Считай себя солдатом
Мне не надо вам объяснять, как прекрасна пора молодости. Мирной молодости. Представьте лишь, что вы — киноактер. Только что, в вечернюю смену, вы снялись в последнем кадре кинокомедии «Антон Иванович сердится» в роли Алексея Мухина. Представьте это — и вы поймете мое настроение поздним вечером 21 июня 1941: года.
Переполненный радостью, выбегаю танцующей походкой из киностудии «Ленфильм». Хочется каждому встречному крикнуть: «Здравствуйте! Не правда ли, сегодня прекрасный вечер!»
На своем заветном месте — на середине Кировского моста — облокачиваюсь на чугунные перила и любуюсь Васильевским, или, как его еще ласково называем, «Васиным островом». Хорошо вижу, как его крепко и нежно обнимают в золотистых бликах под луной волнистые рукава Невы. Наслаждаюсь красотою Стрелки, Ростральных колонн, в ярком электрическом освещении дугами-радугами бессонных мостов. Еще бы! Сегодня тысячи десятиклассников сдали последние экзамены на зрелость — и теперь на законных основаниях могут гулять до самого утра.
А сколько воспоминаний навевает мне и, знаю, еще долго будет навевать вот эта, что справа, Мытинская набережная! Ведь здесь снималась первая встреча Алеши Мухина и Симочки, которую так непосредственно и талантливо сыграла Людмила Целиковская.
Хочется верить, что эта кинокартина понравится зрителям. Да и не я один так думаю.
Еще живо в памяти, как на последнем художественном совете Фридрих Маркович Эрмлер, по давней привычке перебирая янтарные четки, задумчиво сказал: «Я почти уверен, что эта картина будет иметь большой успех у публики».
«А мне большего и не надо, — подумал я. — Для кого же она делается? Не для снобов же от искусства и не для Дома кино стараюсь, а для народа».
С Кировского моста до Бородинской улицы я почти бегу, а в ушах продолжает звучать вальс Дмитрия Кабалевского из нашего фильма:
А вот и мой дом. Лифт? Зачем он мне? Как на крыльях, влетаю на пятый этаж.
Мой яростный звонок, конечно же, слышат все обитатели нашей доброй коммунальной квартиры.
Что значит любимая жена да еще к тому же друг и товарищ по профессии! Открыв дверь, лишь глянув на меня, она сразу же, без единого слова, понимает, что в душе у меня сейчас поют соловьи. И, не спрашивая ни о чем, вместе со мной она закружилась в вальсе и тоже запела:
Да простят нас за громкую, или, как сказала бы моя первая учительница Антонина Васильевна Харлова, неуемную радость наши добрые соседи! Невольно поднятые на ноги, они обступают нас плотным кольцом и засыпают вопросами:
— Ну, Павел, как дела?
— Получилась картина?
— Что говорили на худсовете?
— Кто говорил?
— Что сказал Козинцев?
— Будут ли досъемки?
— Когда картину повезут сдавать в Москву?
— Остался монтаж, — отвечаю, — а затем перезапись на одну пленку…
— А затем, — перебивает меня Григорий Васильевич Галяфрэ, — ты нас пригласишь на премьеру в Дом кино.
— Конечно, конечно… если сумею достать билеты.
— Спокойного сна.
— Спокойной ночи, — от души желаем друг другу, совершенно уверенные в том, что и эта ночь над Родиной будет спокойной.
В нашей маленькой, одиннадцатиметровой комнате, которую мы окрестили кельей, можно не зажигать огня. Со свежим дыханием белой ночи в открытое окно вливается, как сказал поэт, «прозрачный сумрак», окрашивая в сказочные тона немудрое убранство нашего скромного жилища.
Мы еще долго смотрим на «спящие громады пустынных улиц» (опять Александр Сергеевич Пушкин), тихо говорим о завтрашнем спектакле в Новом ТЮЗе — «Ашик Кериб», в котором я должен петь с симфоническим оркестром сложные партии.
На сон грядущий мечтаем провести раннее утро в любимом Летнем саду. Там же обсудим наши дальнейшие дела и предстоящую скорую разлуку — почти на месяц. Мне ведь надо ехать в Сталинград на съемки фильмов «Оборона Царицына» и «Поход Ворошилова». Шутка ли! В этой второй картине сыграю роль самого начальника штаба армии!
Счастлив еще и тем, что еду сниматься у настоящих художников и замечательных людей, создателей бессмертного «Чапаева» — братьев Васильевых.
Словом, жизнь прекрасна! Работа удивительна. А что еще надо человеку? Надо только спешить, воплотить в яркие образы все задуманное.
Мечты, мечты…
Как вы уже, наверно, догадываетесь, раннее утро мы, утомленные насыщенным днем, конечно же, проспали. Времени остается только на то, чтобы наскоро позавтракать и разбежаться в разные стороны: жене — на репетицию, а мне — на озвучивание фильма.
Но почему так непривычно тихо в кафе? Почему люди разговаривают полушепотом?
— Послушай, — обращаюсь я к жене, — тебе не кажется, что что-то случилось? Приглядись к посетителям. Почему на лицах нет ни одной улыбки? Почему у официантки заплаканные глаза? Нет, нет, дорогая, что-то случилось. Мы что-то проспали, чего-то не знаем. Сколько сейчас на твоих?
— Одиннадцать часов пятьдесят семь минут.
— Я побежал…
Куда?
— К репродуктору!
Возвращаюсь. Жена сидит, уставившись куда-то в пространство.
— Ты слышала?
Она едва заметно кивает головой.
Бегать к репродуктору было совершенно бессмысленно. Голос Вячеслава Михайловича Молотова отлично был слышен и здесь, в кафе.
Не в силах сдержать в себе горя, уткнувшись лицом в мои ладони, жена плачет.
— Не надо, родная, — стараюсь утешить ее, пытаюсь шутить, улыбаться.
Мой разум отказывается верить в то, что произошло. Все кажется каким-то диким бредом, затянувшимся кошмарным сном или жестокой ошибкой.
— Не плачь. Я ведь скоро вернусь. Ну, успокойся.
И тут же ловлю себя на мысли, что говорю банальные, ничего не значащие слова.
«Ну о каком спокойствии можно говорить сейчас, когда вся жизнь наша, жизнь всей страны на сто восемьдесят градусов в стремительном порыве повернула на тяжелую, может быть, очень страшную дорогу?!» — пытаюсь глубже осмыслить происшедшее.
Иду от Летнего сада через Кировский мост, внимательно всматриваюсь в лица ленинградцев. Как посуровели они! Даже дети притихли. А сам город, Нева, набережные, дома? Кажется, и они утратили свой легкий, необычный поэтический блеск. Город насторожился, сурово сдвинул брови. И если вчера трамваи игриво звенели на поворотах, то сегодня они тяжело и мрачно вздыхают.
