Повести

Кадлец Йозеф

ВИОЛА

 

 

#img_3.jpeg

VIOLA

Praha, 1978

Перевод Т. Мироновой

Редактор Л. Новогрудская

© Josef Kadlec, 1978

© Перевод на русский язык «Новый мир», 1979

 

1

Окраина нашего города выглядела в те времена заброшенной и неприглядной: редкие домишки вдоль шоссе, несколько сколоченных из чего попало развалюх, рядом жались друг к другу буйно заросшие грядки крохотных огородиков, все в сорняках строительные площадки, наметки будущих улиц, уходящие в поля, — все это напоминало растрепанный край грубого холста.

По одну сторону улицы, где мы тогда жили, стояло несколько одноэтажных домишек, по другую, к темной полоске леса у горизонта тянулись отлогими склонами поля и луга. От нашего дома в поле убегала глинистая проселочная дорога, во время дождей она превращалась в сплошное грязное месиво, а то и в мутный поток, несущий избыток воды с поля прямо на улицу. Когда-то эта дорога связывала город со старым стекольным заводом у леса, но в начале тридцатых годов завод закрыли из-за недостатка работы, и с тех пор дорогой почти никто не пользовался, только местные крестьяне ездили по ней в поле; дорога не очищалась, зарастала сорняками, покрывалась рытвинами и ухабами.

Еще немного, и дорога, вероятно, слилась бы с полем, от нее осталась бы лишь росшая по обочинам полоса колючего терна и шиповника, где гнездились стайки певчих птиц. Но вот в тысяча девятьсот сорок первом году произошло событие, доставившее много хлопот жителям нашего предместья.

В один прекрасный весенний день на дороге появились двое черноволосых мужчин с лопатами. Они рьяно принялись заравнивать ухабы, засыпать выбоины камнями, скопившимися на межах — их туда по весне складывали крестьяне, обрабатывая свои поля.

Предместье с удивлением следило за действиями незнакомцев: никто в толк не мог взять, зачем они это делают и кому понадобилось расчищать никому не нужную дорогу. Поговаривали, будто городские власти выделили какую-то сумму на ремонтные работы, вот они и подрядили тех двоих на временную работу, только почему пригласили чужаков, да еще такого угрюмого вида, лучше б дали подработать местным. Пошли слухи, что вот-вот снова откроют и стеклодувку, передавали, что кто-то видел, как эти двое поднимают забор вокруг завода и штукатурят облупившиеся стены бывшей конторы.

Как-то раз, когда чужаки стали засыпать колею неподалеку от нашей улицы щебенкой, которую возили на тачке, наш сосед, прозванный Хромым из-за того, что он немного прихрамывал на правую ногу, не совладав о обуревающим его любопытством, проковылял к ним и спросил напрямик, что тут происходит и кто поручил им эту работу.

Они ответили ему, что ничего особенного не происходит и что никто им этой работы не поручал, а просто они арендовали старую стеклодувку у леса и, так как дорога эта ведет именно туда, им первым делом теперь надо привести в порядок дорогу.

Объяснение вполне разумное и вроде бы не дававшее никаких оснований для беспокойства, если б любопытный Хромой не узнал в одном из чужаков своего бывшего однокашника, который жил когда-то в нашем предместье. Он слыл скандалистом и забиякой, был груб и жесток, числились за ним и стычки с полицией. Поговаривали, что он даже сидел в тюрьме за драки.

Тогда все называли его не иначе как Зубодер; собственно, у нас в предместье его только так и звали; возможно, его настоящее имя уже забылось. И теперь, когда Хромой признал его, наши перепугались, решив, что такое соседство ничего хорошего не сулит. Зубодером его прозвали потому, что он носил в кармашке жилета свинцовый кастет, который в драках надевал на пальцы левой руки, и точным ударом мог лишить противника нескольких передних зубов разом.

С этих пор все жители нашей улицы с опаской следили за тем, что происходит на старой стеклодувке.

Некоторое время не происходило ровно ничего. Лишь по расчищенной теперь дороге несколько раз проехала повозка, тяжело груженная то досками, то кирпичами, то старой рухлядью. В повозку была впряжена тощая кляча, на козлах сидел один из тех чужаков.

А женщины нашего предместья стали иногда встречать в магазине незнакомую женщину, увядшую, замученную, сгорбленную, как видно, от тяжелой работы; она молча покупала продукты, а потом тащилась с полными сумками по проселочной дороге к заводу.

Должно быть, она жила там. Похоже, что они уже освоились на новом месте.

И вот в один прекрасный день случилось то, что, по-видимому, и должно было случиться.

В трактир «На уголке», что напротив небольшого сахароваренного завода, каждый вечер сходились завсегдатаи и засиживались там за пивом и каргами допоздна, пока хозяин Пенкава не желал им «спокойной ночи».

Раза два и я заходил туда с друзьями — посидеть и поболтать; у нас тогда только начали пробиваться усы, но нам хотелось хоть чем-то походить на взрослых. Да, собственно, нам больше некуда было идти: трактир «На уголке» был единственным местом во всей округе, где кипела жизнь.

По воле случая мы в тот вечер сидели там, прихлебывая пиво, когда из сгущающихся сумерек в освещенный пивной зал вошли те двое чужаков, сумрачные, как надвигающаяся ночь.

Они остановились у порога, огляделись, потом решительно пересекли зал и сели за свободный столик в углу.

Зал притих, все с опаской следили за вошедшими, правда, тут же опомнились и продолжали играть в карты и разговаривать так, будто ничего не случилось.

Никто из нас не знал, кто из них Зубодер. Они были похожи как две капли воды: черноволосые, с лохматыми сросшимися бровями над темными, мрачно сверкающими глазами. Один, правда, казался постарше — он был более худощав, сильнее сутулился, у него серебрились виски.

Они заказали ром и пиво; сидели молча, смотрели прямо перед собой, будто не замечали окружающих, и вид у них был такой — воды не замутят.

Словом, все шло своим чередом. Казалось, они, идучи мимо, заглянули сюда отдохнуть после трудового дня. Так они появились в трактире впервые.

Вскоре никто из присутствующих уже не обращал на них внимания, гости шумели, распалившиеся картежники громко выражали свои восторги и огорчения. Напротив тех двоих сидел Хромой со своей компанией; они играли в «дурака» на медяки, но страсти у них бушевали: они вскакивали со стульев, размахивали руками, шумели. Было смешно смотреть, в какой азарт впадали степенные папаши. Видно, это помогало им забыть повседневные заботы, освободиться от гнетущих мыслей.

Трактирщик Пенкава в замызганном фартуке сновал между столами. Стоило гостю опорожнить кружку, как он тотчас же приносил полную, с большой шапкой пены. Он пекся о завсегдатаях с такой подчеркнутой обходительностью, словно это доставляло ему особое удовольствие. Что тут удивительного, ведь завсегдатаи оставляли здесь значительную часть своего заработка; нередко в день получки они с работы первым делом шли к Пенкаве — расплатиться с накопившимися долгами, а домой несли то немногое, что оставалось.

Казалось, те двое тихо-мирно выпьют свое пиво и уйдут восвояси, когда один из них, тот, что постарше, вдруг встал, быстро пересек зал и подошел к столику, за которым резались в карты.

Хромой, который с явным удовольствием сгребал свой выигрыш, вдруг услышал за спиной громкий хрипловатый голос, прозвучавший на весь зал:

— Разве так играют? Это же игра для первоклашек, чтобы считать не разучились…

Хромой сделал вид, что не слышит, и продолжал сдавать карты.

— Кто из вас играет в ферблан? — продолжал черноволосый. — Пошли сыграем партийку.

Молчание. Игру он предложил самую азартную.

Хромой сначала сдал карты, потом проверил, не переложил ли кому лишнюю, торжественно открыл козыря, Ловко выложил на него колоду и лишь тогда мимоходом бросил через плечо:

— Играть-то мы играем. Но с тобой играть не хотим.

Черноволосый сгорбился еще больше, он так съежился, будто у него подкосились колени: такого ответа он не ожидал.

— Почему? — удивился он. — Что ты имеешь против меня?

— Ничего, — с ледяным спокойствием ответил Хромой. — Просто потому, что ты Зубодер.

Зубодер растерялся, но не выглядел оскорбленным: между сросшимися бровями пролегла морщина, похожая на незаживший шрам.

— Смотрите-ка, — пробормотал он как бы про себя. — Ну и дела. Вы, значит, не считаете, что нам всем надо держаться заодно…

Не знаю, что он хотел этим сказать. Может быть, то, что во время оккупации, когда фашисты угрожали каждому смертью или концлагерем, всем нам следовало бы держаться заодно. Если он это хотел сказать, он был прав; возможно, у него был за плечами опыт, которого у нас не было.

— Вот мы и держимся заодно, — отрезал один из игроков и ударил картой по столу. — А ты к нам не лезь.

— Что я такого сказал, — спокойно оправдывался Зубодер, но голос его от волнения дрогнул. — Предложил вам сыграть партийку…

— Вот и играй с братом, — отрезали ему.

Похоже было, что Зубодер благоразумно уступил и уйдет восвояси. Но тут поднялся его брат и нетвердым шагом — видно, успел хватить лишку — направился к нам, остановился около Хромого, склонился над столом и, брызгая ему в лицо слюной, произнес:

— Сидишь тут, умника из себя строишь и на людей кидаешься, а вот рассказать тебе, что пришлось пережить нам, наделал бы в штаны со страху…

— Если перепил, сядь и помолчи, — все так же сдержанно ответил Хромой.

— Брось! — настаивал Зубодер. — Что сними, с дураками, говорить?

Они не торопясь направились в свой угол — шли как два черных ворона, случайно прибившихся к человеческому жилью, — люди спугнули их и прогнали прочь.

Тут дорогу братьям преградил трактирщик Пенкава с пенистыми кружками пива в руках; легонько отстранив братьев, он тихо, но четко произнес:

— Успокойтесь, господа! Мы не хотим скандала. У нас здесь приличный трактир.

Эти слова задели более молодого и воинственного, и он рванулся к трактирщику, но старший удержал его, и ему пришлось ограничиться руганью:

— А ты, старик, нас не учи! У нас свое, у тебя свое… Если мы захотим, так пустим тебя с твоим трактиром по миру!

Слова его прозвучали угрожающе, и всем показалось, что угроза была не пустой.

Игроки оторвались от карт и уставились на братьев, стоявших в проходе между столами. Ссориться они вроде бы не собирались, но вид у них был воинственный — черт знает что еще выкинут.

— Что ты этим хочешь сказать? — закричал Пенкава.

Младший пьяно улыбнулся, отбросил непослушные волосы со лба и сказал с вызовом:

— А то, что мы скоро открываем трактир и народ повалит к нам… — Помолчал немного и ехидно добавил: — И вы все тоже! — Он обвел рукой сидящих в зале. — Прибежите как миленькие! Рот разинете, какой у нас будет трактир!

Сказав это, братья удалились в свой угол. Возможно, что и в трактир они явились только затем, чтобы объявить всем эту новость.

Бросили вороны свой дерзкий вызов — и убрались восвояси. Напряжение в зале, грозившее взрывом, спало, и ничто, казалось, уже не предвещало больше никакой опасности.

Вернувшись к своему столу, братья сели и молча выпили еще по кружке. Потом подозвали трактирщика и расплатились.

— Заходите к нам! Будем рады вас видеть! — сказал на прощание старший, и они исчезли в непроглядной тьме.

Я представлял себе, как они бредут в темноте ночи по неровной дороге к старому, еще недавно заброшенному стеклозаводу на опушке.

Две темные, тени, еще более черные, чем сама ночь.

А через месяц в один из жарких летних дней на повороте проселочной дороги, как раз против нашего дома, появилась доска с видной издалека надписью «Трактир у стеклодувки» и стрелкой, указывающей на опушку леса.

 

2

Это был не трактир, а скорее пивная для любителей загородных прогулок, потому что неподалеку от стеклодувки в лесу был пруд, к которому летом стекались толпы горожан. Тропинка к этому пруду шла мимо завода, и любители купания охотно заглядывали в гостеприимный трактир на опушке.

Говорили, что вечерами там бывало весело: посетители сидели перед домом за простыми, сбитыми из досок столами; лихо играл гармонист; гости пели хором так громко, что в тихие вечера пение доносилось даже на нашу улицу. Иногда мы узнавали мелодию, реже — слова.

Из нас, жителей предместья, никто туда и носа не казал, все словно сговорились, что будут обходить это место за версту. Как и прежде, мы сходились поговорить и перекинуться в картишки у Пенкавы — словом, хранили верность трактиру «На уголке».

Больше всего взбудоражила нас весть о том, что гостей в новом трактире обслуживают две девушки, видимо дочери арендаторов, — красивые и веселые, они очень обхаживают посетителей, особенно тех, которые не скупятся.

Слухи эти вызвали у нас в предместье самые невероятные разговоры, одни подтверждали, другие опровергали сказанное; все это крайне раздражало тех, кто с неприязнью встретил новых арендаторов и не одобрял подобных новшеств. Ходили и вовсе неправдоподобные слухи, будто по ночам девушки садятся к посетителям на колени, ласкают богатых гостей; словом, там что ни день, то оргии.

Трудно сказать, где тут была правда, а где ложь, скорее всего, это были просто досужие выдумки или даже наговоры, ведь чего только не напридумывает человек, лишь бы излить свою ненависть, а под конец так заврется, что сам поверит в свои измышления.

Мне и моим товарищам уже давно не терпелось хотя бы через забор заглянуть, посмотреть, что же происходит по вечерам в «Трактире у стеклодувки». Но мы сдерживали свое любопытство, не желая изменять зароку, данному жителями предместья: на стеклозавод — ни ногой.

Стояло душное, жаркое лето. После работы мы с моим другом Ярославом частенько отправлялись на пруд. Шли мы туда по узеньким межам среди хлебов, обходя завод стороной. А то ездили туда на велосипеде. Сначала по пыльному шоссе, потом по бездорожью, по выступающим корням, по ухабам спускались к зеленой дамбе пруда.

Мы работали с Ярославом вместе на одной фабрике в другом конце города. Я выписывал наряды на сверхурочные работы в бухгалтерии, он затачивал сверла и фрезы в инструментальном цехе. Мы вместе ходили на работу и с работы, иногда по вечерам отправлялись в городской кинотеатр или в трактир «На уголке» — словом, проводили вместе почти все свободное время и во всем доверяли друг другу.

Однажды под вечер — духота стояла как перед грозой — я пошел на пруд один, Ярослав работал в вечернюю смену. Я немного задержался дома — помог матери прибраться, просмотрел книжки, которые принес из библиотеки, так что мама сама поторопила меня идти на пруд, пока не стемнело.

На блестящей поверхности пруда уже лежали тени высоких сосен, росших на его песчаных берегах. Я миновал дамбу и направился к своему любимому месту — на поросшую травой лесную полянку, затененную ветвями черной бузины.

Берег уже опустел, только внизу у дамбы оставалась компания ребят, они бренчали на гитаре и потихоньку пели, но вскоре ушли и они.

Я испытывал блаженство оттого, что я совершенно здесь один, что эта дышащая вечерней свежестью природа — темно-синие воды пруда, стройные стволы сосен, шумящих своими кронами, — все это для меня, и только для меня.

Я сидел на поляне и наслаждался окружающим спокойствием и тишиной, когда вдруг послышался мне тихий шелест, словно кто-то, легко ступая по траве, прошел где-то неподалеку. Вода подернулась рябью, от берега побежали большие круги, и кто-то, беззвучно вынырнув, поплыл на середину пруда.

Я мигом сбросил одежду, прыгнул в воду и поплыл следом. Меня обуяло любопытство, хотелось во что бы то ни стало узнать, кто скрывался за густой стеной кустарника рядом.

Незнакомый пловец оказался женщиной. Ее белая купальная шапочка то и дело выглядывала из воды.

Незнакомка плыла к острову. Я устремился за ней. Она заметила меня и поплыла быстрее, стараясь уйти от преследования. Я почти догнал ее: казалось, протяни только руку — и я коснусь ее. Но в эту самую минуту она прибавила скорость и стала быстро удаляться от меня. Неожиданно она перевернулась на спину и обожгла меня глазами: я понял, что она сердится.

— Ты чего за мной увязался?

— Можно подумать, что этот пруд твой, — защищался я.

Мы вышли на берег доросшего лесом островка. Из песка торчали размытые волнами причудливо переплетенные корни деревьев.

Когда она вышла из воды, я заметил, что она высокая, стройная, с длинными ногами, худощавая. Мокрый купальник так плотно облегал ее, что она казалась голой.

Запыхавшись от быстрого плавания, мы сели поодаль друг от друга на обнаженные корни деревьев, погрузив ноги в теплый влажный песок.

Я смотрел на нее чуть сбоку, у нее были тонкие, правильные черты лица: прямой носик, красиво очерченные чуть полноватые губы, но прежде всего обращали на себя внимание большие темные глаза, которые казались особенно огромными потому, что волосы ее были спрятаны под купальной шапочкой, и это делало лицо меньше.

— Я хожу сюда каждый вечер, но вас здесь никогда не видел, — попытался завязать разговор я.

Она молчала, водила по песку красивой ногой, пересыпала его с ноги на ногу, белые песчинки прилипали к ее смуглой коже.

Вскоре она повернулась и обратила свой взгляд на меня, я не разглядел тогда цвета ее глаз, они показались мне зелеными, даже темно-зелеными, может быть, в них отражалась зелень деревьев, а может быть, цвет их менялся.

— Я тебя не знаю, — мягко сказала она без тени раздражения. — Да и не могу знать — я здесь первый раз…

— Давай познакомимся, — предложил я. — Меня зовут Ян.

Я встал и направился к ней по песку.

Она тут же вскочила, стремглав бросилась в воду и, прежде чем я успел опомниться, уже была на середине пруда.

Я кинулся в воду, поплыл вдогонку, что оказалось вовсе не легко, но она великодушно подождала меня, и мы поплыли рядом.

— Меня зовут Виола, — раздался среди всплесков воды ее голос, и глаза приветливо засветились.

— Откуда ты? — допытывался я. — Где живешь?

Она прибавила скорости, так что я опять едва не отстал, потом перевернулась на спину — над водой виднелось лишь ее лицо, стройное тело почти целиком скрывала вода, казалось, оно закрыто прозрачным покрывалом. Когда я догнал ее, она строптиво заявила:

— Этого я тебе не скажу.

Выходя из воды, она запуталась в прибрежных водорослях и чуть не упала. Я вовремя подхватил ее, помог выпутаться; так, держась за руки, мы вскарабкались по крутому берегу к месту, где лежали ее вещи.

Какое-то мгновение мы стояли друг против друга. Она была почти одного роста со мной, но казалась худенькой и хрупкой. Она была так близко в этом купальнике, который ничего не скрывал, что стоило протянуть руку — и я прижал бы ее к себе, обнял бы; какое имеет значение, что мы оба насквозь мокрые, если вокруг нас нет никого, если мы одни в лесу в этот чудесный вечер; у меня закружилась голова.

— Сколько тебе лет? — спросила она.

— Девятнадцать. Скоро будет двадцать.

— Где работаешь? — поинтересовалась она.

— В бухгалтерии. Помощником бухгалтера, — неохотно отвечал я.

— Ты что ж, собираешься стать чинушей?

— Может быть.

Я все еще сжимал ее руку, она не отнимала ее, казалось, что так и должно быть и по-другому быть не может.

— Подожди! — вдруг сказала она строгим голосом и, высвободив руку, отступила назад и стянула с головы белую резиновую шапочку.

Чудесные, блестящие как золото волосы упали ей на плечи, и я не смог скрыть своего восторга; она вся преобразилась, предстала предо мной принцессой Златовлаской, самой красивой на свете; ее волосы светились в сгущающихся сумерках мягким золотистым светом; тут я разглядел, что глаза у нее ярко-зеленые, мшисто-зеленые, как бездонная глубь горного озера.

— Что ты так на меня уставился? — спросила она не слишком любезно. — Не видал, что ли, рыжих девчонок?

— Какая ты красивая! — выдохнул я. — А волосы какие!

— Да брось ты! — засмеялась она, глядя мне в глаза. — Все так говорят, когда им что-нибудь от меня надо…

— Мне от тебя ничего не надо, — обиделся я. — Я только сказал, что ты красивая.

Она погладила меня мокрой рукой по щеке, словно успокаивала ребенка.

— А теперь отойди в сторонку, — попросила она. — Мне нужно переодеться.

Я отошел.

— И не оглядывайся! — крикнула она мне вслед.

