В октябре 1953 года Борис Кузин, главный референт Булганина, записывал в своем домашнем дневнике: «Что-то тренькнуло и надломилось в нашем часовом механизме…»
Что-то действительно надломилось. Внешне все было, как всегда. После торжественных проводов Великого Вождя и Учителя товарища Сталина жизнь вошла как будто в свое привычное русло: враги народа успешно разоблачались (главным оказался английский шпион Берия), лагеря еще стояли, космодромы строились, цены на хлеб и водку остались прежними, в «шарашках» двигали проект «Катапульта», в каждой газете присутствовала «лунная» тема, научная фантастика выходила в тех же количествах (летом, например, увидел свет очередной «кирпич» Анатолия Спирина «Первая орбита»). Казалось бы, Степану Кургузову, руководителю могущественной Секции, заместителю быстро спивающегося генсека Союза писателей Александра Фадеева и только формально «второму человеку» (а фактически первому) в литературной иерархии беспокоиться решительно нечего. И тем не менее каждое утро Кургузов с тревогой разворачивал «Правду»: не началось ли?
Опасность, однако, подстерегала шефа фантастов всея страны отнюдь не из Главной газеты. Просто в декабрьском номере журнала «Новый мир», который в ту пору редактировал Александр Твардовский, появилась небольшая статья. Статья называлась «Об искренности в литературе», и автором ее был малоизвестный тогда критик Владимир Померанцев.
Разумеется, прочитав статью, Кургузов употребил всю свою власть и все свое влияние, чтобы наказать и автора, и журнал. Это ему вполне удалось. Пожалуй, никто из критиков, которые кучковались вокруг «Правды», «Известий», «Литгазеты», «Советской культуры» и других изданий, не оставил без внимания публикацию в «Новом мире». Людмила Скорино, например, писала в «Знамени»: «Нет, товарищ Померанцев, у вас получилась искаженная картина литературы…», Николай Лесючевский в «Литгазете» грозно интересовался, каким образом «проникла подобная статья в печатный орган Союза советских писателей», а Владимир Ермилов, назвавший свою статью в «Правде» «За литературу великой мечты!», на примере публикации В.Померанцева разглагольствовал «об ошибочных тенденциях в литературе и критике» («Автор, очевидно, забыл, что произведения тов. Кургузова в научной фантастике были и остаются лучшими, вдохновляющим примером профессионализма и идейности…»). Главный редактор «Нового мира» был немедленно убран со своего поста с формулировкой «за серьезные уклонения от партийного курса», Померанцев же на протяжении пяти последующих лет не смог опубликовать ни строки в центральных изданиях.
Чем же так испугала статья «Об искренности в литературе»? Конечно же, не тоном и не увесистостью обвинений в адрес своих оппонентов — ничего подобного там не было. Напротив, В.Померанцев писал очень спокойно, рассматривал примеры из текущей фантастической прозы без гнева, а даже с каким-то виноватым недоумением. Точность анализа, впрочем, сопровождала убийственность выводов: «Конечно, скука от книги С.Кургузова „Транзит: Антарктида — Луна“ объясняется и литературной беспомощностью. Но основное ее зло — в явной состроенности. На заводе ракетных кораблей, конечно, может идти борьба за наибольшую производительность труда, за ускорение сборки и так далее. Но борьба эта может стать фактом литературы лишь в случае, если в нее включаются мысли и чувства писателя. В романе нет, вероятно, греха ни против технологии промышленной сборки, ни против организации производства. В нем зато непростительный грех против искусства: он — роман деланный». Скорее всего, страх Кургузова вызвали нс столько критические замечания по поводу его собственного романа — хотя автор «Катапульты» уже и представить себе не мог, что его можно критиковать, — сколько подспудное стремление критика потеснить всю фантастику с господствующих позиций, усомниться в актуальности ее центральной темы. «Жюль Верн оказался пророком, а Бальзак не пророчествовал, — писал в заключение Померанцев. — Но Бальзак нам важнее Жюль Верна. Оправдавшейся догадке фантаста мы можем дивиться — и только…»
Несмотря на то, что опасная выходка Померанцева и «Нового мира» выглядела в ту пору единичной и оперативно была пресечена, Кургузов имел в дальнейшем известные основания для беспокойства. Прежней ясности отныне не существовало. Вынужденный по долгу службы поддерживать «линию» Хрущева, шеф Секции фантастов делал это без большого энтузиазма и без той истовости, с которой он служил Хозяину. Видимо, новых руководителей страны Кургузов считал классическими неудачниками, не сумевшими правильно воспользоваться двумя крупными козырями, которые были подарены им самой судьбой. Массовая реабилитация осужденных по «политическим» статьям могла бы сделать Хрущева национальным героем, однако она была проведена так по-российски бездарно, что вызвала, в конце концов, только раздражение по адресу секретаря-освободителя. Помимо этого, тут же начал крениться миф о нашем оборонно-космическом могуществе: после XX съезда КПСС (1956) зэки, вернувшиеся со «строек века» в Байконуре, Плесецке, Капустином Яре, Городомле и Томске-8, рассказывали — не взирая на все строжайшие запреты и подписки «о неразглашении» — о гнусной изнанке «лунных строек». Люди узнавали, что каждый будущий плацдарм для «шага в небо» обходился в три-четыре сотни тысяч жизней — обмороженных, больных, «доходяг», расстрелянных «по акту» (недаром Александр Солженицын чуть позже сделал своего героя-зэка Ивана Денисовича Шухова строителем именно на таком «объекте»).
Как ни печально, Хрущеву не помогли даже очевидные успехи в осуществлении «Проекта-К», которые пришлись на середину 50-х — начало 60-х. Группой Королева, в конце концов, был спроектирован мощный ракетный двигатель, достаточный для вывода на орбиту небольшого груза; в октябре 1957 года был запущен искусственный спутник, двумя годами позже — капсулы с собаками Лайкой и Стрелкой. Успех советской космонавтики имел большой резонанс на Западе и подстегнул США к еще более ускоренным работам по проекту «Moon» (позднее он стал называться «Аполлон»). У нас же реальные победы, о которых с утомительным задором твердили газеты, вызвали, напротив, новый приступ недовольства. Сталинская мифология в очередной раз сработала против Хрущева. В российской глубинке, например, многие были твердо убеждены, что запуск спутника для СССР — явный шаг назад, свидетельство бездарности «кукурузника». В дневниковых материалах к известной статье Федора Абрамова «Вокруг до около», опубликованных уже после смерти писателя в середине 80-х, есть любопытная запись разговора со старым колхозником из Верколы, очень точно иллюстрирующего эту точку зрения. «При товарище Сталине, — говорил старик, — мы на Луну летали и держали там гарнизон. А лысый наш дурак теперь только рогатые шарики в небо запускает да дворняжек…»
Другая, полярная (но еще более скептическая), точка зрения распространилась в среде столичной интеллигенции и сводилась к тому, что, поскольку и при Сталине газеты врали о космосе, то теперь тем более врут, и что ни спутников, ни полета Гагарина в 1961 году на самом деле просто не было — мол, все это не более, чем пропаганда. Отголосок таких настроений можно найти в написанном в начале 60-х романе А.Солженицына «В круге первом», в разговоре Рубина с Нержиным. («Какая-такая Луна? — приметливо усмехнулся в бороду Рубин. — Вечно ты выдумываешь, Глебушка. Как, скажи на милость, можно к Луне слетать, если нет в природе никакой Луны, да и не было никогда?» «А что же нам, Лева, в окошко светит?» — с любопытством спросил Нержин. «А тарелка жестяная с лампочкой нам светит, — тотчас же с готовностью отозвался Рубин, словно ждал этого вопроса. — Подвешенная в небе по приказу товарища Абакумова лично. Чтобы сексоту с кумом по ночам встречаться веселее было…»)
В новой непривычной атмосфере видные «официальные» фантасты из кургузовской Секции чувствовали себя тоже не очень уютно. Зато, уже с середины 50-х, вне всяких согласовании с Кургузовым, появились вдруг иные фантасты, с Секцией совершенно не связанные и не изъявляющие особого желания в нее поскорее вступить. Для подопечных Кургузова самой распространенной формой давно стал многотомный роман-эпопея (в 2-х, 3-х, а еще лучше — в 5 томах). Новички вступали в фантастику с иными формами — коротким романом, повестью, рассказом или даже небольшой двухактной пьесой.
