Мама мыла раму

Кабыш Инна Александровна

НОВЫЕ СТИХИ

 

 

Золотые ранеты

А пастор говорил про Небесное Царство, где будет «вечное блаженство», и старушки на скамейках согласно кивали головами, а я никак не могла представить себе «блаженство», тем более «вечное», и потому не верила в Царствие Небесное и возвращалась домой грустная. А бабушка, которая вела меня за руку, думала, что ребенок просто устал, а сама всю дорогу пела. И мне было стыдно, что бабушка и все остальные верят, а я — нет, но мне стыдно было в этом признаться. Но однажды, когда мы возвращались с вечерней службы и бабушка по обыкновению запела:     Скоро кончатся мытарства и настанет     Божье царство … — я вдруг спросила: «А как ты себе его представляешь?» И бабушка, прервав пение, покосилась на меня и сказала: «Там всюду яблони, а на них — всегда яблочки». «Золотые?» — уточнила я. «Что? — не поняла бабушка, но, сообразив, добавила: — золотые ранеты». И я аж подпрыгнула от радости: ранеты росли у нас в саду, это были мои любимые яблоки. Мы отправились дальше, и бабушка снова запела, а я всю дорогу домой шла вприпрыжку, потому что теперь тоже верила в Небесное Царство, как верю в него и теперь, хотя теперь знаю, что там нет никаких ранетов.

 

«И хотя стоял только ноябрь…»

И хотя стоял только ноябрь, сад выглядел совсем по-зимнему: всюду лежал снег и деревья были голые и только на одной яблоне — черной и усыпанной снегом — висели яблоки, крупные и красные. Как будто она только что стряхнула последний лист, но вдруг раздалось «талифа-куми» — и на ней — мертвой и покрытой белым саваном — тут же, как румянец на щеках, заалели яблоки, и я впервые подумала, что воскреснут не только все, но и всё, например, деревья, и что, может быть, в раю будет эта самая яблоня и, может, вообще, это уже рай, которого я просто не замечала, потому что не ожидала, что он так близко.

 

«Мне сорок пять — какое счастье…»

Мне сорок пять — какое счастье, что, например, не двадцать пять, что страсти сгинули мордасти и не воротятся опять. Что от любви и от плакатов свободна, как сказал поэт, от ползунков и автоматов (и жаль, что от тетрадей — нет). Что так спокойно и смиренно я день за днем смотрю вперед. Теперь я знаю: тело бренно, и все бреннее каждый год. И я могу не быть красивой — другим оставлю этот крест. А в отношениях с Россией — она теперь меня не съест. И что мне все на свете храмы, когда чем дальше, тем ясней: я скоро стану старше мамы, я скоро буду вместе с ней. И хорошо, что стали дети и выше, и умней меня. И так прекрасно жить на свете — и день прекрасней ото дня.

 

После падения самолета «ТУ-154» 22 Августа 2006 года

Господи,    если захочешь взять, то не бери частями: раз у меня забираешь мать — всю забирай,    с костями! Ты ведь любого страшней огня, так забирай помногу: лучше возьми у меня — меня всю —    не дитя,       не ногу. Или весь мир у меня возьми — с розами и цикутой, — или со всеми оставь детьми. Слышишь,    не перепутай!..

 

«Постою я над папой с мамой…»

Постою я над папой с мамой, над могильным холмом, точней, над невидимой миру ямой — ох, и тесно же будет в ней! Впрочем, спали же мы все трое в том бараке и той зимой в той стране и при том, брат, строе, что не верится и самой. Так что все уже это было и не страшно совсем почти: ну, подумаешь, ну, могила — утром снова в детсад идти.

 

«Вдруг я вспомнила старую дачу…»

Вдруг я вспомнила старую дачу, свои слезы над телом Христа. Я теперь о Христе не заплачу поумнела — и стала не та. И, привыкшая к виду распятья, машинально поставлю свечу. В детстве плакала на день раз пять я нынче я, словно камень, молчу. Но однажды, бродя по музею с неизменною жвачкой во рту, на богов и богинь поглазею и внезапно наткнусь на «Пьету». И зайдусь незаметно слезами над поникшей Его головой: вот ведь мальчик совсем, как мой Саня. И из каменной стану живой.