Я пробрался через кусты к полянке, где оставил свои вещи. Конечно, я оглянулся, и не один раз, но в переплетениях ветвей мелькнули лишь ее спина, узкие плечи и округлые бедра, больше я ничего не разглядел; ее тело светилось в вечерних сумерках и словно звало меня: вернись!

Я снял плавки, поспешно натянул на мокрое тело брюки и рубашку, выжал воду из плавок и стал ждать. Ждать пришлось долго. Я даже подумал: уж не обманула ли она — сама ушла, а меня оставила тут.

Но вдруг она вынырнула из темной гущи ветвей и остановилась передо мной одетая и причесанная, в легком цветастом платье, удивительно оттенявшем ее загорелую кожу и золотистые волосы. От нее исходил аромат, легкий, едва ощутимый сладковатый аромат, напоминающий запах меда или луга после дождя.

Когда мы шли по дамбе, пруд уже почти сливался с темной стеной леса, выделялась лишь белая песчаная полоса берега, островок терялся в сумеречной дали.

— Я рад, что встретил тебя, — сказал я.

— Ну и что? — досадливо ответила моя спутница.

Она шла рядом легкой и пружинистой походкой, ноги в белых теннисных тапочках ловко обходили камни, вынесенные на дорогу весенним паводком.

— Я подумал, может, мы тут еще когда встретимся, — сказал я ей.

— Зачем тебе это надо?

— Мне всегда хотелось иметь такую девушку, как ты, — не сробел я.

— Из этого ничего не получится, — отозвалась она чуть погодя. — У меня нет времени для таких знакомств.

Меня заинтриговал ее ответ, сразу захотелось спросить почему; я не отступался и продолжал докучать ей вопросами. Но чем дальше, тем больше она замыкалась в себе, войдя в роль загадочной незнакомки, явившейся мне в один прекрасный летний вечер в облике сказочной красавицы Златовласки.

— Слишком много ты хочешь знать, — упрекнула она меня.

— Я ведь ответил на все твои вопросы.

— Но я просто хотела знать, кто ты.

— А теперь расскажи мне о себе.

— Ты слишком любопытный, — отрезала она.

Мы приближались к опушке леса; на светлом горизонте выделялось длинное каменное строение бывшего стеклозавода. Я полагал, что мы минуем его, спустимся по склону к городу и я провожу ее до конечной остановки трамвая. Но вдруг она сказала:

— Я не хочу, чтобы нас видели вместе.

В «Трактире у стеклодувки» играла гармошка, нестройное пение нарушало тишину сумрачного леса.

Она подошла ко мне, взяла за руку и шепнула:

— Поцелуй меня.

В одной руке я держал мокрые плавки и поэтому не смог ее обнять. Обхватив Виолу другой рукой, я крепко прижал ее к себе, она покорно положила голову мне на грудь, и я как во сне прильнул к ее мягким губам.

— Ты не умеешь целоваться. — отстранилась она. — Давай я сама тебя поцелую.

Ее влажные губы припали к моим губам долгим поцелуем. Под ногами закачалась земля, закружились где-то в вышине деревья. И снова меня одурманил аромат меда.

— В следующее наше свидание я научу тебя, как надо целоваться, — сказала она. — А теперь пусти, мне пора…

— Когда мы увидимся?

Она вырвалась из моих объятий.

— Скоро, — пообещала она. — Раньше, чем ты думаешь.

Я стоял на темной опушке, пьяный от ее поцелуя.

На поля спустилась темнота, густой туман пеленой покрыл землю; тихая летняя ночь окутала город, едва различимый вдали.

Я смотрел, как она идет по песчаной тропинке к стекольному заводу, как мелькает ее светлое платье на темном фоне забора, но вот она остановилась и исчезла.

Мне послышалось, как со скрипом захлопнулась за ней калитка.

 

3

Хотя погода сразу же испортилась, шел бесконечный дождь, дул порывистый северный ветер, я каждый вечер ходил на пруд, ждал свою Златовласку. Но она не появлялась. Напрасно прохаживался я по дамбе, заглядывая в те места, где мы бродили вместе; видно, она и думать забыла о своем обещании встретиться со мной.

Поверхность пруда рябили мелкие волны, ветер шумел в кронах сосен, шелестел ветвями кустов; песчаные берега пустовали, в такую погоду купальщики обходили пруд стороной.

А я ждал и ждал Златовласку. В мечтах я представлял, как было бы хорошо здесь: и пруд, и все рощи, ложбины и поляны принадлежали бы нам, и ничего, что так похолодало, — вдвоем нам было бы тепло.

Домой я возвращался мрачный и ко всему равнодушный: мне опостылели книги, я ни на чем не мог сосредоточиться. Мама озабоченно спрашивала, уж не заболел ли я, сетовала, что я осунулся, притих и побледнел. Но болен я не был, просто меня угнетала тоска, давили несбыточные желания.

Чем дальше, тем сильнее мучили они меня. Я мысленно повторял себе, что сказал бы Златовласке, о чем бы спросил, представлял себе, как взял бы ее за руку, как притянул бы к себе, как смотрел бы ей в глаза, пытаясь разгадать, что таится в их зеленых глубинах.

Наступило воскресенье, дождливое, ветреное воскресенье, и я не знал, куда девать себя.

Воскресные дни проходили в нашем предместье скучно: особых развлечений у нас не было. Мы с товарищами шатались по улицам, стояли на углах, заигрывали со встречными девушками, вышучивали сверстников, у которых уже были свои девушки. Что удивительного, если мы шатались гурьбой по всему предместью, приставали к прохожим, дурачились, громко хохотали, — нам хотелось веселиться, веселиться во что бы то ни стало.

Когда Ярослав свистнул под моим окном, мне не хотелось никуда идти; лучше посидеть дома, побыть одному, чем болтаться по воскресным улицам. Но Ярослав не отступал: он ходил у меня под окнами и свистел до тех пор, пока я не высунулся наконец сказать ему, что я заболел — пускай идет гулять на улицу без меня.

— Да брось ты, — не захотел он слушать моих объяснений. — Еще чего вздумал — валяться дома. Я купил билеты на футбол. Схватка будет что надо… Наши играют с северянами.

Это означало, что на нашем футбольном поле состоится захватывающий матч между командами южного и северного предместий. Матч между этими командами всегда носил острый характер и нередко заканчивался рукопашной, в которую включались даже зрители.

Идти на матч мне, скажем прямо, не хотелось, но Ярослав посмотрел на меня с такой обидой, что я не устоял, взял дождевик, и мы вместе поспешили на футбол.

Футбольное поле нашего клуба располагалось на пустыре между сахароваренным заводом и кварталом старых жилых домов. Со стороны улицы оно было огорожено забором, сзади оградой служили густые заросли терновника, шиповника, боярышника и бог знает еще каких кустов; за ними поднималась железнодорожная насыпь, по которой сновали маневровые паровозы, тянувшие за собой бесконечные цепи товарных вагонов.

Когда мы пришли, около поля толпилось множество народу, больше всего людей скопилось у входа, нам едва удалось протиснуться туда, где можно было хоть что-то видеть. Приблизительно за метр от поля поставили наспех сколоченные из длинных шестов ограждения, чтобы зрители не мешали игрокам. Во время матча болельщики бесцеремонно окликали игроков; то бранили их, то давали им мудрые советы, а то и швыряли в них бумажными стаканчиками от пива, продававшегося у входа в деревянном киоске. Короче, зрители развлекались с куда большим азартом, чем футболисты гоняли мяч.

Не переставая шел густой мелкий дождь; игроки в застиранных, выцветших рубашках вмиг вымокли — заляпанные с головы до пят грязью, они походили на пугала. Игра с самого начала взяла быстрый темп, каждая из сторон хотела показать, на что она способна, схватка шла ожесточенная. Добиваясь преимущества любой ценой, игроки были готовы уничтожить противника на месте; болельщики чувствовали это и громко поддерживали свою команду; я вместе со всеми переживал волнующие минуты матча.

Среди запыхавшихся игроков носился плешивый судья в черной майке и трусах и яростно свистел, но никто не обращал на него ни малейшего внимания.

Ярослав болел за наш клуб, он злился и нервничал, когда у наших игроков что-нибудь шло не так, он свистел, скандировал вместе с другими болельщиками «судью на мыло!» с такой силой, что у меня закладывало уши.

Забрызганные грязью игроки бешено носились по полю, сбивали друг друга с ног, дрались, их форма была такая грязная, что с трудом можно было угадать, кто из какого клуба.

И как же мы ликовали, когда за минуту до конца матча нашим удалось наконец забить мяч в ворота противника! Это был единственный гол за весь матч, который судья поначалу не хотел засчитывать, но под напором разъяренных зрителей в конце концов уступил. Тут уж зрители не выдержали: сбив шаткие ограждения, они бросились на поле — в такой неразберихе продолжать игру было невозможно; судейский свисток возвестил об окончании игры, и с трудом завоеванная победа осталась за нами.

Между тем дождь перестал, выглянуло солнце, но для лета день, оставался на редкость холодным.

Зрители расходились по домам, болельщики нашего клуба были в восторге от острых воскресных переживаний. Меня в отличие от моего друга Ярослава игра нисколько не волновала, рядом с ним я, занятый своими невеселыми мыслями, выглядел безучастным наблюдателем.

В толпе, сгрудившейся у узкого выхода с поля, нас заметили наши ребята, они протиснулись к нам и с вызовом предложили:

— А не отметить ли нам победу в «Трактире у стеклодувки»?

— Там? — удивился Ярослав.

— А почему бы и нет? Это ведь тоже в нашем предместье, — ответили ребята. — И потом, там всегда весело.

Я оживился, хотя мне все еще не верилось, что наше предместье примирилось с «Трактиром у стеклодувки», признало его, хотя это действительно было так. Все будто давно сговорились и теперь без лишних слов гурьбой направились туда отпраздновать победу.

— Пошли и мы, — предложил я Ярославу. — По крайней мере сами убедимся, правду ли болтают…

И так, беспорядочной толпой, мы двинулись с футбольного поля сначала по нашей улице, потом по проселочной дороге к лесу; казалось, мы идем на штурм крепости.

К нам присоединилось довольно много людей, так что я стал даже опасаться, поместимся ли мы там все. День был прохладный, перед трактиром никого не было, дощатые столы, мокрые от дождя, поблескивали в лучах солнца. Поскольку мы одеты были тепло, по погоде, то с ходу двинулись к столам, расселись по мокрым скамьям и заняли все до последнего места.

Вскоре к нам вышел Зубодер, по крайней мере мне показалось, что это он, так как он сильно изменился с тех пор, что я видел его в трактире «На уголке». Вид у него был солидный, сытый: круглое, «пивное» брюшко торчало из-под короткой жилетки, в углу рта — виргинская сигара. И походил он скорее на хозяина карусели или бродячего цирка, чем на владельца загородного трактира. Любезно улыбаясь и учтиво кланяясь, он говорил:

— Приветствую вас, господа! Мы рады гостям…

Он понял, что наше предместье пришло заключить с ним перемирие, и был сама любезность и услужливость; быстро переходя от стола к столу, он принимал заказы, и вот уже зазвенели кружки и послышался веселый многоголосый гомон — совсем как в трактире «На уголке». Бедный трактирщик Пенкава! Вот бы удивился он, узнав, как вероломно изменили ему его постоянные клиенты, как легко нарушили свой зарок.

Когда Зубодер всех обслужил, появился второй, с гармоникой; он принес с собой табурет, подсел к нам и заиграл. Да, скажу я вам, гармонист он был хоть куда! Играл то бодро и энергично, а порой до того трогательно и печально, что слезы подступали к глазам, и вот уже снова наяривал так, что дух захватывало. Хриплые, надорванные голоса нарушили тишину заброшенного завода и доносились до нашей улицы:

Выпей, братец, выпей, Ведь это не вода, Может быть, не встретимся Больше никогда.

В дверях промелькнула женская фигура и тут же скрылась: верно, женщина высунулась поглядеть, что делается за столами, а увидев столько новых гостей, ушла причесаться или там приодеться, чтобы показаться в наилучшем виде. Когда она снова появилась, я понял, что это не моя Златовласка; она была немного старше, полнее, с черными как смоль волосами, высокая, стройная.

Когда она, собирая кружки и тарелки, шла между столами, тесно сидящие на лавках мужчины жадно оглядывали ее фигуру в голубом свитере и шерстяной юбке, а кое-кто даже нахально тянул к ней руки, но она ловко уклонялась, как бы вообще не замечая их приставаний.

— Эмча, — кричал ей Зубодер. — Еще три порции гуляша! И два рома в конец стола!

Эмча поспевала всюду, она обслуживала нетерпеливых гостей, подпевала им и, конечно же, оживляла мужскую компанию.

— Вот это да! — с видом знатока произнес Ярослав. — Ты только посмотри, какая походка…

Она на минуту задержалась около нас и с улыбкой спросила:

— Чего желают юные господа? Что вам дать, чтобы согреться?

— Ром, — произнес я уверенно. — Два рома!

Она приняла заказ и поспешила к дому.

— С ума ты сошел? — набросился на меня Ярослав. — С каких это пор, интересно, ты потребляешь ром?

— Не бойся, плачу я, — успокоил я его.

Я дождался, когда она принесет нам ром, и тотчас же огорошил ее вопросом:

— Скажите, у вас случайно нет сестры?

— Случайно есть, — улыбнулась она. — Вы ее знаете?

— А нельзя ли с ней поговорить?

Эмча удивленно посмотрела на меня, будто не поняла моего простого вопроса.

— Нет, нельзя, — наконец строго ответила она. — Сестра больна.

— Передайте ей, что здесь Ян, — с трудом выдавил я из себя. — Она меня знает.

— Скажи пожалуйста! — удивился Ярослав. — Откуда у тебя такие знакомства?

Я промолчал.

Не успел я допить свой ром, как Эмча снова подошла к нам, доверительно склонилась ко мне и прошептала:

— Я все передала. Она шлет вам привет, говорит, чтобы вы снова пришли сюда. — И спросила: — Принести еще рома?

— Нет, спасибо, больше не надо, — отказался я. — Сколько с меня?

Остальные тоже расплачивались и собирались уходить, дело шло к вечеру, сильно похолодало. Только несколько подгулявших гостей еще пели под гармонику, но и они вскоре перешли в дом — неприветливое каменное строение, где его владельцы оборудовали небольшой зал для гостей.

Мы с Ярославом возвращались домой по проселочной дороге.

— Ты не говорил мне, что знаком с сестрой Эмчи, — начал Ярослав. — Она что, красивая, как и эта? — спросил он.

— Я встретил ее однажды вечером у пруда. Я там купался, и мы вместе плавали до островка, — признался я. — Красивая она? По-моему, красивая. Такая худенькая, светловолосая…

— Везет же тебе, — позавидовал Ярослав. — Купаться вечером с такой девушкой…

— А может быть, ничего этого и не было, — сказал я печально. — Что, если все это я выдумал…

Он недоуменно взглянул на меня.

— Тогда почему же ты просил передать ей, что ты здесь? Или это была шутка?

— Вот именно, — ответил я. — Может быть, это была вовсе не сестра ее. Может быть, это совсем другая девушка.

Но в душе я был уверен, что это она.

 

4

С неделю я выдерживал характер и не выходил из дому.

Я старался забыть и о трактире, и о встрече с золотоволосой феей у пруда.

Однажды вечером к нам заглянул наш сосед — Хромой.

— А ваш сын ходит в соседний трактир. Тоже клюнул на тамошних девушек…

— Мы зашли туда с футбола, — защищался я, — чтобы всем скопом отпраздновать победу…

— Это я знаю, — согласно кивнул Хромой. — Но знаю и то, что Зубодер умеет потрафлять людям…

Мать молчала, глядя на меня с упреком.

Хромой бесцеремонно уселся за кухонный стол, вытащил самокрутку, закурил и, хотя никто его ни о чем не спрашивал, завел разговор о Зубодере.

— Чудной он человек, — сказал он. — Сам черт в нем не разберется…

Хромой рассказал нам, как они вместе с Зубодером ходили в школу, каким уважением среди ребят тот пользовался, как одни его боялись, а другие восхищались, потому что он умел драться лучше всех, мог побить кого угодно, ни перед кем не отступал. Улица воспитала его по своим законам, и жизнь заставила надеяться только на себя, на свою силу. Окончив школу. Зубодер выучился на нашей фабрике ремеслу жестянщика…

Видно, в молодости довелось им пережить вместе и хорошее, и плохое, как часто случается в жизни.

— Если судить трезво, так он был парень хоть куда и товарищ хороший. Только уж очень мрачный…

Рассказ Хромого нас заинтересовал, мы подсели к нему поближе, стали молча слушать.

— Его зовут Рейсек, Штепан Рейсек, — повествовал нам Хромой. — Зубодером его прозвали после драки в Народном доме. Не помню точно, из-за чего она началась, скорее всего из-за девушки: драки всегда начинаются из-за девушек. Ни с того ни с сего кто-то что-то брякнул — и пошло-поехало. Как сейчас вижу: он стоит у сцены, на которой наяривает деревенский духовой оркестр, и колошматит своих противников почем зря. Никто не мог с ним сладить, не было ему равного. И теперь, когда прошло уже столько лет, помнятся мне его угрюмые глаза, да и весь он был какой-то мрачный. Как сейчас вижу: вот он стоит в углу зала, пригнулся, вид настороженный — тоска берет на него смотреть. Да, так вот, на чем я остановился… Потом началась настоящая свалка, все местные задиры набросились на него, он отчаянно отбивался, лупил направо и налево, но, судя по всему, в переплет он попал незавидный. Духовой оркестр продолжал играть, но никто не танцевал: женщины с визгом разбежались, потом появились двое полицейских, они пытались взять его. Зубодер прикрикнул на них — они на него с дубинками, тут он вытащил кастет и проложил себе путь. Троих или четверых так долбанул, что до смерти помнить будут. Один из них был полицейский… Тогда Зубодеру удалось удрать, но потом его все равно взяли и бросили в тюрьму; он там хлебнул будь здоров. А после тюрьмы к нам в предместье уже не вернулся.

— Верно, сильно его обидели, раз он так дрался? — спросил я.

— Почем я знаю, — ответил Хромой. — Может, так дело было, а может, и не так. После стольких-то лет как рассудишь…

Он курил одну сигарету за другой, продымил всю кухню. И словно бы чувствовал потребность выговориться. Среди наших только он один был знаком с Зубодером с детства, поэтому и знал о нем то, чего не знал никто другой.

— Потом он вроде бы жил где-то в Моравии, там его, кажется, опять арестовали, но не из-за драки, а на этот раз за участие в забастовке. По натуре он, видать, бунтовщик, не мог жить спокойно. Есть люди, которые предпочитают держаться подальше от неприятностей, а есть и такие, как Зубодер, которым до всего дело.

В нашей кухоньке было так накурено, что мама встала и открыла окно.

— Ходили слухи, что Зубодер женился в Моравии, получил за женой в приданое дом и небольшое поле, что у него родились две дочери. Наверно, он мог бы и сейчас жить там в благополучии: земли для этого хватало. Но тогда бы это был уже не Зубодер — ему никогда на месте не сиделось. Вот он продал все и переселился с семьей под Литомержицами. На деньги, вырученные от продажи дома, открыл лавочку с закусочной или, вернее сказать, пивной. Парень он оборотистый, работящий, так что скоро стал на ноги и зажил вполне прилично.

— А откуда вы все это знаете? — не слишком вежливо перебил его я.

— Так получилось, что знаю, — ответил он с досадой. — Помни, парень, ничего в жизни не утаишь. Один человек одну весть принесет, другой — другую, а сложишь вместе — и перед тобой вся картина целиком. В конце концов все всегда выходит наружу!

Казалось, долгий рассказ утомил Хромого, голос его звучал уже не так бодро, как вначале.

— Почему же он не остался в Литомержицах, если ему там было хорошо? Почему вернулся сюда? — спросила мама.

— Там кругом жили немцы, — ответил Хромой. — Так что, когда пришли нацисты, надо было выбирать: либо объявить себя немцем, либо бросить все и спасаться. Поскольку все его знали, то, не спрашивая ни о чем, нацисты разграбили его пивную, а потом подожгли, так что остались от нее одни обгоревшие стены.

— Вот напасть-то свалилась на человека, — вздохнула мама.

— Но и он в долгу не остался: расквасил нескольким скотам морды кастетом.

— И поделом, — заметил я.

— В последнюю минуту ему удалось удрать, но семья лишилась всего, вот и приехали они сюда, к его брату; у того было накоплено немного деньжат. А потом… что было потом, вы сами знаете: они арендовали стеклодувку у леса. Разрешение вроде бы получил его брат, а Зубодер числится у него подручным рабочим. Само собой, они так все оформили из опасения, если вдруг всплывут его дела в пограничье.

