Оставайтесь молодыми

Кадочников Павел Петрович

Родная и сердечная…

 

 

Родная и сердечная…

Скажите, сегодняшние и вчерашние мальчишки и девчонки, сегодняшние и вчерашние школьники, кого мы чаще всего вспоминаем добром в жизни?

Да, конечно же, маму и первую учительницу или учителя. И каждому из нас кажется, что это о его учительнице сложили песню:

Но где бы ни бывали мы, Тебя не забывали мы, Как мать не забывают сыновья. Ты — юность наша вечная, Простая и сердечная, Учительница первая моя!

Многое уступает Память безжалостному Времени, многое вычеркивают из Памяти годы и расстояния, но добрые глаза матери и первой учительницы Память хранит с очень раннего детства и до окончания наших дней.

…Морозный уральский декабрь. Бикбарда. Мне еще нет и семи лет от роду. Мама собирается в соседнюю деревню Амур, к деду Микише, за лошадью — дров из леса привезти. Уходя, внимательно смотрит на меня ласковыми печальными глазами:

— Ты уже большой, Павлуша. Будь умницей. Слушайся, сыпок, бабушку.

Беспризорную, хворую зобной болезнью бабушку Тарутину моя мама приютила и жалеет ее, как родную мать.

И вот мы остаемся вдвоем. Стар да мал. Коротаем зимнее время. Каждый занят своим делом. Бабушка чистит картошку, а я поудобнее усаживаюсь на холодный подоконник, чтобы хорошенько увидеть все, что творится на улице.

В глазок сказочно разрисованного морозом окна замечаю, как рядом с сидящими на снегу воробьями упал сучок — и серые живые комочки вспорхнули и сели на куст в соседнем огороде. Это их спугнули мальчишки из деревни Суюрка.

Хорошо вижу в мой маленький глазок, что это они. В школу идут. Почти у всех одинаковые полушубки, лапоточки татарского плетения помельче и носки поуже. У всех сумки из мешковины, а в сумках книжки, тетрадки…

В школе и мой старший брат Коля.

Как хочется и мне учиться!

«Я тоже скоро пойду в школу, — успокаиваю себя. — У меня тоже скоро будут книжки, тетрадки. Я ведь тоже знаю буквы. Не верите? Знаю!»

И старательно, отморозив указательный палец, я все-таки оттаял на стекле все, что умел писать: две буквы — А и У. Отогрев дыханием палец, повторил — оттаял их в обратном порядке.

Уверенный, что бабуля сейчас ахнет от удивления, радостно кричу:

— Бабушка, гли-ко, что вышло: АУ! УА!

Но в ответ слышу ее ворчание:

— Отойди от окна-то, не балуй! Грамотей мне тоже выискался. Вот ужо мать-то придет. Вот она ужо тебя, мать-то, сведет к Антониде-то Васильевне. Вот она ужо тебя, Антонида-то Васильевна…

Не сказала бабка Тарутина, что сделает со мной школьная учительница. Но по тону ее угроз догадываюсь, что встреча с Антониной Васильевной не сулит мне ничего доброго.

«А может, бабушка просто запугивает, страшит ме-ня? — мелькнула другая догадка. — Ведь она и мамой меня пугает, а мама всех нас так жалеет. Да и ворчит бабуля незлобиво, а просто так, для порядка. И все же… какая она, Антонина Васильевна? Если и вправду тоже ворчливая, то, видно, такая же старая и очень похожая на бабку Тарутину».

Поэтому среди мелкой рассыпанной на столе картошки я отыскиваю большущую. С головой и туловищем. По бокам туловища прилепились два отростка — очень похожие на раскинутые в стороны руки. Выдергиваю из веника соломинку, втыкаю ее в один из отростков — получилась толстущая бабка с грозно поднятой хворостиной.

Долго рассматриваю картофелину со всех сторон. Затем ставлю ее в центре рассыпанной картошки, потом сбоку… Наконец, всю мелкую картошку ставлю рядами, а перед ними — картошину с хворостиной.

