1
Я не знаю своего отца. В детстве я наверняка видел какие-то фотографии в семейном альбоме, но почти не помню его лица. Альбом сгорел во время войны, и память об отце стала ещё более смутной. Только одну фотографию я помню достаточно отчётливо. Полноватый мужчина в белом халате и в очках стоит перед каким-то зданием. Скорее всего, отец был тогда за границей: у проходящей рядом женщины европейские глаза и нос, а само здание каменное и явно старинное. Эта фотография так хорошо запомнилась мне, очевидно потому, что очень уж странно отец был одет. Фартук, как у мясника, на плечи наброшено чёрное пальто. Никто так и не смог мне объяснить, где именно была сделана эта фотография. Но я почему-то уверен, что в Париже, перед воротами Пастеровского института. Отец скончался совершенно неожиданно от паралича сердца всего через пять месяцев после моего рождения. У него стали неметь плечи, он вызвал массажиста, и сразу после массажа потерял сознание. Ему о тогда было сорок, то есть примерно столько же, сколько мне сейчас. С детства мне говорили, что я похож на отца, и, по мере того как я приближался к тому возрасту, в котором он скончался, это сходство, очевидно, усиливалось; оно усилилось настолько, что мать, недавно придя ко мне на свидание, расплакалась.
Сначала отец был терапевтом, потом увлёкся бактериологией, сменил несколько институтов и университетов в Японии, потом отправился за границу, где после нескольких лет углублённых занятий в Бостоне, в Гарвардском университете, перебрался в Пастеровский институт в Париже. В конце двадцатых годов он вернулся на родину, и они с матерью зачали меня. Возможно, именно потому, что отец долго жил за границей, у меня такой разрыв в возрасте с братьями. Икуо старше меня на одиннадцать лет, а Макио — на девять. У меня никогда не было ощущения, что они мои братья. Скорее дяди или вообще чужие люди, принадлежащие к совершенно другому поколению.
Мать работала учительницей родного языка в частной женской гимназии в Мите и одна растила нас троих. Днём её обычно не бывало дома, и всю домашнюю работу выполняла служанка. После смерти отца наша семья осталась жить в старом доме за храмовой рощей святилища Тэндзин. Дом — самое заурядное двухэтажное строение, в каких живут обычно среднего достатка служащие, — стоял на склоне холма, с которого открывался вид на торговые кварталы Синдзюку. Второй этаж полностью оккупировали братья, я жил вместе с матерью на первом. В крохотной комнатушке рядом с кухней ночевала служанка. Когда я заканчивал начальную школу, Макио учился в лицее в Комабе и жил там же в общежитии, дома он появлялся редко. Икуо, уже надевший студенческую форму, большую часть времени проводил на своём втором этаже, и я его почти не видел. Когда я возвращался из школы, в доме царила полная тишина, как будто он был необитаем.
Сфера моих действий ограничивалась первым этажом, подниматься на второй я не решался. Один шаг вверх по лестнице — и оказываешься на территории братьев, где всё было иным, начиная от расположения столбов и стен и кончая запахами. Мне казалось, что, если я войду туда без спроса, меня отдадут под суд за незаконное вторжение. Правда, иногда, когда Икуо уходил из дома, я, едва в прихожей стихали его шаги, потихоньку поднимался на второй этаж. Икуо принадлежал теперь бывший кабинет отца — комната в европейском стиле. В углу стоял роскошный отцовский книжный шкаф красного дерева, за стеклом поблёскивали золотыми буквами переплетённые в кожу медицинские книги. Сначала мать хотела переставить этот шкаф вниз, в спальню, но он оказался слишком большим и не гармонировал с обстановкой японской комнаты, поэтому она оставила его Икуо. Ящики были заполнены старыми открытками, печатками, монетами. Все эти вещи остались от отца. У самого Икуо был скромный книжный шкаф из дуба, набитый специальными книгами по архитектуре. Книги стояли корешок к корешку, впрочем, любовь в порядку ощущалась и во всём остальном и в том, как была застелена кровать, и в том, как были расставлены письменные принадлежности на столе. Однажды служанка, вытирая стол, чуть изменила положение пресс-папье, и Икуо устроил страшный скандал. С тех пор эта комната стала единственной, в которую служанка не входила.
Рядом была комната Макио. В ней царил откровенный беспорядок, на полу валялись не поместившиеся в шкафу книги. Впрочем, может, они просто были библиотечные, не знаю. Макио очень много читал: он постоянно носился с какой-нибудь книгой и говорил, что хочет стать писателем. Если он, что бывало нечасто, ночевал дома, то потом в комнате в самых неподходящих местах валялись его носки, ночной халат, и всё было усыпано пеплом от сигарет.
Мать возвращалась домой вечером, часто уже после того, как темнело. Подождав, пока она переоденется, служанка подавала ужин. Мы с матерью садились за стол друг против друга. Мы всегда ужинали вдвоём. Икуо говорил, что страшно занят, и ужинал у себя в комнате. При всём своём желании я не могу вспомнить ни единого случая, когда за столом собиралась вся семья. И не только потому, что не было отца. Когда я достиг сознательного возраста, Икуо учился в лицее и жил в общежитии. Когда же он поступил в университет и вернулся домой, в общежитии стал жить Макио. А вернувшийся домой Икуо не испытывал никакой потребности в общении с нами.
За ужином мать чаще всего молчала. Я тоже был молчаливым мальчиком и открывал рот только тогда, когда со мной заговаривали, поэтому обычно, поглощая пищу, мы не произносили ни слова. Я мечтал только о том, чтобы ужин побыстрее закончился и я мог укрыться в своей комнате.
Впрочем, своя комната — слишком сильно сказано: у нас с матерью была одна, правда довольно большая, комната на двоих, на ночь в ней стелили два матраса. Я очень любил читать за маленьким столиком, стоящим рядом с моей постелью. Мать допоздна проверяла тетради, сидя за письменным столом в гостиной. С какого-то времени у неё возникла привычка задвигать разделявшую нас перегородку.
Поскольку в доме было слишком тихо, я обычно прислушивался к звукам, доносящимся снаружи. В соседнем доме почти никогда не выключали радио. Звуки сумо, эстрадной музыки, голоса чтецов комических рассказов сплетались с рокотом мотоциклов, проносившихся по главной улице. Вниз по склону спускалась электричка, я прислушивался к уверенному перестуку её колёс, и в ушах отзывались разнообразные звуки, расползающиеся по земле большого города.
Иногда я думал об отце. Для меня он был героем романа. Поскольку я, как и все дети того времени, считал, что герои прочитанных мною романов реально существуют в каком-то далёком и неведомом мире, мне казалось, что отец жив, просто живёт в другом месте. Временами у меня возникала мысль, что смерть отца — просто выдумка матери, что в какой-то момент он вдруг возьмёт и появится. Наденет очки, улыбнётся, возьмёт меня за руку и увезёт в прекрасную чужую страну. Он, не скупясь, купит мне всё, что я захочу, угостит чем-нибудь вкусным. Думая о чужой стране, я всегда воображал Францию. И призрачный город, в котором был тот старинный каменный дом с фотографии.
Однажды рядом с домом я увидел какого-то незнакомого человека. Он разглядывал табличку на воротах, и я вдруг подумал, что это отец. Он был совсем таким же, как на той фотографии, — и лицо, и очки. Я готов был завопить от радости, однако, не обратив на меня никакого внимания, человек быстро пошёл прочь и тут же свернул в переулок. Я со всех ног бросился за ним вдогонку. Но в переулке не оказалось ни души, лишь темнела вереница молчаливых домов. Я хотел рассказать об этом матери, но побоялся, что она станет смеяться. Вместо этого я спросил её:
— А каким был отец?
— Он был очень хорошим человеком. Добрым и талантливым.
— А кто из нас на него больше похож?
— Как тебе сказать… — Распахнув большие, с тяжёлыми веками глаза, мать вгляделась в меня. — Пожалуй, что ты. Он был таким же тихим и так же хорошо учился.
Я преисполнился гордости, хотя упоминание об учёбе неприятно кольнуло меня. Икуо и Макио тоже учились прекрасно: оба, окончив среднюю школу, поступили в лицей. А теперь Икуо, как когда-то отец, учится в университете Т. Но оба брата были мне чужими. И разве не из-за учёбы они избегают нас с матерью?
— Ты говоришь, он был добрым? А в чём это выражалось? — снова спросил я.
— Ну, он никогда ни на кого не сердился. Никогда не выходил из себя.
Слова матери меня так и не убедили. Ведь сам-то я очень часто выходил из себя. Только чаще всего скрывал это. С детства я научился прятать свой гнев глубоко в душе, где он не мог разгореться, как угли, лишённые доступа воздуха. А что толку давать ему волю? Братья всё равно не желали водиться с таким малышом, как я, а мать гасила мой гнев своим, ещё более неистовым гневом. В конце концов я твёрдо усвоил, что в нашей семье я самый слабый, а слабому человеку нет никакого смысла показывать свой гнев окружающим, если он не хочет выглядеть смешным в их глазах.
Однажды — кажется, я учился тогда в четвёртом или пятом классе начальной школы — в воскресенье (я точно помню, что это было именно воскресенье, потому что и мама, и Макио с полудня были дома) я внезапно услышал пронзительные крики матери. Они доносились со второго этажа, судя по всему, из комнаты Икуо. Подойдя к лестнице, я посмотрел вверх. Потом начал тихонько подниматься, но Сидзуя задержала меня, положив руку мне на плечо. «Не надо, не ходи», — шепнула она. Сидзуя — молодая крестьянская женщина с толстыми пальцами, родом из Тиба — работала у нас служанкой. Я так и не уловил, в чём, собственно, было дело, только понял, что мать кричала на Икуо. Она громко бранила его. Потом донёсся придушенный голос Икуо, который что-то бормотал в своё оправдание. Спустя некоторое время мать приказала Сидзуе и Макио перетащить вниз отцовскую библиотеку. Вслед за книгами был спущен вниз и шкаф красного дерева. Как выяснилось, весь сыр-бор разгорелся из-за того, что Икуо, убрав отцовские книги в стенной шкаф, поставил на их место свои университетские учебники. Я потихоньку пробрался на второй этаж и подошёл к брату, который стоял лицом к окну со скрещёнными на груди руками. Однако, когда он обернулся ко мне, я невольно отпрянул — таким ужасным было его лицо. Небольшие глаза, всегда прятавшиеся за стёклами очков, были налиты кровью и выкачены так, что едва не вываливались из орбит. Не помня себя, я бросился прочь из комнаты и скатился по лестнице вниз.
Был ещё один примерно такой же случай. Брат ушёл из дома в отцовском костюме. Поздно ночью, проснувшись от криков матери, я выглянул в прихожую и увидел взбешённую мать, перед которой с надутой физиономией стоял Икуо. Стащив с себя пиджак и брюки, он швырнул их на бетонный пол. Поднимаясь по лестнице, он держался на ногах нетвёрдо, как пьяный, но мне показалось, что он притворяется.
Именно после того случая мать убрала все оставшиеся от отца вещи в примыкавшую к гостиной кладовку. Туда были отправлены по очереди: шкаф красного дерева, платяной шкаф, шляпы, галстуки, часы, запонки и пр. В поисках отцовских вещей она провела ревизию стенных шкафов, кладовок, комодов, перевернув всё в доме вверх дном, как во время переезда. В самый разгар возник Икуо: он был в студенческой форме, лица я не разглядел из-за надвинутой на глаза фуражки, но его походка выдавала крайнее раздражение. Пройдя по разбросанным по полу вещам, он с грохотом задвинул за собой решётчатую дверь прихожей, после чего мать тут же поднялась в его кабинет и извлекла из глубины стенного шкафа деревянный ящик. В нём хранились заграничные дневники отца и его записные книжки. Едва мать и Сидзуя, стерев ящика пыль, приподняли его, как вернулся Икуо. Мать, смутившись, что-то забормотала, оправдываясь, а Икуо стал орать, требуя, чтобы они немедленно вернули на место и расставили в прежнем порядке все вытащенные из шкафа книги. В обычное время Икуо говорил тихо, даже слишком, поэтому было странно слышать его пронзительные крики, которыми он, словно тонким хлыстом, стегал мать.
Набив кладовку отцовскими вещами, мать демонстративно повесила на дверь огромный замок. Перед дверью она поставила шкафчик, туалетный столик, книжную полку письменный столик и уселась за него, словно страж. Я смотрел на неё, как на отвратительного зверя, свившего себе гнездо в мусорном баке. Меня охватило предчувствие беды. И оно оправдалось.
Была зимняя ночь. Я лежал в постели, накрывшись с головой одеялом, и, блаженствуя в мягкой тёплой тьме, упоённо мечтал. Как всегда, появился отец, на сей раз в облике средневекового полководца в шлеме и латах. Он и мне вручил маленькие латы. Когда он затягивал на мне нагрудник, меня охватило какое-то странное приятное волнение, я стал просить, чтобы он затянул как можно туже, так, чтобы трудно было дышать. Потом он надел мне на голову большой рогатый шлем, его тяжесть придавила меня к земле, я еле удержался на ногах. Улыбнувшись, отец поднял меня и посадил на коня. Вот сейчас мы — отец и я — пойдём на войну и там погибнем. Сначала ранят меня, и отец станет ухаживать за мной, когда же я умру у него на руках, сделает себе харакири. Впрочем, нет, не так, лучше пусть отец поможет мне покончить с собой. Пусть пронзит мне горло своим коротким мечом. Какая сладкая смерть! Тут мои грёзы были прерваны. Наш старый дом ходил ходуном и скрипел, где-то послышался звук упавшего тела, раздался вопль. В саду громко залаяла собака. Я выскочил прямо в пижаме. Постель матери была пуста. На письменном столике в гостиной лежали открытые книга и тетрадь. Мне показалось зловещим предзнаменованием то, что чернильница была перевёрнута и со стола на пол свисала чёрная нитка чернил. Ясно, что ещё минуту назад мать была здесь. Я выскочил в коридор и снова услышал крики. Они доносились со второго этажа. «Перестань, больно, бо-льно!» Потом — звук упавшего тела. Наверное, Икуо швырнул мать на пол. Первым моим чувством была не жалость, а жгучий стыд — теперь все соседи узнают, что творится у нас в доме. Я даже не особенно удивился, просто подумал: вот, началось наконец.
Грохот упавших перегородок, звон разбитого стекла. Потом со второго этажа полетели вниз разные предметы. Пресс-папье, ножницы, книги — каждый раз я ждал, что следующей будет мать.
— Малыш, твоей матушке грозит смертельная опасность. Что будем делать? — спросила Сидзуя.
Тут я впервые осознал, что брат может убить мать. Но даже мысль о её смерти не поколебала моего спокойствия. Я ощущал себя лесорубом, перед которым с каждым новым поваленным деревом открываются новые горизонты. При этом я проявил явную расчётливость. Мать умрёт, думал я, Икуо, как убийцу, посадят в тюрьму, мы с Макио останемся вдвоём, потом я как-нибудь потихоньку прикончу его и стану единственным владельцем нашего дома. Деревья упадут одно за другим, и взору откроется чистое синее небо и далёкие горы — таким рисовалось мне будущее.
Между тем шум на втором этаже усилился. Мать кричала что-то невнятное, Икуо рычал, словно дикий зверь. Сидзуя бросилась было за полицейским. Я настиг её у кухонной двери и, схватив нож, пригрозил:
— Не смей! Попробуй только позвать полицейского, убью сразу.
Сидзуя без сил опустилась на порог. Я приставил кончик ножа к её шее, она дрожала от страха. Мне было приятно ощущать собственную силу и покорность жертвы.
— Давай-ка ложись. Только сначала запри дверь, — приказал я и бросил нож в раковину.
Тут со второго этажа спустилась мать. Я испытал лёгкое разочарование, но бросился к ней, не ощущая в этом никакого противоречия. Однако мать безжалостно отстранила меня, прихрамывая, прошла в гостиную и ничком повалилась на пол. Из её правой руки на циновку капала кровь. «Надо обработать рану», — подумал я, и эта мысль помогла мне справиться с разочарованием, которое я испытал, узнав, что мать осталась жива. Я вытащил банку из-под печенья, в которой мы держали домашнюю аптечку, промыл рану перекисью водорода, смазал ментоловой мазью и забинтовал. Я всегда ловко обрабатывал раны подобного рода. Мать не мешала мне заниматься её рукой, когда же я закончил, встала, сняла разорванную ночную рубашку и стала изучать раны на теле. Я обработал все её раны — на плечах, на руках, на груди — одни забинтовал, другие заклеил пластырем. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне часто приходит в голову, что я делал всё это не из любви к ней, а скорее ради того, чтобы удовлетворить какое-то абстрактное научное любопытство. Я ощущал себя врачом, который лечит совершенно чужого ему человека. Сострадания я не испытывал, только радость от сознания своей сноровки. Впрочем, и мать вела себя как образцовый пациент. Пока я занимался ею, она молчала и не сказала мне ни слова благодарности.
Икуо бесчинствовал каждую ночь. Спустя некоторое время после того, как я ложился, он вламывался в гостиную, тащил мать на второй этаж, избивал её, швырял на пол. Однажды вечером он наконец устроил дебош прямо в гостиной. Мне было прекрасно видно, как мать, повалив ширму, покатилась по полу. Набросив на голову стёганое ночное кимоно, я устроился в безопасном месте и, чуть-чуть отодвинув перегородку, стал жадно наблюдать. Брат разбил зеркало, оторвал ножку у письменного столика, повалил этажерку и, сорвав замок, распахнул дверь в кладовку. Мать, пытаясь помешать ему, кинулась на него, но он пинком отбросил её, и она упала на пол. Потом ему вдруг пришла в голову идея её связать.
Впрочем, не уверен, что эта идея пришла ему в голову случайно. По-моему, узкий пояс и мужское оби были приготовлены заранее. Сначала он связал матери руки за спиной, потом ноги — в щиколотках и коленях, и в заключение стянул руки и ноги вместе. Она лежала на полу, как старательно упакованный и связанный багаж. Брат аккуратно расправил на ней кимоно, совсем как продавец, который, упаковав товар, старательно разглаживает обёрточную бумагу. Я до сих пор прекрасно помню, как она смотрела на него в тот момент: в её взгляде сквозило что-то вроде восхищения, хотя ей явно было больно лежать в таком скрученном состоянии. Мама вдруг увиделась мне тогда совершенно чужой женщиной по имени Мидори Кусумото. Я представил себе, что должна чувствовать эта связанная по рукам и ногам женщина, и всё моё естество вдруг откликнулось жгучей радостью. Сердце горячо забилось в груди, и часть меня вдруг отвердела и вздулась, едва не лопаясь от напряжения.
Брат перетащил на второй этаж самые ценные отцовские вещи. Он вернул в свою комнату всё, что забрала оттуда мать, начиная с книжного шкафа. Ходил в отцовском костюме с галстуком. И она уже не смела противиться. Впрочем, передышка продолжалась всего несколько дней, после чего скандалы возобновились и регулярно сотрясали наш дом, где воцарился невероятный кавардак: бумажные перегородки были порваны в клочья, выдвижные ящики шкафа куда-то исчезли. Сломанную мебель Сидзуя сваливала в кучу в одном из уголков сада; куча эта росла с каждым днём, дом приобретал всё более неприглядный вид — какая-то берлога, а не человеческое жилище.
Надо отдать брату должное: до вещей Макио и до моих вещей он не дотрагивался. Даже когда однажды ночью он стал лить из ведра воду на материнскую постель, он внимательно следил за тем, чтобы не замочить мою, которая была постелена рядом. Более того, он стал со мной гораздо ласковее, чем прежде. Я не хочу сказать, что он как-то особенно дружески со мной разговаривал, что-то мне покупал, нет, этого не было, но иногда он выводил меня погулять, совсем как если бы я был его щенком. Шагая за ним, одетым в отцовский свитер или пиджак, я воображал, что гуляю с отцом. Конечно, мой здравый смысл подсказывал мне, что это всего лишь галлюцинация, и я презирал брата за это притворство — так обласканный государем раболепный царедворец за показной радостью скрывает ненависть к своему повелителю.
Обычно мы шли к синтоистскому святилищу Нисимукитэндзин, от которого открывался вид на торговые кварталы Синдзюку. Вокруг было много лиственных деревьев — гинкго, дзельква, сакура. Зимой, когда листья облетали, на месте рощи возникал обдуваемый ветрами голый холм. Брат подходил к молельне, давал мне медную монетку в один сэн, затем сам бросал мелочь в ящик для пожертвований и трижды хлопал в ладоши. От молельни мы через красные ворота-тории проходили к небольшому святилищу с красным же стягом на шесте. На стяге красовалась белая надпись — «Светлый бог Инари». Здесь мы тоже оставляли монетки. Как видно, брат считал это своим долгом и, чтобы иметь возможность выполнить его, всегда носил в кармане горсть мелких монет.
Иногда, очень редко, он забывал их и тогда спешил как можно быстрее закончить прогулку, словно боялся кары со стороны богов.
У него было множество странных привычек. Например, выходя из ворот дома, он должен был всегда шагнуть с левой ноги, а входя — с правой. Если он ошибался и шагал не с той ноги, то возвращался и начинал сначала. Спускаясь по каменной лестнице святилища, он непременно считал ступени, так что проходило немало времени, прежде чем мы добирались до улицы. Подойдя к зданию начальной школы, он обязательно сверял свои наручные часы по школьным и, если время совпадало, шёл прямо, если его часы спешили, поворачивал направо, а если отставали — налево. Он смертельно боялся кошек: стоило ему заметить где-нибудь вдалеке кошку, как лицо его перекашивалось, встречаясь с кошкой на улице, он старался обойти её как можно дальше и потом много раз сплёвывал. Он так нервничал, как будто с этой кошки на него могли перепрыгнуть болезнетворные микробы.
Несмотря на наши совместные прогулки, дома он меня не замечал. Он терпеть не мог, если я приходил к нему на второй этаж: стоило ему заметить, что я стою у подножья лестницы, как раздавался сердитый окрик: «Иди отсюда, не мешай!»
Мать, стараясь избежать стычек с сыном, стала возвращаться домой очень поздно. Всё чаще и чаще она приходила глубокой ночью, когда брат уже ложился спать, тихонько открывала входную дверь и крадучись пробиралась в дом. Действительно, в таких случаях брат не набрасывался на неё. Вот только мне приходилось ужинать одному. Иногда Сидзуя ленилась подавать ужин, и я ел вместе с ней в её комнатёнке. Время от времени Икуо со своего второго этажа требовал добавки риса или супа, и она, поспешно вскочив, бежала наверх.
Макио, который раньше хоть иногда приходил ночевать, наверное заметив, что дома не всё в порядке, стал появляться реже, а потом и совсем исчез. Икуо теперь уже ничто не останавливало, и он мог издеваться над матерью, когда ему вздумается. Как только она возвращалась и входила в гостиную, он тут же скатывался со своего второго этажа. Сначала я наблюдал за ними с некоторым любопытством, но потом мне это надоело. Я стал искать убежища в комнате Макио. Там было всё, что нужно для спанья, и всегда валялось несколько романов, которые я с удовольствием читал. Постепенно у меня выработалась привычка ночевать там.
Однажды ночью неожиданно вернулся Макио. Я как раз лежал в его постели и, испугавшись, что он начнёт ругать меня, вскочил, но он только улыбнулся и сказал: «Лежи, лежи». Тут снизу донеслись истошные крики матери и ругань Икуо. «А что, собственно, с ними происходит? — вздохнув, спросил он. — Добром это не кончится…»
Я и сам думал так же, а потому взмолился:
— Братец, миленький, останови его. Только ты сможешь это сделать.
Макио бессильно покачал головой и, вытащив мятую сигарету, прикурил. Кончики его пальцев были жёлтыми от никотина.
— Тебе этого пока не понять. Тут всё упирается в вопрос об имуществе. Мать ведь держит в своих руках все отцовские вклады и совершенно не собирается с ними расставаться. Вот брат и обижается.
Мне, ученику начальной школы, было не совсем понятно, что такое «имущество». Я попробовал перевести это слово на доступный мне язык.
— Значит, они дерутся, кому принадлежит отец?
— Ну, вроде того, — улыбнулся Макио. Потом добавил с явной насмешкой: — Всё наше имущество гроша ломаного не стоит. И брат наверняка об этом знает. Чудной он какой-то.
В конце концов он сказал, что не понимает, почему брат издевается над матерью. Я предложил собственное толкование.
— Брат любит маму, да?
Макио скривил круглое смугловатое лицо — он единственный из нас пошёл в мать.
— Это ты в каком смысле?
Насчёт смысла я и сам не понимал.
