Ее нет. Совсем. Вот уже более семи столетий — ровно столько минуло с тех пор, как она навсегда покинула подлунный мир, сжатый для нее крепостными стенами еще молодого на тот момент города Ревеля.
Она и сама была молода — насколько, сказать не может никто: Средневековье, видевшее в земной жизни лишь пролог к жизни вечной, датам рождения уделяло куда как меньше внимания, чем датам смерти.
Нам практически ничего неизвестно о ее предках, родителях, сестрах, братьях, детях; несколько больше — о супруге. Нам неведомы черты ее характера, сильные его стороны, равно как и неизбежные слабости. Все, чем мы располагаем, — лишь силуэт, едва различимый на каменной плите, закрепленной на стене бывшей церкви доминиканского монастыря. А еще — относительно молодое таллинское предание. Звучащие в нем имена исторически достоверны. И это дарит надежду, что восемь столетий тому назад все обстояло именно так, как хочется верить современным таллинцам и гостям города.
* * *
Фольклор — даже если это и фольклор гидовский — стихия с широкой душой: если он кого и делает своими героями, то либо сильных мира сего, известных всякому школьнику, либо же — безвестных персонажей, действующих, как правило, анонимно.
Для того чтобы оказаться увековеченным легендой, «рядовому обывателю» — не знаменитому монарху и не полководцу или же, напротив, не обреченному на безымянность простолюдину — надо совершить нечто из ряда вон выходящее.
Ревельский ратман, а впоследствии и бургомистр Госсшлак Шотельмунд был, конечно, не совсем уж простым бюргером. Но имя себе в городском фольклоре он обеспечил не богатством и общественным положением, а любовью к супруге.
Поздно вступив в брак — да не по расчету, а по любви, Шотельмунд недолго был счастлив. Его возлюбленная жена, прекрасная Кунигунда, начала вдруг на глазах таять, словно зажженная свеча — даром, что была она моложе своего мужа.
Тщетно ратман жертвовал доминиканскому монастырю воск и ладан, тщетно раздавал милостыню нищим, толпящимся у монастырских ворот перед каждым воскресным богослужением. Неведомая болезнь мучительно точила Кунигунду изнутри.
До основания старейшей в городе аптеки — ратушной — оставалось добрых четыре десятилетия. Ученые монахи, знавшие толк в лечебных травах и снадобьях, только разводили руками — помочь Кунигунде и ее супругу они ничем не могли.
Наконец, поняв, что дни жизни супруги сочтены, ратман Шотельмунд начал беспокоиться о месте упокоения для своей возлюбленной. По обычаю тех лет знатных горожан хоронили под полом церквей — такое погребение считалось самым почетным.
Сраженный предчувствием неотвратимого, Шотельмунд явился к настоятелю Доминиканского монастыря с просьбой: позволить захоронить супругу после ее кончины у самого алтаря. А лик любимой — запечатлеть на каменной надгробной плите.
Визит ратмана сильно озадачил монастырского приора. Нет, в том, что жена столь щедрого жертвователя, как господин Шотельмунд, достойна погребения в самом подобающем месте, сомнений не было. Что же касается второй части просьбы…
Всю ночь настоятель не спал. Заглядывал в книги. Молился. Но изменить монастырскому уставу не посмел. Ратману он ответил отказом: никаких иных женских изображений, кроме девы Марии и святой, которой посвящена церковь, в храме быть не должно.
И тогда Шотельмунд решился на невиданную дерзость. «Если Всевышнему неугодно видеть среди молящихся ту, которая была среди них при жизни, быть может, он допустит под своды церковного здания хотя бы, ее тень?!» — бросил ратман в лицо настоятелю.
Тот лишь пожал плечами: про тень он как-то не подумал. Муж же тем временем послал за самым искусным в городе камнерезом. Когда тот явился, он попросил Кунигунду встать у оконного проема и, выхватив из очага уголь, очертил ее силуэт на полу.
Резчик по камню понял деликатную задачу: он лишь углубил угадываемые очертания женской фигуры почти невидимыми линиями — так, чтобы она и впрямь казалась не более чем тенью — мимолетной, ускользающей, невесомой.