«Первыми ласточками» стали рассказ Даниила Гранина «Собственное мнение» и компактный роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», опубликованные в 1956 году в «Новом мире» уже отнюдь не при Твардовском, а в пору редакторства куда более осторожного и «политичного» Симонова.
Рассказ Гранина представлял собой, может быть, литературно не очень яркий, но сюжетно нетрадиционный для той поры спор с концепцией «производственной фантастики», вполне в духе всячески осужденной и разоблаченной статьи Померанцева. Автор был на самом деле искренен, сопоставляя двух ученых — конструкторов новейшего ракетного двигателя Ольховского и Минаева. Директор НИИ Космических Исследований «консерватор» Минаев выглядел отнюдь не монстром. В глубине души он вполне соглашался с техническими идеями своего подчиненного-«новатора» («Ольховский убедительно доказывал неэкономичность новых двигателей конструкции академика Строева…»). Но, будучи еще и Ответственным Лицом, Минаев не имел права его поддерживать. «Политика» для директора перевешивала и истину, и человеческое расположение, и сознание собственной неправоты. Даже проскользнувшее было страшноватое видение пассажирского космического корабля, застрявшего в пустоте из-за обещанных сбоев в строевских двигателях, — и то не могло повлиять на Минаева. Плюгавый инструктор горкома Локтев, административное ничтожество, по сюжету имел право решать за него, академика Минаева, а тот обречен был ничем не проявлять «собственного мнения». В финале рассказа окончательно делалось ясно, что «положительный» Ольховский никогда не выиграет поединок. Гранин дерзко спорил с «лакировочной» фантастикой, в которой если конфликты и выходили за пределы спора лучшего с хорошим, то все равно в финале добродетель легко торжествовала. Томительное чувство морального дискомфорта, не покидающее читателя, было главным художественным открытием автора рассказа.
Еще более серьезную попытку расквитаться со стереотипами жанра предпринял в своем романе Владимир Дудинцев. Пассивного, «страдательного» Ольховского сменил активный, деятельный Лопаткин. Новая конструкция бортовой навигационной системы «Сирена» для лунных комплексов типа «Зенит», придуманная инженером Дмитрием Лопаткиным, превосходила все мыслимые аналоги. «Сирена» была уникальным созданием, чудом техники, шагом в грядущие столетия… И как раз поэтому изобретение Лопаткина категорически не устраивало Леонида Дроздова, директора Завода экспериментальных конструкций. Будь на месте Дудинцева какие-нибудь В.Понятовский с В.Маркеловым, Дроздов немедленно оказался бы по сюжету иностранным агентом и в конце был бы разоблачен бдительной заводской уборщицей или родной женой. Владимир Дудинцев не верил в шпионские хитрости. Напротив, Дроздов был самым что ни на есть «честным советским человеком», сыном Системы и ее продуктом. Естественно, сознательно Дроздов никому не желал вреда, он лишь подчинялся руководящей направляющей директиве и физически не мог с ней спорить. А раз не мог, то навсегда изгнал все сомнения. У Гранина директор Минаев хотя бы в душе признавал правоту подчиненного. Дудинцев продемонстрировал еще более безотказный административный механизм, великолепного «универсального солдата» партии. Раз новаторство Лопаткина не было записано в программе — значит, оно должно быть искоренено. Пусть даже вместе с человеком.
В советской фантастике Дроздов был родоначальником большой плеяды цельнометаллических «терминаторов», которые, сохраняя рассудок и еще целый спектр чисто человеческих качеств, могли топтать и совесть, и здравый смысл, раз программа считала это правильным и полезным для дела. (Потом были Вальган в «Битве в пути» Г.Николаевой, Онисимов в «Сшибке» А.Бека, Воробьев в «Дороге назад» Ю.Бондарева и, как вершина всего, — Кандауров в «Старике» Ю.Трифонова, где этот герой после тщательного медицинского обследования и на самом деле оказывался киборгом, точной копией человека…) К счастью, Лопаткин тоже был «железным малышом» (Ю.Трифонов), хотя и по-своему. Этот прагматик тоже не знал колебаний и рассчитывал все свои ходы и контрходы на много вперед. Самые «крамольные» по тем временам эпизоды (сцена в Совете Министров, описание ареста Лопаткина и разговор в кабинете следователя) свидетельствовали, что главный герой романа — отнюдь не жертва. Как становилось очевидным по ходу сюжета, все, происходившее с ним — включая арест и лагерь, — было заранее предусмотрено Лопаткиным, и конечная победа его над Дроздовым предрешена. Этого, похоже, не заметили критики, писавшие о романе, — и те, кто поначалу хвалил, и те, кто позднее яростно называл «Не хлебом единым» не иначе, как «предательством наших идеалов», а самому Дудинцеву сулил должность бургомистра Москвы, если ее вдруг захватят войска интервентов. Хотел того автор или нет, но его «положительный» изобретатель Лопаткин, защищающий правое дело, выглядел не меньшим «терминатором», нежели его антагонист. Дудинцев блестяще продемонстрировал всю ограниченность сталинского «романа социалистической мечты и фантазии»: в его произведении, по существу, отважно бились два робота, один из которых был слегка модернизирован и потому имел шанс на победу. (Не зря ведь нью-йоркский кинокритик Лилиан Бреннор на XIX Московском кинофестивале то ли в шутку, то ли всерьез уверяла автора этих строк, что сцена поединка двух механических стражей порядка в фильме «Робокоп» пришла в голову режиссеру Полу Верховену лишь после того, как кто-то из «русской» массовки подсунул ему американское издание романа «Не хлебом единым», в переводе, между прочим, названного «Контратака»).
Надо признать, что реакция критики на рассказ Гранина и, в особенности, на роман Дудинцева была очень острой. Первоначально, как только обе эти вещи увидели свет, критика ошеломленно молчала. Независимый вид, с которым сам Дудинцев сидел на всех собраниях Московского отделения СП, в первый момент дезориентировал всех, кто писал о проблемах фантастики. Многие едва ли не прониклись уверенностью, что Дудинцев — преемник Кургузова и что появление романа — сигнал о корректировке курса, поданный с самого верха. Любопытно, что сам Кургузов некоторое время тоже так думал, усиленно размышляя, кто же из Политбюро подставил ему ножку — Шелепин или сам Хрущев. «При желании Симонов с Дудинцевым могли достаточно долго мистифицировать эту публику, — замечал Рафаил Нахмансон в своей книге „Двадцать лет с „Новым миром““. — В литературных кругах все давно ждали какого-нибудь грозового разряда, и им уже вначале 60-х и впрямь стали две знаменитые повести Солженицына и Потапова. Но, в принципе, гром мог грянуть и раньше — в любой момент после XX съезда. Статья Померанцева выглядела еще первой, подбитой с первого же выстрела, ласточкой. Публикация романа „Не хлебом единым“, со всех точек зрения, могла уже оказаться не рискованной самодеятельностью одного писателя и одного редактора (чем и была в самом деле), но принципиальным шагом нового кремлевского руководства».. Это «всеобщая растерянность», по выражению того же Р.Нахмансона, едва не дала возможность роману закрепиться на внезапно занятой стратегической высоте. Во всяком случае, обсуждение на секции прозы Московского отделения СП (22 октября 1956 года) не выявило никого, кто высказал бы свое несогласие с романом. Даже Кургузов не проронил ни одного худого слова (он вообще очень предусмотрительно промолчал). Прочие же не жалели комплиментов: «Перед нами вещь выстраданная, в ней и наша боль, и наша радость…» (Л.Славин), «Я прочитал роман и считаю его явлением принципиально положительным…» (С.Михалков), «Дудинцев обогатил нашу фантастику новым неожиданным поворотом вечной темы…»- (С.Шпанырь), «Поражение Дроздова — знак, что мы освобождаемся от тяжкого наследия культа личности Сталина…» (В.Понятовский). И так далее. Стенограмма обсуждения была доставлена лично Симоновым в Идеологический отдел ЦК, и, поскольку наверху мнение о романе Дудинцева еще не определилось, был немалый шанс, что факт положительной оценки этого произведения в Московской писательской организации может стать решающим. Кургузов в тот момент был настолько деморализован, что не воспользовался своими привилегиями и не решился «скорректировать» мнение. Судьбу романа В.Дудинцева решил случай.