— Ну, мне просто так кажется. — Тут мне вспомнилось, с каким обожанием смотрела связанная мать на избивавшего её Икуо. Она кричала: «Перестань, больно!», но мне слышалась в этих криках радость, и всё моё существо пронзала какая-то странная ноющая боль. Я завидовал брату, который может таким образом доставлять женщине удовольствие.
В десятилетнем возрасте я стал свидетелем отвратительных сцен между взрослыми. Но постепенно пришёл к выводу — всё, что так возмущает меня во взрослых, есть и во мне. Я предельно откровенен в этих записках. Ведь я пишу исключительно ради того, чтобы понять самого себя, не рассчитывая на читателей. Я свой единственный свидетель и единственный судия. А произвести впечатление на судью может только закон.
Примерно в это же время я впервые украл. Тогда учеников младших классов каждый день заставляли принимать желеобразный рыбий жир и выпивать бутылку молока, но однажды я не успел взять у мамы деньги, которые полагалось вносить каждый месяц. Она всегда возвращалась поздно, а уходила из дома рано, я с ней почти и не виделся. Просить у Икуо мне не хотелось, сказать Сидзуе не позволяла гордость. И я решил взять деньги, которые были у мамы в заначке. В отцовском шкафу, который стоял в кладовке, под газетами я обнаружил десяток с лишним туго свёрнутых бумажек по десять йен. Я украл одну из них. Поскольку я не знал, как их разменять, то купил книгу, из сдачи отложил необходимую сумму на рыбий жир и молоко, оставшиеся монеты сунул в карман и отправился в Синдзюку. Всего в шести минутах ходьбы от нашего дома начинались торговые кварталы. Поскольку школьные правила запрещали ученикам начальной школы одним, без взрослых, входить в универмаги, я, дойдя до ближайшей станции, сел на электричку. Случайно я попал на кольцевую линию Ямато и, когда доехал до Уэно, мне вдруг захотелось сходить в зоопарк. Я тогда ещё ни разу там не бывал. Но ухитрился заблудиться в парке, и когда добрался наконец до зоопарка, ворота уже были закрыты. Быстро темнело, поэтому я вернулся домой и обнаружил, что мама ещё не возвращалась, а Сидзуя дремала. Выйдя в кухню, я полил бульоном холодный рис и стал уплетать его за обе щёки. Деньги положил в банку из-под майонеза и закопал в саду. Я казался себе Жаном Вальжаном, закапывающим в роще своё сокровище. Мать пропажи денег так и не заметила.
Окрылённый удачей, я украл деньги у Макио. Сначала я стащил у него купюру в пять йен, которая была заложена между страницами книги, потом позаимствовал несколько серебряных монеток по десяти сэнов, которые валялись в ящике его письменного стола. Но это было всё: сколько я ни шарил потом в его комнате, мне не удалось больше ничего выудить.
Искать деньги в комнате Икуо я боялся. Да и воровать у него было трудновато: в его комнате всегда царил идеальный порядок, он не успокаивался, пока не выравнивал все лежащие на столе книги и пресс-папье так, чтобы они располагались параллельно краю стола. Однажды, когда его не было дома, я исследовал содержимое его ящиков. В каждом из них вещи лежали в таком безукоризненном порядке, что казалось — стоит дотронуться хоть до чего-то, это сразу будет заметно. Я отступился, но сама трудность поставленной задачи настолько искушала меня, что, когда Икуо в послеобеденное время уходил в университет, я принимался планомерно обыскивать его комнату. Исследуя в строгой очерёдности стол, книжный шкаф, стенные шкафы, антресоли, я обнаружил небольшую металлическую шкатулку, запертую на ключ. Мне это показалось подозрительным; я с неимоверным трудом нашёл ключ, открыл шкатулку и увидел, что она набита какими-то бумажными кружочками. Потом-то я сообразил, что это было конфетти, скорее всего, отец привёз его из-за границы на память о каком-нибудь карнавале.
Однажды, когда я изучал шкаф красного дерева, я вдруг почувствовал, что за моей спиной кто-то стоит. Это была Сидзуя. Она смотрела на меня с молчаливым упрёком. Я, не обращая на неё никакого внимания, продолжал копаться в ящике, поскольку же она не собиралась уходить, недовольно спросил:
— Тебе чего?
— Да ничего.
— Тогда проваливай.
Она ушла, после неё в комнате остался запах её тела, похожий на запах каких-то солений. Я долго не мог успокоиться и прекратил свои поиски.
Я думал, Сидзуя донесёт на меня Икуо. Ведь она была очень предана ему. Но точно так же она была предана матери, Макио и мне. Даже после того, как в доме всё пошло кувырком, она одна осталась верна себе и молча хлопотала по хозяйству. Хорошо помню, как она стирала в ванной, поставив в таз стиральную доску, помню её красные толстые пальцы, взбивавшие мыльную пену.
Ну так вот: я спустился вниз и увидел, что Сидзуя в саду учит собаку разным фокусам. Она бросала палку и спустя некоторое время командовала: «Вперёд!», и собака приносила ей палку в зубах. Эту собаку — коричневую дворняжку — завёл Макио, который был заядлым собачником. Когда он жил в общежитии, то оставлял собаку на меня. Собака не отличалась сообразительностью и не могла запомнить то, что от неё требовалось, к тому же она была очень прожорлива и, когда приближалось время обеда, начинала истошно лаять, поэтому сначала Сидзуя её недолюбливала, но как-то незаметно привязалась к ней и полюбила. Выгуливать собаку было моей обязанностью, она же вычёсывала ей блох — никто, кроме неё, не мог с этим справиться.
— Сидзуя, не говори никому, ладно? — попросил я.
— Ладно, — кивнула она. — Хорошо быть собакой. Ни о чём не знает и счастлива.
— Да-а, — вздохнул я, и мне пришло в голову, что я несчастлив потому, что слишком много знаю. Почесав собаке шейку, я позволил ей лизнуть себе руку. Прикосновение её шершавого, как пемза, языка было приятно.
Директор нашей школы уделял очень большое внимание внешнему виду учащихся, поэтому сразу у входа стояло большое трюмо. Я терпеть не мог в него смотреться. Я донашивал когда-то очень модную, так называемую «итонскую», но старую и застиранную форму старшего брата с донельзя потёртым воротничком и латаными-перелатаными брюками и разлохматившиеся от стирки носки. Мне и самому было жутковато смотреть на своё бледное, как у чахоточного, лицо с выпученными рыбьими глазами.
Я был маленького роста, и в классе меня всегда сажали впереди. Мне было неприятно ощущать впивающиеся в меня недоброжелательные взгляды сидящих сзади, и я мечтал о том, как бы поскорее вырасти и пересесть назад.
Нашего классного наставника звали Ёсида, это был молодой мужчина с неприятно синеватым гладко выбритым подбородком. Длинным лицом и белой кожей он напоминал мне Икуо. Раздражаясь по любому поводу, он лупил по столу бамбуковой палкой, периодически ломая её.
«Это непатриотично», «Это нехорошо по отношению к солдатам, которые сейчас на фронте» — такие фразы не сходили с его уст.
Со мной он был добр. Скорее всего потому, что я хорошо учился и был послушным ребёнком. И окрики, и удары бамбуковой палкой, как правило, обрушивались через мою голову на других учеников.
— Кусумото, сходи в учительскую и принеси мне со стола авторучку. А заодно прихвати сигареты — они в верхнем ящике, возьми распечатанную пачку.
Я улыбался, кланялся по-военному и со всех ног бежал выполнять поручение. Я любил свободно входить в безлюдную учительскую, к тому же я очень гордился, что из всех одноклассников учитель выбирал именно меня. Однако, когда я возвращался в класс, то ловил на себе ещё более неприязненные взгляды, причинявшие мне немалые страдания: мне казалось, все меня ненавидят, считая учительским прихвостнем.
Когда мы готовились к праздничному шествию по случаю 2600-летия образования империи, я допоздна засиделся в школе, делая флажки. После того как все разошлись по домам, я сказал Ёсиде:
— Мама разрешила мне сегодня задержаться, сказала, чтобы я помог вам.
— Вот как? У тебя замечательная мама. Настоящая мать, достойная дочь нашей великой империи, — ответил он, одобрительно на меня глядя. Потом добавил: — Твои братья поступили в прекрасные учебные заведения. Ты тоже не отставай.
Однажды мне задали написать сочинение на тему «Моя мама». Я изобразил женщину, воспитавшую без мужа троих сыновей. Но ни словом не обмолвился о её стычках со старшим сыном. Бедная, но дружная семья, мать — учительница родного языка, все свои силы отдающая воспитанию сыновей, достойная дочь великой империи.
Всё время, пока я учился в начальной школе, страна находилась в состоянии войны, поэтому, когда незадолго до окончания шестого класса разразилась мировая война, меня это ничуть не взволновало. Вот только Есида с каждым днём всё больше распалялся и вводил в школе одно новшество за другим: зимой он заставлял нас по утрам выходить на двор обнажёнными и растираться сухими полотенцами или бегать от святилища Нисимукитэндзин до молельни Нукэбэнтэн.
Однажды в воскресенье мы пошли в военный госпиталь навестить раненых. Собрав с каждого по тридцать сэнов, купили гостинцы, причём я отдал деньги, украденные у матери. С сигаретами и цветами, под предводительством учителя мы вошли в ворота госпиталя: вид у нас был такой, будто мы идём на кладбище. Остановившись перед потерявшим оба глаза солдатом, который играл на флейте, я протянул ему гостинцы. Он закурил сигарету, понюхал цветы и спросил меня, кем я собираюсь стать в будущем. Когда я ответил, что уж во всяком случае не солдатом, раненый пробормотал: «Какой странный ребёнок». Когда же я добавил, что в общем-то мне всё равно, кем быть, только не солдатом, он рассмеялся: «Ты, парень, говоришь совсем как взрослый!»
Я терпеть не мог играть с другими детьми. Одноклассники, которые после уроков собирались вместе, чтобы мастерить модели самолётов или кататься на велосипеде, были в моих глазах диковинными животными, подчиняющимися каким-то странным инстинктам. Как только кончались уроки, я заходил домой, бросал там ранец и тут же шёл гулять с собакой. Я уходил как можно дальше от дома, туда, где не мог встретить никого из нашей школы, никого, кто знал бы меня в лицо. Переходил трамвайные пути, спускался вниз по пологому склону и оказывался на шумной, многолюдной, похожей на барахолку улице с лавками, мастерскими и длинными, составленными из отдельных секций бараками. В этом районе царила совершенно иная атмосфера, чем на застроенной особняками улице Тэндзин, которую так любил Икуо. Это был мой собственный маршрут, возможно, здесь было довольно грязно и неприглядно, но на меня всё это действовало умиротворяюще.
На задворках мастерской, где в полумраке рабочие с нездоровым цветом лица шлифовали красным порошком линзы, находился дом старьёвщика Мацукавы. Скорее всего, у дома были сломаны балки, во всяком случае, крыша его перекосилась набок и черепица наполовину обвалилась, это был даже не дом, а что-то вроде сарая: внутри, почти до самого потолка, громоздились газеты, электрические провода, кастрюли. Мацукава, который в школе числился среди отстающих и которого дразнили «нищим», наверное из-за того, что он был всегда одет в промасленную спецовку, какие носили рабочие, и от него пахло чем-то тухлым, — здесь чувствовал себя принцем. Его любимым занятием было отыскать среди неистощимых запасов всего этого хлама электромотор и мини-насос и, сведя их воедино, создать какой-нибудь диковинный агрегат. Он щёлкал выключателем — и на потолке и на стенах загорались миниатюрные лампочки, поднималась штора над входной дверью, где-то звенели звонки. Иногда появлялся его отец — на велосипеде с прицепом, нагруженным разным хламом. Мать сортировала весь этот мусор во дворике и, если обнаруживала какую-нибудь радиодеталь или электромотор, отдавала их Мацукаве. Она очень заботилась о сыне, мне это было непривычным, и я завидовал ему.
До перехода в нашу школу Мацукава учился в Кансае — он говорил с акцентом, и понять его иногда бывало трудновато. Зная это, он всегда старался дублировать слова, отчего его речь становилось многословной и расплывчатой, но в его манере говорить было и определённое обаяние. Его кожа имела странный багровый оттенок: то ли она была такая от природы, то ли в неё въелась грязь, к тому же у него не хватало двух передних зубов, и это делало его похожим на какого-то зверька из породы грызунов. В его тетради было полным-полно искусно выполненных карандашом эскизов и схем разнообразных устройств, которые он предполагал изобрести в будущем. Танки, уходящие под землю и нападающие на противника на другой стороне земного шара, гигантские марсианские парники — всё это было вычерчено очень аккуратно и подробно, он явно затратил на эти чертежи уйму времени. Он насмехался над моделями самолётов, которые мастерили его одноклассники: «Это всё для малышни». Теперь-то я понимаю, что ему больше всего на свете хотелось смастерить именно такую модель. Будь у него деньги для покупки необходимых деталей, он наверняка сделал бы лучшую модель в классе.
Нас с ним свёл случай. Однажды, пытаясь избежать столкновения с несущимся прямо на меня одноклассником, я локтем разбил окно в нашей классной комнате. Неожиданно возникший в этот момент Ёсида по недоразумению отвесил пощёчину Мацукаве. Я молчал, выжидая, как будут развиваться события. Если бы Мацукава сказал, что он тут ни при чём, я бы вышел вперёд и сознался. Но Мацукава только плотнее сжал губы. Когда Ёсида вышел, я устыдился своего малодушия. Мацукава подмигнул мне и, улыбнувшись, сказал: «Этот идиот Ёсида вечно порет горячку».
Однажды мы с Мацукавой, сговорившись, украли из школьной мастерской новенький набор плотницких инструментов. В мой ранец перекочевали учебники и тетради Мацукавы, а в его мы сложили украденное и без всякого труда вынесли за ворота. Это происшествие наделало много шума, поскольку всем было ясно, что преступление совершил кто-то из школьников; учеников всех классов поочерёдно подвергли допросу, в моём классе подозревали Мацукаву, но никаких доказательств не было. Никто не знал, что мы с Мацукавой дружим: в классе мы сидели далеко друг от друга, и почти не разговаривали.
Мне и самому непонятно, почему мы с таким удовольствием воровали. Можно, конечно, мотивировать это необходимостью. Я крал у матери деньги на рыбий жир, Мацукава крал из школы инструменты, нужные ему для того, чтобы заниматься любимым делом. Но и я, и он вполне могли выйти из положения каким-нибудь другим способом. Возможно, мы предпочитали красть потому, что при этом не надо было спрашивать разрешения, то есть таким образом удовлетворяли своё стремление к независимости.
У каждого человека может возникнуть желание совершить что-то дурное, причём без всякой цели. Укравший груши Августин признавался, что сделал это только ради собственного удовольствия. Очевидно, действия человека в большой степени регулируются негативными импульсами, именно они и побуждают его красть, разрушать, калечить и получать от этого удовольствие. Убивать тоже можно не только из ненависти, а просто так, потому что нравится убивать.
Когда я перешёл в среднюю школу, Икуо закончил университет и устроился на работу в строительную фирму, а Макио после окончания лицея поступил на отделение французской литературы университета Т. Сидзуя уехала к себе на родину и вышла замуж. Во время войны найти прислугу было трудно, поэтому мать стала сама готовить завтраки и ужины. Икуо продолжал буянить, но если исходить из того, что зло сопряжено с наслаждением, то наслаждение не может быть бесконечным, в какой-то момент обязательно наступает пресыщение. Так и здесь, припадки ярости случались с ним теперь гораздо реже и уже не были такими необузданными, они стали носить, если можно так выразиться, ритуальный характер: он просто утверждал таким образом свою власть в доме.
Поскольку стирка и уборка лежали теперь на совести каждого, беспорядок в доме стал куда больше прежнего. Икуо убирал только у себя в комнате, а Макио был вообще равнодушен к чистоте. Мать иногда по настроению подвязывала рукава и наводила порядок на первом этаже. То и дело возникали скандалы из-за места на чердаке, где мы обычно сушили выстиранное бельё. То Икуо орал, что мать сдвинула его рубашки, то Макио начинал браниться, обнаружив, что ему некуда вешать свои трусы.
Самой заметной переменой в нашей жизни был возросший авторитет Макио. Он не делал ничего, чтобы защитить мать от Икуо, но, когда её вопли мешали ему заниматься, просил брата прекратить. И высокий, но хилый Икуо уже не мог игнорировать Макио, тем более что тот очень возмужал за последнее время, а занятия дзюдо сделали его плотным и мускулистым. Возможно, если бы Макио по-настоящему пригрозил Икуо, ситуация в доме изменилась бы к лучшему. Но когда я поделился с ним своими надеждами, он только покачал головой.
— А мне всё равно, что происходит в этом треклятом доме. Сейчас надо думать о том, как спасать японскую державу, которая переживает такое трудное время. Если мы окажемся не на высоте, Япония погибнет. А если Япония погибнет, то всё полетит в тартарары — и этот дом тоже.
В конце того года прямо со студенческой скамьи он ушёл на фронт. И вернулся только после окончания войны, демобилизованный в звании младшего лейтенанта пехотных войск.
Ни мать, ни братья никогда не помогали мне советом, и мне приходилось всё решать за себя самому. Правда, мама — не зря она была учительницей родного языка — помогла мне выбрать среднюю школу» во всяком случае, она посоветовала мне держать экзамены в одну областную школу, из которой многих направляли во флот и в пехоту. Она даже — впервые в жизни — встретилась с моим классным руководителем, чтобы обсудить с ним этот вариант. Однако всё остальное я делал сам — подавал заявление, держал экзамены, ходил смотреть списки принятых. Почти всех абитуриентов сопровождали отцы или старшие братья, поэтому я чувствовал себя одиноким. Когда я сообщил матери о том, что принят, она улыбнулась: «А, ну вот и прекрасно». Но она так давно не радовалась за меня, что мне всё равно было приятно. Однако на церемонию зачисления она не пришла, а братья вообще сделали вид, будто ничего и ведать не ведают.
В начале осени на уроке я вдруг почувствовал резкую боль внизу живота. В медпункте мне дали какое-то болеутоляющее, но лучше мне не становилось, и медсестра сказала, что надо немедленно обратиться к настоящему врачу и что она немедленно свяжется с семьёй. Она позвонила матери в школу, и та велела мне идти домой и лежать в постели. Я хотел было позвонить на работу Икуо и посоветоваться с ним, но потом передумал и решил идти домой. По дороге меня несколько раз начинало тошнить, и я присаживался на корточки на обочине. Чтобы добраться до дома, мне надо было пересечь оживлённый торговый квартал. Я еле держался на ногах и ощущал на себе недоумённые взгляды прохожих. Внезапно мне захотелось в уборную, и я вынужден был обнажить свой зад прямо среди толпы. У меня ничего не вышло, но боль стала совершенно невыносимой, я повалился ничком на землю и уже не смог подняться на ноги. Вокруг меня собралась толпа. Какая-то женщина спросила: «Эй, парень, что с тобой?» В конце концов несколько человек подняли меня и отнесли в больницу. Врач сказал, что у меня аппендицит и что нужно срочно оперировать. Наверное, в моём удостоверении личности он нашёл телефон школы и позвонил туда, а уже оттуда связались с матерью. Во всяком случае, он сказал, что мать дала согласие на операцию, и повёз меня в операционную.
Я был здоровым мальчиком и в больницу попал впервые. Меня пугало всё — пол, выложенный белой плиткой, врачи и медсёстры в марлевых повязках, огромные, ослепительно яркие лампы, звяканье металлических инструментов. Врач сказал, что разрежет мне живот. «Тебе не будет больно», — подбадривал он меня, но мне как-то не верилось. Они с самого начала действовали грубо и резко. Медсестра, которая сняла с меня одежду и стала протирать мне спину и живот мокрым полотенцем, удивилась, увидев на нём грязные пятна, и в конце концов не удержалась и прыснула со смеха. «Парень, да ты что, никогда не моешься, что ли?»
Врач всё время посматривал на часы. Тогда мне казалось, что он делает так нарочно, чтобы продлить мои мучения, но потом я понял, что он просто ждал мою мать. Но она так и не появилась. Тогда они решительно приступили к операции.
Иначе и не скажешь — именно решительно. Стоявший рядом с врачом крепкий мужчина вдруг поднял меня, подхватив одной рукой под мышки, другой под колени. Спину мою, изогнувшуюся креветкой, пронзила резкая боль. Я умолял их отменить операцию, но они привязали мои руки и ноги к операционному столу. Я вырывался изо всех сил, но ноги уже онемели и не повиновались мне.
Наверное, наркоз на меня не очень подействовал. Во всяком случае, я ощущал боль с того самого момента, как в меня вонзился скальпель. Врач всё твердил, что мне не может быть больно. Он бранил меня, говорил, терпи, из твоей школы выходят солдаты, а солдату такая боль нипочём. Я не собирался становиться никаким солдатом, но поняв, что врач просто подбадривает меня, стиснул зубы и промолчал. Я решил, что ни за что не позову маму, как бы больно мне ни было. И только когда из меня стали тащить кишки и мне стало совсем плохо, я тихонько позвал: «Папа!»
В тот вечер мать так и не пришла. Не пришли и братья, ни тот ни другой. Когда я отошёл от наркоза, боль стала ещё ужасней. Медсестра всё не шла, сосед по палате стал ругаться, что я ему надоел своими стонами. Я заплакал. Я долго плакал, стиснув зубы, мне казалось, чем больше слёз — тем меньше боль. Наконец появилась медсестра и вколола мне болеутоляющее. Ей, наверное, показалось странным, что ребёнок находится в больнице совсем один, без родных, и она спросила: «Малыш, у тебя что, нет мамы?»
Мать пришла только на третий день к вечеру, когда боль уже немного утихла. Увидев моё лицо, она тут же сказала: «Вид у тебя не очень». И засмеялась: «Знаешь, они мне позвонили и подняли такой шум, будто ты вот-вот умрёшь». Мне был неприятен её смех, мне почудилось в нём что-то жутковатое. Эта женщина, Мидори Кусумото, любила всё обращать в шутку. Но то, что пережил её ребёнок, не было шуткой. Ни в коем случае не было.
В жаркой комнате, освещённой лучами закатного солнца, я на листке бумаги, вырванном из школьной тетради, написал предсмертную записку. Одну только строчку: «Я умираю. Прощайте». Кому её адресовать, я так и не придумал. Записку я хотел вложить в конверт, но никакого конверта не нашёл и, сложив из листка стрелу, положил её на мамин письменный столик.
Над крышами банков и универмагов висело солнце, бросая вниз настырно жгучие лучи. Казалось, оно смотрит на меня и смеётся. Моя решимость немного поколебалась. Умру ли я, останусь ли жить — солнце всё равно будет смеяться. Печально было думать, что моя смерть не изменит в этом мире ровно ничего.
От пронзительного звона цикад трещали барабанные перепонки. Этот звон разрушал, превращал в бесформенную груду любую мысль, возникавшую в моей голове. Я больше не мог ни о чём думать.
Так или иначе, я ещё раз огляделся. Балки покосились, бумага на перегородках порвалась, окантовка циновок обтрепалась, — налицо были все признаки разрушения. Этот дом был стар уже в мои младенческие годы, но за последнее время он пришёл в такое запустение, что, казалось, вот-вот развалится. Я принял решение. Надо уходить отсюда.
Я много раз хотел умереть, но всё не мог придумать, каким именно способом. Можно было повеситься или броситься откуда-нибудь вниз, но такое решение казалось мне далёким от идеала. Неприятно было оставлять после себя обезображенный труп, к тому же я боялся боли. Испытать ещё раз такую же боль, как во время операции, — увольте. Оставалось одно — выпить яд. Я обратился к энциклопедии Икуо. Самый быстродействующий яд — цианистый калий, самый безболезненный — хлороформ.
У подножия холма есть крошечная молельня, Нукэбэнтэн. От неё начинался торговый квартал. Первым же домом слева была аптека. Сжимая в потном кулаке деньги, я вошёл в неё. Я иногда покупал здесь лекарство, поэтому был немного знаком с хозяином. Я попросил хлороформ.
— А для чего он тебе? — Старик поверх очков впился глазами в моё лицо.
— К нам забрела бродячая собака, и мы не знаем, что делать, — произнёс я заранее заготовленную фразу.
— Тогда вам надо обратиться к полицейскому.
— Но мама послала меня за хлороформом.
— Ну ладно, хорошо, а как вы собираетесь заставить собаку его выпить? Он же очень сильно пахнет, собака ни за что не станет его пить.
— Тогда какое лекарство вы посоветуете?