 

«А это август близится к Успению…»

А это август близится к Успению и каждый лист висит на волоске. Но я теперь не мучаюсь, успею ли, как я когда-то мучилась в тоске. Теперь я знаю: всё на свете правильно: мы все умрем и с нами — Божья мать. Я утром встала и кровать заправила, как в детстве научили заправлять. Идет бычок по досточке, качается — уже лет сто ходить ему не лень. Но всё на свете вовремя кончается, как школьные каникулы: день в день.

 

«Даже осень — худшее на свете…»

Даже осень — худшее на свете — мы теперь с тобой переживем. Дальше всё уходят наши дети — скоро мы останемся вдвоем. Что прошло, и вправду стало мило: жизнь, она не так уж и мала. Ну по крайней мере мне хватило, чтобы переделать все дела. Пусть дожди осенние стучатся, ни стирать не нужно, ни сушить: нам осталось только обвенчаться. Но и с этим некуда спешить.

 

Десять лет без права переписки

1

Какая русская погода — почти забытая зима. Обещанного ждут три года — жду шесть    и не сошла с ума. Мне ожиданье как работа, как жизнь,    как смерть,       как первый бал… Я научилась ждать без счета: ты ничего не обещал.

2

Кому — война, кому-то мать родна: точней не скажешь. Так же и разлука. Она кому-то крест, кому-то мука, а мне звезда и свет в окне — она. И каждый день, вставая поутру, я вижу смысл во всем: и в том, и в этом, поскольку,    даже если я умру, ты возвратишься. Не зимой, так летом.

3

С каждым годом, с каждым твоим уходом, мой хороший,    все меньше пустеет вокруг земля, наполняясь родным и не очень родным народом от двери —    через двор —       до Кремля —          уходя в поля. Даже просто взглянуть, не покажется мало, а ему от меня что-то до смерти нужно — сейчас и здесь, и что делать, когда я в упор его не видала — ты мне всех заслонял —    а теперь его вижу весь. Ну, одна на весь мир я натку полотна им, ну, им пир приготовлю на весь христианский мир: проходили, читали, сдавали, знаем — это лепта моя, или, как его там, статир. Пенелопа пускай отдыхает: все буду прясть я, поварихи в бессрочный отпуск пускай идут: я учила в школе, что нету на свете счастья, а оно,    стоит только уйти тебе,       тут как тут…

4

— Извини, не расслышала из-за гвалта: я в троллейбусе,    еду сейчас домой… Уезжаешь? Господи, напугал-то! Я подумала, что-то стряслось с тобой… Ну конечно, «счастливого» — как иначе, ну, конечно, «полный» тебе «вперед». Где-то есть большие дома и дачи — там теплей, ибо солнце там круглый год… Уходить — как же это всегда красиво, ведь «прощай» не то что «пока-пока»! Согласись, родной, велика Россия, я бы сузила: больно уж велика. Только некуда мне отступать — я дома: ставлю сумки в угол и зажигаю свет. Он горит всегда по закону Ома, потому что другого закона нет. Я, мой свет, не жена тебе, не невеста и не мать, и тем более не отец я и. о. начальника свята места: нас, точнее, двое здесь: я и телец.

5

Десять лет без права переписки — вот как я бы это назвала, а стихи —    клочки они,       огрызки, только чтобы сунуть в глубь стола. Я ее у Бога не просила, да Всевышний и не Дед Мороз, значит, есть во мне такая сила, чтобы гибнуть столько лет всерьез. И хотя к концу подходят сроки, я-то знаю, что конца им нет. И бегут беспомощные строки в глубь стола    без права на ответ. …Я когда-то в школьном пела хоре (или, может, это был детсад?): есть любовь,    соленая как море, не приходят из нее назад.

6

Ох, ты глупая голова, голова моя золотая, я же слушаю не слова — я на голос твой залетаю. Слов и я знаю через край — силу их,    высоту       и градус… Но вот ты говоришь «прощай», а я чувствую только радость.

