Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию

Кац Даниэль

2

 

 

ЗУБЫ

Во Вторую мировую, когда финны воевали с русскими, нашу семью эвакуировали на север. Всех моих, дедушку Беню и бабушку Веру. Мы оказались в маленькой деревушке где-то между Ваасой и Кокколой, населенной шведами. Я не понимал, почему нас вывезли именно туда, да и как мне было понять, я был тогда совсем маленький, всего несколько годков от роду. Это стало мне ясно лишь некоторое время спустя: деревня стояла на берегу моря, там ее невесть когда основали, там она и осталась стоять на морском берегу, забытая Богом и людьми.

Мы приехали туда летом. Дедушка, изумленный, озирался по сторонам и тянул носом морской воздух. Деревенские разглядывали нас из-за занавесок на окнах. Позже они осмелились показаться из своих домов, но обходили нас стороной, уклонялись от встреч и косились на нас. Но вот кто-то кашлянул. Двое стариков решились заговорить с Беней на своем причудливом наречии. Они недоверчиво ощупывали его куртку. Беня угостил их табачком, и вскоре старики поведали ему, что ведут свой род от викингов. Они повторяли это всякий раз при встрече с нами на деревенской улице, так что нам оставалось лишь поверить им. И мы поверили, что они ведут свой род от викингов.

Удивительная была эта деревня, такая же отсталая, как любая другая деревня квенов в лесной глухомани, но на свой особый лад. Вы скажете: какая разница, отсталая, значит, отсталая. Однако обыкновенная деревня квенов в лесной глуши отсталая потому, что это бедная деревня. Наша же деревня была скорее зажиточная, а отсталая именно по этой причине. Я не хочу сказать, что там не было ни одного христианина или язычника, который знал бы финский язык, ибо владение финским языком вовсе не является признаком высокой цивилизованности. Но если глубоко потянуть носом воздух этой деревни, то можно почуять гарь костра инквизиции. Ощущение такое, будто последняя охота за ведьмами происходила в прошлую Пасху.

Тем не менее деревенские были настроены к нам весьма дружелюбно. Однажды моя добросердечная мать с непривычной для нее злостью высказалась в том смысле, что деревня достойна своих предков и неподдельно самобытна, поскольку со времени основания викингами в ней явно не наблюдалось никаких признаков развития. Деревенские покраснели от удовольствия и горячо поблагодарили ее за эти прекрасные слова. Они гордились тем, что все у них остается точно таким же, как было тысячу лет назад. Мать ужасно сконфузилась, но деревенские прониклись к нам приязнью.

Нам разрешили раз в неделю пользоваться единственной общинной баней, что было очень кстати, ибо викинги занесли сюда весьма жизнеспособный и выносливый вид вшей. Не стану утверждать, что вшей не водилось на финоязычных территориях, но в нашей деревне вши не переводились, и даже банный пар не убивал их. Сауна была чуть ли не единственным указанием на то, что эта деревня не вовсе избежала влияния окружающих финских поселений, несмотря на то что ее обитатели упорно закрывали уши, глаза и сердца от веяний внешнего мира. Они были этим горды и удивлялись, как это мы говорим по-шведски и по-фински и даже начинаем понимать их собственный язык.

Как-то раз в сауне беззубая бабка прошипела моей матери что-то непонятное.

Мама, обнаженная, боязливо сидела рядом с ней на полке и испуганно съеживалась, когда кто-нибудь с радостным воплем плескал водой на раскаленные камни. Она едва переводила дыхание и была не в силах что-нибудь ответить старухе. Да и не понимала, что та ей говорит.

Старуха еще что-то прошамкала, но мама только озадаченно скребла в затылке, гадая, о чем та ей бубнит. Затем она полила водой мою спину, чтоб мне не было так жарко. Бабка же принялась рьяно охлестывать веником свои тощие бока. Струя воздуха обожгла мне кожу, и я разразился слезами.

Мы жили в маленьком сельском доме, каких много на севере. На комоде стоял самовар, в углу швейная машинка, которую бабушка Вера притащила с собой из Хельсинки. Деревенские являлись подивиться на самовар, и Бене приходилось литрами заваривать чай, чтобы они могли убедиться, что этот аппарат предназначен для приготовления чая, а не самогона.

Хозяин у нас был рыбак. Он жил в маленькой избушке в нескольких километрах от нас. В деревне его звали Вильгельмом Ку-ку, хотя настоящее его имя было Хёльгер. Фамилию я позабыл. Мы вежливо называли его Хёльгером, и он думал, что мы говорим о ком-то другом. Он часто приносил нам свежую рыбу и все, что только попадало в его сети, доставал трубку, тяжело усаживался в кресло-качалку, рассказывал новости деревни и близлежащего городка, говорил о своем сыне, который воевал и был еще жив. Рассказывая, он оглядывал испытующим взглядом свою темно-зеленую мебель, которую двенадцать лет назад купил в Ваасе на распродаже одного наследства и которой очень дорожил. Глаз у него был острый и видел каждую царапину. Замечаний на этот счет он никогда не делал, лишь вставал с кресла-качалки, подходил к столу или шкафу и трогал новую царапину своим корявым пальцем, вставлял в нее ноготь и водил им взад-вперед по бороздке, не переставая говорить о другом. В таких случаях мать краснела и поспешно доставала сигары своего свекра Бени либо табак, который приготовила, чтобы послать на фронт мужу, и угощала Вильгельма Ку-ку. Тот закладывал сигару за ухо, снова усаживался в кресло-качалку и спрашивал, что слышно о моем отце. Мать тяжело вздыхала:

— По последним сведениям, он жив и в действующей армии.

Вильгельм Ку-ку кивал и говорил, что нет ничего невозможного в том, чтобы кто-нибудь вышел живым и даже целым и невредимым из этой войны.

Однажды я спрятался под крыльцом и наелся предназначавшегося для свиней пойла, в котором плавали картофельные очистки и рыбьи головы, и получил за это от своей доброй матушки первую увесистую оплеуху (если бы дети в гетто, концентрационных лагерях и разбомбленных городах Европы получали столь же калорийную пищу, как эта баланда, они умирали бы гораздо более упитанными. Об этом матушка не подумала. А может, как раз наоборот, подумала). В тот день Вильгельм Ку-ку в который раз принес нам салаки, пощупал мебель, спросил, что нового слышно об отце, и мать радостно ответила:

— Сегодня он приедет домой в отпуск… — Она запнулась и вопросительно посмотрела на Вильгельма Ку-ку. — Он написал, что приедет сегодня… если будет жив… Вот мы и ждем его сегодня.

— Почему бы лейтенанту, такому здоровяку, не быть в живых? — сказал Вильгельм Ку-ку, поблагодарил за сигары, которые всучила ему бабушка Вера, и собрался уходить.

— Побыли бы еще, — сказала мать, провожая Ку-куша до дверей. — Приходите еще. — И когда рыбак ушел, устало сказала свекрови: — Глаза бы мои не глядели на эту ужасную мебель… Поди попробуй уберечь ее, когда в доме дети, а она везде на самом ходу. К тому же я уверена, что эта зеленая краска ядовита… В ней мышьяк, он поступает в наш организм, понемногу, малыми дозами, и мы все умрем тут у черта на куличках, и, как нарочно, умрем в тот день, когда кончится война, наступит мир и будет всеобщее ликование…

— Да ты что?! — всполошилась Вера. Ей вдруг почудилось, что она заметила у себя симптомы отравления. Ей стало дурно, она оперлась о зеленый комод но, совладав с собой, отпрянула в испуге. — Ты вправду так думаешь?.. Мне эта мебель тоже опротивела. Надо бы выставить ее на чердак, во двор или куда-нибудь еще, пусть наш рыбак заберет ее… Взамен же можно привезти из Хельсинки нашу темную дубовую…

— Она спятила, — сказал на это Беня, когда вернулся с прогулки. В руках у него была трость с красивым серебряным набалдашником, таким массивным, что им легко можно было раздробить человеку череп. — Тащить сюда мебель из Хельсинки, в разгар войны!

— Но эта отравлена… Ядовита, — настаивала Вера. — Ее надо немедленно вынести.

— Мы подозреваем, что в этой зеленой краске есть мышьяк, — уточнила мать.

— Конечно, в ней есть мышьяк, и яд наверняка уже пропитал обои, растекся по щелям в полу и проник в нас, — сказала Вера и села, с трудом дыша.

— Если так, то поздно что-либо предпринимать, — мрачно заметил Беня и, посадив меня к себе на колени, завернул мне веки и осмотрел глаза. — Так я и думал, — сказал он, обернувшись к женщинам, — поздно. Это видно прежде всего по глазам: интоксикация. У мальца зеленые глаза!

— Что такое?! — вскричали одновременно Вера и мать и бросились заглядывать мне в глаза, а заглянув, вспомнили, что глаза у меня всегда были зеленоватые. Рассердившись на Беню, Вера подошла к окну, села и, прижавшись к стеклу, стала сердито глядеть на улицу. Мать с облегчением уложила меня спать в соседней комнате. Она корила себя за то, что дала мне — и за дело! — оплеуху, и оставила дверь полуоткрытой, как я просил. Мне не спалось. Мы ждали возвращения отца.

Бабушка Вера ждала у окна. Она не отрываясь глядела на дорогу, на солнце, которое медленно погружалось в море между Финляндией и Швецией. Она ни о чем не думала и лишь напряженно ждала, напевая на идише песню, которую слышала в детстве не то от матери, не то от кого-то еще, а скорее всего, сочинила сама. Это была колыбельная: ребенка усыпляли рассказом о том, как отец пришел с фронта, держась за плечо нового друга, потому что ослеп, а у нового друга белые зубы, и этот новый друг сам Малах а-мовес, Ангел смерти…

Колыбельные бабушки Веры утешения не приносили и были полны горечи. От этих ее колыбельных, которые она напевала своим чистым, как флейта, голосом, у меня случались кошмары. Я не раз оплакивал трех волков-горемык, которые плохо кончили. Один был слепой, другой глухой, третий и слепой, и глухой, и в придачу хромой. Шли они по дороге, голодные, и никто их не жалел. И вот слепой и глухой решили съесть слепого-глухого-хромого, потому что ничего другого им не оставалось. Съели они его и пошли дальше, голодные. Затем глухой отъел зад у слепого и, голодный, пошел дальше. Ушел он недалеко: его настигла пуля охотника, поскольку он по глухоте не услышал выстрела, да и чутьем, надо полагать, оскудел…

Мать накрывала на стол и то и дело бегала на кухню, Беня рылся в ящиках комода… Бабушка глядела на дорогу и монотонно пела своим чистым, как флейта, голосом:

Шлуф, майн кинд, шлуф, майн зин, Тате кумт фум фронт ахин, Кумт эр обер нит алейн, Лейнт зах ан а гутер фрайнд. [9]

— Какого черта! — воскликнул Беня. — Не могу понять, куда девались все мои сигары? — И снова принялся рыться в ящиках, толкать комод и высматривать, не завалились ли они между комодом и стеной.