«Теперь, — думаю, — это похоже на школу. Маленькие картошинки, стоящие рядами, — ученики, а вот эта, толстенная с хворостиной, — учительница Антонина Васильевна, очень похожая на…»

Увесистый подзатыльник бабки Тарутиной прерывает мои мысли, отгоняет фантазию и отбивает желание сегодня по скрипучему снегу бежать за братом Колей и другими мальчишками в школу.

Но как же я был приятно разочарован и удивлен, когда солнечным осенним днем 1923 года — уже настоящим первоклассником! — увидел свою учительницу Антонину Васильевну Харлову голубоглазой красивой девушкой с тугой, длинной косою.

«Может, она лишь с виду хорошая, а чуть что — берегись? — мелькнуло недоброе сомнение. — Не зря же бабушка Тарутина говорила?»

Вскоре, как снег под солнечными лучами, растаяли и мгновенно испарились и эти недобрые мысли.

В детстве я рос непоседой, а точнее сказать — отчаянным озорником. По себе находишь и друзей. Однажды в первом классе на перемене мы до того расшалились, что, бегая между партами друг за другом сломя голову, нечаянно — о, ужас! — налетели и больно ушибли нашу дорогую Антонину Васильевну.

Испугавшись, друг пулей вылетел из класса. А мне стало так совестно, что я, покраснев как рак, подошел к учительнице, извинился. И, опустив голову, стою, жду справедливого наказания.

«Как же, — думаю, — она будет сейчас меня наказывать: подзатыльником, как бабка Тарутина, или, как в соседнем классе учительница, больно ударит линейкой?»

Жду, переминаюсь с ноги на ногу, а она не наказывает. Поднимаю голову и вижу такие добрые глаза, в которых — без единого слова нудного назидания! — безошибочно прочел:

«Я сама была первоклашкой такой же непоседливой и озорной. Ты же ведь нечаянно налетел на меня. Так за что ж тебя наказывать? Просто будь внимательнее — вот и все».

Такой и запомнилась она мне на всю жизнь: молодой, красивой, доброй. До сих пор ощущаю тепла ее горячей мягкой ладони, в которую она помещала мою ладошку вместе с карандашом и терпеливо помогала красиво выводить в тетрадке по слогам слова: «Ма-ма», «Па-па», «Ро-ди-на».

Точь-в-точь как в той песне.

…В декабре 1951 года, уже известным киноактером, приезжаю в Пермь, и эти воспоминания детства удивительно ярко воскрешает память. Почему? Возможно, потому, что так же, как и в тот памятный зимний день, на дворе очень крепкий морозец и так же ярко светит солнце.

Может быть, оттого, что, несмотря на сильный мороз, воробьи, как и в том, далеком году, радостно чирикают.

Чувство приятной, ясной грусти наполняет меня потому, что я нахожусь в тех самых краях, где провел счастливое и вместе с тем полное трудностей и лишений детство.

Я не был здесь много лет. И вот теперь, через несколько часов, буду выступать в самом лучшем пермском Дворце культуры.

— Выйди-ка в вестибюль, — говорит мой товарищ. — Тебя там какая-то старушка спрашивает. Говорит, знает, тебя.

Выхожу. Действительно, меня ждет старушка. Очень маленькая старушка. В котиковой шубке, котиковой шапочке, из-под которой выбиваются седые пряди волос.

Подхожу к ней. Она спокойно берет меня за руку и смотрит в глаза. Что-то очень знакомое в этих красивых больших и совсем не старых глазах… В них вижу что-то такое, от чего вдруг часто-часто бьется сердце.

— Боже мой, боже мой, Павлик-то какой большой стал, — говорит она.

— Антонина Васильевна! — почти выкрикиваю я. — Родная моя «картошина с хворостиной»!

— Что? — строго спрашивает Антонина Васильевна. Потом вынимает из сумочки платочек и прикладывает его к глазам.

Мы с Розалией Ивановной просим Антонину Васильевну остаться с нами. Она соглашается. Всегда общительная и деликатная, она быстро находит общий язык с моей женою. Смотрю и радуюсь, что так скоро они сдружились. До поздней ночи не можем наговориться.