7

Милые бранятся — только тешатся. От такого счастья впору вешаться. Я такого счастья не хочу. Я устала, понимаешь, милый? Я пошла б к знакомому врачу и тебя бы вырезала силой из себя. Но от меня тогда в мире не останется следа…

8

Прощай!    Ни в чем не упрекну. Я наперед тебя прощаю. Я подойду сейчас к окну и буду ждать. Я обещаю. Хоть уезжай, хоть уплывай, хоть улетай в свое далёко. Кого-то где-то убивай иль кем-то будь убит жестоко. Опохмелись в чужом пиру иль переспи со всей Россией, всегда впущу. Не отопру, лишь если стану некрасивой.

9

Я ждала не больше, чем другие. Я любила не сильней других. …А деревья до того нагие, кажется, содрали кожу с них. Как же раньше я не замечала, что сто лет назад заметил Фет, то ли раньше горя было мало, а сегодня вижу на просвет, а сегодня различаю стуки, что чужие издают сердца. …Я терпела не страшнее муки — просто я терпела до конца.

10

А в Воскресение Прощеное, свою гордыню истребя, я за тебя — ведь я ж крещеная! — прошу прошенья у себя. Юродивая или дура я — лишь умной быть не дай мне Боже! — я столько за тебя придумала: чего уж там — прощеньем больше…

 

Тамарин двор

1

Я снимаю нынче дачу старую, я живу бок о бок с баб-Тамарою. Баб-Тамара — золото-брильянт. И один лишь у нее талант, но такой, что стоит наших всех. У соседей — песни-пляски-смех. А у нас покой и тишина. И мой стол — у самого окна. Из него — немытого, без штор — станция видна — Шатураторф.

2

Все не свое мое — заемное: и эта дача, и этот сад, и это небо над ним огромное, и эти сливы, что в нем висят. И это чучело огородное, и шланг змеящийся, и струя. Вот и в стихах моих слова — народные и только музыка одна моя.

3

Больше нет у нас очередей, только эта вот — в дачный ларек: и, казалось бы, столько людей и когда еще выйдет твой срок. Но то этот исчезнет, то тот: вроде был — и уже его нет. — Ваша очередь! — кто-то зовет, и из тени выходишь на свет.

4

Я принесу тебе воды в бутылке из ларька: невелики мои труды, вода моя легка. Ведь кто-то матери моей в небесном том краю сейчас дает вот так же: «Пей!» как я тебе даю.

5

Красота — это страшная сила, а горбатых исправит могила. Но глядишь на красивых в гробу — и где, скажите мне, их красота? …Я живу у Тамары-горбуньи, как за пазухой у Христа.

6

Смотрит «Время» нищая старуха, хоть глаза давно уже не те, хоть уже и слышится вполуха: что ей в нем — на финишной черте? А она жалеет террористов, но не всех, а только молодых: «Это с автоматом он неистов, а без автомата он жених…» И скинхедов жалко ей, и черных: «Тоже люди», — говорит она. А еще артистов и ученых: то-то жизнь, поди, у них трудна. Не клянет погодные прогнозы: «Это нам дожди одна беда, а они, — кивает на березы, — а оно», — на поле у пруда. Обещают повышенье пенсий — «Вот спасибо, — говорит, — сынок — президенту. — Деньги, чай, полезней мог потратить». — Господи, не мог!

7

Баб Тамара сидит над кроссвордом, рядом белый мурлыкает кот, под шатурским сидит небосводом вечность, кажется, всю напролет. И дожди собираются в ванну, что ржавеет в саду у нее, и цветы зацветают и вянут, и то сохнет, то мокнет белье. Покраснеет малина и снова помаленечку сходит на нет… А она ищет нужное слово, как Последний Великий Поэт.

 

Новогоднее

В далеком дачном городке у разгорающейся печки в гостях, а значит, налегке, когда с собою только свечки, шары, гирлянды, мишура, для всех и каждого подарки. Часы двенадцать бьют — «ура»! На дачах фейерверки ярки, при том, что в дефиците свет. Мороз и елка. С винегретом. И может, смысла в этом нет. …Но смысла нет не только в этом.