Шлуф, майн зин, шлуф, майн кинд, Тате из геворн блинд, Унд зайн фрайнд мит вайсен цейнер, Истер Тотесэнгл зайнер. [10]

— Кончай свои жуткие заклинания! — крикнул Беня, оборачиваясь к Вере раскрасневшимся лицом. — Разве у ангела смерти есть белые зубы? Кто ослеп? Не каркай! Я не могу найти свои сигары.

Вера у окна прикусила губу.

— Уж не спрятала ли ты их? — подозрительно спросил Беня.

— Зачем мне их прятать? — тихо сказала Вера.

— Затем, что врач запретил мне курить.

— Зачем же ты тогда куришь? — спросила, не оборачиваясь, Вера.

— Иногда хочется. Ты имеешь что-нибудь против?

— Конечно, но тебе ж на это наплевать!

— Так, стало быть, ты их спрятала?

— Нет, я отдала их Вильгельму Ку-ку.

— Что?! Все?!!

— Их было немного.

— Отдала Вильгельму Ку-ку такие дорогие сигары? Мои «хиршпрунги»! — ударяя себя кулаком по лбу, воскликнул Беня.

— Не кричи, откуда я знаю, какие они дорогие, я в сигарах не разбираюсь. Я даже сигарет не курю. Да, отдала ему, какие были. С ним стоит поддерживать хорошие отношения.

— И я должен все это терпеть? — спросил Беня. — Ну хоть рыбу-то он вам дарит хорошую? А? Или все только селедку приносит? Я видел на кухонном столе селедку!

— Может, тебе есть не надо, может, ты живешь на своих сигарах, но всем остальным в семье еда нужна, — стояла на своем Вера.

Беня не ответил. Он задумчиво посмотрел в спину Вере, повернулся и, нахмурив лоб, обвел взглядом комнату:

— Эх, хотя бы одну сигару…

— Я нашла под диваном одну, — как бы невзначай сказала Мери, моя мать, выходя из кухни с горой посуды в руках. — Положила ее вон в ту вазу. — Она указала на вазу подбородком.

— В вазу? Зачем? Или ты думаешь, она вырастет в вазе? — сказал Беня, подошел к вазе, достал из нее сигару, понюхал и осмотрел со всех сторон. — Совсем целая, — удовлетворенно заметил он, полизал сигару, откусил кончик и сказал: — В наши дни… (он сунул сигару в рот)… когда повсюду бушуют войны… (поискал спички)… когда человек умирает на сто ладов… (зажег сигару)… когда дети рождаются мертвыми или умирают нерожденными — в наши дни старый человек не станет слушать врача, если тот несет чушь…

— Да ты о чем? — медленно обернулась к нему Вера.

— Смешно, когда в наши дни молодой врач несет чушь старому человеку… — сказал Беня, пуская густой клуб дыма. — Запрещает курить…

— Зачем ты вообще ходил к врачу? — спросила Вера. Мери перестала накрывать на стол и с беспокойством взглянула на Беню.

— Так, низачем, — быстро, как бы между прочим, ответил Беня. — Это был молодой врач, новоиспеченный… Толковал о риске рака горла… ходил вокруг да около, говорил обиняками, так что не понять было, это он обо мне, о моем горле и моих сигарах или вообще… Но счет-то он выставил именно мне.

— Так не кури же, Бога ради, — сказала Вера.

— Ну, по одной штучке, изредка… не страшно… — пробормотал Беня.

Вера начала сердиться.

— Ты убиваешь меня, Беня… Все те годы, что мы женаты! — сказала она.

— А ты, между прочим, еще жива, — парировал Беня.

Вера отвернулась к окну.

— Милый мальчик, этот врач. И такой, знаешь, чувствительный, — сказал Беня. — Из тех, что носят черные рубашки и кричат: «Смерть шведам и русским!» и «Юден раус!»… Но со мной, старым унтер-офицером русской армии, он не смел говорить прямо, а все мялся, да прокашливался, да боязливо оборачивался в сторону Уральских гор. Ну да тогда на нем был белый халат.

Вера не слушала. По-прежнему глядя в окно, она задумчиво сказала:

— Ты помнишь лето девятьсот пятнадцатого? Не может быть, чтоб ты забыл, — добавила она со скрытой угрозой в голосе.

— Помню. Конечно, помню. Меня ранило. Я лежал в госпитале в Смоленске.

— В разгар войны я приехала в Смоленск и сквозь огонь и воду вытащила тебя домой в Финляндию на поправку.

— Я не раз благодарил тебя за этот подвиг. В последний раз три года назад, тогда я сочинил для тебя вальс-кантату и назвал ее «Благодарственный вальс», в скобках: «Смоленск, тысяча девятьсот пятнадцатый год», — сказал Беня и громко запел:

Презрение к смерти в глазах затая, В Смоленск устремилась Веруня моя. Стонала: «Мой Беня повержен во прах». И вот у кровати героя в слезах.

— Сил нету слушать эту белиберду! — вскричала Вера, закрыв уши, однако Беня продолжал:

Улыбка страдальца, но гордая стать, И обнял Веруню наш Беня-герой, Живым уж не чаяла мужа застать, Но вместе с супругом вернулась домой.

— Не для того я в разгар войны вытащила раненого мужа из России, чтобы он по собственной глупости прокоптил себя насмерть, — гневно топнув ногой, снова крикнула Вера.

— Этого еще не хватало, — огрызнулся Беня.

— Чего не хватало?

— Того не хватало, — сказал Беня, — чтобы ты за игрой с бабами в карты сказала: «Девочки, в тысяча девятьсот пятнадцатом году я вытащила мужа из Смоленска, чтобы он прокоптил себя насмерть».

— Болван! — крикнула Вера. — С тобой невозможно разговаривать! Слова тебе больше не скажу! — И, немного погодя, добавила: — Если с тобой случится беда, если заболеешь раком, пеняй на себя.

— Еще чего, — ответил Беня. — Хватит и того, что ты мне пеняешь.

Тут Вера окончательно потеряла самообладание и крикнула:

— Ну так задохнись от дыма, черт, проглоти свою вонючую сигару!

Мери до того перепугалась, что уронила тарелку, и та разлетелась на мелкие кусочки.

— Мама пошла бить тарелки! — обрадованно крикнул я из спальни.

— Голову на подушку и закрыть глаза! — крикнула мне мать.

— Мазлтов! — сказал Беня. — Осколки — к счастью.

— Какое уж тут счастье, когда бьют старинную материну посуду! — резко заметила Вера.

— Ах, какая жалость, — сказала мать. — И как это она выскользнула у меня из рук?..

— Пустяки, — успокоил ее Беня. — Удивительно то, что уцелела одна-единственная тарелка. Это Вера уговорила меня привезти их из Хельсинки в переполненном поезде. Нечего сказать, отличная была идея!

Мери принялась подбирать осколки. Вера стала оправдываться:

— Ты же помнишь, что мы привыкли есть из этой посуды субботний обед. По-моему, не следует расставаться со старыми обычаями только потому, что идет война. По-моему, старые обычаи надо сохранять насколько возможно, особенно во время войны.

— Я сохранял твою старинную посуду, как только мог, — сказал Беня. — Я притащил сюда из Хельсинки весь субботний сервиз и всю пасхальную утварь, горшки, котлы и прочие причиндалы. Их надо было сторожить, грузить, волочить и всячески оберегать. Легко это было? На вокзале в Ваасе… Я уже рассказывал, что произошло на вокзале в Ваасе?

— Рассказывал, — скучным голосом отозвалась Вера.

— На вокзале в Ваасе, — продолжал Беня, — у одного ящика отвалилось дно, горшки, котлы и прочая утварь со страшным грохотом посыпались на перрон и раскатились во все стороны. Я бросился подбирать. И тут вижу: поодаль стоят немцы и смеются надо мной. Немецкие офицеры. Смеются добродушно, и один из них, лейтенант, с тонким таким, как у Христа, лицом, помог мне собрать твои еврейские пасхальные кастрюли. Он понятия не имел, с чем имеет дело… Испачкал руки об один из горшков, но только улыбнулся и взял под козырек измазанной сажей рукой. Угадайте, что я тогда сделал?

— Мы уже знаем, что ты тогда сделал, — устало заметила Вера.

— Поблагодарил его сквозь зубы на идише. Лейтенант-Христос обтер руки носовым платком со свастиками и только улыбался. Я поблагодарил его на идише, и он спросил, откуда я родом — из Баварии или из Тироля, на таком необычном немецком языке я говорю, хотя и на удивление бегло. Ха! На необычном немецком, видите, ли!..

— В толк не возьму, как это лейтенант не сумел определить по твоей физиономии, откуда ты родом, — сказала Мери.

— А вот не сумел, — сказал Беня. — Совсем еще молодой человек был, неопытный, видишь ли. Ну а я врать не привык и прямо в глаза сказал ему все как есть, а сам сжимаю свою трость и думаю: «Если что, у тебя в руках трость с тяжелым серебряным набалдашником. И силенок еще хватает». Затем набрался духу и сказал: «Я, видите ли, еврей». Но тут, как назло, паровоз дал свисток, и немец ничего не услышал. Тогда я повторил, что сказал, но чертов паровоз опять дал свисток, и лейтенант опять ничего не разобрал. Взял под козырек и зашагал к остальным немцам.

— А что ж ему еще было делать? — сказала Мери.

— Не мог же я, старый человек, врать этому молокососу.

— А тебе непременно надо было что-то говорить? — спросила Вера. — Вечно у нас из-за твоей болтовни неприятности. А может, этот лейтенант очень даже хорошо услышал, что ты сказал? Просто притворился, что не слышал? Плевать ему, что там несет какой-то сумасшедший старик!

— Ах, вот как! Притворился! — взвился Беня. — Ну-ка, Мери, ты будешь — паровоз, ты, Вера, лейтенант! — скомандовал он. — А я… я.

— Ой, опять двадцать пять, да верю я, верю! — поспешно сказала бабушка.

— Нет, не веришь, — сказал Беня

— Думать надо, мама, что вы говорите! — вспылила моя мать.

— Я докажу тебе, раз ты нисколько не веришь. Мери, как только я раскрою рот и заговорю, ты засвистишь. Ты умеешь громко свистеть. А ты, Вера, будешь спрашивать!

— Ну да, больше мне нечего делать, — зло сказала мать, однако Беня пропустил ее слова мимо ушей и продолжал:

— Суббота может подождать. Я дам знак. Приготовиться: пальцы в рот!

Он поднял руку. Мать сунула в рот два пальца и набрала в грудь воздуха. Беня открыл рот, взмахнул рукой и рявкнул: «Их бин а ид!» — а мать издала долгий пронзительный свист, разрешившийся двумя слабыми терциями. Когда свист отзвучал, Вера мрачно сказала: «Вас заген зи?» — однако Беню это не устроило:

— Ты должна сказать: «Ви битте?»

— Ви битте? — послушно повторила Вера.

— Их заге: дер ид бин их! — еще громче рявкнул Беня, и одновременно еще громче свистнула мать, но не настолько, чтобы перекрыть его хриплый возглас.

— Потом он взял под козырек, этот нацистский лейтенант, и пошел к остальным, — пояснил Беня. — Теперь-то ты веришь?