Надув губы, старик посмотрел на меня поверх очков и сказал, что у них есть специальные лепёшки с ядом для бродячих собак, но что детям их не продают, пусть мама сама придёт.
Я вынужден был уйти и, выйдя на улицу, задумался. Раз лекарство достать невозможно, следовало ещё раз пересмотреть мой план. Подошла электричка. Я машинально сел в неё — доеду до Синдзюку, а там видно будет. Электричка бежала вниз по склону мимо аккуратных домиков. В какой-то момент я оглянулся — вдалеке, на вершине холма, виднелось окружённое деревьями святилище Тэндзин и второй этаж нашего дома. Я испугался, что мама станет смеяться, увидев записку, и вышел на следующей остановке. Желание умереть как-то незаметно исчезло.
Тяготы военного времени только закаляли меня, делая бодрее и крепче. Можно сказать даже, что война стала для меня спасением. Эта великая сила, походя сеющая смерть, изменила обстановку в нашем доме, разрушила ненавистный порядок, установленный взрослыми.
Сначала ушёл на фронт Макио, а на следующую весну Икуо перевели в Осаку, и мы остались вдвоём с мамой. Началась спокойная жизнь, от которой за последние несколько лет я успел отвыкнуть, — без буйства Икуо, без воплей матери. Мама снова стала улыбаться и возвращалась домой гораздо раньше.
Школьникам вменялось в обязанность участвовать в сельскохозяйственных работах, поэтому занятия часто отменялись и нас вывозили за город на закреплённые за школой угодья. Иногда мы помогали окрестным крестьянам на полях, иногда нас подряжали на прополку. Многие мои одноклассники боялись, что из-за постоянной отмены занятий им не удастся как следует подготовиться к экзаменам и они не попадут во флот или в пехоту, но я с удовольствием работал в поле. У меня не было никакого желания становиться военным, да и вообще не было никаких определённых планов на будущее, поэтому я радовался смене обстановки и предпочитал заниматься физическим трудом на природе, а не скучать на школьных уроках. До сих пор я был хилым, чахоточного вида подростком, а тут вдруг стал быстро развиваться физически, тело моё буквально на глазах обрастало мышцами. За короткое время я сильно вытянулся и перерос многих своих одноклассников, так что, когда нас строили, был в ряду далеко не самым последним.
Мне постоянно хотелось есть. В те годы голодали все, нам тоже не хватало того, что мы получали по карточкам. Со школьного поля я привозил бататы и овощи, ездил в Тибу к Сидзуе и покупал у неё еду. Муж Сидзуи занимался изготовлением черепицы, передоверив жене имеющиеся у него довольно большие земельные владения. Сидзуя жалела своего выросшего малыша и набивала мне едой полный рюкзак. Возвращаясь в Токио, я ел с такой жадностью, что мать просто диву давалась. Пустота в желудке хороша тем, что, в отличие от душевной пустоты, её легко заполнить.
Мама старалась не упоминать о своих столкновениях с Икуо, мы жили, делая вид, будто их вообще никогда не было. Но, бывая в Токио, Икуо всегда ночевал у нас. Во время его приездов лицо у матери снова становилось чужим и напряжённым, в доме воцарялась мрачная, гнетущая атмосфера.
Однажды вечером Икуо осведомился у матери об отцовском состоянии. Опять началось, подумал я. Мать твёрдо заявила, что никакого состояния не существует. Икуо надулся и сказал, что поскольку он, как старший сын, является владельцем всего, что есть в доме, то настаивает на эвакуации всего имущества. С ноября самолёты В-29 начали бомбить город, и в Нижнем городе многие дома были разрушены. Каждый день к станции стекались толпы людей с телегами и велосипедами с прицепами, нагруженными скарбом.
— Так или иначе, никакого имущества у тебя нет.
— Врёшь. — Икуо кулаком грохнул по столику. Подпрыгнули чашки и тарелки.
Придя в ярость, он уже не мог остановиться и сбросил на пол кастрюлю. В разные стороны полетели купленные мной с таким трудом куски курицы и овощи. Когда Икуо схватил мать за руку, я крикнул:
— Прекрати!
— Что? — удивился Икуо, привыкший, что я никогда не вмешиваюсь, и, на миг смутившись, убрал руку. Раньше, как только он набрасывался на мать, я обычно тут же исчезал из комнаты и, уж конечно, никогда не заступался на неё.
— Да ты, как я посмотрю, совсем обнаглел, — протянул он и ударил меня по плечу. Наверное, он задел какую-то болевую точку, потому что боль пронзила всю руку до кончиков пальцев.
Я закричал и бросился на него, сосредоточив в руках всю силу бурлившего во мне гнева. Он неожиданно легко опрокинулся навзничь. Я сорвал с него очки и несколько раз ударил по лицу, потом вцепился ему в шею и начал душить. Надо было с двух сторон надавить большими пальцами на сонную артерию и жать изо всех сил — этому приёму меня когда-то научил Мацукава. Брат был куда сильнее меня, я боялся, что он вскочит на ноги, — тогда мне наверняка конец. Однако он только беспомощно бился в моих руках. Глядя на его безобразное лицо, побагровевшее и исказившееся от страха и боли, с отвращением ощущая под пальцами скользкие мышцы его шеи, я решил, что убью его. До этого я несколько раз пытался покончить с собой. Теперь я понял свою ошибку. Прежде всего надо было убить его. Мою грудь, горло, руки словно опалило расплавленным металлом. Я хотел убить этого человека, и у меня было достаточно сил, ненависти и отваги, чтобы сделать это.
— Подохни, сволочь, подохни! — кричал я.
— Прекрати, Такэо, остановись, ну пожалуйста, — услышал я голос матери. Она вцепилась в меня, и в конце концов ей удалось оторвать меня от Икуо. Так что в тот раз мне так и не удалось стать убийцей.
2
Зимой, когда заниматься сельскохозяйственными работами стало затруднительно, учащихся средних школ отправили на производство. Наш класс попал на фабрику, где делали детали для противогазов. Я набрасывал на голову противовоздушный капюшон, навёртывал на ноги обмотки, брал узелок с едой и в таком виде отправлялся на фабрику в Камату.
Небольшая фабрика была расположена почти в центре городе, работали там в основном старики; обветшавшие деревянные строения, внутри которых едва теплилась жизнь, больше походили на старые склады. Сточные канавы засорились и были переполнены грязной, чёрной, покрытой масляными разводами водой, которая вытекала на пустырь за фабрикой. По утрам после переклички, которую проводили директор фабрики и наш классный руководитель, мы принимались за работу: обычно мы укладывали изготовленные на фабрике детали в ящики и перетаскивали их на склад. Но постепенно мы всё чаще вместо работы стали играть в мяч на пустыре или просто нежиться на солнышке. Производство застопорилось, очевидно, из-за нехватки сырья.
У входа в фабричное общежитие находилась маленькая, всегда пустая комнатёнка, предназначенная для коменданта. Я часто пробирался туда и читал. Там не было даже самой простой печурки, и я мёрз, но всё равно радовался возможности побыть одному. Я брал книги из библиотеки Макио и читал их все подряд. Именно тогда я узнал такие имена, как Сосэки, Рюноскэ, Бальзак, Готье, Гюго.
Каждый день назначалась пожарная команда из нескольких человек, которая дежурила ночью в общежитии. Дежурные набивались в небольшую комнату и сидели там, страдая от блох и клопов, но всё равно дежурить любили все. Провести ночь вне дома, без родителей — чем не захватывающее приключение?
Однажды ночью было получено сообщение об угрозе воздушного нападения в районе Токио-Йокогама, поэтому все обулись, навернули на ноги обмотки и стали ждать. Для нас это было дело привычное: Камату бомбили уже несколько раз. То снаряд падал на прокатный завод, расположенный в трёхстах метрах от нашей фабрики, то где-то вдалеке разрывалась бомба замедленного действия. По небу часто метались красные всполохи пламени.
Неожиданно погасло электричество. Замолкло радио, и одновременно где-то завыла сирена — воздушная тревога. Я до сих пор прекрасно помню и радостно захлёбывающийся звук сирены, и словно подзадоривающие его беспорядочные удары набата пожарной охраны. Сразу же небо, словно насмехаясь над поднявшимся на земле переполохом, издало низкий и мощный боевой клич. «Вражеская эскадрилья» — только и успел подумать я, и тотчас за фабричным двором столбами взметнулось пламя, ещё миг — и фабрика была охвачена огнём. Кто-то крикнул, что надо бежать в бомбоубежище, и все бросились туда. «Стойте, сначала надо потушить огонь», — закричал кто-то, но его никто не слушал. Здание, стоящее прямо перед нами, периодически извергало из себя яркие снопы огненных искр, словно одна за другой взрывались петарды. Вдруг я замер на месте. Меня внезапно пронзила мысль, что в этот момент я являюсь свидетелем совершенно уникального зрелища, что ничего по лобного я не только ни разу ещё не видел и даже вообразить не мог, но, скорее всего, больше никогда не увижу. Работники фабрики и мои одноклассники убежали, вокруг не было ни души, пустой двор темнел, как зелёная гладь пруда. Вокруг всё полыхало. Дома, фабричные строения, только что покинутое нами общежитие. Полыхали улицы. Полыхал весь огромный город. Полыхала вся страна, в которой я родился и вырос. Всё рушилось на глазах, и так радостно было смотреть на это! Самолёты, плавающие под охваченным пламенем небом, казались мне исполинскими рыбинами, всемогущими чудовищами. Когда через много лет я читал в Библии Книгу пророка Ионы, мне сразу же вспомнилось одно из этих чудовищ. Оно надвинулось на меня — чёрное, огромное, исполненное сокрушительной мощи.
Раздался грохот, похожий на грохот водопада, и вниз упал величественный занавес из множества красных световых нитей. Едва он коснулся земли, в воздух взметнулись новые языки пламени. Прямо передо мной, на расстоянии метра, не больше, выросла металлическая колонна; она извергла из своей верхушки зелёный сноп искр и тут же на глазах превратилась в алый огненный шар. Ещё немного, и от меня наверняка не осталось бы и мокрого места. Однако я не испытывал ни малейшего страха, наоборот, всё моё существо было охвачено какой-то ликующей радостью. Я закричал, словно подбадривая пламя. Гори, гори ярче, пусть они все сдохнут.
Я выскочил на улицу. Дома по обе стороны пылали, дул сильный ветер, и пламя распространялось со страшной скоростью. Вот резко, словно пловец в воду, рухнул двухэтажный дом, и вся улица вспыхнула ярко-красным светом. Прыгнув в стоящий у обочины противопожарный резервуар, я облился водой и помчался прямо сквозь огонь. Выбежав на широкую улицу, увидел перед собой галдящую толпу. Вокруг бушевал пожар, над головой, словно заколдованные, летели циновки, листы оцинкованного железа. Я жадно смотрел вокруг: мне казалось, что я попал в волшебно-сказочный мир. Вокруг толпились люди, меня толкали, пихали. Не помню, как выбрался на открытое место. Вдруг очутился на берегу реки, буквально забитом спасавшимися от огня людьми. Отыскав щель в насыпи дамбы, втиснулся туда и лёг. Я окоченел от холода, но спать хотелось так сильно, что в конце концов я уснул. Когда проснулся, уже совсем рассвело, сквозь белый дым проглядывало похожее на сгусток крови солнце. Город под ним исчез, будто его не бывало. Только кое-где из ещё дымящейся, обугленной, бурой земли торчали изогнутые металлические каркасы — останки зданий. Несмотря на голод и усталость, мне было так весело, что я готов был пуститься в пляс. Обгоняя по пути раздавленных горем, поникших взрослых, шагал вперёд большими шагами, гордо выпятив грудь.
Странно было смотреть на полностью уничтоженные огнём улицы, ещё вчера казавшиеся вечными. От домов мало что осталось — черепица, какие-то горшки, провода, металлические решётки. Всё, что в течение долгих лет собиралось и копилось взрослыми, пошло прахом, превратилось в ничто. При этой мысли я почему-то ощутил прилив бодрости. Отряды самообороны уже приступили к наведению порядка на пепелище. Солдаты выкладывали на обочину какие-то чёрные предметы. Только подойдя к ним почти вплотную, можно было догадаться, что это обгоревшие дочерна трупы, настолько далеки они были по форме от человеческого тела. Чем дальше я шёл, тем больше становилось трупов. Каких тут только не было — сплошь красные, казавшиеся ещё живыми; с облезшей кожей, все в волдырях от ожогов; бесформенные чёрные глыбы, с торчащими из них белыми костями, — младенцы, дети, старики… Некоторые ещё не успели убрать, они валялись на мостовой, и прохожие переступали через них, как через конский навоз. Сначала трупы внушали мне ужас, потом мне стало всё равно. «После смерти человек превращается в мерзкий сгусток материи, только и всего», — подумал я и стал размышлять о том, почему он, этот сгусток, непременно вызывает у окружающих ужас.
Нельзя сказать, что я не испытывал абсолютно никакого сочувствия к людям, лишившимся крова, никакой скорби по погибшим. У меня больно сжималось сердце, когда я видел мать со сгоревшими волосами, которая утешала всхлипывающую дочку, мне было жалко изувеченных людей, заполнивших дворик сгоревшей начальной школы, спешно превращённой в лазарет. И тем не менее самым сильным чувством была, пожалуй, радость, жадный интерес к окружающему меня миру, который так разительно изменился за одну только ночь. Ведь и ребёнку после страшного землетрясения весело играть на искорёженных останках железного моста. Собственно, в свои пятнадцать лет я и был этим ребёнком.
Я вернулся было на фабрику, но на её месте ничего не было — одни красно-бурые обугленные механизмы. Бомбоубежище тоже сгорело. На пустыре, где мы играли в бейсбол, из земли торчали шестиугольные снаряды. Я насчитал двадцать. «Их двадцать, потому что сейчас двадцатый год Сева», — подумал я, и это число запомнилось мне навсегда. На пожарище, где раньше находилось общежитие, нашёл нескольких рабочих и нашего классного руководителя. Он обрадовался, увидев меня живым. На чёрных от копоти лицах сверкали странно белые зубы и белки глаз. Тут я осознал, что и сам выгляжу так же. Кто-то указал на мою голову, и, проведя по ней рукой, я обнаружил, что на тех местах, которые не были защищены фуражкой, волос не осталось вообще, они сгорели. Учитель сообщил, что все мои одноклассники уцелели и отправлены по домам. «Ты тоже езжай домой», — сказал он и дал мне денег на электричку. Я пошёл на станцию. И платформы, и площадь перед станцией были забиты ранеными. Электрички не ходили, и я пошёл по шпалам, как, впрочем, и все остальные. Справа и слева тянулись совершенно одинаковые пожарища, ничего больше не было. Наверное, я шёл так часа три. Ближе к полудню движение наконец возобновилось, и я смог сесть на электричку.
До Синдзюку я добрался уже во второй половине дня. Торговый квартал был пока ещё невредим, и это было так странно, что я с трудом верил собственным глазам. Здесь как будто не было войны, и вчерашний воздушный налёт показался мне плодом моей фантазии. До сих пор помню разочарование, которое испытал, увидев наш дом на вершине холма Тэндзин в целости и сохранности, он и не думал сгорать, стоял, как стоял всегда, ветхий и покосившийся. Войдя в дом, я испытал неприятное гнетущее чувство — как будто упал в бак с мусором. И бессильно опустился на порог не только потому, что очень устал.
Увидев меня, мать вроде бы удивилась. Но ограничилась тем, что спросила: «Ну как, цел?», и не проронила ни одного ласкового словечка мне в утешение. К такому обращению я был, конечно, привычен, но всё же мне стало обидно. У меня сразу пропало всякое желание рассказывать ей о вчерашнем ночном налёте, хотя по дороге я только и думал об этом. Моя форма была испорчена — полы сюртука и брюки обгорели, козырёк фуражки почернел и съёжился. На мочках ушей, носу и щеках были ожоги. Я обработал их сам, глядя в зеркало.
Война всё разгоралась. Вскоре после Ситамати начали бомбить и Яманотэ. С вершины холма были хорошо видны языки пламени, каждую ночь, словно праздничный фейерверк, взлетавшие к небу. Было ясно, что вот-вот окажется под угрозой и наш дом. Но мы почти никак не готовились к воздушным налётам. У нас было только бомбоубежище, которое в конце прошлого года мы соорудили в углу сада по совету старшего по нашей округе. Вырыли яму глубиной чуть больше одного метра и площадью около двух квадратных метров, накрыли крышкой из брёвен и ставней и присыпали землёй. Но в середине апреля после дождей там скопилась вода, стены стали осыпаться; для того чтобы восстановить бомбоубежище, надо было откачать воду и вбить сваи, а так никакого толку от него не было.
Икуо совершенно неожиданно появился как раз в тот момент, когда я, весь перемазанный грязью, пытался привести бомбоубежище в порядок. Он объяснил, что приехал взять кое-какие нужные ему вещи: дом в Осаке, где он снимал квартиру, сгорел, и у него ничего не осталось. Потом тут же перевёл разговор на другое и стал пугать нас с матерью, расписывая ужасы бомбёжек, после чего потребовал, чтобы мы как можно быстрее перевезли всё самое ценное в Тибу к Сидзуе, — якобы он с ней уже обо всём договорился. И тут же, взяв инициативу в свои руки, начал увязывать вещи. Сначала были отобраны оставшиеся от отца памятные вещицы — часы, альбомы, галстуки, булавки, запонки, — потом упакованы книги в кожаных переплётах, — получилось несколько бумажных свёртков. Затем очередь дошла до вещей, на которые можно было поменять еду: дорогая фамильная одежда, свитки, статуэтки, серебряные поделки. Втроём мы провозились целый день. Хотя в своё время Икуо многое уничтожил, у нас сохранилось ещё немало ценных вещей. Мы погрузили тюки в кем-то одолженную большую телегу и втроём повезли её к товарной станции Синдзюку. Там уже толпились желающие эвакуировать свои вещи: перед станцией выстроилась длинная очередь из телег, велосипедов, грузовиков. Потребовался ещё один день на то, чтобы оформить отправление вещей. «Так будет надёжнее», — самодовольно улыбнулся Икуо, когда вещи были наконец отправлены, и в тот же вечер отбыл в Осаку, где, по его словам, ему предстояло теперь жить в здании фирмы.
Как раз в тот день, когда Икуо уехал, наш район бомбили. Около одиннадцати объявили о возможности нападения с воздуха, а спустя некоторое время завыла сирена воздушной тревоги. Небо содрогалось от рёва самолётов, мне, уже имевшему за плечами некоторый опыт, было ясно, что они совсем близко. Чтобы окончательно убедиться в этом, я поднялся на крышу, туда, где мы обычно сушили бельё. Поплевав на палец, определил направление ветра — южный. Издалека доносились глухие раскаты зенитных орудий, по небу, перекрещиваясь, метались лучи прожекторов, брюхастые вражеские самолёты казались в них неправдоподобно длинными и большими. Скоро, словно рыбы, мечущие икру, они стали выпускать из себя алые крупинки — одну, две, четыре, — крупинок становилось всё больше, и скоро они превратились в уже знакомый мне величественный алый занавес, край которого, упав на землю, тут же взмыл к небу. По улице Санкотё к Цунохадзу один за другим поднимались огненные столбы. Сначала это были факелы-одиночки, но постепенно они слились в единое целое, и скоро весь город вспыхнул алым, будто превратившись в горячую золу. Вот уже и над западным Окубо взметнулось пламя, встречной волной устремилось к огненной реке, текущей к Цунохадзу. Раздался знакомый мне грохот, напоминающий шум водопада. Снаряды рвались всё ближе, вздуваясь и клокоча растекалась сверкающая огненная река. Вражеские самолёты проносились мимо, занимая всё поле зрения. Я их видел так же хорошо, как видел бы стоящего передо мной человека, мне было видно, как подрагивают их крылья, как вертятся пропеллеры. Вот белые огоньки пробежали совсем рядом, по домам, стоящим под холмом Тэндзин, и их мгновенно охватило алое пламя. Тут меня позвала мама, и я спустился вниз. Она кричала, что, если сию минуту мы не спустимся в бомбоубежище, нас убьёт прямым попаданием. Я ответил, что при прямом попадании наше бомбоубежище нас не спасёт. У неё, наверное, помутилось в голове от страха, во всяком случае, вела она себя весьма странно: то зачерпывала ведром воду из противопожарного резервуара и выплёскивала её на забор, то бегала по саду с метёлкой для сбивания огня.
— Да ладно тебе, мам, ведь дом всё равно сгорит, — сказал я. Исходя опять же из своего приобретённого в Камате опыта, я знал, что, если бомба действительно упадёт на дом, не помогут никакие защитные меры.
Побросав в бомбоубежище, в котором до сих пор ещё стояла вода, кухонную утварь, постели и граммофонные пластинки — всё, что попалось мне на глаза, я опустил крышку и завалил её землёй. Глава нашего округа в мегафон призывал всех покинуть дома. Взвалив на спину заранее приготовленный узелок с неприкосновенным запасом — в нём был варёный рис, сухари, рыбные консервы, — я вышел из дома сам и вывел маму. Она была совершенно не в себе и только как попугай повторяла за мной каждое слово. «Ничего не забыла?» — «Ничего не забыла». — «Похоже, дому конец». — «Конец». — «Осторожней, не споткнись». — «Не споткнусь». На территории святилища Тэндзин собрались все окрестные жители. Лицу было жарко от полыхавшего кругом огня. Сильный ветер раскачивал ветви и продувал насквозь. Я притулился под небольшой искусственной горкой, сделанной в форме Фудзи. Через некоторое время люди зашевелились: кто-то заявил, что лучше укрыться с наветренной стороны, мол, вокруг много легковоспламеняющихся деревьев, к тому же здесь, наверху, пламя будет бить нам прямо в лицо. Я поднял мать, и мы, обойдя храм сзади, укрылись на кладбище. Оглянувшись, я ещё раз взглянул на второй этаж нашего дома, чётко вырисовывавшийся на фоне красного неба, и подумал — ну вот и всё.
Настало утро. Мы вернулись к дому, чтобы взглянуть на то, что от него осталось, и что же вы думаете — наш дом стоял целёхонек! Вся противоположная сторона улицы выгорела дотла, наша же сторона, то есть почти двадцать домов, стояла как ни в чём не бывало. Мать мгновенно взбодрилась и принялась поливать водой ещё не остывшую ограду, стены дома, балки. «Ну, теперь ты видишь, что я не зря всё облила водой!» — гордо заявила она и стала с жалостью разглядывать развалины чужих домов, над которыми курились белые струйки дыма.
Вот так случилось, что наш дом уцелел. Чем больше я размышлял над этим, тем большим чудом это мне казалось. По-своему обыкновению я попытался осмыслить происшедшее с научной точки зрения и пришёл к выводу: наш дом уцелел, потому что находится с северной, то есть наветренной, стороны холма Тэндзин. Это было явной натяжкой, ведь при пожаре ветер прихотливо меняет направление, и спастись от него практически невозможно. Наш дом был окутан дурными воспоминаниями. И его спасение воспринималось мной как знак грядущих бед. Увы, моё предчувствие оправдалось. Тогда я ещё не знал, что все вещи, которые мы перетащили на станцию, рассчитывая отправить их в Тибу, сгорели во время бомбёжки. Огромная гора скопившихся на территории станции вещей загорелась с разных сторон, очень быстро превратилась в гигантский костёр и сгорела дотла. В тот самый момент, когда мать с сознанием своего превосходства обозревала выжженную, дымящуюся равнину, в которую превратились дома наших соседей, где-то на самом её краю полыхало наше имущество.
Это было в середине апреля, а в конце мая сгорела женская гимназия в Мите, где преподавала мать. Сходив несколько раз на расчистку территории, мать осела дома. Я тоже после пожара на фабрике сидел дома в ожидании дальнейших указаний и, изнывая от безделья, занимался тем, что расчищал землю на месте сгоревших соседних домов, планируя устроить там огород.
Из-за воздушных налётов и артиллерийских обстрелов электрички ходили плохо, добираться до Сидзуи стало труднее, когда же мне всё-таки удавалось до неё добраться, она уже не была так щедра, как прежде, и неохотно делилась со мной рисом и овощами. Ведь у нас не осталось ничего, чем можно было бы купить её расположение, — большая часть носильных вещей, предназначенных для обмена на продукты, сгорела. Однажды, когда я умолял её продать хоть немного риса, на меня набросился её муж: «Какой ещё рис! Самим жрать нечего». Правда, Сидзуя потом утешала меня: «Ах, малыш, ты уж не сердись… Ничего не поделаешь».