В день, когда тело усопшей Кунигунды опускали под пол монастырской церкви, настоятель увидел заказанную Шотельмундом надгробную плиту — и не стал ничего говорить безутешному супругу. Ведь на то, кто захоронен под ней, указывала, как и позволял монастырский устав, эпитафия, высеченная по периметру плиты. Рисунок же ни в коей мере не нарушал никаких запретов.
Надгробная плита Кунигунды Шотельмунд стала памятником супружеской любви. Настолько сильной, что ради ее увековечивания супруг дерзнул пойти на конфликт с церковью.
* * *
Ратман Шотельмунд, вероятно, сильно удивился бы, узнав, что надгробная плита его супруги располагается не внутри монастырского храма, как и положено, а совсем даже напротив — снаружи.
Он, переживший свою Кунигунду на добрых девятнадцать лет, вряд ли мог себе представить, что через столетие с небольшим непререкаемый авторитет католической церкви пошатнется — вспыхнет церковная реформация.
Иконоборцы-лютеране вначале основательно разгромили доминиканский монастырь Святой Екатерины, потом его постройки загадочным образом сгорели: горожане небезосновательно подозревали в мести изгнанных из Ревеля монахов.
Огромный архитектурный ансамбль стал приходить в запустение: магистрат позволил использовать обширные руины в качестве каменоломни. Когда все мало-мальски годное для строительства было растащено, на монастырском подворье стала селиться беднота.
Интерес к руинам проснулся лишь в пору увлечения «романтикой рыцарских времен» — в середине XIX века. Правда, уцелевшие здания монастыря стали активно перестраивать для сиюминутных нужд, но обнаруженные в ходе работ примечательные детали сберегли.
Уже в 1857 году первую из надгробных плит, устилавших пол монастырской церкви, извлекли из-под строительного мусора и перевезли в летнее поместье ревельского коменданта Вольдемара Зальца: тот был падок до средневековых «антиквитетов».
Прошло еще семнадцать лет — и бургомистр Андрес Кох решил перестроить остатки храма в амбар. Два десятка найденных строителями средневековых надгробий он попросту отложил в сторону — до лучших времен, надо понимать.
Настали они в 1882 году: преемник Коха на бургомистерском посту, владелец одного из крупнейших строительных предприятий Российской империи «цементный барон» Жирар де Сукантон выкупил тринадцать плит для своей коллекции.
Надгробие Кунигунды Шотельмунд, оказавшееся среди них, было доставлено в загородную резиденцию бургомистра. Там, на месте нынешнего парка-музея народного зодчества в Рокка-аль-Маре, они были расставлены вдоль аллеи.
Особых сражений в этом районе в годы Второй мировой войны не шло, но, когда сотрудники Таллинского городского музея в конце сороковых годов решили провести инспекцию тамошних памятников старины, обнаружилось, что состояние их плачевно.
Резные плиты, на которых явно упражнялись в стрельбе из автоматического оружия, было решено вернуть с далекой по тем временам окраины в Старый город. Операцию осуществили неумело — часть из них умудрились разбить уже при транспортировке.
Экспонировать их планировали внутри остатков монастырской церкви. Но так как цех по производству кинопленки освобождать помещения для музейных нужд не спешил, многострадальные плиты разместили снаружи — у южной церковной стены.
Решение изначально было представлено как временное. И словно в подтверждение банальности, что ничего более постоянного, нежели временное, нет, плиты находятся на прежнем месте и поныне.
Для того чтобы непогода не уничтожила надписи и орнаменты, вырезанные на хрупком доломите, окончательно, над плитами установили навес, Худо-бедно защищающий от дождя и снега.
Лет десять тому назад, в ходе кампании по благоустройству и популяризации переулка Катарийни, превратившегося в один из «брендов» Старого Таллина, там же установили инфостенд. Он расположен как раз слева от плиты, имеющей у музейщиков инвентарный номер один: принадлежит она Кунигунде Шотельмунд.
* * *
Искусствоведы подсчитали: до наших дней в Таллине уцелели порядка шестидесяти средневековых могильных плит, причем женских — только четыре. Еще две погибли в годы войны.
Можно долго рассуждать о том, что история западноевропейского Средневековья в значительной мере, как любят порой шутить английские историки, была «His Story» — «историей его», то есть «историей мужчины», а не женщины.
Для Ревеля это верно лишь относительно. По крайней мере, три похороненные под надгробными плитами горожанки играли в обществе пятнадцатого-шестнадцатого столетий далеко не последние роли: они были настоятельницами монастыря ордена Святой Биргитты.