— Как я могу тебе не верить… — устало сказала Вера.

Тут моя старшая сестра Ханна просунула голову в дверь и спросила:

— Чего вы тут галдите? Поцапались, что ли?

— Нет, — чуть смутившись, сказала мать. — Это я просто свистнула.

— Слышала. А зачем?

— Ну, мы… это самое… дедушка хотел попробовать… — нерешительно начала мать.

— Доказать! Я хотел доказать. И я таки доказал, — победоносно заявил Беня.

— Он хотел доказать… — вторила ему мать.

— Раз в этом доме мне не верят на слово, — сказал Беня.

— Я засвистела, когда он заговорил, — уточнила мать.

— Слышала, — сказала Ханна. — А что он сказал?

— Этого я не слышала, — сказала мать. — Я в это время свистела.

— Вот видишь! Что я говорил! — воскликнул дедушка, блестя глазами.

— Я же сказала, что не слышала, — повторила мать.

— Вот и попробуй вас понять, — пробормотала сестра Ханна. — Так-то вы ждете папу с фронта!

Так мы ждали папу с фронта.

Мать накрыла на стол, присела к столу и неуклюже пыталась скрутить цигарку. Беня достал колоду карт и стал перетасовывать ее. Вера сидела у окна и напевала колыбельную об ангеле смерти. Я еще не спал. Беня, разнервничавшись, уронил колоду на пол.

— Ты все нудишь и нудишь об этом своем белозубом. Сидишь там нахохлившись и действуешь всем на нервы. Иди лучше к нам! Давай в картишки перекинемся! Сыграем пару партий в марьяпусси до ужина. Мери, присоединяйся.

— Мне недосуг, — сказала Мери, воюя с самокруткой. — У меня ничего не получается, — сказала она, когда табак разлетелся из машинки.

— Ну, ты старайся, старайся, — поощрил ее Беня. — Не набивай слишком туго. Да облизывай под конец хорошенько. Ну, Вера! Партию в марьяпусси.

— Мне больше хочется в конкеени, — сказала Вера.

— Это бабская игра, — презрительно сказал Беня. — Ну, Мери?

— Я не поспеваю. Если хотите обедать…

— Конечно, хотим… Вера, отойди от окна. Играем в марьяпусси.

— Нет, в конкеени, — возразила Вера.

— Хорошо, хорошо. Играем в конкеени. Я сдаю. Сколько карт на руках? — спросил Беня и приготовился сдавать.

— Двенадцать, — сказала Вера, и Беня начал сдавать. — Мне не сдавай, — продолжала Вера, — я по субботам не играю.

Беня ударил колодой об стол и выругался:

— Вот черт! Всегда она такая! Не все равно, во что играем, раз она сама не играет?

— Нет, не все равно, — твердо ответила Вера. — Ведь ты куришь!

— Это-то тут при чем? — удивился Беня.

— Очень даже при чем. Ты отлично знаешь, что в субботу нельзя курить. Ну а я в субботу не играю в карты!

— Да что в этом такого? — вскричал Беня. — Ну, курю я в субботу, ну и что?

— Вот-вот, — сурово заметила Вера. — И если с тобой случится беда — пеняй на себя. Это будет тебе наказание.

— Наказание за что?

— Откуда мне знать все твои грехи?

— Ладно, Бог с тобой, — сказал Беня. — Давай играть, Мери, а то я весь извелся ожидаючи.

— Если ты так голоден, что не можешь дождаться обеда, сходи на кухню, сделай себе бутерброд, — сказала мать.

— Я не голоден, — возразил Беня.

Мери надоело возиться с машинкой для набивания табака, она бросила ее на стол и принялась ходить взад-вперед по комнате.

— Так вот и бывает, когда живешь в эвакуации, — посетовала она.

— О чем это ты? — спросил Беня.

— Обед был бы уже готов, если бы вы, свекр, достали курицу получше. Эта курица старая-престарая. Варю ее уже три часа, а она твердая, как камень.

— Я бывший царский унтер-офицер, а не знаток домашней птицы. Да и что курица! Курица, она курица и есть. Лучшие куры на фронте. Идет война. Только плевал я на кур. И не обеда я дожидаюсь. Плевал я на кур, на обеды и на субботы, — сказал Беня и начал раскладывать пасьянс. — Дело-то в том, что я жду в отпуск моего сына Арье. Все мы ждем его. И ждать уже невмоготу. Особенно когда жена, она же мать, как в ступоре застыла у окна и остекленевшими глазами глядит на дорогу. От этого кого угодно оторопь возьмет. Уйди оттуда, Вера. Неужели в Торе нет места, где бы говорилось о том, что мать не должна психовать и таращиться в окно, когда ждет сына с фронта? Да еще в субботу.

— Такого запрета нет. И я не психую. Это ты психуешь. Почему мне нельзя глядеть на дорогу? На что я должна глядеть? На тебя? — съязвила Вера, посмотрев на Беню. — Я на тебя уже нагляделась.

Беня рьяно раскладывал пасьянс. Пасьянс заполонил весь стол. Беня отодвинул от себя тарелки, стаканы — всю посуду, чтобы дать место пасьянсу.

— Ну и гляди себе на здоровье, — сказал он. — Меня от этого не убудет.

Подумав немного, Вера повернулась к окну:

— Нет уж, лучше буду на дорогу смотреть… А ты помнишь, Беня, — продолжала она немного погодя, — что произошло два года назад, осенью сорок первого?

— Помню, конечно. Такое не забывается. Было время, финны окончательно сбрендили, вбили себе в голову, что непременно надо освобождать ингерманландцев, северных карелов, зырян, черемисов, остяков, вогулов, айнов… — Всякий раз, называя национальность, он ударял картой об стол, чтобы придать вес своим словам.

— Я не это имела в виду, — сказала Вера. — А то, что произошло в тот вечер, когда у меня появилось твердое ощущение, что Арье приедет в отпуск. Я несколько часов так жадно вглядывалась в дорогу, что в глазах потемнело, и, когда увидела, что кто-то показался из-за дальнего поворота, точно знала, кто это, хотя видела всего лишь смутную серую фигуру! — Вера воодушевилась и повысила голос: — Я знала, кто это, хотя увидела, только когда он подошел настолько близко, что сам увидел меня в окне и помахал рукой, — тут Вера на мгновение смолкла, — а потом прошел мимо и исчез за холмом, и я знала, знала… кто… это..

— Я помню, кто это был, — спокойно сказал Беня, собирая карты. — Это был Бьёрн, сын Вильгельма Ку-ку…

— Конечно, я видела, — удрученно согласилась Вера. — Пришел сын Вильгельма Ку-ку, и это очень хорошо, ведь кто-то и ему обрадовался, хотя бы его старик отец… Но я от разочарования чуть не разревелась… Ну а потом, несколько дней спустя, когда его никто не ждал, приехал в отпуск и Арье, — с надеждой продолжала Вера, — и что бы ты ни говорил, Беня, я буду стоять и стоять тут у окна…

— Ну и стой, плесневей себе у окна, — пробурчал Беня, собирая карты.

Но тут Мери, моя мать, подала на стол фаршированную рыбу, и было решено приняться за еду. Ведь ожидать можно и за едой… Наконец-то и Вера отошла от окна и с явной неохотой уселась за стол. От жгучего хрена на ее глазах выступили слезы.

— Не мучайся ты так, — сказал ей Беня.

— Да я не мучаюсь, — сказала Вера, вытирая слезы.

— Очень хорошая рыба, — похвалил Беня.

— Почему же ты не ешь? — спросила Мери.

— Разве я не ем? Я ем, — возразил Беня, положил кусок в рот, но закашлялся, выплюнул кусок, приложил к губам носовой платок и долго откашливался.

Вера и Мери переглянулись.

— Какой-то летний кашель, — засмеялся Беня и отодвинул тарелку в сторону.

— Вот как? — удивилась Вера. — Не понравилась рыба?

— Я же сказал, что рыба хороша, — огрызнулся Беня. — Давайте на стол ваш куриный бульон и заткнись!

Подали бульон, в нем плавали пельмени и клецки.

— Спасибо, мне ни пельменей, ни клецок, — сказал Беня. — Только бульона.

— Но ты же любишь пельмени, — сказала Вера.

— Да, я люблю пельмени и страшно жалею, что женился на тебе, а не на пельменях, — с горечью ответил Беня.

— Ну, еще не поздно все исправить, — обиженно ответила Вера. — Просто я подумала, что ты обычно…

— Мери, эта женщина портит мне аппетит, — пожаловался Беня.

— Так ведь, похоже, у тебя и нет аппетита.

— Она портит мне последние остатки аппетита. Я хочу только бульон.

Беня съел половину бульона, и Вера раскрыла было рот, собираясь что-то сказать, но Беня бросил на нее такой свирепый взгляд, что она поспешно сунула в рот клецку.

— И было во дни Ахаза, сына Иоафамова, сына Озии, царя Иудейского, Рецин, царь Сирийский, и Факей, сын Ремалии, царь Израильский, пошли против Иерусалима, чтобы завоевать его; но не могли завоевать, — сказал Беня.

— Почему не могли-то? — спросила моя сестра Ханна.

— Этому есть много объяснений, — сказал Беня. — В то время Меродах Валадан, сын Валадана, царь Вавилонский, прислал к Езекии письмо и дары, ибо слышал, что он был болен и выздоровел. И обрадовался посланным Езекия.

— Он правда обрадовался? — спросила Ханна.

— Обрадовался, обрадовался. Как тут не обрадоваться?

— Ну а с Иерусалимом-то что произошло? — полюбопытствовала Ханна.

— Я мог бы рассказать тебе всю эту историю, — сказал Беня, пытаясь проглотить еще несколько ложек бульона, — и ты бы поняла из нее, что рука Господа не отсохла и могла бы помочь Своему народу, а Его ухо не оглохло и могло бы услышать, просто у Него другие заботы.

— Что за заботы? — спросила Ханна.

— Он швыряет в людей горящие угли…

— Подавать мне курицу на стол или еще долго придется выслушивать вашу ахинею?

— Подавай курицу.

Вера поднялась, чтобы идти на кухню. Но тут дверь отворилась, и в комнату вошел мой отец Арье с ранцем за плечами.

— Арье! — в восторге крикнула Вера.

— Отец! — крикнула Ханна, а я соскочил с кровати.

— Полюбуйтесь на лейтенанта! — блестя глазами, сказал Беня.

— Привет, родные! — сказал Арье, снимая с плеч ранец. — Приятного аппетита!

Он бросил ранец в угол и взглянул на Мери, зардевшуюся от радости, а я бросился ему на шею, стал карабкаться ему на плечи.

— Что это у нас за бельчонок?

— А это еще кто? — изумленно проговорила Вера. Я обернулся и увидел в дверях тощего старика. Он вошел и помахал рукой, как добрый знакомый:

— Гут Шабес! — сказал он.

Губы старика растянулись в улыбке, и я увидел у него во рту два ряда сверкающих белых зубов. А волосы у него были густые, подстриженные ежиком, как у школьника.

— Ёрник Тартак! — сказала Вера. — Откуда ты взялся?