А что там, на «Леифильме»? Какими я встречу своих товарищей? Будем ли мы продолжать работу над веселой комедией? Нужна ли она кому теперь? Состоится ли мой отъезд в экспедицию? Может, группа в Сталинграде уже сворачивает работу и скоро возвратится в Ленинград?
Вот и «Ленфильм». Тяжело и медленно поднимаюсь по той самой, знакомой каждому кинематографисту, знаменитой лестнице, которую так мастерски описали в своем неповторимом романе Ильф и Петров.
Нет, не случайно сатирики удостоили эту лестницу такого внимания. На площадке второго этажа, этого своеобразного ленфильмовского клуба, можно было всегда узнать все кинематографические новости: что делается «на «Мосфильме», на «Ленфильме», какие картины открываются, какие закрываются, кто из режиссеров что задумал или еще не задумал.
Но сегодня эту лестницу не узнать. «Клуб» немноголюден. Не слышно смеха, шуток, не в меру громких и темпераментных артистических споров.
Встречаю одного из лучших вторых режиссеров Михаила Исаевича Шейнина. Он облокотился на перила и задумчиво смотрит в лестничный пролет. В тяжких раздумьях не замечает меня.
— Здравствуйте, дядя Миша.
Он машинально протягивает мне руку, внимательно смотрит в глаза и с трудом переводит дыхание:
— Вот так…
И, не говоря больше ни слова, поворачивается к медленно уходит по коридору.
— Михаил Исаевич! — кричу ему вдогонку. — Как вы думаете, а озвучивание сегодня будет?
— А как же, — вроде бы уверенно отвечает он. Но, подумав, пожимает плечами.
В съемочной группе застаю режиссера-постановщика Александра Викторовича Ивановского и киноактрису Целиковскую.
Мой приход замечает только Александр Викторович. Он вежливо, как всегда, встает, подает мне руку и жестом приглашает сесть.
Не отрывая от глаз платка, Людмила Васильевна продолжает, видно, давно уже начатый разговор:
— Но ведь у них подписано с нами мирное соглашение. Ведь это, наверно, просто какой-то временный конфликт. Наверно, это ненадолго?
Ивановский улыбается. Это первая улыбка, которую вижу после объявления страшной вести.
— К сожалению, нет, душенька моя, — отвечает Александр Викторович. — Это не игра. Эта война будет очень долгой и страшной. И не на жизнь, а на смерть. Мы будем воевать с одной из самых сильных армий мира. И поверьте мне, старику, душенька моя, мы победим… Ну-ну… Людочка, хватит, успокойтесь и поздоровайтесь хотя бы с вашим партнером… Вы знаете, что через несколько минут начинается общестудийное собрание? А потом будем заниматься нашей милой, веселой картиной. Уверяю вас, она сейчас будет как нельзя кстати.
Его последние слова воспринимаю как горькую шутку. Слова эти вспомню зимой 1941 года и лишь тогда подумаю: «Как же ты был прав, наш добрый и мудрый старик!»
А сегодня, выступая на студийном митинге, страстно говорю о том, в чем глубоко убеждены и я, и мои товарищи: сейчас дело всех ленфильмовцев — брать в руки оружие и давать смертельный отпор врагу!
С этим окончательным решением иду в Петроградский райком комсомола. Секретарь райкома с виду моложе меня. Мальчишеская стриженая голова на тонкой шее. Только глаза очень взрослые: серые и суровые, оттененные синевой усталости. Они смотрят на меня не мигая в упор из-под нахмуренных бровей:
— Ты подал заявление в народное ополчение?
— Да, — отвечаю. — Вы же об этом знаете, раз заявление лежит перед вами.
— Зачем ты это сделал?
— Праздный вопрос. Так поступает большинство моих товарищей. Мы пойдем на фронт воевать.
— У тебя в военном билете написано: «Годный, не обученный».
— Ну и что же? Обучусь.
— А вот письмо от руководства «Ленфильма». «Артист Кадочников заканчивает работу в кинокартине «Антон Иванович сердится» и снимается в кинокартинах «Оборона Царицына» и «Поход Ворошилова», в которых исполняет одну из центральных ролей — начальника штаба Ворошиловской армии Николая Руднева. Так как в настоящее время эти картины являются картинами оборонного значения…»
Он возвращает мне мое заявление и говорит:
— Возьми.
— Зачем?
— Праздный вопрос, — теперь уже он отвечает мне этими же словами и продолжает: — Искусство не должно умереть! В эти дни оно должно встать на оборону. С этого дня считай себя солдатом и выполняй свой солдатский долг. Иди на «Ленфильм», возьми командировку и без промедления отправляйся в Сталинград на съемки.
Заметив мою нерешительность и желанно поспорить, секретарь райкома комсомола резко повышает тон:
— Ты понял, или тебе повторить?
Его серые усталые глаза впиваются в мои зрачки.
— Понял, — отвечаю я, повернувшись по-военному, на сто восемьдесят градусов, шагаю к выходу.
Истоки подвига разведчика
Есть люди в искусстве, которые утверждают, что положительные роли играть неинтересно. По их мнению, горой непременно должен быть наделен какой-нибудь червоточинкой. Тогда есть за что зацепиться, есть что играть.
Решительно отвергаю такую точку зрения. И, думаю, вы со мной согласитесь. Посудите сами: разве артистам Щукину или Штрауху было неинтересно играть Владимира Ильича Ленина?
Радостно и мне было играть майора Федотова — «рыцаря без страха и сомнения» — в кинофильме «Подвиг разведчика». Но только ли мне, исполнителю главной роли, пришелся по душе этот фильм?
«Подвигу разведчика» — более сорока лет. За четыре с лишним десятилетия киноленту посмотрели миллионы зрителей и в нашей стране, и далеко за пределами Родины.
Но и сегодня, на пороге XXI века, вы, посмотрев этот фильм, прислали мне письма благодарности. Спасибо вам от всего сердца!
Давайте же вместе поразмыслим: в чем секрет долговечности, постоянного воздействия на наши чувства и мысли этой картины? Авторы ленты создали интереснейший сценарий. Его сюжет целостей и органичен. Эпизоды прочно связаны между собой, а связь эта настолько крепка, что любая перестановка эпизодов или удаление любого из них нанесли бы большой ущерб выстроенному сюжету. Здесь каждый эпизод или непосредственно влияет на последующие действия, или оказывается следствием предыдущего.
