговорили. И те, кто хлопал восторженно Дюрингу, когда тот обливал Маркса грязью, изгнали его из университета после выхода книги «Анти-Дюринг». А Маркс предвидел это, поэтому и не хотел. А вот за Маркса и Ленина заступиться оказалось некому. Я написал в ЦК КПСС Медведеву, напишу и ещё 10 раз, но ставлю Вас в известность, когда придёт пора спросить, чтобы Вы не говорили, что ничего не знали.

Ну что ж, когда придёт пора…

А пока что с Екатериной Коротковой-Гроссман что-то случилось. То она мало чем могла помочь и даже про швейцарское издание сказала, когда было поздно, но всё же была она с нами… А тут вдруг как будто чужая, словно за Маркса (Энгельса) норовит заступиться. Не хочется об этом говорить. Тем более, что всё это, в общем, обычно. Всегда с наследниками бывает нескучно. Была она одна, единственная Гроссман, кругом пустота, а всё, что есть, — вокруг неё. И вот-те на! Рукопись, оказалось, была ей неизвестна, принёс приёмный сын… Катя занервничала и стала тут и там говорить, что редактор своеволит, а рукопись возникшая — сомнительна. Сомнения необходимо было разрешить.

Собрали Комиссию по наследию Гроссмана. В Гнездниковском переулке дело было, в редакции «Вопросов литературы». Председательствовал Лазарь Ильич Лазарев. Присутствовали Бочаров Анатолий Георгиевич, Бенедикт Сарнов, Анна Самойловна Берзер, редактор, я. И, конечно, инициатор — Катя. Ирка тряслась от страха.

Ася Берзер — это легенда. Она как глянула на рукопись «от Лободы», так сразу и сказала:

— Это Гроссман!

Потом Ирка сделала доклад о том, как она видит, слышит и чувствует Гроссмана и как она работала. Доклад был выслушан с восторгом чувств, а Берзер публично и торжественно передала Ирине свою редакторскую эстафету.

И уж тогда, после этого…

Ася Берзер звонит Ирке и говорит, что нужно позвонить Семёну Израилевичу Липкину. Семён Израилевич назначает встречу в редакции «Октября» и там, не обозначая торжественности момента, просто передаёт издательству «Книжная палата» беловую рукопись романа, перепечатанную с черновика, хранившегося потом у Лободы, и проверенную автором.

Ну что за чудеса!

Чудес, однако, не было.

Хотя бойцы невидимого фронта в 1961 году изымали роман со всею тщательностью, вплоть до каждого листочка, хоть сколько-нибудь похожего на фрагмент рукописи, хотя объехали квартиры машинисток, изымая даже копировальную бумагу, — всё же один беловой экземпляр был давно и надёжно упрятан. И дальше безо всяких чудес, но с риском потерять свободу, а то и жизнь, Василий Гроссман вместе с ближайшим своим другом Семёном Липкиным прятали и перепрятывали этот экземпляр. Через три года Гроссман умер пятидесяти восьми лет, а другу его досталось одному хранить от всей вселенной бесценный этот дар. А ещё через десять лет Семён Израилевич решился переправить роман туда, где могли его напечатать. Отправлял он, конечно, не саму рукопись, а её фотокопию, которую делали любительским фотоаппаратом, запершись в ванной комнате. Побег из заключения устраивали роману Владимир Николаевич Войнович, Андрей Дмитриевич Сахаров и Елена Георгиевна Боннэр.

Удивительно ли, что в швейцарском издании были неясные места, пропуски и неверные прочтения текста?

Из дневника Ирины

Господи, как медленно они «колются»! Даже Сарнов молчал, как партизан, и только теперь, когда я потом и кровью заработала право на липкинскую рукопись, весело сообщает, что он… читал её! Володька, — говорит, — Войнович приносил, перед тем как переправить на Запад…

Как раз приехал из Германии Войнович. Заставила Бена познакомить меня с ним. Спросила:

— Кто фотографировал?

— Сахаров.

Набираюсь наглости, звоню Андрею Дмитриевичу.

Да, с Твердохлебовым, запершись в ванной, фотографировали листы, но всё вышло плохо, оттуда дали знать, что нечитаемо, фотографировали снова…

Своеобразная, замедленная, неповторимая, всем уже знакомая по трансляциям Съезда речь. И, накрывая её, и перекрывая, громкий голос Боннэр: «Ты всё не так рассказываешь… Ты ничего не помнишь… Дай мне трубку». И подробности, подробности — быстрым, громким, хрипловатым голосом. Знакомо: обычная в нашей со Славкой жизни сцена. Очень стало смешно и совсем просто.

Итак, роман Василия Гроссмана был завершён в 1960 году, издан на родине в подлинном виде и полном объёме в 1990-м.

* * *

Глубокоуважаемый Александр Исаевич!

К Вам обращается новое, молодое издательство, от рождения получившее имя «Книжная палата». Метрическая дата нашего появления на свет — июнь 1987 года, но фактически мы живём и работаем с начала 1988 года.

Так случилось, что мы, возникнув на волне смуты и шатания управленческой системы, смогли отвоевать себе фактический статус «неуправляемого», в некотором смысле независимого издательства. Тут сыграли роль не только счастливые обстоятельства, но, главное, то, что в издательстве сошлись самостоятельно мыслящие люди. Кроме того, «независимость» обеспечивается тем, что нашу программу по сути дела формирует читатель. Социологи Института книги проводят для нас опросы и выясняют, что именно хотел бы сегодня читатель иметь в виде книжных изданий — из журнальных новинок, из старых, ставших недоступными книг, из неизданных «самиздатовских» рукописей, зарубежных публикаций…

Именно таким образом сложилась серия «Популярная библиотека», за год-полтора ставшая на самом деле популярной. В этой серии у нас вышли книги — оригинально оформленные, оснащённые серьёзным аппаратом — А. Бека «Новое назначение», В. Дудинцева «Белые одежды», А. Твардовского «Поэмы» (включая «Тёркина на том свете» и «По праву памяти»), Б. Можаева «Мужики и бабы», А. Платонова «Котлован», Б. Пастернака «Доктор Живаго», В. Гроссмана «Жизнь и судьба», сборник Ахматовой (к 100-летию), повести Василя Быкова, Бориса Васильева, Вл. Тендрякова, Фазиля Искандера и ещё многое, что читают сегодня взахлёб.

И всё бы хорошо, да одно нехорошо. Во всех опросах читательского мнения на первом месте — желание иметь Ваши книги: «Один день Ивана Денисовича», «В круге первом», «Раковый корпус», рассказы… А мы вынуждены разочаровывать наших читателей и косноязычно объясняться с ними на встречах.

Понаслышке нам известна Ваша позиция: сначала «Архипелаг ГУЛАГ», а потом остальное. Мы хорошо Вас понимаем, но, к величайшему сожалению, не в силах поднять такую махину, как «Архипелаг…». Кишка тонка и каши мало ели. Здесь — и скудные ресурсы бумаги, и хилая полиграфия, не говоря уже об отсутствии валюты… Но читатель-то не виноват! Он хочет сегодня читать и перечитывать книги Александра Солженицына. И мы с горечью сознаём, что наша «Популярная библиотека» — всадник без головы. Увы, такой, именно такой — обезглавленной — видится она нам без Вашего участия.

И если бы Вы, глубокоуважаемый Александр Исаевич, сочли возможным дать нам добро на издание сборника (по Вашему, конечно, выбору) или одного или двух произведений — словом, в любом приемлемом для Вас варианте, — мы были бы счастливы и глубоко Вам благодарны. А главное — читатели были бы благодарны Вам за это.

Примите искренние уверения в глубочайшем к Вам почтении —

А.Ф. Курилко, директор изд-ва

В.Т. Кабанов, главный редактор

29.04.89 г.

(Послано через Вадима Борисова)

* * *

Когда появился «Иван Денисович», впечатления были как будто неиспытанные раньше. Это было не открытие темы, тема уже была, потому и кинулись мы в этот текст. Нам открыли не тему, а впервые открыли тот мир. И ещё — язык того мира. Одно было жалко: что герой не мыслящий и — не способен с нами мыслью поделиться. Там просверкнули эпизодами (крохотками) Цезарь, кавторанг и разговор об Эйзенштейне, но так отрывочно, так мало! А Юрий Павлович Тимофеев, помнится, сказал:

— Ох, боюсь, этот Солженицын интеллигенцию не любит!