— Я встретил Ёрника на вокзале, он сегодня обедает с нами, — сказал отец.

— Добро пожаловать, — сказала Вера. — Но ты как-то странно выглядишь. Что с тобой случилось?

— У меня новые зубы, — сказал контрабандист и постучал вставными челюстями. — Мои все выпали молочные после последнего Йом-Кипура, я тогда слишком строго постился. А эти снова отросли.

Добро пожаловать, Ёрник, — хриплым голосом сказал Беня.

 

И ОНИ ВЫШЛИ ИЗ ЛИВНЫ

Перенесемся же туда, в эту забытую Богом деревню викингов где-то, между Ваасой и Кокколой… черт подери, не могу вспомнить точно где, да и не хочется вспоминать… словом, в ту деревню, где мы прожили в эвакуации несколько военных лет, куда мой отец-лейтенант не раз приезжал на побывку, а когда уезжал, оставлял в доме тоску с привкусом крови, правда, я этого тогда не ощущал по малости лет.

Как-то раз он привел с собой Ёрника Тартака, контрабандиста с новыми искусственными зубами. Он привез их контрабандой не то из Лулео, не то из Умео. В тот день мой дедушка Беня вдруг понял, что скоро или, может, не так скоро, но когда-нибудь уж точно умрет, а так как хандрить было не в его натуре, он предложил Ёрнику отправиться в город за спиртным.

— Ты же понимаешь, Ёрник, — сказал Беня, — когда Синайская пантера приходит в отпуск, это стоит отпраздновать. Ешь и пей, жуй эту жесткую курицу военного времени своими новыми зубами, такие попадаются не каждый день. А если ты еще и выпивки раздобудешь, я трижды благословлю тебя, и рука моя не оскудеет. Ведь ты меня знаешь.

После пиршества Ёрник Тартак вынул зубы изо рта, тщательно прополоскал и вытер насухо скатертью.

— Шкокопыдлозытеей? — пробормотал он, глядя на Беню своими голубыми глазами.

— Что-что? — спросил Беня.

Ёрник вставил зубы:

— Сколько предложит еврей?

— Зачем еврей спрашивает? Уж конечно, о цене договоримся. Принеси, что достанешь, а я заплачу, — сказал Беня.

— В тяжелые времена мы живем, — сказал Ёрник, протягивая руку ладонью кверху.

Беня достал из бумажника несколько банкнот и с хлопком вложил их в руку Ёрника.

— Глупо покупать свинью в мешке, — сказал он.

— Контрабандист-еврей свиньями не торгует, — сказал Ёрник и отбыл в город.

После его ухода Арье достал из ранца наган и протянул Бене:

— Подарок.

А Беня сказал, что это самое безобразное оружие, какое он видел в своей жизни. А он всякого навидался. Арье разобрал наган и снова собрал, сам не зная зачем.

— Трудно служить в армии, которая воюет на стороне немцев против Советского Союза, — заметил он,

— Догадываюсь, — сказал Беня. — Понравилась курица?

— Все же лучше, чем никакой. Если бы я никогда в жизни не ел курицы вкуснее этой, я, наверное, решил бы, что это самая вкусная курица из всех, какие я ел…

С некоторых пор отец взял за обычай приносить с фронта в подарок какое-нибудь оружие. Можно было только гадать, каким образом он его доставал — покупал или крал, только, так или иначе, оно валялось у нас по шкафам. Как-то раз, когда я открыл дверцу шкафа, чтобы стащить печенье, мне на голову свалился пистолет типа «браунинг». Он не выстрелил, но шишку набил.

Отец беспокоился за нас. Он воевал на фронте, постреливал, не глядя в сторону востока, но не мог быть уверен в том, что его семья, когда в следующий раз он приедет в отпуск домой, не рассеялась по всему белу свету или не перемещена в какой-нибудь лагерь в Финляндии или где-нибудь еще. Он считал это маловероятным, однако такая возможность существовала, и он беспокоился…

Отцу стало известно, что два десятка еврейских беженцев были доставлены на немецком пароходе с острова Гогланд в порт Катаянокка. На Гогланд по приказу государственной полиции интернировали всех еврейских политэмигрантов. Из них-то и были отобраны эти двадцать для транспортировки на «Гогенхёрне».

— Мы финляндские граждане, — сказали финляндские евреи, — с нами нельзя так обращаться.

«Ну а коммунисты, — думал про себя отец, — наши коммунисты и прочие противники войны — где они? В лесах, в тюрьме, в лагерях или в могиле…»

— Мы порядочные буржуа, — говорили финляндские евреи, — с нами нельзя так обращаться.

«Горячо надеюсь, что это так, — думал отец. — Но не надо забывать, что без поддержки рабочих нам не предоставили бы финляндского гражданства».

— Мы уже забыли об этом, — говорили финляндские евреи. — Мы не финны, но хотим стать финнами, так будем же порядочными буржуа!

И они повесили на стенах своих домов портреты Маннергейма, хотя Библия запрещает идолопоклонство.

В июле 1943 года в Финляндию прибыл с официальным визитом шеф гестапо Гиммлер. Примерно в это же время мой отец попытался спрятать у нас в кладовке снайперскую винтовку, но мать извлекла ее и велела отнести туда, откуда он ее взял. Гиммлер был близорук, с косящими гноящимися глазами и совсем без подбородка. Он походил на истинного арийца не больше, чем премьер-министр Таннер — на царицу Савскую (впрочем, нечто общее у министра и царицы все же было: усы!). Этот дохляк и неврастеник (я имею в виду Гиммлера) первым делом посетил Народный музей, где восхищался нашим историческим прошлым. Он обожал историю и мнил себя новоявленным Генрихом Птицеловом… А тем временем непочтительные финны рылись в его портфеле и фотографировали его документы, среди которых был и полный перечень финляндских евреев — около двух тысяч имен.

— Там было твое имя, Беньямин, и мое, и матери, и Мери, и наших детей… Всех наших, — рассказывал отец Бене.

Что это был за список? Хотело ли гестапо послать нам маленькие подарки наподобие американских посылок финнам? Или проводило некое социологическое исследование финского еврейства? Сомневаюсь…

Мой отец не мог знать, что в январе 1942 года в Берлине утвердили план «окончательного решения еврейского вопроса». Гитлер хотел, чтобы финских евреев транспортировали в концлагерь Майданек в Польше. Финляндия должна была выдать своих евреев и получить за это от Германии партию зерна в тридцать тысяч тонн…

— Что вы об этом думаете? — спросил Гиммлер у правителей Финляндии, и те почесали в затылках. Одни были потрясены и оскорблены, у других зачесались руки… Правители тоже бывают разные. В конце концов гостю решили разъяснить устройство финской демократии.

— Видите ли, уважаемый шеф полиции, дело в том, что подобные вопросы у нас решает парламент… А он соберется только в ноябре.

— Соберите чрезвычайную сессию, — предложил Гиммлер.

— Видите ли… это было бы крайне опасно, могло бы вызвать раздоры между партиями как раз сейчас, когда так необходимо, чтобы правительство, парламент и народ были едины…

— А почему это вам так необходимо? — фыркнул Гиммлер.

— Ну, так нам представляется… это существенная составляющая финляндской демократии… Во всяком случае, как раз сейчас правительство не склонно делать ничего такого, что могло бы как-то поставить под угрозу… осложнить тесные и доверительные отношения между Финляндией и Германией. Понимаете, финский парламент… Конечно, в принципе мы положительно относимся к вашему предложению, однако на практике…

— Меня терзает мысль, что в один прекрасный день нас могут просто взять и увезти… — сказал отец.

— Ну, меня не так-то просто взять и увезти, — возразил Беня.

— Это делается очень просто, а именно: является полиция и объявляет, что из «соображений безопасности» или чего-то еще в том же роде семью увозят в другое место… Соседи едва замечают это событие, а если даже замечают и если даже очень любят своих соседей-евреев, то не придают этому особого значения. Они и представить себе не могут, чтобы с евреями сделали что-то плохое, ну, уж совсем плохое, негуманное, во всяком случае, такое, чего бы они не заслужили… Да и сами евреи не могут. А вот возьмут и в один прекрасный день соберут всех евреев Финляндии, да и интернируют их на Северный полюс, а оттуда и вовсе Бог знает куда. В военное время никто не удивляется, что сосед исчез. Разве что после войны кто-нибудь подивится: да где ж они? Куда они пропали: этот маленький человечек, куривший крепкие сигары и часто ходивший в оперу, его высокая белокурая жена, их взрослый сын и маленькие внуки?..

— Гм… — сказал Беня. — С другой стороны, Гиммлер пришел, Гиммлер ушел, а с нами ничего не случилось.

— Это верно, — согласился отец.

Отец и Беня проговорили и час, и два, поиграли в карты, потягались, чья рука сильней, попили с женщинами чай, поцеловали их и детей, отправили детей спать, разгадали кроссворд, снова попили чаю, и все поджидали Ёрника Тартака с его драгоценной добычей.

— Ты заметил, что в здешних местах что-то развелось немцев больше, чем прежде?

— Трудно сказать, — отозвался Беня, но все же рассказал Арье о немецком офицере, которого повстречал на железнодорожной станции Сейняйоки. — Но мне это не показалось особенно тревожным, — добавил он. — Надо же им где-то быть.

— Не по соседству с нами, — сказал отец. — Пожалуй, разумнее всего было бы, если бы вы как можно скорее уехали в Швецию. Что ты на это скажешь?

И, не откладывая дело в долгий ящик, отец спросил у нашего хозяина рыбака Вильгельма Ку-ку, возьмется ли он доставить семью на лодке в Швецию, и тот ответил — да, если договоримся о цене…

— Я думаю, не стоит торопиться и бежать впереди паровоза, — сказал Беня.

— Так ведь иной раз только так и спасешься, — сказал отец.

— Многотерпеливый лучше, чем герой, и укрощающий нрав свой лучше, чем покоряющий города, говорит царь Соломон.

— Он много чего говорит, этот старый козел.

Беня подыскивал в уме еще какую-нибудь пословицу, но ничего подходящего не нашел. В конце концов, раз Арье так решил… Арье вовсе не глуп, хоть немножко с приветом.

— Я, во всяком случае, не поеду, — сказал Беня.

— Почему?

— Кто я такой в Швеции? Пусть едут женщины и дети, а я останусь здесь, обеспечу их отъезд. Здесь у меня есть оружие, если понадобится. А кто я такой в Швеции?

— Лучше бы уехать и тебе, отец, здесь ты ничего не сможешь сделать…

Но Беня уперся: никуда он не поедет. Он не любит морских переездов. Беня с отцом поспорили, и спорили до тех пор, пока не вернулся Ёрник Тартак.

— Безумец, кто пренебрегает отчим наказанием, а кто прислушивается к порицанию, тот может стать благоразумным, — сказал Ёрник Тартак, входя в комнату, — благоразумно-полоумным… Но говорят и так: наказанный, в строптивцах пребывающий, будет предан смерти, и никто ему не поможет… И еще: не дай Бог человеку повстречаться с медведем, у которого отняли детенышей…

— А, это ты пришел, Ёрник!

— Я принес вам выпивку и огурцов на закуску.