Еда, которую выдавали по карточкам, стала просто ужасной. О рисе и мечтать было нечего, если удавалось получить бататы или муку, мы были на верху блаженства, но чаще всего давали ботву батата, отруби и какую-то странную муку. Нам объяснили, что это была питательная смесь из толчёных водорослей и желудей, но она сильно горчила и есть её было невозможно ни в каком виде — ни в виде лепёшек, ни в виде похлёбки.
И огородом я занимался с таким усердием именно из практических соображений — чтобы добыть хоть какую-то еду. Но были и другие причины, по которым я полюбил бывать на пожарищах. Во-первых, улицы как таковой больше не существовало, во-вторых, можно было ходить где угодно, не оглядываясь на взрослых, которые имели обыкновение бдительно следить за соблюдением права собственности на землю, и, в-третьих, окрестности приобрели свои естественные очертания и мне нравился открывающийся взору вид.
Теперь от нашего дома была хорошо видна плоская равнина, которую раньше заслонял торговый квартал; она плавно переходила в пологий склон холма, на его вершине угадывались останки Синдзюку. Из высоких зданий сохранились только универмаг и банк, и ничто не мешало мне любоваться окрестными пейзажами: солнце садилось за многослойные горы, окаймляющие равнину, закатные облака свободно гуляли по бескрайним небесным просторам.
Обрабатывать землю на пожарищах было не так-то просто. Я выбирал по возможности ровные участки, но, удалив груды мусора, как правило, обнаруживал, что земля либо вся пронизана корнями деревьев, либо забита гравием и осколками стекла. Мотыга, под которую то и дело попадали камни, черепица или стёкла, сразу тупилась. Так или иначе, ценой неимоверных усилий я посадил кукурузу, бататы, баклажаны и лук. Когда появились ростки, нет, даже ещё раньше, огород стал зарастать сорняками. Буйные травы тянулись вверх, вызывая у меня невольное восхищение — каким образом уцелели семена после того, как земля была сожжена мощным пламенем? Я сражался с сорняками не на жизнь, а на смерть, они были для меня тогда главным врагом.
После того майского налёта вражеские самолёты не появлялись. На пепелище, в которое превратилась наша улица, стояла тишина, лишь откуда-то издалека иногда доносился шум проезжающей машины. В роще у святилища Тэндзин пели птицы; просыпаясь под их щебет, я брал мотыгу и спускался на огород. Мать никуда не выходила, на меня она не обращала никакого внимания, будто я был чужой. Вообще, она заметно сдала, после того как мы лишились всего ценного, что у нас было. Сильно поседела, хотя ей не было ещё и шестидесяти, стала сутулиться, очевидно, из-за того, что почти всё время сидела. Я предлагал ей погулять или повозиться в огороде, рассчитывая, что это её отвлечёт, но она продолжала сидеть и ничего мне не отвечала — то слушала радио, то просто рассеянно глядела на улицу.
Когда зарядили дожди, я подумал, что неплохо было бы взяться за учёбу. Но брошенные в бомбоубежище учебники так промокли, что пришли в полную негодность, да и справочников у меня не было. Я попробовал было сходить в школу, но там не оказалось никого, кроме первоклашек и второклашек, все четвёртые классы были мобилизованы на разные работы. Взглянув на доску для объявлений, я узнал, что моих одноклассников отправили в Мусаси-сакаи на моторный завод, но никакого желания туда ехать у меня не было. Наклеенный на ворота листок бумаги со стихотворением императора Мэйдзи намок от дождя и пожелтел. «Япония наверняка проиграет эту войну», — подумал я.
Я никогда не размышлял о войне как об объективной реальности. Когда мне было два года, произошли известные события в Манчжурии, война тянулась всё время, пока я рос, она была частью моей жизни, и я никогда не думал о ней как о чём-то отвлечённом. Ведь и о доме, в котором родился и вырос, никогда не думаешь как о двухэтажном деревянном строении. И только поняв, что Япония проиграет, я вдруг задумался о войне. Примерно такое же ощущение я испытал в тот момент, когда в полной уверенности, что наш дом сгорел, оглянулся и увидел его целым и невредимым. Учителя внушали нам, что мы победим. Что на территории Японии идут решающие бои. Что у императорской армии есть ещё многомиллионный бережно хранимый резерв, есть тайное оружие, что боги придут нам на помощь. И пусть страна пострадала в результате воздушных налётов, всё это лишь очередной тактический ход. Нашим классным руководителем был историк, во время утренней поверки на пустыре за фабрикой он часто рассказывал нам о войнах, которые вёл Наполеон. Наполеон потерпел поражение потому, что Москва была сожжена. И то, что американцы своими бомбами обращают императорскую столицу в пепелище, нам только на руку, они проиграют. Макио, служивший в Тоёхаси, в середине июля неожиданно появился у нас в форме младшего лейтенанта. Он много и с жаром говорил о том, что Япония непременно победит, что сражения, которые сейчас разворачиваются на Филиппинах и на Окинаве, — часть особого стратегического плана, направленного на подрыв позиций противника. По утрам он выходил в сад и под моросящим дождём громко читал Высочайшее обращение к воинам, чем постоянно будил меня. О том, что думает о войне находящийся в Осаке Икуо, я не знал. Приезжая в Токио, он почти никогда не говорил о положении на фронте. А мама… Однажды дождливым вечером, расставляя по дому тазы и кастрюли — у нас протекала крыша, — я спросил её:
— Как ты думаешь, Япония проиграет?
— Да никогда!
— Но ведь и Италия, и Германия уже проиграли.
— А Япония не проиграет. Рузвельт умер, теперь Америка не такая сильная.
В последнее время к матери вернулась прежняя жизнерадостность. Однажды, сказав, что её ученицы, работающие на заводе в Одзаки, идут на фронт добровольцами, она, облачившись в кимоно с узкими рукавами и шаровары, с раннего утра ушла из дома.
Когда дождь кончился, я пошёл на огород. Выдирал мокрые сорняки, пытался вскопать новые грядки. Обитатели уцелевших домов уехали в эвакуацию, и дома стояли пустые. Когда мне надоело возиться в земле, я пошёл прогуляться. Улица казалась вымершей и какой-то куцей, о её прежней длине напоминала только дорога. На фоне синего неба темнел холм, выставляя напоказ бурые проплешины выжженной земли.
Иногда я доходил до небольшой возвышенности, которая тянулась от развалин пехотного госпиталя до развалин начальной школы. За всегда закрытыми прежде воротами, перед которыми стояли внушительного вида часовые с ружьями наизготовку, теперь простиралась заросшая густой летней травой лужайка. Под палящим солнцем громоздились обугленные противопожарные заграждения, ржавые металлические каркасы, загадочные, как древние руины. Рядом находился небольшой холм, всегда манивший меня. Тропинка, ведущая на его вершину, заросла подмаренником и каким-то бурьяном, над ней тучами вились комары. Громко звенели цикады, словно предупреждая кого-то о моём вторжении. На вершине холма, прямо в глухом бурьяне, была оборудована смотровая площадка, откуда открывалась панорама окрестностей. Наверное, древние охотники видели эту землю именно такой, полностью обнажённой. До самого горизонта простиралась обширная равнина, по которой ползли тени от облаков; торчавшие там и сям немногие уцелевшие дома только портили красоту пейзажа. Я подолгу стоял на вершине холма и, обозревая окрестности, чувствовал себя полным хозяином этих прекрасных земель.
Я был на огороде и в тот день, когда по радио объявили о капитуляции. Я знал, что будут передавать какое-то особое сообщение, и собирался его слушать, но, когда подошло назначенное время, мне не захотелось возвращаться домой, и я остался на огороде. Ковыряясь в земле мотыгой, вдруг наткнулся на что-то твёрдое, копнул ещё разок и извлёк кучку, состоящую из стеклянного флакончика, фарфоровой кукольной головы и тарелочных осколков. Я уже собирался швырнуть всё это на гору мусора, как вдруг заметил внутри флакончика свёрнутую трубочкой бумажку. Пробка проржавела и никак не поддавалась. Я разбил флакон о камень, и оттуда выпала красная бумажка. На обратной стороне было написано карандашом: «Прощай, счастливое детство. Синко». Пока я пытался вспомнить, жила ли где-нибудь поблизости девочка по имени Синко, в памяти всплыла вдруг моя предсмертная записка. «Я умираю. Прощайте». Я написал её летом три года назад.
Когда к обеду я вернулся домой, мать сообщила мне, что Япония капитулировала. Она с самого утра, как приклеенная, сидела возле приёмника в гостиной. Конечно, она была огорчена, и всё же лицо её невольно расплывалось в улыбке — как хорошо, что кончилась война.
— Больше не будет этих проклятых налётов, и ты сможешь ходить в школу.
Я смерил её сердитым взглядом, держа в поле зрения контраст между ослепительным солнечным светом на улице и царящей в доме темнотой.
— Дура, ведь теперь вернутся братья.
Икуо, которому надоело жить в здании фирмы, хотел перебраться в Токио. К тому же, по его словам, их осакский филиал собирались закрыть. Макио тоже скоро вернётся из армии. Мы снова соберёмся под одной крышей, и жизнь войдёт в прежнюю колею. Мне становилось страшно при одной мысли об этом.
В конце августа с фронта вернулся Макио. Мы как раз завтракали, когда вдруг услышали голос у входной двери. Он сидел на пороге, повернувшись к нам пропотевшей спиной, рядом стоял вещевой мешок с привязанной к нему сверху скаткой из одеяла. Ни петлиц, ни сабли, полагающихся офицеру, у него не было. Он сказал, что очень устал: поезд, в котором везли демобилизованных, был набит, и его поместили вместе с учащимися военного училища, лётчиками и солдатами. Войдя в дом, тут же лёг и уснул. Проснулся уже после обеда и многословно, как пьяный, принялся рассказывать о своём последнем дне на фронте. По его словам, это был самый горький день в его жизни. На торжественной церемонии перед строем полка предали огню императорский герб, фотографию императора и Высочайшее обращение к воинам. Рассказывая, он периодически выскакивал в сад, вздевал глаза к нависшему небу, по которому победоносно кружили американские самолёты, принимал театрально воинственную позу и потрясал кулаком.
Сначала он боялся, что, оккупировав страну, американцы начнут арестовывать подряд всех офицеров японской армии, но вскоре выяснилось, что ничего такого не будет, и он почти перестал бывать дома. Ещё через две-три недели Макио начал регулярно ходить в университет, с жадностью накинулся на газеты, полюбил разглагольствовать о наступлении века демократии и последними словами ругать императора. Видя, как быстро он перестроился — ведь всего пару месяцев назад он читал в саду под дождём Высочайшее обращение к воинам, — я понял, как непостоянны в своих убеждениях взрослые.
То ли в конце сентября, то ли в начале октября вернулся Икуо. Он сказал, что его фирму будут восстанавливать, причём сначала займутся укомплектованием главного, токийского отделения. Он тут же занял кабинет на втором этаже, выставив обосновавшегося было там Макио в соседнюю комнату. Профессионально освидетельствовав состояние дома, заявил, что тот нуждается в радикальной перестройке. За время жизни в Осаке Икуо ещё больше исхудал и стал похож на проволочную фигурку. Тем не менее его трудолюбию можно было только позавидовать: каждое утро он уходил на работу и возвращался только поздно вечером. Он больше не нападал на мать, что было для меня неожиданностью.
Я, оккупировавший весь второй этаж за то время, пока мы жили вдвоём с матерью, был выброшен вниз и в конце концов обосновался в комнате прислуги. В этой комнатёнке, зажатой между кухней и ванной, всегда бывало шумно, к тому же туда редко заглядывало солнце, но в ней я по крайней мере мог уединиться. Осенью, собрав урожай, я, как крот, забился в эту свою нору и сидел там целыми днями, не желая никого видеть. Ложась спать, засовывал ноги под стол.
Однажды вечером мать заявила: «Я согласна готовить вам завтрак и ужин. Но мыть посуду, стирать и убираться извольте сами. И пусть Икуо возьмёт себя часть расходов на покупку продуктов».
Икуо особенно и не возражал. Но поставил матери условие. Как только он женится, мы все должны убраться из дома.
— И что же, у тебя уже кто-то есть на примете? — спросила мать, но Икуо только надулся и ничего не ответил.
— Когда надумаешь жениться, тогда мы это и обсудим, — попытался примирить их Макио.
— Ну уж нет, не пойдёт, — злобно сказал Икуо. — Я хочу, чтобы вы прямо сейчас приняли моё условие. Тогда все финансовые дела семьи мы с матерью возьмём на себя. Ты, Макио, кажется, вернулся в университет? Так вот, расходы на твою учёбу и на учёбу Такэо, вплоть до окончания им университета, мы будем оплачивать с матерью пополам. Но этот дом и эту землю я хочу получить в единоличное пользование.
— Но послушай, — встал на дыбы Макио. Он заявил, что у него тоже есть все права на недвижимость. До сих пор он никогда не перечил брату и мне было странно слышать, как резко он говорит.
Уклонившись от стычки с братом, Икуо обратился к матери и, как всегда, стал требовать детального отчёта о размерах отцовского наследства. Парируя его нападки, она заявила, что, если бы не попытка эвакуации, все вещи были бы в целости и сохранности, а теперь всё самое ценное сгорело и в этом ему следует винить только самого себя. Тут они все трое стали яростно спорить, полностью игнорируя меня. В конце концов Икуо и Макио вскочили и бросились друг на друга с кулаками. Было ясно, что в открытом бою победит только что вернувшийся из армии Макио. Я наблюдал за схваткой, надеясь, что он при его врождённой ловкости и физической силе быстро сумеет скрутить брата. Но Икуо выхватил из-за пояса альпинистский нож и, обнажив его, приготовился к нападению. Это был любимый нож отца, длиной 15 сантиметров, со специальными ножнами из оленьей кожи, которые крепились к поясу. Макио отскочил назад и, зацепившись ногой за столик, покачнулся. Его и всегда смуглое, а теперь ещё потемневшее от загара лицо налилось кровью и стало похожим на медную шишечку на перилах. Я подумал, что, если Икуо в самом деле кинется на него с ножом, мать закричит и остановит его. Но мать сидела не двигаясь, будто происходящее её не касалось. Дальнейшие действия Икуо я видел словно в замедленной съёмке. Он ткнул ножом в обнажённое левое плечо брата, двумя струйками потекла кровь, окровавленное тело упало на пол. Икуо снова взмахнул ножом, метя в спину, но промазал, нож только скользнул по боку Макио, и тот скатился с веранды в сад.
На лице Икуо читалось явное желание убить. Если бы он не промахнулся во второй раз, то наверняка убил бы Макио. Смерив нас с матерью злобным взглядом, всё ещё горевшим желанием убивать, он угрожающе крикнул: «Никому не позволю мне указывать!» Потом, ткнув ножом в мою сторону, приказал: «А ты давай вали отсюда!»
В тот вечер я отвёл Макио в больницу. Мы долго бродили среди обгоревших развалин, пока в самом конце торгового квартала не обнаружили уцелевшую лечебницу. Врачом оказался тот самый человек, который когда-то меня оперировал, ему очень хотелось знать, откуда у брата такие раны. Тот стал мямлить что-то невразумительное, мол, на него напали хулиганы с чёрного рынка. «Это правда?» — спросил доктор. «Правда», — ответил Макио. Рана оказалась не очень глубокой, но всё-таки пришлось наложить три шва. Потом доктор замотал плечо и шею широким бинтом. На обратном пути я поделился с Макио своими опасениями относительно Икуо — не повредился ли он в уме?
— Не думаю, — ответил он, — по-моему, как раз сейчас он вполне нормален,
— Но вдруг он опять на тебя накинется?
— Ничего, я буду осторожен.
— Но почему он так разбушевался?
Макио глубоко вздохнул, и вдруг у него вырвалось:
— Это мать его довела. Жаль, что он её не убил.
Я не стал задавать никаких вопросов, но у меня создалось впечатление, что он высказал наконец то, что давно уже тяготило его. Во всяком случае, смягчившись к Икуо, мать он стал ненавидеть ещё сильнее прежнего.
Ну, вообще-то говоря, она действительно вела себя странно. Икуо постоянно избивал её, а она даже особенно не сопротивлялась, только вопила. Хоть бы раз попыталась либо поставить его на место, либо сделать первый шаг к примирению! Она ни разу не поблагодарила меня, когда я обрабатывал её раны, только молча принимала мои заботы. Даже сегодня, когда её сыновья прямо у неё на глазах устроили кровавую потасовку, она и глазом не моргнула!
— Что же нам теперь делать, братец?
Макио некоторое время молчал. Стук наших шагов поглощался обуглившейся тёмной улицей, на которой не было ни единого фонаря.
— Знаешь, я ведь всё равно уйду из дома. Хочешь со мной?
— Да? Вот здорово! Конечно, хочу! — От волнения я почти кричал. Странно, почему до сих пор мне не приходил в голову такой простой выход.
Однажды, зайдя в школу, я увидел объявление: «Занятия возобновляются 1 октября». Явившись в назначенный день на уроки, я обнаружил, что от нашего класса осталась только половина: одни куда-то уехали, спасаясь от военной разрухи, другие не вернулись из эвакуации. Один мальчик приехал из детского военного училища и щеголял военной формой. На первом уроке наш классный руководитель, историк, устроил перекличку. У него было странно прямоугольное лицо и острые, как углы у воздушного змея, плечи. Красный нос, когда наступали холода, краснел ещё больше и казался вымазанным красными чернилами. Не знаю, кто дал ему прозвище — Унтер, но оно очень ему подходило, отражая его заносчивость, с одной стороны, и отсутствие чувства собственного достоинства — с другой. Унтер спросил меня, почему я без всякой уважительной причины не явился на завод в Мусаси-сакаи, куда был мобилизован весь класс. Я ответил, что после того как сгорела фабрика в Камате, мне велено было сидеть дома до особого распоряжения. Он удивился — разве я не получил открытку из школы? Но я ничего не получал. В результате дальнейших расспросов он припёр меня к стенке, и я вынужден был сознаться, что не пострадал во время войны, что даже не уезжал в эвакуацию а спокойно просидел всё это время дома. Можно было, конечно, соврать, но я был уверен, что, занимаясь огородом, не совершил ничего предосудительного, поэтому сказал правду. Унтер затряс красным носом и разразился потоком брани: мол, ты, бессовестный разгильдяй, должен был сам пойти в школу, если долго не получал никаких распоряжений. Я возразил, может быть излишне резко, что однажды заходил в школу и видел объявление о мобилизации, но нигде не было написано, что я непременно должен явиться в указанное место, к тому же раз Япония всё равно капитулировала, какая разница, работал я на заводе или нет. Унтер не нашёлся, что на это ответить, и в конце концов, не зная, какие ещё обвинения выдвинуть в мой адрес, переключился на других учеников.
В классе, где мы занимались, всё напоминало о войне: окна были заклеены бумажными полосами, у стены стояли разные противопожарные средства — метёлки для сбивания огня, вёдра с песком. Мои побывавшие в воде учебники никуда не годились; покопавшись в букинистических лавках Канды, я в конце концов сумел раздобыть учебник английского языка и «Историю Японии». Всё остальное пришлось взять на время у одноклассников и переписать в тетрадку. Но я был рад, что занятия наконец возобновились, и с удовольствием ходил в школу. Весной следующего года я собирался сдавать экзамены в лицей и мечтал, что наконец смогу уехать из дома и поселиться в общежитии.
Атмосфера в школе очень изменилась. Как-то незаметно сошёл на нет обычай совершать во время утренней поверки три поклона: в сторону Императорского дворца, в сторону святилища Исэ и в сторону парка Синдзюку. Листок с пятистишием императора Мэйдзи, приклеенный сбоку от ворот, тоже исчез. Директор школы по-прежнему каждое утро проводил нравоучительные беседы, но их содержание постепенно менялось. Сначала он напирал на то, что Японии, несмотря на капитуляцию, удалось сохранить государственный строй, Его Величество в безопасности, и наш долг — усердно учиться, чтобы, выполняя высочайшую волю, отомстить Америке; потом перешёл к нудным разглагольствованиям о мире и дружбе, мол, теперь это самое главное, после чего вдруг завёл совсем уж странный разговор о защите прав человека. Когда же в начале нового года император выступил с заявлением, что он человек, а не бог, это его окончательно добило — он стал уверять нас, что всё это происки Макартура, что японцы не должны забывать о божественном происхождении Его Величества. И добавил, что раз Его Величество изволил заметить, что нашему миру необходима демократия, он надеется, что все мы будем учиться демократии.
Были учителя, которые более определённо выражали своё отношение к происходящему. Например, тот же Унтер. Он заставил нас зачернить тушью все предосудительные, по его мнению, места в учебнике истории и заявил, что этот учебник был написан по приказу военного командования и в нём сплошное враньё. Ещё он сказал, что война на Тихом океане была преступлением, ответственность за которое должно нести японское военное командование. Впоследствии мой учебник, с таким трудом отысканный мной у букиниста и по приказу Унтера весь исчёрканный чёрным, был изъят из обращения по приказу GHQ.
Короче говоря, учителя стали говорить совершенно противоположное тому, что они говорили во время войны. Теперь мы должны были воспевать Макартура вместо императора, демократию вместо милитаризма, мир вместо войны. Призывавший к разгрому Америки и Англии директор заговорил о мире и дружбе, твердивший о «мире под одной крышей» и «священной войне» Унтер стал поносить военщину и рассуждать о том, что война — это преступление. Я, уже видевший, как переменился Макио, не очень удивлялся этим метаморфозам. Просто не очень верил словам учителей, которые к месту и не к месту начинали объяснять, что были обмануты военщиной.
Мальчик, приехавший из детского военного училища, ходил в школу в военной форме, во всех его движениях чувствовалась военная выправка. Когда в класс входил учитель и по знаку дежурного все вставали и приветствовали его, этот мальчик вскакивал, как чёртик из табакерки, и кланялся как заведённый. Ходил он, расправив плечи и выпятив грудь. Однажды я слышал, как мальчишки злословили и насмехались за его спиной: «Да что там, он ведь теперь военный преступник», «В военное время попользовался вовсю, а теперь задаётся. Подумаешь, герой!», «Небось, уверен, что императоришка наш сам Господь Бог».
Через несколько дней они окружили его.
— Эй ты, как ты относишься к императору?
— В каком смысле?
— А в таком, что, небось, считаешь его живым богом?
— Ну, вроде того.
— А если вроде того, то как он детей делает?
— Не знаю.
— Ты был в армии, значит, содействовал войне.
— Но разве не все содействовали? Ведь родина была в опасности…
— Но ведь военные нас просто надували. Скажешь, не так? А ты тоже был военным. Значит, ты всё равно что преступник, понятно?
— Но я думал, это для родины…
— То есть для великой Японии? И где она, по-твоему? Во время войны лопал, небось, от пуза и лиха не знал. Не то что мы тут, с пустым брюхом на заводе надрывались.
— …
— Ишь, мундирчик-то на нём, небось, из чистой шерсти. А у нас — заплата на заплате.
Мальчика, конечно, поколотили: справиться сразу с таким множеством противников он не мог. В какой-то момент, поймав на себе взгляд его глаз, в которых стояли слёзы, я отвернулся. Какими же мы были подлецами — и мучившие его мальчишки, да и я сам, не произнёсший ни слова в его защиту!
Отвергнув лицей в Комабе, в котором учились братья, я выбрал гуманитарный лицей в Мэгуро. Очень уж не хотелось учиться там, где могут оказаться учителя, помнившие моих братьев, особенно Икуо. В том году в виде исключения экзамены были летом, а учебный год начинался осенью. Когда я увидел себя в списках принятых, я обрадовался куда больше, чем когда меня приняли в среднюю школу, — ведь это означало, что я буду жить в общежитии и смогу уйти из дома. Когда я сообщил матери, что принят, она, по своему обыкновению, никак на это не отреагировала. Икуо сказал, что будет, как обещал, платить за моё обучение и за общежитие пополам с матерью, но платить ещё и за учебники он не в состоянии, поэтому я должен добиться, чтобы мне дали стипендию. Макио, поздравив меня с поступлением, подарил мне банку ДДТ, чтобы я мог бороться с блохами и вшами.
Я привёл в порядок свою комнату и сжёг в саду всё, мною написанное в школьные годы, в том числе и все свои дневники. «Уж дневники-то мог бы и оставить», — ворчала мать. Но я спешил уничтожить все следы своего пребывания в этом доме, настолько мне не хотелось туда возвращаться.
Когда я вышел наконец за ворота с небольшой спортивной сумкой на плече, оглушительно звенели цикады, словно желая мне счастливого пути.
