Акт 1

Литературный институт им. Горького. Раннее утро. Аудиторию Долматовского через окно заливает яркий солнечный свет. В аудитории – трое студентов . Один из них – знакомый по предыдущей сцене в литинституте восторженный мальчик Игорь с книжкой. Он по-прежнему восторжен, но книжки в руках нет. Оживленно говорит. Двое других – загипнотизировано слушают. Звук нарастает постепенно. Мальчик одет богато. Двое других – гораздо беднее. У одного – дырявая кроссовка.

Мальчик Игорь (возносясь). …и он сказал мне: «Вы замечательно, безусловно талантливы!» Я вжался в трубку всем своим существом и ловил, ловил… (Возвышенный жест, словно и правда он что-то ловит в воздухе). И я не мог уснуть потом. Мир взрывался вокруг, понимаете? Вселенная лопалась у меня над головой и в самой голове, там, внутри за глазами… и я летел, я видел всё. Свои ошибки, свои прошлые заблуждения. Я прощал. О, да! Я прощал, и на сердце у меня было легко, будто все эти люди никогда и не причиняли мне зла. И так мне было хорошо, что даже рассвет пришел раньше, и солнце целый день ломилось людям в окна. Улыбаясь, я сбегал по лестнице, улыбаясь, входил в магазин и покупал буханку нарезного, улыбаясь, нес ее, точно розовый букет, и смотрел, как растяжки над улицей Герцена полощутся на ветру. Мне казалось таким умным все, что было на них написано, все это. Видишь, говорил я себе, какие замечательные слова: баккара, казино, рулетка! Какие глупые и замечательные слова! И я ничего – ничего ровным счетом не понимал, но был счастлив. Я был самым счастливым на свете человеком!

Двое восхищенно молчат, глядя на застывшего в порыве мечты юношу. Сидят с минуту – пытаются представить себе описанное великолепие. Но тут у одного начинает чесаться нога, и он сползает под стол – чесаться. Хрустальный момент рушится.

Мальчик Игорь (потупившись слегка). Вот так все и началось, в общем. В октябре вышла первая публикация.

Второй мальчик (тот, что с дырявой кроссовкой, кончает чесаться и выныривает из-под стола). А я вот думаю: всё – дрянь. Сидит дурак, другой дурак к нему придет и исподнее свое покажет. А тот ему: маловато, мол, чистовато! Нам – погрязней, да повонючей! Тьфу! Мало чего я видел, но это видел и не забуду. Вот сколько тебе заплатили, поэт?

Мальчик Игорь (смущаясь и беря нотки выше). Это не имеет значения! 850 рублей заплатили. Но это не имеет никакого, абсолютно никакого значения! Искусство не измеряется в деньгах! Художник беден, но он несет свет…

Второй мальчик (морщась). И откуда ты всего этого набрался, а? Скажи мне, поэт. вдохновение не продается. Но как продать рукопись? Как ее так продать, чтобы не умереть с голоду? Рукописи не горят. Но они ничего не стоят. Чего они стоят, поэт?

Третий мальчик (поправляет очки на переносице и складывает руки на груди. Самым спокойным голосом). По-моему, друзья мои, ерундой вы занимаетесь! Сколько у нас по карманам? На бутылку «Агдама» наберем? Пошли отсюда – купим, выпьем, почитаем чего-нибудь вечное. Вот, Игорек, кажется Боратынского с собой таскал, да? Хороший поэт, Боратынский! Анахореты хреновы!

Смеется. Двое сначала таращатся на него, потом грустнеют и начинают тоже смеяться.

Купить щенка. Назвать его Агдамом. … и пусть соседи сдохнут от тоски!

Смеются сильнее. Подхватывают стих и – хором, нараспев.

Ку-уууупить щенка! Назва-ааать его Агда-аааамом! И пусть сосе-еееди сдо-ооохнут от тоски-иии!

Уходят. Один из них забывает на спинке стула шарф. Голоса удаляются и затихают. Шарф быстро соскальзывает на пол и сворачивается причудливой загогулиной.

Затемнение.