— Молодец! — довольный, сказал Беня.

— Мне всегда везет, — сказал Ёрник. — В малых делах мне всегда везет. Если б я довольствовался мелочевкой, я, наверное, был бы уже миллионером.

— И что, был бы счастливее?

— Я с детства хотел стать миллионером. Но слишком рано впутался во взрослые дела и вот теперь хожу в лохмотьях.

— Да ладно тебе! — сказал Беня. — Ты бы и миллионером ходил в лохмотьях.

— Я и миллионером ходил бы в лохмотьях, — подтвердил Ёрник.

— Но не потому, что ты скупердяй, — сказал Беня.

— Нет, я не скупердяй.

— Просто ты такой. Тебе все равно.

— Да, я такой, — скромно подтвердил Ёрник.

— Какое вино ты принес, Ёрник? — полюбопытствовал Арье.

— Я отдам вам, что принес, но только время ли сейчас пить?

— А почему нет? — удивился Арье.

— Расскажу вам кое-что, — сказал Ёрник, вытаскивая из сумки три бутылки. — Водка! Немецкая водка! — возвестил он, помахивая бутылкой. — Стаканы на стол, рассказываю, почему сейчас не время пить.

— Что ты узнал? — спросил Арье. — И от кого?

Беня принес три стакана и поставил их на стол.

Ёрник раскупорил первую бутылку.

— Не задавай вопросов. Ты же не спрашиваешь, где я купил эти бутылки? Пьешь, да и все… А ну, пропустим по маленькой.

— Но тут совсем другое дело, — сказал Арье. — Скажи, от кого ты узнал, и это прояснит полдела…

Ёрник единым духом осушил стакан и откашлялся.

— Немцы делают водку почти не хуже русских, — констатировал он.

— Это и есть твоя новость? — спросил Арье.

— Нет.

Ёрник Тартак снова наполнил и осушил стакан. Затем сказал:

— В Хельсинки прибыли части СС. Измотанные, потрепанные, состоящие из поляков, прибалтов, австрийцев, немцев и неизвестно из кого еще. Сейчас они маршируют по улицам Хельсинки. Завтра будут в Кеми… в Оулу… в Ваасе… Что вы на это скажете?

— Это может означать только одно, — после паузы сказал отец.

— По-моему, это может означать что угодно, — сказал Беня.

Однако отец, немного подумав, сказал:

— Как сказано в Библии: «И отправились из Ливны, и расположились станом в Риссе».

— В Риссе?

— Читай — в Швеции!

 

ЧТО МНЕ ХАНААН…

Отец сказал «уезжайте», и я понял, хотя и был маленький, почему мы приехали в такое место, в эту всеми забытую деревню викингов, от которой было рукой подать до Ботнического залива. Уезжать надо было — укладывать пожитки и бежать. Это я понимал и впоследствии сам удивлялся, как мог так легко понять. Понял, почему воспринимал почти как нечто само собой разумеющееся, что нам надо ссыпаться навалом в лодку и бежать в другую страну, почти такую же, как та, в которой я родился. Потому ли понял, что был ребенком, притом спокойным, покладистым, послушным ребенком, да к тому же послушным еврейским ребенком, чужим здесь, в этом захолустье Крайнего Севера страны? Понял бы это точно так же белокурый отпрыск викингов, товарищ моих детских игр? Поди знай, я не верю в зов крови.

Отправляться надо, это ясно, но я не понимал другого: от кого мы бежим? От русских? Я слышал о русских. Не русских, а немцев, немцев надо было опасаться. Почему? Я ни разу в жизни не видел немца. И фашистов тоже не видел, и наших родных, отечественных нацистов. Воображению рисовались мрачные люди в медвежьих шкурах, с самострелами в руках, вот они выходят из леса и приближаются к нашему дому со стороны колодца… Мы бросаемся к берегу, где ожидает готовая к отплытию лодка нашего хозяина Вильгельма Ку-ку, и он сам на руле. Отец бросает ему мешок, в котором все его сбережения, ибо Вильгельм Ку-ку честный, без фокусов, рыбак. Мы оглядываемся назад: наши родные финские фашисты бегут к нам разомкнутыми цепями, мы бросаем в лодку узлы, сами забираемся в лодку, и лодка медленно отходит от берега. Вильгельм Ку-ку запускает мотор. Люди в медвежьих шкурах останавливаются и начинают стрелять в нас короткими стрелами из своих самострелов. Но в нас не попадают, а лодка набирает ход…

Я еще не знал, что отец не должен был ехать с нами. Он приехал домой только в отпуск и намеревался отправиться обратно, туда, где шла война. И еще я не знал, что дедушка Беня захотел остаться здесь умирать…

Моя мать Мери и бабушка Вера укладывались и составляли списки вещей в комнате с зеленой мебелью, самоваром и часами.

— Шерстяные вещи детям берем? — спрашивала Вера. — В Швеции так же холодно, как здесь?

— Шерстяные вещи? — бормотала мать. — Я еще не привыкла к мысли, что нам надо уезжать…

— А ты думала, мы останемся в этой стране насовсем? — сказала Вера, сама себя не слишком понимая.

— Да ведь я тут родилась. Я никогда не бывала в других местах, кроме как в Тарту и Мариенбаде…

— Ну вот теперь побываешь, — сказала Вера. — Радуйся, что осталась в живых. Что из посуды возьмем с собой?

Мать резко выпрямилась. Ее глаза посуровели.

— Посуда… — со вздохом произнесла она. — Не возьмем мы с собой никакой посуды. Нет у нас места для посуды.

Вера придала своему лицу выражение того неприступного упорства, которое помогало ей идти по жизни и когда-то помогло пересечь пол-России, и сказала:

— Фарфоровый сервиз моей петербургской бабушки…

Но мать перебила ее:

— Ну а березу во дворе и рояль — их тоже возьмем с собой?

— Я старый человек, — обидевшись, ответила Вера.

— А вот серебро возьмем. Его можно продать, — сказала мать, высыпала на стол потемневшее столовое серебро и принялась пересчитывать, но, оглядев всю кучу: тяжеленные ножи, которыми никто не пользовался, вилки, у которых не хватало зубцов, ложки, помятые зубами неизвестного Самсона, полдюжины разнокалиберных сырорезок и щипчиков для сахара, — махнула рукой и увязала в узел из скатерти. — Нечего их считать, если по пути не упадут в море, их столько же и останется, а если упадут, кто их будет доставать?

— Или нас? — сказала Вера. — Кто будет доставать нас из моря, если случится беда? Пропадем, как собаки. А не утонем в море, так нас заметят и схватят…

— Кто схватит?

— Откуда я знаю? Финны, шведы, таможенники, немцы, русские, лапландцы — кто угодно. Что тогда с нами будет? Ах, время-то какое! — посетовала Вера и стала бросать в узел наши с братом одежки. — Земля опустошена и разграблена… сетует, уныла земля… поникли возвышавшиеся над народами… Проклятие поедает землю… сожжены обитатели земли… — бормотала Вера себе под нос. Потом сняла с комода самовар и сказала деловито: — Ну, самовар-то на дне поместится…

— Нам предстоит бегство, а не развлекательное путешествие, свекровушка дорогая, — сказала мать.

— Хорошо, постараюсь не забывать, — сухо ответила Вера. — Не понимаю только, почему его надо оставить здесь, — продолжала она, но поставила самовар обратно на комод.

В комнату вошел дедушка Беня, посмотрел, как управляются жена и невестка, и сказал, тряхнув головой:

— Бабы укладываются…

Вошла моя сестра Ханна, напевая:

Опять цветочками холмы Ты, Боже, препоясал, Несметно стад в полях, и мы Возрадуемся мясу!

Песенка звучала в миноре, хотя и на летнюю тему. Ханна подошла к матери, положила голову ей на плечо и вздохнула. Мать рассеянно похлопала ее по голове.

— Где ты выучила эти стихи? — спросила Вера.

— В школе, конечно, — ответила Ханна. — Я пою в школьном хоре…

— Ее хотят обратить! — воскликнула Вера.

— Ну, мы поем не только духовные песни, — сказала Ханна.

— Стихи очень красивые, — сказала мать. — Летние поля…

— У вас что, есть в школе хор? — спросил Беня. — Духовный хор?

— Ну да, только ведь мы поем не только духовные песни, — сказала Ханна тоном, в котором слышалось: «Да отвяжитесь вы!»

— Да-да! — с яростью в голосе сказала Вера. — Ее пытаются обратить, любыми средствами…

— А почему бы им не пытаться? — сказал Беня. — Почему бы им делать для нее исключение? Всех еврейских детей пытаются обратить. Это такая игра. В нее уж сколько веков играют. Ты что, не помнишь? — обратился он к Вере.

— Я не жила столько веков, — ответила Вера.

— Неужели ты не помнишь, что тебя тоже пытались обратить?

— Я ничего такого не замечала.

— Ах, ты не замечала. Зато меня эти чернорясые пытались обратить в Кронштадте. Был у нас полковой дьякон по имени Афанасий Дьяков, этакий страховидный, мрачный верзила. Уставится, бывало, на меня своими горящими глазищами, может, потому, что я был самый маленький… Три года донимал меня своими «аллилуйя» и «господипомилуй», колотушками и угрозами, оплеухами и молитвами, только я не сдавался ему, этой свинье… Меня он не смог обратить… Не потому, что я так уж привержен вере наших праотцев, а потому, что… сам не знаю почему, просто надо было держаться изо всех сил… и такой противный он был, этот дьякон.

— В нашей школе преподаватель Закона Божьего ни разу не бил меня, — задумчиво сказала Ханна, — наоборот…

— Что значит — наоборот? — спросила мать.

— Ну, он иной раз возьмет за руку, говорит красивые слова, заглядывает в глаза…

— Не давай черту мизинец! — воскликнула Вера.

— Именно так, — засмеялся Беня. — Не поддавайся на уловки этого учителя Закона Божьего, слышишь? Наш Афанасий тоже порой говорил красиво и похлопывал по мягкому месту, а потом опять принимался бить — и руками, и ногами… Запомни, что я тебе сейчас сказал: ногами!

— Запомню, запомню, — устало отозвалась Ханна. — Только ведь мы поем не только духовные песни…

— Я тебе не о песнях говорю. Попы есть попы, а законоучители есть законоучители и учат своей религии, какой бы она ни была. Обдуряют народ своими аминями, благовониями и прочим дерьмом… После того как Афанасий Дьяков расстался с надеждой меня обратить, меня определили в хедер к раввину Гейтельбауму, с тем чтобы я научился молитвам и в тринадцать лет провел бармицву. А спроси, бил ли меня раввин Тейтельбаум?

— Он тебя бил? — спросила Ханна.

— Ты спрашиваешь — бил ли?! Еще как бил! Бил книгой по голове, если я не мог достаточно быстро заучить мафтир. Он был осел. У него из носа и из ушей росли пучки черных волос. Это надо было видеть.

— Теперь этим обращениям конец, раз мы уезжаем, — сказала Вера.