Скажем, встреча майора Федотова с Медведевым. На первый взгляд, особенно в начале; этот эпизод выглядит совершенно самостоятельным. Но разве случаен, скажем, приход бухгалтера к разведчику, которого он знает как Генриха Эккерта? В том-то и дело, что в разговоре Эккерта с Медведевым раскрывается предательская сущность последнего. А от поступков предателя зависит жизнь советского разведчика и выполнение им очень важного для Родины задания. Каждый шаг Медведева имеет значение и для провокатора Бережного, и группенфюрера Руммельсбурга, и многих других персонажей кинофильма.
Вглядитесь в любой персонаж картины. Каждый; занимает свое место в развитии сюжета и наделен теми чертами, в которых выразительнее всего проявляемся характер.
Майор Федотов. О таких ролях в старые времена говорили: «Что ж ее не сыграть? Она настолько хорошо написана, что, положи ее на суфлерскую будку — она сама за тебя сыграет».
Но, уверяю, ни очевидное совершенство сценария, на виртуозное владение съемочной техникой оператора, и в способности актеров не смогли бы создать столь долговечный художественный фильм без режиссера-постановщика Бориса Васильевича Барнета. И, честное слово, без этого талантливого человека не сыграла бы сама по себе роль Алексея Федотова, «положенная на суфлерскую будку».
Признаться, меня поначалу несколько смутило предложение Барнета попробоваться на роль Федотова. С Борисом Васильевичем мы встретились после просмотра картины «Иван Грозный».
Барнет сделал очень заманчивое предложение — создать на экране образ смелого, мужественного советского разведчика. Справлюсь ли? Ведь до этого почти три года носил боярские ферязи и ходил в «шкуре» Робинзона Крузо. Смогу ли преодолеть ставшие уже почти привычками черты этих персонажей?
На роль Алексея Федотова кандидатов было предостаточно. Режиссер выбрал меня. Пришлось надеть форму майора государственной безопасности, а затем и форму немецкого офицера.
Верно говорят, форма «обязывает». Молчаливо, но постоянно и строго она напоминала мне, что я — один из солдат. Я часто повторял про себя слова Дзержинского: «Чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками».
А сколько дали мне для понимания майора Федотова продолжительные беседы с глазу на глаз с настоящим разведчиком — консультантом кинофильма!
На съемочной площадке, освещенной юпитерами, готовясь шагнуть к кинокамере, я постоянно, как заклинание, произносил про себя: «Ни слова ложного пафоса. Ни движения наигрыша, показного эффекта. Будь смел, бесстрашен и решителен, но так же прост и человечен, как герой-панфиловец Григорий Шемякин — защитник Москвы».
И все же правда образа иногда ускользала. Это мгновенно улавливал режиссер Барнет. И тогда приходилось слышать от Бориса Васильевича: «Не будем снимать «солому»: все равно в корзину».
Вы спросите: «А что же острые ситуации, постоянное нарастание динамики сюжета? Неужели и они не могли «выручить» киноактера?»
Безусловно, они мне во многом помогали. Но было бы глубочайшим заблуждением считать, что формальное выполнение действий может заменить правдоподобие чувств, внутреннюю степень накала действующего лица.
Как же достигал постановщик желаемого? Прежде всего — тщательными репетициями. Барнет принадлежал к тем режиссерам, которые не позволяют себе выносить на съемочную площадку неготовую, не отрепетированную до мельчайших подробностей сцену.
Репетиции были продолжительными, похожими скорее на театральные. Барнет, если это было необходимо, привлекал всех нас и к застольному периоду работы. «Сначала разберемся в логике поведения наших героев, — говорил Борис Васильевич, — а затем уже поищем мизансцену».
Он помогал нам поверить в происходящее, подчинить свою психику постоянному нарастанию напряжения. И самое главное — сохранить эту, нажитую в репетициях, внутреннюю степень накала. Добивался, чтобы этот накал соответствовал острой ситуации и не противоречил бы динамике самого сценария. И добивался этого от актеров Борис Васильевич, помимо всего прочего, самым убедительным способом — силой собственного примера.
Не могу точно утверждать, что побудило режиссера-постановщика создать образ фашистского генерала фон Кюна. Возможно, Борис Васильевич исходил просто из благородных побуждений — избавить коллег от работы над столь омерзительной ролью. А, может быть, он поступил так, чтобы помочь мне выразительнее создать образ советского разведчика. Истина бесспорна: чем лучше, правдивее играет на сцене или перед кинокамерой твой партнер, тем легче и тебе раскрывать свои способности, тем органичнее и убедительнее движения твоих мыслей, чувств, рук, глаз.
У режиссера в таком случае появляется возможность посмотреть на игру киноактера не со стороны, а в прямом смысле слова заглянуть в самые зрачки глаз — зеркало души человека.
Но вернее предположить, что Барнет, как истинный гуманист, поставил перед, собой более важную цель — в образе генерала фон Кюна воплотить и показать всю жестокость, бесчеловечность, опасность фашизма.
Дар перевоплощения артиста Бориса Барнета был потрясающим. В его исполнении весь облик этого выродка буквально приводил меня в ярость. Стоило мне взглянуть на этого самодовольного фашистского генерала, как память мгновенно воскрешала жуткое зрелище: разрушенные города и деревни, сожженные поля до самого Сталинграда. Среди тысяч беженцев — старики и женщины, прижимающие к сердцу грудных детей.
«Я должен выполнить задание Родины. Я должен избавить Землю от таких, как ты, извергов, генерал фон Кюн. Любой ценой!»
Чьи эти мысли? Кто это говорит: мой герой или я? Мы оба так думаем. Оба так говорим со своей совестью и клянемся жизнью отомстить фашистским захватчикам. Майор Федотов полностью доверяет мне, а я — ему. У нас с ним одно сердце, одно желание — спасти Родину!
И я решаюсь на отчаянный шаг. Для того чтобы похитить из сейфа последний оперативный план, я — разведчик Федотов — Генрих Эккерт — с трудом проникаю в кабинет генерала Кюна.
Освещаю тонким лучом карманного фонарика сейф и пытаюсь открыть его сделанным по оттиску ключом. Срабатывает сигнализация. Раздается оглушительный вой сирены, в кабинете вспыхивает свет. Я слышу, как по лестнице, ведущей в кабинет генерала, бегут фашисты, чтобы схватить меня.
«Думай быстрее, быстрее!.. На размышления времени нет. В считанные мгновения не ошибись, найди единственное верное решение».