Акт 2

Редакция «Первопечатника». Вечер того же дня. Двое – Булочкин и  Самсон Королев . Булочкин полусидит на письменном столе, сминая попой пару тоненьких книжиц. Королев хозяйничает за компьютером Хесина. Мы застаем их в момент написания редакционной статьи. Булочкин обдумывает следом идущую фразу, Королев подправляет уже написанное. На лице Королева блуждает подобострастная улыбка человека, осведомленного о каком-то щекотливом деле. До тошноты белеют воротнички его дорогой рубашки.

Булочкин (очнувшись от полузабвения, диктует). …и да. Литература – стеклянный дом, в котором нельзя играть камнями. Выпьет, скажем, поэт. Выпьет, скажем, Большой Поэт – лишнего. И решит бросить всё: работу, студентов, жену – расчудеснейшую женщину! Наплюёт в девственное лицо Истории и выйдет вон.

Королев (от рвения прикусив кончик языка, допечатывает). …и выйдет вон. Лев, а не очень это будет? Не слишком ли узнаваемо? Все-таки он – легенда…

Булочкин (поднимая на Королева осоловелые близорукие глаза). Ну, мы же имени его не печатаем. Чего ты?

Королев (ерзая на стуле). Да как-то…

Булочкин. Как?

Королев. Да как будто пришли и смотрели на его наготу… вот.

Булочкин (обхватывая голову руками). Ухо дите вы меня своими принципами, правоверные! Одна фельетон в текущий номер требует, говорит – общественность есть Бог и Бог должен все видеть. Другой тут на наготу смотрит. Третий вон уже насмотрелся – в Боткинской от педерастов отбивается. Ты его врача видел, Сёма? Ты этого в голубом пеньюаре видел?

Королев (откатываясь в кресле назад, перекидывая ногу на ногу и скрещивая руки на груди). Они ж без меня приезжали, Лев. Я тогда в отпуск уходил. Саша здесь один гнулся.

Булочкин (соскакивая со стола и наливаясь криком). Вот в том-то и дело! Он гнулся, а ты – в отпуск уходил! А ты всегда чистыми руками хотел всех иметь за самые красивые места! Тебе недосуг было, когда – скандалы и кого-то ногами вперед выносят. Когда кого-то вычеркивают, понимаешь ты? Вычеркивают так, как на бумажке какой-нибудь строчку лишнюю – раз и нет ее. Была и – нет. И мир в ней жил. И нету ничего – ни запятой, ни точки! Оставался ни при чем – детей в МГУ устраивал, книжки умные про еврейских философов писал, по Вашингтонам ездил! А тут – нате вам! К делу призвали!

Королев (вздыхая). Да что за дело-то такое, не пойму никак? Он нам что-то должен? Мы ему должны? Чем его вчерашняя пьянка нас беспокоит?

Булочкин (исходя раздражением, до свиста в согласных). Не умер он! Жив он! Понимаешь ты меня или нет?! Ахматова умерла, Мандельштам, Пастернак. А он – жив! Жив и живет, и всё-всё понимает про нас – и про тебя, и про меня, и про Охину, и про Хесина! И даже про белый твой поганый воротник понимает больше, чем ты сам, когда покупал его! Живет и взгляд свой на вещи имеет! И мы – эти вещи самые! И мы его переубедить не сможем, ты хоть это-то знаешь? Мы для него – прах! Хлам, дурь, песок… ох, не мучай меня, Королев, не мучай. А то я буду болен.

Молчат. В соседней комнате кому-то пришел факс.

Королев (глядя в одну точку перед собой, четко проговаривая каждое слово). Кому-то пришел факс.

Булочкин (исстрадавшись, выдыхает). …Зашьют Сашку до жмуриков и всё. Погиб человек!..

Королев. Зачем же тогда так… через человеческое его, через слабое? Уж тогда бы – через стихи, мемуары. А так – напал дорогой, шинелку отнял…

Булочкин (думая о своём). …и облысеет ведь. А такая шевелюра росла, чистый Пушкин!