— Все, что вы нам рассказали, — опять прервал я его, — совсем не говорит о том, что он плохой человек.

— А я ничего такого и не говорил, — чуть не набросился на меня Хромой. — Я только сказал, что человек он чудной и что людям с ним неладно, потому что больно он смурной.

— Как не быть смурным при такой-то жизни, — сказала мама.

— Тогда почему же вы отказались играть с ним в карты? — неожиданно вспомнил я.

— А так, не хотел, и все тут, — отрезал Хромой. — Уж больно он заносился. И вдобавок еще всех облапошил бы…

— Ладно, какой есть, такой есть, а ты к нему ни ногой, — наказала мне мама.

Хромой все еще сидел за столом, будто и не собирался уходить. Мама предложила ему кофе с молоком, но он отказался, пробурчав, что пьет только пиво. Чувствовалось, что ему хочется еще что-то сказать, но похоже было, что я мешаю. Потом он постучал по своему портсигару, беспокойно заерзал, поднялся и, не попрощавшись, ушел.

В кухне остался едкий запах его табака.

И снова пришел воскресный день, только на этот раз теплый, ясный; сверкало яркое солнце; намокшие хлеба на полях наливались, зеленый лес на горизонте звал к себе. Купаться и думать было нечего — вода в пруду прогреется не раньше чем дня через два-три. Мы с Ярославом бродили по лесу, по дамбе, гуляли по берегу пруда, отдыхали и делились мыслями. Когда я спрашивал себя, почему подружился с Ярославом, мне вспоминался один морозный воскресный день, когда еще мальчишками мы съезжали по замерзшему стоку в заброшенную каменоломню. После нескольких дней оттепели опять ударили сильные морозы, и сток, по которому спустили воду из пруда, покрылся ледяными буграми и колдобинами. Раньше мы беспрепятственно съезжали с горки, на луг, теперь же смельчаков относило в березняк. Поэтому поломанных санок, синяков, ссадин и царапин было не счесть.

Упорнее всех оказался Ярослав; ему, видно, не терпелось доказать, что он хладнокровнее и искуснее нас. Два или три раза его попытки оканчивались плачевно: бугристый ледяной сток неизменно отбрасывал сани в березовую рощу, он полз наверх весь в ссадинах, волоча за собой поломанные санки. Но не отступался. Прерывисто дыша, он предложил мне:

— Поехали вдвоем. Санки станут тяжелее. Давай попробуем вместе.

Я колебался. Его упорство казалось мне бессмысленным и сумасбродным. Но когда я увидел, как сильно хочется ему добиться успеха, то поборол страх и согласился.

— Вдвоем мы скатимся еще быстрее, — попытался я поколебать его решимость.

— На это я и рассчитываю, — широко улыбнулся он. — Промелькнем как молния. Только огненная полоса останется.

Мы уселись на маленькие узкие санки, тесно прижавшись друг к другу. Ярослав впереди, я за ним, оба откинулись назад. Ярослав лег, вытянул ноги, я уперся ногами в полозья. И тут я струсил. Хотел было уже слезть с санок, но Ярослав повернулся ко мне и крикнул:

— Не робей! Съедем нормально!

Нас легонько подтолкнули, и вот мы, уже преодолев пологую часть горки, стали набирать скорость. Санки мчались вниз, то и дело подскакивая и жестко приземляясь. Преодолели один бугор, за ним другой, вверх — вниз, скачок — и новая опасность. Нас было отбросило в густой березняк, но Ярослав вовремя выровнял санки, ловко направил их по крутому косогору в сторону от берез. Мы помчались стрелой и мимо низкого молодняка слетели прямо на заснеженный луг; последний бугор, подскок — и мы посреди луга в снежном сугробе, который нагребли своими же санками. Наверху, на горе, радостно кричат мальчишки, они прыгают и восторженно машут нам руками; их победоносное «ура» разносится над заснеженным лесом и замирает над замерзшим прудом.

— Вот видишь, — радостно сказал Ярослав; мы все еще не могли прийти в себя и продолжали сидеть на санках. — Я ж говорил тебе — съедем нормально.

С тех пор мы очень подружились и всегда и всюду ходили вместе. Я ценил его выдержку и упорство; он был мне предан и часто советовался со мной как со старшим и более опытным. Дружба наша крепла, в ней черпали мы уверенность, столь необходимую в мрачные дни протектората.

Мы с Ярославом бесцельно бродили по лесу и коротали время в разговорах.

— Мне бы не хотелось, чтобы моя девушка была из нашего предместья, — сказал он мне. — Все девчонки тут кулемы.

— Ты не прав, — возражал ему я. — Ты их мало знаешь. Может, они стесняются нас.

— А мне бы хотелось, чтобы все мне завидовали, когда я иду по нашей улице со своей девчонкой, говорили: «И где это Ярда такую красотку отхватил?» — и чтобы во все глаза на нее смотрели…

— Ну и что, может, так и будет.

— Сейчас на это особых надежд нет, — трезво рассудил он. — А кончится война — заработаю денег, куплю мотоцикл… Вот увидишь тогда, какую я себе красавицу сыщу.

— Одного мотоцикла для этого мало, — пытался я разубедить его.

Он усмехнулся:

— Сразу видно, что ты не знаешь жизни. На мотоцикл каждая клюнет… Пахнет на нее бензином — и, считай, она твоя…

— И что проку, если она будет с тобой только из-за мотоцикла?

Он и тут нашелся:

— Потом привыкнет ко мне и полюбит.

Я очень желал, чтобы у него скорее появились и мотоцикл и девушка. Но пока это были одни надежды — и ничего больше, так как все, что Ярда зарабатывал на фабрике, он отдавал в семью: у него было много братьев и сестер, в основном моложе его.

Мы дошли до опушки, яркие лучи закатного солнца слепили глаза. Неподалеку темнели каменные строения стекольного завода; почти черные на закате, они выглядели фантастическим нагромождением низких, старых, ни для чего не пригодных стен.

— А как твоя красотка со стеклодувки? — спросил Ярослав.

— Не знаю, — ответил я. — Я с тех пор ее не видел.

— Давай заглянем туда. — предложил он.

— Что-то не хочется, — отказался я.

Было еще рано, мы долго слонялись по предместью, пока не натолкнулись на ребят, которые тоже не знали, куда себя деть.

Пошли бродить вместе. Мы торчали на углах, следили за всем, что происходит на улице, заигрывали с девушками и вышучивали взрослых.

Я уже собирался было идти домой, как вдруг один из ребят высмотрел новую жертву — девушку, которая, не подозревая ни о чем, шла нам навстречу.

— Эта нам еще не попадалась, — оживились они. — Посмотрим, что за птичка.

Я не обратил внимания на их слова, распрощался и пошел восвояси, как вдруг услышал за спиной:

— Девушка, вы что-то обронили! Смотрите не потеряйте!

Я обернулся и остолбенел. Это была Виола.

— А ну бросьте! — закричат я. — Чур, эту девушку не трогать!

Я вмешался вовремя, потому что ребята уже настроились на свой обычный лад.

— Как я рад, что снова вижу тебя, — сказал я, даже не поздоровавшись.

Виола была смущена и никак не могла взять в толк, что парням от нее нужно. Я объяснил, что это все дурацкие шутки, бояться их нечего.

— Ничего удивительного нет, — успокаивал я ее, — просто они давно не встречали такой красотки.

Виола была нарядно одета — в темном костюме, в туфельках на высоких каблуках. Осанка у нее была гордая, со мной она вела себя сдержанно, и похоже было, что не узнала меня.

Парни какое-то время шли за нами по пятам, выжидали, что будет дальше, но, ничего не дождавшись, стали вызывающе гоготать.

Чтобы отвязаться от них, мы свернули на соседнюю улочку.

— Я искал тебя, — сказал я. — В воскресенье мы были у вас. Мне очень хотелось снова тебя увидеть…

— Правда? — ласково улыбнулась она. — Ты не обманываешь?

— Зачем мне притворяться? Ты даже не знаешь, как часто я думаю о тебе.

— Я не стою того, чтобы обо мне думать, — ответила она. — Я ничего не ценю, все мне трын-трава. По крайней мере моя мама так говорит.

— Думаю, она ошибается.

— Не знаю. Возможно, она и права. Я, наверное, и впрямь легкомысленная…

Я чувствовал спиной устремленные на меня взгляды приятелей. Обернувшись, я увидел, что они стоят на перекрестке, машут мне руками и делают какие-то непонятные знаки.

— Что ты делаешь дома? — спросил я у Виолы. — Тоже обслуживаешь гостей?

— Нет, этим занимается Эмча, и она вполне обходится без помощников. А я закончила торговое училище, так что веду учет и делаю заказы.

— Вот здорово! Значит, мы с тобой коллеги!

— Осенью мне придется устраиваться на работу. Так решили наши… Трактир много барыша не приносит. Летом как-то сводим концы с концами, а зимой дела идут и вовсе плохо… А мы еще не расплатились с долгами…

— В кого ты? Ведь твоя сестра темная?..

— Я пошла в маму. Сестра в отца, а я в маму, — ответила Виола.

Мы вышли вдоль заборов в поле и медленно побрели среди высоких хлебов, я — впереди, она — за мной, по узкой, заросшей травой меже. Иногда я останавливался и поддерживал ее. На высоких каблуках ей было трудно идти по бугристой меже.

Раз она оступилась, я подхватил ее и, залюбовавшись, не сразу выпустил.

— Ты обещала научить меня целоваться, — отважился я напомнить ей.

Она высвободилась из моих объятий, отошла от меня на несколько шагов и сказала:

— Сегодня не могу. У меня на губе лихорадка. Это после простуды. Ты же знаешь, что я была больна… А такие лихорадки заразны. И ты можешь заболеть…

Я заметил, что около ее рта пролегли какие-то тени, придав ее лицу грустное выражение.

Мы медленно шагали вперед. Стена высоких хлебов отгораживала нас от прочего мира.

Теперь она шла впереди, а я уныло плелся за ней, не сводя с нее глаз: красивая, гибкая, она легко перешагивала через бугры и рытвины.

— Никогда больше не води меня сюда, — сердито выговорила она мне. — Здесь можно запросто подвернуть ногу.

К счастью, вскоре мы вышли на проселочную дорогу, неровную, но все же не такую узкую.

Смеркалось. Над прогретыми солнцем полями разносился аромат зреющих хлебов.

От стекольного завода неслось пьяное пение, громкие звуки гармоники, какие-то выкрики. Звуки эти неприятно нарушали тишину раннего вечера.

— Дальше меня не провожай, — сказала она, хотя до трактира было еще далеко.

— Почему? Я дойду с тобой до дома. Ты что, боишься, что кто-нибудь нас увидит?

— Мама следит за мной. Ей не хочется, чтобы я по вечерам ходила с парнями…

— Чего ты боишься? Я ведь тебя не съем, — сказал я ласково.

Не прошли мы и нескольких шагов, как она снова остановилась, приблизилась ко мне и прижалась головой к моему плечу; я, конечно же, сразу растаял и обнял ее за плечи.

— Не сердись, — сказала она. — У меня сегодня плохое настроение…

— Да я и не сержусь, — ответил я.

— Посмотри, у меня действительно лихорадка. — И она дотронулась пальцем до красной точечки на губе. — Иначе я сама поцеловала бы тебя. — Она погладила меня по щеке. — Спокойной ночи. Если будет тепло, встретимся вечером на пруду. Не забывай меня! — уходя, сказала она и пошла в вечерних сумерках навстречу пьяным крикам.

 

5

Через несколько дней нашу округу облетела весть, которой вначале никто не поверил, она переходила из дома в дом, вселяя в людей тревогу и страх. Стало известно, что в трактир «На уголке» явились двое в штатском, они объяснялись на ломаном чешском языке, перевернули все вверх дном, перерыли погреб и чердак, а потом арестовали трактирщика Пенкаву. И все из-за того, что в трактире якобы собирались антиправительственные элементы, велись враждебные разговоры, подстрекающие против рейха и протектората…

Весть эта, к сожалению, вскоре подтвердилась и быстро обросла многочисленными подробностями.

Одни утверждали, что среди завсегдатаев трактира нашелся доносчик, а значит, над каждым из нас, точнее, над всеми жителями предместья, нависло ужасное подозрение. Тяжкое это было время: верить никому нельзя, любой доброжелательный собеседник в трактире мог обернуться последним подлецом. От подобных мыслей мороз подирал по коже. Жители предместья терялись в догадках, кто же из завсегдатаев мог стать доносчиком, но так ни на ком и не остановились. У каждого находился свой защитник, и в конце концов все оказывались вне подозрений.

Возникло и второе предположение, значительно более тревожное и на первый взгляд не лишенное оснований. Кто-то распустил слух, сам не подозревая, что он разнесется так быстро: донести, мол, мог только Зубодер или его брат. Кто-то припомнил, как эти двое, заглянув по весне в трактир «На уголке», пригрозили трактирщику Пенкаве, что он продержится недолго, что все будут ходить только к ним — в «Трактир у стеклодувки». И что вот теперь они и расправились с конкурентом, переманили его посетителей к себе. Как ни странно, но этому слуху поверили, и он распространился молниеносно, как чума: услышав его, каждый передавал этот слух следующему как доподлинную правду.

Я этой версии не верил и пытался опровергать ее где только можно. Говорил, что семье Зубодера самой пришлось покинуть пограничье, что ее тоже, по-видимому, преследуют, но слова мои встречали с недоверием, мне тут же напоминали о темном прошлом Зубодера и с возмущением доказывали, что Зубодер и его брат — люди мстительные и злые.

С догадкой этой жители нашего предместья настолько сжились, что в конце концов все стали обходить трактир Зубодера за версту.

Лето стояло жаркое, на пруд из города тянулись люди, которые понятия не имели о наших здешних событиях; они с удовольствием наведывались в «Трактир у стеклодувки», чтобы утолить жажду. Без них заведение бы пустовало, и арендаторам рано или поздно пришлось бы его закрыть. Но пока там, как и прежде, каждый вечер весело играла гармоника, и пьяное пение доносилось даже до нашей улицы.

В бухгалтерии на фабрике, где я работал, старшим бухгалтером служил Хадима — человек прямой и веселый, которого все уважали и с которым любили перекинуться словечком. Хотя ему шел пятидесятый год, он все еще ходил в холостяках. Сам про себя Хадима говорил, что ему просто не хватало времени жениться, так что он уже свыкся со своей горькой судьбой бобыля.

Мы, правда, знали, что у него есть зазноба — портниха из нашего предместья, привлекательная женщина, разведенная; она потихоньку шила на дому платья нашим дамам к разным датам, а то и перешивала по моде старую одежду. Хадима был с ней знаком давно и вроде бы любил всерьез. Он ездил к ней на мотоцикле, иногда прихватывал с работы домой и меня. Так мы с ним и подружились. Казалось, все шло к тому, что в скором времени Хадима переселится к портнихе — у нее был вполне приличный домик, — и тогда они сыграют свадьбу. Поговаривали, что частенько он остается у нее на ночь, так что дело было явно на мази. Все у нас этому искренне радовались, потому что любили Хадиму. Но он все медлил и ни на что не решался.

Однажды я спросил его напрямик.

— Не хотелось бы мне калечить ее жизнь, — ответил он. — Нынче такое время, что никто не знает, что будет завтра…

— Но ведь сейчас у всех так, — возразил я.

— Конечно, — согласился он. — Только обо мне много народу знает, что я коммунист.

— А я вот не знаю, — признался я.

— У тебя еще молоко на губах не обсохло, — сказал он и по-отцовски погладил меня по волосам. — Вот ты и не знаешь.

Заметив, что его слова задели меня, он попытался загладить их:

— Я мечтал, чтобы у меня был такой сын, как ты.

— Еще не поздно… Только надо поторопиться, — увещевал я его.

— Поздно, — проговорил он печально. — Сейчас для меня уже все поздно.

Иногда в перерыв он подходил ко мне, присаживался на краешек стола, жевал бутерброд, вынув его из бумаги, расспрашивал о людях предместья или мы вместе принимались мечтать о лучшей жизни.

— С меня пример не бери, — внушал он мне. — Я всю жизнь просидел в бухгалтерии. А ты гляди выше, ставь перед собой высокие цели…

— Да я ведь и сам не знаю, чего хочу, — признавался я.

— Конечно, сейчас добиться чего-нибудь трудно, не то время… Сейчас люди только о том и думают, как бы не выделиться, остаться в тени, как бы спокойнее пережить войну. Но кончится война, все пойдет по-другому, появится столько возможностей…

Он был твердо убежден, что настанет конец этому жестокому и темному времени, придет конец немецкому владычеству — и тогда все мы вздохнем свободно.

— Не все до этого доживут. Потребуется немало жертв. Хотелось бы мне дожить до конца войны, да вряд ли…

Я уверял его, что у него столько же шансов дожить до конца войны, как и у любого из нас.

— Не утешай меня, дружище, — возражал он. — Я знаю, о чем говорю. И вижу немножко дальше, чем ты…

Однажды он подошел ко мне и спросил:

— Что делается в «Трактире у стеклодувки»? Ты бываешь там? Ведь от тебя он рукой подать.

— Да нет, не бываю. Был всего один раз, когда мы возвращались с футбола…

— Зубодера знаешь? Слышал о нем что-нибудь?

— Я о нем всякое слышал, — ответил я. — Но знаю его мало.

— Почему у вас в предместье обходят его стороной? — поинтересовался он.

Я рассказал ему все, что знал: и о том, как Зубодер с братом впервые появились в трактире «На уголке», какие странные разговоры они там вели, и о том, как немцы арестовали трактирщика Пенкаву, не умолчал и о том, что наши люди толкуют: мол, это дело рук Зубодера.

— Глупости, — оборвал меня Хадима. — Зубодер — правильный мужик. Я за него головой ручаюсь.

Когда в тот день он повез меня после работы на мотоцикле домой, он не свернул, как обычно, на конечной остановке трамвая, а покатил, по узкой тропинке к лесу.

— Вы куда? — пытался я перекричать тарахтение мотоцикла.

— На стеклодувку, — повернул он ко мне голову. — Потом отвезу тебя домой.

Он остановил мотоцикл на опушке, прислонил его к дереву и предложил мне:

— Хочешь, подожди меня здесь… а то пошли вместе. Я сюда ненадолго.

— Я лучше подожду.

Мне не хотелось идти в трактир: вдруг я встречу там Златовласку, еще подумает, что я бегаю за ней; я был уверен, что вечером она и так придет на пруд. Да и Зубодера видеть мне не хотелось: не знаю почему, но он все еще вызывал во мне смешанные чувства, причем скорее неприятные, так что я предпочитал держаться от него подальше.

Трактир казался пустым, он переживал период затишья и вообще производил грустное впечатление. Хадима действительно задержался там ненадолго. Минут через пять-десять он вышел каким-то боковым выходом, о котором я даже не подозревал, обогнул низкий молодняк и вернулся ко мне.

Он завел мотоцикл, и мы поехали, но не проселочной дорогой, что было бы естественно, а лесом, по буграм да корням, к нашему шоссе.

— Вытрясу из тебя всю душу! — кричал он мне, повернувшись вполоборота, в то время как я подскакивал на заднем сиденье.

Он высадил меня прямо перед домом, а сам поехал к своей портнихе, скрывшись в облаке поднявшейся пыли.

Я стал каждый вечер ходить к пруду, иногда купался, иногда просто бродил по плотине. Но даже Ярославу я ни словом об этом не обмолвился из боязни, как бы он не попросил взять его с собой.

Сколько раз прошел я от пруда до опушки, с надеждой глядя на стекольный завод! Мне то и дело встречались парочки — они целовались, обнимались; вечера, казалось, были созданы для любви. Я же остался один, сколько ни ходил и ни ждал — все напрасно.

В субботу вечером, уже не в силах совладать с собой, я вдруг решился и пошел прямо к трактиру.

За деревянными столами перед домом сидела уйма народу. К счастью, никого из гостей я не знал. Я уселся с краешку за последний стол, где как раз пустовало одно место. Каждый развлекался как хотел. Образовывались компании, велись разговоры, какие обычно ведутся за кружкой дива.

Даже гармоники не было слышно, никто не пел, и обстановка была устало-спокойная, почти сонная. Только за одним столом у старой акации шумно веселились трое. Возможно, это были мясники или грузчики, они уже изрядно выпили, но не хотели угомониться. Люди, сидевшие по соседству, не обращали на них никакого внимания, лишая их возможности вступить в перепалку, чего, судя по всему, так жаждала эта троица.