 

«Любимый мой играл в рулетку…»

Любимый мой играл в рулетку — и дни, и ночи напролет. А я ревела — впрочем, редко. А я ждала — за годом год, хотя надежды было мало, ведь страсть, она до гроба страсть. Я просто ясно понимала: без нас двоих ему пропасть.

 

«Но если нет у смерти жала…»

Но если нет у смерти жала, то, значит, нам нельзя не быть… Я не затем тебя рожала, чтобы налил воды попить. Я не затем стихи писала, чтоб заглушить загробья тишь. Ведь жизни не бывает мало: ее, брат, столько — не вместишь.

 

«У меня, как у всех, нынче есть свой e-mail…»

У меня, как у всех, нынче есть свой e-mail, нынче есть, как у каждой собаки, мобила. Но кто письма писал, тот теперь онемел, и ушел, кто звонил и кого я любила. И уходит день за день земля из-под ног, мои дети уходят — свои и чужие. Только вскрикнешь по-бабьи: «Куда ты, сынок?..» А они всё идут — все такие большие. Даже буквы срываются нынче с листа и летят, словно клин, а потом —    словно точка… Я стою на ветру, я совсем сирота, одиночка ли мать, капитанская ль дочка, хоть горшком назови, хоть совком —    не боюсь: я как мертвый, который не ведает сраму. …А ночами мне снится Советский Союз, тот,    где мама моя моет вечную раму.

 

«Я б уходящим потеряла счет…»

Я б уходящим потеряла счет, когда бы всех и каждого считала… А в жилах кровь по-прежнему течет, но кажется, совсем осталось мало. …Я почему-то не машу им вслед: то нет платка, то нет руки свободной, а то меня во всем народе нет — смешно сказать: меня-то, всенародной.

 

«Ей, казалось бы, так повезло…»

Ей, казалось бы, так повезло, этой глупенькой бабочке в храме! А она отдохнула на раме и опять стала биться в стекло. И чего ей не нравится тут, где не слышен ни грохот, ни скрежет, не стреляют, не ловят, не режут — ставят свечки себе да поют? И чего она рвется туда, где и листья давно облетели и — моргнуть не успеешь — метели, а в канале застыла вода? А ведь бьется, на ладан дыша, словно там у ней малые дети! Уж не так ли об твердь на том свете материнская бьется душа?

 

В Степанакертском музее

На стенах — фотографии убитых, в витринах — пули,    сумки,       фляжки —          быт их, и мама-Галя, наш экскурсовод, нам говорит про маленький народ и про одну его большую душу, про танки,    «грады»,       вертолеты,          Шушу… Такая уж досталась ей работа. — А этот? — Был у матери один, — ее рука скользит от фото к фото. — А эти? — Братья. — А вон тот? — Мой сын…

 

«Тот грузин, на рынке продавец…»

Тот грузин, на рынке продавец, торговал домашней «изабеллой». Рынок срыли. И пришел конец — не застольям,    а эпохе целой. Целой жизни — уж какой была, и любви — какая уж досталась. Я б в гробу хрустальном проспала бабий век оставшийся и старость. …Мне его вовеки не забыть — как звезда, рубинового цвета. «Что мне пить?» — в ответ:    «Куда ж нам плыть?» Впрочем, я и не ждала ответа.

 

«Я пропела это дело, проспала…»

Я пропела это дело, проспала, и меня не дозвались колокола, хоть под утро и приснился мне их зов… Было больше, чем одиннадцать часов. Было больше, чем двенадцать. Или — час. Бог не выдал — это да, но и не спас: я пришла, когда на двери был замок: что ж роптать теперь — он сделал все, что мог. И несолоно хлебавши, и — без слез шла я гордо мимо зелени и роз, мимо птицы и яиц с табличкой «Бой», мимо нищенки, вздохнувшей: «Бог с тобой…»

 

Воспоминание об Алексее Дидурове

Я говорила — дурочка, коза: «Как жалко, что в стихах у вас нет Бога…» И округлялись у него глаза, а я, не видя, продолжала строго, что, мол, стихи его — сплошная плоть… Не ведая, а может, забывая, что во плоти явился нам Господь и тем она бессмертна, что живая.

