Чей-то наш (уже не вспомнить, чей именно) махровый халат жил теперь в прихожей на правах половой тряпки. Ну и половика – им и мыли пол, и вытирали об него подошвы в грязное время года. Халат был полосат и назойлив: норовил прилипнуть всякий раз, когда наступишь на него рифленой мокрой подошвой, а он на беду сух.

Ты его отшвыриваешь, трясешь ногой и теряешь всякое терпение, отпущенное вещам в доме. Борешься, потеешь, нецензурное слово того и гляди сорвется с языка… а тут в дверях появляется сонная еще мама и молча, посмеиваясь, смотрит на тебя.

– Ваня (или – Петя, или – Саша, или – Лера)! Совершенно бесполезно драться с тряпками, носками, шнурками, бумажками, полотенцами, тарелками, ложками, подушками.

Ты начинаешь усиленно пыхтеть, стараясь не переходить на личности и не впадать в глупую обиду, – не вскинуться вдруг со слезами на глазах, как уже бывало в детстве (ведь оттуда же, оттуда!): сами виноваты! Я их не трогал, это они первые, они меня…

Пыхтишь и слышишь, как она продолжает улыбаться где-то совсем рядом. Она, та, которой ни одна маленькая гаденькая зубная щетка не напакостит. Есть же счастливые люди!

– А я ничего… я что, тебя раздражаю?

– Да нет, ты сам раздражаешься…

– А ты сделай вид, что не замечаешь…

– Язычок бы… – Замираешь согнутый пополам, неужто образно выражается про твоё легкое хамство? «попридержать», «оттяпать», «свернуть в трубочку и…» – Язычок бы взял. Удобнее же ботинок одевать будет.

Эх, гори метафора синим пламенем!

Вздыхает и уходит включать телевизор. Вот-вот по комнате поплывет белый шум электричества. Ты же всегда слышал и слушал именно его, а не передачи. И это был чистый эфир, о нем тебе потом написал Платон. Уже после Вальтера Скотта и Дюма. Потому что всему свое время, и сначала – кони и рыцари, а потом философия.

Белый шум обнаруживает себя сразу – стоит только войти в помещение или хотя бы приблизиться к нему по лестнице (в школе, какой же это был кабинет? Поди ж математики. Программы по телеку еще совпадали с нашими уроками). Ты настиг этот шум и как будто понял что-то до конца. Будто подсмотрел (без цели: заглянешь, а там незнакомые параллели: то ли А, то ли Б, все пристойно, пишут, играют в фантики) – подсмотрел запретную музыку, подслушал неуместную картину объяснения. белый шум на то и белый, что – слепой. И ты никогда не узнаешь, в чем была правда, спугнутая твоим приходом.

На кухне вот-вот зашкворчит задохнувшаяся в холодильнике колбаса, которой теперь суждено жариться на медленном огне газовой конфорки. Мама больше не смеется. Скоро уже забудет происшествие этого утра.

Натягиваешь шапку на непослушные рыжие волосы и грозишь половику кулаком! Халатное поведение уже не уместно, мой дорогой! Халатное – халатам, а половикам… гм… выходит, что – половое.

И самому уже смешно от такой нелепицы. А отомстить севшему от стирки носку можно и вечером. Ах, какое же сладкое это чувство – чувство скорой расплаты!

* * *

…А еще ведь можно звонить по справочным телефонам книжных магазинов! Там ответят, протараторят: «Здравствуйте, книжный магазин такой-то, подождите, пожалуйста». И ты ждешь, слушая стол на другом конце Москвы, – тот самый, в который упирается отложенная на время трубка.

Сформулировать вопрос не сложно: есть ли у вас роман писателя Н?

Н? – переспросят участливо и застрекочут клавишами компьютера, вбивая фамилию в поисковую систему. – Нет, Н, к сожалению, нет. Был, но вчера купили последний экземпляр.

Да? – с притворным простодушием удивляешься ты, будто бы купить именно этот последний экземпляр входило и в твои наполеоновские планы. – Какая досада… а сколько же он стоил?

И невидимая девушка начнет поиск сначала. Цена уже проданной книги – зачем она тебе? То – цена твоего не-выхода из дома, твоего не-разговора с ней вживую.

А через пару часов можно позвонить снова. В этот же магазин или в другой, но лучше все-таки в другой. Потому что ты (но почему все-таки?) уверен, она запомнила твои интонации, твой голос. Вдруг одернет, не поздоровавшись и не попросив «пожалуйста, подождать», – сразу и грубо, как приставшего в метро неврастеника.

Что это вы?

Я не испытываю ее терпение дважды. Мне достаточно трех-четырех разных девушек на трех-четырех разных номерах.

Ведь я не ханжа.

И все чаще начинаешь писать в темноте. Не потому что электричество отключили, дом спит в согласованном без обжалования мраке или ты сегодня просто ночуешь в незнакомой квартире, где по стене с непривычки к ее рельефу не нашарить выключателя. Ты пишешь в темноте, устав от света и больше не доверяя его вспомоществованиям, – отупевший, почти сомнамбула, в протяженности какого-то нового невероятного, случаем темноты данного тебе тела с руками и ногами великана, с осязанием медузы, с весом птичьего пера.

Вероятно, ты с утра не узнаешь написанного. Даже не вспомнишь, что мог не узнать. Но, написав, переведешь текст в жест. А кто сказал, что письмо – это только результат, плевки чернильной пасты на бумаге? Письмо – это жест, достаточный сам для себя; жест, не наполненной консервированными голубцами банки; мост, перекинутый между отсутствием берегов.

Мир, который по мере твоего в нем присутствия зажигает лампочки на бесконечном потолке коридора (кто-то сказал мне, что переносит приступы головной боли, гася эти воображаемые лампочки), – этот мир всегда будет бояться темных углов, где есть место неузнанным вещам (таким привычным при свете дня), ошибкам форм и расстояний. Всему тому, неоднозначному и недоказуемому, что порой искажает самые прочные и стройные представления о действительности, – такой, какой мы привыкли ее считать. И письмо в темноте однажды воплотит в себе самое упорное сопротивление пойманной раз и навсегда ясности.

И сбережение глаз здесь абсолютно ни при чем!