Вольф

Я видел во сне девушку из леса, видел Николь. Хотя я обычно не запоминаю сны, этот помню отчётливо, потому что нечто подобное я вижу каждую ночь со дня нашей первой встречи. Она подкарауливает меня в лесу, а после того, как стреляет мне в ногу и склоняется надо мной проверить, жив ли я, я целую её.

В этом сне не так много нелогичных моментов, но он настолько живой, что пробуждает во мне желание увидеть её снова по неясным для меня самого причинам. Я тут же просыпаюсь в поту, с пересохшими губами, с выпрыгивающим из груди сердцем и в напряжении.

Я убеждаю себя, что этот сон повторяется и не даёт ей покинуть мои мысли, потому что я не хочу думать о той странной девушке с пушкой. Я не хочу думать ни о чём, кроме неё, и это меня пугает. Она идёт вразрез с моими устремлениями в духе Торо – к простоте и одиночеству. Генри Торо никогда не упоминал о вторжении девушек в его уединённую жизнь на берегу Уолденского пруда.

Пока я делаю обычные вечерние дела на кухне – наслаждаясь их размеренностью – и нарезаю овощи для ужина, приходит Лорель. Мне нравится работать кухонным ножом, и, несмотря на то, что сейчас я измельчаю ножом лук, глаза у меня не слезятся. Свет из окна косо падает на кухонный стол и под разными углами отражается от движущегося ножа.

– Эй, ты, – начинает Лорель, скрестив руки на груди и навалившись рядом со мной на край стола для разделки мяса. – Где ты был?

– Последний час здесь.

– Я имею в виду, всё это время. Ты словно на другой планете живёшь.

Я мельком смотрю на неё и замечаю недовольство в глазах, которое она тщательно скрыла в голосе.

Лорель постоянно что-то требует от меня как от друга. Она всегда хочет большего, чем я могу дать ей. Раньше я пытался ей угодить, пытался найти прелесть в том, как она, наверно, нуждается во мне, но после ряда неудач я оставил эти попытки.

– Я был то здесь, то там.

Пока она смотрит, как я нарезаю овощи, царит неловкое молчание. Я легко справляюсь с ножом, и белая мякоть лука быстро превращается в кучку мелких кубиков. Потом я беру другую головку, и всё начинается заново.

– Мы серьёзно поговорили с Анникой, – говорит она.

Я молчу. Я не хочу говорить о маме или о чём-то ещё. Я принялся готовить ужин раньше, чем надо, потому что так я могу работать один, без шума и болтовни.

– Она говорит, что беспокоится за тебя.

– Ммм, – мычу я.

Мычанием я хотел показать безразличие, чтобы отбить у неё желание продолжать разговор, но, кажется, она приняла его за приглашение говорить дальше.

– Она думает, что у тебя склонность к суициду, как у твоего отца.

Если бы я не знал Лорель так близко, я бы принял эту фразу за попытку помочь. Или за банальную вежливость.

Но мы выросли вместе как деревья, стволы которых переплелись.

Сиамские близнецы без родительского надзора.

– Ей не следует беспокоиться, – говорю я кучке лука.

– Я тоже волнуюсь. Ты ведёшь себя так, будто у тебя депрессия.

– Со мной всё в порядке.

Она кладёт холодную ладонь на мою руку, которой я нарезаю лук. Я останавливаюсь и смотрю на неё. Её волосы, подвязанные зелёным расписанным платком, лежат на плечах и спускаются почти до талии, а серо-голубые глаза ничего не выражают. В левой ноздре, как обычно, сверкает серебряное кольцо.

– Она сказала мне, что хочет, чтобы ты пошёл с неё на встречу АА2.

– Я не пью.

– Она хочет взять тебя как сопровождающего из семьи или что-то вроде того.

Лорель вовсе не играет роль посредника между мамой и мной, но всё же Аннике только хуже, как только она вернулась. Может быть, Лорель действительно этому поспособствовала.