Для меня же прочлось ещё сугубое, своё. Я никому тогда об этом не сказал. Сказать мне было бы неловко. Ведь я там не был. Но мне читалось так, как будто я не то что был, но вроде бы, как будто как бы был. Во всяком случае, от некоторых мест рассказа во мне рождалось ощущение, что я воспринимаю это так, как воспринять никто не может из близко окружающих меня. Сказать об этом, повторюсь, не мог: я ж не был там! Отчего же казалось, что как будто бы немножко был?

А это всё — родная наша армия. Мне думалось, что я, в отличие от многих, живей, острее всё воспринимаю, поскольку, хотя и не был там, но был — в подобии. Подобие не полное, а так, слегка, но всё же: хождение в строю, поверки, голод — не страшный, но сильный — и медсанчасть, где можно закосить, мытьё полов с размазыванием грязи, столовая в сыром тумане и морда хлебореза, алюминиевые миски и стынущие порции, оставленные «в расход», и работа до смерти на ветру и морозе… Да мало ли! Да та же «губа» — узкая камера, цементный пол и откинутая коечка безо всего, на целый день приплюснутая к стене. Я ведь ко времени «Ивана Денисовича» только три года как вернулся. Всё было ещё очень свежо.

А «В круге первом» получили мы на сутки, и сутки кряду по очереди вслух читали, а после замотали день и день ещё, и третий, а Ирка, как безумная, — ни полчаса без строчки — перестучала на машинке весь роман. И тут уж — да! — пир духа: сам Нержин, да и Рубин, Сологдин, ума необыкновенного, витающего в сферах, дотоле нам неведомых.

Мы сильно восторгались, но вот пришёл Коваль и всех расстроил. Он так сказал:

— Не вижу я великого писателя!

Нам стало стыдно, и Юрку пытались мы стыдить:

— Да как же ты не видишь? Смотри, какие он открывает сферы!

А Юрка, паразит, бессовестно упрям и, главное, цинически спокоен. Он так нам отвечал:

— Да что вы мне про сферы! Вы покажите мне абзац великого художника или хотя бы фразу!

— Да Юра, да любая фраза…

— Да что — любая… Ну, вот возьмём начало. Ну вот читаю… Ну и где? Где? Где художник? Не вижу я великого художника!

Мы злились, потому что так нельзя было подходить. Ведь это Солженицын! Но только злиться на Юрку можно не более трёх минут.

Зато Вовка Шканов, встреченный мною в те поры на Машковке, совершенно неожиданно рассказал анекдот:

— В энциклопедии двухтысячного года написано: «Брежнев — мелкий политический работник эпохи Солженицына».

Я очень удивился (про себя), как мог попасть к Шканову, который на досуге вроде б только думает об выпить рюмку водки и об дать кому-нибудь по морде, подобный анекдот? Но как-то вот попал, а он искал, кому бы рассказать, кто понимает, и — хорошо-то как — меня вдруг встретил.

Он рассказал, облегчился и сразу посерьёзнел:

— А вообще, я б, если б кто помог, я б Брежнева убил бы. Пусть мне сказали б, когда и где подловить… Убил бы!

И неожиданно прибавил:

— И Солженицына убил бы!

Тут я опешил.

— Вовка, ты что? А Солженицына за что?!

— А что он, гад, всё наше опоганил?

— Ну, Вовк, да ты пойми, он десять лет сидел!

— Ну и что? Все сидели!

— Но он же — не за что!

— Какая разница? Пусть не чернит, не трогает! Это всё моё. Москва моя, тюрьма моя, милиция моя! Я сам всех мусоров как ужас ненавижу… Убил бы каждого… Но только сам. А он пускай моих мусоров не трожит!

Такая вот была беседа. С Вовкой Шкановым. Он друг. Некрупный вор. Хозяин улицы. Советский человек. Шесть сроков за плечами.

В «Книжном обозрении» на первой полосе изображение нашей книжки и крупным шрифтом сообщение:

РОМАН АЛЕКСАНДРА СОЛЖЕНИЦЫНА

«В КРУГЕ ПЕРВОМ» ВПЕРВЫЕ ИЗДАН

В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ ОТДЕЛЬНОЙ КНИГОЙ

И — помельче — на чёрной плашке:

«КНИЖНАЯ ПАЛАТА», 1990. 6 руб. 175 000 экз.

Тут Черниевский превзошёл сам себя: на чёрном фоне переплёта — портрет Солженицына времён «Ивана Денисовича» и больше ничего! Ни одной буквы.

По этому случаю давали мы с Вадимом Борисовым интервью телевидению. Место действия избрали символическое: не просто «Новый мир», но кабинет Твардовского. Я что-то говорил, потом говорил Дима, но внятней и пространнее. Видно было, что телевизионщики уже сворачиваются, места они не понимали, знали время — в том смысле, что нужно в студию бежать. Однако Дима, живущий в иных пространствах, сказал, что необходимо ещё немного снять. И настоял. Он сказал, что нужно вслух прочесть одно очень важное место из публицистики.

Дима сел за стол Александра Трифоновича и раскрыл заграничного Солженицына. После прочитанного «места» Дима сделал предостережительный жест и взялся за второе «место»… Потом перелистнул страницу. Потом ещё. И ещё. Телевизионщики оцепенели, как племя бандерлогов перед развёрстой пастью каменного питона Каа, только камера тихо жужжала. А Дима всё не мог начитаться.

Только ничего из этого в эфир не вышло. И это очень жаль.

В связи с выходом в свет Солженицына никак нельзя не помянуть добром Алексея Филипповича Курилко. Он был тогда увлечён победным шествием «Популярной библиотеки» и очень хотел, чтобы мы издали Александра Исаевича. Категорически против был гендиректор Торсуев. Обычно я сражался с ним один, а тут вдруг Алексей Филиппович своею грудью меня загородил и стал на Солженицыне настаивать. Торсуев весь кипел:

— Алексей, ты что, не понимаешь? Он же враг. Он — враг!!!

Но Алексей Филиппович устоял и подписал наше обращение к Солженицыну. После этого отступать стало некуда.

* * *

Когда в пяти последних номерах журнала «Дружба народов» за 1989 год появилась «Железная женщина» Нины Берберовой, никто не должен был бы удивиться — все знали, что журнал активно включился в перестройку. Но всё же эта публикация ошеломляла. Ещё бы! Ведь напечатано не зажатое раньше нашей цензурой своё, а нечто — вообще невообразимое, пришедшее оттуда, из чуть ли не загробного мира…

Нет, кое-что кому-то было всегда так или иначе известно. Вот Юрий Палыч Тимофеев, он что-то знал и как-то к слову или случаю ещё в 1967 году рассказал нам занятную байку. Что вот, мол, к Горькому, когда он еще не уехал, явилась однажды просительница, такая юная жена. И Горький, в приёмную случайно выйдя, её увидел, сразу пригласил и все её проблемы разом разрешил. А спустя короткое время уже показывал хорошим знакомым новую галерею старинных портретов, при этом приговаривая:

— Это, однако, мои новые предки!

Так впервые прозвучала для нас баронесса Бутберг из уст Юрия Павловича.

И вот теперь, через двадцать два года, в нашем ещё советском, но уже перестроечном журнале появилась подробная животрепещущая повесть о жизни загадочной и невероятной железной женщины Закревской-Бенкендорф-Бутберг — спутницы жизни Максима Горького и Герберта Уэллса, двойного агента, замешанной в громком деле знаменитого английского шпиона Локкарта!

Журнальная публикация — это замечательно, но из неё ведь нужно сделать книгу. Это был вопрос профессиональной чести. Только у нас, только в «Книжной палате» должна была явиться невероятная эта история в книжном переплёте!