Лицей в Мэгуро находился неподалёку от станции частной железной дороги: надо было подняться вверх по холму и повернуть налево. Войдя в ворота, я замер от удивления: перед зданием толпились подростки на вид не старше первого класса средней школы. Оказалось, что это ученики начальных классов, что по неосмотрительности я попал в семилетний лицей. Ещё одна неожиданность подстерегала меня в общежитии — выяснилось, что им пользовались лишь немногие, остальные — и их было большинство — жили дома. Я оказался там единственным токийцем, — как правило, место в общежитии получали те, кто приезжал из провинции. Это было приземистое здание сбоку от ворот, перестроенное из бывшего учебного корпуса, наверное, поэтому окна там были слишком большие и в них беспрепятственно проникал шум со школьного двора. Ученики спали вповалку на дощатом полу, уборная была грязная, еда скудная и невкусная, но я всё равно был доволен: наконец-то я оказался далеко от взрывов ярости брата, от воплей матери, мне казалось, что из тёмной сырой пещеры я выбрался на яркий солнечный свет.
Не могу сказать, что я так уж стремился к одиночеству. Однако я был одним из самых молчаливых и незаметных учеников в классе и ни с кем не сумел подружиться. Я видел окружающий мир словно сквозь какую-то окутывающую меня непрозрачную пелену, точно так же, как когда-то в детстве наблюдал за всем, что происходит вокруг, из-под накинутого на голову одеяла.
Я прилежно посещал занятия и честно участвовал в классных вечеринках. Одевался, как все тогдашние лицеисты, в свободную пелерину и высокие гэта, рассуждал о немецком идеализме, ничего в этом не смысля, давал прозвища учителям, рассказывал одноклассникам о случайно встреченных на улице девушках, выдавая их за своих подружек. Но всё это происходило как бы помимо меня, где-то на хорошо освещённой сцене, на которую я поглядывал тайком из своего тёмного уголка, хорошо понимая, что в конечном счёте это не имеет ко мне никакого отношения. У меня ни разу не возникло того ощущения реальности, которое пронзило всё моё существо в тот миг, когда Икуо ткнул ножом в мою сторону.
Можно и так сказать: человек, выбравшийся из пещеры на свет, какой-то частью своей остаётся в этой пещере. Хотя я и выбрался наружу, у меня было такое чувство, будто я по-прежнему смотрю на мир из глубокой норы.
После занятий я устраивался с книжкой в дальнем уголке школьного двора, где было что-то вроде маленького садика. За живой изгородью из подокарпа росло несколько сакур и камфарных лавров, это был совершенно иной мир, тихое, спокойное местечко, для чтения — лучше не придумаешь. Я лежал на животе в траве и перелистывал страницу за страницей, ощущая на щеках тепло оранжевых лучей заходящего солнца. Я уже не помню, что я читал, скорее всего, это были популярные тогда в среде лицеистов переводные романы Шторма или Гессе. Однажды я, услышав чьи-то шаги и оторвавшись от чтения, увидел какого-то малыша из начальных классов, который, судя по всему, искал закатившийся в траву мяч. Весьма упитанной длинной ножкой он раздвигал заросли и вскоре обнаружил-таки свой мяч. Подобрав его, повернул ко мне свою вспотевшую хорошенькую мордочку и улыбнулся. Его счастливое лицо потрясло меня. На нём была курточка со стоячим воротничком, тщательно отглаженные брючки, — всё говорило о том, что он рос в благополучной семье. «А ведь я в его возрасте никогда так не улыбался», — подумал я, и мне страстно захотелось разрушить счастье этого мальчишки. Я даже представил себе — вот он подходит ко мне совсем близко, я хватаю его за шею и начинаю душить… Тут я сам испугался и, захлопнув недочитанную книгу, шумно перевёл дыхание. Но в тот момент, когда я рисовал себе эту картину, я словно наконец очнулся от сна, все ощущения приобрели необыкновенную остроту, пелена, меня окутывавшая, лопнула, и тело, подчиняясь силе тяготения, крепко прижалось к земле, готовой вобрать его в себя. Я вдруг почувствовал себя счастливым, или, правильнее сказать, меня пронзило ощущение полноты жизни, как будто счастье, украденное у малыша, наполнило всё моё существо.
Меня охватило какое-то смутное томление, оно всё нарастало, готовое в любую минуту взорваться и вырваться наружу. До сих пор не знаю, как правильнее его определить — то ли как высвобождение жизненной энергии, то ли как проявление силы зла. Томление это сродни половому влечению, которое, до поры до времени скрываясь в тайниках плоти, с неожиданной силой вырывается наружу при появлении существа противоположного пола и подчиняет себе все действия. Короче говоря, внутри моей плоти таилось «что-то», и это «что-то» при каждом удобном случае выскакивало наружу и наносило неожиданный удар моей душе. Я боялся его и одновременно любил.
Держался я скромно и вполне мог считаться образцовым учеником. Правда, я всегда старался сесть в последнем ряду, но прилежно конспектировал лекции, тщательно готовился к урокам по иностранному языку и пр. Но иногда во время урока в пальцах, сжимавших ручку, возникало какое-то неприятное ощущение; оно поднималось вверх по руке, а от руки распространялось по всему телу, и у меня возникало навязчивое желание завопить. Я старался подавить его, произнося про себя разные бранные слова — «скотина», «недоумок», последними словами обзывал учителей, но это не помогало, наоборот, ощущение чего-то вроде щекотки в голосовых связках усиливалось и в конце концов делалось просто нестерпимым. И в конце концов я всё-таки не выдерживал и кричал. Правда, я пытался замаскировать вырвавшийся у меня крик приступом кашля, поэтому все, очевидно, думали, что я просто простужен.
Это желание чаще всего накатывало на меня именно тогда, когда торжественность обстановки никак не позволяла ему осуществиться. Однажды это произошло во время курсового экзамена. Мы сдавали тогда всемирную историю, и, отвечая на вопрос, я вдруг неожиданно для самого себя буквально прокричал имена французских королей. В классе поднялся шум, экзаменатор остолбенел, но, поскольку я произнёс имена правильно и чётко, усмотрел в моей выходке безобидную шалость и не стал меня наказывать. На этом всё и кончилось. Начни он меня распекать, я, наверное, прокричал бы и все остальные ответы.
В другой раз это нашло на меня в церкви. Рядом с лицеем находилась протестантская церковь, один мой одноклассник как-то зазвал меня туда, после чего я решил ходить туда по воскресеньям. Так вот, в первый же раз, в тот момент, когда пастор стал произносить Иисусову молитву, я громко сказал: «Сатана». Разумеется, больше я в ту церковь уже не пошёл, не хватило мужества.
Слух о моих странностях постепенно разнёсся по школе, но это ничуть мне не повредило, наоборот, сделало меня весьма популярной фигурой. За мной закрепилась слава шутника, человека с прекрасным чувством юмора. И я стал уже сознательно играть эту навязанную мне роль. Я всё время глупо острил, смешил всех, хотя в глубине души по-прежнему оставался самим собой — апатичным и угрюмым подростком. Актёрство, как таковое, не представляло для меня особенной трудности. Ведь я и до этого прекрасно справлялся с разными ролями — послушного младшего брата, маменькина сынка, отличника.
Весной следующего года меня выбрали членом школьного комитета нашего курса и поручили организовать проведение осеннего школьного праздника. Я был постоянно занят: проводил предварительные совещания, руководил подготовкой экспонатов для выставки. В нашей комнате в общежитии постоянно толкался народ, повсюду валялись афиши, бумажные ленты, грязные рисовальные принадлежности, изделия из папье-маше. Мои соседи, лишённые места для спанья, уходили в классы и спали там на составленных вместе столах. Я впервые открыл для себя, как увлекательно — будто разгадываешь хитроумную головоломку — руководить людьми, направлять их действия, в которых стремление к выгоде причудливо переплетается с личными пристрастиями. В моей голове нарисовались разнообразные человеческие типы, составилась общая схема взаимоотношений между ними, состоящая из многих перекрещивающихся между собой линий. Эта схема имела для меня чрезвычайно важное значение, более даже важное, чем сами люди, которые постоянно донимали меня своими претензиями и требованиями. Я поделился своими выводами с некоторыми соучениками, не столько ради того, чтобы убедить их, сколько для того, чтобы лишний раз убедиться самому в правильности моей теории. Но они только недоумённо пожимали плечами и уходили от разговора. За мной закрепилась слава человека проницательного и принципиального.
Школьный праздник прошёл успешно, в полном соответствии с тем, что было запланировано: выставка, павильоны с угощением, лекции, просмотр фильмов, песни и пляски вокруг костра. Но по мере того как он близился к концу, мною стало овладевать какое-то смутное беспокойство, тревога душила меня, окутывая сердце своей жёсткой проволокой. Пока, выполняя мои распоряжения, школьники убирали двор, собирая в кучу куски папье-маше и бумажный мусор, я, словно влекомый подступающей тьмой, удалился в свой уголок и стал смотреть на заходящее солнце. В то время воздух в столице был чистый, и солнце не становилось, как сейчас, багровым, оно падало за горизонт ярким, золотисто-огненным. В его лучах мелькали чёрные тени школьников, как марионетки, которых кто-то дёргал за нитки. Вдруг мне вспомнилось, как ещё в средней школе я хотел покончить с собой и вдруг увидел смеющийся глаз солнца. То же самое солнце смеялось и теперь. Мне показалось всё таким глупым — и я сам, и мои одноклассники, и этот школьный праздник. Просто очередной спектакль — упадёт занавес и всё исчезнет.
Во внутреннем кармане пиджака у меня было немного денег — осталось от выданного на праздник. С кем-то из одноклассников я сходил на ближайшую бензоколонку и купил 20 канистр бензина. Мы вылили его на кучу собранного мусора, после чего я попросил остальных отойти подальше и поджёг кучу. Тут же взметнулась вверх величественная башня пламени. Потом пламя перекинулось на канистры, которые я считал пустыми, и они стали взрываться одна за другой. Как ни быстро я кинулся прочь, на мне вспыхнула одежда, я упал на траву и, катаясь по ней, сумел затушить огонь. Превозмогая боль, вгрызавшуюся в руки и плечи, смотрел на рвущееся к небу пламя. Оно было ярко-красным, как только что разрубленная мясником туша, — давно уже я не видел ничего столь же прекрасного. Снова, как когда-то при виде горящей фабрики, душу обдала жаркая радость. Я испытал сильную эрекцию. Ещё немного и выпустил бы сперму.
Наверное, кто-то сообщил куда следует. Приехала пожарная машина, прибежали люди из соседних домов. Потом подоспела полиция, составили протокол, в котором я фигурировал как главный зачинщик. В тот же день я получил выговор от директора за безответственное поведение, но никак особенно наказан не был.
Однако на этом моя активная общественная деятельность в лицее и закончилась. Я ушёл из школьного комитета и снова замкнулся в себе. Стал тем же незаметным учеником, каким был прежде, угрюмым и молчаливым. Друзья поначалу решили, что я просто придуриваюсь, и постоянно надо мной подтрунивали. Но спустя два или три месяца они примирились с происшедшей во мне переменой и просто перестали со мной общаться. И тогда я осознал, что за всё время учёбы в лицее не обзавёлся ни одним близким другом.
Я не уходил домой ни на новогодние, ни на весенние каникулы. Меня вполне устраивал мой тесный мирок, ограниченный общежитием и лицеем, ничто, кроме учёбы и чтения, меня не интересовало. Всё свободное от уроков время я проводил в библиотеке. Однажды я получил письмо от Макио. Он писал, что купил участок земли в Хаяме и строит там дом, и приглашал меня приехать и пожить в этом доме с матерью. К тому времени он уже закончил университет и служил в какой-то внешнеторговой фирме. Я удивился — ведь он только что поступил на работу, как ему удалось всё это провернуть с домом? Однако потом выяснилось, что земля была отцовским наследством, а деньги на строительство Макио взял в кредит под залог этой самой земли. Мать всегда скрывала, что отец оставил нам в наследство такой большой участок земли, но, когда Макио поступил на работу, открыла ему эту тайну при условии, что он построит там дом. К тому времени мне уже надоело жить в общежитии, и я ответил, что согласен, если только там не будет Икуо. Весной, перейдя в третий класс, я переехал в Хаяму.
Дом находился в низине, ограниченной с юга и севера горами, моря оттуда видно не было, но до побережья было минут десять ходьбы. Он оказался меньше нашего старого дома на улице Тэндзин, зато я получил в своё распоряжение небольшую европейскую комнату в восточной части дома. Мать занимала западный флигель, а Макио — второй этаж. Оцинкованная крыша вкупе с фанерной входной дверью придавали дому довольно захудалый вид. Вокруг были рисовые поля, в которых квакали лягушки.
Мы вставали очень рано — матери надо было ехать в женскую гимназию в Миту, Макио на свою фирму на Маруноути, а мне в лицей в Мэгуро — и вместе завтракали. Ужинали мы тоже чаще всего вместе. Мы уже и забыли, когда в последний раз собирались за столом всей семьёй, хотя, казалось бы, что может быть обычней такой картины. Стараясь успеть к ужину, я после занятий ехал прямо домой, мама и брат, судя по всему, делали то же самое. Но продолжалась такая жизнь всего полмесяца. Сначала стал задерживаться по делам фирмы Макио, потом и мать перестала приезжать к ужину. Часто, когда я возвращался из лицея, никакой еды дома не оказывалось и мне приходилось ужинать где-нибудь в городе. Поскольку рядом с домом никаких ресторанчиков не было, я садился на автобус и проезжал две или три остановки.
Так или иначе, жили мы довольно мирно. По воскресеньям втроём ходили на пляж. Дорога шла вниз вдоль императорской виллы, в какой-то момент перед взором неожиданно раскрывалось море и слышался шум морского прилива. Мать шла, придерживая руками юбку, которую раздувал ветер, а мы с Макио собирали чёрные блестящие камешки и бросали их в воду, соревнуясь, кто дальше бросит. Начался мёртвый сезон, и волны только для нас набегали на берег и разбивались о камни, больше на пляже никого не было.
В конце пляжа было местечко, где берег выдавался далеко в море; мы доходили до самой крайней точки и усаживались там. Мама рассказывала всякие истории. К примеру о том, что однажды — я был тогда ещё грудным младенцем, а Икуо с Макио учились в начальной школе — мы проводили здесь лето. Макио тут же вспоминал о семье рыбака, у которой мы снимали дом, о тучах комаров, которые одолевали нас ночью. Я же не помнил ничего. Для меня всё это было впервые — и само море, и волны, до которых можно было дотронуться рукой. Я вообще не помнил, чтобы мы куда-нибудь ездили всей семьёй. Когда я учился в начальной школе, то все выходные и каникулы проводил в нашем старом доме на холме Тэндзин и целыми днями слонялся по комнатам, не зная, как бить время. Я так мечтал об учебной экскурсии, на которую мы должны были поехать после шестого класса, но началась война, и её отменили. А в средней школе в свободные от занятий дни я трудился на огороде или на фабрике. Я не видел не только моря. Я вообще никуда не выезжал из Токио. О Киото и Нара я знал только по фотографиям в учебниках. До девятнадцати лет я ни разу по-настоящему не путешествовал.
— Хорошо бы куда-нибудь съездить… — пробормотал я.
— А куда? — спросил Макио. Смугловатым круглым лицом с тяжёлыми веками он очень походил на мать.
— Куда-нибудь. Ну, скажем, в Киото или во Францию. Да куда угодно. Ты мне не дашь денег?
— Ну-у… — Брат неопределённо улыбнулся и сказал, что сам скоро, может быть, поедет во Францию. Что его, как владеющего французским языком, вероятно, пошлют в новый филиал фирмы, открывающийся в Париже.
— Здорово! Обязательно сходи посмотреть Пастеровский институт.
— Пастеровский институт? А зачем?
Оказывается, он не знал, что отец работал в Пастеровском институте, и с интересом слушал больше похожие на сказки рассказы матери. Макио вообще предпочитал не вдаваться в подробности, он знал, что отец был врачом, но в каком институте тот работал, чем занимался — это его мало интересовало.
По горизонту плыл большой белый пароход. Я стал думать о той далёкой неведомой стране, куда он держит путь, в голове рисовались всякие заморские пейзажи, которые с детства тревожили моё воображение. Ах, если бы отец был жив! Мне так сильно захотелось увидеть его, что, как всегда в таких случаях, у меня возникло ощущение, что он вот-вот появится. Внезапно на песок у самой кромки волн упала тень мужчины, который вёл овчарку. Я подумал, что раз я родился, когда отцу было сорок лет, сейчас ему было бы пятьдесят девять. Но приближавшийся к нам мужчина был моложе, лет тридцати с небольшим.
То ли в тот же самый день, то ли в другой, во всяком случае, это было на том же пляже, Макио спросил, какие у меня планы на будущее. А я этого и сам не знал. Гуманитарный лицей я выбрал только потому, что туда было легче поступить. Я запоем читал книги по литературе и философии, но нельзя сказать, чтобы это меня как-то особенно увлекало. Иногда я даже подумывал, не перейти ли мне на естественные науки, не стать ли врачом, как отец?
— Поступай на юридический, — посоветовал мне Макио. Он сказал, что раз отец был врачом, Икуо архитектором, а сам он работал в торговой фирме, то было бы неплохо иметь в семье специалиста ещё в какой-нибудь области. «Почему бы, к примеру, тебе не стать судьёй?» — сказал он.
— Судьёй? А что, может, это и неплохо, — беспечно сказал я, не подозревая, сколь важную роль сыграют в моей жизни представители именно этой профессии.
В конце концов, раз у меня нет никаких особенных склонностей, какая разница, кем я стану — судьёй, пастором, клерком?
3
Следующей весной я начал усиленно готовиться к экзаменам в университет. Сама по себе необходимость сидеть над учебниками не была мне в тягость, наоборот, я радовался, что у меня есть предлог целыми днями не выходить из своей комнаты. На стену я повесил расписание занятий, подробно обозначив, в какие дни какой материал должен освоить, и решил, что после выполнения дневной нормы буду заниматься чем хочу. Хотел же я чаще всего одного — сидеть за тем же письменным столом и читать.
Едва закончился сезон дождей, как в наших местах стало весьма оживлённо. Их наводнили отдыхающие, которые хотели купаться в море и загорать. В пустующих прежде виллах возникли женщины и дети, в рыбацких домах появились дачники.
Когда по утрам я выходил на пляж, там кое-кто уже нежился под первыми, неяркими лучами солнца. Какие-то молодые люди, судя по всему, солдаты оккупационных войск, носились по морю на моторных лодках, за лодками на водных лыжах летели женщины с длинными золотистыми волосами, развевающимися, как знамёна. На пляже уже стояло несколько зонтиков, кое-кто наслаждался ранним купанием. Летнее солнце стремительно поднималось к зениту, с каждым мгновением людей на пляже становилось всё больше. К тому времени, когда песок под подошвами сандалий делался раскалённым, а открывшиеся лавки, спасаясь от палящих лучей, опускали тростниковые шторы, у моря негде было яблоку упасть. Иногда я ещё некоторое время бродил по пляжу, невольно заражаясь всеобщим весельем. Но чаще всего сразу же уходил домой: весь этот шум и гам претил мне, я чувствовал себя не в своей тарелке. Мне казалось, что пляж принадлежит этим толпам людей, а я без спроса вторгся в чужие владения и все потихоньку надо мной смеются. Я нервно зыркал по сторонам, всё меня раздражало. Однажды какие-то юноши европейцы играли на песке в мяч и он случайно подкатился к моим ногам. Все взгляды, естественно, обратились ко мне, но я тут же отвернулся и быстро пошёл прочь. Я слышал за спиной раздосадованные возгласы — они ведь ждали, что я подберу мяч и брошу им. Но меня испугали не столько возгласы, сколько взгляды, словно длинные иглы, вонзавшиеся мне в спину. Я бежал, подавляя в себе желание закричать от боли.
И тем не менее мне очень хотелось наслаждаться летом так же, как наслаждались им они. Иногда я нацеплял тёмные очки, надевал плавки, перебрасывал через плечо купальное полотенце и, старательно изображая из себя отдыхающего, смешивался с толпой на пляже. Но плавать я не умел, только делал вид, что плыву, заходя в воду на такую глубину, где ноги ещё доставали до дна. Несколько раз я нахлебался воды и едва не утонул, после чего понял, что не смогу научиться плавать, пока кто-нибудь не покажет мне, как это делается. Поскольку мать плавать не умела, я обратился за советом к Макио. Он, пройдя подготовку в армии, был прекрасным пловцом, но ему было неохота возиться со мной. И он сказал с обезоруживающей улыбкой, которая появлялась на его лице всякий раз, когда он кому-то отказывал:
— Плаванью нельзя научить. Можно только научиться самому. Ничего сложного — окунайся в воду, и в один прекрасный день поплывёшь…
В апреле следующего года я поступил на юридический факультет университета Т. Я регулярно посещал лекции, но не потому, что мне было интересно, а скорее потому, что мне просто нечего было делать. В свободное время я шёл в кафе, которое находилось в подвальном этаже, рядом со столовой, и в одиночестве пил дрянной кофе. Однажды я сидел в этом кафе, не зная, куда себя девать, и вдруг за мой столик бесцеремонно сел какой-то юноша в европейском костюме. Тогдашние студенты в большинстве своём носили студенческую форму, поэтому я подумал, что это либо полицейский агент в штатском, либо ещё кто-нибудь в этом роде. Однако молодой человек оказался моим однокурсником; он объяснил, что живёт в Камакуре, иногда видит меня в электричке на линии Ёкосука и давно уже хочет со мной познакомиться. Мне его лицо было незнакомо, но, поскольку он был первым человеком, заговорившим со мной, с тех пор как я поступил в университет, мне стало любопытно, и я приветливо ему кивнул. Мы представились друг другу, его звали Котаро Иинума.
Иинума был ниже меня ростом, красивым его не назовёшь, но у него были крепкие плечи и руки, на смуглый лоб свешивались пряди длинных волос, сообщавшие его облику оригинальность и невольно привлекавшие к себе внимание. Когда волосы падали ему на глаза, он досадливо приглаживал их пальцами или отбрасывал резким движением головы, эти жесты свидетельствовали о раздражительном характере, но могли восприниматься и как проявление непосредственности. Он любил поболтать и постоянно выискивал новые темы для разговора, начав же говорить — невольно впадал в эйфорическое состояние, то есть для меня, молчуна, был самым подходящим собеседником. Как-то незаметно я втягивался в разговор, и у меня развязывался язык. В университет он поступил не сразу, поэтому был на четыре года меня старше и куда лучше подкован во всём — в литературе, искусстве, философии, к тому же он прекрасно танцевал и играл в маджонг и другие игры. Именно под его влиянием, я стал прогуливать неинтересные мне лекции и проводить время либо в игорных заведениях, либо в танцклассе на станции Канда. Новые развлечения полностью захватили меня. Уже через месяц я неплохо играл в маджонг и танцевал.
Иинума решил попробовать сорвать куш во время университетского праздника, намеченного на конец мая. У него возникла идея снять Вторую студенческую столовую, которая находилась рядом с университетской больницей, и провести там танцевальный вечер. Но осуществить эту идею оказалось довольно трудно, потому что аналогичный план возник у местной потребительской кооперации, благотворительного общества и некоторых других организаций левого толка. По своему лицейскому опыту проведения подобных праздников я знал, что главное — придумать пусть и чисто формальное, но удобоваримое обоснование. Поэтому для начала я создал при университете Т. что-то вроде общества по изучению бальных танцев, потом составил список примерно десяти фиктивных организаций, якобы сформированных по инициативе этого общества, как то: кружок народных танцев, кружок русской народной песни, кружок изучения американского кино, а также список ответственных лиц, в который внёс имена, произвольно выбранные из списка студентов университета, и наконец, скрепив все бумаги купленной в магазине дешёвой печатью, понёс списки в деканат, где мне тут же дали разрешение на использование столовой. Следом за мной за разрешением пришли студенты из благотворительного общества, но им отказали по той причине, что представленный ими список устроителей был гораздо короче моего. Плата за аренду помещения была минимальной, поэтому, конечно при условии, что нам удастся распродать билеты, мы могли рассчитывать на неплохую прибыль. Воодушевлённый моим успехом, Иинума через свою младшую сестру, которая училась в консерватории, сумел нанять за небольшое вознаграждение профессиональный оркестр. В то время университетские танцевальные вечера проходили обычно под патефон, так что настоящий оркестр придавал нашему вечеру особую привлекательность. Мы объехали все университетские кружки бальных танцев и везде предлагали билеты. Бальные танцы пользовались тогда большой популярностью в студенческой среде, так что соответствующие кружки были почти во всех столичных университетах.