Вдруг откуда ни возьмись в зале появилась Виола. Снуя между столами, она разносила пиво, а троице принесла водку. Она была в белом халате, отчего напоминала скорее сестру милосердия, чем официантку; пышные золотые волосы были собраны в тугой узел, вид у нее был необычайно строгий, почти чопорный. Тем не менее, когда она подошла к пьяной троице, один из них беззастенчиво шлепнул ее, так что она даже ойкнула, но ничего не сказала, да и кто бы за нее заступился!

Вскоре она заметила меня. Подошла ко мне, лицо ее горело, зеленые глаза смотрели грустно, смущенно. Не выпуская из рук поднос с пустыми кружками, она быстро сказала:

— Сегодня вечером я не смогу уйти. Я должна заменить Эмчу, она уехала к своему жениху.

Тут в дверях появился Зубодер в своей обычной короткой жилетке и с неизменной виргинской сигарой в углу рта. Его сиплый голос сразу перекрыл голоса гостей.

— Вендула! — крикнул он. — Иди на кухню!

Слова его, по всей вероятности, относились к моей Златовласке, потому что она с пустыми кружками побежала на зов, ее белый халат развевался на ходу, обнажая худенькие босые ноги.

«Значит, она не Виола, а Вендула, — невольно отметил я, но это открытие ничуть меня не огорчило. — Что ж, Вендулка — вполне хорошее имя».

Вскоре она принесла мне кружку пенистого пива и, виновато улыбнувшись, проговорила:

— Вот, приходится помогать.

Я видел, как она занята, поэтому не спускал с нее ревнивого взгляда. Но вдруг я почувствовал приступ ярости. Когда Виола прошла мимо той троицы, один из них снова шлепнул ее пониже спины, будто это было в порядке вещей. Второй схватил за руку, притянул к себе, скаля при этом зубы, словно собирался ее укусить. А Зубодер стоял в дверях, смотрел на них и даже бровью не повел, только перебросил наполовину выкуренную сигару из одного угла рта в другой.

Когда тот негодяй в третий раз шлепнул Виолу, я, уже не владея собой, вскочил, подошел к нему вплотную и резко, чуть запинаясь от волнения, сказал:

— Вам, господин, следовало бы учтивее обращаться с дамой! Вы что, не умеете себя вести?

Слова мои неожиданно для меня прозвучали напыщенно, и со стороны это, конечно, выглядело смешно.

— Это с какой дамой? Покажите мне, пожалуйста, даму! — прыснул он. — И этот сопляк еще меня учит!

Он медленно поднялся из-за стола и потянулся ко мне своей могучей лапищей. Возможно, ему неловко было стоять между скамейкой и столом, а возможно, он был уже изрядно пьян, но только, замахнувшись на меня, он не удержался на ногах, закачался и повалился наземь прямо к моим ногам.

Если бы Зубодер не подоспел вовремя, его дружки избили бы меня до полусмерти.

Один из них так двинул меня по голове, что у меня еще долго шумело в ушах. Словно издалека донесся до меня сиплый голос Зубодера.

— Успокойтесь, господа! Дышите глубже! Сейчас нельзя допускать никаких заварушек! — увещевал он. И затем, по-видимому обращаясь ко мне, сказал: — Вы тоже хороши… Приходите сюда в первый раз, берете одну кружку пива и еще скандалите!

В этот момент мне все было нипочем, я решительно направился на кухню к Виоле, хотя и чувствовал, что присутствующие с любопытством следят за мной.

Я вошел в дом, прошел по узкому коридору до распивочной, где над столами тускло горела желтая керосиновая лампа. Здесь сидели всего несколько посетителей, а у стойки брат Зубодера наливал пиво, в заранее расставленные кружки. Я почувствовал на себе удивленные взгляды, но, не обращая на них внимания, вошел в соседнюю кухоньку, где мелькнул белый халат Виолы.

К счастью, кроме нее, там никого не было, стоя у стола, она в тусклом свете висящей под потолком керосиновой лампы разливала по стопкам водку, сильно отдающую сивухой. Тут было жарко, на плите что-то варилось, сильно пахло кореньями.

Заметив мой приход, Виола было смешалась, но тут же пришла в себя и, схватив меня за руку, стала выговаривать:

— Зачем ты это сделал? Не надо было обращать на него внимания.

— Это еще почему? — удивился я. — Разве я могу позволить, чтобы тебя оскорбляли!

Она грустно улыбнулась.

— Не переживай, — утешала она меня, — я и сама могу за себя постоять.

— Вендула! — послышался из распивочной требовательный голос Зубодера.

Я опасался, что Зубодер придет на кухню и выгонит меня, но он либо остался в распивочной, либо вышел к гостям на улицу, только больше его не было слышно.

— Завтра вернется Эмча, — прошептала Виола. — Так что завтра я приду к тебе. Жди меня вечером у леса.

Выходя из кухни с подносом, уставленным стопками с водкой, она поцеловала меня в щеку и поспешила к нетерпеливым гостям.

Когда я вышел из дома, Зубодер стоял на крыльце, наверное поджидал меня.

— Ты откуда? — спросил он меня И тут же сам себе ответил: — Вроде из предместья.

Я кивнул.

— Слышал, какие там у вас распускают обо мне сплетни? Будто на совести у меня бедняга Пенкава.

— Да, слышал.

— Так вот, передай своим, что они спятили, — сказал он, отчеканивая каждое слово. — И добавь еще, что такой болтовней они себе же вредят.

— Вы им как бельмо на глазу, — осторожно добавил я.

— Мне на это плевать, — спокойно ответил он и стряхнул на землю пепел с сигары. — Только как бы самим об этом не пожалеть.

— Прощайте, — сказал я и пошел проселочной дорогой домой.

Он не ответил.

 

6

Я не мог дождаться вечера. День, как назло, тянулся медленно, работы у нас почти не было, все мы только делали вид, что трудимся, раскладывали по столам бумаги и томились, ожидая конца рабочего дня.

Я надеялся, что сегодня Хадима предложит подвезти меня на мотоцикле, но он уже несколько дней не подходил ко мне. Однажды я столкнулся с ним в коридоре и спросил напрямик, что случилось. Он сделал вид, будто не понимает, и ответил вопросом:

— А что может случиться? Ничего.

А на вопрос, не поедет ли он к нам в предместье, Хадима ответил неопределенно:

— Пока нет. Как-то не получается. — И заторопился.

Верно, ему не хотелось продолжать разговор, вот он и сделал вид, будто торопится по важному делу.

Под вечер я поспешил на опушку леса, спрятался там за деревьями и из своего укрытия наблюдал за каждым, кто выходил с территории стеклозавода и сворачивал к развалившемуся забору. Таких было немного. В основном выходящие из трактира сворачивали на проселочную дорогу. К пруду никто не шел, да и от пруда тоже.

От нечего делать я следил за шаловливыми белками — рыженькие подвижные зверьки ловко перепрыгивали с ветки на ветку, камнем падали вниз и снова взлетали наверх, — как вдруг заметил, что к трактиру, натужно пыхтя, приближается мотоцикл, его оглушительный треск разносился по всему полю; миновав стекольный завод, он остановился у леса, грохот смолк.

От мотоцикла отделились две фигуры и черным ходом прошли в дом. Бродя по опушке, я подошел к дереву, вдруг почувствовав резкий запах разогретого бензина, и увидел там мотоцикл Хадимы, который я узнал по царапине на баке и погнутому заднему номеру. Ну и хитрец Хадима! Значит, с Зубодером он заодно, вот почему он никогда не говорит о нем плохо, защищает от всех и смеется над сплетнями, которые распускают о Зубодере в нашем предместье.

Я вспомнил, как однажды, когда я к слову спросил его, что он думает о Зубодере, на мой вопрос, заданный из праздного любопытства, он ответил:

— Не понимаю, почему я должен ему не верить… Все, что мне о нем известно, говорит в его пользу…

— А вы давно его знаете?

— Да нет, — признался он. — Но не в этом дело.

Вскоре из трактира вышел Хадима с незнакомым мне человеком — я едва успел скрыться в густых зарослях овражка. Они сели на мотоцикл и покатили по каменистой дороге к пруду. Еще с минуту слышался тарахтящий звук мотора, потом они скрылись в темной глубине леса.

Я решил, что мне так никого и не дождаться. Не оглядываясь, побрел я по опушке леса. Но тут меня словно что-то толкнуло — я обернулся. По дороге, ведущей от стеклозавода в сторону леса, двигалась светлая фигурка. Несомненно, это была Виола.

Я стремглав бросился к ней. И вот уже, тяжело дыша, я стоял перед Виолой.

Она сделала вид, что удивилась моему неожиданному появлению, не могла понять, отчего я так запыхался, куда и почему так спешу, если впереди у нас целый вечер.

Мы шли по окутанному сумерками лесу, пробирались между ветвями деревьев и сквозь заросли кустарников, пересекали неглубокие овражки, и наконец перед нами заблестела неподвижная гладь пруда.

— Знаешь, я и сегодня с трудом вырвалась, — сказала она. — Хоть Эмча и вернулась, настроение у нее скверное. Она просила меня снова заменить ее, и я едва вырвалась…

— Это из-за меня?

— Из-за кого же еще? Никого другого у меня нет.

— Правда нет? — радостно спросил я. — У меня тоже нет никого, кроме тебя…

Мы взялись за руки, нам вдруг показалось, что мы знаем и любим друг друга с незапамятных времен.

— Я сказала Эмче, что иду на свидание с тобой, — призналась Виола. — Она тебя вспомнила и отпустила меня. Кстати, она еще ничего не знает про то, как ты защитил меня от хулиганов…

Мы уже подходили к дамбе, когда из осинника на другом берегу вдруг вынырнул мотоцикл с двумя ездоками и направился прямо к нам. Чтобы нас не заметили, я повел Виолу по тропке над самым прудом, хотя она была почти непрохожей. Когда мы подошли к водостоку, мотоцикл протарахтел где-то вверху над нами. Хотя уже стемнело, он ехал с выключенной фарой, а миновав дамбу, скрылся в непроглядном лесу.

По краям водостока, по которому стекала из пруда вода, росла высокая сочная трава, какая растет только вблизи воды или на кладбище. Мы выбрали укромное местечко под низкими вербами, устроились на траве и молча смотрели как вода толчками выбрасывается из пруда в водосток.

— Мне нравится здесь! — воскликнула Виола, вслушиваясь в шум воды. — Можно подумать, что мы у водопада…

Мы лежали на траве рядом, держась за руки. Вокруг нас медленно сгущалась тьма, природа готовилась к теплой летней ночи. Небо оставалось еще светлым, казалось, тьма идет от деревьев и от спокойной глади пруда.

За дамбой без устали квакали лягушки, настала их пора.

— Как я люблю смотреть на парусные лодки, — мечтательно сказала Виола. — Когда лодки скользят по воде, кажется, будто они плывут в воздухе… Хотела бы я быть богатой, чтобы купить парусник и поплыть на нем по морю…

— Может, выйдешь замуж за богатого, — засмеялся я.

— Я бы хотела путешествовать, — продолжала она, словно бы не слушая. — Увидеть далекие страны, большие чужие города и, главное, людей. Люди интересуют меня больше всего на свете.

— Это все хорошо, — протянул я. — Но только надо, чтобы кончилась война и мир стал другим — без войн и без немцев…

— Да, они не люди, — сказала Виола. — Ты даже представить себе не можешь, какие это звери. Когда мы жили в пограничье, они каждую ночь горланили у нас под окнами и били стекла. Однажды подожгли нашу крышу…

— Я слышал, что вам пришлось оттуда бежать.

— Мы все там бросили. Ушли в чем были. Хорошо, что дядя Карел нас принял… Он вдовец, одинокий. Вот он и взял нас к себе. У него золотое сердце…

— Карел — это тот, что играет на гармонике? — переспросил я, вспомнив его свирепое лицо и густые сросшиеся брови над темными глазами.

— Представь себе, — продолжала она, — когда мы поселились здесь, он начал с того, что смастерил скворечники. Развесил их по всем деревьям. Весной скворцы поселились у нас, и теперь их видимо-невидимо. Говорят, они приносят счастье… Дядя Карел хороший человек, я люблю его.

— А меня ты любишь? — не удержался тут я и задал мучительный для меня вопрос.

Повернувшись, она стала щекотать меня длинным стебельком травы. Я притворно увертывался и закрывал лицо ладонями.

— Ты не поверишь, — сказала она вдруг посерьезневшим голосом, — но признаюсь тебе, хотя мы и мало знаем друг друга, я тебя полюбила.

— И я давно влюблен в тебя, — признался я. — Хотя почти ничего о тебе не знаю.

Она обняла меня за шею, притянула к себе и стала покрывать поцелуями мои щеки, лоб, виски; она трепетно целовала меня и прижималась ко мне всем телом.

— Ты мой, — возбужденно шептала она. — Может быть, это и к лучшему, что мы не знаем друг друга…

— Почему? — недоумевал я.

— Зато у нас все впереди.

Теперь я целовал ее, нетерпеливо, теряя власть над собой, покрывал поцелуями лоб, щеки, губы, шею Виолы.

Меж тем вокруг нас сгущалась темнота и на бледном, небе засеребрились в вышине первые звезды.

— Если упадет звезда — исполнится мое желание, — мечтательно сказала Виола.

Вода то с тихим журчанием, то гулкими толчками выбрасывалась через водосток.

А внизу, у дамбы, под прикрытием старых ветвистых верб, в тишине ночи, забыв обо всем на свете, мы лежали, сжимая друг друга в объятиях, словно после долгих мучительных поисков наконец обрели друг друга.

Я склонялся над ней и смотрел ей в глаза, в изменчивые зеленоватые глаза, которые в полутьме казались бездонными, и пытался угадать, что же таится в их глубине. Она счастливо улыбалась и с веселыми огоньками в глазах уступала моим робким ласкам. Но вдруг веселые огоньки гасли, и она безучастно и равнодушно принимала неуклюжие проявления моей страсти.

— Будь со мной, — просил я ее. — Не уходи от меня…

— Но ведь я и так с тобой, — возражала она.

И тут же, словно желая вознаградить, кидалась меня целовать, прижималась ко мне.

Вдруг неуверенной рукой она стала расстегивать кофточку на груди. Я онемел, так она поразила меня, но она держалась очень естественно, без малейшей тени стыда.

Покорно, преданно лежала она, ее большие блестящие глаза внимательно следили за мной. Обнаженная грудь светилась в темноте.

— Поцелуй меня сюда, — попросила она ласково и показала пальцем на нежную ложбинку между грудями. — И не смотри на меня так странно!

Я наклонился и нежно приник к ней губами.

Вода журчала по камням, шумел над нами лес, земля мягко колыхалась.

Казалось, светлое небо с мерцающими звездами медленно опускается и смотрит на нас сквозь густые ветви деревьев.

— Виола, — шептал я словно в бреду.

Воспользовавшись ее покорностью, я совсем потерял голову и был очень неловок в пылу страсти. Она мягко сдерживала мое нетерпение и умело управляла им.

Когда я опомнился, она лежала передо мной в высокой траве, прикрыв глаза так, словно засыпает или предается сладостным мечтам.

Вдруг, будто чего-то испугавшись, она стыдливо прикрыла грудь руками. Я попытался отстранить их, но она крепко, почти судорожно сжимала пальцы. Я кинулся их целовать и целовал до тех пор, пока они не разжались сами собой.

И опять Виола показалась мне какой-то далекой, отсутствующей; я подумал, что она мечтает о чем-то, известном лишь ей одной и поэтому так улыбается.

— Ты моя, — шептал я ей. — Теперь ты будешь принадлежать только мне.

Она открыла глаза и молча посмотрела на меня, как бы взвешивая мои слова.

— Что ты на меня так смотришь? — спросил я.

— Сумасшедший, — ответила она. — Ты даже не можешь себе представить, как мне радостно смотреть на тебя.

Мы возвращались домой темным лесом.

Я помогал ей вскарабкаться по узкой извилистой тропинке, поддерживал ее, когда мы шли вдоль дамбы. Тьма стояла непроглядная, и тусклая гладь пруда, от которого поднимался туман, сливалась с окружающим лесом.

— Я бы не хотела, — запыхавшись, сказала она, когда мы вышли на берег пруда, — чтобы ты думал обо мне плохо…

— Я? Почему ты так говоришь? — недоумевал я.

— Да так. Мы ведь слишком мало знаем друг друга.

— Зато у нас все впереди, — напомнил я ей ее слова.

— Возможно, — чуть погодя отозвалась она. — По крайней мере надо верить, что так и будет…

Когда мы вышли на опушку, впереди показалось темное здание стекольного завода.

— Обещай мне, — сказала она странно глухим, неуверенным голосом. — Обещай не забыть меня, если что случится.

Вместо ответа я обнял ее, и мы долго и страстно целовались. Потом она вырвалась и кинулась по песчаной лесной дороге к своему мрачному дому.

В небе над полем сверкали мириады звезд.

 

7

Теперь мое время принадлежало Виоле. Иногда мне приходилось так долго ждать ее, что, когда она появлялась на дороге, у меня начинало колотиться сердце. Иногда я часами бродил по опушке леса — и все понапрасну. Но и в те вечера, когда ей не удавалось уйти из дому, когда ей нужно было заменять сестру, я был вместе с ней. В то время я жил только ради нее, думал только о ней, не видел никого, кроме нее, и трепетал в ожидании новой встречи.

Я знал: ее сжигает тот же огонь, что и меня, знал, она готова на все, чтобы быть со мной.

Это были чудесные, счастливые вечера, яркие и прекрасные, в мрачные, страшные дни протектората, которые нам пришлось пережить.

Возможно, мы слишком отдались во власть своей неуемной любви, своих желаний и эгоистичных стремлений, но для нас тогда в целом мире ничего важнее не было.

Да и могло ли быть иначе, ведь молодость требует полноты любви и идет к своей цели невзирая ни на что, вопреки всему и всем.

— Знаешь, а я на год старше тебя, — как-то сказала Виола.

— Ну и что? Какая разница?

— Нет, это нехорошо.

— А мне все равно, хорошо это или плохо. Я знаю только одно: если бы не было тебя, мне бы не для чего было жить…

— А как же ты раньше жил?

— Раньше — жил, а теперь бы не мог. Теперь все изменилось. И сам я изменился. Благодаря тебе…

— Брось, — смеялась она. — Ты меня переоцениваешь. Я самая обыкновенная девушка…

— Ты — моя Виола.

— И зовут меня не Виола. Я всегда мечтала о красивом имени. Вот и выдумала, что меня зовут Виола, А мое настоящее имя — Вендулка.

— Для меня ты навсегда останешься Виолой. Я всю жизнь мечтал о такой девушке, как ты, и теперь моя мечта сбылась…

Иногда она была удивительно рассеянной. Тогда мне казалось, что я ей надоел и что моя преданность, моя пылкая влюбленность ей в тягость.

В такие минуты над верхней губой ее пролегала морщинка, отчего лицо становилось не таким приветливым, как всегда, и Виола уже не казалась мне такой красивой, мимолетная угрюмость заметно портила ее.

— Я такая же, как и все, — защищалась она, когда однажды я упрекнул ее за это. — Если на меня временами и находит, это не имеет никакого отношения к нашей любви…

— Я плохо разбираюсь в женских настроениях, — сказал я.

— Опыта тебе не хватает.

— Просто я боюсь за нашу любовь.

— Ты должен принимать меня такой, какая я есть на самом деле, а не феей из сказки.

— Я хочу, чтобы ты была лучше всех, — упорствовал я.

Но мне ничего другого не оставалось, как мириться с находившими на нее временами безразличием, замкнутостью и даже скрытностью, хотя мне это давалось трудно. Но это проходило, и Виола опять превращалась в нежную, веселую выдумщицу; порой же она казалась мне умудренной и опытной, словно знала о жизни намного больше, чем я.

Вот какой была моя Виола.

— Сколько людей любили друг друга так же, как мы, — говорила она.

— И сколько влюбленных будет после нас, — добавлял я.

Мы вместе бродили по лесу в поисках укромных местечек, сидели на берегу, обнимались и целовались, занятые лишь своей любовью.

Иногда, если на пруду никого не было, мы купались нагишом, шалили, как дети, плавали наперегонки на островок и обратно, поддразнивали друг друга и были счастливы тем, что мы вместе и что вечер принадлежит нам. А потом наставали безмерно счастливые минуты любви.

— Какой ты ненасытный, — упрекала она, для виду отталкивая меня.