Тут стало известно, что автор книги, эмигрантка первой волны, жена Ходасевича, близко знавшая всех — от Блока и Гумилёва до Мережковского и Гиппиус, — Нина Берберова, должна в скором времени приехать в гости в свою бывшую Россию. Мы с редакцией Нади Ганиковской судорожно искали возможность первыми её перехватить. Ах, как мало мы тогда понимали в издательском бизнесе! Зато хотели многого.

Вдруг почти случайно выяснилось, что исполнение наших желаний совершенно не зависит от Берберовой. Как же так? Она же автор! Автор-то автор, но свои права уже давно продала американскому издательству «Руссика»…

Так. Ищем «Руссику». А «Руссика» сама — представьте — едет к нам, то есть в связи с визитом Берберовой приезжает к нам директор этой самой «Руссики».

И вот американский директор сидит у нас в директорском (нашем) кабинете и произносит вдруг по-русски такую фразу:

— Мне мой главный редактор господин Сумеркин велел «Железную женщину» отдать только господину Кабанову!

Я не был этой фразой польщён. Верней, польщён-то был, но более — смущён. Ведь мы сидели в кабинете моего директора. Ни я, ни мой директор чувств своих не обнаружили, но главное мы поняли: «Железная женщина» — наша. И 28 февраля 1991 года эта новая книга в серии «Популярная библиотека» уже была подписана в печать. Когда же сигнальный экземпляр прекрасно оформленной книги лёг мне на стол, в голову мою пришёл запоздалый вопрос: а кто же на первой сторонке переплёта так замечательно фотографически изображён — Берберова или же Бутберг? Автор или персонаж? Это был вопрос на засыпку. Никто не мог с достаточной определённостью ответить на него. А указание на этот счёт забыли поместить. Хотя, конечно же, на переплёте красовалась баронесса Бутберг.

* * *

Ещё в начале 1991 года раскол в Перестройке обозначился резко. В январе провели силовую акцию в Вильнюсе, и Горбачёв применение вооружённой силы открыто поддержал. Язов и Пуго седлали боевых коней, а Ельцина откровенно топили. Пребывание в ихней большевистской партии переставало быть формальностью. Я потихоньку собирался с духом и, наконец, решился.

В цеховую организацию КПСС
20 марта 1991 года В. Кабанов

Издательства «Книжная палата»

Заявление

Прошу считать меня выбывшим из КПСС по следующим мотивам:

1. В новых для нашей страны условиях многопартийности пребывание в той или иной партии обретает смысл только лишь при активном участии в политической жизни, в политической борьбе. Меня же эта сфера деятельности как таковая не интересует.

2. Цель Коммунистической партии — построение коммунизма — уже мало кому представляется реальной целью. Первая же фаза — социализм — непродуктивен сам по себе, не говоря уже об океане крови, напитавшей его зыбкую почву.

3. И главное. Призвав к «новому мышлению», — планетарному по сути, общечеловеческому, — КПСС начала свершение величайшего исторического акта — фактического самоуничтожения во имя реализации своей же генеральной идеи, во имя освобождения человечества от безысходности противостояния двух социально-экономических систем. В такой партии надо было оставаться до конца. Увы, это был только манёвр: партия не начала исход с исторической сцены, а только притаилась в окопах. Началась контратака, захват оставленных плацдармов, партия выходит из окопов помолодевшей и обновлённой. Она зовёт нас к обветшалому и тупиковому партийно-классовому мышлению, но сама же, отбросив на время ритуальные вериги своей идеологии, действует решительно и смело, как молодой и хищный класс новой буржуазии. Может быть, она снова победит. На пять лет. Или на пятьдесят. Я не хочу быть причастным к этой победе.

4. Могли бы быть названы и иные мотивы, в том числе, эстетический, как у Андрея Нуйкина. Действительно, явление Полозкова с точки зрения красоты — лица, морали, образа мысли, звучания имени — способно погубить мир.

И каждый ныне прожитый день прибавляет мотивы.

Думаю, этого достаточно, чтобы осознать и прочувствовать невозможность для себя дальнейшего пребывания в КПСС.

Партийный билет №… прилагаю.

Это заявление я огласил в конце последнего партийного собрания, мои друзья-партийцы оцепенели с потерей дара речи, а я с облегчённой наконец-то душой встретил назавтра свой день рождения.

Затем пригласил меня к себе генеральный директор Объединения Юрий Владимирович Торсуев. Он был, конечно, потрясён, но сдержан и очень долго рисовал мне на листках бумаги какие-то схемы, долженствующие наглядно показать неоспоримость марксизма и преимущества социализма перед капиталистическим строем. Всё это протекало доброжелательно сквозь стиснутые зубы, но очень долго. Я терпеливо всё прослушал, включая просьбу подумать, и молча ушёл.

А дальше всё пошло своим путём, как будто ничего и не случилось. Но всё же мне приятно сознавать, что случилось ещё до августовского путча.

* * *

Главному редактору издательства

«Книжная палата»

г-ну В.Т. Кабанову

27 декабря 1993 г.

Уважаемый Вячеслав Трофимович!

Соблаговолите принять самую глубокую и искреннюю благодарность за Ваш вклад в благотворительную деятельность Международного фонда «Знамя». Рады, что Ваш выбор совпал с выбором Совета попечителей и премию «Книжной палаты» по номинации «Автобиографическая проза» получил Лазарь Лазарев — автор книги воспоминаний «Шестой этаж».

Надеясь на Ваше сотрудничество и в дальнейшем, просим Вас сообщить:

— сохраняет ли «Книжная палата» свою премию авторам журнала «Знамя» и на 1994 год?

— точную формулировку премии?

— её финансовый объём?

Считаем возможным напомнить, что страницы журнала «Знамя», выходящего в 1994 году тиражом в 65 000 экземпляров, открыты для рекламы Вашего издательства по самым льготным расценкам.

С глубокой признательностью и уважением,

С.И. Чупринин,

президент фонда «Знамя»

Великолепная церемония вручения премий всегда была приурочена к 14 декабря и протекала в переполненном Овальном зале Иностранки, где собирались попечители, лауреаты и вообще литературная элита, располагаясь на тесными рядами поставленных стульях в окружении застеклённых книжных шкафов-небоскрёбов (до самого поднебесного потолка), заполненных притиснутыми друг к другу фолиантами, инкунабулами и прочими раритетами на разных иноземных языках. Иные, правда, небожители являли себя уже попозже, прямо к утончённому фуршету.

Президенту фонда «Знамя»
В. Кабанов

г-ну С.И. Чупринину

Январь 1994 г.

Уважаемый Сергей Иванович!

Издательство «Книжная палата» намерено и в дальнейшем сотрудничать с фондом.

Премию авторам журнала «Знамя» на 1994 год мы устанавливаем в размере 500 долларов США «За прозаическое произведение (роман или повесть), вызвавшее повышенный читательский интерес».

Эта формулировка, возможно, и нуждается в уточнении, но сущность её представляется нам важной.

«Книжная палата» прежде работала в тесном союзе с «толстыми» журналами, превращая в книги наиболее популярные журнальные публикации, чем и завоевала читательскую признательность… Теперь же книжный и журнальный репертуары не только не совпадают, но и вообще залегли в весьма отдалённых друг от друга социально-культурных пластах. Определённое «несовпадение» объяснимо и нормально, но абсолютная разноплановость прозаического репертуара представляется нам симптомом болезненности. Что касается публикуемой прозы, то, конечно же, художественный уровень книжных изданий в целом значительно уступает уровню журнальных публикаций. И это не только объясняется общей ситуацией на книжном рынке, вынуждающей книжных издателей забыть о творческой «отваге» и целиком отдаться «расчёту», но свидетельствует и о том, что современные российские писатели не очень хотят или просто не умеют писать для читателя. Зарубежными пророками наш читатель уже насытился и вполне готов внимать своим, а их-то и нет…

Мы понимаем, что журнал должен прежде всего высоко держать планку художественности, но ведь всё-таки нельзя сказать, что опыт мировой литературы свидетельствует о том, что художественность — одно, а популярность — нечто иное.

Вот эти-то соображения и побудили нас предложить названную формулировку премии.