 

«И видела я, как снимают кино…»

И видела я, как снимают кино. Да что там «я видела» — я в нем снималась, я кем-то была, и не все ли равно, что этой меня была самая малость. Была у героя жена на сносях, в другой сериал героиня спешила… А всё же работали все не за страх и жизнь, а не шило меняли на мыло. Колодец потемкинским был там — и дом, и дети, которые льнули к окошку (но правда, она заключается в том, что все умирают всегда понарошку). Искусства едва ли там было на треть (и те, кто снимал, это видели сами), но кто-то кино это будет смотреть и (в том его смысл!) обольется слезами .

 

«И помню я не мамин гроб…»

И помню я не мамин гроб, не чей-то черный шелк и не ее холодный лоб, а то, что дождь пошел. И то, что гроб стоял в траве — забыли табурет. И бабочек. Их было две. …А гроб не помню, нет.

 

«Мы с моим четырнадцатилетним сыном…»

Мы с моим четырнадцатилетним сыном пришли на Троицу в храм. Пол в храме был посыпан травой, а вдоль стен стояли березки. «Благодать!» — подумала я, вдыхая запах свежей зелени. «Бедные! — вдруг сказал мой сын, кивая головой на березки. — Такие молодые, им бы еще жить и жить…» Я вспыхнула: «И что хорошего? В конце концов их изрезали бы ножами любители березового сока, порубили на дрова любители шашлыков или они засохли бы сами, а так они попали в рай, — я перевела дыхание, — потому что ведь это только нас, людей, ждет Царствие Небесное, а растения исчезнут без следа, а вот эти, — я обвела рукой храм, — сподобились…» — «Все равно, — упрямо сказал сын, — они здесь совсем завяли (я пригляделась: листья на березах    действительно подсохли), а у тех, что растут у нас во дворе, такие клейкие листочки…» «Ты что… читал „Братьев Карамазовых“?» — опешила я. «Карамазовых? — переспросил мой сын. — Не-е… Стругацких — читал…» И я усмехнулась, ох уж эти мне русские мальчики, потому что видела, что мой сын не согласен заплатить листком березы за рай, и подумала, что это здорово, хоть он и не прав.

 

«Сворачивается, сорвавшись с губ…»

Свора-   чива-     ется,       сорвавшись с губ, сегодня стих:    так самый воздух груб, как будто в нем повсюду разлита смертельная для слова кислота. Стих не жилец, и дело его швах, и потому он стынет на губах поэта,    где не сохнет молоко, мед-пиво,    гоголь-моголь       и Клико.

 

«Великим, Господи, постом…»

Великим, Господи, постом Тебя прошу я о простом, но страшно трудном почему-то мое унынье превозмочь. Чтобы и день любить, и ночь, и утро, Господи,    и утро!..

 

«Зимой, когда страшно просто взглянуть в окно…»

Зимой, когда страшно просто взглянуть в окно — не то что куда-то ехать, хороший мой, когда по утрам за окном до того темно… короче, нашей отечественной зимой, когда я со всеми вместе иду к метро и в сумке бездонной моей вся война, весь мир, все слезы мира, все зло его, все добро — и йогурт, а иногда кефир, когда я штурмом, как крепость, беру вагон, где глупо держаться и трудно порой дышать, где я засыпаю стоя и вижу сон, где ты не ушел и где живы отец и мать, где все до того близки мне — со всех сторон, что чья-то ушанка мне лезет упорно в рот, — я вдруг понимаю, что я — это, в общем, он, прости за пафос, имея в виду народ. И если меня не грохнули в тридцать пять, и если я не повесилась в сорок семь, то, значит, надо как-нибудь доживать не чтоб назло или на радость всем. А просто — проехали — всё — не вернешь билет, и с каждым годом светлее моя печаль, и смысла теперь умирать никакого нет, поскольку старых, их никому не жаль.