Потом мы отдыхали в высокой траве, смотрели в темнеющее небо, пока высоко над нашими головами не зажигались первые звезды.

— А ведь если б не случайность, я мог бы и не познакомиться с тобой, — сказал я, и щемящая тоска сжала мне сердце.

— Ну и что? — беспечно ответила она. — Тогда я познакомилась бы с кем-нибудь другим и теперь ласкала бы его…

— Бесчувственная! — сердился я. — Разве ты не видишь, что я тебя обожаю.

— Ты мой единственный, — уверяла она, прижимаясь ко мне.

— Я б не удивился, узнав, что ты крутишь с кем-нибудь из тех, что ходят в ваш трактир, — вспылил я в приступе ревности.

Она засмеялась:

— Да отец за такое мигом бы выставил меня из дому!

Она не давала мне ни малейшего повода для ревности, но настроение у меня все же испортилось.

Однажды вечером мы снова увидели мотоцикл Хадимы, он проехал над нами по дамбе с выключенными фарами, хотя уже стемнело. На мотоцикле сидели двое: позади кто-то в светлой одежде, возможно женщина, но на расстоянии это было трудно определить.

— Наверное, Хадима поехал со своей подружкой в лес, — решила Златовласка. — Не думай, что только мы сюда ходим. Тут много мест, прямо-таки созданных для влюбленных…

В последнее время Хадима держался от меня на расстоянии, он явно избегал меня и почти не разговаривал, но вдруг во время перерыва сам подошел, присел на краешек моего стола, и откусывая от завернутого в бумагу ломтя хлеба, сказал:

— Как-то вечером я видел тебя в лесу… Ты был не один…

— Зато вас что-то совсем не видно, — с ходу срезал я его.

Мне было неприятно, что нашелся свидетель моих вечерних прогулок.

Хадима наклонился и зашептал мне на ухо так, чтобы никто не слышал.

— Мне сейчас приходится держать ухо востро, — доверительно сообщил он мне. — Седлачек снова начинает проявлять ко мне интерес. Наверное, следит за мной. Ты же знаешь Седлачека. От него хорошего не жди. К счастью, его сегодня здесь нет, вот я и решил заскочить к тебе. Мне бы не хотелось, чтобы он видел нас вместе…

Разумеется, мне было прекрасно известно, что представляет собой Седлачек, знал я и то, что у него с Хадимой какие-то счеты, хотя оба делали вид, что они в наилучших отношениях. Но порой между ними случались стычки, и они честили друг друга почем зря; отношения от этого лучше не становились, что замечали все, и я в том числе. Приблизительно с год назад Седлачек вдруг вспомнил, что у него предки из Судет, и, к всеобщему удивлению, стал подписываться на немецкий лад — Седлатшек. После чего несколько раз появлялся в коричневой рубашке.

— Если хочешь, — сказал на прощание Хадима, — я отвезу тебя сегодня домой.

Хадима поджидал меня у главных ворот фабрики. Он стоял с мотоциклом у тротуара среди густого потока людей, уходящих после утренней смены, и махал мне рукой. Я сел сзади него, мы прокладывали себе дорогу в толпе, направляющейся к трамваю или к расположенной неподалеку железнодорожной станции.

Хадима умело управлял мотоциклом, подскакивающим на неровной дороге, ветер раздувал его редкие выгоревшие волосы, я крепко прижимался к его потертой кожаной куртке. С Хадимой я чувствовал себя в безопасности. Я твердо верил, что никогда не ошибусь в нем, что, окажись я в трудном положении, он всегда мне поможет.

Он подъехал к проселочной дороге, убегавшей к стеклозаводу, остановился, спустил ноги на землю и, не сходя с мотоцикла, приглушил мотор. Достал из нагрудного кармана кожаной куртки завернутый в газету рулон, протянул мне и попросил:

— Оставь это у себя… на случай, если со мной что-нибудь приключится. Не бойся… Тут выписки из книг, которые я делал лет эдак двадцать. Если захочешь, прочти как-нибудь, тебе будет интересно.

Я взял рулончик и в нерешительности сжал его.

— Хорошенько припрячь, — добавил Хадима.

Он нажал на газ, но на песчаной обочине дороги притормозил, обернулся ко мне и крикнул:

— Вендулка — прекрасная девушка! Не слушай никого. Цени то, что она тебя любит.

Мне, конечно же, не понравилось, что он знает о наших отношениях, но было приятно, что он так хорошо говорит о Виоле.

Ничего больше не сказав, он помчался по шоссе к городу — видно, решил посетить свою подругу, которая жила в домике, до крыши заросшем диким виноградом.

Труднее всего мне было переносить послеобеденные часы в воскресенье: Златовласке приходилось помогать на кухне или допоздна обслуживать гостей, пока из-за дощатых столиков под старой акацией не вставал последний посетитель.

Как-то после обеда у меня под окнами раздался свист Ярослава, и я с ребятами отправился бродить по улицам; как всегда, мы не знали, чем заняться, и дурачились как могли. Вечерами от скуки ребята били из рогаток уличные фонари или вывертывали лампочки стоп-сигнала у машин, а шоферам потом приходилось из-за этого платить штраф. Все это делалось не со зла, а от избытка энергии, которую некуда было деть.

Ребята и раньше не очень-то дружили со мной, один только Ярослав признавал своим, остальные же считали чужаком и не забывали время от времени мне об этом напоминать. А с тех пор, как парни увидели меня с Виолой, мне все чаще приходилось сносить их плоские и грубые издевки. Я презрительно отшучивался, спокойно отражал их грубые нападки, которые рождала зависть или безысходная скука.

Трактир «На уголке» закрыли, о трактирщике Пенкаве никто ничего не знал, пересказывали самые разные версии его ареста. Когда я проходил мимо старого трактира, сердце мое сжималось от предчувствия, что Пенкава уже никогда не вернется.

Наши по-прежнему обегали «Трактир у стеклодувки», по вечерам они, как правило, сидели дома, а в хорошую погоду шли в привокзальный буфет, где и выпивали свою норму пива.

Но вот по предместью разнесся слух, что в бывшем складском помещении при стеклозаводе оборудовали вполне приличный кегельбан. Землю утрамбовали и залили цементом, и получилась гладкая, как наковальня, площадка; огородили место для игры и рядом с дорожкой сделали наклонный деревянный желоб, чтобы шары скатывались назад. Известие это заинтересовало и старых, и молодых; молодым особенно не терпелось сыграть в кегли, в результате все, не устояв перед соблазном, ринулись в «Трактир у стеклодувки».

В воскресенье после обеда отправилась туда и наша компания. В этот раз я охотно к ним присоединился. Я надеялся увидеть Виолу, а если даже не увидеть, то хотя бы побыть где-то неподалеку от нее.

Кегельбан помещался за основным зданием, в бывшем складе, полуразвалившемся помещении без окон, одну из стен которого наполовину снесли, чтобы можно было следить за игрой. Хотя ярко светило солнце, там стоял сумрак, а от пола тянуло сыростью и плесенью.

Под высокими соснами стояли деревянные скамейки, на них сидели те, кто наблюдал за игрой. В ногах у них на сыпучем белом песке, усеянном сосновыми иголками, цветными бусинками и пуговками — остатками продукции бывшего стеклозавода, стояли кружки с пивом.

Кегельбан обслуживал мальчик лет десяти, грязный и заросший; он стоял в конце деревянной дорожки, подхватывал шары и возвращал их по желобу нетерпеливым игрокам. Он получал за каждую игру и вдобавок еще чаевые за то, что ставил кегли.

Временами появлялась Эмча, усталая и озабоченная. Она бодрилась, приветливо улыбалась гостям, приносила им кружки с пенистым пивом и уносила пустые. Иногда она на минуту задерживалась около мальчика и нежно гладила его по волосам.

Вначале она не обратила на меня внимания, очевидно просто не заметила, но, когда одним ударом я сбил девять кеглей и все кинулись меня поздравлять, она остановила на мне взгляд своих ярко-голубых глаз и быстро проговорила:

— Это вы? Давненько вас не было видно. Передать что-нибудь сестре?

— Нет, спасибо, — отказался я. — А впрочем, скажите, что я передаю ей привет…

Ничего лучшего я не придумал.

— Обязательно передам, — ответила она и добавила: — Сегодня мы крутимся как белки в колесе… Такого нашествия у нас никогда еще не было.

Мы закончили игру и остались смотреть, как играют другие, более степенные и выдержанные игроки. Играли они хорошо, пожалуй даже лучше, чем мы, и кто-то из нашей группы предложил устроить состязание — старики против молодых.

Перед трактиром, как обычно, играла гармоника, пели песни, было полным-полно народу; люди сидели на земле, располагались под деревьями поблизости от кегельбана и сами ходили за пивом в распивочную, потому что Эмча при всем желании повсюду не поспевала.

Гостей перед трактиром обслуживал сам Зубодер, он разносил пиво и еду и сразу же получал деньги, чтобы гости не ушли, не расплатившись.

Дядя Карел вынес на крыльцо табурет, гармоника в его руках играла не переставая. Одна песня следовала за другой, попурри прерывали восторженные возгласы слушателей. Стоило Карелу начать новую песню, как к нему несмело присоединялись те, кто сидел поближе, потом песню подхватывали другие, и так она неслась от стола к столу, набирая силу, а там к поющим присоединялись и гости, сидящие за домом, и даже игроки машинально подпевали:

Наша песенка чешская, Она честная, честная…

Наконец запела и наша компания, никто не остался безучастным — пение захватило всех. Казалось, хоровое пение помогает нам понять, что все мы друг с другом связаны, что все мы — одна большая семья. И родина у нас одна.

— Почему ты с нами не поешь? — набросились на меня.

— Я бы только испортил песню, — защищался я. — Вы же знаете, что петь я не умею. Я мурлычу про себя…

И все же мне казалось, что наша компания подпевает просто из озорства, без того глубокого чувства, с каким пели песню другие.

Вдруг я увидел Виолу, она обходила людей, расположившихся прямо на траве, на ней был свободный белый халат, медно-золотые волосы блестели в лучах солнца. Она шла к нам, обводя глазами людей, и явно кого-то искала: меня, решил я.

Я встал ей навстречу, окликнул, и вот мы рядом. Мы сразу забыли обо всем, о людях, нас окружавших, — их любопытные взгляды нас не трогали.

— Виола, — сказал я.

— Я не знала, что ты придешь. Я хочу тебе сказать — не жди меня сегодня вечером, — сообщила она мне погрустневшим голосом. — Сам видишь, что тут делается… Я не могу оставить Эмчу одну…

Мы стояли друг против друга. Не сводя с меня глаз, она непроизвольно потянулась рукой к моему плечу.

— Жаль, — вздохнул я. — Я так надеялся…

— Я тоже, — призналась она и нежно провела рукой по моей щеке.

Она не замечала, что мы привлекаем всеобщее внимание, что парни из нашего предместья не спускают с нас глаз. Она выглядела печальной, вид у нее был более усталый, чем у Эмчи, казалось, она вот-вот расплачется, и мне захотелось прижать ее к себе, утешить, развеселить.

— Что-нибудь случилось? — спросил я.

Она смотрела на меня влажными изменчиво зелеными глазами и молчала.

— Почему ты такая печальная? — допытывался я.

— Да так, — неопределенно ответила она. — То одно, то другое… А то и все вместе навалится…

— Когда я тебя снова увижу?

— Скоро. Даже скорее, чем ты думаешь, — улыбнулась она и снова погладила меня по щеке. — Я так тебя люблю, — сказала она чуть погодя.

— Я тебя тоже, — уверял я, — очень люблю.

— До свиданья, — попрощалась она и пошла к дому, пробираясь между рассевшимися на земле; белый халат ее развевался на ветру.

Парни из нашей компании выпили немало кружек пива, добавили к ним по нескольку стопок рома и к этому времени уже изрядно набрались. Поэтому, едва Виола отошла, они засыпали меня вопросами и мерзкими намеками:

— Когда же будет помолвка? Хочешь заполучить в приданое стеклозавод? А она-то, видно, здорово втрескалась в тебя!

На обратном пути они без конца приставали ко мне, я стал мишенью их дурацких шуток, наконец-то они могли вдоволь потешиться надо мной.

Я ничего не отвечал им, мне даже не хотелось отругиваться, я шел погруженный в свои невеселые мысли.

Ярослав пытался было заступиться за меня, но они скоро заставили его замолчать.

Когда мы вышли на шоссе, я, ни с кем не попрощавшись, повернул к дому. Мне не хотелось шататься по улицам и участвовать в их мальчишеских забавах. Весь вечер я просидел дома, рассеянно перелистывая тетрадь, которую мне доверил Хадима.

Утром мне рассказали, что на почерневшей бревенчатой стене пожарного сарая, вклинившегося между футбольным полем и сахароваренным заводом, кто-то вывел белой краской видную издалека надпись: «Гитлер — осел».

На другой день, когда я возвращался с работы, у нашего дома меня поджидал полицейский и сразу же отвел в участок. Там пришлось долго ждать. Я сидел один в комнате ожидания, живот мой сводило от голода: с самого утра я ничего не ел. Потом меня вызвали в соседнее помещение; там два неизвестных человека в штатском с ходу огорошили меня вопросом, где я был в воскресенье вечером и что знаю о надписи на пожарном сарае. Я ответил, что сидел дома и что о надписи ничего не знаю. Мне явно не поверили; у них, сказали они, есть доказательства — в тот день я был в «Трактире у стеклодувки». Им даже известно с кем.

— Да, в трактире я был. Мы играли в кегли. В этом, по-моему, нет ничего преступного.

Когда я это сказал, один из них медленно поднялся и молча ударил меня ребром ладони по лицу.

Потом передо мной положили лист бумаги и карандаш и строго потребовали, чтобы я тотчас же написал имена тех, кто был при этом происшествии и кто вывел эту надпись.

— Пиши! — кричали они.

Я растерянно смотрел на карандаш и бумагу, боясь к ним притронуться, и упорно повторял, что ничего не знаю. Тогда они снова взялись за меня, дали несколько таких затрещин, что я почувствовал, как у меня раскалывается голова.

В голове у меня гудело, от горечи и обиды на глазах выступили слезы, но я стиснул зубы и пересилил себя.

Поскольку я ничего нового не сказал и повторял одно и то же, они били меня до тех пор, пока я не потерял сознание. Им, видно, доставляло удовольствие избивать беззащитного человека.

Наконец они поняли, что я действительно ничего не знаю, и отпустили домой.

— Смотри больше не попадайся, — пригрозили они мне на прощание.

И хотя мать напугали и мое распухшее лицо, и кровавый синяк под глазом, она была счастлива, что я вернулся.

Возможно, она лучше меня понимала, к чему это могло привести.

 

8

В середине августа, когда крестьяне собирали с полей первый урожай, в нашем предместье отмечался храмовой праздник Успения пресвятой богородицы и устраивалось гулянье. Во всех домах пекли пироги, готовили угощение; несмотря на скромные военные пайки, всякий исхитрялся как мог, лишь бы чего-нибудь достать; резали гусей, уток, кур и, разумеется, кроликов, которых откармливали специально к этому празднику.

На площади перед старым храмом в стиле барокко, что возле кладбища, за одну ночь выросло несколько ярмарочных палаток, там торговали пряниками в форме сердца, халвой и другими сладостями, построили тир, качели и ярко раскрашенную карусель с оркестрионом.

В воскресенье поутру на площадь стал стекаться народ.

Моя мать надела свое лучшее платье и попросила меня пойти в церковь вместе с ней. За весь год она ни разу не была в церкви и, так же как и я, не вспоминала о боге, но в этот праздник считала своей обязанностью ее посетить.

Накануне прошел сильный дождь, но утром тучи рассеялись, воздух был прозрачен и свеж, ясное голубое небо сияло над серыми улицами города.

Мы шли в толпе людей, стекавшихся к храму отовсюду; их темные одежды казались мне этим солнечным утром траурными.

То и дело попадались знакомые; перебрасывались с нами несколькими словами, иногда останавливались на минутку-другую, мама расспрашивала, как они живут, что делают; говорили о свадьбах, похоронах, болезнях; я стоял рядом, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

Перед церковью на размякшей от дождя дороге блестели большие лужи; мы обходили их по поросшей травой обочине, чтобы не испачкать начищенные до блеска ботинки. Неподалеку от церкви встретили Хромого, он увязался за нами.

— У Зубодера, — с ходу начал он, — какие-то неприятности. Позавчера двое из тайной полиции заходили в муниципалитет, расспрашивали о нем.

У Хромого, видно, в муниципалитете был знакомый, от которого он все и узнавал, а потом передавал остальным «по секрету».

Так как мы шли гуськом, я, к сожалению, услышал лишь кое-что.

На площади перед храмом уже было много народу; люди в темных одеждах собирались группами, здоровались, оживленно переговаривались. Настроение у всех было праздничное, спокойное.

Хромой не отходил от матери, он возбужденно рассказывал ей о надписи на пожарном сарае, о том, что будто бы начато следствие, что нескольких парней уже вызвали на допрос, но установить, кто злоумышленник, пока не удалось.

— Благодарите бога, что ваш сын к этому не причастен, — говорил он. — Но его дружки точно замешаны в этом деле. Голову на отсечение даю! А за такие глупые шутки другим расплачиваться приходится. Как бы и нам из-за них не пострадать.

Женщины быстро смыли надпись на пожарном сарае, но краска успела впитаться, и слова «Гитлер — осел» снять полностью с потемневших бревен не удалось. Тогда какой-то мудрец придумал выход: забить часть надписи досками. Осталось только слово «осел». Впрочем, все знали, о ком шла речь.

Площадь скоро опустела: все отправились в церковь. Мать с Хромым успели занять места на скамьях впереди, а я застрял у входа, где толпилось столько народу, что не пройти. Оттуда я наблюдал за службой: сначала перед ярко освещенным алтарем с подчеркнутой важностью сновали два министранта, потом священник в праздничном облачении торжественно служил мессу.

В унылом, полутемном помещении церкви было прохладно, летнее солнце, проникавшее через узкие высокие витражи, освещало старинные, изрядно облупившиеся фрески купола.

Священник у алтаря бормотал по-латыни молитву, в тишине ее непонятные слова гулко отдавались под сводами храма.

Только теперь я заметил, что на последней скамейке неподалеку от меня сидит Зубодер с братом, две черные косматые головы смиренно склонились. Рядом с ними светилась рыжеволосая голова Виолы. Она, видно, почувствовала мой взгляд, повернулась, глаза ее сверкнули, она сделала знак, давая мне понять, что видит меня и что мы встретимся, едва закончится служба.

Я не видел ее с прошлого воскресенья, когда мы с ребятами играли в кегли в «Трактире у стеклодувки», хотя каждый вечер приходил в лес на условленное место.

Я не понимал, что произошло, почему она ни разу не пришла. Какие только мысли не лезли в голову, временами мне казалось, что над нами нависла угроза, временами — что она просто изменила мне. Но тут же я принимался защищать ее, уверял себя, что ей помешали прийти серьезные причины.

У меня не хватило терпения дождаться конца службы, я вышел на солнце и остановился на ступеньках храма, площадь перед которым пустовала. Только продавцы расставляли товары в ожидании покупателей, которые вот-вот ринутся сюда. В больших лужах отражалось светло-голубое небо.

Грустное пение и печальные звуки органа действовали умиротворяюще; на нас, грешных, нисходила благодать, дарящая надежду.

За спиной скрипнула дверь, послышались тихие робкие шаги, и чьи-то руки нежно коснулись моего плеча. Я догадался, что это Виола.

Мы молча стояли рядом, она — ступенькой выше меня, щурясь от яркого солнца; за нами величаво гудел орган. Казалось, в эту минуту весь мир был у наших ног…

— Всю эту неделю я ужасно скучала по тебе, — сказала она виновато. — Но мне нельзя было отлучиться из дома. Мама заболела.

Я страшно мучился все эти дни, воображение подсказывало мне невесть что, но ее объяснение меня вполне удовлетворило, особенно когда она добавила, что мама, очевидно, просто переутомилась и если она несколько дней полежит, то вскоре станет на ноги.

Я почувствовал облегчение, да и как могло быть иначе — я вижу ее, мы снова вместе.

— Давай уйдем, пока никого здесь нет, — предложила Виола.

Мы взялись за руки и, огибая лужи, пошли к тиру. За тиром была тропинка, которая вела на кладбище.

За низкой каменной стеной вздымались кресты и мраморные надгробья, поросшие мхом, обветшавшие, потемневшие. Большинство могил на кладбище заросло травой, словно живые давно забыли своих мертвых, а может быть, просто не осталось никого из тех, кто мог бы позаботиться о них. Только около стены был насыпан свежий холмик, прикрытый увядшими венками с траурными лентами.