31 октября группа неизвестных лиц проникла на территорию сверхсекретного объекта «Дельта» в венгерском городе Чепеле близ Будапешта (там по договору с ВНР размещался завод по производству ракетного топлива, специально выстроенный вблизи месторождения в соответствии с проектом «Катапульта»). Злоумышленники подожгли несколько цехов, в результате чего объект серьезно пострадал. Диверсия в Чепеле отсрочила запуск первого спутника СССР на год, а лунный проект — еще на более долгий срок. Хрущев был взбешен. Он вызвал посла Венгрии в Москве, не пожелал слушать извинений и обещаний провести расследование, а говорил с ним в таком зловещем тоне, что все его угрозы вполне могли быть расценены как объявление войны. 1 ноября Имре Надь известил советского посла в Венгрии Юрия Андропова, что Венгрия больше не потерпит диктата Москвы и выходит из Варшавского договора. 4 ноября советские танки вошли в Будапешт. Сопротивление венгров было подавлено самым жестоким образом…
К тому времени С.Кургузов уже опомнился и среагировал очень быстро и точно. Через Шелепина он передал Хрущеву докладную записку о появлении «идейно вредного» фантастического романа В.Дудинцева, полного «ревизионистских тенденций и нездорового злопыхательства», что «в свете последних трагических событий в Венгрии требует самой тщательной и бескомпромиссной партийной оценки». Все, однако, решило ритуальная формула о том, что «автор романа высказывает неверие в возможности отечественного ракетостроения и скорейшего достижения Луны». После катастрофы в Чепеле не было ничего, что могло бы настолько разъярить Хрущева, как прямое или косвенное напоминание о наших «лунных» провалах. В тот же день Никита Сергеевич потребовал к себе Д.Поликарпова и сунул ему докладную Кургузова с возгласом: «Будапешт в Москве хочешь? Да?!» (Полтора десятилетия спустя сам Хрущев, уже отставленный со своего поста и кое-что понявший, сам рассказал об этом эпизоде с заметным чувством неловкости.) Поликарпов тотчас же пригласил к себе испуганного А.Суркова, сменившего Фадеева на посту генсека СП СССР, — и торжествующего С.Кургузова.
Ренессанс советской фантастики был отложен до 1962 года. «Идейный разгром» романа Владимира Дудинцева занял более трех месяцев. Симонов уцелел на своем посту главного редактора «Нового мира» (впрочем, ненадолго) только лишь потому, что тут же признал свою вину и с ходу осудил роман как «вредный». Кургузов, правда, и не жаждал «крови» Симонова: ему важнее было реабилитировать свою Секцию, создав вокруг романа-конкурента плотную атмосферу народного гнева. 26 января 1957 года кандидат в члены Секции, прозаик Виктор Сытин первым выступил на партсобрании писателей Москвы. Кургузов знал, кому поручать первый доклад: автор весьма жалкой повести об использовании термоэлементов на поверхности Луны, опубликованной в журнале «Техника-молодежи», ждал только случая, чтобы ударить по выскочке из «Нового мира». «Обличительная» речь В.Сытина задала собранию необходимый настрой, после нее и Евг. Долматовский, и М.Гус, и все прочие уже высказывались в том же духе.
Дальше пошла лавина: журнал «Коммунист» (№ 3) — «об идейных ошибках» журнала «Новый мир», Д.Еремин на пленуме правления МО ССП — об «идейной незрелости» автора, П.Бровка, на пленуме СП Белоруссии — о том же самом, Н.Шамота на совещании критиков (Киев) — тоже о романе Дудинцева как о «явной уступке мещанским взглядам на жизнь». И так далее, и тому подобное. Практически все республики, все печатные органы, так или иначе причастные к литературе, должны были «отметиться». С особой мрачноватой торжественностью прошло обсуждение (точнее, осуждение) романа «Не хлебом единым» на Секции фантастики, состоявшееся 7 апреля в Кремле, в Малом Георгиевском зале Присутствовали Н.С.Хрущев, Д.Т.Шепилов и Е.А.Фурцева. Степан Кургузов тоже сидел в президиуме, наслаждаясь экзекуцией как бы со стороны — вести заседание он поручил Анатолию Спирину. Члены Секции и кандидаты в члены Секции сами рвались в бой — в особенности те, кто имел глупость несколькими месяцами раньше поддержать роман. Покаянные речи С.Шпаныря («Словно затмение какое на меня нашло, дорогие товарищи! Сам не понимаю, как я мог идейно ущербную, фактически вражескую вещь отщепенца Дудинцева оценить положительно?!») и В.Понятовского («Мне очень горько, что и я попался в буржуазную западню, которую расставил нам под видом своего фантастического романа гражданин — а, может быть, господин? — Дудинцев…») были выслушаны собравшимися с воодушевлением, а когда А.Казанцев в запале предложил «выставить вон изменника из Советской страны!», то зал поддержал это предложение громовыми аплодисментами. Сам В.Дудинцев на заседании не присутствовал, благоразумно учтя атмосферу всех предшествующих обсуждений и вполне здраво предполагая, что из родного стана писателей-фантастов крики «Распни его!» звучать будут громче всего.
В заключение слово взял Н.С.Хрущев. По сравнению с многими из выступлений речь его была даже несколько миролюбива. Он признал, что «в книжке Дудинцева есть и правильные страницы» и что роман он «читал без булавки», однако «общее направление книги неверно. У читателя создается впечатление, что автор этой книги умышленно сгущает краски, изображая директора крупного ракетного завода в виде какого-то, я извиняюсь, куклуксклановца. В то время, как на ответственные посты партия у нас назначает достойных людей…» Степан Кургузов был немного разочарован: он ждал громов и молний, и новых поощрений Секции за проявленную бдительность. Однако Хрущев был настроен куда более спокойно, чем в январе. Разгадку можно найти в мемуарах А.Н.Фролова, тогдашнего куратора «Проекта-К», первого заместителя министра госбезопасности: «6 апреля Никита Сергеевич встретился с Главным — так между собой мы тогда называли Генерального конструктора С.П.Королева. Королев точно пообещал, что первый спутник будет запущен не позднее дня 40-й годовщины Великого Октября, а, вероятнее всего, и раньше. Всю неделю у Н С. было бодрое настроение. С ходу он даже поубавил свой гнев на фантаста Дудинцева, которого одно время за роман про ракетных конструкторов называл „изменником“. Между прочим, по агентурным данным, самому Сергею Королеву книга, напротив, очень понравилась. Однако свое отношение он — по понятным причинам — в ту пору не высказал…»
Инцидент с романом «Не хлебом единым», несмотря на предельно суровую оценку, был все-таки признаком «оттепели»: в конце концов, автора не отправили в лагерь и даже не исключили из Союза писателей. Каждый маленький прорыв «из царства необходимости в царство свободы» давал возможность делать следующий шаг.