И нахожу его. Быстро закрываю входную дверь. Подбегаю к столу, хватаю тяжелый бронзовый подсвечник, вышибаю им двойную раму окна и прячусь за портьеру. В кабинет врываются гитлеровцы — солдаты охраны, офицеры. В панике они подбегают к выбитому окну. Ни у кого не вызывает сомнения, что смельчак выпрыгнул в окно. В суматохе незаметно выскальзываю из-за портьеры и присоединяюсь к смотрящим в окно.
В кабинет решительным шагом входит рассвирепевший генерал Кюн. Да, он не просто возмущен, а буквально взбешен. «Идите от-сю-да вон! Во-о-он!» — в гневе приказывает генерал.
Подчиненные испуганно выбегают из кабинета. Генерал абсолютно уверен, что все немедленно выполнили его приказ — исчезли тут же. Но как только рука фон Кюна потянулась к телефону, она встречается с моей рукой, а его взгляд — с моим взглядом. В руке у меня пистолет, а указательный палец — на спусковом крючке, готовом в любое мгновение сработать безотказно. Я предлагаю генералу два пути: или следовать за мной, или отправляться на «тот свет».
Фон Кюн на миг опешил, по быстро берет себя в руки: сообразил, что мой выстрел услышит его охрана — и тогда мне не уйти от смерти. Это, по логике гитлеровского генерала, должно сдержать меня.
«Это равносильно самоубийству, вы не сделаете этого», — прибегает фон Кюн, как ему кажется, к, магическому доводу во спасение своей жизни.
Вся логика поведения Федотова не оставляет немецкому генералу надежды сомневаться, что жизнь, честь и свобода моей Отчизны дороже мне собственной жизни.
«Сделаю, генерал! Вам трудно в это поверить так же, как трудно понять, почему советские люди, даже дети, которых вы ведете на виселицу, плюют вам в лицо и умирают со словами «Да здравствует Родина!». Вы никогда не сможете этого понять, а потому пойдете со мной, генерал».
В своих письмах зрители часто спрашивали меня, как поступил бы я, Алексей Федотов, окажи мне сопротивление фашистский генерал? Я поступил бы точно так же, как поступил бы в таком случае каждый, кто любит Родину, все доброе и светлое в этом мире.
Глубоко верю, что зло существует не только в сказках, и оно должно быть наказано. Иначе — не бывать добру. А оно так нуждается в нашей с вами защите!
Урок героя-панфиловца
В юности мы подчас представляем себе героя как человека богатырского телосложения, гигантского роста, словом, эдакого великана с доброй душой.
Так думал и я. И как же благодарен судьбе за то, что уже в молодые годы она преподала мне незабываемый урок великой простоты — дала возможность встретиться и побеседовать, посмотреть в глаза не выдуманному, а настоящему русскому герою.
С моим другом, киноартистом Владимиром Балашовым, спешил я из Новосибирска в Алма-Ату на съемки фильма «Иван Грозный». Радовались, тому, что едем сниматься к знаменитому мастеру кино, создателю бессмертного фильма «Броненосец «Потемкин», Сергею Михайловичу Эйзенштейну.
Это ведь ему, вспоминали мы, Чарли Чаплин подарил свой портрет с надписью: «Моему другу и учителю. Признательный Чаплин».
И у этого человека мы должны сниматься!
Мы радовались тому, что замечательный режиссер решил снимать некоторые кадры приближенно к подлинной обстановке. И все это делалось, конечно же, для того, чтобы мы как можно глубже прониклись духом и бытом той эпохи, в которой должны не просто существовать, но и жить и действовать.
Играя, князя Владимира Старицкого, я на пиру царя Грозного буду держать в руках подлинную чашу князей Старицких. Не бутафорскую, пахнущую столярным клеем, сделанную из папье-маше, а настоящую — серебряную с позолотой, взятую на время из Исторического музея.
«Интересно, — размышляем с другом, — поможет ли это мне лучше почувствовать себя князем?»
«А Николай Константинович Черкасов, — вместо ответа увлеченно подхватывает мысль Володя Балашов, — будет ходить по той самой ковровой дорожке, по которой действительно ходил Иван Грозный. Как ты думаешь, поможет ли это Черкасову глубже проникнуть в характер царя Грозного?»
Мы так увлеклись громкими разговорами о князьях да парях, что не расслышали робкого стука в дверь. Заметили только, когда дверь осторожно отворилась и в нашем купе появился человек — худощавый, небольшого роста, и серой шинели, с котомкой за плечами.
Он робко потоптался на месте, посмотрел на нас добрыми внимательными голубыми глазами, застенчиво улыбнулся и проговорил немного простуженным голосом:
— Робяты, это место слободно будет?
— Свободно, свободно. Заходите, пожалуйста.
Наш новый попутчик постоял секунду в нерешительности. Потом, как бы извиняясь, сел на самый краешек мягкого сиденья. Немного покачался и сказал:
— Мягко.
В вагоне было тепло. Я предложил незнакомцу сиять шинель и котомочку.
Он опять посмотрел на меня добрыми внимательными глазами и деловито заметил:
— Правильно говоришь. Вещмешок снять можно.
Привычными движениями он снял лямку с одного плеча, потом — с другого, аккуратно повесил мешок на крючок. Затем снял шинель. Свернул ее, как для похода, скаточкой. По-хозяйски уложил шинель под голову и снова сел, положив на колени тяжелые, натруженные работой руки.
Я посмотрел на него и… замер. На груди у пассажира я увидел Звезду Героя Советского Союза, ордена Ленина, Красного Знамени, Отечественной войны, Красной Звезды, множество медалей и в их числе медаль «За отвагу».
«Какое удивительное несоответствие с тем, что я подумал об этом человеке, когда он вошел в купе, и тем, кто он есть на самом деле! С нами в купе сидит русский богатырь. Но до чего же он не похож на привычный стереотип плакатных богатырей, — думал я. — Чуть вздер-нутый нос. Ясные, добрые голубые глаза, опушенные светлыми ресницами. Слегка приподнятые брови. И совсем светлые волосы».
Чем больше я смотрел на нашего попутчика, тем больше мне он нравился. Я даже подумал о том, что он красив. Красив своей простотой и скромностью. Только что вошел в куне, а от него уже распространяется какое-то необыкновенное тепло. Глядя на него, хочется быть таким же добрым, вежливым и предупредительным.
Непреодолимое желание спросить попутчика, за какой подвиг он получил звание Героя, не давало мне покоя. Поборов некоторую неловкость, я все же спросил:
— Товарищ, извините меня, пожалуйста. Скажите, за что вы получили звание Героя Советского Союза?
Просто, даже слегка смутившись, наш спутник начал свой удивительный рассказ:
— …А Героя-то как получил? А ты про панфиловцев слыхал чего-либо?
— О двадцати восьми героях, которые, защищая столицу, погибли у Волоколамского шоссе в сражении с фашистскими танками? Вы их имеете в виду?