– Почему бы тебе не пойти вместо меня? – предлагаю я и продолжаю готовить.

– Она хочет, чтобы ты пошёл с ней. Не я.

– Тогда почему она не попросила меня лично?

– Она подумала, что ты скорее согласился бы, если бы я тебя попросила. Она думает, что ты злишься на неё из-за того, что её так долго не было.

Я молчу.

– Она заставила меня помолиться с ней, – жалуется Лорель, будто в этом есть что-то вопиющее.

– Мы живём в духовном реабилитационном центре, если ты ещё не заметила.

– Нет, эта молитва была похожа на молитву Богу.

Пока я ищу, что ответить, объект нашей беседы заходит на кухню. Колокольчики на двери зазвенели – кто-то пришёл.

Лорель рядом со мной смертельно побледнела, возможно, обеспокоенная тем, что до мамы донеслась её последняя реплика.

– Два моих любимых человека! – восклицает Анника, очевидно, ничего не замечая. – Вас-то я и искала.

Я снова сосредотачиваюсь на нарезке, как будто она перенесёт меня отсюда в другое место, но Анника подходит ко мне вплотную, и я чувствую запах пчелиного воска.

– Ты его уже попросила? – спрашивает она Лорель.

– Да. Он уклоняется от ответа.

– Этого я и опасалась. Я же подозревала, что только я сама должна спросить его?

Лорель впивается в меня взглядом, но я представить не могу, почему.

– Милый, – говорит Анника. – В моей реабилитационной группе сегодня в шесть вечера начинается ночь семьи. Я хочу, чтобы ты пошёл со мной.

Я оставляю нож на столе, беру тяжёлую разделочную доску из дуба и засыпаю огромную гору лука в кастрюлю, чтобы повара из этого вскоре что-то приготовили.

Но кухня кажется уже переполненной.

Я демонстративно выхожу через заднюю дверь, не говоря ни слова, не тратя время на то, чтобы смыть с ладоней запах лука, рассчитывая, что гордость не позволит маме пойти меня уговаривать. Из-за гордости, наверно, она сперва отправила поговорить со мной Лорель. Но я в ней ошибся, она всё-таки идёт за мной, даже бежит, чтобы догнать. По крайней мере, сейчас она одна останавливает меня у входа в клуб занятий йогой.

– Вольф, просто выслушай меня.

– Я занят, – отвечаю я. – Что тебе надо?

Она наклоняет голову вбок и, прищурившись, смотрит на меня.

– Чем ты таким занят все те дни, что тебя нет?

Я безразлично пожимаю плечами, абсолютно не хочу рассказывать кому-либо, а особенно маме, о новых домиках на деревьях.

– Ты почти взрослый, – говорит она. – Я хочу провести с тобой время, прежде чем ты уйдёшь и будешь жить своей жизнью.

Сейчас она хочет провести со мной время. Я решаю не намекать на то, что последние семнадцать лет идея провести время со своим сыном приходит ей в голову нечасто.

Немного поздновато для этого, – хочется сказать мне, но я ничего не говорю. Молчание часто оказывается лучшей стратегией. С этим не поспоришь.

– Ну, что? Эй, я со стеной разговариваю?

– Нет, – отзываюсь я, направляясь к сараю, где стоит мой велосипед с прицепом, нагруженный материалами для крыши. Тем, кто спрашивает, я говорю, что отвожу ненужные доски и другие предметы из деревни парню в городе, который строит курятники из переработанных материалов.

Но она протягивает руку и хватает меня, когда я пытаюсь проскользнуть мимо.

– Вольфик, прошу тебя.

– Просишь о чём?

– Я немного у тебя прошу. Пойдём со мной? Ты мне нужен там.

Больше всего я ненавижу в себе потребность быть необходимым. Особенно я хочу быть необходимым маме. Я хочу этого не умом, не той частью, которая мыслит взвешенно и логически. Я хочу это примитивным, рептильным мозгом, рефлексы которого настолько древние, что не принимают во внимание доводы логики.