Снова молчат. Потом Королев придвигается к столу, встряхивает руками, прогоняя неприятное ощущение. Вопросительно смотрит на Булочкина поверх очков.

Королев (спокойным уверенным голосом). …И вспоминается невольно Лев наш граф Толстой. Видала уже русская литература эту подмосковную станцию!..

Булочкин (возвращаясь к действительности). …Комарово!

Королев (порочно улыбаясь). Астапово, ё!

Занавес.

Акт 3

Пасмурный холодный вечер. Актовый зал № 3 Литературного института им. Горького. Студенты с деловым видом расставляют стулья, уплотняя ряды. Съезжаются гости. Рассаживаются. Места катастрофически не хватает – наступают друг другу на ноги. Извиняются. Попеременно отвечают на звонки сотовых телефонов. На лицах у всех – радостное возбуждение. Сцена зала декорирована под есенинский сад. зеленая скамейка и тощая искусственная береза рядом. На скамейке одиноко восседает, покуривая, Юрий Фальцвейн . Углублен в собственные мысли, пришел раньше всех. Кивает в зал знакомым. Начало праздничного выступления откладывается. Среди гостей – журналисты, известные поэты всех поколений, редакторы толстых литературных журналов. Силовое поле словесности в действии.

Двулюбский (склоняясь на своем откидном кресле, прикрывая ухо рукой, в трубку сотового). …Да, да. Не надо. Я уже погулял с ним сегодня утром. Ну и пусть просится! Что теперь – его трижды в день на улицу таскать? Ничего не знаю. Всё, пока. У нас скоро начнется. Пока… (Отключает телефон, прячет его в нагрудный карман. Со спины к нему подходит Василина Рёкк, кладет руку на плечо).

Рёкк (низким грудным голосом). Здравствуй! Ну что? Дачники, дачницы, съемки у нас уже начались? Твои пришли?

Двулюбский (улыбаясь ей в ответ, приглашая присесть рядом). Привет! Садись-садись, я место специально занял. Нет, не все еще. Аллочка приехала, это слава богу. А вот Саша, я слышал, в больнице. Не знаешь? Говорят, какой-то то ли удар, то ли приступ эпилепсии.

Рёкк (поправляя на плечах шаль изящным движением, тихо). Он опять пьет горькую, Сева. Думали, вообще не спасут. Еле успели. Он в Боткинской.

Двулюбский (прикрывая рот рукой, ужасаясь). Да что ты! Что ты говоришь! Айя-яй!

Мимо них проходит пара литературных критиков. Здороваются. Жмут руки.

Рёкк (так же тихо, в полголоса). Но Ося должен быть. Я с ним вчера говорила, обещал добраться.

Двулюбский. Что ж, еще минут пятнадцать ждем и начинаем. А то и так уже люди друг у друга на головах сидят. (Оглядывает зал рассеянно.) Ты иди на сцену, рядом с Юрой есть место. Там еще Игорь приедет, по правую руку от тебя сядет. Может, Миша успеет. Ну, ты пока располагайся. Я пойду… подышу немного снаружи. Душно тут.

Расходятся. Народ все прибывает и прибывает. Фальцвейн докуривает уже третью папиросу. Проходит еще минут десять – пересадки, кивки, передачи книг-газет из рук в руки. При этом – легкий ропот удивления по рядам. Все показывают какую-то одну газету. Медленно гаснет верхний свет. Зал затихает. На сцену поднимается Двулюбский. Просит минуту внимания.