Вспоминаем Бикбарду, Амур, наши школьные экскурсии в Троегубовку, где смотрели на трехлемешный плуг как на величайшее достижение в сельском хозяйстве, слушали удивительный инструмент — фисгармонию.

Все вспоминаем: и сосняк, и наш бикбардинский пруд. Он казался мне в детстве без конца и без края, а был всего лишь четыре километра в длину. Припоминаем восходы и заходы солнца, даже запахи трав и цветов, ожоги крапивы… Все мое трудное и милое детство проплывает перед глазами. Я вновь ощущаю вкус горькой редьки, заячьей капустки и перстянки, вкус парного молока и запах только что вынутого из печи хлеба.

Внимательно слушаю неторопливые рассказы, мелодичный голос моей первой учительницы. И чувствую, будто с меня слетает какая-то ненужная шелуха, и я становлюсь чище, человечнее, добрее.

Но вот Антонина Васильевна извлекает из сумочки, как из шкатулки памяти, и нашу общую фотографию класса. Первого класса бикбардинской школы с агрономическим уклоном.

— Дайте, дайте скорее в руки!

— Подожди, не торопись, — с нарочитой строгостью говорит Антонина Васильевна. — И когда это ты научишься не спешить? Ведь, кажется, сообразительный мальчик, а сколько из-за своей торопливости ошибок делаешь! Ты лучше ответь мне на вопрос: кто это?

И Антонина Васильевна показывает мне на мальчика в первом ряду слева:

— Не узнал?

В веснушчатой физиономии с хмуро насупленными бровями, конечно же, узнаю своего закадычного друга Леню Новикова. Стоит он перед моими глазами всегда босиком, одна штанина выше, другая — ниже, огненно-рыжий. Масляником мы его прозвали. Мужским голосом, совершенно не соответствующим ни его росту, ни возрасту, бывало, гудит:

— Ну, дай морковину-у-у. У вас морковка баско сладка.

Отведав морковки, он снова басит:

— Ну, дай шанежку. У вас шаньги баско сладки-и-и.

Ленька уминает пышную теплую шаньгу с творогом, а сам косится на бабку Тарутину, выглядывающую из окна. И не случайно.

— Ну, гли-ко, ведь опять пузан от мальца шаньгу выклянчил, — возмущается бабушка. — Ведь лопнешь того и гляди, рыжик нечесаный. Вот ужо матери-то твоей все расскажу. Вот она ужо тебя, пузыря конопатого, крапивой по голой-то заднице!

Ленька сопит, дожевывая шаньгу, и необыкновенно легко катится на коротких ножках по направлению к церковному саду. На бегу он машет мне рукой и кричит неизменным басом:

— Айда со мной! Мы с Васькой гнезда вороньи зорить станем!

Кроме Масляника, у Леньки было еще несколько прозвищ: Пузан, Катыш, Ржа, Рыжик, Тыква. И на все он, не обижаясь, охотно отзывался. Вот только Масляником просил не называть. Почему? На это у Леньки были свои причины. Это прозвище у него вызывало самое неприятное воспоминание. И я, верный нашей дружбе детства, не желая его огорчать, не стану в этой книге раскрывать тайну.

Антонина Васильевна трогает меня за плечо и спрашивает:

— А ты знаешь, кто он теперь, Леня Новиков? Совестно признаться, но такой стремительный ритм задает жизнь, что нет времени, а так хочется разыскать, встретиться, посидеть за чашкой ароматного чая и по душам побеседовать со всеми друзьями и детства, и юности! К великому сожалению, это всего лишь сокровенная мечта, которой суждено ли будет свершиться? Поэтому на заданный вопрос моей первой учительницы я недвусмысленно молча пожимаю плечами.

— Как же так? Своих соучеников надо знать, — справедливо журит Антонина Васильевна. — Он теперь майор.

— Да?! — и удивляюсь, и радуюсь я за друга.

— А этого узнаешь? — показывает она на мальчика с неестественно длинной шеей.

— О! Да это же Васька-пономарь!

— Не пономарь, а очень способный агроном, селекционер, — поправляет меня учительница.