Грудь сковывает гнетущее чувство, в то же время мне хочется высвободить руку и убежать, но я стою. Я не соглашаюсь, но она знает, что я пойду с ней.

– Встреть меня на стоянке где-нибудь в полшестого, хорошо?

Она по-матерински тепло сдавливает мне руку и теперь смотрит на меня покорно и уязвимо. Я киваю и, наконец, обретаю свободу.

Так как сбежать на велосипеде не получилось, я иду через поля к лесу и скоро оказываюсь в тени под покровительством деревьев. Дорогу я знаю, пожалуй, лучше кого бы то ни было. Я иду по таким малоприметным тропинкам, что только олени знают об их существовании, и углубляюсь всё дальше и дальше в лес.

Мама скажет, что избавляется от зависимости. Скажет, что она трезвая (ей нравится слово «трезвый», оно как справка, по которой отпускаются все прошлые грехи). Но, на самом деле, она страдает от алкозависимости.

Я не помню того времени, когда это ещё не было её главной характеристикой.

Моё несчастье в том, что я её единственный ребёнок, поэтому, когда она решает примкнуть к рядам порядочных матерей, она направляют всю свою неконтролируемую энергию на меня. От этого остались неприятные детские воспоминания. Например, на мой двенадцатый день рождения она испекла пирожные брауни и украсила их сорняками, в результате чего у моих друзей либо были галлюцинации, либо они серьёзно отравились.

Или, когда мне было девять, она повезла нас с Лорель и Паули в город смотреть кино, но она про нас забыла, и мы полночи искали её машину. Автомобиль мы нашли во дворе какого-то бара, а мама на заднем сиденье занималась любовью с незнакомым типом.

Моё самое неприятное воспоминание, тем не менее, случилось, когда от нас ушёл папа. Мне было шесть, и Анника колебалась между депрессией, запоями и периодами угрызений совести, когда ей надо было убедиться, что со мной всё в порядке. Я в то время ходил в школу в Уолдорфе, потому что в деревне школу ещё не открыли. Однажды она появилась в школе рано утром, чтобы меня забрать по какой-то причине, которую я уже не помню. Но она была пьяна, или под наркотой, или ещё под чем-то, и, после того, как она, запинаясь, зашла за мной в класс, учитель отказался нас отпускать, потому что она явно была не в состоянии вести машину. Так что Анника выдала тантру ярости на глазах у детей, которые рисовали пальцами на бумаге, и я стоял там с голубой краской на пальцах и смотрел, как надрывается мама, пока не приехала полиция и не отвезла нас на заднем сиденье служебной машины в деревню.

Каждый раз, когда я вижу полицейский автомобиль, я думаю о маме, о том ужасном дне и моём наполовину законченном подсолнухе, который я рисовал пальцами, на фоне небесно-голубого неба. Хотел бы я сохранить тот рисунок, чтобы сжечь.

После возвращения из реабилитационного центра она изменилась так, что меня это скорее беспокоит, чем успокаивает. Она теперь верит в высшие силы, делает всё постепенно и посвящает себя Господу-с-большой-буквы-Г. Даже Махеш не осмеливается с ней спорить.

Я думаю, что женщина вроде Анники, которую воспитали университетские профессора из Гейдельберга в духе господства науки и литературы, научили подвергать всё сомнению и ставить учение превыше всего – это пример бунтаря. Бунт сначала проявлялся в жизни в Садхане, а теперь – в обращении восстания в то, что нельзя ни доказать, ни опровергнуть.

Вера.

Я хотел бы верить в неё хоть чуть-чуть, но не могу.

Я не знаю, как давно погрузился в медитацию, следуя по оленьим тропам, но я вздрагиваю, когда вижу, что неосознанно вернулся на опушку леса, с которой виден дом Николь. Сейчас там нет припаркованных машин, но я вижу её на улице, она носит доски через двор в старый сад и на огород.