— А-а-а. Слыхал, значит.
— Кто же о них не слыхал? Об их подвиге полмира знает!
Пассажир сразу стал называть меня на «ты». И это не было неприятно. Наоборот, я почувствовал к нему удивительное расположение. Ведь так называют только друга. И я, выражая свою признательность за это, сказал, что еще мой дедушка в деревне говаривал: «Ты» — господи, а «вы» — черти».
И мы расхохотались.
— Так слыхал, говоришь, про панфиловцев-то? — задумчиво повторил он. — Вот, товарищ дорогой, я — один из них.
Мы с приятелем недоуменно переглянулись.
— Как — «один из них»? Ведь они же все погибли!
Ясные глаза нашего собеседника опечалились:
— Погибли, дорогой товарищ. Все погибли. Хорошие ребята были. А я вот живой остался… Дело-то ведь как было?.. Если так… по-хорошему разобраться, дак танки — и оружие-то не страшное. Ты в бою только далеко от него не отбегай. Ты крутись около него, чтобы огонь поверху шел, — и завсегда победителем будешь…
Слушаем с товарищем и мысленно пытаемся поставить себя на его место.
«Крутись около него, — думаем. — Да какие же для этого надо иметь железные нервы! А он об этом так просто говорит, как о самом обычном деле».
— У нас в авангарде окоп узкий, — продолжает защитник Москвы. — Дак ведь что фашист надумал, язви его!.. Он, понимаешь ли, гусеницей в окоп наладит и норовит примять. Примять норовит!.. А у нас все ребята собрались со смекалкой. Дак мы в бок подрылись. Понял?
— Понял, — в один голос ответили с другом и снова с ужасом переглянулись.
— Как гусеница мимо меня пролязгает, я вскакиваю — и бутылкой. Опять гусеница пролязгает, я вскакиваю — и бутылкой.
Представляем с приятелем картину, как гусеница пролязгает мимо в нескольких сантиметрах.
— А ведь не пропустили, — радостно блеснули зрачки защитника столицы. — Пятьдесят фашистских танков не пропустили! Как раз это было в октябре… А потом я удар сильный получил и сознание потерял. Тут, видать, после боя один старичок меня отыскал: видит, что живой, шевелюсь. Сначала к себе в сторожку уволок, а потом в госпиталь доставил. А передо мной один наш связной упал — Саша, товарищ мой, хороший парень. Он смертельно раненный был. Саша в другой госпиталь попал. В том госпитале его и спрашивают: «Слушай… Скажи, кто в этом сраженье последним упал?» А он и говорит: «Шемякин последним в бою упал». Сказал и помер. Выходит, все померли. А про то, что я в госпитале лежал, дак об этом узнали, когда я на Ленинградском фронте ужо был. Сам знаешь, ведь война идет.
Помню, сижу как-то с робятами в блиндаже. Как раз перед прорывом блокады. Тишина жуткая. Бывает на фронте такое затишье, от которого мороз по коже дерет. Поглядел я на робят, вижу — молодые, боятся. И говорю: «Робята, что это у вас за война? Что это тихо у вас так, а? Вроде как в санатории сидим».
И стал им про танковый бой рассказывать. Дак они вроде и про страх забыли. Об этом до комиссара дошло. Вызывает он меня к себе и спрашивает:
— Слушай, Шемякин, что это ты там ребятам рассказывал? Про какое это сражение? Теперь удержу на них нет. Так в бой и рвутся! — А я про себя думаю: мол, обмишурился. Может, про это и рассказывать нельзя.
— Ничего, — отвечаю, — товарищ комиссар. Ничего особенного не говорил.
Он меня во второй раз вызывает, ночью. Помню, в глаза так сурьезно смотрит и говорит:
— Ну, Шемякин, признавайся, как на духу: в каком ты это бою участвовал, а?
Тут я ему все и выложил. Сам понимаешь: ведь комиссар спрашивает. А он, веришь ли, товарищ дорогой, встал передо мной… Руки по швам вытянул, в глазах слезы и говорит:
— Эх ты, Шемякин, ты, Шемякин, родной ты мой! Что же ты мне сразу-то не сказал, да какой же ты есть человек? Ты даже сам не знаешь, какой ты есть человек. Тебе же ведь посмертно присвоено звание Героя Советского Союза! Дак у меня, знаешь ли, когда он это сказал, даже коленки подкосились. Вот как!
Мы долго молчали, потрясенные его рассказом. Потом я спросил:
— Товарищ Шемякин, а песню, песню про себя слышали?
Он удивленно посмотрел на меня и ответил:
— Нет, не слыхал. Какая песня?
И я от всего сердца и для него, и в память о павших героях запел:
Шемякин смущенно улыбнулся и попросил:
— Слушай, товарищ, напиши мне эту песню, а?
Я записал ему текст песни. Отдавая листок, с глубокой благодарностью посмотрел в его добрые голубые глаза и подумал: «На всю жизнь запомню урок великой простоты героя-панфиловца!»
Как стать настоящим человеком
Когда я впервые прочитал великолепную книгу Бориса Полевого «Повесть о настоящем человеке», долго не мог успокоиться. Так глубоко она взволновала меня.
Помню, я положил книгу на стол и мысленно сказал себе: «Пусть она всегда будет со мной. Даже когда стану старым, буду вновь и вновь перечитывать эти страницы — и, верю, они и тогда придадут мне силы, помогут жить и трудиться».
И можете легко представить, как я обрадовался, когда режиссер Александр Столпер предложил мне сыграть летчика-истребителя Алексея Мересьева в кинокартине «Повесть о настоящем человеке».
Но тут же возникло беспокойство. Ведь в книге, литературном произведении, автор имеет право на вымысел, домысел, дорисовку образа. А каков он в жизни — прототип главного героя — Алексей Петрович Маресьев?
Думы о встрече с ним не давали покоя. Хотелось поговорить с этим удивительным человеком по душам.
О чем? Не о том, как он выползал из леса с перебитыми ногами, голодный, полумертвый. Об этом очень ярко рассказано в книге.
Как Маресьев живет сейчас? О чем думает? Горят ли у него по-прежнему глаза? Такие же они огненные, какими были когда-то в бою? Сохранил ли он в себе страстность отношения к жизни? Вот какие мысли, какие вопросы не давали мне покоя.
Знать об этом было важно не только для создания правдивого образа советского летчика в кино, но и для моего собственного становления как человека.
Впервые я встретился с Маресьевым под Звенигородом, где мы должны были снимать зимнюю натуру. Квартировали там в доме отдыха Академии наук. Жду Алексея Петровича и волнуюсь, волнуюсь и жду.