Незадолго до начала праздника мы развернули наглядную агитацию. У Иинумы было много друзей среди старшекурсников, и мы (вернее говоря, несколько наших приятелей по маджонгу) сумели расклеить афиши по всему университету: не только в аудиториях всех факультетов и отделений, но и вообще во всех самых людных местах. Афиши — около ста листов — мы нарисовали сами, затратив на это дня три. Иинума неплохо рисовал в стиле Лотрека, и любая афиша, стоило ему пройтись по чей кистью, становилась яркой и забавной.
В день праздника мы зазывали гостей через громкоговорители, установленные на крыше здания перед главными воротами и на окне Второй столовой. Встречать гостей поручили студенткам из танцевального кружка одного женского университета. На вечер ломились толпой, все билеты были распроданы, и пришлось их спешно допечатывать на ротаторе. Даже после вычета из полученной суммы денег, необходимых для оплаты оркестрантов и специально нанятых помощников, доставшаяся нам чистая прибыль составляла больше ста тысяч йен. Для того времени это была немалая сумма: можно было заказать номер в гостинице, прокутить там несколько дней, и всё равно бы ещё осталось.
Мы поехали на горячие источники Цунасима по линии Токио-Йокогама и сняли в тамошней гостинице отдельный флигель. Сели играть в маджонг; я с самого начала был в выигрыше и в конце концов прибрал к своим рукам все денежки, которые мы поделили между собой. Потом маджонг нам надоел, и мы принялись кутить. Пока мои друзья развлекались с гейшами в весёлом квартале, распевая песни под аккомпанемент сямисэна, глядя на танцы и слушая музыку, я только молча пил. На такой развесёлой пирушке с пением и танцами я был впервые и не очень хорошо знал, как себя вести, к тому же боялся, что все поймут, как я неопытен, поэтому нарочно делал вид, будто у меня просто дурное настроение. Ночью каждый пошёл с женщиной. Моей партнёршей стала толстая, не очень молодая особа, она была пьяна в стельку и, заявив, что уже обслужила нескольких клиентов и еле держится на ногах от усталости, повалилась на постель и тут же заснула мёртвым сном. Я развязал на ней пояс, но не почувствовал никакого желания. Когда я в одиночестве явился в купальню, все были там с женщинами. На вопрос Иинумы я ответил, что после оргазма женщина крепко уснула. Вернувшись в комнату, я разбудил женщину и, заплатив ей, отослал её. На постели осталась вмятина от её тела, меня охватила брезгливость, я содрал с постели простыню и только после этого лёг. На следующее утро за завтраком только я был один, все остальные, по-хозяйски поглядывая на ухаживающих за ними женщин, снисходительно принимали их заботы. Я подумал, что развлекаться с женщинами, в сущности, совершенно неинтересно. Ни одна из присутствовавших женщин не порождала во мне желания, я не мог понять, что хорошего, когда такая женщина тебе прислуживает.
Мы каждый день играли в маджонг и пили. На третью ночь кто-то предложил снова пригласить гейш, но я воспротивился, отговорившись тем, что у меня нет настроения. Кто-то в шутку назвал меня тогда неотёсанной деревенщиной и был, конечно же, прав. Иногда мы шли прогуляться по городу. От станции начиналась небольшая торговая улочка, неподалёку стояло несколько гостиниц, остальное пространство занимали огороды и новостройки. Гостиницы были мало похожи на те, какие бывают обычно на горячих источниках, почти все они имели небольшие флигельки и скорее напоминали дома для тайных свиданий. Иинума, рассуждая о том, где и как лучше развлекаться с женщинами, заглядывал во все двери подряд, оценивая достоинства и недостатки каждой гостиницы.
Позади гостиниц была дамба, с неё открывался вид на реку. Однажды ночью мы принесли сюда бутылочки с сакэ, закуски и стали пить. Над нами раскинулось звёздное небо, на противоположном берегу во тьме тонули рисовые поля, где-то квакали лягушки. Опьянев, мы пели студенческие песни, обсуждали достоинства женщин, которые сидели у нас на коленях, спорили, какая из них красивее. Я стал восхвалять красоту женщины, с которой в ту ночь лишился невинности. Но чем цветистее я говорил, тем сильнее ненавидел её. Мне захотелось хорошенько напиться, я стал пить прямо из бутылочек, осушая одну за другой, и на следующий день не мог подняться с постели, такое тяжкое у меня было похмелье.
Прошло несколько дней, и разгульная жизнь в Цунасиме нам надоела. Заплатив хозяйке гостиницы, мы поделили оставшиеся деньги и стали играть на них в маджонг. На этот раз повезло Иинуме: он сумел слупить с нас всё, даже те деньги, которые я выиграл до этого. Задолжав ему некоторую сумму, я покинул Цунасиму.
Летом того же года мы ездили в гости к Иинуме, в Камакуру. Его дом, больше похожий на дозорную вышку, стоял на вершине холма, с дороги к нему вела крутая лестница, из окон были видны зелёные холмы, море и Фудзи. Иинума, явно гордясь этим — совсем как на открытке — видом, вытащил бинокль и стал совать его всем по очереди, требуя, чтобы смотрели. Его сестра Кикуно, та самая, которая училась в консерватории, оказалась совсем не похожей на брата, у неё было тонкое лицо с нежной белой кожей. Сев за рояль, она сыграла нам несколько пьес. Держалась она по-взрослому, уверенно и мило кокетничала. Сначала я думал, что Кикуно моложе меня — всё-таки младшая сестра моего друга, — но выяснилось, что она двумя годами старше. Когда, закончив играть, она устроилась на диванчике рядом, у меня сильно забилось сердце. Впервые в жизни я разговаривал со взрослой девушкой, и у меня кружилась голова уже оттого, что я ощущал на себе испытующий взгляд её глаз, окаймлённых длинными ресницами. К несчастью, у меня тонкая и белая кожа, поэтому чуть что, я заливаюсь жгучим румянцем и на лице выступают капельки пота. А уж когда она сказала: «Что-то жарковато» — и встала, чтобы открыть окно с наветренной стороны, я, поймав на себе её взгляд, едва не сгорел со стыда. Сделав вид, что мне надо выйти, поднялся и сквозь открытую дверь прошёл в сад. Сад террасами спускался по склону холма, повсюду стояли увитые вьющимися кустарниками перголы. Сильный ветер, дующий с моря, выворачивал листья, мелко подрагивали крупные ярко-оранжевые венчики цветов. Услышав шаги за спиной, я подумал, что это Кикуно, но это была её однокурсница, девушка с очень смуглым лицом. Я обратил на неё внимание потому, что, когда Кикуно начала играть, она, громко стуча шлёпанцами, влетела из соседней комнаты и плюхнулась на заскрипевший стул. Иинума объяснил, что это подруга его сестры. Она разглядывала нас всех по очереди так придирчиво, будто оценивала товары, выставленные в витрине универмага. Впрочем, я тут же забыл о её существовании.
— В доме жарко, — сказала она, скривив рот. — Они всё время держат окна закрытыми, якобы роялю вредит морской ветер, это невыносимо. А ты, кажется, друг Ко-тяна?
— Да, — ответил я и перевёл взгляд на её пышную, стиснутую платьем грудь. В вырезе виднелась полоска ослепительно белой кожи. Тут я понял, что девушка просто сильно загорела, потому и кажется смуглой.
— Меня зовут Мино Мияваки. Пишется — «прятать красоту сбоку от храма». А ты кто?
Она говорила фамильярно, словно обращаясь к ребёнку. Я снова, как это уже недавно было с Кикуно, ощутил, что разговариваю с девушкой, которая старше меня. Ощущение это не было неприятным, скорее наоборот, к тому же она явно кокетничала со мной. Я ответил вежливо, как полагается в разговоре со старшими:
— Моё имя Такэо Кусумото. Странное имя, правда? «Самец из чужого дома».
— Вовсе нет. К тому же я бы расшифровала твоё имя иначе — что-то вроде «мужчина, покинувший дом».
— А я и есть мужчина, покинувший дом.
— Прости, я, кажется, ляпнула что-то невпопад.
— Да нет. Я и в самом деле хотел бы уйти из дома.
— Почему?
На этот вопрос ответить было трудно. Эту девушку я видел впервые, с какой стати мне с ней откровенничать? Впрочем, она, судя по всему, и не ждала ответа — отвернулась и уткнулась носом в цветы.
— Красивые, правда? — смущённо произнёс я. До меня только сейчас дошло — а ведь она очень хороша собой.
Я не мог оторвать глаз от смуглой щеки, которой касались оранжевые лепестки, от переливчатых глаз. Она повернулась ко мне — сочные, отсвечивающие яркими красками цветов губы улыбались. Я покраснел. По лбу заструился пот.
— Это текома китайская. Летом она довольно приятно пахнет, и я её люблю. Только она ядовитая. У меня в детстве была дурная привычка есть цветы. Однажды я съела такой вот цветок, и у меня был жуткий понос. Ой, смотри, яхта.
В синем море появился треугольный парус, соперничающий белизной с барашками волн, и через несколько минут скрылся за оконечностью холма.
— Как хочется купаться! Терпеть не могу «Баркаролу»!
— Что?
— Да этого Шопена. То, что играла Кикуно. Я вообще-то тоже по классу фортепьяно, но, честно говоря, играть на рояле мне не очень-то хочется. Лучше купаться. Давай пойдём прямо сейчас?
— Я не привёз с собой плавок.
— Купишь на пляже. Пошли, поплаваем!
— Но я не умею плавать, — мрачно признался я.
— Не умеешь плавать? — Она расхохоталась.
Она смеялась во весь рот, как американка, не прикрываясь рукой, выставляя напоказ и зубы, и язык.
— Ну конечно, ты ведь и есть тот самый Кусумото? Ко-тян о тебе рассказывал. Что ты живёшь в Хаяме. И ещё, что ты не умеешь плавать, и это просто здорово! Он тебя за это зауважал.
— Почему?
— Ну, не всякий может, живя у самого моря, не купаться. Значит, у тебя железная воля!
Я прыснул.
— Видите ли, у меня принцип такой — не купаться. Но если вы возьмётесь меня учить, я могу и отступить от этого принципа.
— Договорились! Пошли прямо сейчас. — И сцепив руки перед грудью, она потрясла ими, как это делают стоящие на пьедестале почёта победители соревнований. Стиснутая платьем пышная грудь заколыхалась.
Тут в саду появился разыскивающий нас Иинума. Мино быстро зашептала мне на ухо:
— Сегодня не выйдет. Я тебе потом позвоню, напиши мне твой номер и передай как-нибудь потихоньку.
На следующее утро она мне позвонила. Мать, услышав женский голос, подумала, что звонят из гимназии, и сказала: «У телефона профессор кафедры родной литературы Кусумото». Дело в том, что гимназии, где работала мать, недавно присвоили статус университета, так что она теперь считалась профессором. Мино долго потом не могла этого забыть и не упускала случая за глаза назвать мать «профессоршей».
Сама Мино жила в Дзуси, поэтому мы решили встретиться на пляже, который находился примерно на полпути от Дзуси к Хаяме. Там была небольшая бухта, ограниченная с южной стороны мысом, а с северной — скалистым берегом, вдали в море виднелся остров Эносима, а над далёкой линией горизонта возвышалась Фудзи. Этот пляж был куда многолюднее нашего, находившегося неподалёку от императорской виллы, лавок с тростниковыми шторами тоже было больше. Окинув пляж взглядом, я увидел её, бегущую ко мне в купальном костюме. Длинноногая, лёгкая. Я залюбовался её тонкой талией, подчёркивающей высокую грудь. Неожиданно она схватила меня за руку, её рука была мокрой. Она сразу же заставила меня опуститься в воду с головой. Солёная вода залилась мне в нос, я тут же захлебнулся и стал задыхаться, но ощущать, как её нежная рука придерживает мой затылок, было приятно. Я уже начинал терять сознание, когда она вытащила меня из воды. Увидев рядом с собой её обеспокоенное лицо, я улыбнулся, потом, сильно закашлявшись, исторг из себя воду. Она провела рукой по моей спине и сказала: «Ну и чудак же ты».
Учительница была полна энтузиазма, ученик был прилежен. В первый день я научился держаться на воде, во второй — плавать по-собачьи, через неделю с грехом пополам освоил брасс. Солнце сожгло мне плечи и спину, они были покрыты волдырями, обгоревшая кожа облезала клочьями. Но я ни за что не хотел пропускать наших занятий. Я готов был ходить на пляж каждый день, пока она сама не скажет, что занятий больше не будет. То ли она не замечала, в каком состоянии у меня спина и плечи, то ли замечала, но не придавала значения, во всяком случае, совершенно равнодушная к моим мучениям, она лежала на солнышке и без умолку болтала, причём говорила только о себе. О том, что учится музыке с шести лет, как трудно ей было во время войны, потому что все считали музыку вражеским искусством, что в Дзуси они живут с довоенных времён, и все соседи ей ужасно надоели, что в яйцах она ест только желтки, что её младшему брату, который учится в частном университете в Сибуе, очень нравится, как кормят в университетской столовой, а ей совсем не нравится, что у неё нет никакого желания записываться на курсы для будущих домохозяек — кому нужны всякие там чаи да цветы… И так — до бесконечности. Устав болтать, она говорила: «Пора за дело» — и тащила меня в воду. Очень часто на пляже не оставалось ни души, а мы всё не уходили.
Прошло дней десять, и однажды она сказала: «Давай сегодня переночуем в здешней гостинице, всё равно ведь завтра опять на пляж». Видя, что я смущён, она добавила: «У меня есть деньги, не волнуйся». Это была маленькая гостиница почти на самом берегу моря, возле устья реки, окна выходили на задворки стоящих вдоль пляжа лавок. От реки несло илом, к ночи налетела туча комаров. Москитной сетки в комнате оказалось, только у изголовья лежали две специальные антикомариные курительные палочки и спички. Страдая от вони, комаров и обгоревшей спины, я заключил Мино в объятия.
До начала осени мы много раз встречались в этой гостинице. После праздника Бон, когда число купающихся заметно уменьшилось, мы снимали комнату прямо с утра, занимались любовью, потом вместо ванны купались в море, после чего возвращались в гостиницу и, даже не вытираясь, мокрые, снова валились на кровать. Иногда мы по целым дням не вылезали из постели. Когда я уставал, она кормила меня сырыми яйцами или жареным угрём и снова набрасывалась на меня.
В сентябре, после того как возобновились занятия в университете, я пошёл в студенческий комитет по трудоустройству и устроился репетитором сразу в три места. Во всех трёх местах требовалось давать уроки дважды в неделю, поэтому работал я практически каждый день. Заработанные деньги я тратил на то, чтобы развлекаться с Мино. На суде прокурор говорил: «Именно с того времени подсудимый стал жить беспорядочной жизнью, часто прогуливал лекции, и вообще лентяйничал напропалую…» Но сам я не могу сказать, что после встречи с Мино мой образ жизни так уж переменился. Просто если раньше основным смыслом моего существования был университет, то теперь им стала Мино. Беспорядочной моя жизнь сделалась потому, что я планировал своё время, подлаживаясь под Мино, прогулы же связаны с тем, что я работал репетитором. Я был точно так же прилежен в любви, как и в учёбе, ну просто само прилежание. Так что слово «лентяйничал» ко мне никак не подходит.
На суде многие спрашивали меня, любил ли я Мино Мияваки. Всем без исключения я отвечал: «Любил». Но я отвечал так только потому, что не мог придумать ничего другого, вот и говорил: «Любил». На самом-то деле я и сам не знаю, любил я её или нет. Мне нравились совсем другие женщины, мягкие и скромные, такие, как Кикуно Иинума, а Мино, необузданная, всегда знающая, что она хочет, принадлежала как раз к тому типу, который меня скорее отталкивал. Она приходила в ярость, стоило мне опоздать на свидание минут на пять, сама же опаздывала без зазрения совести. Разговаривали мы только о её родных, её друзьях, это была пустая болтовня, не дававшая ничего ни уму ни сердцу, не то что наши интеллектуальные разговоры с Иинумой. Да и вообще, о ней все в один голос говорили только плохое.
Узнав о наших отношениях, Иинума предупредил меня:
— Ты с ней поосторожнее. Она шлюха и бросается на всех мужчин без разбора. Я-то её хорошо знаю, она ведь подруга моей сестры и часто бывает у нас в доме. Она и ко мне приставала. Я, конечно, живо удрал. Уж если она в кого вопьётся, не отпустит, пока все соки не высосет. Вон и ты в последнее время совсем спал с лица, явное нарушение обмена веществ.
Он назвал мне имена мужчин, которые были её любовниками. Среди них оказался даже один известный пианист. Иинума всегда был для меня непререкаемым авторитетом, именно он приобщил меня к маджонгу и танцам, да и вообще считался человеком бывалым. Но даже если всё, что он говорил мне, было правдой, я не хотел расставаться с Мино. Пусть я был для неё каким угодно по счёту мужчиной, но она-то была моей первой женщиной.
Что меня удивляло, так это поведение матери. До сих пор она совершенно не интересовалась моими делами, а тут стала во всё совать свой нос Действительно, перемены во мне были столь разительны, что они бросились в глаза даже ей. Мне постоянно звонила какая-то женщина, я начал заниматься плаванием, часто не ночевал дома, иногда пропадал на несколько дней, постоянно бегал по ученикам, на лекции ходил от случая к случаю. Мать не стеснялась в выражениях.
— Связался с какой-то потаскухой. Вот подцепишь дурную болезнь, будешь знать. Студент должен думать в первую очередь об учёбе. Если женщина мешает тебе учиться, от неё надо бежать.
Я пытался её переубедить, объяснял, что Мино вовсе никакая не потаскуха, что она учится в консерватории, играет на фортепьяно, её считают способной, что она пожертвовала своим свободным временем, чтобы научить меня плавать, что она человек дела и вообще она замечательная.
— Плаванье — предлог, чтобы тебя заполучить. Для неё это только забава. Небось, смеётся про себя, что ты всё принимаешь всерьёз.
— Но я её люблю. Я хочу на ней жениться.
— Это тебе не шутки, — рассердилась мать. Её лицо перекосилось, она явно лихорадочно подбирала слова, чтобы дать мне должный отпор. Так бывало всегда — она легко поддавалась гневу и только потом начинала подыскивать подходящие аргументы. Когда твой собеседник нервничает, его следует подавить непоколебимой убеждённостью в своей правоте. Наконец ей удалось отыскать подходящие, по её мнению, слова.
— У тебя ещё нос не дорос, чтобы думать о женитьбе. На что ты рассчитываешь жить, ты же студент?
— Уйду из дома. Буду работать. Проживём как-нибудь. Мино может давать уроки музыки.
— Да? Ну, если у тебя всё так прекрасно, то это что, по-твоему?
И она сунула мне под нос несколько бумажек. Это были счета за гостиницу, почти все помеченные недавними числами. Первое время за гостиницу платила Мино, но, когда я начал работать репетитором и у меня появились кое-какие деньжата, я старался везде платить сам. А когда денег не было ни у того ни у другого, мы пользовались гостиницей в долг. Вот теперь и пришли счета.
— Нехорошо с твоей стороны распечатывать адресованные мне письма. Я собирался оплатить эти счета позже.
— Они уже оплачены. — И она показала мне квитанции. Оплачена была ровно половина требуемой суммы, то есть моя доля. — Я заплатила только за тебя. Если ты расстанешься с этой женщиной, можешь деньги не возвращать.
Она слегка улыбнулась, очевидно полагая, что прижала меня к стенке. Эта улыбка показалась мне неестественной: её круглому лицу больше шло гневное или откровенно насмешливое выражение.
Я не передавал Мино сплетен, которые о ней ходили, вёл себя так, будто ничего и не слышал. Лаская её тёплое тело, я весь переполнялся нежностью. Но стоило нам отлепиться друг от друга, как меня начинали мучить сомнения. Я начинал задыхаться от одной мысли, что её обнимал другой мужчина. Однажды ночью, оттолкнув меня, она недовольно сказала:
— Что это с тобой в последнее время? Раньше ты был более пылок.
— Да нет, я по-прежнему без ума от тебя.
Я рывком прижал её к себе и устремился к цели с ещё большей, чем обычно, горячностью. Потом я спросил: «Ты меня любишь? Ты выйдешь за меня замуж?» На первый вопрос она ответила: «Не знаю». На второй — «Может быть, только не сейчас». Я обрадовался, потому что это полностью совпадало с моими собственными планами, но сделал недовольное лицо. И с некоторым нажимом повторил то, что уже говорил матери: «Я люблю тебя. Я хочу, чтобы мы поженились как можно быстрее». Я не лгал, я действительно этого хотел. Откровенно говоря, я не придавал особого значения любви и браку. Но меня забавляла мысль, что всё это — любовь, брак, то есть то, о чём говорят и что делают другие люди, — произойдёт со мной. За свои двадцать лет я ни единого раза не встретился с любовью, в какую можно было бы поверить, не видел ни одной супружеской пары, которую можно было бы назвать идеальной. Но все вокруг постоянно твердили о любви, о браке, как о чём-то само собой разумеющемся. А раз есть слова, значит, где-то ведь должны существовать настоящая любовь и настоящий брак. А раз они существуют, я должен их отыскать. И заполучить. А вдруг Мино может мне в этом помочь? Совершенно не к месту я вспомнил проповедь одного пастора, которую слышал в лицейские годы. «„Царствие Божие — рядом с нами" — по-английски это звучит: „The Kingdom of God is at hand". Всё, что вы желаете, находится у вас под рукой. Но вы, несмотря на то, что у вас уже есть всё, что вам нужно, не жалеете сил на то, чтобы отыскать это где-нибудь в другом месте».
Я сделал ставку на Мино Мияваки. Точно так же как Паскаль когда-то поставил на существование Бога. Он не знал, есть Бог или нет, но предпочёл поставить на то, что он есть, сочтя это более для себя выгодным. Я не знал, сможем ли мы любить друг друга или нет, но чувствовал себя более счастливым, поставив на возможность взаимной любви. Причём основным, что подвигло меня именно к такому решению, были её слова: «Не знаю». По крайней мере она не сказала: «Не люблю».
Я постоянно твердил себе — любовь это то чувство, которое я испытываю, когда соединяюсь с Мино, не более. Сейчас-то мне ясно — я думал так потому, что ещё не знал настоящей любви. Она пришла ко мне слишком поздно, непоправимо поздно.
Осенью наши свидания переместились в район университета Т. Здесь было удобно, — во-первых, близко до консерватории, во-вторых, в окрестностях Юсимы полным-полно маленьких гостиниц с укромными входами с переулков. Сначала мы встречались на территории университета, потом нам надоели любопытствующие взгляды студентов и мы стали назначать друг другу свидания где-нибудь возле Отяномидзу. В моём университете в то время было мало девушек, и Мино невольно привлекала к себе внимание — и своим ярко-красным, похожим на пелерину, пальто, и переброшенной через плечо сумкой, из которой торчали ноты, и широкой, мужской походкой.
Однажды в послеобеденное время мы договорились встретиться в храме Конфуция в Юсиме. На его территории в самом дальнем углу растёт огромная софора. На ней уже не было ни листочка, и её чужеземный силуэт чётко вырисовывался на фоне синего неба. Пройдя по обсаженной камфарными лаврами темноватой каменной дорожке, я оказался перед большими чёрными воротами с надписью: «Врата к добродетельным деяниям». За ними начинается широкая каменная лестница, которая торжественно поднимается к храму проповедей у главных ворот. Где-то на полпути растёт белая сосна родом из Сычуани — здесь, рядом с ней, и было наше любимое местечко для свиданий. Туда почти никто не заходил, зато проникали тёплые лучи западного солнца, к тому же оттуда были видны купола собора Святого Николая и крыши Канды. Опустившись на каменную ступеньку, я стал ждать Мино. Опоздать минут на тридцать или на час — для неё было в порядке вещей, поэтому я сразу же достал нарочно припасённую книгу и погрузился в чтение. Сквозь затянувшие небо редкие облака пробивались бледные солнечные лучи, было зябковато. В траве стрекотали какие-то насекомые, из-за каменной стены доносился грохот машин и электричек. Лязг трамвая, ползшего вверх по холму, напомнил мне наш дом на холме Тэндзин. Прошло, если я не ошибаюсь, уже три с половиной года, после того как, поступив в лицей, я покинул его; за всё это время я ни разу там не бывал и никогда не видел ни жену Икуо, ни его ребёнка. Мы знали, что в январе у него родилась девочка, которую назвали Кумико. Макио, кажется, ездил поздравлять его с этим событием, но у нас с матерью не было никакого желания встречаться с Икуо, и мы так и не видели его ребёнка — её внучку и мою племянницу. Вдруг закаркала ворона. Посмотрев на часы, я обнаружил, что прошло больше трёх часов. На сосне и на крыше храма проповедей сидели вороны — они показались мне дурным предзнаменованием. Я поднялся и пошёл к станции Отяномидзу искать Мино. По улице нескончаемым потоком шли студенты, но никакой Мино я не обнаружил. По тёмной дороге вернулся к храму, но ворота уже были заперты. Обойдя все излюбленные нами закоулки между мостом и станцией, я позвонил ей домой. Трубку снял, очевидно, её младший брат, он сказал, что она ушла на свидание. Я дошёл до нашей обычной гостиницы в Юсиме, но входить один через маленькую дверку постеснялся. К тому времени стемнело, и мной овладело тоскливое чувство, что эта тьма вот-вот поглотит меня и я растворюсь в ней. В тот миг я понял совершенно отчётливо — без Мино мне не жить.