— А это вот Гена Королев, правда? А он кто?

— Он архитектор в Свердловске, — безошибочно уточняет Антонина Васильевна, — к моему удивлению.

Впрочем, как можно удивляться, что наша первая учительница многое, как беспокойная лгать, знает о нас? Ведь и каждый из нас считает ее своей матерью. Жаль только, что мы, ее питомцы, братья и сестры по школьным партам, по духу, так мало знаем друг о друге!

— А вот этого ты помнишь? — показывает Антонина Васильевна на худенького мальчика с грустными глазами, в старых, видимо, отцовских валенках из «кислой» шерсти.

Довольно долго всматриваюсь в парнишку, мучительно вспоминаю, кто же он и как его зовут.

— Да это же — ты! — весело смеется учительница.

Но затем, уже серьезно и, как всегда, доброжелательно говорит мне:

— Своих товарищей детства всегда надо помнить. Понимаешь? Всегда.

На следующий день мы вместе идем на мой концерт во Дворец культуры. Волнующий для меня вечер, незабываемый.

Выступление свое начинаю словами:

— Дорогие друзья, родные мои земляки! Сегодня у меня большой праздник. Во-первых, потому, что выступаю в городе, недалеко от которого провел свое детство.

Во-вторых, потому, что выступаю в таком великолепном Дворце культуры!

И, в-третьих, потому, что сегодня на концерте присутствует моя первая учительница, к которой я пришел в школу семилетним мальчиком, заслуженная учительница Российской Федерации Антонина Васильевна Харлова!

Все встают и долго-долго от всего сердца аплодируют стоящей рядом со мной на сцене женщине, на черном платье которой сверкает орден Ленина.

Конечно же, все цветы в этот вечер — моей доброй первой учительнице!

 

Молодость играет стариков

Самая счастливая пора жизни — когда молод и веришь, что молодость вечна.

Ну а если ты — артист и тебе, молодому человеку, доверяют сыграть роль почтенного старика? Так не однажды случалось со мной.

Когда мне было столько лет, сколько сейчас вам, мои юные читатели и зрители, в Ленинградском ТЮЗе режиссер Борис Вольфович Зон доверил мне сыграть в драме Александра Сергеевича Пушкина «Борис Годунов» роль патриарха.

«Как же, думаю, играть патриарха? Ведь ему прежде всего сто два года! Как мне, молодому артисту, играть святого старца?»

И здесь меня выручили магические слова Константина Сергеевича Станиславского «если бы».

«А что, если бы и я дожил до ста двух лет?»

Начну с внешних характерных черт. Допустим, частые ночевки на сырой земле во время охотничьих вылазок и продолжительные походы по болотам в промокшей обуви в определенном возрасте сделали свое скверное дело. Меня наконец постигает болезнь многих охотников — ревматизм. Согнулись и опухли колени, стало трудно передвигаться. Давно я перестал заниматься спортом, и моя некоторая предрасположенность к сутулости начала сильно прогрессировать: спина согнулась, фигура деформировалась. Магические слова Станиславского «если бы» действуют.

А если бы у меня были больные ноги, постоянно ноющая поясница, согбенная спина? Тогда мне трудно было бы подняться по лестнице на пятый этаж. Появилась бы одышка, тяжело стало разговаривать. Изменился бы голос: стал надтреснутым, утратил прежнюю свежесть, исчез бы в нем металл.

Ну а если бы к тому же еще и выпали зубы, и нос встретился с подбородком? Как бы изменилось лицо!..

Так бесконечно число этих замечательных «если бы»!

Пока лишь говорю о внешнем облике состарившегося человека безотносительно к его специальности, к его общественному положению, к тем обстоятельствам, в которых должен жить, действовать, существовать артист, исполняя ту или иную роль.

Но главное, как сыграть характер святого старца? В чем внутренняя сущность этого человека? Почему так, а не иначе ведет себя патриарх в государевой думе или со своими подчиненными?

О патриархе говорят «святой», «святейший». Что такое святой?