Выход в свет романа В.Дудинцева косвенно способствовал реализации идеи альманаха «Литературная Москва» — он появился в продаже в начале 1957 года. Примерно треть толстого тома была, по традиции, отдана фантастике. Причем, среди вещей, рекомендованных Секцией С.Кургузова («Начало» А.Егорова, «Колесо Фортуны» Д.Островского, «Игра в Герострата» В.Казакова и др.), каким-то образом затесался рассказ А.Яшина «Рычаги». Кургузов, обманутый названием, не стал вчитываться в текст и дал «добро» на публикацию. В действительности же рассказ с «производственным» заголовком был отнюдь не о рычагах. Вернее, о людях-рычагах, которыми могут управлять любые бестрепетные руки. Действие рассказа происходило на Н-ском космодроме за час до старта. Бригада инженеров, конструкторов и космонавтов-дублеров вела самый обычный разговор. Читатель неожиданно узнавал, что полет плохо подготовлен, что «с таким двигателем не то что до Луны — до Астрахани не долетишь», что отбор пилотов шел второпях — нужно было поспеть к какой-то там очередной дате, а горючее «годится только для пожара, а не для полета». Вдруг оказывалось, что все эти беды — вовсе не новость для начальства («но ведь и ему надо скорее, скорее…»), не сверхординарный случай, но довольно рядовая рутина. Вся эта страшноватая в своей обыкновенности беседа неожиданно прерывалась ударом гонга и командой: «…товьсь!» И герои мгновенно менялись. Только что они были толковыми, злыми, неглупыми людьми, однако по сигналу тотчас же превращались в нерассуждающие винтики одной огромной машины, которые будут исполнять приказ — как бы ни нелеп или даже преступен он ни был. Характерно, что на последней странице рассказа тот же голос, что еще десять минут назад убедительно разъяснял всем, почему то, чем они сейчас занимаются, есть нарушение всех видов техники безопасности, четырех инструкций «и вообще должностное преступление» — теперь же, «медленно и звучно выпевая слова, повел: „Товарищ Генеральный конструктор! Корабль к полету готов! Все бортовые системы…“»
Рассказ вызвал взрыв праведного негодования на Секции; альманах «Литературная Москва» до следующего своего выпуска не дожил, усилиями Кургузова просто перестав существовать. Однако вал критических откликов, пронесшихся по страницам «Правды», «Литгазеты», «Известий», «Литературы и жизни» был пожиже, чем в случае с Дудинцевым. Возможно, писатели уже начинали потихоньку уставать по каждому поводу высказывать свое «глубокое возмущение». Многие вдруг сообразили, что, судя по теперешней книжно-журнальной активности, сидение в президиумах и на собраниях им пришлось бы сделать своею ежедневной работой, отставив в сторону пишущую машинку и неосуществленные замыслы. Были, конечно, авторы, которые готовы были с легкостью променять свой письменный стол на место за покрытым зеленым сукном столом президиума. Но таких было все-таки не так много…
К концу 50-х «фантастическая» реальность в Союзе писателей оказалась не лишена некоторых сюрреалистических черт. Как бы параллельно существовали две фантастики: привычная, за которую отвечала кургузовская Секция и которую исправно издавали центральные и региональные издательства, а также добросовестно печатали многие «толстые» и «тонкие» журналы. И — как бы не вполне официальная, подвергаемая постоянно критике, но не умирающая поросль, которая упорно ломала асфальт привычного и пробивалась то в «Новом мире», то в катаевской «Юности», то в каком-нибудь сборнике. Кургузов быстро понял, что по каждому случаю собирать Секцию или по крайней мере ее Президиум — просто глупо: на каждый вздорный рассказ Первому секретарю ЦК КПСС не пожалуешься, а только сделаешь конкуренту дополнительную рекламу. Оставалось только демонстративно игнорировать выскочек, пытающихся превратить научную фантастику — «самую партийную из всех литератур»! — в литературный повод для дешевого фрондерства. К сожалению для Кургузова, читатель конца 50-х и начала 60-х все больше тяготел к фантастике такого, «второго» направления. Это подтверждает хотя бы судьба двух публикаций, появившихся практически одновременно: романа стойкого «кургузовца» и к тому времени уже председателя Ленинградского отделения Секции фантастов Олега Хрусталева «Под куполом» (журнал «Звезда», 1957, No№ 10–12) и пьесы Виктора Розова «В поисках радости» (журнал «Театр», 1957, № 12).
Роман О.Хрусталева был по указанию начальства спешно инсценирован, и уже в феврале 1958 года спектакль «Под куполом» шел в ленинградском БДТ (постановка Андрея Ливанова). Как раз в это же самое время в Москве молодая труппа «Современника» играла первые спектакли розовской драмы (постановка Олега Ефремова).
В своем новом романе О.Хрусталев, по существу, развивал сюжет своей же «Битой карты». Раскладывался обычный шпионский пасьянс, только действие на сей раз было перенесено с борта космического корабля на поверхность Луны, под самый купол исследовательской станции «Надежда». Те, кто позднее прочел рассказ американского фантаста Джона Кемпбелла «Кто ты?», мог убедиться, что Олег Хрусталев был, как всегда, подражателем. Правда, ему не хватило духу сделать инопланетного агента, скрывающегося на станции под видом человека, каким-то жутким чудовищем в духе сегодняшних хорроров: враг был все-таки человеком, просто внеземного подданства. Соответственно, обнаружить агента можно было, только найдя при нем какие-нибудь инопланетные документы (о, неизъяснимая ментальность советского человека!). Как только самый юный житель купола, ангелоподобный веснушчатый Володя Сергачев случайно обнаруживал в оранжерее компрометирующие бумаги, роман заканчивался триумфом советской науки и госбезопасности…
Надо отдать должное режиссеру-постановщику Андрею Ливанову: из этого безумно нудного текста, пронизанного к тому же явной манией преследования, им была сделана вполне пристойная инсценировка, которая могла бы продержаться не один сезон. Режиссер тщательно препарировал роман О.Хрусталева, сократил множество сюжетных линий, не без изящества сместил акценты. Шпиономанию персонажей, которую писатель безусловно оценивал со знаком «плюс», постановщик спектакля умело окарикатурил, сделал смешной и страшной. Под мерный стук метронома среди вспышек стробоскопических ламп по сцене метались странные люди с воспаленными лицами, которые следили друг за другом и устраивали друг другу утомительные допросы. В конце третьего акта неприятного вида пацан с прической a la Павлик Морозов торжествующе потрясал какими-то листками — после чего трое взрослых персонажей сосредоточенно связывали четвертого. Эта почти кафкианская обстановка так напоминала сталинские кошмары, что актерам Е.Лебедеву, К.Лаврову., Н.Трофимову и Е.Копеляну легко удавалось преодолеть остатки хрусталевского текста; на два часа воскресшая жуть из старых непозабытых времен выводила зрителей из равновесия, будила их страх и совесть. Будучи человеком достаточно тщеславным и весьма недалеким, сам О.Хрусталев первое время просто не осознавал, во что превратилось его глубоко выдержанное произведение. Ему нравилось на первых спектаклях выходить на сцену под занавес, кланяться, получать цветы, раздавать автографы. Он даже — к тихой радости ленинградской интеллигенции — протолкнул в «Вечерний Ленинград» положительную рецензию на спектакль, где уже почти все вещи были названы своими именами.