Всё это было хорошо. Но каждый раз, когда подступал Старый Новый год, я трепетал и бился, не будучи уверенным, что опять удастся мне выцарапать из моего скупого издательства эти пятьсот долларов и получить их к тому же наличными. Никто же ведь не понимал, что за эти несчастные доллары мы приняты в приличном обществе, куда нам по иным причинам уже нет входа.

Да, к 1993 году издательство «Книжная палата» стало тихо, но ощутимо затухать. И вот директор наш Алексей Филиппович Курилко лично проанализировал социально-экономическую ситуацию и сделал вывод, что издавать книги теперь просто бессмысленно и беспощадно по отношению к коллективу, поскольку — разорительно. В один прекрасный день он нам сказал:

— Сосредоточимся на выпуске государственной библиографии. Это обеспечит нам скромный, но устойчивый доход.

Так сказал директор и уволил коллектив редакции художественной литературы. Я, правда, сказал, что в таком случае нужно уволить и меня, но директор возразил. Он, дескать, издательство себе не представляет без главного редактора, а потому и просит меня забыть об этой мысли хотя бы до той поры, пока он с моей помощью не закончит переструктуризацию.

Я начал помогать и, приступив к борьбе борьбы с борьбой, со страшным скрипом продавил издание книги Коваля «Опасайтесь лысых и усатых». Директор же продолжал анализировать это. Для углубления процесса анализа вступил он в Экономическое международное общество, сотворённое Гавриилом Поповым, и стал аккуратно посещать экономические сессии, проводимые то в Америке, то в Австралии, то где-то там ещё. За счёт, разумеется, издательства (включая представительские в рассуждении того-сего).

— У нас настолько тяжёлое положение, что мне необходимо проанализировать экономическую ситуацию в мировом масштабе, а также опыт мировой освоить!

Так говорил Курилко.

Подошла очередная Франкфуртская книжная ярмарка, и Алексей Филиппович туда поехал, хотя до этого не ездил никогда и никого не посылал. Из Франкфурта-на-Майне вернулся наш директор новым человеком. И так сказал:

— Ну, я там посмотрел… Я тоже так хочу. Давайте книги издавать!

— Но ведь редакции-то нет, — кто-то тихо ему заметил.

— Ничего, справимся. Я сам готов редактировать!

* * *

И было с книгами чем дальше, тем страшней. И хотя даже дикие книгопродавцы говорили, что эротикой, боевиками и чертовщиной публика наелась, и обещали возвращение к классике, сами пока что брали у издателей только чернуху. А мы вообще продавать не умели — у нас же раньше улетало всё с колёс, и было мало. Мы только к этому привыкли.

И я всё думал, как соблазнить читателей хорошей книгой? Если я получаю высокое наслаждение… ну, скажем… от общения со своею женой… Так неужели же другие не могут испытать того же? Неужели другим может этого не хотеться? А они как будто не хотят… Да быть того не может!

В общем, придумал я книгу:

ЧЕТЫРЕ ФРАНЦУЗА О СТРАННОСТЯХ ЛЮБВИ

Начать хотел так.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Один француз сказал однажды русскому, гостившему в Париже:

— Mon vieux, за тысячу лет нашей истории мы сделали женщину, обед и книгу. В этом нам никто не откажет…

Это не был великий француз. Он торговал подержанными автомобилями и меньше всего думал о величии нации. Зато и выразил её мировую роль. Просто у французов до недавнего времени так было принято: каждый из них в течение жизни произносил хотя бы одну гениальную фразу. В XVIII веке, правда, Франсуа де Ларошфуко записал свои «Максимы» и чуть было не лишил французов любимой их привилегии. Смятение, однако, было недолгим. Оказалось, что в воздухе Франции, даже после пролёта Ларошфуко, продолжают витать великие фразы. Их с избытком хватило на два последующих века, и кое-что осталось на наш двадцатый.

Так мы о чём? О любви. Согласимся, что наш непосредственный опыт, обогащённый даже советами болтливых приятелей, был бы всё-таки слишком ничтожным, если бы мы не воспользовались опытом всего человечества, запечатлённым в книгах.

Только женщина побуждает нас к чистому творчеству и, в частности, к написанию книг. Так о чём, для кого сочинять?

О женщинах и для женщин. О любви для любви. Наш знакомый француз называл ещё и обед. Это — необходимое связующее. Приятнейшее после женщин и книг. Не следует забывать, что французский обед естественным образом включает вино…

«Познания о любви мы черпаем обычно из книг и благодаря им впервые испытываем желание вкусить от её радостей».

Это сказал другой француз. Великий Мопассан, непревзойдённый знаток и певец любви. Он не вошёл в число наших гостей лишь только потому, что, как нам показалось, его — слава Богу — и без того у нас много читают.

Итак, о странностях любви. Давайте же поговорим об этом. Поговорим не спеша, с добрыми приятелями, в конце обеда, за чашечкой кофе…

У нас сегодня четыре гостя, и каждый расскажет историю, где всё — любовь, и всё — странность.

Первого гостя зовут Антуан Франсуа Прево. Этот аббат родился в почтенной буржуазной семье на исходе XVII века и прожил бурную, мятежную жизнь, полную приключений. К двадцати четырём годам, устав от утрат и скитаний, он принял обет монашества и за несколько лет написал в монастырской келье большой роман, имевший успех. Тогда он сбежал из монастыря и снова писал.

Книгопродавцы, однако, во все времена верят только в то, что уже продаётся. От Прево хотели одного: продолжения Большого Романа. А у него к этому времени была небольшая вещица, которую он написал без особых усилий. История, подобная пережитой им когда-то, просто и без особых затей легла на бумагу. Он и подсунул её голландскому издателю в виде продолжения, хотя «История кавалера де Грие и Манон Леско» никак не связана с событиями нашумевшего романа.

И новая книжка Прево увидела свет. Конечно же, её покупали. Не обошлось и без скандала.

«Этот бывший бенедиктинец , — писал рецензент, — полоумный; недавно он написал омерзительную книжку под названием „История Манон Леско“, а героиня эта — потаскуха, заключённая в приют и в кандалах отправленная на Миссисипи. Книжка продавалась в Париже, и на неё летели, как бабочки на огонь, на котором следовало бы сжечь и книжку и самого сочинителя, хотя у него и недурной слог».

Всё прошло. Отшумели критические страсти, и много воды утекло. Последнее приключение аббат Прево пережил в анатомическом театре. Тело его после апоплексического удара было доставлено для надлежащего вскрытия, и едва прозектор приступил к своему занятию, как аббат Прево очнулся… Однако скальпель патологоанатома уже сделал достаточный надрез, и наш герой скончался зарезанным.

Всё прошло. Роман, давший Прево прижизненную славу, как и множество других его романов, давно позабыт, а небольшую «Историю кавалера де Грие и Манон Леско», которую не хотели печатать, читают на всех языках уже третье столетие, и ни один уважающий себя мужчина не может сказать, что он что-то знает о женщинах и о любви, если он не встречался с Манон. С той самой Манон, у которой было много любовников, но всё же их число ничтожно по сравнению с нескончаемой вереницей влюблённых, которых до сих пор приводит к её ногам удивительный аббат Прево.

Второго гостя зовут Монтескье. Он современник аббата Прево, но по рождению аристократ.

Сегодня Монтескье представит свою книгу, составленную из писем.

Роману «Персидские письма» дают обычно тяжёлое определение: философский . Пусь не смущает вас это. Гобелен только с виду тяжёл. Тем более, что мы вытянули для вас самые затейливые нити, и они сплелись в орнамент таких страстей, интриг, любовных драм и восточной изысканной неги, что заскучать вам никак невозможно.

Позвольте представить третьего гостя по имени Проспер Мериме. Его рождение уже гораздо ближе: начало XIX века. Отец его был художник. А среди друзей — много наших знакомых: Стендаль, Беранже, Гюго, Мюссе, Делакруа…

Нельзя умолчать, что наш гость был шутник. Собрал, понимаете ли, славянские народные песни, издал, а на самом деле — ничего не собрал, а сам всё сочинил. А два славянина поверили — Мицкевич и Пушкин. Более того, Пушкин эти песни перевёл на русский язык. Мериме же, во искупление греха, перевёл для французов «Пиковую даму» да ещё сочинил для них пьесу про российского самозванца — под впечатлением «Бориса Годунова».