Двулюбский (покачиваясь с мыска на пятку и обратно, левая рука в кармане брюк). Дорогие друзья! Сегодня у нас с вами удивительный, я бы сказал, невероятный день. Нам семьдесят лет! Обычному человеку-то прожить столько – уже подвиг. А тут – некоммерческое (в зале смех), художественное учреждение. Да еще легендарное в своем роде. Все-таки дом Герцена. Конечно, наш дом и наш памятник во дворе никак не сравнить с домом и памятником, скажем, журфака на Моховой. Но про нас Булгаков написал! А это уже что-то, согласитесь. Легенда обязывает. Всякое за семьдесят лет было. И Латунских воспитывали. И Мастеров. Ведь дело в том, что никого нельзя научить. Можно только научиться. Знаете, я недавно перечитывал свои дневники… (В зале снова смех. Слабые выкрики: «Мы тоже!») …ну вот, вы тоже. Замечательно. Значит, не зря публиковал. Так вот, перечитал я и понял… У каждого времени бывает столько лиц, сколько людей в нем любят друг друга или, что – тоже, друг друга ненавидят. У каждого времени – наши с вами лица, друзья. Поэтому я страшно рад видеть всех вас сегодня здесь, у себя в гостях. Никакого пафоса не будет, – мы просто почитаем стихи. Собственно это и есть – любовь, ненависть, всё вместе. Это и есть время. Банкета тоже не будет, не ждите (в зале – смех и некоторое огорчение). Ну, да! Бедность – великолепная привилегия, согласитесь. Так что, надеюсь, вы успели пообедать дома. На сем кончаю и приглашаю на сцену нашего заслуженного литератора, поэта и живую легенду Юрия Борисовича Фальцвейна! Юрий Борисович!

В зале оживление – аплодисменты, грохот роняемых на пол сумок и книг, кто-то аплодирует стоя, свист.

Фальцвейн (понимающе приподнимая правую руку). Спасибо-спасибо, дорогие! Спасибо! Я больше сорока лет пишу. Я был известен, я знал тех, о ком теперь читают университетские курсы литератур. Но я всегда думал: вот, однажды мы состаримся, проедим все выданные нам когда бы то ни было премии, выучим всех своих учеников, напишем все свои мемуары… и что, думал я, останется там, после всего этого? Какими мы будем? Я долго не мог ответить себе на этот вопрос. И я признаюсь. я боялся, что ответа и нет. Или что всё кончится глупым анекдотом. Но потом, – мы как раз были в Сан-Микеле, стояла осень, как сейчас в Москве. Мы путешествовали с супругой на очередную мою премию. И в Сан-Микеле я навестил своего друга. Вы догадываетесь, о ком я. Мы поговорили о многом. Он жаловался на дожди семь месяцев в году. Он всегда любил Венецию. Но тамошний климат был вреден для его здоровья. Он сказал мне, что ни одна из тех женщин, что любили его при жизни, не пришла после. Что кипарисы стали выше и почти заслоняют линию горизонта, и он не может увидеть, как садится солнце. Мы долго говорили. А потом я увидел на его груди стакан, заставленный шариковыми ручками. Там были и паркеры, и простые одноразовые, какие у нас легко купишь за рубль. Я смотрел на них. И вдруг я понял, только там понял: у памяти нет перед нами никаких обязательств. Всё, что мы можем ждать от нее – еще одну шариковую ручку, еще одно предложение написать о нашей старости после легенды. Спасибо! (Снова поднял руку вверх, готовясь отразить продолжительную овацию.)

Голос из зала. Вы лучше о женщинах своих напишите!

В зале дружный хохот. Сидящие на сцене поэты в смятении переглядываются. Двулюбский метнулся к краю рампы. Напряженно вглядывается в темноту. Фальцвейн застыл в принятой позе – рука поднята вверх, голова склонена на грудь.

Двулюбский. Кто, кто это крикнул? Я спрашиваю, кто посмел крикнуть это? Имейте мужество встать и показаться! Я обращаюсь к вам!

В зале мертвая тишина. Сотня глаз преданно смотрит на Двулюбского. Повисает нехорошая пауза. Фальцвейн медленно разворачивается, кашляет в кулак и садится на скамейку рядом с Рёкк. Он ничего не слышал.

Двулюбский (отчаянно). Я требую, чтобы вы встали и повторили сказанное! Или я буду считать вас трусом – подлым, жалким, наглым трусом!

В зале прежняя тишина и белые многоточия глаз.

Голос из зала. Давайте дальше! Стихов!

Еще один голос. Стихов!

Еще три или четыре, хором. Да, стихов! Стихов!