Я прижимаюсь к стволу дерева, вдыхаю слабый затхлый запах подгнившей листвы и наблюдаю.

Я не знаю, зачем подсматриваю, но неприятные ощущения от сна, которые преследовали меня, начали таять, и она снова стала реальным человеком, с руками в рабочих перчатках, тыльной стороной которых изредка убирает со лба пот. После перерыва она снова идёт с той же едва уловимой элегантностью, которую я заметил при первой встрече.

Я вижу, что, по крайней мере, в том, как она ставит одну доску на другую, сооружая клумбу, она чем-то похожа на меня. Мы оба что-то строим. Она не боится ни тяжёлого труда, ни пота, ни грязи.

Было бы неправильно стоять тут и смотреть, словно хищник высматривает добычу, пока она в одиночестве занимается своими делами. Я должен либо пойти к ней и предложить чем-нибудь помочь в том, что она делает, либо уйти.

Так что я разворачиваюсь и направляюсь обратно в лес, сопротивляясь притяжению, которое создаёт её присутствие.

Я выбираю одиночество, потому что так безопаснее.

* * * 

В город мы едем на старом Мерседесе, кожаный салон которого пробуждает одно из самых ярких моих детских воспоминаний. Мама всегда опасно водила машину, поэтому я настоял на том, чтобы вести самому. Так как в её отсутствие машина была у меня, на водительском месте мне должно было быть удобнее, но всё же большую часть времени автомобиль стоял на стоянке, потому что на велосипеде мне нравится ездить больше, и теперь мне кажется, что на соседнем сиденье находится опасное животное. Впервые я остался на какое-то время один на один с Анникой после того, как она вернулась.

Мне, по меньшей мере, неловко.

Я стараюсь сосредоточиться на дороге, пока она пытается уложить год в пятнадцать минут, тараторя всё больше и больше об откровениях, открывшихся ей во время терапии. Большинство из них касаются её отношений с мамой, гнева на моего папу, двойственного отношения к трезвости.

Она преподносит это как сводку последних новостей, но я уже слышал их. Она напоминает сломанную пластинку, которую починили, но она близка к рецидиву, только на этот раз она абсолютно уверена в том, что всё заработает.

Будто бы в сорок три года всё её дурные привычки прошлого стёрлись.

Может быть, в моих словах много горечи.

Потому что так оно и есть.

Я сижу на встрече анонимных алкоголиков. Когда Анника представляет меня собравшимся, мне кажется, что она создаёт себе новый образ. Ответственная Анника. Очищенная Анника. Божественная Анника.

От всего этого желудок сводит, потому что это – часть той лжи, в которую она хочет меня втянуть. Даже само моё присутствие – это часть лжи.

Позже мы выбираемся из муниципального центра, покрашенного в что-то среднее между бежевым и жёлтым. Когда строили эту конструкцию из шлакоблоков, даже не пытались сделать что-то привлекательное.

Я замечаю эти детали, потому что мне нравится думать о формах и линиях объектов, о том, как перекликаются форма и функция, о задачах того или иного стиля, о том, как взаимодействуют – или, в данном случае, не взаимодействуют, практичность и красота.

Я чувствую, как за час пребывания в том месте я насквозь пропитываюсь запахом просроченного кофе и сигаретным дымом.

– Ну, расскажи мне, как у тебя дела? – спрашивает меня Анника по дороге домой.

Я крепко сжимаю руками руль и смотрю прямо перед собой, в голове пустота. Сомневаюсь, что мама когда-нибудь ещё интересовалась моими делами. Я снова думаю: «Почему сейчас?»

Уже слишком поздно создавать доверительные отношения между матерью и сыном.

Я пожимаю плечами:

– Нормально.

– Тебя часто нет дома. В чём же причина?

– Я просто доставлял посылки… Почему ты спрашиваешь? – парирую я, упрямо не говоря ей то, что она хочет услышать.

– Я просто желаю тебе лучшей жизни, чем моя.