Но шутки в сторону: Мериме написал «Кармен».

Что сказать о «Кармен»? Что сказать о женщине, чьё имя известно всякому, даже тому, кто слыхом не слыхал о писателе Мериме?

Эта женщина, эта Кармен — просто дикая вольная птица. Она по прихоти своей слетела со страниц новеллы Мериме, опустилась в объятия Жоржа Бизе и блещет в чудесной его опере уже сто лет, изменяя теперь композитору — в балете, в кино и со множеством разноязычных поэтов.

Обратимся к четвёртому гостю… Вы, кажется, не ждали здесь его увидеть? Но отчего?!

Неужели могло вам показаться, что этот всемирно известный писатель, член Бельгийской Королевской Академии, окажется некстати среди бессмертных?

Ах, здесь не клуб любителей детектива… А вы полагаете, что Сименон и комиссар Мэгре такие же синонимы, как Горбачёв и Перестройка, ваучер и Чубайс ? Тем лучше. Вас ждёт приятная неожиданность. Потому что знакомый ваш незнакомец Жорж Сименон написал великое множество самых разных, в том числе, больших психологических романов. Сегодня же он представит нам странную вещь, где нет истории двух влюблённых и драмы неразделённой любви. Где весьма пожилой господин, в полном достатке и благополучии, доживает счастливый век и…

Жизнь на исходе, а всё ещё только начинается. Потому что любовь не проходит бесследно. И нашу жизнь, до самого её конца, поддерживает и сохраняет неумирающая сила любви, которая и есть сила жизни.

«И всё-таки орешник зеленеет»… Это очень мудрая вещь, и вся её мудрость заключена в последней фразе, которой и закончится наша книга о странностях любви.

«… Я вхожу в квартиру и слышу крик ребёнка»…

Я вслух прочитал этот род вступления в книгу, и директору очень понравилось. Началось обсуждение. Коллеги говорят:

— Как будто это хорошо… Классические образцы! Но Сименон? Это странно…

Господи, так я ж и хотел, чтоб было странно!

— Ах, так? Тогда понятно. Но всё же странно…

Так и ушло в песок, и если б только это.

И ничего я теперь так не желаю, как выиграть 200 тысяч, потому что ничего так не люблю, как личную свободу…

Впрочем, последнее не я сказал, а Чехов — в письме к Суворину.

Но всё же я тогда ещё не твёрдо знал, что «Книжная палата» умирает.

* * *

Всё, конечно, текло, но ничто не менялось в издательстве, а я временами чувствовал, что мне опять неймётся. Как-то вспомнил Белинского. Он где-то говорил, что у европейцев есть высокая литература, шедевры. За ними следует литература весьма достойная, затем — среднего, быть может, уровня, но о которой дурного ничего не скажешь… И только где-то там, внизу, цветёт коротким ядовитым цветом бульварная литература, по нынешнему нашему — чернуха. У нас же, в России, или высокая литература, или дрянь. А для нормального литературного процесса необходима беллетристика — почтенный слой в Европе и презренный у нас.

Вот и теперь мы говорим: или классика, или чернуха. А беллетристика — куда пропала? Тем более, что со времён Белинского немало натворили мы хорошей беллетристики, да и западной вон сколько напереводили!

Вот же она, несжатая нива! Только не надо дать читателю понять, что это второй слой. Нужно этому ряду дать хорошее имя. Достойное и необычное, и завлекательное. И помогла латынь.

CLASSICUS. В прямом переводе — просто образец. И как бы вроде классика. Но как-то необычно. И главное, что образец! А образцовым может быть и детектив, и любовный роман, и приключенческая повесть… Вот вам и критерий с широкими рамками! Так…

Вот, скажем, «Два капитана» Каверина. Не классика, но CLASSICUS. А ежели дать томик Куприна: «Олеся», «Гранатовый браслет» и «Поединок»? А ежели Аверченко? Скажем, «Весёлые устрицы, или Двенадцать ножей в спину революции»? А вот, к примеру, Даниэль Дефо «Радости и горести знаменитой Моль Флендерс»? Ну и так далее. Д. Сэллинджер «Над пропастью во ржи» — давно забыто. Да, и сделать хорошее и очень привлекательное серийное оформление. Художники-то есть.

Все эти сумбурные соображения изложил я, как водится, в пространной служебной записке. И, представьте себе, директор принял идею на ура. И загорелся. И включил свой коммерческий мозг. Он так сказал:

— Не пожалеем денег и объявим CLASSICUS в «Книжном обозрении» и где-нибудь ещё, ну, хоть в «Известиях». Серию сделаем подписной, чтобы было всё наверняка. Соберём подписку, тогда печатаем. А подписчик должен нам прислать залоговую сумму, чтобы потом не передумал.

Так и было сделано. В ноябре 1994 года в «Книжном обозрении» и в «Известиях» была опубликована наша программа. Помимо всего прочего, по настоянию директора в неё была вмонтирована воображаемая беседа с главным редактором, то есть со мной, где я объяснял, что, отказавшись от посредников, мы сделаем книгу дешёвой, несмотря на почтовые расходы. Но главное, в беседе этой был сакраментальный вопрос:

— И всё-таки есть ли гарантия, что подписка на CLASSICUS — не очередная афера?

На что я гордо отвечал словами, продиктованными Алексеем Филипповичем:

— Простите, вы имеете дело с издательством, которое известно во всём мире. Гарантия — имя «Книжной палаты», её авторитет.

Но не это было самое страшное. Я считал, что для начала подписки можно предложить максимально десяток названий, но лучше пять-шесть. Алексей Филиппович настаивал на ста, но лучше, говорил он, сто пятьдесят! Я не сразу понял, что из этого произойдёт, но смутно предчувствовал лажу. Своею волей сократил всё же список до пятидесяти названий.

Тут лажа и подтвердилась.

Мы сразу ошалели от вала присланных подписок с почтовыми переводами (на каждую заявку присылалась единая залоговая сумма). Все сотрудники издательства независимо от специализации сидели на обработке заявок. Бухгалтерия сходила с ума. И вот минул последний день этой нашей Помпеи, заявки иссякли, и мы взглянули окрест себя. Картина была такова.

Все пятьдесят названий были востребованы. Рекордсменом стал Паустовский (Золотая роза. Начало неведомого века). Музей Константина Георгиевича заказал 300 экземпляров, прислав нам по почте 300 тысяч рублей. По остальным названиям заказы были такие: шесть подписок, пять; четыре; две; одна. Ну и что было делать нам с этой подпиской?! Выпустить Паустовского тиражом 300 экземпляров? Оставалось одно: возвращать подписные суммы. Бухгалтерия категорически заявила, что заниматься этим ни за что не будет: вот кто это придумал, тот пусть и возвращает…

Директор же расстроился, обиделся и наотрез забыл про великий проект, занявшись иными делами. Он искал для издательства новое помещение. И нашёл. Он занялся организацией переезда. И организовал. Он занялся оборудованием своего кабинета. И роскошно его оборудовал. Потом оборудовал столовую и туалеты…

Алексей Филиппович то затевал производство бруса, то выращивание шампиньонов, а то и строительство кирпичного завода… И где он только деньги брал? Но это был не мой вопрос.

В его великолепном кабинете появлялись какие-то смутные люди: то оптовые торговцы макулатурой, то ряженые казачьи генералы, то штатские с Петровки, 38, то перекупщики партии дамских кожаных сумок…

А жалобные письма от подписчиков всё шли и шли, их пересылали нам с прежнего адреса, я иногда слал извинительные письма, просил немного подождать или, зная, что человек ничего уже не дождётся, делал подобие компенсации. Иногда удавалось.

Из Перми в Москву,
Т.В. Ушакова

В издательство «Книжная палата»

Здравствуйте, уважаемый Вячеслав Трофимович!