Вижу: по длинному коридору чуть покачивающейся походкой идет Маресьев. Мы узнали друг друга издали. Подхожу к нему, крепко жму руку. Он еще крепче пожал мою и почему-то смутился.
Так и записано в моем дневнике: «Прославленный летчик, Герой Советского Союза, человек, о подвиге которого знает чуть ли не весь мир, застенчив».
Входим в мою комнату. Молча садимся. Смущенно глядим друг на друга. Улыбаемся, потираем руки, нескладно хмыкаем, а разговор не клеится. Чувствую неловкость положения — и еще больше волнуюсь.
Наконец Алексей Петрович заговорил первым:
— Я ведь знаю, что вас интересует больше всего. Очевидно, вас интересует, как это мне удалось преодолеть…
Он делает паузу, а я думаю: «Сейчас скажет: «…район Черного леса». Но он продолжает:
— …преодолеть врачебную комиссию и доказать, что я физически здоровый человек.
И вдруг, неожиданно для меня, Алексей Петрович мягко и свободно встает на стул и страстно доказывает:
— Я ему говорю…
— Кому?
— А председателю комиссии: «Разве это — не ноги?! Разве не тренировка?!»
И, звонко похлопав ладонями по протезам, Маресьев спрыгивает со стула.
Так в кинокартине «Повесть о настоящем человеке» и родилась известная всем сцена. Никто ее не выдумывал, она шагнула на экран из самой жизни.
Не только в этом суть, что Алексей Петрович со стула спрыгнул. А разве менее важно, какими глазами он посмотрел на меня после прыжка? «Неужели, — думаю, — сейчас увижу глаза человека, желающего скрыть от меня боль?»
Нет. На меня смотрят прекрасные, чуть раскосые, темные, с задорной искоркой глаза — глаза физически здорового человека.
Таким я и старался быть в образе Алексея Мересьева. Но съемки на природе предъявляют к актеру особые требования. Здесь заметна малейшая фальшь. На природе надо быть таким же естественным и правдивым, как она сама. Ох, как нелегко этого добиться от себя!
Три зимних месяца длились натурные съемки от восхода до захода солнца. Проходы, пролазы, долгие часы лежания на снегу с одной только мыслью: «Не соври, не ошибись!»
Не случайно режиссер Александр Борисович Столпер, угадывавший фальшь, даже если она была тщательно «загримирована профессионализмом», много раз давал команду «стоп»:
— Вы должны быть так же естественны и просты, как окружающая вас природа. Я вам не верю, что у вас раздроблены плюсны ног. Вам не больно.
— Но откуда вы знаете? Ведь я иду от аппарата — спиной к вам, а не лицом.
Помню, я не выдержал этих нервных «стопов», безжалостных «не верю» и попросил разрешения отдохнуть. Ушел в глубь леса, сел под сосну и задумался. Случайно мой взгляд остановился на сосновых шишках. Они в изобилии валялись под деревом.
«А может быть, попробовать так?» — мелькнула мысль. Быстро снимаю унты и шерстяные носки. Выбрасываю мягкие стельки. Насыпаю в унты колючих сосновых шишек, натягиваю их на босые ноги, резко встаю — и тотчас со стоном шлепаюсь на снег от нестерпимой боли в ступнях. Поднимаюсь и, стиснув зубы до боли, все-таки иду. С великими муками доковылял до аппарата.
Александр Борисович подбегает ко мне и радостно одобряет:
— Отлично! Молодец! Великолепно! Приготовились к съемке. Мотор. Пошел…
Когда же я закончил первый удачный дубль и в изнеможении опустился на снег, счастливый режиссер не мог сдержать чувств:
— Вот это правда! О! Это — настоящая правда, неотделимая от окружающей нас природы.
Я молча снимаю унты и высыпаю на снег шишки.
Потом, в следующих дублях, и в других кадрах, шишки мне больше — не — понадобились. (Пережив в какой-то степени боль в ступнях, я, видимо, двигался в кадре более правдоподобно и реже слышал придирчивое «не верю».
Видя, с каким трудом дается нам каждый кадр. Алексей Петрович Маресьев как-то на съемках сказал в мою защиту:
— Я ведь полз в течение восемнадцати суток и: почти все время в полубессознательном состоянии, а он в полном сознании ползает здесь в лесу уже более трех месяцев.
Столпер рассмеялся его шутке, а потом совершенно серьезно ответил:
— Да. Чтобы что-то получилось в кино, надо очень любить природу своего искусства, да и вообще надо очень любить природу!
Навсегда запомнилась мне одна фраза Маресьева, которая, как мне кажется, и послужила залогом успеха нашей картины:
— Будете работать над образом Мересьева, помните только одно — я не один, нас много.
И вы догадываетесь, кого мне сразу напомнила эта фраза. Конечно же, защитника Москвы Шемякина него бесстрашных товарищей. И не просто напомнила, а помогла еще ярче создать на экране образ Алексея Мересьева.
Мересьев, еще не вполне освоив протезы, с тросточкой в руке приходит на аэродром, чтобы совершить свой первый пробный полет на самолете По-2.
— Пижон! — говорит ему командир Наумов.
— Есть пижон! — отвечает Мересьев и отдает командиру тросточку.
— Ну, вот что: первым пришел — первым и полетишь. Садись в машину.
Самолет делает круг над аэродромом. Мересьев счастлив, что снова в воздухе, снова среди своих товарищей, снова будет защищать любимое Отечество.
Несколько кругов над аэродромом, и командир дает команду идти на посадку:
— Вниз! Вниз!..
А Мересьев не может справиться с радостным волнением. Глаза застилают счастливые слезы. Он тянет к себе рукоятку управления — и самолет снова стремительно набирает высоту.
Еще один круг над аэродромом, «горка», еще круг, и, наконец, самолет приземляется.
Взволнованный летчик выходит из машины, не в силах сдержать счастливой улыбки.
Командир строго смотрит на него и, потирая от холода руки, говорит:
— По твоей милости полчаса лишнего летали.
Но, заметив необычное волнение летчика, более мягко замечает:
— Друг, ты чего в ботинках! Ноги, что ли, хочешь отморозить?
— А у меня нет ног, — просто отвечает Мересьев.
— Как «нет»?! Больные, что ли?
— Нет. Протезы — и все.
— А ну-ка, покажи.
— Вот…
Пораженный командир подходит к нему и говорит буквально ту же самую фразу, которую комиссар сказал Шемякину:
— Родной ты мой! Что же ты мне сразу не сказал, какой же ты есть человек? Ты даже сам не знаешь, какой ты есть человек!