Рёкк (спокойно и приветливо, с места). А сейчас мы попросим подняться к нам сюда Осю Хесина! Осенька, ты где? Ося – замечательный московский поэт, наш с Савелием Аркадьевичем ученик, редактор одной очень хорошей газеты. Стихи его печатались в толстых журналах, выходила книга. Может быть, Ося почитает нам что-нибудь из последнего. Поприветствуем!

Хесин (в клетчатой байковой рубашке. Взбегает на сцену, оказывается в свете ламп и исподлобья смотрит в зал). Здрасьте! (поправляет рубашку). Вообще-то я не готовился… прочту вам коротенький цикл пародий на классиков, чтобы хоть весело было…

Голос Воскресенского из зала. Правильно! Нечего тут чистое искусство гнуть! Мы – реальные поэты! Играем только на похоронах и свадьбах!

В зале смех и пробегающие аплодисменты.

Хесин (поправляя очки на переносице, вглядываясь в зал). Воскресенский? Это ты? Ты ведь в больнице! Сам тебя туда отвозил! Сбежал, гад?

Двулюбский (трогая Хесина за локоть). Ось, вы не выражайтесь, пожалуйста, ладно? Здесь всё-таки – публика… (Взмахивает перед собой рукой.)

Хесин (серьезно). Хорошо-хорошо. Простите… кхм…

От частых встреч и долгих разлук, По причине любой. Любовь уходит, как жизнь из рук…

Голос из зала (громко). Да ты лучше стихи эти вместе с газетой своей себе знаешь, куда засунь?

Хесин (останавливаясь на полуслове). Ну почему же.

Голос Воскресенского. Убить казачка!

Двулюбский делает знак, и зал мгновенно освещается. С места поднимается высокая в черном платье дама, чинно пробирается между рядами и поднимается на сцену. Публика провожает ее заинтригованными взглядами. Дама подходит к Хесину вплотную. Теперь видно, что это Тамара Ираклиевна . Какое-то время они смотрят друг на друга. И, размахнувшись, Тамара Ираклиевна бьет Хесина по лицу. От неожиданности он валится на пол. По залу пробегает волна охов.

Тамара Ираклиевна (трясется от злости). Предатель! Иуда! Своего учителя! (Потрясает в воздухе скандальным номером «Первопечатника»). Он тебя (тычет пальцем в сторону Фальцвейна. Тот ничего не видит. Курит), балбеса, семь лет учил! А ты!..

Хесин (откуда-то с пола. Хрипом). Да что случилось-то? Объясните хоть сначала… а то сразу – бить. В школе вас что ли этому учат!

Тамара Ираклиевна (переживая новый приступ ярости, готова разорвать Хесина). Да я тебя…

Хесин (закрываясь руками). Да уймитесь, наконец! Савелий Аркадьевич, придите ко мне на помощь, молю вас! Эта свирепая женщина разбила мне губу, смотрите…

Двулюбский подбегает. Пытается скрутить Тамаре Ираклиевне руки за спиной. Она вырывается.

Хесин. Вот, кстати, мой учитель… знакомьтесь! Да отпустите вы мою ногу!

В зале хохот.

Двулюбский (стараясь перекричать шум. К Тамаре Ираклиевне). Прекратите это безобразие! (К залу.) Друзья! Пожалуйста, прошу вас! Это же юбилей! Друзья!..

Хесин (комкая листки со стихами). Я могу и так… чего там! Читаю дальше.

… и просто так уходит любовь. Любовь уходит водой в песок… ай! Как солнце падает вновь и вновь…

Фальцвейн (просыпается. Понимает, что происходит). Тамарочка!

Вскакивает. Вместе с Двулюбским пытаются оттащить ее от Хесина. Тот уже почти без ботинка и без носка. Продолжает читать.

Хесин (надрывно). …от лишних слов и не сказанных впрок…

В зале – овация. Перекрывает голос Хесина и всех иже с ним.

Хесин. Благодарю! Сердечно! (Пытается прижать руку к груди, будто кланяясь.)

Двулюбский (за сцену). Да опустите же занавес! Скорее! Какой позор! Господи! Какой позор!