Совершенно бесплатную бандероль с книгами (А.С. Пушкина и А.К. Толстого) получила 6 марта с.г. Очень-очень довольна и рада, хотя у меня есть и неполное собрание А.С. Пушкина, и четырёхтомник А.К. Толстого. Но в Ваших книгах так оригинален подбор произведений, писем и отзывов, что, начав читать, «зачиталась». И внукам, думаю, всё это очень сгодится в жизни…

P.S. Пошла отправлять Вам это письмо и в ящике обнаружила извещение на вторую бесплатную (для меня) бандероль…

Благодарю Вас.

Очень хорошо становится на душе после таких общений с официальными лицами.

Нет, не всё плохо в этой жизни!

* * *

Когда в организме нашего издательства уже явно обозначились необратимые явления, меня частенько спрашивали коллеги из других издательств:

— Скажите, что с вами случилось? Как, на чём вы споткнулись? Ведь вы же лучшими были!

Я вяло пояснял, что не были готовы к такой резкой перемене экономической ситуации… Что появились новые издатели — свободные и беззастенчивые, не знавшие традиций, а мы притом — государственное издательство — всё ещё были связаны нормативами… А читатель кинулся на остренькое…

Я это говорил, но сам себе не очень верил. Потому что денег на рекламу мы практически не тратили, такого слова как маркетинг не употребляли, три человека в отделе реализации занимались неведомо чем, а мои выступления в «Книжном обозрении», на телевидении или на «Эхе Москвы» на книжный рынок уже не влияли, поскольку «постарели почтальоны, и все давно переменились адреса».

Так славно найденная серия «Русский Парнас», где классика представлена была необычно и ново, несмотря на благоприятные отзывы читателей и прессы, так туго продавалась!

Даже когда мне за весьма умеренную плату предложили открыть сайт издательства в Интернете, и было подано в дирекцию письменное обоснование, сочли это совершенно ненужными тратами.

И ведь что противно — денег от прежних времён в издательстве было немерено, да только шли они неизвестно куда…

И наконец на сочувственные вопросы коллег из иных издательств ответил я, но только сам себе: издательство «Книжная палата» получило травму, несовместимую с жизнью, ещё при рождении, когда Юрий Владимирович Торсуев выбрал для него именно этого директора.

Одна мне осталась радость: переписка с читателями. Особенно, если попадётся дотошный.

В издательство «Книжная палата»

10 августа 1998 года

Господа издатели, здравствуйте и живите долго!

Я прочёл вашу книгу «Пушкин. Жизнь и лира». Видно, что делали её мастера. Хороша подборка материала; на нужных местах рисунки П.Л. Бунина. Приятно, что много эротики. Влечение душ и тел занимает у каждого большой кусок жизни… Но как у всяких работающих, есть у вас ошибки, позвольте их указать.

На стр. 180 текст у вас звучит так:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Зачем купцу брать с покупателя макулатуру? Умнее избавиться от неходового товара! Пушкин так и написал:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

И всё становится понятно.

На стр. 289:

Это было чрезвычайно повредило ему во мнении молодёжи…

Каково? Но Пушкин такой бессмыслицы написать не мог… Его фраза выглядела так:

Это было чрезвычайно и повредило ему во мнении молодёжи.

Вы, как и другие издатели, принимая ошибки пьяного наборщика за авторский текст, благоговейно таскаете их из издания в издание!

Если есть уши у Берниковой А.Ф., Зориной Т.А., Назаровой Л.В., накажите их (только уши, а не самих дам!).

Стр. 307–308. После писем Пушкина к Хитрово и к Вяземскому о польском мятеже естественно было бы увидеть «Клеветникам России»; вместо этого напечатаны переводы баллад Мицкевича. Они нужны, бесспорно, — но после. После!..

Вместо слабого «Тазита», которого Пушкин бросил, потому что он «не пошёл» из-за надуманности сюжета, — я поставил бы «Египетские ночи», вещь прекрасную…

И самое обидное: рисунки П.Л. Бунина напечатаны так мелко, так темно, что не видно взгляда персонажа. А ведь художник тонко передаёт движения души… Притом есть неудачные подборки…

Я кончил. Вам не очень обидно? Но это всё — любя. Автора и Вас. Рискну я купить Ваше будущее издание Тургенева. Оно будет оригинально, я уверен; но что Вы там нафрагментируете?..

Ал-др Констант. Орлов

А.К. Орлову

16 сентября 1998 года

Милостивый государь Александр Константинович,

спасибо Вам за письмо в издательство по поводу приобретённого и прочтённого Вами «Пушкина» в серии «Русский Парнас». Письмо получено мною поздно, после отпуска, оттого и ответ так задержался. Я очень давно, очень долго ждал это письмо. И хотя отзывы прессы на издание были (кажется, не меньше шести), но именно читательского отклика (читателя искушённого) всё не было. И вот дождался. Спасибо. А уж за ласку — втройне. Очень точно вы отметили эротическую окраску, она (окраска), думаю, и хороша, и верна, и (как я думал) необходима как приманка для молодых. Хотя, как теперь понимаю, приём достаточно наивен: такая эротичность произвела бы впечатление и привлекла мальчиков и девочек 50–60-х годов…

Теперь о замечаниях. И за них особая благодарность. Я их понял и сразу принял, но попытаюсь кое-что пояснить, а по тексту, может быть, и оспорить, если получится.

Сначала о «Тазите». Я не назвал бы поэму «слабой». А почему не окончена? Бог весть. Но не из-за надуманности сюжетной идеи. Разве христианская идея — надуманна? Поэма не окончена, но то, что в ней есть, очень важно, это «лелеющая душу гуманность» (Белинский), могущая прекрасно воспитать «юношество» (он же). Об этом «забытом тезисе Белинского», примерно, в 1963–1964 году делала доклад в Онегинском зале Пушкинского музея на одном из научных вторников пушкинист Арусяк Георгиевна Гукасова…

Хотя «Египетские ночи» — это, конечно, да! Но… Здесь отбор жёсток, а потери невосполнимы. Уж очень много у Александра Сергеевича шедевров! Почти всё. И всякая выборка, композиция обречена на обвинения, не подлежащие оправданию.

А то, что после письма к Вяземскому о польском мятеже так и просится «Клеветникам…», уж это точно. Тут возразить мне нечего. Могу только объяснить. Как Вы могли заметить, у книги два составителя. Так вот, первый из них — Ирина Кабанова — была категорически против помещения этого, несомненно сильного стихотворения, поскольку именно сейчас нездоровый и неправильно понятый «патриотизм» и так стал опасным заболеванием нашего общества. Я подчинился и прикрыл зияние литовско-польской темой «Будрыса…» и «Воеводы»…

Когда я прочитал в Вашем письме о «кочующем купце», от которого Татьяна получила Мартына Задеку, я прямо похолодел: как же мы могли допустить такой ляп, ведь за нами не только составление, но и «подготовка текстов»?! А Ваш аргумент неотразим! Зачем же купец будет брать в придачу ? Конечно же, он дал ! Какая неприятная оплошность…

И я полез для начала проверять. И что же я вижу? В академическом послевоенном десятитомнике —

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

В отдельном худлитовском, особливом, издании «Онегина» 1959 года — то же. Вы говорите, что ошибки пьяного наборщика кочуют из издания в издание… Но ведь где-то, когда-то ошибка возникла впервые! Беру Полное собр. соч. под редакцией М.А. Цявловского (Academia, 1936–1938) —

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Беру издание А.С. Суворина 1887 года — то же. Беру, наконец, отдельное прижизненное, 1837 года, но с цензорским дозволением от 27 ноября 1936 года, издание «Онегина» — тоже «взяв ещё за них!»