На следующий день я пошёл в консерваторию. Послонявшись некоторое время по двору, наполненному звуками фаготов и тромбонов, пройдя по коридорам мимо аудиторий, где шли лекции, я наконец услышал звуки фортепьяно. Заглянув в класс, увидел сидящего рядом с играющей на рояле студенткой седоватого профессора и нескольких девушек, которые ждали своей очереди, — Мино среди них не было. Я двинулся дальше, снова услышал звуки фортепьяно, пошёл на них и обнаружил несколько маленьких комнат, в каждой из которых стояло пианино, но играющие сидели ко мне спиной, и лиц не было видно. Прозвенел звонок на перемену, и студенты высыпали в коридор. Тут до меня дошло, что я в своей форме университета Т. здесь словно бельмо на глазу, Я предусмотрительно не надел фуражку и вытащил значок из петлицы, но всё равно резко отличался от здешних студентов, которые были в цивильном платье. Вдруг кто-то похлопал меня по плечу. Это была Мино.
Я заранее решил, что не буду её ни в чём упрекать, но стоило мне открыть рот, как оттуда сами собой посыпались вопросы. «Почему ты вчера не пришла?» — «У меня неожиданно возникло срочное дело». — «Какое дело?» — «Преподаватель перенёс урок на другой час, и мне пришлось идти сюда как раз тогда, когда мы должны были с тобой встретиться». — «Но я прождал тебя целых три часа, а потом ещё бегал и искал повсюду». — «Ну извини». Мы помирились. Вдруг я почувствовал, что очень голоден, и повёл её обедать. Мы прошли от Икэнохаты к Бэндзайтэнмаэ и в каком-то кафе поели лапши. Сухие листья лотоса стучали под ветром. Хотя мы и помирились, я не испытывал особого удовольствия от нашей совместной трапезы и следил взглядом за тянущейся к горам вереницей диких гусей. Монотонный, унылый пейзаж, совсем как на картине тушью.
Мои опасения подтвердились. Она продолжала обманывать меня и не приходила на свидания. При этом у неё всегда находились уважительные причины, но я перестал ей верить. Я не понимал, что с ней случилось, и из кожи вон лез, чтобы выяснить это.
«У тебя появился кто-то другой?» — «Нет, у меня никого нет». — «Но тогда почему?» — «Но я ведь тебе уже объяснила почему. Никаких других причин нет». — «И всё же…» — «Ты просто мне не веришь».
Вероятно, она была права. Я действительно ей больше не верил. И имел на то все основания. Можно, конечно, сказать, что она отдалилась от меня, недовольная тем, что я ей не верю. Но ведь не верил-то я именно потому, что слишком хотел верить. Я не могу лгать в этих записках, которые пишу только для самого себя. Это истинная правда, хотя в суде никто, даже адвокат Намики, не сумел меня понять. Прокурор обвинял меня в неискренности, называя казуистом и обманщиком. Но я никого, в том числе и самого себя, не собирался обманывать. Я хотел эту женщину, хотел её всю целиком, я готов был ей верить, но она ускользала от меня, и я не мог отделаться от раздирающих душу подозрений.
Печальная вереница улетающих гусей как нельзя лучше отвечала тому настроению, которое мной владело. Меня словно окутывала какая-то пелена, прозрачная, и к тому же снабжённая чем-то вроде специального фильтра. Меня раздражало, что я не могу избавиться от неё, не могу проникнуть в настоящий мир, сотканный из живой плоти. Мино была рядом со мной, я видел её красиво изогнутые губы, нежную грудь, гладкие, длинные ноги, я ощущал её всю — ладонями, руками, телом, и при этом она оставалась совершенно недосягаемой. Упавшая на меня пелена разъединила нас: я был с одной стороны, она — с другой. Однажды ночью, когда я гладил её плечи и затылок, остро ощущая все изгибы её тела, мне показалось, что у меня под руками не она, а то ли грелка, то ли что-то вроде — тёплое и неприятное в своей резиновой упругости. Тепло, которое ощущали мои ладони, не было теплом её тела, нежность не была нежностью её плоти. И тепло, и нежность словно существовали помимо её тела, как некие абстрактные ощущения, не более. И что самое жуткое, в какой-то момент она стала казаться мне трупом. Как будто рядом со мной была не она, а лишь её оболочка. Я сжимал в объятиях сброшенную скорлупку, тщетно пытаясь в пустоте поймать ту, что от меня улетела.
Такое ощущение у меня возникало не только с ней, но и с друзьями. Когда я входил в аудиторию и садился на своё место, они словно не видели меня, и я чувствовал себя очень неуютно. Особенно мучительными стали лекции по конституции или по основам уголовного права, которые проходили в больших аудиториях. Я садился по возможности подальше, но ряды были расположены амфитеатром, поэтому я всегда невольно оказывался на возвышении, выставленный на всеобщее обозрение. Иногда я чувствовал на щеке чей-то обжигающий взгляд, и меня так и подмывало посмотреть в ту сторону. Но этого ни в коем случае Нельзя было делать. Он бы решил, что я за ним подсматриваю, почувствовал бы себя не в своей тарелке, разозлился и либо стал бы откровенно пялиться на меня, либо, испугавшись, отвёл бы глаза в сторону.
Мне меньше всего на свете хотелось его сердить, поэтому я не мог себе позволить смотреть на него. Я ощущал, как его взгляд пронзает мне кожу, царапает её, сдирает клочьями, но, стиснув зубы, терпел. А что мне оставалось делать? К тому же он был не один. Взгляды впивались в меня со всех сторон. Я сидел, подгоняя стрелку часов — десять минут, двадцать… Только благодаря своему умению терпеть я оставался в реальном мире — мире, где существуют мои друзья, профессора, лекции, университет. Потеряв способность терпеть, я тут же был бы выброшен в какой-то иной, совершенно чужой, не этот мир…
Однажды я ощутил на себе взгляд с неожиданной стороны, где вроде бы никого не должно было быть. Будто кто-то смотрит на меня через плечо. Мне захотелось обернуться, но я не смог, побоялся. Меня охватил ужас при мысли, что вот я обернусь и вдруг увижу там чьё-то лицо — ведь это наверняка будет галлюцинация. Но, не утерпев, всё-таки обернулся. Никого. Только мозаичный пол, ржавая железная дверь и черноватый воздух. Я перетянул тетради ремешком и, не дожидаясь конца лекции, вышел из аудитории. Чей-то взгляд кинулся вдогонку. Он был не один, взгляды устремлялись ко мне отовсюду — они выползали из-под дерева гинкго, из тьмы на лестнице, из трещин на арочном потолке. Со всех сторон, неизвестно откуда, возникали какие-то люди, а раз уж они возникали, то не могли не смотреть на меня. Пытаясь убежать от их насмешливых взглядов, я вошёл в рощу, спустился к пруду, Дул сильный ветер, лежащие на земле сухие листья вспархивали, кружились в воздухе, завиваясь в воронки. Сквозь кроны дзелькв, формой напоминавших поставленные вверх ногами бамбуковые метёлки, просвечивало синее небо. Я сел на скамью. Холод железным обручем стискивал грудь, но я терпел. Борясь с холодом, я как-то незаметно забыл о взглядах. По обледеневшему склону скатывались вниз ребятишки. Их посиневшие от мороза лица казались мраморными.
Но я всё равно продолжал встречаться с Мино. Мне казалось — если мы будем общаться хоть как-то, то тёплое и живое, что связывало нас прошлым летом, непременно вернётся. Но она всё реже приходила на свидания и явно избегала меня. Я, как ни глупо это было с моей стороны, с непонятной настойчивостью задавал ей один и тот же вопрос: «У тебя, что, кто-нибудь есть?» На её лице каждый раз появлялась недовольная гримаска. Тем не менее мои подозрения оправдались, однажды я увидел её с Иинумой: они входили в гостиницу, тесно прижавшись друг к другу
Увидел я их не случайно. В тот день Иинума отказался пойти вместе со всеми играть в маджонг, наша партия расстроилась из-за того, что не хватало одного игрока, и я забавы ради решил его выследить. Он подошёл к консерваторскому кафе, оттуда вышла Мино, и я двинулся за ними следом. Мне не хотелось убеждаться в том, что подтвердились самые худшие мои подозрения, несколько раз я готов был бросить слежку, но ноги сами несли меня вперёд, я двигался осторожно и ловко, совсем как настоящий сыщик.
Пока я шёл за ними, кто-то в свою очередь следил за мной. Вход в гостиницу был освещён тусклым светом лампы, рядом было темно, там в этой темноте кто-то стоял. Когда я проходил мимо, то заметил за фонарным столбом на углу какую-то подозрительную тень, в темноте поблёскивали глаза. И на следующий день в университете всё было известно. Войдя в аудиторию, я сразу заметил — что-то не так. Я уже не просто ощущал на себе чьи-то взгляды, а слышал громкие перешёптывания. Иинума вёл себя как ни в чём не бывало, но волны перешептываний заметно нарастали вблизи него, потом разбегались по сторонам, захлёстывая аудиторию. Все обсуждали отношения между Иинумой и Мино и насмехались надо мной.
Я перестал выходить из дома. Дождавшись, пока уйдут Макио и мать, я запирал входную дверь на ключ, уединялся в своей комнате с опущенными шторами, ложился на кровать и грезил. Впрочем, нет, не то, грезил — не совсем подходящее слово. Грёзы, как правило, обладают внутренней достоверностью, достаточной для того, чтобы тягаться с реальной действительностью. Мои же грёзы были грёзами человека, вынужденного порвать связи с миром людей, насильственным образом выброшенного из привычной жизни. Моя голова была пуста, я ни о чём не думал. Я просто лежал в постели, если хотелось спать, спал, а когда просыпался, то бессмысленно вглядывался в текстуру деревянных балок или в пятна на стене. Иногда брал в руки книгу. Но прочтя пару страниц — отбрасывал. Когда звонил телефон или кто-то приходил — торговцы, страховые агенты и пр., я делал вид, будто никого нет дома. Иногда, когда в дверь стучали особенно настойчиво, выходил посмотреть, — как правило, это бывала мать.
Когда темнело, я выходил на улицу. Причём никогда не забывал тщательно загримироваться. Я обзавёлся разными кремами, косметическим молочком, туалетной водой и обрабатывал лицо совершенно так же, как это делают женщины: начинал с очищающего крема, потом, после ряда манипуляций, покрывал лицо тональным кремом, поверх которого накладывал белила. Потом наносил завершающие штрихи — подводил брови, накладывал румяна и красил губы. Разумеется, всё это я делал не для того, чтобы приукрасить свою внешность, а единственно ради маскировки. Однако, проводя много времени перед зеркалом, постепенно воспылал любовью к своему лицу и серьёзно занялся изучением всяких косметических приёмов. Я обнаружил, что, если бы не слишком толстая шея, мне ничего не стоило бы загримироваться женщиной. Вот и Мино всегда говорила — ты похож на женщину. Иногда я завивал щипцами свои отросшие — я давно уже не был в парикмахерской — волосы, натягивал женские брюки, заматывал шею красным шарфом и в таком виде выходил на улицу. Теперь я мог не опасаться чужих взглядов. Ведь я уже не я, а какой-то другой человек. Чувствуя себя в полной опасности, я совершенно спокойно разглядывал людей, совсем как в детстве, когда смотрел на мир из-под одеяла. Однажды у станции Камакура меня окликнул какой-то немолодой мужчина. Не знаю, действительно ли он принял меня за женщину или нет. Но стать объектом его желания было приятно. Хотя бы в такие минуты мне удавалось отвлечься от своего «я». Постепенно я осмелел и стал добираться до Йокогамы, а потом и до Сибуи. За зиму раза четыре, если мне не изменяет память, выезжал и проводил ночи, шатаясь по злачным местам. Когда настала весна, я перестал переряжаться по очень простой причине — у меня кончились деньги: в конце прошлого года я завязал с репетиторством и снова прочно осел дома. Из университета меня отчислили, поскольку я прогулял все экзамены.
Интересно, как врач оценил бы моё тогдашнее состояние? Когда адвокат Намики потребовал провести психиатрическую экспертизу, я согласился, но не потому, что хотел, получив заключение о психической неполноценности, добиться смягчения наказания, а потому, что мне было интересно, какой поставят диагноз. Экспертом назначили криминолога и психиатра Сёити Аихару. Меня положили в больницу Мацудзавы и подвергли медицинскому обследованию. Одновременно меня много раз вызывали для дачи показаний, требуя подробного рассказа обо всех психических отклонениях, которые возникли после моего знакомства с Мино, и я отвечал по возможности откровенно, стараясь поточнее восстановить в памяти все события. Но когда я прочитал заключение доктора Аихары, у меня создалось впечатление, что мои показания не были доведены до его сведения во всей своей полноте. Во всяком случае, он пришёл к несколько упрощённому выводу, что причиной моего психического расстройства было отчаяние, в которое повергла меня измена Мино; по его мнению, именно это отчаяние и привело к моему отчуждению от самого себя. Я же считаю, что в измене Мино виноват только я сам, в моей любви к ней было нечто ущербное. Впрочем, и это не совсем так. Я любил её всем сердцем. Дело в другом — я не мог любить её так, как мне этого действительно хотелось. Именно так я и сказал доктору Аихаре. Но он истолковал мои слова крайне примитивно: «Значит, ты вовсе не любил Мино». В этом смысле Мино была куда тоньше и понимала меня гораздо лучше. Она якобы сказала эксперту следующее: «Такэо очень ревнивый: стоило мне поздороваться с кем-нибудь из знакомых, и он сразу же менялся в лице. Он хотел, чтобы я постоянно была рядом, едва мы расставались, он тут же начинал страдать, воображая меня с другим. Всё это меня слишком угнетало, и я не выдержала. Он вообще никому не верит. Он только любил меня, но не верил…»
И она совершенно права. Я действительно был виноват во всём. И зря доктор Аихара пытался переложить вину на Мино. Раз уж он пришёл к заключению, что у меня ярко выраженная психическая анастезия, что я от рождения не способен на такие высокие движения души, как сострадание, и полностью лишён всяких нравственных принципов, зачем было возлагать ответственность за мои действия на других? Подчёркивая мою врождённую психическую неустойчивость, он подталкивал суд к мысли о моей невменяемости в момент совершения преступления, ему хотелось доказать, что преступление было спровоцировано, а значит, имеются смягчающие обстоятельства, которые следует учитывать при назначении наказания. Его заключение полностью совпадало с мнением адвоката и могло стать вполне убедительным основанием для того, чтобы спасти меня от высшей меры, за что я ему благодарен. Но на самом-то деле всё было иначе. У меня не было никакого врождённого психического расстройства — это во-первых, а во-вторых, я стал преступником вовсе не потому, что мне изменила женщина, во всяком случае, не только поэтому.
И тут мне невольно вспоминается мать. Когда я бросил университет и стал сидеть целыми днями дома, она решила, что в этом виновата одна Мино. «Не связался бы с этой, глядишь всё и обошлось бы, — говорила она. — Её и благодари за то, что стал неврастеником». Застав меня в женском платье, она расхохоталась — ну вылитый зазывала. Так же неприятно она смеялась, когда у меня был аппендицит и я корчился от боли. Равнодушная к страданиям ряженого, она считала, что я просто забавляюсь.
Снова настало знойное лето и пляж наполнился галдящими купающимися. Было нестерпимо жить с закрытыми окнами, я решил открыть хотя бы то, что выходило в сад, но и это не прошло незамеченным: в дом немедленно ворвались громкие голоса. Я увидел лица Иинумы, Мино, Кикуно, приятелей по маджонгу… Деться было некуда, пришлось встать и открыть входную дверь. Но заходить в дом они отказались, а стали звать меня на пляж. Все были в купальных костюмах и мокрые, — очевидно, уже успели окунуться. Я смотрел на обнажённую Мино, и недовольство оттого, что меня застали врасплох, постепенно сменялось радостью. «Ладно, сейчас», — неожиданно бодро ответил я.
Мы поплыли до маленького каменистого островка, который обычно называли Креветочным — Эбисима. Я не плавал уже около года, но стоило мне оказаться в воде, как тело вспомнило все приёмы, которым меня научила Мино. Я изо всех сил работал руками и ногами, чувствуя, как по мышцам циркулирует жизненная энергия, разливаясь радостью по всему телу. Поравнялся с Мино, которая плыла впереди всех. Она обогнала меня. Я удвоил усилия. Все устремились за нами, каждый старался опередить других. Первой доплыла Мино, я оказался на втором месте. Потом к нам подплыл значительно отставший Иинума и, вылезя на берег, тут же стал меня расхваливать. Я самодовольно посмеивался. Я давно уже забыл, что такое смех, и у меня возникло чувство, будто смеюсь вовсе не я, а кто-то совсем другой.
Вода между камнями была чистая и прозрачная, на дне дрожало пятно света. Вот его пересекла стайка каких-то рыбёшек. Один из юношей нырнул и устремился вслед за стайкой. Потом в воду прыгнула Мино и под водой поплыла к нему. За ней попрыгали в воду и остальные. Они взбаламутили воду, и ничего не стало видно. Мы остались на берегу вдвоём с Кикуно. «Ты не хочешь последовать их примеру?» — спросил я, а она ответила: «Не хочу, волосы намокнут, и причёска испортится». Кикуно была сложена даже ещё изящнее, чем Мино, красный купальник красиво оттенял белую кожу. Я приблизил к ней лицо, а она отвела в сторону точёную шейку и, улыбнувшись, сказала: «Какая смешная у тебя борода». У неё были прелестные, влажно блестевшие зубы. Я действительно давно уже не был в парикмахерской — волосы отросли до плеч, борода торчала клочьями. Выходя из дома, я посмотрел на себя в зеркало и ужаснулся, но никто ничего не сказал, поэтому я решил оставить всё как есть. «Ради тебя я готов отправиться к парикмахеру» — сказал я, а она ответила: «Не надо, так у тебя более мужественный вид». Когда она произнесла слово «мужественный», её щёки слегка порозовели. Тут на берег вылезла Мино и стала беспечно брызгать водой на бетонную плиту. Она сильно загорела, её кожа отливала чёрным блеском, рядом с Кикуно она казалась негритянкой, дикаркой. Её крепкое тело зрелой женщины вызывало у меня совсем другие желания, чем тело Кикуно. Я подошёл к ней и хотел что-нибудь сказать, но её близость лишила меня дара речи. Она же улыбнулась мне тёплой улыбкой, как делала это всегда, когда мы просыпались в одной постели, будто не было этих шести месяцев разлуки. Тут вылезли на берег юноши; Иинума деликатно держался поодаль, не мешая нам с Мино быть вместе. Внезапно у меня возникло подозрение, что они просто сговорились и обманывают меня. Желая проверить, так ли это, я попробовал пригласить Мино на свидание в гостиницу. Она сразу же согласилась.
Мы плавали до вечера и расстались, когда стемнело. Я бегом бросился домой, потом отправился в соседнюю парикмахерскую, постригся и сбрил бороду. Пошарив по дому, обнаружил под матрасом материнскую заначку. Сунув все деньги себе в карман, пошёл в гостиницу. Мино уже ждала меня. Всё было, как прежде, ужасное время, проведённое в разлуке, словно улетучилось куда-то, абсорбировалось её телом. Запах ила, тучи комаров, палочки курений, её нежная плоть. Мы не выходили из гостиницы несколько дней подряд. Она не дала мне платить. Сказала, чтобы я не волновался, в марте она закончила консерваторию и теперь преподаёт музыку в Фудзисаве, в женском колледже.
Заметив, что я несколько дней не ночевал дома, да и за собой стал следить, мать встревожилась. Я сразу же перешёл в наступление, признался, что снова встречаюсь с Мино, вернул взятые из заначки деньги. Она изменилась в лице, затряслась всем телом, открыла рот, чтобы закричать, но я быстро выскочил из дома. После долгого перерыва пошёл в университет, заглянул в комитет по трудоустройству и, узнав, что требуются торговцы мороженым, тут же устроился на работу. С деревянным ящиком, набитым льдом, стал бродить вокруг пруда Синобадзу, торгуя мороженым, но, очевидно, у ящика была недостаточная теплоизоляция — половина мороженого таяла, прежде чем я успевал его продать. Выложив ящик газетами, добился лучшей теплоизоляции, и так продержался около недели. Где только я не работал в то лето и в ту осень — продавцом в магазине, сборщиком металлолома, барменом, репетитором… После того как началась война с Кореей, резко возрос спрос на рабочую силу, и найти работу было проще простого. С конца осени я начал снова посещать лекции. Иинума и вся остальная компания оказались теперь на курс старше, и друзей у меня не было. Но это меня не огорчало, наоборот, я чувствовал себя спокойнее.
В течение сравнительно долгого времени, года полтора, если я не ошибаюсь, в моей жизни не происходило ничего примечательного. Во всяком случае, мне не удаётся вспомнить ни одного сколько-нибудь значительного события. Я регулярно (как правило, раз в неделю — мы проводили вместе субботу и воскресенье) встречался с Мино, ходил в университет, считаясь там самым заурядным, незаметным студентом, в вечернее время где-нибудь подрабатывал, стараясь раздобыть побольше денег. Весной Иинума и прочие закончили университет и устроились на службу. Иинума теперь служил в банке, принадлежащем крупной финансовой группировке. Да, той же весной Макио перевели в парижский филиал фирмы и он уехал в Париж, так что в Хаяме мы остались вдвоём с матерью. Я занял комнату на втором этаже, которая раньше принадлежала Макио. Мать, судя по всему, тоже была не прочь заполучить эту комнату, но я, проявив деловитость, заранее договорился с Макио, и таким образом предупредил возможные поползновения с её стороны. Но все эти перемены носили чисто внешний характер и мало меня волновали. Иными словами, я вполне мог бы обойтись и без всего этого. В то время моё внимание целиком и полностью было сосредоточено на наших отношениях с Мино.
Она по-прежнему опаздывала на свидания, а иногда и вообще не приходила. Но я перестал расстраиваться из-за этого, возможно потому, что с предельной ясностью понял — если буду принимать её поведение близко к сердцу, мне же самому будет хуже. Просто решил для себя — Мино такая, какая есть, тут уж ничего не поделаешь, и это помогало мне поддерживать душевное равновесие. Пусть у неё есть кто-то другой, пусть она забывает свои обещания, она всё равно любит меня, и я должен ей верить, довольствоваться тем, что она может мне дать, и не требовать большего. Я верил всему, что она говорила: сегодня она не может прийти, потому что занята на работе, вечером она не хочет встречаться со мной, потому что всю прошлую ночь проверяла итоговые экзаменационные работы… Друзья постоянно предостерегали меня, уговаривали порвать с ней, мать тоже периодически разражалась бранью в её адрес. Но каждый человек имеет право на собственную точку зрения: аргументы старых друзей или матери были для меня равносильны аргументам Мино. Я сделал ставку на неё. Я принуждал себя верить ей, а не другим. Признаю, что вёл себя не очень разумно. И это неминуемо привело меня к краху.
4
В последние свои летние студенческие каникулы я совершил восхождение на вершину Цуругидакэ в Эттю. Идти в горы предложил Иинума, его поддержали Н. и К., которые когда-то учились со мной на одном курсе, но теперь уже закончили университет и работали, а также Кикуно и Мино. Когда Иинума позвонил мне и предложил пойти с ними, я ощутил болезненный укол в сердце, узнав, что Мино согласилась участвовать в этом походе раньше меня. Он, не обращая внимание на моё замешательство, со смехом сказал: «Поедем, ведь все свои будут, чего тут долго раздумывать!»