— Ты думаешь, они не примутся за это же и в Швеции? — спросил Беня. — В школе или на улице, а то и в твоем доме? Они проникают к человеку в дом, от них нигде нет спасения, от этих обратителей. Когда твой отец Арье был маленьким, Ханна, барышни из Армии спасения заманивали его булками слушать церковную музыку. Такие правила игры: кошке салаку, еврейскому пацану духовные вирши с булкой. Арье слушал и ел, потому что любил булку, но только не продавал этим святошам душу за сладкую булку. Цены же повыше не предлагалось.

— Может, дадите нам возможность спокойно укладывать вещи, милостивые дамы и господа? — спросила мать.

Беня стал у окна и раскинул руки:

— И сказал Господь Авраму: Я Бог Всемогущий, ходи предо Мною и будь непорочен. И поставлю завет Мой между Мною и тобою, и весьма, весьма размножу тебя. И пал Аврам на лице свое, а Бог ему по-дружески сказал: Встань, не будешь ты больше называться Аврамом, но будет тебе имя Авраам. Вставай же, что уткнулся носом в цветочки! Ибо Я сделаю тебя отцом множества народов! иди впереди Меня и будь безупречен. И Я заключаю союз между нами, собой и Мной, и приумножаю тебя преизобильно, сказал Бог Аврааму, и Авраам в страхе пал ниц на лицо свое, и Бог ласково сказал ему: «Встань, Авраам, да не зовут тебя впредь Аврамом, а Авраамом, что ты лежишь тут, лицом в тюльпанах, ибо делаю тебя отцом множеств народов!» И Авраам оторвал голову от земли и спросил, что это значит: отец множества народов? Тогда Бог наступил на затылок Аврааму и снова глубоко затолкал лицо его в прах земли и продолжал безжалостно: «Я поставлю завет Мой между Мною и тобою и между потомками твоими после тебя в роды их, завет вечный, и дам тебе и потомкам твоим после тебя землю, по которой ты странствуешь, всю землю Ханаанскую, во владение вечное… Из поколения в поколение, — безжалостно добавил он, — на вечные времена заключаю Я союз и даю тебе и твоим потомкам эту землю, где ты проживаешь как иноземец, всю землю Ханаанскую, в вечное владение…» А Авраам робко спросил: «Что мне Ханаан, ведь я халдеянин, мне бы жить в Уре Халдейском…» Но Бог сказал сурово: «Подними глаза свои и погляди по сторонам, на север и на юг, на восток и на запад…» И поднялся Авраам, и протер глаза, и огляделся. И сказал Господь: «Вот, всякую землю, которую видишь, отдаю тебе и твоим потомкам на вечные времена. Гляди!» Но ничего не видел Авраам, ибо в глазах его был прах земли Ханаанской. Ослепший, спотыкаясь и шаря вокруг себя руками, пошел он вперед, ища воду, чтобы прополоскать глаза свои, искал и торкался туда-сюда и наконец встретился с человеком, у которого было сердце и который провел его к воде, и Авраам вымыл прах из глаз своих. Затем он огляделся вокруг и спросил: «Это ли та земля, которую Ты дал мне и потомкам моим, Господи?» Но Бог тем временем совсем забыл про Авраама и его потомство и помогал устранить трудности другому праведнику и не слышал слов Авраама. И тогда Авраам стал ходить по стране, ища место, где Бог говорил с ним и затолкал лицо его в прах земли, искал, искал, торкался туда-сюда, две тысячи лет искал, но не нашел и в конце концов пришел сюда, на равнины северной страны, в Финляндию, на берег Ботнического залива…

— О чем ты разглагольствуешь, безумный? — перебила его Вера. — Время ли сейчас шутки шутить?

— Я не шутил. Это Библия. Просто пришло на память, когда разговор зашел об этом Тейтельбауме, — сказал Беня. — Вам надо было видеть этого человека. Вы бы не поверили своим глазам. Он умер незадолго до Первой мировой войны от предупредительного выстрела какого-то таможенника на границе между Польшей и Литвой.

— Не завирайся, старик, — сказала Вера. — Тогда не было ни Польши, ни Литвы, ни границы между ними.

— Не было? Где же они были? Откуда же они так, вдруг, появились на карте?

— Я хотела сказать, они не существовали как государства, — сказала Вера.

— Ты еще, может, скажешь, что Тейтельбаум жив? Уж конечно, мне лучше знать. Он мертв-мертвехонек. Да я о нем и не печалюсь.

— Помолчи, дай нам подумать, что взять с собой.

И они думали, эти три поколения евреев, что взять с собой в дорогу, в изгнание. У них не было опыта бегства. У еврейских женщин в Польше из столетия в столетие лежали наготове в углу узлы на случай бегства. Где-то была даже напечатана на идише брошюра под названием: «Что следует знать каждой еврейской женщине», одна глава которой посвящена указаниям на случай подготовки к бегству морским путем, но никто не позаботился привезти такую книгу в Финляндию. Плавания в лодке Вера боялась больше, чем антисемитов, Мери, моя мать, не знала, что и подумать, но боялась за своих детей, сердце моей сестры Ханны сжимала железная рука Геца фон Берлихингена. Беня глядел на них и хлопал глазами. Он подошел к комоду, достал из одного ящика русскую газету от 1905 года, сел и стал читать в разделе «Право» новости, которые много раз читал до этого.

«Во время житомирских погромов, 24 апреля, в Троянове были убиты десять еврейских юношей, шедших на помощь своим соплеменникам. Об этом рассказывает восемнадцатилетний Яков Митновецкий, который уцелел и был доставлен в еврейскую больницу в Житомире: „Нас было четырнадцать человек, мы направлялись из Чуднова в Житомир. В Троянове нас окружила шайка подонков, они отняли у нас все, что у нас было, и набросились на нас с топорами и плетями. Я видел, как мои товарищи замертво падают наземь, один за другим.

Затем на место прибыл городовой — нас к тому времени осталось в живых четверо. Городовой приказал доставить нас в больницу в Житомире, но по пути туда нас вырвали из рук наших защитников и снова избивали и истязали. Меня связали и привезли к какому-то священнику. Он умолял их оставить меня в покое. Но эти подонки только смеялись, вытащили меня из дома и снова били. Тогда наши охранники заявили, что отвечают за наши жизни, поскольку городовой приказал им доставить нас в Житомир. Ну, если так, то мы отпускаем его, но сперва пусть этот жидовский пес увидится в последний раз со своими дружками.

Меня в бессознательном состоянии доставили к моим товарищам. Очнулся я от того, что мне на голову вылили ведро воды, и обнаружил, что лежу в луже крови. И тут я увидел десять трупов моих товарищей… Один валялся в крови без головы, у другого был вспорот живот, у третьего отрублены руки… Я потерял сознание и очнулся только тут в больнице“».

«И это в моей старой доброй России… — подумал себе Беня. — А чего только не рассказывают про немцев… Некоторые утверждают, что все гонения на евреев в России и Польше лишь мелкие придирки по сравнению с тем, что творят немцы в Европе…»

Он взглянул на жену и невестку, на внуков и сказал:

— Уезжайте, милые мои женщины, и пусть кто-нибудь благословит вас, спасет и поможет вам в Швеции, стране Трех корон, которая не воюет и, даст Бог, убережется от войны… Ну а я остаюсь, как уже сказал, достану свой сербский пистолет, сниму со стены дробовик Вильгельма Ку-ку, заварю чай и усядусь в кухне ждать. Если они придут — у меня указательный палец давно уже скрючен, не придется и сгибать, чтоб нажать на спуск. А не придут — пойду спать. А то и в Хельсинки отправлюсь. Сыт по горло здешним антуражем.

— Где тебе управиться с оружием, стар ты уже! — сказала Вера. — Шел бы лучше сразу спать, уже поздно. Никто сюда сегодня не придет. А может, и вообще никогда..

— Но если придет, я готов. Солдат, он и в старости солдат. Я вовсе не жажду убивать, но и меня не изрубить на куски топором.

— Что ты мелешь? Кто тебя собирается рубить топором?

— На свете всякое бывает, людям всякое взбредает на ум.

— Хватит чушь-то пороть. Укороти свою фантазию, — прошипела Вера.

— Ты не знаешь, какие вещи случаются на свете, женщина, — вскипел Беня. — Не знаешь, сколько зла в людях, как это знаю я, так что укладывай свои пожитки и не раздражай меня.

— А ты не мешай нам, — ответила Вера.

— Если б только мы знали, что брать с собой, — вздохнула мать.

— Лишь самое необходимое, разумеется, — сказала Вера.

— Когда с тобой два маленьких мальчика, необходимо столько вещей, что не уместятся в целый вагон…

— Ну а ты, Ханна, что ты возьмешь с собой?

— Ничего, — тихо ответила Ханна.

— Не придуривайся, уж конечно, ты хочешь что-то взять с собой, — сказала мать.

— Нет, ничего, — печально повторила Ханна.

— Не горюй, — ласково сказал Беня. — Вот увидишь, со временем все устроится. Подумай об Арслановых, Вера, вспомни, что с ними было и как потом повернулась их судьба…

— И как же она повернулась? — спросила Мери.

— Какие такие Арслановы? — спросила бабушка.

— Ну как же, — сказал Беня. — Юнус и Кара Арслановы, татары из Казани. А теперь живут в Хювинкяя. Наше нынешнее положение похоже на их тогдашнее. Так похоже, что перепутать можно.

— Вот ты и перепутал, — сказала Вера.

— Да нет. Сейчас расскажу… — сказал Беня, садясь. — Значит, так. Арслановы были родом из Казани. Бежали от большевиков. Бросили дом и процветающую пушную контору. Ну, за ними по пятам шли красные…

— Кто их заставлял бежать? — спросила Мери.

— Никто, невестушка, никто. Но так или иначе, они бежали. Им не раз приходилось худо, но они таки живыми добрались до Крыма. Там, в севастопольской гавани, собрались тысячи, десятки тысяч людей, в таком же положении, что и они, — русские, греки, немцы, евреи. Все пытались сесть на пароход. Арслановым сесть не удалось. Юнус Арсланов был тщедушный, страдавший сахарным диабетом человек, и не было у него ни золота, ни драгоценностей; был только мешок рублей, но ни одного капитана рубли не интересовали. Ни на какой пароход он не попал, и его семейство тоже.

— Бедняги, — сказала Мери.

— Как-то в одном кабаке он расплакался на плече у какого-то плешивого крымского татарина, — продолжал Беня, — правоверного праведного мусульманина. Беда Арслановых глубоко тронула его. Татарин этот был контрабандист и владел небольшим парусным суденышком. Он всплакнул заодно и пообещал перевезти Арслановых через Черное море в Турцию, как только установится погода. Арсланов целовал его в щеки и обещал отдать все свои рубли и серебряные украшения, но тот отказался. У него было лишь одно желание, но он не сказал какое.

— Какое же? — полюбопытствовала Ханна.

— Он не сказал. Однажды на рассвете он пришел в гостиницу Арслановых — они жили в гостинице, — разбудил их, вывел в гавань свое суденышко и пустился, с помощью Аллаха, в плавание по Черному морю. Ветер был попутный, никто не обращал на них внимания. Они шли и шли себе под парусом, вышли в открытое море, скоро и берег Крыма исчез из виду. Морской простор, попутный ветер, дышалось свободнее, Арслановы благодарили судьбу, Аллаха и татарина и спросили его, что он хочет за переезд. И вот посреди Черного моря татарин соизволил заговорить. Пожелал взять в уплату дочь Арслановых.