Конечно, подобная дерзость не осталась незамеченной: Кургузов тотчас же получил донос из Ленинграда, что его правая рука «примкнул к этим новым», «поддался влиянию обличителей» и пр. Шеф Секции тут же сел в «Стрелу» и на следующий день был в Ленинграде, а вечером инкогнито побывал на спектакле. Постановка произвела на него удручающее впечатление, а бурная реакция зала чуть было не укрепила его в скверном подозрении, будто ленинградских фантастов он вообще вот-вот потеряет. К счастью для Хрусталева, Кургузов решил все-таки объясниться с предателем и, в конце концов, поверил в искренность испуганного романиста. Через два дня Олег Хрусталев разразился в «Ленинградской правде» гневной статьей «Кощунство!..» (5 марта 1958 года), после чего спектакль был немедленно снят с репертуара, а режиссер Андрей Ливанов — с работы.
Борьба с мятежным Ленинградом отвлекла руководителя Секции от столичных дел. Именно поэтому премьера пьесы В.Розова «В поисках радости» в московском «Современнике» прошла мимо С.Кургузова — хотя это событие безусловно принесло дополнительную популярность набирающим силу фантастам-«обновленцам». По нынешним временам «трагедия-фарс» (авторское определение жанра) Виктора Розова выглядит очень наивным, едва ли не примитивным произведением. Однако в ту пору пьеса воспринималась как благотворный знак, как шаг к освобождению от прежней заскорузлости и к отказу нести в будущее «пошлый опыт — ум глупцов». Действие пьесы разворачивалось, как и у Хрусталева, под куполом Лунной базы, но главный герой — пятнадцатилетний Олег Савин — был совершенно не похож на малолетнего стукача из романа ленинградского фантаста. Автор нашел несколько метафор, которые режиссер «Современника» не замедлил использовать. Толстое стекло купола отделяет мальчика от безжизненного и безвоздушного мира Луны. Здесь, на станции, под купол накачивается свежий воздух, однако юноша буквально задыхается в мещанской атмосфере, которую своими поступками создает на станции жена его брата Федора — Елена. Маленькую территорию общего «жизненного пространства» Елена медленно заставляет дорогой и бесполезной мебелью — тумбочками, пузатыми буфетами, столовыми горками, этажерками и проч. (где она достает все это на Луне, автора справедливо не волнует: такие все везде раздобудут!). Мальчика постепенно загоняют в угол, тихо, но твердо тесня его тяжелыми деревянными конструкциями. Олег (его очень эмоционально сыграл молодой Олег Табаков) в финальных картинах спектакля уже, как диковинный жук, распят на ампирном буфете. Последний его поступок красив и самоубийствен: дедовской шашкой он рубит защитное стекло купола, чтобы выйти, наконец, туда — где нет жизни, но по крайней мере есть свобода…
Разумеется, многими чертами сюжета пьеса В.Розова дерзко противоречила математически выверенным канонам жанра научной фантастики (и мебель на Луне, и разгерметизация станции — в результате которой погиб бы не только мальчик, но и все обитатели купола…). Это и было одной из целей автора: в недрах официального жанра и официально приоритетной «лунной» тематики необходимо было создавать принципиально новые произведения, которые бы ломали стереотипы. Впервые читателю предлагался настоящий выбор — между трафаретной «Лунной дорогой» Александра Казанцева и раскованным, ироничным «Билетом на Луну» Андрея Измайлова (повесть напечатана в «Юности» в 1959 году), между примитивно-агитационной «Проданной Луной» Абрама Кнопова и веселым гротеском Владимира Тендрякова «Тройка, семерка, туз» («Новый мир», 1960 год) — где действие происходило параллельно на космическом корабле «Стремительный» и в глухом сибирском селе Нижние Дергачи. Даже Степан Кургузов, взявши было себе за правило не реагировать ни на какие вражеские вылазки, — и тот не выдержал, ударил по Тендрякову большим «подвалом» в «Литгазете», написанном В.Ермиловым. Люди-марионетки на «Стремительном» слишком уж откровенно и издевательски напоминали бесплотных космонавтов из «Кратера Браге» самого Кургузова и героев сотен его литсобратьев. Тендряков, писатель большего таланта и большого ехидства, собрал на борту «Стремительного» все человекоподобные схемы, лелеемые ведущими писателями Секции, желая утопить их вместе с кораблем на Луне, в безводном и бездонном Море Дождей. Кстати, статья-донос В.Ермилова не пропала даром — ее вместе с повестью Тендрякова услужливые референты поднесли Хрущеву в самый подходящий для этого момент: в апреле 1960 года, сразу после взрыва на старте в Капустинем Яру первого экспериментального космического корабля «Победа» вместе с пилотом-камикадзе Александром (Андреем?) Архангельским. Тогдашний главный редактор «Известий» Алексей Аджубей в своей книге «Те десять лет» вспоминал потом, как Хрущев, лениво перелистав голубенькую книжку «Нового мира», задержался на статье Ермилова в «ЛГ», побагровел и выругался: «Вот паскуда!» Мемуарист вначале, не поняв, решил было, с чувством облегчения, что слова эти относятся к Ермилову, однако потом оказалось, что Первый имел в виду Тендрякова, посмевшего устроить аварию в своей повести. Эти строки и проясняют тот загадочный эпизод на встрече Хрущева с фантастами, который много лет спустя с недоумением описывал в своем очерке «На блаженном острове коммунизма» сам Тендряков: «Я стоял в стороне, всматривался в умилительную картинку и вдруг… Вдруг через головы толкущихся я встретился с направленным прямо на меня — могу поручиться! взглядом Хрущева. Только что он добродушно улыбался, и лицо его, чуточку разомлевшее от жары, право же, выражало удовольствие. Сейчас я через головы, на расстоянии видел уже совсем иное лицо — не размягшее, не отдыхающее, а собранное, напряженное, недоброе. Взгляд, направленный на меня, казался подозрительно-недоверчивым, почти угрожающим. Так могут смотреть только на врага…»
Колебания настроений Первого секретаря ЦК КПСС, безусловно, оказывали влияние на книжно-журнальный процесс в стране. Скажем, повесть «Третья ракета» Василя Быкова, попавшая Никите Сергеевичу под горячую руку, была изъята из уже практически отпечатанного тиража «Нового мира» (произведение об экстремальной ситуации на космодроме, сюжетно предвосхитившее последующие события времен Карибского кризиса и внеочередного испытания ракет системы «Восход»). С другой стороны, прочитанные Хрущеву за завтраком в Пицунде главы из новой поэмы Твардовского «Теркин на Луне» (еще более «крамольной», чем только что не пропущенная цензурой поэма «Теркин на том свете»), так понравились Никите Сергеевичу, что он с ходу дал разрешение напечатать сразу оба произведения, и не только в «Новом мире», но и в аджубеевских «Известиях». (Уже из верстки цензура все-таки выгрызла одно четверостишие: «Где Россия, где Луна — // Не поймет Василий…» и т. д. — на том основании, что, дескать, рифма «Луна» — «ни хрена» не является литературной и одновременно бросает тень на спутник нашей планеты…). И все же литературная «оттепель» — как называл это состояние общества Илья Эренбург — продолжалась, вне прямой зависимости от амплитуды хрущевских нагоняев и милостей. К радости многих фантастов, не принадлежащих к кургузовской секции или пытающихся втихомолку выйти из-под ее контроля, после успешного запуска корабля «Восток-1» с Юрием Гагариным на борту (апрель 1961 года) Никита Сергеевич надолго переместил свое внимание с литературы на космонавтику: ему казалось, что еще один рывок — и Луна будет достигнута. Однако, как только он начинал дергать и торопить королевскую группу, дело совершенно необъяснимым образом начинало стопориться. Вероятно, люди уже отвыкли работать в атмосфере изнурительной гонки за результатом, и новая спираль спешки, раскручиваемая Хрущевым, бессознательно вызывала у них протест. Хрущев злился, устраивал разносы Королеву и Келдышу, но дело не двигалось быстрей…