Здесь было тихо, спокойно, безлюдно, только из церкви доносились заунывные песнопения да глухо звучал орган.

Мы прохаживались по расчищенной центральной аллее кладбища и читали на памятниках имена усопших — в основном тут хоронили жителей нашего предместья. Здесь, за каменной стеной, ограждающей их от жизни, от городского шума, от человеческих страстей, закончилась их земная жизнь, здесь, под простыми крестами и памятниками, покоились останки ушедших вкупе с их мечтами и надеждами.

Мы остановились у могилы, где погребены мои предки — дедушка, бабушка, дядя и отец, умерший десять лет назад. Я смутно помнил его высокую сгорбленную фигуру и добрые, все понимающие глаза. Я рассказал о нем Виоле. Она внимательно выслушала меня, погрустнела — огорчилась вместе со мной его столь раннему уходу из жизни.

— Все наши похоронены не здесь, — сказала она мне. — Мамины родные похоронены в Моравии, в той деревне, где я родилась…

Потом мы сидели на ступеньках покойницкой, подставив лица солнцу, и вслушивались в нарастающий шум — служба закончилась, и прихожане повалили на площадь.

— Хочешь, я расскажу тебе о наших? — предложила Виола.

Я кивнул.

Она интересно рассказывала о родной деревеньке, о церквушке, куда стекались странствующие богомольцы, о бабушке и дедушке, до изнеможения работавших на небольшом клочке земли, чтобы скопить деньги и купить лошадь, на которой дедушка стал ездить на заработки. Рассказала, что Эмча в восемнадцать лет выскочила замуж, а уже через год разошлась: ее муж оказался прощелыгой, только и знал, что хлестать водку, и, верно, пропил бы все, не собери он однажды свои пожитки и не уберись восвояси, так что она даже обрадовалась…

— Мальчик, которого в воскресенье ты видел у кегельбана, — сын Эмчи. Он рос у тети, а теперь поживет у нас, пока Эмча снова не выйдет замуж. За ней всерьез ухаживает один кондитер. Нашим он нравится. Отец говорит, только сначала нам надо стать на ноги и расплатиться с долгами…

Я слушал, положив голову ей на плечо, и чувствовал себя прекрасно. Мы забыли, что находимся на кладбище и что сзади нас покойницкая, где, возможно, кто-то уже ждет своего погребения.

Когда на центральной аллее показались люди — многие заходили из церкви на кладбище навестить могилы своих близких, — мы спрятались за покойницкой и стали там целоваться.

— А мне нравится целоваться на кладбище, — сказала Виола с вызовом.

— Верно, — поддакнул я. — Для такой любви, как наша, все места хороши.

— И церковь?

— Церковь хороша только для тех, кто женится, — ответил я.

— Вчера под утро мне снилось, что я выхожу замуж, — вспомнила она. — Я была в свадебном платье с фатой, в волосах — розы; все подходили, поздравляли меня, желали мне счастья, и я всех целовала. Правда, говорят, что сны про свадьбу не к добру.

— А за кого ты выходила замуж? — спросил я.

— Не помню, — засмеялась она. — Скорее всего, за тебя.

Слабый ветерок шелестел в длинных, склоняющихся до земли ветвях старых плакучих ив.

— Наши будут искать меня, — вдруг вспомнила она. — Наверное, они уже пошли домой.

Мы вернулись в толпу людей, снующих между палатками, но ни родных Виолы, ни моей матери там не нашли. Только парни из нашей компании то и дело выныривали из толпы, подмигивали мне, с постным видом ухмылялись.

У тира народу было немного, мы подошли, я нерешительно взял в руки духовое ружье. Потом все же решился, прицелился и с ходу попал в жестяную фигурку. Лотом еще — и снова удача. Я сам не ожидал, что так метко стреляю.

Виола стояла рядом и с восторгом смотрела на меня.

А я уже стрелял во все подряд — в шарики, подпрыгивающие на тонкой струйке фонтана, в шарманки, которые вдруг начинали издавать скрипучие звуки, в кузнецов и барабанщиков, в деревянные скрепки, зажимавшие бумажные розы, попадешь в скрепку — роза раскроется; стрелял бы и дальше, если бы за моей спиной не появился Хромой.

— Стреляешь ты метко, — ехидно сказал он. — Но мать оставлять не след. Она обыскалась тебя.

— Куда она пошла? — повернулся я к нему.

— Не знаю, — пробормотал он. — Еще недавно была здесь.

За нашими спинами шумела толпа и оглушительно играл оркестрион, людей тут не прибавилось, они толпились вокруг палаток, не обращая внимания на лужи.

Не знаю, заметил ли Хромой, что в тире со мной была девушка, мне-то казалось, что он давно наблюдал за нами и выжидал случай, чтобы подойти ко мне и отравить мою радость.

Я подмигнул Виоле, мы оставили тир, протиснулись через толпу и вышли в поле. Минуя предместье, мы пробрались по загуменью через кусты и крапиву и окольным путем вышли на шоссе. Оттуда было рукой подать до леса.

— А я и не знала, что ты умеешь так стрелять, — похвалила меня Виола. — Где научился?

— Чепуха, — хвастливо ответил я. — Стрелять по мишени в тире — штука несложная.

— А по людям? — бесстрастно спросила она. — Ты мог бы выстрелить в человека? Скажем, в немца?

Я ответил не сразу. Слишком неожиданным был для меня ее вопрос.

— Об этом я не задумывался, — чистосердечно признался я. — На военной службе я не был…

— Хорошо, а если бы понадобилось? Хватило бы у тебя силы воли? — не отступалась она.

— Наверное, хватило бы, — ответил я, подумав.

И тут я вспомнил, как однажды, когда мы со стесненным сердцем прочитали в газете сообщение о казни наших людей, Хадима, сжав зубы, сказал:

— Насилие всегда вызывает сопротивление. Не горюйте, час отмщения настанет.

— Но не можем же мы бороться с ними голыми руками, — возразил я.

Хадима грустно улыбнулся и загадочно произнес:

— Есть люди, которые позаботятся об этом. И их немало.

— Но ведь тут нужны гранаты, ружья…

Хадима отечески похлопал меня по плечу и снисходительно сказал:

— Ты молодой и многого еще не знаешь.

Мы шли с Виолой по опушке леса. Под нашими ногами похрустывали сухие ветки, сквозь густую листву пробивалось яркое солнце, мир казался радостным, полным очарования. И все же вопрос Виолы не выходил у меня из головы. Я рассказал ей, как меня допрашивали в полицейском участке, как били.

— Тебе еще повезло, что отпустили, — сказала она участливо.

— Да, — кивнул я. — Все могло кончиться хуже. Я много думал о матери и о тебе. Что, если бы я не вернулся?

— Послушай, а если бы нашлись люди, у которых есть оружие, ты пошел бы с ними? — спросила она меня.

— Я никогда не слышал о таких людях, — неуверенно проговорил я. — Да и на что они могут рассчитывать, на что надеяться?

Был прекрасный ясный день, солнце по-летнему щедро согревало людей и землю, лес, пруд — и разговор наш казался странным, даже бессмысленным.

— А все-таки… Пошел бы ты с ними? — настаивала Виола.

— Да, — все же решительно ответил я. — Без колебаний.

Она схватила меня за руку и так крепко, почти по-мужски сжала ее, что мне стало больно.

— Я рада, что ты оказался именно таким, каким я себе представляла, — сказала она. — Я рада, что ты не трус…

Мы долго стояли за густой порослью молодняка, не в силах расстаться — отсюда до трактира было рукой подать.

Она обхватила меня за шею и страстно поцеловала.

В ее изумрудно-зеленых глазах сверкали искры, она прильнула ко мне всем телом и зашептала прямо в ухо:

— Жди меня вечером. Такой день, как сегодня, создан для любви.

 

9

Разумеется, Хромой тут же разнес по всему предместью и моей матери рассказал, что во время храмового праздника я был с девушкой со стеклодувки и что потом видели, как мы обнимались у пруда. И вот вся наша улица уже знала, что у меня амуры с дочкой Зубодера и что я каждый вечер поджидаю ее у трактира, а потом мы ходим миловаться в лес.

Я, конечно, рассердился на Хромого, но ничего ему не сказал, а просто старался его избегать, а если случалось встретиться, то с вызовом отворачивался.

Он же, напротив, стал заходить к нам все чаще и постоянно наговаривал на меня матери, так что бедняжка совсем потеряла голову и глаза у нее вечно были на мокром месте. Мать попрекала меня, что я не слушаю ее, говорила, что я позорю наш дом. Вспоминала, какой порядочный человек был отец, плакалась: мол, будь он жив, он бы не потерпел, чтобы я бегал за шлюхой, которая обслуживает пьяниц.

— Ты же ничего не знаешь о ней и не хочешь знать, — упрекал я мать.

Я не раз пытался переубедить ее, рассказывал о том, какая хорошая девушка Вендула и как она помогает отцу вести всю бухгалтерию, говорил, что осенью она пойдет на работу и что я не понимаю, почему бы мне не дружить с ней. Но мать ничего и слышать не хотела, считала, что я несу вздор, что влюбленного человека ничего не стоит обмануть, что меня обвели вокруг пальца, что особы легкого поведения крутят сегодня с одним, завтра с другим, а я, мол, еще неопытный, зеленый и ни в чем не разбираюсь. Со слезами на глазах она говорила, что не допустит, чтобы я взял такую жену, она, мол, никогда не сможет признать ее.

Я весь кипел от негодования, но сдержался и ответил, что пока еще речи о женитьбе нет, хотя в будущем это не исключено, а сегодня ясно только одно: я люблю эту девушку и даже ради матери не откажусь от нее.

Мама расплакалась, слезы текли по ее морщинистым щекам. Но когда я под вечер снова поспешил в лес, она не сказала ни слова.

Через день после этой ссоры мы молча ужинали на кухне. В открытое окно заглянул Хромой.

— Вы дома? — спросил он. — Что же у вас так тихо?

Я, не поднимая головы от тарелки, продолжал есть.

— Хочу тебя спросить, — коварно начат он, — что слышно на стекольном заводе? Говорят, жену Зубодера увезли в больницу.

Я промолчал, хотя знал об этом от Виолы.

Мать подошла к окну, и они стали о чем-то переговариваться. Я воспользовался случаем и незаметно удрал.

Когда я вышел на крыльцо, Хромой снова начал ехидничать:

— Что поделывает твоя рыжая зазноба? Когда будет ваша помолвка?

Тут уж я вышел из себя.

— Заботьтесь-ка лучше о своих кроликах, — сказал я раздраженно, — и не суйте нос в дела, которые вас не касаются!

Я рванул на шоссе, а вслед мне понеслось насмешливое пение:

Рыжую, рыжую Я люблю сильнее всех…

Этой песенкой обычно дразнили меня мои ребята, но, чтобы наш достопочтенный сосед мог позволить себе такое ребячество, я не мог и представить. Видно, невтерпеж ему было выказать свою ненависть к обитателям стеклодувки.

Я спешил к лесу и всю дорогу пытался побороть в себе неприязнь к болтливому соседу. Странный он был человек: добряк из добряков, он вечно вызывался помогать людям, охотно давал советы, если кто-то оказывался в трудном положении, и в то же время ядовитым языком своим мог отравить жизнь каждому, а уж коль невзлюбит кого, ни перед чем не останавливался.

К моей матери он всегда относился особо почтительно, часто заходил, услужливо предлагал, не нужно ли сделать чего, нет-нет да и помогал ей по хозяйству, доставал топливо на зиму, а иногда раздобывал кое-что из еды в добавление к скудному протекторатскому пайку. Я знал, что он когда-то ухаживал за матерью и потом, когда она овдовела, усердно добивался ее расположения, но мать, хоть и относилась к нему дружелюбно и, возможно, на свой манер его любила, не хотела и слышать о совместной жизни с ним.

Собственно, его фамилия была Урбанек, но об этом забыли, никто не звал его иначе как Хромым, хотя ему это и не нравилось. Даже моя мать по привычке называла его только так. Он работал бочаром на местном пивоваренном заводе, не один десяток лет сбивал пивные бочки обручами и смолил их; год назад он бросил работу, ушел на пенсию. От прежней профессии у него осталась неуемная любовь к пиву.

В последние годы он относился к матери почтительнее, короче говоря, вел себя уже только как старый, верный друг. Когда он день-два не появлялся, мать начинала беспокоиться:

— Что такое приключилось с Хромым? Он так давно у нас не был.

Действительно, мы успели привыкнуть, что он вечно сидит на скамеечке перед нашим домом, курит свои едкие самокрутки, кашляет и с интересом наблюдает за всем, что происходит на шоссе. Нередко он бормотал что-то непонятное себе под нос или сварливо бранился, а в запале плевался на шероховатые камни у порога.

— Надумаешь жениться, — говорил он мне, когда бывал в добром расположении духа, — отдам тебе свою комнатушку.

— А где же вы тогда будете жить? — спрашивал я его.

— Да я уж к тому времени помру.

К счастью, он был здоров как бык, этот любитель пива.

Временами я совсем не переносил его разглагольствования, а он к тому же в последнее время усвоил привычку меня поучать и разговаривал со мной тоном знатока, что было мне еще более противно, чем его глупые насмешки. Он вполне справедливо считал меня главным виновником того, что моя мать отвергла его ухаживания, и не мог этого простить. Но больше всего мне не нравилось, что он чем дальше, тем больше связывал меня с арендаторами стеклодувки.

В этот раз Виола сама ждала меня.

Я еще издалека увидел ее — она стояла под высокой сосной и высматривала меня. Едва я показался, она бросилась мне навстречу, кинулась в мои объятия и расплакалась.

— С мамой плохо, — всхлипывая, сказала она. — Завтра операция. Этого она боялась больше всего. Когда ее увозили в больницу, она без конца повторяла: лучше я умру дома, только бы не идти под нож, никуда не поеду, может быть, и так обойдется… Она не верит докторам… Ей с ними всегда не везло. А теперь ее жизнь зависит от них…

— Ты должна надеяться, что все закончится благополучно, — пытался утешить ее я. — Возможно, операция ей поможет. Чаще бывает именно так…

Недалеко от нас послышался шум, казалось, кто-то стремительно продирается сквозь ельник, слышен был хруст ломающихся веток, в сгущающихся сумерках мы увидели, как темная сгорбленная фигура ведет мотоцикл к стекольному заводу.

С минуту мы стояли как вкопанные, я держал Виолу за талию, она опустила голову мне на плечо, затаив дыхание, мы следили за незнакомцем, который стоял, прислонясь к мотоциклу, и явно кого-то поджидал. Потом с черного хода вышли двое с каким-то грузом — это был ящик или чемодан, груз казался довольно тяжелым, видно было, что им нелегко его тащить. Ящик прикрепили к заднему сиденью мотоцикла, чтобы он не свалился во время езды. В две-три минуты они покончили с погрузкой, один из них тут же сел на мотоцикл и, не включая мотора, покатил по пологой лесной тропинке вниз, к дамбе пруда, второй пешком направился за ним, а третий — это был, несомненно, сам Зубодер — тотчас же вернулся черным ходом назад.

— Пошли отсюда, — сказала мне Виола, видно сообразив, что мы невольно оказались свидетелями чего-то не предназначавшегося для наших глаз.

— Судя по мотоциклу, это Хадима, — сказал я.

Она ничего не ответила, словно не слышала меня.

В этот вечер нам обоим было плохо. Виола горевала о матери, я не мог забыть домашнюю ссору и колкости Хромого. Я не стал рассказывать об этом Виоле, она и так была огорчена.

Но ее горе и волнение еще больше притягивали меня к ней. Сначала она отнеслась к моим ласкам безучастно, затем стала, как и прежде, отвечать на мои поцелуи, сперва робко, потом все более страстно, и наконец мы оба забыли обо всем на свете в сумасшедших объятиях.

Вдруг она снова расплакалась и сквозь рыдания жалобно попросила:

— Не покидай меня. Ты мне очень нужен. Без тебя…

От слез ее зеленые глаза приобрели какой-то новый, удивительный оттенок.

— Ты даже представить себе не можешь, — шептала она взволнованно, — как я благодарна тебе за то, что ты меня любишь.

Она гладила меня ладонью по лицу, по волосам, преданно смотрела на меня полными слез глазами.

Я никогда не видел Виолу такой взволнованной, смиренной, трогательно жалкой. Раньше, если на ее лице и мелькала грусть, она быстро перемогала себя, начинала оживленно и громко смеяться. Она всегда охотнее веселилась, чем грустила..

Когда мы возвращались домой, она иногда вытирала набегавшие на глаза слезы, но больше не всхлипывала, а с решительным видом шла рядом и, как бы извиняясь, повторяла:

— Все, больше не буду плакать. Ни слезинки не пророню.

Обычно поутру мы собирались в тесном душном помещении бухгалтерии и разговаривали, перебивая друг друга, обменивались новостями — делать нам по-прежнему было нечего. Я, как правило, больше слушал, чем говорил, меня слишком занимали собственные мысли, связанные с Виолой, мечты о нашем будущем счастье.

Но, услышав, что речь идет о саботажах на железной дороге, о прерванной телеграфной связи, о попытке свести с рельсов поезд с боеприпасами, я насторожился. Кто-то сказал, что из вагонов было похищено оружие, поэтому ночью арестовали нескольких железнодорожников. Причем двоих — из нашего предместья.

Вдруг дверь бухгалтерии отворилась, и в нее просунулась прилизанная голова Седлатшека. Раньше он к нам и носа не показывал, считая нас недостойной себе компанией. Видно, он уже давно стоял за дверью и подслушивал.

Разговор оборвался на полуслове, от страха все застыли на своих местах. Выглядело это в высшей степени подозрительно, словно нас застали за каким-то недозволенным делом.

Глазками-буравчиками, спрятанными за толстыми стеклами очков, Седлатшек оглядел всю комнату, каждого в отдельности, и язвительно сказал по-чешски:

— Видно, у вас много свободного времени? Надо проверить, насколько каждый из вас загружен!

Он сделал было шаг в комнату, но остался стоять в раскрытых дверях, отчего сквозняк ворошил бумаги, разложенные на столах.

Вдруг, выпрямившись по-военному, хоть он ходил в штатском, Седлатшек злобно заорал дрожащим голосом, на этот раз по-немецки:

— Кто из вас видел Хадиму? Куда он мог подеваться?

— Сегодня его здесь не было, — ответили мы ему по-чешски.

Он окинул всех ненавидящим взглядом и повернулся на каблуках. Сквозняк захлопнул за ним дверь.

Все разошлись по своим местам, и в комнате вмиг воцарилась непривычно настороженная тишина, но тут же в коридоре снова, раздался пронзительный голос Седлатшека, разносившийся по всему зданию, однако что он говорил — разобрать было невозможно.

Потом раздался крик — кричали разом несколько человек, — послышался топот на лестнице, стук дверей и какие-то приказы по-немецки.

Мы толпой бросились к двери, один за другим выглядывали в коридор, но коридор был уже пуст, только внизу на лестнице еще раздавались голоса, и топот.

Из всех дверей нашего этажа высовывались испуганные лица. Соседи из комнаты рядом сообщили нам:

— Хадиму арестовали! Седлатшек привез гестаповцев!

Я подбежал к окну, выходящему во двор. Половина двора находилась в тени. Солнце ярко освещало здание напротив. Из нашего подъезда вышли четверо. Впереди Седлатшек, за ним, между двумя незнакомыми мужчинами в штатском, — Хадима. Если бы я не знал, что случилось, я мог бы подумать, что они идут в соседний цех по служебным делам. Трое шли обычным спокойным шагом. И только Седлатшек суетился, то забегал вперед, то отставал, размахивал руками и что-то выкрикивал.

Когда они миновали теневую часть двора, Хадима на мгновение остановился на границе тени и света, обернулся и помахал нам рукой. Словно почувствовал, что все мы сгрудились у окон, и решил попрощаться с нами.

Мужчина, шедший сбоку, грубо схватил Хадиму за руку и потащил за собой так стремительно, что тот чуть не упал.

В узком проходе неподалеку от фабричных ворот стояла низкая черная машина. Мы видели, как сначала в нее сел Хадима, потом те двое, все это время Седлатшек стоял навытяжку, вскинув вперед правую руку. Черная машина медленно двинулась к фабричным воротам.

Горькие слезы бессилия выступили у меня на глазах.