Вот так наша удивительная жизнь переплетается с искусством. Так, равняясь не на выдуманных, а реальных героев матери-Родины, и вырастают настоящие советские люди.
«Я обязан вам жизнью!..»
Какая изумительная здравница! Хорошо человеку у целебных источников Трускавца — этого удивительного по красоте и щедрости уголка. Сюда я наконец-то выбрался с женой отдохнуть.
Исцеляемся «волшебной» живой водой источников, воздушными ваннами.
Вдруг получаю телеграмму из Москвы. Это приглашение принять участие в торжественном вечере, посвященном пятидесятилетию со дня рождения Героя Советского Союза Алексея Петровича Маресьева. Чествование состоится в Доме ветеранов в Москве. В конце телеграммы подпись: «Маршал Советского Союза Тимошенко».
Смотрю на жену и тут же слышу, как всегда, ее добрый совет:
— Поезжай! А еще лучше — вылетай самолетом. И сегодня же, сейчас! Что отпуск? И что наш санаторий по сравнению с той радостью встречи, которая тебя ждет в Москве? Ради такого человека, как Алексей Петрович Маресьев, можно бросить все и лететь хоть на край света — только принести бы на крыльях ему радость.
…И вот — я уже вбегаю по ступеням трапа в самолет в аэропорту Львова. Осматриваюсь: все места заняты, кроме двух. Одно из них мое.
«Успел!» — облегченно вздыхаю и почти падаю на мягкое сиденье. Смотрю на часы: минута в минуту — время отлета самолета. Но трап еще не убран. «Видима, еще кого-то ждем, — думаю я. — Что же, все в жизни бывает. Может быть, сейчас кто-то, как и я только что, бежит по полю аэродрома, конечно же, надо подождать».
Проходит еще минут пятнадцать, а самолет все не взлетает.
Терпеливо ждем.
И вдруг в иллюминатор вижу, как к трапу самолета, тяжело передвигая ноги, опираясь на трость, подходит молодой мужчина. «Не младший ли брат Маресьева?» — мелькает мысль.
Пока стюардесса помогает человеку с палочкой подняться по трапу, успеваю вспомнить и похожую на эту походку Алексея Петровича Маресьева в день нашей первой встречи в Подмосковье, и как, насыпав в унты колючих еловых шишек, стиснув зубы от нестерпимой боли, иду по глубокому снегу к кинокамере, как, напутствуя, говорит мне Алексей Петрович:
— Будете работать над образом Мересьева, помните — я не один, нас много.
Войдя в салоп самолета, новый пассажир быстро замечает единственное свободное место и направляется к нему. Подходит, достает платок, устало вытирает им лоб, опускается в кресло рядом со мной и, улыбаясь, говорит:
— Жарко!
Соглашаюсь с ним.
— Да, — говорю, — жарко.
Мужчина резко поворачивает голову, внимательно смотрит в мои глаза и спрашивает:
— Кадочников?!
— Да, — подтверждаю, — Кадочников.
— Вот здорово!.. — радостно говорит он и продолжает рассматривать меня, будто не верит своим глазам.
Догадываюсь. Потому он так долго рассматривает меня, что чем-то очень взволнован, и волнение мешает ему говорить.
Немного успокоившись, мой сосед продолжает:
— А ведь я вас часто вспоминаю!..
— Меня?
— Алексея Петровича Маресьева и вас, создавшего образ Мересьева в кинофильме «Повесть о настоящем человеке». Если бы вы знали! Ведь я обязан вам жизнью!..
Замечаю: собеседник мой одет в кожаную куртку летчика. Догадываюсь, что с ним произошло несчастье, и… молчу. Молчу, потому что боюсь даже единым словом неосторожно коснуться его, как видно, только еще затягивающихся телесных и душевных ран.
А так не терпится — не ради праздного любопытства — узнать, что же случилось, где, когда? Да и кто он, сидящий рядом со мной человек?
— Видите ли… Я — летчик-испытатель, майор Круглов, — сам начинает рассказ мой собеседник. — А какая работа испытателя без неприятных сюрпризов? Риск — наша профессия. Испытывали сверхскоростной реактивный. Красавец самолет! Взлетает — так просто загляденье. Парит в небе — любо-дорого посмотреть. А вот благополучно приземляется не каждый. Из четырех-пяти один терпит аварию… В чем причина? Выяснить не удается. Узнать ее можно только в полете. «Майор Круглов, твоя очередь», — говорит командир. «Есть», — отвечаю и — в кабину.
Взлетаю благополучно. Делаю над облаками круг, второй, третий — отлично. Испытываю машину на разных режимах работы. Пробую в небе всевозможные, головокружительные виражи — чудесно! Как в сказке!
«Что же это, — думаю, — вы, братцы-испытатели, такую красавицу машину, такую жар-птицу напрасно корите? Надо просто уметь удержать ее в руках. Да вы посмотрите с земли, как в небе мы с нею понимаем друг друга, как слились в одно и в радостном ритме стучат паши моторы-сердца!»
Иду на посадку, а приземляться не хочется. В душе — соловьи. Поет душа и просится повыше в небо, поближе к звездам. Так бы летал и летал!..
Стремительно приближается земля. Лечу над лесом. Уже замечаю верхушки деревьев, пики елей… Пора выпускать шасси — готовиться к пробежке по аэродрому. Пытаюсь включить гидравлику…
«Что за чертовщина!.. На такой скорости на брюхо не сядешь. И катапультироваться поздно… Гидравлика не срабатывает — вот она, причина несчастий моих крылатых братьев…» — только и успеваю подумать.
…Очнулся, и не пойму: где я, что со мной? Между макушками деревьев? Не сон ли это?
Осматриваюсь и слева и справа вижу стропы парашюта. Поднимаю глаза вверх — вижу и сам парашют. Он зацепился за макушку дерева…
Увидев парашют, вспоминаю: «Гидравлика не срабатывает — вот она, причина несчастий моих крылатых братьев… Не выпускаются шасси… Но как же это я успел у самой земли катапультироваться? Как успела сработать рука? Не иначе как инстинктивно… Но почему я в таком подвешенном состоянии? Надо быстрее спускаться на землю и идти…»
Тут я глянул вниз и ужаснулся. «Боже мой! Да у меня вместо ног… кровавые сосульки!.. И с них не просто капает, а стекает темно-алая жидкость…»
Но что удивительно — я совершенно не ощущаю боли. Только кружится голова. И я понимаю — надо спешить, пока еще не вся кровь потеряла… Пока работает сознание, надо спешить!..
Решительно срезаю ножом стропы, и падаю вниз. Да что-то не рассчитал — упал в глубокий овраг, заросший кустарником… И слова теряю сознание, как в пропасть проваливаюсь.