Тем временем свободомыслие захватывало все новые плацдармы. Сталинский «лунный проект», продолжателем которого по-прежнему считал себя, Хрущев (во всем остальном уже осудивший Сталина), все чаще являл свои крайне непривлекательные, зловещие черты. Вся «лагерная проза» была направлена, с одной стороны, против безмерного унижения ни в чем не повинного человека, а с другой — развенчивала шизофреническую гигантоманию вчерашнего «вождя». В появившемся тогда стихотворении Евгения Евтушенко «Наследники Сталина» не случайно были и такие строки:
Публикация в июльской книжке «Нового мира» за 1962 год рассказа Василия Аксенова «На полпути к Луне» как бы предваряла грядущую встречу читателей журнала с «Одним днем Ивана Денисовича» Александра Солженицына. Правда, лагерная тема звучала у Аксенова еще глуховато но все же вполне отчетливо. Молодой парень Валера Кирпиченко, бывший зэк, работавший на строительстве космодрома в Сибири, после реабилитации уже навечно прикован к этому суровому краю. У него нигде больше ничего нет — ни дома в Москве, ни столичной прописки, ни больших денег. Есть только работа на космодроме, где он теперь вкалывает на правах «вольного», и есть безнадежная любовь к девушке Тане, стюардессе сверхсовременного космолайнера «Земля-Луна», которую он видел только один раз — когда из-за непогоды лайнер приземлился на здешнем космодроме. Рассказ, внешне неброский, был проникнут такой болью и такой тоской, что у читателя перехватывало дыхание. А финальный разговор Валеры с его приятелем, инженером Маневичем, только усиливал это чувство: «Маневич, ты не знаешь, сколько до Луны километров? — умоляюще сказал он, глядя на Таню, — ты же молодой специалист, ты ведь должен знать…» — «Да тысяч триста, что ли», — сказал Маневич. «Недалеко, — подумал Кирпиченко, плевое дело…»
Рассказ был замечен многими, и если бы не последовавшая вскоре публикация повести Солженицына, он стал бы предметом еще многих и многих разговоров (а также «писем в редакцию» и газетных «подвалов»). Однако «Один день Ивана Денисовича» вызвал сразу еще больший интерес. Памятуя печальные уроки публикации романа «Не хлебом единым», Твардовский (он с 1958 года снова занял пост главного редактора журнала, сменив Симонова) на этот раз решил подстраховать публикацию «на самом верху». В.Лебедев, тогдашний помощник первого секретаря, взялся лично оказать содействие, и ему удалось втолковать недоверчивому Хрущеву, что «Один день…» — «в высшей степени партийная книга, написанная в соответствии с духом XXII съезда».
Повесть Александра Солженицына оказала огромное, может быть, до сих пор еще не оцененное в полной мере, влияние на развитие советской фантастики — в центральной, «стержневой» ее теме. Впервые решительно и недвусмысленно был поставлен простой и страшный в своей простоте и ясности вопрос: «Зачем?» Увиденный глазами рядового заключенного Ивана Денисовича Шухова, строителя на секретном стратегическом космодроме Томск-8, «Великий Проект» превращался в нечто бессмысленное и прожорливое, в безумного Молоха, пожирающего людей просто так, без цели. Шухов — не мыслитель, не аналитик, он «просто» участник всех этих событий, их жертва, их наблюдатель. Умные и жестокие монологи отданы автором другим, второстепенным персонажам — бывшему астроному Цезарю Марковичу, бывшему кавторангу Буйновскому или даже вовсе безымянному персонажу Х-123. Это они в повести не раз и не два своими точными и беспощадными логически выверенными оценками фактически подпишут приговор бездонному «проекту» («А известно ли вам, голубчик, — увесисто говорил Цезарь, в телогрейку свою поплотнее закутавшись, — что сейчас пока особого стратегического или даже тактического оборонного значения Луна не имеет. Лет через двадцать — может быть, но тогда уже наши постройки будут старым хламом. А пока все наши отважные чкаловы и водопьяновы, преодолей они космическое пространство и опустившись на Луну, смогут только крикнуть разок: „Да здравствует товарищ Сталин!“, а потом в лед превратиться. Потому как ни воздуха, ни тепла, ни полезных ископаемых — вообще ничего нету. Место для памятника нашим свершениям — и только. Но там даже зону толковую для строительства этого памятника на Луне не поставишь. Чем зэков кормить прикажете? Чем им дышать, в конце концов?..» и т. д.) Иван Денисович малограмотен, не принадлежит к лагерной «образованщине» и однажды, улучив момент, даже полусерьезно интересуется у кавторанга: «Слышь, кавторанг, а как по науке вашей — старый месяц куда потом девается?..» Однако то, что умные и толковые зэки понимают разумом, Шухов чувствует душой — тоньше, острее, и недаром его одно только определение нелюбимой Луны — «волчье солнышко» — по значению уравновешивается автором с самыми разоблачительными высказываниями других персонажей…
В своих записках, опубликованных уже после смерти их автора, бывший помощник Хрущева В.Лебедев вспоминал, как трудно было уговорить Хрущева. Тот, прочитав несколько страниц и наткнувшись на цитированный выше монолог Цезаря, едва не отшвырнул рукопись. И потребовалось все дипломатическое искусство и Лебедева, и Твардовского, чтобы доказать, будто все эти филиппики относятся исключительно к сталинским временам и никоим образом не бросают тень на научно проверенную современную «лунную программу». (Тем не менее, через несколько лет, уже во время правления Брежнева повесть закрытым постановлением ЦК была запрещена к переизданию и к выдаче в библиотеках. Официально — по причине «несвоевременности нового муссирования вопросов, связанных с уже давно осужденным партией культом личности И.В.Сталина». Фактически — под давлением некоторых высших чиновников Главкосмоса, которые не без оснований полагали, что повесть очень талантлива, а потому дискредитирует их первостепенный проект оборонно-стратегического значения. Этот факт послужил, как известно, последним толчком к переходу Солженицына в активную оппозицию режиму…)
Повесть имела огромный успех. Защищенная одобрением Хрущева от критических нападок (в ноябре 1962 года на очередном Пленуме ЦК он назвал публикацию «нужной и важной»), она сделалась настольной книгой очень многих. Сам Степан Кургузов, быстро поняв, что молчание Секции еще более подорвет ее позиции, поспешил выступить в «Литературе и жизни», опубликовав в соавторстве с А.Дымшицем одобрительную рецензию «Жив человек». Как Кургузов ни старался «сделать хорошую мину при плохой игре», похвала получилась вымученной, словно произнесенной сквозь зубы. Прочие же издания, а также областные, республиканские и региональные писательские союзы предпочли высказаться безоговорочно «за». «Новый мир» напечатал несколько подборок писем читателей — в том числе и тех, кто сам, руками и кайлом, осуществлял «проект века» в Плесецке, Томске или Чегдомыне. По свидетельству С.П.Королева, в его институте повесть вызвала большие споры, однако «победили те, кто поддержал Солженицына безоговорочно. Мало того, в один прекрасный день на стенах лабораторий, рядом с положенными портретами Ленина, Хрущева и Циолковского, появились еще красиво написанные от руки плакатики с достаточно едкими цитатами из монологов Цезаря и кавторанга. Я (т. е. Королев — Р.К.) распорядился плакатики эти не снимать. Мы ведь и сами знали, что во многом герои Солженицына правы…»
Выход в свет повести «Один день Ивана Денисовича» едва не расколол Секцию. И напрасно Кургузов дипломатично уверял своих соратников, что «произведение одобрено партией и, следовательно, хорошее», — ему нелегко было успокаивать подчиненных, тем более, что он сам в душе разделял их негодование. Закрывая экстренное заседание Секции (февраль 1963), Кургузов сказал неожиданно верную фразу, которая делает ему честь: «Мы должны доказывать свою точку зрения своими новыми фантастическими книгами, а не проявлением нашей фантастической обиды на других литераторов, даже если они в чем-то и неправы».