— Какой ужас! — воскликнула Ханна.

— В ужас пришли и сами Арслановы. Они пытались торговаться, артачились и возражали. Арсланов предложил взять вместо дочери жену, однако татарин не соглашался, начал сердиться, обозвал Арслановых неблагодарными и под конец пригрозил повернуть обратно и сдать их красным. Потом передумал и пригрозил утопить их всех, и себя вместе с ними, потому что не будет ему жизни без дочери Арслановых. Что вы на это скажете? Не позавидуешь и положению Арслановых.

— Ну и что же из всего этого вышло? — спросила Мери.

— Дочь, ее звали Гайде… — хотел было продолжить Беня, но Вера перебила его:

— У Арслановых в Хювинкяя нет дочери с таким именем!

— Ну да, больше нет, — сказал Беня.

— Я бы на ее месте не пошла за старого плешивого татарина, — сказала Ханна. — Лучше утопиться.

— А старый рыбак-северянин тебе сгодится? — спросил Беня. — Холостяк, честный и порядочный, владеет домом и избушкой с зеленой мебелью…

— Не стращай девочку, она и так хандрит, — сердито сказала Вера, увидев, что Ханна побледнела.

— Ну вот, — сказала Мери. — Все вещи уложены.

— И все слезы выплаканы, — сказала Вера Арье, вернувшемуся от рыбака. — Когда отправляемся?

— Ночью, если не будет луны.

Однако ночь была лунная. Следующим вечером Беня, Арье и Ёрник Тартак допивали остатки вина, к ним присоединился и Вильгельм Ку-ку, принесший две бутылки самогона, которые припасал на черный день.

— Кончится это когда-нибудь? — спросила Вера в кухне у Бени.

— Кончится, и очень скоро. Видишь ли, тут есть одна закавыка, — ответил Беня.

— Какая?

— Ничего не выходит с отъездом.

— Как так?

— У Вильгельма мало горючего.

— Какого горючего?

— Для лодки, керосина.

— Господи Боже, а мы-то укладывались, рыдали и вообще готовились! Теперь вроде бы в самый раз отправляться. А под парусом лодка не ходит?

— Ходит. Да только на море затишье вот уже три дня.

— Ну так я нашлю вам ветер… бурю… потоп… — взбешенная, сказала Вера и ушла к себе в комнату.

Беня только плечами пожал.

В ту же ночь поднялся сильный восточный ветер, он задирал на женщинах юбки и повалил одну старушку… Беня что-то бормотал про колдовские штучки, мужчины целый вечер пили, и Вильгельм Ку-ку не держался на ногах.

 

КЕРОСИН

Мы так и не отплыли в Швецию в ту ночь, когда Вера подняла сильный ветер, а на следующий день он стих. Вильгельм Ку-ку предложил ждать до тех пор, пока не удастся раздобыть горючего, чтобы хватило туда и обратно. Но он понятия не имел, где его раздобыть. В то время с керосином было туго, и даже рыбакам выдавали одну кружку по пятницам.

Контрабандист Тартак, который вроде бы остался жить у нас, заявил, что, возможно, через несколько дней достанет керосина, сколько нужно, если у нас найдутся деньги, чтобы вложить в столь сомнительное предприятие. Другой возможности не было, и Ёрник Тартак отбыл, уповая на свои неведомые связи, а мы остались ждать.

Ждали день, еще полдня, Ёрник не возвращался. Вместо него явился живший в деревне русский военнопленный, помогавший деревенским в разного рода работах, а Вильгельму Ку-ку — чинить сети и солить рыбу. Звали его Семен, он был высокий, тощий, жилистый мужик из Средней России, по матери наполовину мордвин. Доброжелательный и смышленый, он навострился с улыбкой петь издевательские куплеты про финских охранников и своих хозяев прямо им в лицо, а те, естественно, ничего не понимали.

— Отличный малый, и поет здорово, — сказал Ку-ку.

Бене как-то раз довелось услышать, как Семен поет куплеты про своего жирного и тупого хозяина. Беня рассмеялся и заговорил с Семеном по-русски. Семен поначалу испугался, решив, что Беня разоблачит его перед хозяином и другими деревенскими, однако Беня просто пригласил Семена к нам домой. Дома Вера встретила его хлебом, простоквашей, рыбой и блинами.

После этого Семен стал часто бывать у нас. Дело в том, что он мог почти свободно передвигаться по деревне, и деревенские обращались с ним вполне по-человечески. Его счастье, что он попал в эту деревню: в других местах с русскими военнопленными обращались очень плохо. В лагерях они умирали голодной смертью.

Он харчевался у нас, помогал Бене и Вере по хозяйству, носил меня на плечах и аккомпанировал на губной гармошке моей сестре, когда она что-то напевала.

— Ему хорошо у этой толстой вдовы Оллас. Там больше сотни овец, двенадцать дойных коров. Там с голоду не помирают. А иной раз и рюмку поднесут, сам видел, — не без зависти рассказывал Вильгельм Ку-ку. — Между делом небось и трахнет хозяйку.

— Кого-кого?

— Да все ту же вдову Оллас, что владеет подворьем. Ходит слух по деревне.

Семен ел овощной суп, и Вера спросила, правда ли, что в Советской армии есть женские части. Семен сказал что-то по-русски.

— Что он говорит? О чем он рассказывает? — полюбопытствовал Арье.

— У него брат и две сестры, — перевел Беня. — В его родном городе пятнадцать башен…

— Каких таких башен?

— Надо полагать, в городской стене, — высказал предположение Беня.

— Сколько башен? — спросил Арье.

Беня перевел его вопрос Семену.

Семен с минуту считал по пальцам.

— Четырнадцать, — сказал он наконец.

— Четырнадцать башен, — перевел Беня.

— Похоже, сначала-то маленько преувеличил, — усмехнулась Вера.

В тот же вечер с пустыми руками возвратился Ёрник Тартак.

— Похоже, на этот раз не повезло, — сказал Арье.

— Ты думаешь? — хитро спросил Ёрник.

— Так ведь керосину нет?

— Нет, но скоро будет, — возразил Ёрник.

— Когда?

Однако Ёрник не пожелал сказать. Да он и не знал. Он лишь призывал всех сохранять спокойствие и сам оставался спокойным.

— Что новенького слышал? — спросил Арье.

Ёрник немного подумал, затем сказал:

— Слышал, будто финские части СС не справятся даже со школьниками. Но говорят, скоро прибудут новые части.

— Эх, был бы керосин, — озабоченно сказал Арье.

— Я же сказал — будет.

— Ты на все сто уверен? — спросил Арье.

— Нет.

— Но задаток уплатил?

— Вынужден был.

— Есть ли хоть малейшая вероятность, что за эти деньги мы получим керосин? — со вздохом спросил Арье.

— Наверняка получим, — ответил Ёрник, — если только можно полагаться на слово человека.

— Смотря какой человек, — сказал Беня.

— Ну, человек как человек… — уклонился от ответа Ёрник.

— Да ты, часом, не купил ли опять водки? — ужаснулась Вера.

— Мне ли покупать вино? Как сказано в Библии:

Не смотри на вино, как оно краснеет, как оно искрится в чаше, как оно ухаживается ровно: Впоследствии, как змей, оно укусит, и ужалит, как аспид; Глаза твои будут смотреть на чужих жен, и сердце твое заговорит развратное; И ты будешь, как спящий среди моря и как спящий на верху мачты. Били меня, мне не было больно; толкали меня, я не чувствовал. Когда проснусь, буду искать того же.

— Посмотрите, как он ханжит, — сказала Вера.

— Я чту Писание, но я не праведник. Праведником был мой старший брат…

У него я научился всему, что знаю о Библии. Он читал ее вслух, и не только на иврите, как читают многие, мало что понимая, кроме «аминь» да «Авраам», он читал ее и по-фински, так, что и мне было понятно и кое-что западало в память. Таким праведным и ученым был мой брат, что его послали в Иерусалим в школу раввинов и он стал великим раввином, самым великим у нас в стране.

— Не было у нас в стране великих раввинов, — сказала Вера. — Был только мясник, что ходил на вечерние курсы, да сапожник-самоучка…

— Из брата мог бы выйти великий раввин, — упорствовал Ёрник, — да только не попустил Господь. Из моего брата Менделя раввина не получитесь — ни великого, ни малого.

— Почему? — спросил Арье.

— Он сломался, бедняга, что-то пошло не так… Не выдержал…

— Чего не выдержал? — спросила Вера.

— Дайте же мне говорить и не перебивайте на полуслове… Так вот… Не выдержал… Запил…

— Как? Учась на раввина? — удивилась Вера.

— Ну, дело было так, — сказал Ёрник и начал рассказывать.

Менделя послали в Иерусалим вскоре после окончания Первой мировой войны, когда турок оттуда вышвырнули и хозяевами в городе стали англичане. Мендель прибыл в Иерусалим, доложился в школе раввинов и отправился на поиски жилья. Казалось бы, подыскать жилье такому приличному, в чистом платье, внушающему доверие молодому человеку нетрудно; любой хозяин смело сдал бы ему любую комнату, даже девичью светелку и девицу в придачу. Однако Мендель не мог найти квартиру, то есть квартир сдавалось предостаточно, но он их не находил! Не мог найти те, которые ему подбирали жилищные маклеры: не находил домов, в которых должны были быть квартиры, и даже не всегда находил улицы, где должны были быть дома. Он заплатил пять монет за пять адресов, по которым должны сдаваться квартиры. Он бродил по городу, пытаясь отыскать только что переименованные улицы, только что снесенные дома… Вот, кажется, нашел наконец улицу Возроптал-народ-в-пустыне, а это, оказывается, нынче улица Никто-не-может-избежать-своей-судьбы, хотя на карте значится как Не-пожелай-дома-ближнего-своего… Мендель неразлучно таскал с собой тяжелую дорожную сумку и скоро взмок от пота.

В сумке были Библия и тома комментариев к ней, научные труды, словари и разные другие книги, a книги весили немало.

И вот он, Мендель то есть, стоит посреди улицы Сделай-себе-кисти-на-краях-одежд-твоих и не знает, куда обратиться. Красивые дети со звонкими голосами играют вокруг него в игры на деньги медными монетами времен императора Нерона. Старый марокканский еврей, приехавший в Иерусалим умирать, но все еще живой, высоко поднимая ноги, переступает через головы детей и предлагает купить крендели, крича на идише в польском варианте: «Купите бейгелах! Бейгелах! Бейгелах!» А по другой стороне улицы идет усатый араб с подносом на голове, полным чего-то липкого и сладкого, невидимым под слоем мух, и кричит: «Зум-зум, вуз-вуз, свежие, вкусные, недорогие!» И Менделя чуть не тошнит, когда он представляет себе, как кладет в рот такой лакомый кусочек.