Вот так шутка. У неё было беззаботное детство, любящие родители, которые открыли для неё все двери.

– Может быть, тебе надо было задуматься об этом семнадцать лет назад, - невольно вырывается у меня.

На пару мгновений это обвинение повисло между нами в воздухе. Я не смотрю на неё, не хочу видеть, как она это восприняла.

– Ты злишься на меня, – говорит она наконец.

– Не совсем.

– Понимаю. Ты имеешь право злиться. Я надеюсь лишь на то, что ты сможешь это преодолеть, и в тебе, в конце концов, проснётся сострадание.

Я перекатываю на языке колкий ответ, взвешиваю его, набираясь смелости сказать даже больше того, но сдерживаюсь. Я знаю, что она любит спорить. Я не хочу доставить ей такое удовольствие.

– Ты так вырос за этот год, но ты всё ещё мой сын. Я всё ещё твоя мама, нравится тебе это или нет.

– Тебе, наверно, хочется почитать инструкцию к этому.

Она вздыхает, и уголком глаза я вижу, что она смотрит прямо перед собой на дорогу.

Раньше я боролся за её внимание, пытался изо всех сил быть хорошим мальчиком, давать ей всё, что нужно, чтобы она меня заметила, или полюбила, или и то, и другое. Больше я об этом не беспокоюсь, и даже не знаю, когда точно произошло это изменение. Явно до того, как она уехала в прошлом году. Возможно, это произошло, когда у меня начался переходный возраст, и я понял, что мир – это суровое место, в котором все мы должны заботиться о себе сами.

Я сворачиваю с шоссе на грунтовую дорогу, которая ведёт через лес в деревню. Всё своё внимание я концентрирую на том, чтобы объезжать рытвины, потому что дорогу не ремонтировали ещё с допотопных времён.

– Чего ты хочешь добиться в жизни? – спрашивает она.

Слишком много родительской опеки для одного дня. Мне не хочется отвечать, но я чувствую, что она всё ещё ждёт ответа, так что я пожимаю плечами и говорю, что не знаю.

– У тебя определённо есть какие-то идеи. Хочешь стать поставщиком переработанных стройматериалов по всему региону?

Правда в том, что раньше у меня были готовые ответы на её вопросы, но они утонули в сером тумане, который в последнее время застилает мои мысли. Я больше не могу цепляться за будущее рядом со своим домом на дереве или с тем, что оно мне сулит.

– Ты всегда был таким умницей! Может, пойдёшь в университет?

Мама училась несколько лет в университете до того, как всё бросила и поехала путешествовать по миру с отцом. Я предполагаю, что такой способ провести эти годы так же хорош, как и другие, если не обращать внимания на то, что она за это время ничему не научилась и ничего не приобрела. Её наблюдения за иными культурами были лишь поверхностными, увидев мир в его многообразии, она не обрела мудрости, и всё это было, как мне кажется, всего лишь предлогом, чтобы попробовать наркотики из экзотических стран. Как говорил мой папа, это был её опиумный период.

Так как я ничего не отвечаю на её предложение поступить в университет, она снова вздыхает.

– На самом деле, мне хочется, чтобы ты прошёл курс терапии, чтобы оправиться после папиной смерти.

Теперь она меня шантажирует. Она жадно ждёт ответа, и мне некуда деваться. Так что я отвечаю.

– Иди ты к чёрту, – говорю я. – Пошла к чёрту твоя терапия. Тебе она ничего хорошего не дала.

– Неправда, – возражает она, будто не замечая моих оскорблений. – Мне очень помог тот труд, что я проделала.

Меня умиляет, как она называет это «трудом», как будто после сеанса у врача у неё болит спина, а в руке она сжимает квитанцию со своей зарплатой. Уверен, что так она чувствует себя полезной личностью, хотя на деле она бесполезна.

Проблема моей мамы именно в этом – она никогда не пыталась приносить пользу. Она всегда думала, что достаточно просто быть красивой.