Но плита Кунигунды Шотельмунд менее уникальной от этого не становится. И не только потому, что это единственный памятник представительнице бюргерского сословия ганзейского Ревеля, но и потому, что он — старейший дошедший портрет горожанки.
Глядя на вертикально установленную в наши дни плиту, меньше всего хочется верить, что перед тобой — надгробие. Вырезанная на камне женщина не лежит в недвижной, словно окостенелой позе, что будет характерно для эпохи Ренессанса.
Кажется, будто жительница Таллина более чем семивековой давности живо и непринужденно позирует — то ли нам, то ли неведомому художнику, чье имя исследователям, увы, отыскать до сих пор не удалось. Не исключено, что это был иноземный мастер: его местные собратья по цеху в последней четверти четырнадцатого столетия если и изображали человеческие фигуры, то куда как менее профессионально и грациозно.
Если речь идет об иностранце, то, по аналогии с надгробными памятниками того же времени, уцелевшими в церквах городов северогерманского региона, нам придется проститься с легендой о тени. Дело в том, что подобные могильные плиты, выполненные в технике «процарапанного» рельефа, как правило, были богато расписаны: лицо поручали увековечить не камнерезу, а живописцу.
В верхней части памятника — над фигурой усопшего — прорисовывался пышный балдахин. «Пустота», бросающаяся в глаза, над головой Кунигунды Шотельмунд не исключает этого.
На нем иногда помещалась пространная эпитафия — более подробная, чем лаконичное указание имени и даты смерти.
* * *
Кто знает — возможно, навсегда стертый обувью прихожан монастырской церкви, живописный слой надгробия Кунигунды Шотельмунд мог поведать о всей полноте чувств, которые испытывал к ней супруг. В силу утраты искать их приходится в «зашифрованном» виде — символический язык, доступный и понятный человеку Средневековья, зачастую даже не владевшему чтением и письмом, заставить звучать не так-то просто.
Попытки, конечно же, предпринимались — по большей части в связи с силуэтами двух собачек, кружащих у длинноносых башмаков Кунигунды. Они, кстати, являются заодно и старейшими изображениями животных в искусстве Старого Таллина.
В этих четвероногих созданиях искусствоведы видят двойную символику. Во-первых, доминиканцы использовали самоназвание «domini canes»: в переводе с латыни — «псы Господни». Во-вторых, собака — универсальный символ супружеской верности.
Никто почему-то не обратил внимания еще на одну деталь — текст, вырезанный по периметру плиты готическим шрифтом. Покинувшая этот мир 27 апреля 1381 года супруга ратмана Шотельмунда названа словно бы не вполне «официально». То, что звали ее Кунигундой, известно из архивных документов. Но на каменной плите, ставшей для нее пропуском в мир легенд и преданий, она навсегда осталась под сокращенным, почти что детским именем Куне.
Вопрос возникает снова: не было ли со стороны супруга дерзостью увековечить жену не под полным именем, а под тем, как он, возможно, ласково называл ее, сидя у домашнего очага?
* * *
Стремление увековечить не просто память, а визуальный облик конкретного человека — черта нового, не средневекового, но ренессансного мировоззрения.
В силу целого ряда объективных причин — прежде всего, затянувшейся Ливонской войны и связанного с ней общего упадка уровня жизни — подлинного Возрождения искусство нынешней Эстонии так и не познало. Говорить о полном его игнорировании будет неуместно — тем более что в Домском соборе на Тоомпеа имеется несколько дворянских саркофагов, на крышках которых лежащие супруги изображены с пугающей, почти «фотографической» точностью.
В искусстве же «третьего сословия» — жителей Нижнего города — путь, некогда впервые намеченный неизвестным автором надгробия Кунигунды Шотельмунд, стал основным с известным отставанием: в период проникновения художественных веяний барокко.
Общий консерватизм, присущий культуре затерянного на окраине европейского мира Ревеля, не замедлил проявиться и здесь: одно из первых изображений счастливого семейства в местной живописи — эпитафия, заказанная в 1643 году для церкви Нигулисте.
Впрочем, если не знать этого и отбросить в сторону коленопреклоненные позы заказчика, полковника шведской армии Йохана фон Рехенберга, его жены Элизабеты Ассерье и дочери, можно увидеть в ней групповой портрет, типичный для своей эпохи.