Собравшись с духом, он бросается к продавцу газет и кричит ему в ухо: «Мне нужна комната!» И тут все разрешается словно чудом: продавец газет с улыбкой говорит: «Я знаю человека, у которого есть комната» — и отводит Менделя к сапожнику-арабу. «У вас есть комната, эфенди?» — говорит продавец газет. «Слава Аллаху, у меня есть комната», — говорит сапожник. «Этому еврею нужна комната», — говорит продавец газет. «У него нет комнаты?» — жалостливо спрашивает сапожник. «У него нет комнаты. У вас есть комната, не так ли, эфенди?» — «Есть, есть у меня есть комната», — довольный, повторяет сапожник. И продавец газет говорит Менделю: «Ну вот, вот человек, у которого есть комната» — и уходит, довольный проделанной работой.

Мендель глядит на сапожника, сапожник глядит на Менделя.

— И вы тоже найдете комнату, если будет на то воля Аллаха, — утешает его сапожник, но Мендель не понимает по-арабски.

После этого Мендель попал в бывший немецкий квартал. Здесь действительно когда-то жили немцы, однако они выехали вместе с турками, когда Англия получила мандат на Палестину. Немцы уехали, но остались их дома. Некоторые из них напоминают добротные буржуазные дома Центральной Европы с крутыми крышами из красной черепицы и высокими дымовыми трубами. И тут случилось так, что один из полученных Менделем адресов оказался действительным, ибо в одном из домов ему и вправду предложили комнату внаем. Дом был построен шашлыкмахером Фердинандом Хинце, однако теперь в нем жил Рубин Рубин, который недавно переехал из Молдавии в Палестину, сам не зная зачем.

Мендель прошел маленьким заросшим сорняками садом мимо птичника с курами и гусями и постучался к Рубину в дверь. Дверь открылась, и на пороге показался хозяин, он был в нижней рубахе, почесывал свой круглый живот и недоверчиво глядел на Менделя.

— Добро пожаловать, — пробормотал он на румынском идише и жестом пригласил Менделя пройти в дом. — Мы люди простые, — для верности добавил он.

Его жена в волнении сновала взад-вперед.

— Откуда изволили прибыть, молодой человек? — спросил Рубин.

— Из Финляндии, — ответил Мендель.

— Из Финляндии, из Финляндии… из какой такой Финляндии?

— Ну, из Суоми… из страны Суоми… Из Суоми…

«Бедняга заикается», — подумал Рубин и многозначительно посмотрел на жену,

После короткого разговора Рубин Рубин повел Менделя за дом и показал ему маленький побеленный арабский домик, едва видный за обвивавшими его гирляндами дикого винограда. Он был намного меньше бюргерского дома Хинце — Рубина, в нем была всего лишь одна комната. У этого арабского дома были почти метровой толщины стены и сводчатая крыша. Два маленьких окна были расположены так высоко и так глубоко упрятаны в стену, что дотянуться до них можно было, лишь встав на стул. Это была довольно мрачная конура, единственной мебелью в ней были железная кровать, стол, пропахший сыром шкаф и стул, едва державшийся на трех ножках, поскольку четвертую отгрызли термиты. Понятное дело, ни туалета, ни умывальной комнаты в доме не имелось, удобства находились во дворе за домом.

Мендель был несколько разочарован, но Рубин заверил его:

— Дом хороший, летом в нем прохладно, а зимой тепло… Запрете эту дубовую дверь, и никто вас не побеспокоит. Будете как в другом мире. Сможете изучать Тору и Гемару, Мишну и даже санскрит. При закрытой двери вы ничего не слышите и никто не слышит вас.

Так вот и вышло, что Мендель остался жить в этой конуре.

— Что он за человек? — спросила Рубина жена.

— Говорит, что не пьет, — сказал Рубин.

— Не пьет? — повторила жена и саркастически воздела руки. — Боже милостивый! Он не пьет. Я не езжу на велосипеде, а он не пьет!

— Должно быть, он хотел сказать, что не пьет спиртного, — пояснил Рубин.

— Мне-то что за интерес, чего он не пьет? — спросила жена. — А есть-то он ест?

— А еще он не курит, — объявил Рубин.

— Праведник. Ну а как насчет женщин? — продолжала жена.

— Малке, золотко, как-никак он порядочный человек…

— Он мужчина. Надо было спросить. Что, если он начнет водить сюда женщин? Да скажи ему, чтоб он и близко не подходил к нашей Дворе…

— Помилуй! Дворе всего двенадцать лет…

— Вот именно!

Им не о чем было беспокоиться. Мендель и вправду был серьезный и порядочный молодой человек: не пьет и не курит, лишь усиленно штудирует священные тексты, усердно учится и хорошо успевает в школе раввинов, ежедневно утром и вечером ходит в синагогу, тем более в субботу. Свое черное платье и белую рубашку содержит в чистоте. По мнению супругов Рубиных, он невозможно скучный, нелепый, как жираф, молодой человек, но они им довольны.

В день рождения барышни Дворы Мендель подарил ей Библию с серебряным обрезом. Рубин долго придумывал отдарочек и в конце концов извлек из своих запасов бутылку венгерской сливянки, полученную от кого-то в качестве ханукального подарка.

— Спасибо, но я не пью, — снова уверил его Мендель.

— Ничего, — сказал Рубин, — выставишь гостям.

Мендель вежливо поблагодарил и спрятал бутылку в самое потаенное место в шкафу.

В конце недели семья Рубиных отправилась в Петах-Тиква навестить мать жены. Рубин Рубин зашел к Менделю и объяснил, как кормить кур и гусей, потому что кому-то надо же было кормить их, пока он в отлучке. Мендель пожелал ему счастливого пути и попросил передать привет старой госпоже. Рубин вышел во двор к ожидающей его семье, тщательно прикрыл за собой тяжелую дубовую дверь и по рассеянности запер ее на наружный замок. Затем все, галдя, двинулись к железнодорожной станции и сели на восемнадцатичасовой поезд.

Мендель был в прекрасном расположении духа, когда они отбыли, ибо это означало, что он может работать в тишине и покое. Он вновь углубился в толкования Талмуда и исследовал место, где обсуждалось, что хотел сказать Господь фразой: «Если у тебя будет кто нечист от случившегося ему ночью, то он должен выйти вон из стана и не входить в стан». Мендель читал ученые толкования и догадки о том, что может случиться с человеком в стане в ночное время, пока ему не стало жарко и он не пошел открыть дверь. Но, к своему удивлению, не смог. Дверь была заперта. Он стал искать ключ, но вспомнил, что ключ остался снаружи. Немного подумав, он сел и продолжил чтение. Затем подошел к двери и стал колотить в нее. Это не помогло. Дверь не поддавалась. Никто его не слышал. В эту минуту Рубины ссорились в купе поезда.

Мендель съел хрустящий хлебец и стал молиться. Четыре часа спустя он начал оглядываться вокруг, словно ища чего-то. Посуды, хотя бы кружки, у него не было никакой. Он попытался влезть на узкий подоконник, но это ему не удалось… Он посмотрел в угол комнаты. Сливного отверстия в каменном полу не было. Он посмотрел на свои сандалии и подосадовал, что не купил резиновых сапог, он посмотрел на свой портфель и снова пошел трясти дверь.

Туг он вспомнил, что кое-какая посуда в комнате у него есть: бутылка со сливянкой. Мендель достал из шкафа бутылку. Посудина подходящая. Но полная. Мендель оглянулся вокруг, ища, куда бы перелить вино. Посуды не было. Справившись по Библии, он решил, что сперва можно было бы выпить вино. Мендель вынул пробку и, удивляясь незнакомому запаху, понюхал сливянку. Затем, осторожно зажав нос, сделал первый глоток. Он закашлялся и покраснел. Но другого пути не было. Он закрыл глаза и сделал второй глоток…

Соседи нашли Менделя в углу комнаты, где он валялся совершенно пьяный и нараспев читал мафтир на текущую неделю.

— Нечего сказать, хорош будущий раввин, — говорили они Рубиным. — И ладно бы только налил шары, так ведь еще и ведет себя безобразно… Пустая бутылка посреди комнаты, а рядом лужа мочи. Можете себе представить…

— А ведь, казалось бы, такой порядочный, набожный… Ну да теперь-то видно, — сказали Рубины и не захотели держать такого жильца.

Мендель нашел себе другое жилье, но сбился с пути истинного и, что хуже всего, уже никогда на него не вернулся.

— Он завелся, — пояснил Ёрник. — Пристрастился к сливянке. Его все чаще тянуло ее отведать, поначалу он тайком прикладывался к бутылке, затем стал форменно пьянствовать, и в конце концов его вышибли из школы. Только ему-то что! Его засасывало все глубже — сливянка в Палестине дешева. Так вот и не получилось из него ни раввина, ни кантора, ни хотя бы служки при синагоге, — вздохнул Ёрник. — От пьянства он и погиб, мой младший брат Мендель.

— Какая жалость, когда многообещающий молодой человек сбивается с пути и погибает, — растрогавшись, сказала Вера.

— Пьянствовал-то он долго, а умер только в прошлом году, — уточнил Ёрник. — Ему удалось все же кое-как встать на ноги, он проворачивал всякие гешефты и в конце концов основал туристическую контору. Но он таки был пьяницей, жалким существом. Выпивал по бутылке сливянки в день.

Вечером, когда они сидели за чаем, в дверь постучали и в комнату вошли двое немцев — капрал и младший сержант. Они вежливо поздоровались, сняли фуражки и сказали:

— Grüss Gott!

— О Господи! — прошептала Вера.

Беня побледнел, а Арье от изумления словно прирос к полу.

— Wir suchen einen Pilken, — сказал капрал, парень с веснушчатой физиономией.

— Einen Herrn Pilka… etwas… Tatar? — уточнил младший сержант.

Арье потянулся к своему ранцу.

— Чего они хотят? Кого ищут? — в ужасе спросила Вера.

— Скорее всего, меня, — невозмутимо произнес Ёрник.

— Ach, da Sind Sie ja… gut, — улыбаясь, сказал сержант и дал Ёрнику знак следовать за собой. — Verzeihen Sie, — сказал он, оглядываясь.

Арье сунул руку в ранец и вытащил оттуда наган.

— Никто никуда отсюда не пойдет, — дрожащим голосом сказал он, показывая немцам наган.

Те побледнели и прижались друг к другу.

— Куда вы хотите… его… увести? — спросил отец, побагровев.

— Убери пушку, дружище, — ужаснулся Ёрник. — Они ко мне.

— Не уберу, — сказал отец, взмахивая наганом, — только через мой труп…

— Was ist los? — прокукарекал веснушчатый сержант.

— Ну чего ты разоряешься? — рассвирепел Ёрник. — Ты же хотел керосина. Вот они и принесли тебе керосин. А-а-а… керосин?

— Ja, ja, Petroleum, — с жаром подтвердили немцы. — Wir haben für diesen Herrn Petroleum gebracht… — Они указали на Ёрника.

Арье опустил наган и, ошеломленный, поглядел на Ёрника Тартака:

— Ты купил керосин у немцев?

— У кого ж еще? — удивленно произнес Ёрник.

Но мы все равно не смогли отплыть на лодке в Швецию.