Не знаю, долго ли лежал без сознания. Прихожу в себя и ощущаю жуткую боль. Глянул — лежу на пропитанной кровью земле. Внутренний голос говорит:
«Здесь меня никто не найдет… А я один знаю, что не срабатывает гидравлика… И обязан доложить командиру, сказать конструктору… Я должен жить!.. Должен выбраться из оврага!..»
Дотягиваюсь пальцами до веток кустарника, судорожно сжимаю их, резко подтягиваю вверх туловище, и адская боль пронизывает все тело.
Вот уж где вспомнил и Алексея Петровича Маресьева, и вас в образе Мересьева, всю книгу Бориса Полевого и весь фильм «Повесть о настоящем человеке»!
«Как же так? — думаю. — Маресьев тоже с перебитыми ногами выбрался зимой из глубокой воронки, полз а трескучий мороз по лесу восемнадцать суток! А я не смогу подняться всего-то на несколько метров? Что я, не выползу? Выползу!»
Хватаюсь за другой кустарник, снова делаю к нему рывок — и снова из глаз искры от боли. И все бы ничего. Беда в том, что крови много потерял, сознание выключается. Сделаю рывок — и выключаюсь. Еще рывок — и снова проваливаюсь, как в пропасть, в небытие…
Очнусь на какое-то мгновение, и почти так же заставляю себя ползти, как Маресьев. «Ты не имеешь права умереть!.. И твои друзья-испытатели не должны больше умирать из-за этой гидравлики… А самолет — что надо!.. Он так необходим моей Родине!.. Он будет защищать наше небо… И я его буду защищать… Буду… Буду… Буду!..»
С невероятным трудом делаю еще один рывок вверх по крутому откосу. И до чего же обидно! Вот уже она, кромка обрыва. Рукой подать. А силы иссякли.
Слышу, самолеты, вертолеты где-то совсем рядом летают. Понимаю: ребята ищут меня, а выбраться из оврага не могу. Один вертолет проносится прямо над головой, а я не могу ни поднять руку, ни помахать. Сил хватает лишь на то, чтобы проводить вертолет взглядом.
И знаете, что я вспомнил в самую тяжелую минуту?
— Что? — спрашиваю.
— Вспомнил, как вы, то есть Мересьев, совершенно обессилевший, смотрите из глубокой воронки в небо глазами, полными слез, а услышав гул родного, советского, самолета, вдруг делаете — откуда взялись силы! — последний рывок, и глубокая воронка оказывается наконец-то внизу. Я сделал так же. Гул самолетов и вертолетов прибавил мне сил. Стиснув зубы, делаю отчаянный рывок — и вот я на гребне обрыва… Спасибо вам большое!..
Он с такой благодарностью говорит и смотрит на меня, как будто и в самом деле я в трудный час подал ему руку и вытащил его из смертельного рва.
— А вы, Павел Петрович, летите в Москву на киносъемку? — после небольшой паузы спрашивает мой славный собеседник.
— Да нет, — отвечаю. — Спешу на пятидесятилетие Алексея Петровича Маресьева.
— Вот здорово! Я вас очень прошу: передайте летчику-истребителю Маресьеву сердечный привет от летчика-испытателя майора Круглова. Обнимите его и скажите большое спасибо ему. Ведь он мне жизнь спас!..
…И вот я в столице, на торжественном вечере. На украшенной цветами сцене, за столом почетных гостей сижу рядом с юбиляром и самыми дорогими его сердцу людьми. Вечер ведет писатель Борис Полевой.
Один за другим выходят из-за стола, поднимаются из зала на сцену боевые друзья юбиляра, прославленные военачальники, ветераны войны и труда, рабочие, солдаты, курсанты, студенты, школьники, комсомольцы, пионеры.
Все приветствия юбиляр слушает стоя. А так как выступающие поднимаются к трибуне почтя без интервала и каждому хочется сказать как можно больше добрых слов, торжественный вечер затягивается.
Смотрю на Алексея Петровича и понимаю, как нелегко ему все это выслушать, а тем более выстоять час, второй, третий…
«Сейчас, — думаю, — Борис Николаевич Полевой предоставит слово мне. Скажу как можно короче и самое главное. Но как это сделать? Ведь моя судьба — и артиста, и человека — так слита с судьбой этого легендарного летчика! Так о многом хочется сказать в этот вечер!..
Может быть, вспомнить, как в Подмосковье снимали картину «Повесть о настоящем человеке»? Не рассказать ли о том, как Алексей Петрович на моих глазах тогда мягко и свободно встал на стул и с жаром начал доказывать;
— Я ему говорю…
— Кому? — переспрашиваю.
— А председателю комиссии. Разве это не ноги? Разве не тренировка?
Как, звонко похлопав ладонями по протезам, Маресьев тогда совершенно неожиданно для меня спрыгнул со стула, убедительнее всего доказав, что он в силах еще подняться в небо, что может еще защищать Отчизну!..
А не вспомнить ли, как он, защищая на киносъемках меня, говорил Александру Борисовичу Столперу:
— Я ведь полз в течение восемнадцати суток и почти все время в полубессознательном состоянии, а он в полном сознании ползает здесь в лесу уже более трех месяцев…
Нет, пожалуй, здесь лучше вспомнить, как в день нашей первой встречи в Подмосковье Алексей Петрович сказал мне:
— Будете работать над образом Мересьева, помните об одном — я не один, нас много.
А как гордятся воины многих гарнизонов, где мне допелось быть с концертами или просто на вечерах встречи, подвигом Алексея Петровича Маресьева!
Да и не только гордятся, а, главное, в тяжелейшие минуты и сегодня воины поступают так, как поступил в годы войны раненый летчик-истребитель Маресьев».
И тут меня осенила мысль: «А расскажу-ка я все, как есть, о летчике-испытателе Круглове…»
Слышу, как Борис Николаевич называет мою фамилию. Подхожу к микрофону и, ничего не выдумывая, рассказываю о том, что слышал в самолете от мужественного испытателя.
И выступление свое закапчиваю теми же словами.
— Алексей Петрович, — обращаюсь к юбиляру, — мой удивительный спутник в салоне самолета так и сказал: «Я вас очень прошу: передайте летчику-истребителю Маресьеву сердечный привет от летчика-испытателя майора Круглова. Обнимите его и скажите большое спасибо ему. Ведь он мне жизнь спас!..» С удовольствием выполняю эту просьбу от его имени.
Под овацию зала подхожу к легендарному летчику, обнимаю его. И чувствую: Алексей Петрович будто обнимает с такой силой не меня, а своего младшего брата по духу, крыльям и небу — майора Круглова!..