 

«Когда от мужчины уходит женщина…»

Когда от мужчины уходит женщина, она,    как беременная в животе, уносит весь мир с собой: горы, трещины, и лист, и бабочку на листе. Она уносит всё без остатка, поскольку дело идет к зиме. Забудет разве что лишь перчатку на совершенно пустой земле. И поднимает ее мужчина, не зная,    к чему ее приложить: ей нету пары — и вот причина, что, в общем, незачем дальше жить. …Когда же мужчина навек уходит, он не берет с собой ничего: и солнце всходит, и леший бродит, и, Боже, столько кругом всего!..

 

«Жизнь, она настолько не мала…»

Жизнь,    она настолько не мала, что сегодня,    рано поутру, я почти с испугом поняла: если ты уйдешь, я не умру.

 

«Я всё меньше люблю жить…»

Я всё меньше люблю жить и всё больше люблю спать, потому что во сне нить всё цела — и жива мать. Потому что только во сне иногда навещаешь ты. Не грущу о прошедшем дне, а сильнее жду темноты. И мне снится моя страна — вся довольство и красота, и чем глубже сон, тем она, словно в детстве,    родная,       та… Всё спала б я ночной порой и дневною (хоть это дичь). И любимый теперь герой мой —    Обломов.       Илья Ильич.

 

«Пора, мой друг, и нам с тобою…»

Пора, мой друг, и нам с тобою замыслить собственный побег. И я уже готова к бою за нас, мой главный человек. Давай поселимся на даче — не на своей, так на чужой — и станем жить с тобой иначе, точней, как все: как муж с женой. Прощай, эпоха романтизма — цветов, свиданий и разлук… Да будет дом, семья, отчизна. Да будет Бог! Пора, мой друг…

 

«А если, как тряпку, меня отжать…»

А если, как тряпку, меня отжать, что у меня остается? Мать. А если еще посильнее? Муж. Хоть он ходок. И игрок к тому ж. А если совсем — чтоб один лишь вздох. А если совсем — чтобы вздох один? Что у меня остается? Бог? Нет, у меня остается сын.

 

«Рухнул дом, и не светит свет…»

Рухнул дом, и не светит свет, но осталась кариатида; так сегодня и ты, поэт: не показывая вида, держишь то, чего больше нет.

 

«Моя домработница Шура…»

Моя домработница Шура вечно просит взаймы, и я, как последняя дура, достаю из своей сумы, потому что учила в школе… Но настал двадцать первый век: что я, маленькая, что ли? Кто тут маленький человек? Кто мы — сестры с ней или братья? Кто — она или я — народ? …Я дарю ей свои платья, и она кое-что берет…

 

«Что есть стихи?..»

Что есть стихи?    Цель или средство? Искусство выше или жизнь? Талант правее или сердце, и кто — нормальный или шиз? Растут баллады из навоза? Поэту писан ли закон? Где прошлогодний снег?    А розы? В раю или в аду Вийон?..

 

«А ведь летом здесь была малина…»

А ведь летом здесь была малина, и краснее не было куста. А сейчас какая-то могила: снежный холмик, только без креста. Неужели этот снег растает? Ведь осталось времени в обрез… Неужели этот день настанет? Неужели вправду Он воскрес?

 

«Вот так сквозь текст старославянский…»

Вот так сквозь текст старо —    славянский, как через лес —    густой и вязкий, — который впору прополоть, бредешь —    и выведет Господь…

 

«Мне у ног Твоих, Господи, было сидеть недосуг…»

Мне у ног Твоих, Господи, было сидеть недосуг, вечно я то латала, то шила, то штопала… Не хватало мне в сутках часов, не хватало мне рук, но слова Твои я повторяла в трудах моих шепотом. Повторяла, когда бесконечные мыла полы, повторяла, когда обмывала умершего брата я, и тогда мне не сутки — столетия были малы и мой дом был мне крест, на котором была я распятая. И устала я так, век за веком держа этот дом, дом, в котором я каждую щелку и угол излазала, что, когда Ты придешь, я в углу буду спать мертвым сном и меня разбудить тяжелей Тебе будет, чем Лазаря.