Его призыв тонет во всеобщем хаосе голосов. Падает занавес.

Акт 4

Редакция «Первопечатника». Раннее утро. За компьютером сидит Лева Булочкин . Вид у него неказист. Видно накануне много пил. Напротив сидит Лина . Вяжет. Что – не ясно. Тикают настенные часы.

Лина (красиво хлопая длиннющими ресницами). Лева… а Лева.

Булочкин (отрешенно. Глядя в монитор). У?….

Лина. А на третьем этаже в туалете трубу с горячей водой прорвало. Кипяток бьет струей прямо над входом…

Булочкин. У?…

Лина. Кипяток, говорю, бьет. Струей. Обвариться можно.

Булочкин (постепенно включаясь в разговор). Что? Какой кипяток?

Лина. Да ау, блин! Трубу прорвало! Уши тебе на фиг обварит!

Булочкин. Сейчас в ремонт позвоню. Где у нас их телефон, а? В прошлый раз, когда у нас факс током шибался… не помнишь.

Лина. Дай гляну… (Лезет в ящик стола.)

В дверях появляется Виктория Львовна Охина. Вид грозный и усталый одновременно. Сходу бросает на стол какую-то книгу.

Охина. Вот. Полюбуйтесь.

Булочкин. Фальцвейн? Новые стихи? Когда успел-то…

Охина. Будет книгой номера. Нужна положительная рецензия. Хвалебная. Понял? «Наше всё» – и всё в том же духе.

Булочкин. А…

Охина. Вопросы?

Булочкин. Были.

Охина. А сейчас?

Булочкин. Я же говорю – были.

Охина (улыбается). Ну вот и отлично. Текст должен быть у меня не позднее завтрашнего полудня. Идет?

Лина и Булочкин сообща улыбаются. Булочкин вздыхает. Еле заметно.

Охина (разворачиваясь, чтобы удалиться). А… где он?

Булочкин. Саша?

Охина. Да не Саша! Дался мне ваш Саша! Хесин. Приходил сегодня?

Булочкин. Нет, не видел его. Лин, не видела, нет? Нет. Мы не знаем. Он вообще никогда раньше полвторого не приходит. Там, трамвай пока… метро…

Охина (машет на него рукой). Ладно. Сентиментальные подробности меня не интересуют. Как явится, пусть поднимется ко мне на третий, ладно? Поговорить нужно. Скажите, что я его жду. (Уходит.)

Лина (слушает ее затихающие шаги). Ох, не знаю я, Лев…

Булочкин. Чего ты не знаешь? (берет со стола сборник Фальцвейна. Крутит в руках. Нюхает). Напишем! Куда денемся? И не такое приходилось вытворять!

Лина. Да я не про то. Я вообще не поняла, при чем тут книжка.

Булочкин. А про что ж тогда?

Лина (встает. Подходит к окну. Смотрит). Предчувствие у меня. Нехорошее. Не нравится оно мне.

Булочкин. Да о чем, о чем ты?

Лина. Плохое что-то. Не так. Неправильно всё это.

Булочкин (морщится). Ой, да брось, прошу тебя! Предчувствия, сны, видения… прямо, начало века какое-то! Всё – фигня. Напишем статейку, замнем скандал с фельетоном заодно. А то вон как – Хесину-то и по мордам, и Охина сейчас еще зарплату урежет, чую я. Чего ему, Фальцвейну? Ему ж лучше будет, дура! Популярнее он станет, понимаешь? Он у нас в ногах валяться должен! Счастливым быть! (Пытается приобнять Лину. Та его отталкивает.)

Лина. Отстань ты, пожалуйста! Чуть что – сразу руки! Не о поэте я вашем.

Булочкин. Дура ты, дура! А я то надеялся… эх!!!..

Лина качает головой.

Затемнение. Действие переносится на трамвайную остановку возле метро Сокол. Раннее утро того же дня. На остановке трое. Двое – старик и  дама бальзаковского возраста стоят. Они не вместе. Ждут свой трамвай. Один – мужчина в черной кожаной косухе – привалился на скамейке в глубине остановки. Кажется, спит. Дует холодный пронизывающий ветер. Идет редкий колючий снег.