Право считаться старейшим изображением конкретной таллинской горожанки в живописи, впрочем, могут оспаривать несколько женских портретов, украшающих сени старинного бюргерского дома по адресу Лай, 29. Датировать с точностью до года портреты жен домовладельцев — представителей купеческой династии Хуков — едва ли возможно, но в том, что изображения эти изначально создавались как светские, сомнений нет. Более того, по крайне мере два из них практически наверняка были написаны еще при жизни портретируемых моделей.
* * *
Обнаружение старейшего портрета горожанки на средневековой могильной плите, ставшей элементом паркового ансамбля летнего поместья Рокка-аль-Маре, взволновало разве что узкий круг краеведов-остзейцев.
Его возвращение на территорию Старого города привлекло внимание газетных хроникеров, но — не более того: нынешний переулок Катарийни вплоть до середины девяностых годов минувшего столетия туристической славой не пользовался.
Когда заставленный мусорными бачками и дровяными сараями проход вдоль стены бывшей монастырской церкви преобразился в таллинский аналог знаменитой пражской Златой улочки, Кунигунда Шотельмунд пережила пик интереса к себе.
Имя давным-давно ушедшей супруги ратмана и бургомистра избрали себе в качестве названия одна из молодежных краеведческих организаций, а также салон авторских головных уборов: оба, впрочем, ныне благополучно переименованы. Едва ли это хоть как-то отразилось на известности самой Кунигунды: за последние полтора десятилетия и она сама, и ее имя настолько плотно вплелись в городской фольклор, что забвение им определенно не грозит.
Угроза утраты самого силуэта, высеченного более шести веков тому назад рукой неизвестного, но, безусловно, талантливого мастера, к сожалению, существует: дождь и снег к таллинскому доломиту безжалостны.
Фотография прориси надгробия Кунигунды Шотельмунд, сделанная еще при бургомистре Сукантоне, помещена на сопровождающий его инфостенд очень даже кстати — оригинал с каждым годом все менее отчетлив.
Лучше всего он заметен ранним морозным утром, когда вторгшийся с континентальных равнин арктический воздух превращает извечную приморскую изморозь в белоснежный иней.
В такой час силуэт горожанки проступает на сером доломите отчетливее, чем когда-либо.
Напоминает об истории любви, оказавшейся сильнее времени.
Заставляет поверить в нее.
Заветный символ
Если аудитория подберется почти исключительно женская, гид не упустит возможности посоветовать гостьям Таллина: если желаете, чтобы муж любил вас так же крепко, как Кунигунду Шотельмунд, приложите ладонь к ее рукам. Для того чтобы желание сбылось точно, туристам предлагают отыскать «магическую точку»: высеченное на камне изображение сердца, которое супруга ратмана якобы сжимает в сложенных ладонях — как символ вечной любви.
Поиски могут занять несколько минут экскурсионного времени, но успехом не увенчаются. Изображения сердца там нет. И никогда не было: то, что иногда принимают за него, — лишь природное отслоение крошащегося доломита.
Удивляться тут особенно нечего: в четырнадцатом столетии подобная символика сердца еще не была распространена в Ревеле широко — отыскать изображение сердца можно на печатях, но не памятниках искусства.
Популярным символом сердце становится лет на триста позже. Одно из свидетельств тому — силуэт, вырезанный на надгробной плите, что вмурована в пол северо-западной части церкви Нигулисте.
Кто похоронен под ней — неизвестно: плита давным-давно раскололась, а часть, украшенная сердцем, не несет на себе хоть толики информации, на основании которой можно было бы делать догадки.
Куда как прозрачнее символика и история резной плиты, закрепленной в крохотном дворике ратушной аптеки со стороны переулка Кунигунда Шотельмунд: тень на плите Сайаканг: в летние месяцы он открыт для посещения.
Два инициала украшают ее: аптекаря Йохана Бурхарата и его супруги Марии Венглер. Над ними — королевская корона, под ними — дата «1742» и скрещенные пальмовые ветви.
Корону можно толковать по-разному, но пальмовая ветвь — символ траура: выполняя волю усопшего супруга, его вдова возвела задуманное им здание аптечной лаборатории.
В месте своего пересечения пальмовые ветви на мемориальной плите отчетливо образуют силуэт сердца — явный намек на неугасаемую любовь.