И тут я начинаю догадываться, что Вы заметили ошибку не как текстолог, а как логик, то есть догадались об ошибке по смыслу, а не сверяясь с каким-либо источником, но взяли на себя при этом смелость произнести: «Пушкин так и написал»:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Тогда я стал сверяться с Вами по смыслу. Итак, о чём речь? Татьяна гадает по гадательной книге Мартына Задеки…

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

По-Вашему, купец не «взял», а «дал». То есть, купец заломил цену «три с полтиной», а Татьяне это показалось дорого, она стала торговаться и выудила из купца за ту же цену ещё басни, грамматику, две Петриады и третий том Мармонтеля… Трудно однако представить торгующуюся Татьяну, вытягивающую у купца (офени) для чего-то две (!) Петриады и третий(!) том Мармонтеля… Легче вообразить офеню, который уступил (наконец!) Задеку и Мальвину Татьяне (а ей очень нужен Мартын Задека да и Мальвина, хоть и разрозненная, а всё же дамский французский роман), уступил всего за три с полтиной, но с придачей , то есть взяв ещё с Татьяны за них (за Мартына Задеку и Мальвину) несколько книжек, уже не нужных Татьяне, а ему очень нужных для его промысла, ибо он бродит от деревни до деревни, от поместья к поместью, а ассортимент пополняет, может быть, только в Москве! Да и возможно ли для купца уступить товар, который просят, еще что-то за него дав ? К тому же Вы не правы относительно «макулатуры»: именно она и есть для офени — ходовой товар (макулатура и сейчас на рынке самый ходовой товар).

Теперь о грозном Сильвио из «Выстрела», который не убил обидевшего его поручика, и это обстоятельство чрезвычайно повредило ему во мнении молодёжи. В нашем издании так:

«Это было чрезвычайно повредило ему во мнении молодёжи…»

Вы называете это бессмыслицей и категорически утверждаете, что у Пушкина «фраза выглядит так»:

«Это было чрезвычайно и повредило ему во мнении молодёжи».

Опять-таки ни в одном издании Пушкина этого «и» я не обнаруживаю, но фраза без «и» звучит действительно, если не бессмысленно, то несколько странно для современного уха… Но давайте чуть-чуть поразмышляем: а что если… А что если «было» это не глагол? Поставим вместо «было» синоним и получим фразу:

«Это поначалу чрезвычайно повредило ему во мнении молодёжи».

Такой смысл для Вас приемлем? Тем более, что через фразу следует:

«Однако ж мало-помалу всё было забыто, и Сильвио снова приобрёл прежнее своё влияние».

И последний аргумент. Читаем конец «Выстрела» (с. 199 нашего издания):

«Тут он было вышел, но остановился в дверях, оглянулся на простреленную картину, выстрелил в неё, почти не целясь, и скрылся».

А фраза «было чрезвычайно повредило», повторюсь, действительно воспринялась было странно. Здесь есть элемент архаичности. Не потому ли в отдельном издании «Повестей Белкина» («Художественная литература», 1934, редактор В. Гроссман, корректор Л. Каплан) эта фраза представлена так, с дефисом:

«Это-было чрезвычайно повредило ему во мнении молодёжи».

Так что я, с Вашего позволения, полностью реабилитирую Зорину и Назарову (корректоров), а Берникова здесь вообще ни при чём, она же — технический редактор, о чём написано.

Что же касается «самого обидного» — качества перепечатки рисунков Павла Бунина — то это дело, видимо, слишком субъективное. Самому, например, Павлу Львовичу эти уменьшенные картинки в пространстве книжной полосы очень понравились. Мне тоже.

Итак, я тоже кончил. Вам не очень обидно? Я ведь тоже — любя. И сохраняя благодарность за Ваше письмо.

И последнее. О перспективе серии. Вряд ли Вам придётся рискнуть с покупкой Тургенева. Программу серии диктует спрос и экономика издательства. И то и другое было очень вяло, а теперь, кажется, и хуже. Думаю, что «Тургенева» не будет никогда. Зато есть «А.К. Толстой», «Козьма Прутков», «Маяковский» — советую! Возможно, будут ещё «Блок» и «Есенин». Во всяком случае две эти книги предварительно согласился сделать Бенедикт Сарнов. Судя по «Маяковскому», созданному Сарновым, — лучшего и не пожелаешь…

10 октября 1998 года

Вячеславу Трофимовичу, моему победителю, — привет и пожелание здоровья!

Здравствуйте и Вы, Ирина Л.!

Это Орлов к вам пристаёт.

Вернёмся к нашим баранам в последний раз.

Во-первых, Татьяне Дмитриевне, романтической девице, не было нужды торговаться с офеней, когда рядом стояла любящая душа, умеющая солить грибы, бить служанок и проч. Вот кто заставил бежать купца с поля брани, бросив победителю восемь книг, бумажка от которых всегда пригодится…

Ну, ладно: если Вы первей меня добрались до прижизненного издания — ликуйте! Хотя Пушкину в конце 1836 года было уже не до гранок…

За Сильвио — спасибо: Ваш довод убедителен.

В своём ответе о «Тазите» Вы подменили моё мнение о надуманности сюжета «христианской идеей». Пушкина в проповедники?!. Четвёртый слабый персонаж к Гирею, Черкешенке и Алеко? Пушкин решил людей не смешить…

Ваш А.К.

К этому письму библиофил Орлов приложил немалый список интересных книг, давно не переиздававшихся, и рекомендовал на этот счёт подумать.

В. Кабанов

А.К. Орлову

25 ноября 1998 г

…Конечно, у вас был повод упрекнуть меня в подмене мнения о надуманности сюжета «христианской идеей». Но я хотел объяснить Вам, почему я взял «Тазита» в книгу для юношества. И потом, Гирей, Черкешенка, Алеко — не слабые, а просто юношеские. Юность Пушкина совпала с юношеским состоянием русской читательской культуры, потому эти вещи и имели огромный успех, а вот зрелый Александр Раевский хохотал над Гиреем, впадавшим в задумчивость с поднятой саблей. Потом взросление Пушкина намного опережало взросление публики, и он стал терять популярность. Прожив 37 лет, он сумел дожить до старости. И гармоническое «взросление» Пушкина даёт прекрасную возможность и в XXI веке любить его и проживать с ним все эпохи собственного возраста, то есть любить его всю свою жизнь от младенчества до старости. Но всё это — так, к слову…

Я как-то позабыл сказать, что вскоре после Вашего первого письма я ушёл из издательства и третий месяц наслаждаюсь сидением за собственным письменным столом. Поэтому Ваши соображения и предложения я передаю в «Книжную палату», сам не зная, быть ли проку.

Когда со времени переписки моей с библиофилом Орловым много воды утекло, я, как-то на досуге перелистывая пушкинский томик, о котором и шла речь в нашем дружественном споре, задержался снова на письмах Пушкина 1831 года к Елизавете Хитрово и Петру Вяземскому «о польском мятеже» и вспомнил, как Орлов упрекнул меня за то, что вслед за этими письмами не поместил я «Клеветникам России», а поставил «Будрыс и его сыновья» (польская тема). Вспомнил и то, как объяснял я эту «промашку»: дескать мой соредактор (со-составитель) Ирина Л. категорически не захотела «Клеветников» вообще публиковать. Я ей и уступил…

А вот теперь меня вдруг осенило!

Да можно было мне тогда Ирину Л. переубедить! Была к тому возможность.

Представьте, ставим мы «Клеветников», а следом (сразу!) такой вот текст:

Пушкин в стихах своих Клеветникам России кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы , на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что же возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому…
Записные книжки П.А. Вяземского

Мне так уж надоели эти географические фанфаронады наши: От Перми до Тавриды и проч. Что ж тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч вёрст, что физическая Россия — Федора, а нравственная — дура…
22 сентября 1831

Да неужели же в таком раскладе Ирина Л. не поместила бы «Клеветников»?!

А ведь «Записные книжки» Вяземского и тогда стояли у меня на полке…

Опять хорошая мысля опосля явилась.

* * *

В тысяча девятьсот девяностом году, когда наша серия «Популярная библиотека» цвела, ещё не зная, что она уже немножечко чахоточная дева, вышел в этой серии сборник Виктора Астафьева «Улыбка волчицы».

Когда редакция (тоже не подозревающая, что конец её не за горами) начала подготовку к изданию, Виктор Петрович по счастливой случайности оказался в Москве. Редакция с ним связалась и пригласила к себе: обсудить состав книги и прочее. Под прочим подразумевалась сумма гонорара — тема для редакции не слишком увлекательная да вроде даже и не по чину. Так считалось. Позвали меня.