Моему приятелю, который репетирует дьячка Вонмигласова в рассказе Чехова «Хирургия», наверное, несколько легче, проще, думаю. Он не ставит перед собой некоторые из этих сложных вопросов. Он ищет черты характера, которые у него, дьячка, появились на протяжении жизни, пытается говорить окая, как если бы читал псалмы, немножко в нос, нараспев.

Зная, что мне, двадцатилетнему артисту, в то время предстоит играть патриарха ста двух лет, почтенного святейшего старца, мой друг как-то утром перед репетицией звонит мне по телефону и, довольно ловко гнусавя, нараспев говорит:

— Ты сегодня из дому не выходи-и-и. Ка-а-ак из дому выйдешь, так и во грехах потонешь!

Рассмеялся я и повесил трубку. Иду на репетицию, спускаюсь по лестнице и ловлю себя на мысли, что думаю о сказанной моим другом фразе. Она, как вбитая, сидит в моей голове.

Как ни стараюсь, не могу освободиться от нее ни на улице, ни в трамвае.

«В каких это я грехах потопу?» — размышляю. И в пору самого глубокого раздумья на эту тему кто-то пребольно наступает мне на ногу. От неожиданности громко вскрикиваю и не очень сдержанно говорю гражданину: «Будьте внимательны, когда едете в городском транспорте, а не на собственной машине». Он немедленно отвечает мне: «Не надо отращивать такие длинные ноги, носить шляпу и делать мне замечание, особенно когда спешу на работу».

Какая-то милая старушка произносит длинную речь о распущенности нашей молодежи. Кто-то немедленно возражает ей, объясняя выпад против молодежи ее одряхлением. Старушка обижается не на шутку и, уже не стесняясь в выражениях, доводит до сведения гражданина, что он нахал, и советует ему закрыть «поганую пасть»!..

Раздосадованный этим инцидентом, выскакиваю из трамвая до остановки, и, совершенно на законных основаниях, меня останавливает, отчитывает и оштрафовывает постовой милиционер.

Что же со мной произошло? В сущности, ничего особенного. Во всем виноват я. Позволял себе проталкиваться к выходу, никого не спросив. Позволил резко ответить гражданину и, наконец, выскочил из трамвая не на остановке.

Но странно: спустя некоторое время, рассказывая товарищам о происшедшем, себя я ни в чем не обвинял, а винил только окружавших. Рассказывая, даже передразнивал милиционера.

В таком настроении вхожу в комнату, где должна начаться репетиция заседания государевой думы.

«Ты первый, святой отец, свою поведай мысль!» — обращается ко мне, патриарху, царь Борис. «Благословен всевышний, поселивший дух милости и кроткого терпенья в душе твоей, великий государь!» — должен ответить я.

Как же невероятно трудно сейчас произносить эти слова!

Меня останавливает мой учитель и режиссер Борис Вольфович:

— Дорогой мой, что вы сейчас играете? Ведь патриарх сейчас хочет успокоить царя Бориса, дать ему добрый совет. Именно добрый совет. Подчеркиваю слово «добрый»: ведь патриарх сам преисполнен святости и многотерпения. А вы даже не слушаете, что говорит вам царь, не вникаете в смысл его слов. Вспомните замечательное выражение Константина Сергеевича Станиславского: «Вы загримировали свое лице, а загримировали ли вы свою душу? Подготовили ли вы себя к сегодняшней репетиции?» Вы рассказали нам сейчас о случае в трамвае, настроили весь ваш организм, всю вашу психику не на ту волну. Обыкновенный житейский пустяк выбил вас из колеи. Вы замкнули себя для живого восприятия впечатлений. Вы ничего не видите, ничего не слышите. Сейчас вы не Кадочников-патриарх, святой, а просто расстроенный, обозленный Кадочников.

— Ну где, где мне искать эту святость? Где? — спрашиваю.

Видя мое полное отчаяние, Борис Вольфович смеется и отвечает:

— Там же, в трамвае.

— Наверное, мне нужно было подставить вторую ногу? — спрашиваю не без ехидства.

— Конечно.

В репетиционной все дружно смеются.