Увы Кургузову: в начале 60-х активно пишущие члены Секции — и те не создали ничего масштабного (по крайней мере, объемного). Так называемая «лунная серия» самого С.Кургузова, закругленная в 1962 году романом «Исправленному — верить!» оставила равнодушными даже былых поклонников «Катапульты». В то же время оппоненты Секции нанесли по самолюбию ее членов еще един удар.
Речь идет о повести Сергея Потапова «Четверо», опубликованной в первом выпуске альманаха «Последний экземпляр» (1963).
Прежде, чем перейти к повести, необходимо несколько слов сказать об этом уникальном издании.
Идея своего альманаха фантастики, наподобие существовавшей некогда «Селены», возникала в дерзком воображении многих авторов «новой волны» неоднократно. До 1956 года идея эта выглядела опасными, возможно, и уголовно наказуемыми мечтаниями. Даже после XX съезда, когда и самый недалекий человек мог осознать, что «в нашем часовой механизме» и впрямь что-то надломилось, мысль о собственном альманахе все равно выглядела утопической. И в Москве, и в Ленинграде, где был особенно бдителен Главлит, нечего было и пытаться осуществить эту затею.
Помогла случайность. Московский писатель Константин Паустовский, отдыхая летом 1962 года в Тарусе, познакомился с редактором Калужского книжного издательства Анной Софроновой. Выяснилось, что издательство готово попробовать издавать такой альманах и что нет только подходящих произведений — Калужская область была небогата крупными талантами. Заключив своеобразное джентльменское соглашение, Софронова и Паустовский начали действовать. В книге воспоминаний «Наедине с осенью» Паустовский потом признавался, что сам в одиночку едва ли смог бы довести дело до конца, победить инертность как всевозможных разрешающих инстанций, так и своих друзей, большинство из которых до конца не верили в успех. «Эта маленькая хрупкая женщина оказалась упрямой, как тысяча чертей, — замечал писатель. Два раза в неделю, взяв отгулы или просто за свой счет, она, как на работу, отправлялась на электричке в Москву: согласовывать тематический план, добывать бумагу, уговаривать авторов поторопиться. Аня проявляла чудеса храбрости и изворотливости. Каким образом ей удалось преодолеть все бюрократические рогатки, я не знаю. Лишь один раз, случайно, я стал свидетелем, как она смогла добиться подписи одного несговорчивого чиновника из Лито, нахально бравируя своим родством (мнимым, конечно) с очень влиятельным в те годы ретроградом, главным редактором „Огонька“ Анатолием Софроновым. Конечно, будущему альманаху тогда помогали, как могли, многие ведущие „новые“ фантасты — Солженицын, Гранин, Дудинцев, Потапов, даже некогда одиозный, но покаявшийся К.Булычев. Однако главная тяжесть все-таки легла на плечи этой женщины…»
Название, тоже придуманное Анной Софроновой, просто обязано было стать доброй приметой, долженствующей перехитрить судьбу. Однако, к сожалению, оно оказалось абсолютно точным — первый же выпуск «Последнего экземпляра» стал действительно последним. Как только маленькие белые книжечки дошли до Секретариата Союза писателей СССР, науськанный Кургузовым Семен Шпанырь начал шумный скандал, сопровождаемый очень серьезными политическими обвинениями в адрес издателей и авторов. Современный литературовед Рувим Милькин, «расследуя» уже в 1988 году в «Огоньке» всю историю выхода «Последнего экземпляра», убедительно доказывал, что буквально все «политические» претензии носили либо надуманный, либо явно спекулятивный характер. Ни Софронова, ни тем более Паустовский не намеревались делать альманах неким «голосом из подполья», «органом литературной оппозиции» (что, кстати сказать, попытались сделать полтора десятилетия спустя создатели другого альманаха, «Лунариум»). В данном случае издатели преследовали чисто эстетические, сугубо литературные задачи. Издателей же преследовали за то, что именно после публикации в «Последнем экземпляре» некоторые произведения стали известны за рубежом — хотя это, по идее, лишь свидетельствовало о хорошем вкусе и прозорливости редакторов и составителей. Так или иначе, № 2 альманаха была сверстан, но так никогда и не вышел. Паустовский был вызван в партбюро СП СССР и ушел оттуда со строгим выговором «за потакание идейно незрелым публикациям». Анну Софронову, как беспартийную, просто выгнали из издательства. В том же году ей пришлось покинуть Калугу, и какова ее дальнейшая судьба — неизвестно.
Сам альманах долгое время был запрещен к свободной выдаче в библиотеках, хотя несколько повестей из него потом многократно переиздавались. Этот фантастический альманах, напечатанный тиражом в 75 тысяч экземпляров, сразу же стал библиографической редкостью. (В 1993 году в Саратове, родном городе Сергея Потапова, к тридцатилетию со дня выхода «Последнего экземпляра», вышло репринтное издание альманаха тиражом в 100 тысяч экземпляров.)
«Четверо» — произведение не совсем обычное. По сюжету, это вроде бы традиционная «космическая» фантастика, но по тональности, по настроению сильно выделяется даже из «нового» потока (не говоря уж о «секционной» рутине). Четыре человека, трое мужчин и женщина, заперты в межзвездном корабле-капсуле. Из-за нелепой ошибки в расчетах траектории вместо посадки на Луну корабль обречен вечно быть космическим странником, дрейфовать в никуда — без всякой надежды для людей когда-нибудь вернуться на Землю. Люди обеспечены воздухом для дыхания, пищей, всего им хватит до конца жизни, но как жить дальше? и зачем жить дальше? Каждый из четверых вынужден переживать эту трагедию в одиночку, поскольку встретиться они уже никогда не смогут: случайным метеоритом напрочь разворотило коридор, соединяющий все четыре каюты, и поэтому они отныне могут только говорить друг с другом по внутреннему радио — год, два, три, десять… всю жизнь. Вся повесть, по существу, представляет собой четыре длинных монолога, отчаянных, захлебывающихся, переплетающихся между собой. Герои уже не слышат друг друга, они слышат только себя, и каждый пытается разобраться в себе, понять, почему именно его бог-случай обрек на столь ужасное испытание. Такие понятия, как «добрый», «злой», «застенчивый», «истерик» и другие не применимы к персонажам, они — всё, вместе взятое, они — экстракт одиночества, продукт лабораторного эксперимента Вселенной над своими нелюбимыми детьми. Вполне возможно, что упреки одного из критиков в «экзистенциализме домашнего приготовления» имеют под собой определенные основания. Иногда в произведении проскальзывает вдруг и какая-то манерность, странноватое желание покрасоваться удачным оборотом, точным нюансом; один из элементов сюжета, бесспорно, взят взаймы из «Калейдоскопа» Рэя Брэдбери. И тем не менее, повесть «Четверо» — произведение серьезное и сильное, свидетельство того, что отечественная фантастика уже далеко шагнула в сторону от многолетних официальных или полуофициальных традиций в НФ.