В моей памяти навсегда запечатлелась сгорбленная фигура бухгалтера Хадимы, когда он остановился на контрастной полосе, отделяющей темную часть двора от ярко освещенной, и махнул нам на прощание рукой.

В сумерки я снова пошел в лес, хотя и знал, что Виола сегодня не придет.

Мне хотелось видеть ее, потому что только она, она одна, могла утешить меня и помочь побороть нарастающий страх.

Я стоял на опушке, ветви высоких сосен сочувственно шумели у меня над головой, а над ними на бледно-сером небе мерцали первые робкие звезды.

Прогретый за день лес дышал теплом. Где-то вблизи протяжно кричала сова, над полем пролетела большая черная птица, захлопав крыльями, она скрылась в густом молодняке за шоссе. И снова наступила тишина, удивительная, умиротворяющая тишина.

Я смотрел вниз на город, окутанный сизой дымкой, он представлялся мне скопищем темных человеческих жилищ, казалось, будто его жители живут в полном мраке. Только из неразличимых во тьме труб нашей фабрики поднимался белесый дым, полосами стлавшийся над крышами города.

Я вышел из леса и пошел по жнивью. Остановился на минуту, и еще раз оглянулся.

Небо за стекольным заводом было неестественно красным, словно где-то вдалеке разгорался пожар.

 

10

До сих пор я жил как во сне, витал мыслями в облаках и невольно оберегал себя от ужасов, с которыми чем дальше, тем больше сталкивала меня жизнь.

История с бухгалтером Хадимой глубоко потрясла меня; ведь до того времени я жил только своей любовью, не видел никого и ничего вокруг себя, кроме Виолы. Я не мог поверить, что человек, которого я привык видеть ежедневно, с которым любил переброситься парой слов, к которому чувствовал симпатию и доверие, вдруг не придет больше на работу, исчезнет, пропадет, как в воду канет. Он уж больше не будет возвращаться домой на мотоцикле, не будет поджидать меня у фабричных ворот после смены, не будет ночевать в нашем предместье в домике своей портнихи, стены которого были увиты диким виноградом. Больше я не увижу его тихим вечером около стекольного завода.

Я не только ощущал отсутствие Хадимы, ведь он был мне и опорой, и советчиком, но его арест словно бы обнажил болезненную рану, которая никак не залечивалась. Меня обуревала тоска, неутолимая тоска, которая гложет человека, когда он бессилен против жестокой несправедливости.

На работе вдруг перестали о нем говорить: боялись вспоминать его неожиданный арест, не хотели показать свой страх. Никто не осмеливался прикоснуться к трагическим событиям последних дней, казалось, люди хотели как можно скорее о них забыть. Все сторонились Седлатшека, он теперь держал в страхе всю фабрику. И когда я заводил речь о Хадиме, гадая, что с ним теперь, люди в ответ боязливо опускали глаза и лишь неопределенно пожимали плечами.

Тут я обратился к записям, которые он просил меня спрятать. Уже тогда он предчувствовал свой скорый арест, потому что Седлатшек вынюхивал его.

Я пролистал их несколько раз. Там были выписки из прочитанных книг, высказывания знаменитых людей, прилежно перенесенные красивым бухгалтерским почерком на белые в клеточку странички школьной тетради.

Вначале выбор их показался мне странным, поспешным и подчас случайным. Потом я понял, что он выписывал для себя то, что служило подтверждением или развитием его взгляда на жизнь.

Больше всего меня привлекла первая цитата, усердно выведенная крупными каллиграфическими буквами:

«Я представляю себе человечество как гигантскую армию рабочих, возводящих великолепный храм Правды. Я живу и работаю вместе с ними. Мое тело, рабочий механизм, исчезнет, распылится, но результаты моего труда останутся. Мне дорого сознание того, что я, незаметный, безымянный труженик, помогал созидать великолепное здание Правды, которое возводится человечеством с древнейших времен. И каждый камень, заложенный мной в это здание, — бессмертен».

Под цитатой стояла подпись — Клемент Готвальд.

Я смутно припоминал, кто такой Готвальд, кажется, от Хадимы я о нем и слышал, знал, что сейчас он живет в Москве, откуда руководит борьбой против оккупантов. Поэтому я здорово перепугался. Без долгих размышлений я хорошенько завернул тетрадь, обмотал ее паклей, засунул в щель между бревнами на чердаке, а сверху еще зашпаклевал.

Но меня неотступно преследовала фраза, стоявшая в тетради последней:

«Жизнь за жизнь, кровь за кровь!»

К этим словам, под которыми не значилось имени автора, Хадима, по-видимому, относился особенно серьезно. Ими он руководствовался в мрачные годы оккупации, хотел внести свою лепту в победу над фашизмом.

Запали мне в память и другие слова, написанные карандашом на обложке тетради:

«Наше будущее зависит от того, как мы будем действовать».

Я вспоминал тихий проникновенный голос Хадимы, его горькую усмешку. Если до ареста Хадимы в его жизни я многого не понимал, то теперь у меня словно открылись глаза; сейчас он стал мне гораздо ближе, чем раньше.

Я возвращался с работы домой в странном состоянии: в голове шумело, звонкие удары колоколов, доносившиеся издалека, гулко отдавались в ушах, перед глазами все прыгало, казалось расплывчатым, неясным. И улица, по которой я шел, вдруг стала покатой, так что временами я сам казался себе пьяным, неуверенно пробирающимся домой. Возможно, виной тому было палящее солнце, возможно, усталость, вдобавок я почти не спал последнее время — словом, чувствовал я себя хуже некуда.

По дороге я встречал знакомых, но узнавал их с трудом. Поздоровавшись, я брел дальше по обочине шоссе. Меня обгоняли рабочие на велосипедах, они тоже возвращались с работы; от их звонков я метался из стороны в сторону.

Я мечтал скорее попасть домой, прилечь отдохнуть, скинуть усталость, избавиться от неприятного шума в голове.

Подходя к дому, я увидел мать, стоявшую в тени у крылечка. Прикрыв ладонью глаза от солнца, она высматривала меня.

— Ты что так поздно? — спросила она, даже не поздоровавшись. — А тебя ждет гостья.

— Какая гостья? — удивился я.

— Иди сам посмотри,---лукаво улыбнулась она.

Я бросился в прихожую, где даже в самые жаркие дни было прохладно, и, запыхавшись, влетел в кухню. За столом сидела Виола — руки на коленях, склоненная голова, темно-золотые волосы светятся в полумраке кухни.

За окном я заметил Хромого, отбивающего косу под яблоней, вероятно, он собирался косить траву для своих прожорливых кроликов.

— Какими судьбами? — спросил я.

— Я гуляла по шоссе, поджидая тебя, — объяснила она, — а твоя мама увидела меня и позвала в дом, сказала: нехорошо ходить по такому солнцепеку.

Я опустился на стул, изумленно глядя на нее.

— У тебя славная мама, — сказала она. — Так хорошо меня приняла. Мы с ней немножко поговорили…

— О чем?

— О тебе. О чем же еще нам говорить? — улыбнулась Виола. — Она беспокоится, говорит, что ты в последнее время плохо выглядишь. Наверное, считает, что я в этом виновата.

Я махнул рукой.

— Действительно я чувствую себя неважно, — признался я, — но ты тут ни при чем. Никто тут не виноват.

В прихожей послышались шаги матери: она обметала ступеньки, ведущие на чердак. Видно, умышленно оставила нас одних. Хромой по-прежнему отбивал косу под яблоней.

— Почему ты пришла? — спросил я. — Что-нибудь случилось?

— Нет. Ничего особенного, — ответила она. — Просто хотела тебя видеть. Соскучилась.

— Как дома? — спросил я.

— Сегодня мы привезли маму из больницы. Ей стало лучше, и я так рада.

Осторожно, словно с опаской, она стала гладить мою руку.

— Ты не сердись на меня, — продолжала она; ее голос доносился откуда-то издалека, вдобавок его все время заглушал звон далеких колоколов. — Какое-то время мы не сможем видеться. Мне придется побыть с мамой, пока дело не пойдет на поправку. Ведь наши должны обслуживать гостей.

— Извини, — проговорил я почти беззвучно. — Мне как-то не по себе.

Я встал, налил воды в таз, опустил в него голову и покрутил головой в воде, пока не почувствовал приятную освежающую прохладу.

— Погуляешь пока без меня, — сказала она задумчиво.

— Не хочу, — сопротивлялся я, хотя и понимал, что это напрасно. — Я хочу всегда быть с тобой.

— Пойми же, — умоляла она. — Мне так хочется, чтобы мама поскорее поправилась…

— Понимаю, — ответил я грустно.

— Да и тебе, кстати, неплохо побыть одному, успокоишься и отдохнешь.

Я опустил голову и замолчал.

— Как только ей станет лучше, я снова приду к тебе, — утешала она меня. — Ведь я теперь могу заходить к вам…

Она встала, обошла вокруг меня, нежно провела рукой по моим мокрым волосам.

— А теперь мне пора идти, — сказала она.

Она постояла у свадебной фотографии моих родителей, висящей над диваном в овальной позолоченной рамке, и неожиданно весело сказала:

— Хотелось бы мне, чтобы и у меня была такая фотография, когда я выйду замуж…

Я остался сидеть на стуле, не в силах встать. Я видел, как Виола нерешительно направилась к двери, повернула ручку, еще раз оглянулась, улыбнулась мне, потом беззвучно закрыла за собой дверь.

Слышал, как она разговаривала с мамой в прихожей. Усилием воли я заставил себя подняться и выйти на крыльцо.

Вся залитая солнцем, Виола шла по проселочной дороге к дому, стоящему у темной полосы леса.

Когда я вошел в комнату, Хромой просунулся в окно и насмешливо сказал:

— Ну и дела! Выходит, свадьба-то на мази!

— Оставьте меня в покое! — бросил я раздраженно, рухнул на диван и с облегчением зарылся разгоряченной головой в подушку.

Я уснул, и мне приснилось, что жена Зубодера умерла.

Снова у нас на кухне сидела Виола, вся в слезах, и рассказывала, как она ненадолго отошла от мамы, а когда вернулась, та больше не открыла глаз.

Моя мать сидела вместе с нами за кухонным столом, грустно покачивала поседевшей головой и участливо говорила:

— Наверное, она даже не поняла, что пришел ее последний час. Лучшей нет смерти, чем заснуть и не знать, что заснул навеки…

За открытым окном под яблоней Хромой снова отбивал косу. Откуда-то издалека доносились нежные, проникновенные звуки органа и благостная мелодия мессы.

Было жарко, я весь вспотел, ноги, спина мучительно ныли, голова раскалывалась — я, верно, заболевал.

Мне представлялось, что я стою на крыльце нашего дома, смотрю в сторону леса и вижу, как по неровной проселочной дороге трясется повозка. Вначале ее еле видно, но потом я различил лошадей с черными султанами и черный катафалк, который на ухабах шатало из стороны в сторону.

При выезде на шоссе кучер остановил непослушных лошадей, бьющих копытами по грязной земле, поправил сбрую, похлопал по их потным спинам и вновь дернул вожжи.

За катафалком шли люди в черном: Зубодер с братом, две девушки, десятилетний мальчик, который вертелся у них под ногами, и незнакомый мужчина, довольно молодой, наверное тот кондитер, что собирался жениться на старшей дочери. Ни минуты не колеблясь, я пошел по шоссе за похоронной процессией. Мы шли, сопровождаемые любопытными взглядами жителей нашего предместья.

Когда мы приблизились к кладбищу, вдруг навстречу нам вышел человек, еще издали показавшийся мне знакомым. Это был Хадима. Да и кто еще это мог быть! Он поравнялся с нами и молча присоединился к нашей процессии.

В том месте, где дорога пошла в гору и лошади замедлили шаг, Хадима сжал мне руку повыше локтя и сказал:

— Не вешай голову! В смерти нет ничего страшного. Она естественное следствие жизни…

Так мы поднимались бок о бок по длинному склону холма, меся размокшую дорожную грязь.

— Наши тела умрут, распылятся, — говорил Хадима тихим, проникновенным голосом. — Но наши дела лягут в основу нашей великой стройки, нашей общей борьбы, они останутся жить после нас, они — бессмертны.

И снова загудели колокола. Их волнующий звон усиливался и заставлял забыть о нашей печали. Лишь равномерный стук молотка нарушил наше скорбно-торжественное настроение: это Хромой, как и раньше, отбивал косу под яблоней.

Я открыл глаза. В кухне стало сумрачно, день за окном клонился к вечеру.

У стола, где днем ждала меня Виола, теперь сидела мама. Она отдыхала и смотрела в окно. За окном Хромой увозил на тачке скошенную траву.

Хотя мама и не глядела на меня, она сразу же заметила, что я проснулся.

— Ты так крепко спал, что мне не хотелось тебя будить, — сказала она. — Ведь ты сегодня даже не обедал.

— Мне не хочется есть, — сказал я. — Только пить. Жажда страшная.

Мать принесла из погреба кувшин холодного молока, и я осушил его с наслаждением.

Виола пришла через два дня.

Было уже довольно поздно, и мать собиралась спать, как вдруг в окно легонько постучали и в надвигающихся сумерках блеснули золотые волосы. Я мигом выскочил из дому.

— Я соскучилась без тебя, — прошептала Виола. — Хотелось тебя повидать хотя бы на минуту…

Мы сразу пошли к лесу.

Был необыкновенно светлый вечер; круглый диск луны низко висел над землей, заливая ее серебристым сиянием. Тишина стояла удивительная, не чувствовалось ни малейшего движения воздуха, казалось, все застыло в мертвенно-бледном, голубовато-серебристом свете.

— Я попросила Эмчу посидеть около мамы, — произнесла Виола, — сказала ей, что мне нужно к тебе…

Тихий, словно зачарованный лес был полон таинственных теней, при луне эти знакомые места выглядели иначе, совершенно непривычно. Мне казалось, будто мы не одни, будто за каждым деревом притаился кто-то, будто в каждом темном уголке нас поджидает опасность.

Мы вышли на дамбу, поверхность пруда отливала ровным металлическим блеском. И тут тоже была тишина, поразительная тишина, словно и пруд и лес давно погрузились в сон, и лишь хруст камешков или сухих веточек у нас под ногами нарушал их священный покой.

— Наверное, в полночь здесь будут танцевать русалки, — пошутила Виола. — Сегодня у них праздничное освещение.

Луна сквозь густые ветви деревьев следила, как мы шли к нашему месту, закрытому со всех сторон развесистыми вербами, как опустились на высокую траву.

В лунном свете Виола сама казалась русалкой. Я страстно целовал ее губы, шею, грудь. Она пылко прижималась ко мне. Ни один листочек не шелохнулся, ни малейшего дуновения не чувствовалось в окружающем нас воздухе. Только вода, вытекающая из пруда через водосток, журчала неподалеку.

— Я сойду от тебя с ума, — благодарно шептал я ей.

— Давай, — смеялась она. — Для девушки лестно свести возлюбленного с ума…

Вдруг из темной глубины леса раздался такой резкий, пронзительный не то крик, не то стон, что мы испугались. Со всех сторон послышались голоса, крики, лай собак.

Казалось, это ожили лесные тени.

Вначале я решил переждать, пока шум не затихнет. Но страшные звуки волной накатывали на нас, словно мы попали в окружение. Поскорее одевшись, мы поднялись крутой тропинкой на дамбу.

И там увидели их.

В своих серо-зеленых формах они казались в лунном свете призраками. Ожившими тенями этой серебристой светлой ночи. А вдруг все это время они прятались за деревьями? Вначале они показались нам до ужаса нереальными: неужели все это только плод нашего испуганного воображения? Но вскоре стало ясно, что они как нельзя более реальны. Они выползали отовсюду: из лощины, из укрытий, из-за косогора, из оврага, с песчаного берега.

Немецкие солдаты с собаками.

Стало ясно: они прочесывают лес и стягиваются к пруду.

Увидев нас, они зло закричали по-немецки:

— Вон! Сюда нельзя!

Мы кинулись бежать не разбирая дороги.

За нашими спинами в лесу, освещенном мертвенно-бледным светом луны, яростно лаяли собаки, гулко раздавались отрывистые военные команды.

 

11

Спать в ту ночь мне почти не пришлось. Я то и дело просыпался, в окно ярко светила луна, засыпая, я снова страстно обнимал во сне Виолу, ласкал ее и целовал, а потом вдруг ощущал странную тревогу, словно мне предстояло сдавать важный экзамен, а сил нет. Потом мне снилось, что я убегаю от преследователей и вот я уже в безопасности, как вдруг ноги мои увязли в трясине, я отчаянно пытаюсь вырваться, но не могу сдвинуться с места…

Уснул я только под утро, милосердный сон успокоил мои взбудораженные нервы, а когда над моей головой пронзительно затрещал будильник, я не сразу проснулся.

Еще не было пяти часов утра — я всегда так вставал, в это время, как правило, в предместье было тихо, лишь велосипедисты, направляющиеся из соседних деревень в город на работу, проезжали мимо нашего дома. Сегодня же по шоссе шли тяжелые грузовики, от которых звенели в окнах стекла; одна машина следовала за другой, вероятно, это была военная колонна.

Хромой уже встал. Я слышал, как он покашливает на крыльце. Мама тоже встала, она чем-то шуршала у входных дверей, громко вздыхала и слезно молила бога, что делала только в самые трудные моменты жизни.

Я вскочил и, еще толком не проснувшись, выбежал на крыльцо.

И тут я увидел картину, которая привела меня в ужас.

Военные машины, набитые вооруженными до зубов солдатами в серо-зеленой форме и касках, сворачивали с шоссе в поле и направлялись к лесу.

— Что происходит? — испуганно спросил я.

— Учения, наверное, — ответил Хромой. — Иначе с чего бы они так рано поднялись…

Мама стояла около, платок ее был наспех завязан под подбородком. Изумленно следила она за машинами, едущими по неровному рыхлому полю. Машины шли медленно, тяжело, на буграх и колдобинах их подкидывало, казалось, они вот-вот остановятся, но они упорно ползли в глубь скошенного поля.

Затем появился зеленый мотоцикл с коляской, в нем сидели два офицера; мотоцикл, подскакивая, летел по полевой дороге, обгоняя конвой. Возглавив колонну, офицеры дали команду, и машины разъехались. Одна направилась по песчаной дороге, ведущей к пруду, остальные, по-видимому в соответствии с планом, начали окружать стекольный завод с поля.

— Господи боже, — причитала мать, — смилуйся над нами!

Отовсюду сбегались люди, в испуге спрашивали, что происходит, но никто ничего не знал. И так, издалека, предместье с тревогой следило за разыгрывающейся драмой, главную роль в которой опять играл таинственно притихший стекольный завод.

Прибежал и Ярослав, поднялся на наше крыльцо, внимательно посмотрел на поле, лес и с ходу все объяснил:

— Немцы окружают стекольный завод!

— С чего бы это? — Я не хотел соглашаться с ним. — Зачем это им надо?

— Откуда мне знать, — не отступался он. — Может, там склад оружия или база партизан…

— Глупости, — раздраженно отверг я его соображения. — Надеюсь, ты не думаешь, что Зубодер…

— Зубодер способен на все, — вмешался Хромой. — Я всегда говорил, что он мужик решительный. Ведь он уже схлестнулся с нацистами в пограничье. Никого и ничего он не боится…

— Хватит вам умничать, — не слишком деликатно оборвал я их. — Всё вы всегда знаете лучше других. А Зубодер у вас с самого начала в печенках сидит…

— Это у меня-то? — удивился Хромой. — Я всегда Зубодера признавал. И защищал его от наговоров…

— Пошли на работу, — спохватился Ярослав. — Мы и так опаздываем.

— Сейчас? На работу? — усмехнулся я. — И не подумаю!

Между тем машины подошли к стекольному заводу на расстояние выстрела и остановились в ожидании приказа.

Наступила неожиданная тишина. Бледные, с горящими от волнения глазами люди напряженно замерли.

Казалось, Хромой и в самом деле прав, наверное, немцы и впрямь проводят учения. И все эти маневры с машинами, разворачивающимися строем, — всего-навсего военные учения. Словом, скоро офицеры прикажут солдатам убраться назад в казармы, поскольку те уже доказали свою боеготовность.

Но, увы, эти предположения оказались ошибочными.

Вдруг на машине, что была ближе к лесу, что-то сверкнуло, и раздался сухой короткий треск. Мы были слишком далеко от места действия, чтобы точно видеть, куда стреляли и что произошло потом. Сухой короткий треск последовал и с других машин. Сначала это были разрозненные выстрелы, но вот они слились в канонаду.