— Может быть, — продолжает Борис Вольфович, — из этого получилась бы веселая шутка: вы вышли бы из вагона на остановке, оставив всех в превосходном расположении духа. И начали сегодняшнюю репетицию с сознанием исполненного долга, что вы не содеяли зла, а сотворили добро. Видите, как можно было «загримировать» свою душу.

Борис Вольфович, снимает очки, протирает их, поправляет безукоризненно завязанный галстук и продолжает:

— Так что, мой друг, если хотите хорошо сыграть роль, думайте о ней до репетиции. Не расставайтесь с вашим патриархом ни на одну минуту. Пусть он всегда ходит рядом с вами.

Прошло несколько дней, и мне снова пришлось ехать в трамвае на репетицию. Теперь я уже думаю о том, что еду репетировать патриарха, а значит, должен быть добрым, всепрощающим.

И вдруг происходит то, о чем я мечтал. Высокий, широкоплечий человек в тяжелых болотных сапогах, энергично расталкивая пассажиров, пребольно толкает меля локтем в бок, а затем с такой силой наступает мне на ногу каблуком с железной подковой, что от боли я забываю не только о патриархе, но и время дня и название города, в котором нахожусь.

Увидев, как страдальчески изменилась моя физиономия, человек очень смутился и вежливо произнес: «О! Извините, пожалуйста. Я понимаю, как это должно быть больно».

Сделав вынужденную паузу и с трудом выговаривая слова, отвечаю:

— Ничего, ничего. Можете наступить на другую. Мне будет даже приятно.

Он в недоумении смотрит на меня и просит извинения еще раз.

Наш короткий диалог произвел на всех, очевидно, очень приятное впечатление. Многие расхохотались, а один пассажир даже задает мне вопрос, не являюсь ли я последователем учения Ганди. Отвечаю утвердительно. И, радуясь результату своей шутки, в отличном настроении выскакиваю из вагона. Раздается пронзительный свисток. Ко мне подходит сержант милиции и не очень любезно просит объяснить, почему я позволил себе выскочить из вагона не на остановке.

Веселая улыбка, как пугливая ласточка, мгновенно слетает с моего лица. Но только на мгновение. Овладев собой, я снова приветливо улыбаюсь и говорю сержанту фразу из рассказа Чехова «Хирургия»: «Вот вас господь просвятил, а нам, дуракам, и невдомек, признаться. На то вы, благодетели наши, и поставлены, чтобы это дело понимать, как оно есть».

Милиционеру, судя по всему, очень хотелось сделать мне серьезное внушение. Но, видя мою сияющую физиономию, сержант не выдерживает и, улыбнувшись, говорит: «Идите, гражданин. Не хочется портить вам настроение. Только на будущее учтите: выходить из трамвая все-таки надо только на остановке».

Поблагодарив его, бодро шагаю к театру. Поднимаясь по лестнице, в репетиционную комнату, вспоминаю о магическом «если бы».

«А если бы у меня в коленях и пояснице была постоянная нестерпимая боль, ломота, затрудненное дыхание и одышка? Наверное, я поднимался бы по лестнице не так бодро, а по ступеньке, по ступенечке, держась за перила».

Согбенным старцем, с дрожью в ногах открываю дверь в репетиционную комнату. А настроение у меня превосходное, потому что я принес Борису, царю, добрый совет, который избавит его от ненавистного самозванца.

Поняв, что моя репетиция началась задолго до общей и не желая ее прерывать, ко мне подходит один из моих партнеров Леонид Соломонович Любашевский. Он в нашем спектакле играл Шуйского. Наклонив голову так, как это сделал бы его герой, он просит у меня, святого отца, благословения. Я благословляю его. Сажусь по левую руку от царя, по правую — царевич Федор. Начинается царева дума.

Скорбными глазами смотрит на меня, патриарха, царь Борис и говорит:

«… Ты первый, Святой отец, свою поведай мысль».

И как легко, как естественно теперь отвечаю я ему:

«Благословен всевышний, поселивший Дух милости и кроткого терпенья В душе твоей, великий государь…»

Режиссер не прерывает монолога до самого конца, а потом говорит, что это была одна из самых интересных репетиций.