Вообще писателей такого «ранга» обычно принимают директора издательств. На крайний случай годился и главный редактор. Виктор же Петрович этим политесом нимало не был озабочен и явился к тем, кто его позвал. В редакции знали, что и я довольно холоден к субординациям, потому попросили меня к ним зайти. Я на второй этаж спустился.

За самым дальним столом редакционной комнаты, у самой стены сидел тихонечко Астафьев, и походил он в этом положении на присмиревшего родителя, чей школьник-сын чего-то там нашкодил. Он вроде как пришёл на родительское собрание, приютился на задней парте класса и очень хочет, чтобы о нём забыли.

Я подошёл, мы поздоровались, я произнёс какие-то любезности, а затем спросил, какие, мол, у автора пожелания относительно размера гонорара. Дело в том, что к этому времени нарастающий процесс демократизации отменил незыблемые нормативы расчёта авторского гонорара, и нужно было на этот счёт договариваться. Ответ Астафьева на мой вопрос оказался таким:

— Это дело ваше. Что дадите, то и хорошо.

А в 1996 году издали мы в той же «Популярной библиотеке» ещё одну книгу Астафьева — «Так хочется жить. Повести и рассказы».

К этому времени как раз и появилась рыночная форма выплаты авторского гонорара: определённый процент от суммы реализации тиража по мере этой самой реализации. Я имел право первой подписи, и бухгалтерия чаще, чем к директору, приходила со всякими платёжными документами ко мне. Им так было проще, ибо я всегда был на месте и допускал к себе кого угодно и в любое время. И вот раз в месяц, а то и раз в квартал подписывал я денежные переводы на имя Астафьева в размерах, просто неприличных. Мне становилось всё более не по себе, когда я представлял, как от Москвы до Красноярска, через просторы нашей родины, идут этапом казённые гроши на карманные расходы писателя Виктора Астафьева. В конце концов я написал ему извинительное письмо, рассказал, что, может быть, скоро появятся у нас интересные книги и обещал что-нибудь достойное ему прислать. Отправил письмо, и на душе чуть-чуть полегчало. Я ведь помнил, как давным ещё давно Юрий Палыч Тимофеев мне внушал, что редактор должен досконально знать бюджет своего автора и больше всех заботиться о его благосостоянии.

Удивило меня, что Астафьев на письмо ответил.

А через два с половиной года, когда я уже был на свободе, явился вдруг повод опять мне вспомнить об Астафьеве. Вот я и вспомнил.

Из Москвы в Красноярск,
В. Кабанов

Академгородок

В.П. Астафьеву

20 ноября 1999 года

Дорогой Виктор Петрович!

Два с половиной года прошло, как я получил от Вас письмо — неожиданное, на кое никак не рассчитывал. Я ведь, если вспомните, Вам написал тогда, только лишь чтобы снять с души тяжесть: очень уж меня угнетали эти малоприличные суммы, что Вам переводило раз в месяц (или в квартал?) издательство за книгу «Так хочется жить» в серии «Популярная библиотека». Ответа я никак не ждал. До того ли Вам? Так мне казалось. А неожиданная радость всегда радостнее. Особенно тепло было от Вашего письма, потому что оно живое, написано от руки. Почерк Ваш трудноватый, но всё понятно, потому что за строчками слышен и Ваш голос.

Почему же всё это тогда же, сразу не написал? Сейчас и не припомню. То ли замот был, то ли рассеянность души. Простите.

Что же сейчас побудило? А вот что. Позвонили мне из неведомого издательства «Аванта-плюс», они готовят издание писательского словаря и предложили написать для них несколько портретов на А, Б и В. Я взялся за Астафьева и Бакланова. И вот, пока изображал на двух страницах Вашу земную и литературную жизнь, опять с Вами свыкся, нашёл Ваше письмо и ужаснулся: ведь я не только не написал Вам тогда, но и книги не выслал! Пытаюсь теперь хоть как-то поправить.

Издательство своё я оставил. Оно под руководством мудрого директора (из вечно молодых комсомольцев) вплыло в такое болото , что ловить стало нечего, осталось только догнивать. Слава Богу, что возраст подошёл у меня пенсионный. Ушёл, и всё тут. Кое-чем подрабатываю, зато — воля.

Шлю Вам две книги из придуманной мною серии «Русский Парнас» из своих запасов. Кроме этих, сделал я ещё Грибоедова и Козьму Пруткова, а Б. Сарнов великолепно собрал Маяковского (совсем по-новому). На этом серия и заглохла, поскольку молниеносной прибыли не давала, а учиться торговать мы не хотели, нам — чтобы сразу улетало и чтоб купить не каждый мог, как при советской власти.

Ваш «портрет», Виктор Петрович (по памяти нашей встречи в издательстве), кончается у меня так:

…За долгую свою писательскую жизнь не научился Астафьев одному: разговаривать с издателями. По достоверным свидетельствам, на вопрос о гонораре он всегда отвечает: «Это дело ваше, что дадите, то и хорошо». А когда один издатель засовестился малостью денежных переводов, отсылаемых «по мере реализации» книжки и послал извинительное письмо, Астафьев тут же ответил: «Да не беспокойтесь Вы и не переживайте об этой оплате… Ну, не модно, ну, не в кон. А что „в кон“? то не по мне. Ради „кона“ я и писать не стану».

Письмо своё кладу на печатные буквы — Вам легче будет читать.

Здоровья Вам, Виктор Петрович, и веселья сердечного! Того же и Марии Семёновне.

Написал я это и, слава Богу, снял грех с души. Как вдруг, месяца через полтора, вынимаю из почтового ящика…

17 января 2000 года
В. Астафьев

Дорогой Вячеслав Трофимович!

До того меня тронуло Ваше доброе письмо и приложенные к нему книги, что я сразу же захотел Вас как-то отблагодарить за сердечное ко мне отношение. В нашем недобром российском мире укусить, ранить, просто уязвить много желающих, особенно среди по-прежнему оголтелых Красных, но и добрые сердцем люди, слава Богу, не перевелись. Красные ж всегда зависимые, и сию зависимость, как хомут, сами на себя надевшие, не могут простить человеку хотя бы относительно независимому, собой и трудом своим распоряжающемуся, скалятся и хватают зубами за живое мясо оттого, что ты не с ними, не ешь подлый хлеб раба, всю жизнь кому-то прислуживающего [5] .

Алексея Константиновича Толстого я люблю давно, преданно и нежно, может, потому, что пел и декламировал: «Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, темно-голубые?..», еще не зная, что они принадлежат какому-то поэту, как пел: «Сяду я за стол да подумаю, как на свете жить одинокому?..», не зная, что строчки эти принадлежат Кольцову.

Я вырос в гулевой, драчливой и песенной деревне, Бог наделил меня цепкой памятью, и я с голоса, с праздничного застолья подхватывал и запоминал песни, еще не понимая, что их кто-то сочинил, придумал. Память эта помогла мне сохраниться и выжить, я к солдатчине был уже довольно начитан, кое-что знал наизусть, моим дружкам, окружению моему, то детдомовскому, то фэзэушному, то солдатскому, казалось, что я знаю и помню бездну всяких литературных творений, а знал-то я и запомнил в основном пакостливое, блатное и притюремное, однако ж помнил «Конька-Горбунка», и когда было невмоготу на фронте иль в госпитале в потемках, как начну бывало: «За морями, за лесами, за высокими горами, не на море, на земле, жил старик в одном селе…», так вот и друзей у меня полон двор и уж всякое ко мне доброе расположение — кусок хлеба отломят, раненого не бросят, вот и на днепровском плацдарме, где мне подбили до слепоты правый глаз и наполовину отшибли память, кто-то спас меня, засунув в лодку. Может, по веленью Божью, а может, литература спасла.

Она и до се мое спасение, а не только работа, хотя пишу я сейчас мало, за стол сажусь редко, очень меня подорвал летом инфаркт, от которого до сих пор не оправился. Собираюсь в Подмосковье на леченье с осени и не могу собраться, не <нрзб> оставить в одиночестве больную жену.

Еще раз благодарю Вас, кланяюсь и желаю доброго здоровья.