Издалека все это еще напоминало учения, а то и просто детскую игру, и даже обрывочные хлопки выстрелов казались какими-то нереальными в это спокойное прохладное утро, пришедшее на смену ясной лунной ночи.

Совершенно неожиданно я увидел, и очень ясно, на крыше стекольного завода несколько последовавших друг за другом вспышек, по-видимому, все они были направлены в одно место, потому что грузовик, стоявший совсем рядом с заводом, вдруг тронулся, покинув свое место в шеренге машин.

К тут прямо от леса со стороны разрушенной каменной стены раздалась резкая торопливая пулеметная очередь.

Мама громко молилась:

— …Остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим…

На минуту снова воцарилась тишина. Обе стороны молчали, словно выжидали, кто начнет перестрелку.

В этот момент из ложбины вынырнул мотоцикл с коляской и остановился перед колонной. Едва он оказался на открытом месте, как с крыши завода его расстреляли прямым попаданием. Мы услышали короткий глухой взрыв — в простреленном баке вспыхнул бензин.

Затаив дыхание следили мы, как мотоцикл вспыхнул ярким пламенем и как две фигуры, спрыгнув с него, пригибаясь, побежали к машинам.

— Пора на работу, — глухо повторил Ярослав.

— Оставь меня, — оттолкнул я его. — Неужели не видишь, что здесь идет борьба не на жизнь, а на смерть…

— Все равно мы им не поможем, — сказал Ярослав. — Немцев голыми руками не возьмешь!

— Вот гады! — ругался Хромой, следя за действиями солдат.

— На заводе, наверное, много оружия, — сказал я вслух. — Вот бы пробраться туда через лес…

— Нет, нет! — закричала мать. — Никуда я тебя не пущу!

Но тут снова раздалась стрельба, и мы с Ярославом кинулись через скошенное поле в лес.

Колкая стерня до крови раздирала мои босые ноги, но я не чувствовал боли. Я думал только об одном — как бы проскочить через лес, подобраться через кустарник к забору, перелезть сбоку через него, проникнуть на стекольный завод — на помощь осажденным, на помощь Виоле.

Ярослав что есть мочи несся за мной по жнивью.

Когда мы подбежали к лесу, солдаты, заметив нас, всадили несколько пуль прямо нам под ноги.

— Назад! Назад! — злобно орали они.

Мы все же добежали до леса, на секунду остановились перевести дыхание, а затем залегли за могучими корнями деревьев.

И тут вспаханное поле словно вздыбилось, и заходило ходуном, заслонив горизонт; и по полю, будто по воде, поплыли серые военные машины; как корабли к острову, двинулись они к стекольному заводу. Вдали на горизонте за полями чернела узкая полоса леса, расстояние между островом и кораблями все уменьшалось; от нас же они все больше удалялись. Все закружилось у нас перед глазами: лес, поле, завод, машины слились в серо-черную полосу грязи. Казалось, темная низкая туча на мгновение заслонила и небо, и застывшее на горизонте солнце.

Со всех машин одновременно подняли пальбу. Вдребезги разлетелась черепица на крыше дома, падали на землю ветки старой акации, скошенные градом пуль. С машины у леса метнули зажигательную бомбу, и из всех окон завода повалил густой дым. Белый дым столбом подымался к небу — казалось, весь завод полыхает.

Пули били по крыше, стенам, деревьям. Они срезали ветки сосен, кромсали кусты жасмина, росшего за старым низким забором. Разлетались в щепу и скворечники, сколоченные по весне дядюшкой Карелом в надежде, что поселенцы-скворцы принесут своим хозяевам счастье.

Не успели мы опомниться, как снова наступила тишина и машины неподвижно застыли в поле, словно отдыхая после тяжелой работы.

Стекольный завод горел: занялись огнем стены, тлели деревянные стропила. Но никто не пытался потушить пожар, никто не спешил на помощь.

Я бросился по лесу к заводу, как вдруг дорогу мне преградили двое в сером, они свирепо толкали меня прикладами.

— Назад! Назад! — с бешеной злобой орали они.

Дальше мне не позволили сделать юг шагу.

Да, помочь осажденным я никак не мог.

Языки пламени, вздымаясь над крышей, лизали кроны старых сосен, ветки вспыхивали, как смоляные факелы.

А в небе стаей кружились взволнованные птицы, наверное скворцы, неожиданно лишившиеся своих жилищ.

Я с силой прижался к грубому, с потрескавшейся корой стволу, слезы горечи и ярости текли по моим ободранным щекам.

Всполошенные птицы взмывали вверх и с пронзительными криками улетали в лес, опускались на кроны сосен и снова летели к стеклозаводу, мечась в напрасных поисках.

Домой я не вернулся. Так и пошел босиком прямо на работу. Всю дорогу Ярослав молчал, хмуро шагал рядом и лишь иногда, когда я зашибал окровавленные ноги о каменистую мостовую, крепко сжимал мою руку повыше локтя, как бы поддерживая меня.

В проходной нас отметили как опоздавших.

Ярослав довел меня до бухгалтерии. Все взгляды устремились на меня. Я машинально дошел до своего места, сел и уронил голову на стол.

Все утро я просидел так.

Когда ко мне подходили и спрашивали, что случилось и не надо ли помочь, я нетерпеливо отмахивался.

— Оставьте меня в покое! — говорил я.

К полудню к нам в комнату заявился Седлатшек. Возможно, он просто хотел проверить, все ли на своих местах, но, увидев, что я никак не реагирую на его приход и по-прежнему не поднимаю головы от стола, он ехидно и не без намека сказал мне по-чешски:

— Все как я и предполагал!

— Он плохо себя чувствует, — пытались защитить меня коллеги.

Тут взгляд Седлатшека упал на мои ноги, которые я прятал под стулом.

— Вы только посмотрите, — пробормотал он за моей спиной. — Он ходит на работу босой… словно пастух!

— У него больные ноги, — снова попытались защитить меня.

— Знаю я эти больные ноги, — ухмыльнулся он. — Трудовые лагеря его вылечат. По возрасту он для них подходит. Мы его в два счета оформим! Не беспокойтесь!

И хлопнул дверью.

С работы, я кинулся в лес.

Стекольный завод все еще горел, тлели обгоревшие балки, бревна, ветви деревьев, едкий запах гари стоял по всей округе.

Хотя день был до прозрачности ясный — в чистом небе ни облачка, — но мне все виделось в тумане, как в кошмарном сне. Когда я подходил к заводу, передо мной неожиданно вырос военный патруль. Вначале он тоже показался мне призрачным, но, увы, он был страшной действительностью, и от этого у меня разрывалось сердце. Кровь бросилась мне в голову, я чувствовал ее солоноватый привкус во рту…

Там, где дорога уходила в лес, прохаживался еще один немецкий солдат, по-видимому, их здесь было полным-полно. Они охраняли стекольный завод, разбитый стекольный завод принадлежал отныне им…

Я не сводил глаз с трактира. Калитка была сорвана с петель. В проеме виднелись длинные столы, за которыми еще вчера сидели любители пива, а сегодня весь двор был завален ветвями, словно тут пронесся ураган. Без крыши дом казался более низким, приземистым, еще более мрачным, чем обычно. Окна с выбитыми стеклами усиливали впечатление заброшенности, черные от копоти стены сгоревшего дома казались надгробьем над погибшим насильственной смертью стекольным заводом.

Трудно было представить, что еще вчера здесь беззаботно пели песни, дядюшка Карел забористо играл на гармонике, а Зубодер курил перед домом виргинскую сигару… Сейчас на пыльной дороге валялась изрешеченная пулями доска с надписью «Трактир у стеклодувки».

Не находя себе места бродил я по лесу, дошел до дамбы, сбежал к водостоку и там рухнул в высокую траву под старыми развесистыми вербами.

Я лежал, зарывшись лицом в траву, вдыхал запах тмина и чего-то сладковатого, напоминающего запах пчелиного меда. В первую минуту я даже не вспомнил, откуда мне знаком этот запах.

И тут перед моими глазами предстал тот летний вечер, когда я впервые увидел Виолу на фоне темно-синего пруда и тускнеющих красок погружающегося в сумрак леса. Я снова вспомнил, как она стояла передо мной в мокром, прилипшем к телу купальнике и вдруг стянула с головы резиновую шапочку…

Я видел, как она — в белом халатике, золотые волосы стянуты узлом — пробирается ко мне мимо раскинувшихся на траве людей, как бросается в мои объятия со слезами на глазах…

И вот мы вместе лежим в высокой траве, а ночь опускается на лес и черной пеленой окутывает пруд… Потом Виола лежит на моем плече и машинально застегивает пуговки кофточки на груди, глаза ее устремлены в небо, увидев падающую звезду, она молитвенно шепчет: «Лети, моя звездочка, лети…»

Может быть, лучше было бы умереть. Не думать, не видеть, не слышать. Не существовать.

Или биться головой о землю до тех пор, пока не выбьешь все раздирающие сердце воспоминания.

Я не мог здесь оставаться. Как безумный бегал я по лесу, громко и безнадежно выкрикивал имя Виолы.

Лесистые склоны, безучастные воды пруда отзывались глухим эхом.

«Теперь ты все равно не сможешь быть один, даже если захочешь», — доносился до меня издалека ее приглушенный голос.

Минутами мне казалось, что она здесь, рядом, что мы снова ходим вместе рука в руке, не отрываясь смотрим друг на друга как зачарованные.

И тут я понимал, что к прошлому нет возврата, что война не возвращает своих жертв.

 

12

В сорок пятом году, через три месяца после окончания войны, я поехал в родной город получить в Национальном комитете необходимые документы и характеристику. К тому времени я переселился в Прагу, работал там в страховой конторе, и передо мной открывались самые широкие перспективы. Я не мог оставаться в родном городе: там каждый уголок напоминал мне о трагических событиях, происшедших четыре года назад.

И вот в июле в одну из суббот я неожиданно появился дома. Мама встретила меня со слезами на глазах, не знала, как и приветить. Ее интересовало все, самые малейшие подробности моей жизни: что я делаю вечерами, и особенно воскресными, раз уж никак не удосужусь приехать к ней. Она не хотела поверить, что я могу жить вдалеке от нее, без ее опеки, без ее материнской ласки.

Она жаловалась на здоровье, сказала, что в последнее время частенько болеет — вероятно, дает себя знать возраст, по ночам ей не спится, потому и днем голова тяжелая.

— Что-то мне все нездоровится, — сказала она. — Наверное, лучше уже не будет. Только хуже.

На крыльце послышались шаркающие шаги, кашель Хромого. Услышав в кухне голоса, он заглянул в окно.

— А-а, гость из Праги! — удивился он. — Хорошо, что вспомнил отчий дом, а то ведь и вовсе забудешь, откуда ты родом!

— Я привез вам две пачки табаку, — ответил я ему вместо приветствия.

В последнее время он пристрастился к трубке, усаживался поудобнее на скамеечке перед домом, брал длинную трубку с фарфоровой головкой, набивал ее, не сразу разжигая, затягивался, сплевывая во все стороны коричневую слюну.

Я протянул ему табак, он, довольный, пробормотал:

— То-то же! Теперь я буду лучше думать о тебе.

Он вошел в дом, без приглашения присел к столу и молча смотрел, как я доедаю угощение, которым на радостях потчевала меня мать.

— Хорошо, когда есть аппетит, — рассуждал он. — А знаешь, зайди-ка ты в трактир «На уголке». Там тебе будут рады…

— Да, пожалуй, сходи, — добавила мать, которая, хоть и сетовала, что сын не живет дома, гордилась тем, что он работает в Праге.

— А что, трактирщик Пенкава не вернулся? — спросил я.

— Да где там! — ответил сосед, опуская седую голову. — Никто не знает, что с ним сталось. Одно время в предместье слух прошел, что с ним вышла ошибка. Немцам будто бы донесли, что в трактире на нашей окраине творится что-то подозрительное, а так как они не знали про другой трактир, то и прикрыли этот, «На уголке». Речь-то шла о «Трактире у стеклодувки». Только бедняге Пенкаве все равно обратного пути не было…

— А что говорят о стеклозаводе? — нетерпеливо спросил я.

— Да поговаривали, что там, в лесу, немцы нашли припрятанное оружие. Чуть не целый склад…

— Ну а о Зубодере что толкуют?

— Никто из них не уцелел, — удрученно проговорил Хромой, скорбно опустив углы губ.

…Вечером я сидел в трактире «На уголке». Гостей обслуживал теперь новый трактирщик, здесь, как и раньше, собиралась вся округа. Хромой со своими партнерами резался в карты.

— А вот и пражанин, — приветствовали меня, когда я вошел в трактир. — Ему в Праге живется весело, что наша еда — хлеб да вода…

— Хорошо, где нас нет, — напомнил им я.

— Зато трактиры там на каждом углу, — не унимались они.

Пришел Ярослав. Он искренне обрадовался, по-дружески крепко пожал мне руку. Мы сели, выпили по кружке пива, но разговор как-то не клеился: у каждого была своя жизнь.

— Я слышал, тебе в наследство достался мотоцикл, — вдруг сказал Ярослав.

— Мне? Ты не шутишь?

Только теперь я вспомнил, как после ареста Хадимы к моей матери зашла та портниха, к которой он ездил, и сказала, что Хадима просил ее, если с ним что случится, передать мотоцикл мне: мол, у меня он будет в надежных руках.

— Откуда ты это знаешь? — спросил я у Ярослава.

— Да я как-то зашел к ней, сказал, хочу, мол, купить мотоцикл, — признался Ярослав. — А она ни в какую и слышать ничего не хочет, говорит, мотоцикл твой: Хадима просил ее перед смертью отдать его тебе…

— Перед смертью?

— Она сказала, что немцы его казнили.

И я вспомнил Хадиму, его горькую и гордую улыбку, услышал его глухой голос: «Все равно рано или поздно они меня схватят».

Мне представилась сцена на фабричном дворе, когда его уводили и когда он вдруг остановился на границе света и тени…

— Я попрошу, чтобы она отдала тебе этот мотоцикл, — сказал я Ярославу и был счастлив, увидев, как он обрадовался.

В воскресенье я проснулся поздно. Мать куда-то ушла, вероятно за провизией. На столе стоял завтрак, на плите — еще горячий кофе.

Небо был закрыто тучами, моросил частый дождик. Я подыскал в прихожей старый дождевик и пошел по мокрой проселочной дороге к стекольному заводу.

В поле, несмотря на дождь, я почувствовал себя хорошо: по моему лицу бежали капли дождя, но я не обращал на них внимания — я глубоко вдыхал чистый, влажный воздух, напоенный ароматом скошенных лугов и зреющих хлебов.

Вскоре передо мной возникли мрачные развалины стекольного завода. Невыносимая грусть сдавила мне сердце, слезы навернулись на глаза.

Забор обвалился, калитки не было, стены почернели, только пострадавшие от пожара деревья за четыре года заметно разрослись, они тянули свои зеленые ветви, словно бы пытаясь прикрыть угрюмые руины.

Я вышел со двора, приблизился к дому и в нерешительности остановился. Из обгоревших деревянных столов и скамеек были выломаны доски — видно, ими уже никто не пользовался.

Медленно брел я по сырому песку, усыпанному сосновыми иголками, хотел было заглянуть и внутрь дома, как вдруг сверху раздался неприветливый голос:

— Что вам здесь надо?

Подняв голову, я увидел двоих мужчин в синих рубашках. Они делали обрешетку новой крыши.

— Да вот зашел посмотреть, — ответил я в растерянности. — Когда-то здесь был трактир….

— Это когда еще было, — сказал один из них. — Теперь мы здесь хозяева.

— Идите своей дорогой, — забеспокоился другой. — Не то не ровен час вам что-нибудь свалится на голову.

Я вышел на тропинку и направился к лесу. За моей спиной раздался перестук молотков, сопровождавший меня все время, пока я бродил по мокрому лесу.

Я не мог не спуститься с насыпи к месту, бывшему свидетелем нашей с Виолой любви. Дикое, заброшенное, почти неприступное, оно заросло со всех сторон буйной бирючиной.

И трава там была высокая, густая, необыкновенно сочная, какая растет только вблизи воды или кладбища…

А вода, как всегда, выбрасывалась могучими толчками из водостока.

На следующий день я пошел в Национальный комитет. Там толпился народ. В отдел, где принимались заявления от желающих получить характеристики, стояла длинная очередь, так что мне не осталось ничего другого, как стать в нее.

Очередь шла быстро, и я не успел оглянуться, как оказался перед барьером, за которым сотрудница отдела прочитывала заполненные подателями бланки и при необходимости просила дополнить их нужными сведениями. Когда она машинально сказала «Следующий!» и подняла на меня глаза, я на мгновение онемел. Мне показалось, что все это происходит во сне: коротко подстриженная женщина за барьером была не кто иная, как Эмча. Эмча со стекольного завода!

И она тотчас узнала меня.

— Значит, это вы? — сказала она. — Я уже справлялась о вас. Мне сказали, что вы живете в Праге…

— Вы живы? — уставился я на нее.

— Как видите, — ответила она.

— А Виола? — спросил я с надеждой.

— Вендулка? — удивилась она и, помолчав, тихо и горько произнесла: — Никто из наших не уцелел.

Она перевела взгляд на мой бланк и быстро пробежала его глазами.

— Все в порядке, — коротко сказала она.

— Не могли бы мы с вами встретиться и поговорить? — спросил я, когда следующий уже занял мое место.

— Конечно, — ответила она. — Лучше всего в обеденный перерыв… перед входом в наше здание.

Я не мог дождаться, когда часы на башне пробьют полдень. Бесцельно бродил я по улицам, останавливался перед витринами магазинов, заходил на рынок, смотрел на человеческий муравейник, но ничто меня не занимало.

В моей памяти оживал во всех подробностях тот солнечный летний день во время оккупации. Я снова видел немецкие военные машины, ползущие по полю к лесу, слышал короткие хлопки выстрелов, видел охваченную пламенем крышу стекольного завода, почерневшие от пожара стены, обломанные деревья, стаи испуганных птиц в голубом небе…

Я долго переминался с ноги на ногу, поджидая Эмчу у входа. Наконец она пришла.

— Извините, но никак не получилось раньше, — сказала она.

— Расскажите, как это произошло, — торопил я ее.

Мы шли посередине площади, освещенные ярким полуденным солнцем, суетливые голуби путались у нас под ногами, мешая идти.

— В то утро меня не было дома, — объясняла она мне. — Накануне вечером я уехала в Бероун, ну а потом скрывалась до конца войны у добрых людей.

— Так что вы даже не знаете, что там было?

— Нет, не знаю. И, вероятно, никогда не узнаю, хотя и догадываюсь, что там случилось…

Мы дошли узкой улочкой до небольшого сквера и заметили свободную скамеечку в тени каштана.

— Сядем, — предложила она. — Так нам удобнее будет поговорить.

— О чем же вы догадываетесь?

— Люди мне рассказывали, как фашисты окружили стекольный завод и обстреляли его со всех сторон…

— Я видел это собственными глазами. Я побежал на помощь вашим, но опоздал…

— Наши защищались, пока их всех не перестреляли. Временами я упрекаю себя, что меня тогда с ними не было.

— Они убили бы и вас, — сказал я.

— Но там я потеряла сына… и самых близких мне людей.

— У вас был жених, — вспомнил вдруг я.

— Теперь это мой муж, — сказала она и грустно улыбнулась.

Я смотрел на ее исхудавшее лицо, на котором ласково светились большие светло-голубые глаза.

— Вы ничуть не изменились, — спохватившись, вежливо сказал я. — Вы точь-в-точь такая же, как прежде.

— Правда? А у меня такое чувство, что я постарела на несколько десятков лет. Пережитое не проходит бесследно.

В профиль Эмча удивительно походила на Виолу: такой же прямой гордый лоб, ровный нос и полные, пожалуй даже слишком полные, губы.

— А о Виоле, о том, что с ней стало, вы не знаете ничего? — упрямо повторял я мучивший меня вопрос.

— Как бы я хотела что-нибудь о ней знать! Я уверена, что Вендулка помогала отцу. У нас на чердаке стоял пулемет. Они наверняка стреляли вместе.

Я представил себе, как Виола вместе с Зубодером до последнего дыхания защищает свой дом…

— А как вы? Все еще не женились? — перевела она разговор, когда я проводил ее в Национальный комитет.

Я покачал головой.

— Ничего, вы еще найдете ту, настоящую… — грустно заметила она.

— Настоящая была Виола, — перебил я ее. — Не могу ее забыть…

Перед зданием Национального комитета мы с Эмчей наспех попрощались. Она крепко пожала мне руку и пожелала счастья.

Жизнь вокруг нас шла своим чередом.