Женщина (переминаясь с ноги на ногу. Поправляет сумку на плече). Ой, чёй-то зябко как! И трамвая нет, окаянного! Деньги только дерут каждый месяц по-новой, а ходить по расписанию – это у них Пушкин будет! Мерзавцы!

Старик (опирается на палочку). А вы на работу? Рань такая еще.

Женщина. А то куда ж? Вы что, батенька, думаете, кто-то за меня работать будет? Э, нет. Таких нет уже. Все перевелись. Как своего похоронила…

Старик. Я не знал. Простите…

Женщина. Да ничего. Вы ж не нарочно. Да и не секрет это. У нас весь двор знает. И соседний тоже.

Старик (помолчав). А от чего? Помер-то от чего?

Женщина. Пил он. Как собака пил. Ну, зашили его, – доктора зашили. Говорили, поправится, работать еще пойдет. А он… ой (начинает плакать), а он, соколик, и не проснулся однажды. Трогаю его… лежит себе. Лицом к стеночке. Кровать у нас… у стенки была. (Плачет.)

Старик (подходит. Трогает за локоть, успокаивая). Да вы не плачьте, милая. Всё быльем порастет. Спокойнее ему там. Не мучается, непутевый.

Женщина (похлопывая его по руке. Кивает). Плачу вот… а потом всё замерзнет, кожу стянет, совсем страшилищем стану. (Пытается улыбнуться.) А я ведь красивой была. Да-да. Он меня знаете как называл? Розанчик, говорит, мой! Свет очей моих!

Старик. Поэтом что ли был?

Женщина. А вы откуда узнали? Поэтом. И его даже печатали. В Комсомолке. Три раза. Надежды подавал.

Старик. Э-эээээ…

Женщина. Да вы не сомневайтесь! Он такие надежды подавал, что другим и не снилось!

Старик. Верю я. Верю.

Слышен стук колес. Провода в небе потрескивают – приближается трамвай.

Женщина. А вот и карета! Долго мы ждали.

Собираются садиться. Вдруг вспоминают, что на остановке есть еще один. Тот, что спит.

Женщина. Вы садитесь, вы долго будете… а я вон того разбужу. А то проспит. Потом еще час ждать будет. По такому морозу-то… эй! Мужчина! Трамвай!

Мужчина в косухе не шевелится.

Женщина (подходя ближе. Трогает его за плечо). Эй! Мужчина! Да что ж это вы, а? Чой спите-то так крепко? (Трясет его за плечо.) Пьяный что ли… (Трясет сильнее. Внезапно он падает на землю. Из рук вываливается помятый номер «Первопечатника», раскрытый на странице с фельетоном. Мы теперь видим, что это Хесин. Лицо у него бледное до голубизны.) А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!!!!!!!! А-а-а-а-а-а-а-а-а!!!!!! (Закрывает рот руками, потом обхватывает ими голову. Воет.) Умер! Мертвый! А-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!! Господи, родимый! Замерз…

Никто ее не слышит. Старик сел в трамвай. Состав гудит, собираясь отходить.

Женщина (склоняясь над телом. Пытается укутать его. Зачем-то снимает свою шапку и кладет ее Хесину на шею.) Зачем же ты, голубчик….. зачем же… о-о-о-о-о-о-о-о… ты не бойся, слышишь? (Гладит его по волосам.) Ты только не бойся. Он еще приедет, твой трамвай. Он обязательно приедет. Этот – бог с ним. Старик-то наш успел. (Улыбается.) А твой приедет. Вот увидишь. И повезет тебя в далекий край. Дальше любых рельс…

Склоняется ему на грудь. Затемнение.

Занавес

Звучит стихотворение. Голосом Хесина.

… когда бережешь и когда не ждешь, когда не нужна, как зубная боль. Любовь уходит, как летний дождь, И просто так уходит любовь. Любовь уходит куда попало, И всё пропало, и всё сначала…