Критики встретили повесть по-разному. Те, кто издавна занимал оборону вокруг кургузовской крепости, обрушились на произведение с бронебойными обвинениями в «хемингуэевщине», «нравственном релятивизме», «забвении гуманистических начал, всегда присущих советской литературе мечты и предвидения»; попадались и более тяжелые удары, вроде «идеологически двусмысленных попыток протащить тенденции, свойственные бесплодной западной „новой волне“ фантастики». Но. теперь уже критический хор не был однообразным: нашлись издания, которые смогли оценить произведение по заслугам (рецензии в «Новом мире», «Юности», часть выступлений в «Литгазете» и в «Комсомольской правде»). Солженицын, которого в повести далеко не все устроило, демонстративно прислал автору телеграмму поддержки. «Новые» фантасты, опасаясь повторения истории с романом Дудинцева, готовили глубоко эшелонированную оборону. Однако схватки не случилось, новое «великое стояние на Угре» кончилось «отводом войск». Кургузов, не чувствуя уверенности в своих силах или явной поддержки со стороны Хрущева, почел нужным лишь ограничиться легкой демонстрацией силы и «дискуссии на уничтожение» не открывать. В частной беседе с Потаповым он будто бы даже сказал: «Мощная штука, но совсем не наша по духу. Впрочем, это лучшее из того, что ты написал и еще только напишешь…» Надо сказать, обе стороны впоследствии всячески отрицали факт подобного мирного разговора, могущего бросить на них тень в среде единомышленников. Несмотря на это, с последней кургузовской фразой, в конце концов, пришлось согласиться даже самому Потапову.
Попытки не-членов Секции организовать собственный альманах, хотя и были Кургузовым вовремя пресечены, насторожили его. Он вдруг понял, что необходимо что-то самому предпринять. Прежде, когда все журналы и издательства были к услугам Кургузова и его подопечных, просто не было смысла что-либо дополнительно организовывать. Теперь же пришлось срочно действовать. Неожиданное смещение с поста Хрущева (октябрь 1964) не принесла желаемого успокоения Кургузову. Наоборот, он имел основания опасаться, что пока в Кремле будут заняты «разборками» между собой, партийное руководство фантастикой на какое-то время ослабнет, и Секция будет предоставлена сама себе. Нужен был прочный тыл.
Еще в 1961 году шеф Секции добился через ЦК, чтобы на место осторожного и тихого Ф.Панферова главным редактором «Октября» был назначен убежденный и твердый сталинист Всеволод Кочетов. В ноябре 1964 года первым заместителем главного редактора «Октября» был, по настоянию Кургузова, назначен его «верный личарда» Владислав Понятовский. И в то время, когда «Новый мир» Твардовского твердо стоял на позициях фантастов «новой волны», кочетовский «Октябрь» стал рупором кургузовской Секции (не нужно забывать, что в любой полемике на стороне Кургузова был еще и «Огонек», и «Литература и жизнь», почти всегда «Правда»).
О противостоянии «Октября» и «Нового мира» в 60-е годы уже написано так много справедливого и несправедливого, что вряд ли есть смысл повторяться. Достаточно сказать, что с момента отставки Хрущева и прихода к власти Брежнева позиция видимого «нейтралитета» в спорах между фантастами всегда была довольно призрачной, и чем дальше, тем чаще вновь торжествовала одна-единственная «линия». Конечно, в ряде случаев высшие партийные вожди вынуждены были отмежевываться от слишком крайних, оголтелых просталинских публикаций своих союзников. Так, когда вышла в свет книга-памфлет Ивана Шевцова «Тля» и «Октябрь» немедленно объявил ее «факелом» и «светочем» подлинно советской фантастики, «Новому миру» все-таки разрешили «своё суждение иметь».
Сюжет «Тли» был более чем незамысловат. Действие разворачивалось в крупнейшей обсерватории страны. Молодым астрономам Владимиру Машкову, Петру Еременко и нескольким другим, ратующим за то, чтобы в духе «живых народных традиций» наблюдать за фазами Луны, мешают работать их противники. Антагонисты положительных героев — Борик Юдин, Аркадий Пчелкин и сам директор обсерватории Осип (Иосиф?) Иванов-Петренко желают, в угоду «новым веяниям», переместить тубус телескопа в сторону от «генеральной линии» и наблюдать за всяким небесным мусором — кометами, туманностями, сверхновыми и проч. на том лишь основании, что наблюдение этого хлама «пользуется уважением на Западе». Положительные герои, клянясь идеалами Октября, слишком часто для обычной прозаической вещи произносили по поводу своих оппонентов слова типа «предатели», «ревизионисты», «астрономические власовцы» и ненавязчиво советовали мелькающим время от времени инструкторам ЦК и усталого вида майорам госбезопасности «навести, наконец, порядок» и «дать, в конце концов, отпор». Книга носила столь явный оттенок литературного доноса, что власти вынуждены были дистанцироваться от этого опуса. Даже космонавту Павлу Леонову, напечатавшему в книге Шевцова свое предисловие, было тактично рекомендовано «наверху» дезавуировать свою подпись — что тот немедленно сделал через «Литгазету». Язвительный отклик «Нового мира» навсегда припечатал эту вещь, превратив ее в символ внелитературного стукачества.
Однако во многих других случаях власти солидаризовались с «Октябрем», одновременно все усиливая цензурный нажим на «Новый мир». Причины такого давления были достаточно просты. Тихое смещение Хрущева, как и смерть Сталина в свое время, не остановило ход подготовки нашей «лунной программы». Каждое следующее «поколение» советских руководителей по-прежнему не оставляло маниакальных желаний «стратегически овладеть Луной» (психоаналитики наверняка бы увидели в этом многозначительный смысл!). Пока при Хрущеве дела института Королева шли относительно неплохо, Никита Сергеевич мог даже иногда быть снисходительным к фронде, оспаривающей необходимость такой программы у нас, в принципе. («Ничего-о-о, — в таких случаях обычно говорил Хрущев. — Сегодня нашего Юрку в космос выпустили, а завтра целую дивизию на Луну запустим, и оттуда она всем покажет кузькину мать!..») При Брежневе, когда уже в 66-м проект «Катапульта» снова по непонятной причине застопорился, руководство страны вынуждено было, как и при Сталине, заменять реальные успехи идеологической «накруткой». Незаменимый Кургузов, к которому в 1963–64-х годах несколько охладел Хрущев, при новом руководстве имел все основания опять попасть в фавор. Пока же он делал все для того, чтобы его Секция, на которую в некоторых издательствах уже начали было посматривать свысока, а в «Детской литературе» даже посмели отклонить (!) одну рукопись В.Маркелова и сильно сократить одну рукопись А.Казанцева, — вновь становилась боеспособной единицей. В 1967 году вышло в свет сразу шесть романов о Луне писателей членов Секции, все большими тиражами, в Москве и на отличной бумаге. Правда, кое-что от государственных щедрот еще по инерции перепадало и духовным собратьям С.Потапова (В.Быкову, А.Измайлову, В.Розову и некоторым другим). Однако С.Кургузов верил, что это ненадолго, что просто властям предержащим трудно повернуть «все вдруг» на 180 градусов. Он не суетился, вполне разделяя с Мао Цзэдуном тезис «чем хуже, тем лучше». Кургузов ждал какого-нибудь большого государственного провала, резонно надеясь, что такового долго ожидать не придется — и вот тогда-то и покажут свою преданность, стойкость «автоматчиков партии» фантасты Секции. По опыту прошлых лет он предполагал, что таким толчком к резкому повороту назад может быть какая-нибудь крупная катастрофа на любом из космодромов, которая еще более отсрочит «лунную мечту», зато даст много воли «лунным фантастам». Кургузов еще не забыл, что во всех таких случаях Никита Сергеевич резко брал вправо, нанося удары по «уклонистам» и прочим невосторженным «пидарасам».
Однако на этот раз Кургузов ошибся. Первотолчком к «развороту» послужил не очередной взрыв на космодроме. Случилось кое-что похуже. Событие это еще в начале 60-х предвидел Александр Солженицын, вложив в уста своего героя Прянчикова роковую фразу: «Первыми на Луну полетят американцы!»
Эта ужасная вещь и случилась.