Утром, выйдя на станции Унадзуки, мы пересели на местную ветку. Самый примитивный вагончик с навесом бежал вверх по крутому склону, то ныряя в тоннель, то выныривая из него; внизу — то справа, то слева — мелькала голубая лента реки Куробэ. По дороге мы видели и электростанцию, которая угнездилась в горах, растолкав причудливые каменные кручи. Мино, сидевшая рядом с Иинумой, радовалась как ребёнок, Н. и К. оживлённо болтали. Я же с тревогой наблюдал за Кикуно. Вчера вечером в переполненном ночном экспрессе её укачало и дважды даже тошнило, видно было, что ехать в этом тряском вагоне ей невмоготу. На бледном мраморном лбу блестели капельки пота, иногда она высовывалась из окна, её явно мутило. Я окликнул её, и тогда уже все обратили внимание на то, что с ней что-то неладно. «Ничего страшного», — сказала она в ответ на наши обеспокоенные взгляды и слабо улыбнулась. И тут же её вырвало. Но я успел протянуть ей полотенце, и она уткнулась в него лицом. Я провёл рукой по узкой подрагивающей спине.
Доехав до конечной остановки, мы продолжили наш путь на подъёмнике, который ходил в выдолбленной в скале шахте. Это было примитивнейшее сооружение, состоящее из подвешенной на канатах железной коробки; взгляд упирался в отвесную каменную стену, и сама коробка, и канаты нещадно скрипели. Кикуно беспомощно вцепилась в руку брата.
Выйдя из подъёмника, мы погрузились в подобие вагонетки и около тридцати минут продвигались внутри горы по тёмному, освещённому только отдельными голыми лампочками тоннелю. Иногда из-за перепадов температуры горных пород воздух вдруг раскалялся, и женщины испуганно вскрикивали. Я тревожился за Кикуно, но в темноте не мог разглядеть её, она была далеко от меня, её загораживали плотно прижатые друг к другу человеческие тела. Потом я всё-таки уловил страдальческое выражение на её лице и протянул ей руку, но её тут же кто-то перехватил. Это была Мино. Меня позабавило, что она приревновала. Во мне вдруг вспыхнуло желание к Кикуно. Ладони ещё помнили, как хрупки и нежны были её позвонки, когда я гладил её по спине там, в вагончике.
Выйдя наконец из вагонетки, мы пообедали. Кажется, там была какая-то убогая хижина рядом с горячим источником, точно не помню. На днях я попытался было заполучить карту, чтобы освежить память, но здесь, в тюрьме, всё не так просто. Ничего не поделаешь. Я знаю, что воспоминания мои смутны и неопределенны, что я наверняка что-нибудь напутаю, но всё же постараюсь поточнее описать, как это было.
Высоко над тёмной долиной белела снежная лощина, оттуда налетал прохладный ветер. От этого ветра Кикуно немного взбодрилась и в назначенный час поднялась первой и быстро собралась. Но когда мы пошли по бесконечным лугам — кончался один и сразу же над ним начинался другой, — она стала отставать, и нам то и дело приходилось останавливаться и ждать её. Нашим предводителем, конечно же, был Иинума, уже бывавший в Северных Альпах, но он, столь умело руководивший нами во время партий в маджонг и в танцклассе, в горах проявил себя далеко не с лучшей стороны. Болтая и пересмеиваясь с Мино, Н. и К., он стремительно продвигался всё дальше и дальше. Причём создавалось впечатление, что он делает это не столько для собственного удовольствия, сколько ради того, чтобы оставить нас с Кикуно наедине, и, похоже, Мино ему в этом помогала. Яростный солнечный свет бил в глаза, от испарений, поднимавшихся от трав, было трудно дышать, по телу струился пот. В конце концов Кикуно сдалась: она просто валилась с ног от усталости. Фигуры Иинумы и прочих наших товарищей исчезли далеко впереди, по тропе один за другим поднимались люди; чтобы не мешать им, мы отошли на обочину и сели отдохнуть. Кикуно тяжело дышала, её плечи трогательно поднимались и опускались под красной рубашкой, от узкого затылка пахло потом. Мне, привыкшему к энергичной, сильной Мино, её нежная красота показалась особенно пленительной.
«Мино почему-то не в духе», — хотел сказать я, а сказал совсем другое:
— Твой брат и Мино, кажется, поладили?
Кикуно подняла длинные ресницы и вопросительно посмотрела на меня. И тут неожиданно для самого себя я сказал:
— Да ладно, я всё знаю. Они и раньше встречались, и сейчас тоже встречаются. Она ведь была у вас в прошлое воскресенье, помнишь, ещё дожди не кончились, и был такой мокрый день?
В тот день Мино назначила мне свидание в кафе возле станции Дзуси и не пришла. Но насчёт того, что она ходила к Иинуме, это была лишь моя догадка, не более. Начав врать, я уже не мог остановиться.
— Мне на это, конечно, наплевать, но, по-моему, она решила женить на себе твоего брата. Небось, и пришла тогда к вам, чтобы объявить о своём намерении.
Кикуно нахмурилась. Тонкие губы поджались, на лице появилось растерянное выражение.
— Да ты что? Быть того не может! Ерунда какая!
— Почему?
— Разве у вас с ней не решено? Ну, что вы будете вместе?
— Но в последнее время она встречается только с твоим братом. Да и раньше… Можно сказать, они и не расставались. Вот и в воскресенье тоже.
— Ты просто ревнуешь!
— Но в воскресенье-то она была у вас?
— Была. Но брата не было дома. Она приходила ко мне, чтобы поиграть в четыре руки.
— Неужели? — Я всё ещё сомневался.
Потом я посмотрел на Кикуно, отчаянно выгораживающую своего братца, и мне расхотелось сомневаться. Во мне опять вспыхнуло желание, и я уже открыл рот, чтобы сказать: «Какая ты красивая», но тут из-за поворота вышла группа мужчин и женщин. Солнце спряталось за тучами, стало холодновато. Откуда-то сверху наполз туман. Я взял рюкзак Кикуно и, не обращая внимания на её протесты, взвалил его поверх своего.
Пока мы шли, начался дождь. Мы поспешно двигались вперёд сквозь серый промозглый туман, но заблудились и оказались в снежной лощине. Мы оба дрожали от холода, но решили оставаться на месте и ждать, пока кто-нибудь не придёт, и вскоре нас действительно нашли Н. и К. Мне было досадно, что за нами пришла не Мино. Кикуно так ослабела, что не могла идти, я взвалил её себе на спину, и кое-как мы добрели до хижины, которая называлась Икэнотайра. Она была набита людьми, спасающимися от внезапного ливня, каждому досталось только по одному сырому тюфяку. Поленья в печурке дымили, под потолком висел дым, по крыше резко стучал дождь. Крыша кое-где протекала, и струйки барабанили по подставленным кастрюлям и мискам. Мино совершенно спокойно разделась перед всеми и переоделась в сухое, а Кикуно застеснялась и легла прямо в мокром. Сколько ей ни говорили, что лучше переодеться, что она простудится, она, как всегда в таких случаях, проявила недюжинное упрямство.
На следующее утро была прекрасная солнечная погода. Наш отряд довольно бодро двинулся вперёд, прочь из снежной лощины. Впереди шёл Иинума, за ним Мино и Кикуно, потом я, за мной Н. и К. На мокрых проталинах цвели жёлтые, лиловые и красные цветы; ущелья и скалистые горы со снежными вершинами остались за спиной, впереди разворачивались всё более красочные виды. Вскоре справа возникло гигантское снежное ущелье. Широкое и длинное, оно резко поднималось вверх и, словно лестница Иакова, сверкая белизной, уходило всё выше и выше к голубому окну неба, зияющему между двух соседних вершин. Все, онемев от восторга, застыли на месте. Вскоре снова начался подъём. Дорога была неровная: несколько шагов вверх — и тут же пологий спуск. Женщины шли более уверенно, но теперь быстро выбивался из сил я, и мы продвигались вперёд довольно медленно. Когда мы дошли до крутого подъёма и надели на ноги кошки, у меня стала периодически кружиться голова. Кое-где в снегу были трещины, внизу виднелось чёрное дно, и я изо всех сил старался туда не свалиться. Словно желая отблагодарить меня за вчерашнее, Кикуно держалась рядом и всё время меня подбадривала. Мино, как и прежде, с равнодушным видом, не останавливаясь, шла впереди рядом с Иинума. Она столь откровенно пренебрегала мной, что даже Н. и К. это заметили и стали пересмеиваться — мол, ревнует. Сказав Н. и К., чтобы они шли вперёд и не обращали на меня внимания, я медленно пошёл в самом конце вдвоём с Кикуно.
— Знаешь, я тебе вчера соврала: брат был дома в то воскресенье.
— Да я и сам знаю. — Слова Кикуно не удивили меня, удивительно было другое — почему она вдруг решилась признаться?
— Она целый день сидела в его комнате. Это ужасно. В последнее время она ни на шаг от него не отходит.
— А зачем ты мне это говоришь?
— Послушай-ка, скажи мне вот что. Ты что, и вправду её любишь?
— Ну… — Я не нашёлся что сказать.
— Не любишь ты её. — Кикуно хрипловато засмеялась. Сверкнули её красивые зубы. Тут нас догнала какая-то группа. Мы отошли к груде камней, наваленной по краю, и опустились на старый мох. К нам полноводной рекой подступало новое ущелье, оно было ещё мощнее предыдущего, того, что показалось нам ведущей в небо лестницей. Вершина Цуруги, взмывая над тёмно-зелёными кручами, над большими и малыми пиками, бросала чёрные отблески на сложенный из отвесных утёсов гребень горы.
Кикуно поглаживала мох. Я тоже провёл по нему ладонью. Он был пушистый и тёплый. Я почувствовал необыкновенное умиротворение, откинулся назад и лёг на спину. Над головой нависала скала из словно присыпанного сухой мукой диорита, из трещины росла худосочная карликовая сосна, в её ветвях сверкало сапфировое небо.
— Мне не хотелось делать тебе больно, поэтому я и молчала. Но раз ты не любишь её, я буду с тобой откровенна. Она любит моего брата. Если ты женишься на ней, она будет несчастна.
— Благодарствую за совет. — Сбоку от сосёнки возникло белое облачко.
— Я серьёзно. — Мой беззаботный тон явно рассердил Кикуно, она кусала губы, словно боялась заплакать. Мне передалось её настроение, и, прежде чем она успела признаться, я сказал:
— Мне нравишься ты. Я люблю тебя.
Кикуно прижалась щекой к моему плечу. Я уткнулся подбородком в её волосы и стал тихонько укачивать её, вдыхая нежный запах её пота. Вернулся Иинума и стал звать нас. Помахав ему рукой, я встал. После этой передышки я взбодрился и сумел подняться на вершину вместе со всеми. На этот раз уже сознательно я старался держаться подальше от Кикуно. Мино по-прежнему шла с безучастным видом, невозможно было понять, о чём она думает.
После обеда мы продолжили подъём по снежному ущелью. Когда солнце стало клониться к западу, поднялся лёгкий туман. Шагавшие впереди внезапно остановились. «Что такое?» — удивился я и тут же увидел висевшую внизу над долиной радугу. Точно на уровне наших глаз находилась её вершина, величественный семицветный мост соединял гребни гор. Я улыбнулся Мино и тут же наткнулся на взгляд Кикуно.
Вскоре впереди показалась окружённая каменной оградой хижина. Она называлась Цуругидзава. Здесь было гораздо меньше народу, чем в хижине Икэнотайра, и нам удалось пристроиться в углу и отдохнуть. После ужина вышли пройтись. Рядом с хижиной были разбиты палатки, и огни костров разрывали ночную тьму, где-то пели хором. Я смотрел на звёздное небо, когда кто-то схватил меня за руку. Это была Мино. Она потащила меня к безлюдному склону.
— Ну и чем вы сегодня занимались с Кикуно?
Она старалась говорить сдержанно, но в голосе звучала накопившаяся за день обида. Поняв, что от моего ответа зависит, потеряю я Мино или нет, я стал осторожно подбирать слова. Но она, не дожидаясь, пока я отвечу, заговорила раздражённой скороговоркой:
— Ты что, влюбился в неё? Да по вашему виду сразу всё ясно. Ну и ладно, я знаю, что мне делать.
Она пнула валявшуюся у ног пустую банку. Отскочив от камня, банка долго катилась по склону. Под ногами чернел обрыв.
— Ну что молчишь? Нечего ответить? Говори, что у тебя с ней?
Я продолжал молчать. Ведь стоило мне сказать хоть слово, я бы не удержался и начал упрекать её. Я заговорил о другом:
— В воскресенье я, как последний дурак, целых три часа прождал тебя в кафе, а ты была с Иинумой! Ты же клялась, что между вами всё кончено, а сама продолжаешь с ним встречаться.
— Ну ладно, мне всё понятно. Хватит! Я ухожу. Завтра же спущусь вниз, — рассердилась она. Мне было приятно, что она сердится на меня. Уж куда лучше, чем её вчерашнее равнодушие и холодность. Она выскользнула из моих рук, а я стоял в темноте, и пальцы хранили тепло её полной груди.
Однако на следующее утро она как ни в чём не бывало отправилась дальше вместе со всеми. Объявили, что во второй половине дня будет туман, поэтому мы вышли пораньше, но, поскольку к нам добавилась группа, поднимавшаяся со стороны горы Татэяма, узкая тропа сразу же заполнилась шедшими гуськом людьми. Часа через три мы достигли скалистых гор; отсюда дорога круто забирала вверх, надо было подниматься с предельной осторожностью, карабкаясь по верёвочным лестницам и цепляясь за цепи. Большую часть вещей мы оставили в хижине и взбирались налегке, да и горы вовсе не были такими уж неприступными — как раз для таких новичков, как мы. Так что, если не лезть на рожон, подъём был, в сущности, вполне безопасным, однако, когда я оглянулся и увидел позади себя уходящую вниз голую отвесную стену, у меня мурашки побежали по коже. Кикуно поднималась довольно уверенно, а Мино театрально пугалась. Сначала все думали, что она просто дурачится, но постепенно поняли, что она действительно боится. В одной отвесной скале были вбиты специальные металлические опоры для ног и висели цепи. Продвигаться вперёд можно было только ползя боком и цепляясь за цепь. И это опасное место Мино никак не могла одолеть. Иинума протягивал ей руку, я поддерживал её сзади, но она так и не решилась шагнуть вперёд на край утёса. Идущие за нами люди ждали, в конце концов мы решили отказаться от мысли двигаться дальше и решили возвращаться. Однако, когда горы крутые, спуск бывает ещё опаснее подъёма; у Мино подгибались ноги, и она могла двигаться, только если я снизу протягивал ей руку и подбадривал её. Почти плача, она проклинала тот день, когда решилась пойти в горы. Когда мы начали спускаться по резко обрывающемуся вниз большому утёсу, она вдруг поскользнулась. Я успел удержать её за талию и крикнул, чтобы она ухватилась за цепь. Моя правая нога болталась в воздухе. И тут соскользнула вниз левая. Шипы на подошве отскочили от поверхности скалы, и она повисла в воздухе. Я полетел вниз.
Позже я бесконечное число раз восстанавливал в памяти это падение. Мне казалось, что тогда мне открылось нечто новое, коренным образом изменившее меня самого и мою жизнь. Но в чём заключалось это новое и к каким переменам оно меня подтолкнуло — на этот вопрос я так и не смог сформулировать для себя точного и исчерпывающего ответа. Ясно было одно — что-то тогда со мной случилось, но вот что именно, я так и не понял, и у меня осталось ощущение жгучей неудовлетворённости, которое не покидает меня и по сей день. Всё, что я об этом напишу, тоже не претендует полноту, это то, на что я оказался способным в данный момент, не более.
Поняв, что падаю, я прежде всего поднял глаза вверх и увидел перепуганное лицо Мино, которое ослепительно сверкало, будто выхваченное лучом прожектора. Разметавшиеся на ветру волосы оттеняли белизну кожи на лбу, алый рот был открыт, и изогнутые губы обнажали ряд неровных, как кристаллы, зубов. Наверное, она кричала. Но голоса её я не слышал, во время падения я вообще ничего не слышал, кроме свиста ветра в ушах. Все звуки вообще исчезли. Во всяком случае, такое у меня было ощущение.
Расстояние между нами всё увеличивалось, и я успокоился. Уж теперь-то Мино наверняка не упадёт. Её цепляющаяся за цепь и льнущая к скале фигурка казалась мне удивительно трогательной. Мне захотелось поддержать её, крикнуть: «Не смей умирать!» Да, по крайней мере в тот миг (а это был действительно миг) я любил её — это я помню очень хорошо. Это ощущение сохранилось в моей услужливой памяти как момент истины, и всё, что было с нами потом, не имеет ровно никакого значения.
Очень чётко мне запомнилась и равнодушная отстранённость оставшихся на утёсе людей, их бесстрастные лица. Каждый был сосредоточен на своём — кто поднимался вверх, кто спускался вниз. И ещё одно — не знаю, то ли я действительно видел это, то ли сюда вплелись какие-то другие, более поздние воспоминания, только я очень хорошо помню, что один мужчина, склонившись к своей спутнице, что-то нашёптывал ей и беззаботно улыбался. Мужчиной был Иинума, а женщиной — Кикуно. Во всяком случае, так мне показалось. Вполне вероятно, так оно и было, но утверждать этого я не стану. Помню только, как их весёлые лица становились всё меньше, меньше…
Точно помню, что смотрел вниз. Отвесная круча, мимо которой я летел, падала вниз, словно отсечённая резким ударом ножа, только кое-где она выставляла кулаки камней. Внизу, там, куда я летел, виднелась большая каменная площадка, и я точно знал, что, долетев до неё, разобьюсь и умру. «Неужели это и есть смерть?» — думал я, но абсолютно никакого страха не ощущал. Может, так всегда и бывает — оказавшись лицом к лицу с неумолимой, всесильной и неотвратимой судьбой, человек перестаёт барахтаться, смиряется и полностью покоряется обстоятельствам?
Я не только не испытывал страха. Я смаковал миг смерти. Вернее, это был даже не миг, я наслаждался смертью долго и обстоятельно. Меня окружал светлый и прекрасный мир, в котором всё было приспособлено для меня и всё имело значение. Небо, облака, горы, люди, ветер, свет, скалы, снег — спешили поведать мне нечто, исполненное глубокого смысла. Под глубоким смыслом я не имею в виду что-то мудрёное, связанное с хитроумными логическими построениями. В отдельности всё было просто и ясно. Но только в отдельности. Если воспринимать окружающий мир как единое целое, то всё, что к нему относилось, — небо, облака, горы, люди, ветер, свет, скалы, снег — выражало нечто большое и значительное. Примерно, как симфония, которая рождается из простых и ясных звуков, издаваемых отдельными инструментами-
Нет, снова не так. Нельзя сказать — выражало. Всё, что я видел вокруг, не выражало ничего такого, чего не было бы в этом мире, просто являло его целиком. Мне трудно подобрать правильные слова, но даже моё тело не было исключением. Летя вниз, оно по своим свойствам было равноценно небу и облакам, оно являло собой весь мир. Моё сознание уже не принималось в расчёт. Душа, абсорбированная телом, превратилась в комок плоти, подчиняющийся закону свободного падения. Повторю ещё раз — в тот миг я действительно испытывал наслаждение.
Каменная площадка приблизилась. Смерть. Чёрный полумрак — зелёный мох, снег, потом — глубокая таинственная тьма, какой я никогда ещё не видел. Я потерял сознание.
Первое, что я увидел, очнувшись, был ослепительно белый свет. Он ярко сверкал на чернеющей вокруг земле, словно она дала трещину. Он бил мне прямо в глаза, их нестерпимо резало, и я сомкнул веки. Щёки ощутили тепло солнечных лучей, и я понял, что жив. Обе руки были целы. Но вот ноги ни за что не хотели двигаться. Чуть приоткрыв глаза, я попытался оценить ситуацию. Я упал в снег, погрузившись в него до пояса. Одновременно с радостью оттого, что спасся, я ощутил резкую боль в левом боку и в ступне. Боль неумолимо надвинулась на меня, словно говоря: вот тебе и наказание за то, что остался жив. Пошире раскрыв глаза, я огляделся в растерянности. Ослепительно белый свет оказался облаком. Небо было необычно тёмным, почти чёрным. Я подумал, что именно эта чернота и заполняет космос, простираясь до самых дальних его пределов, это единственное, что там есть. Ещё один шаг, и меня поглотила бы эта огромная, гигантская (нет слова, достойного определить её огромность) тьма. Но я не сделал этого шага. И теперь мне было больно. Я застонал.
Снег вокруг подтаял, и под кожу проникал холод. Я попытался руками разгрести снег и выбраться. Вдруг снег стал красным. У меня из носа хлынула кровь. Я прижал к носу рукав рубашки, чтобы унять её, и снова потерял сознание. Когда я снова очнулся, то увидел, что лежу на одеяле, а вокруг стоят люди. Вглядевшись в лица, я увидел незнакомого мужчину, Иинуму и прочих моих товарищей, а также Мино и Кикуно. Мы находились в какой-то хижине. Я попытался подняться, но незнаемый мужчина остановил меня, сказав, что мне нельзя двигаться. Это был врач, случайно оказавшийся вместе с нами в хижине.
Несколько дней я пролежал в хижине, потом меня переправили в больницу, в Тояму. Спускаться вниз на спине у носильщика было не очень приятно, но от подножья горы Татэямы начиналась довольно пологая дорога, и оттуда меня везли уже на машине. В больнице меня тщательно осмотрели: оказалось, что переломов у меня нет, только вывихи и ушибы, но поскольку у меня сильное сотрясение мозга, то во избежание осложнений придётся около двух недель провести в больнице в полном покое. У Иинумы и прочих уже кончались отпуска, и они уехали, Мино — у неё в колледже были летние каникулы — и Кикуно, которая вообще была совершенно свободна, решили остаться со мной, но я воспротивился, заявив, что двух сиделок слишком много для одного больного, и в конце концов со мной осталась одна Мино. Уж не знаю, каким образом им удалось между собой договориться. Так или иначе, сначала Мино была в ужасно дурном расположении духа. Сколько я ни пытался заговорить с ней, она только отмалчивалась.
— Ты что, дуешься?
— …….
— На что-то сердишься?
— Да нет.
— И всё же ты сердишься. Тебе что-то сказала Кикуно?
— …….
— Ты меня к ней ревнуешь?
— Это ты меня ревнуешь. Ты всё время подозреваешь нас с Ко-тяном.
— Ясно. Это тебе Кикуно сказала?
— Я и раньше это знала. Ты вообще ревнуешь меня ко всем мужчинам.
— Может, когда-то и ревновал. В прошлом.
— Что значит в прошлом?
— В прошлом это в прошлом. Это значит, что теперь всё по-другому. Теперь я тебе верю. И совершенно не ревную.
— Этого Кикуно не говорила.
— Это говорю тебе я. Всё в прошлом. Я теперь другой. Точнее, стал другим в то мгновение, когда сорвался со скалы. Я понял, что люблю тебя. Не знаю, как лучше тебе объяснить, но это абсолютная правда.
— Забавно, — засмеялась Мино. — Слово «абсолютный» как-то с тобой не вяжется. В этом что-то от Божественного Откровения.
— А я действительно встретился с Господом Богом, — тоже засмеявшись, сказал я.
— Вот дурак! Знаешь, а ведь я тебя люблю. Мне больше никто не нравится, только ты.
— Правда? — оживился я. Она впервые сказала определённо, что любит меня. Я притянул её к себе, и она не сопротивлялась. В маленькой больничной палате, освещённой лучами заходящего солнца, мы тесно прижимались друг к другу липкими от пота телами.
— Выйдешь за меня? — спросил я, и Мино, всегда отвечавшая на этот вопрос крайне уклончиво, кивнула.
— А когда?
— Ну не сразу же. Может, в следующем году, когда ты устроишься на работу.
— Правда? — Я требовал от неё новых и новых подтверждений.
Через неделю, когда мне разрешили ходить, она уехала в Токио. Я снова и снова жевал и пережёвывал слова «любовь», «женитьба», но теперь, когда Мино не было рядом, они вдруг утратили всякий реальный смысл. Жениться — значит жить с ней в одном доме, растить детей… С юридической точки зрения это значит «вступить в брак», то есть заключить соответствующее соглашение, предусмотренное Гражданским кодексом. Есть ли какой-нибудь смысл в том, чтобы вступать в брак с Мино? На этот вопрос я не мог найти ответа. Для того чтобы брак был осмысленным, надо, чтобы осмысленной была сама жизнь. Но жизнь в этом мире, даже с ней, казалась мне бессмысленной и скучной.
Я часто возвращался мысленно к тому мгновению, когда падал со скалы. Размышлял о светлом и прекрасном мире, открывшемся мне тогда. Пока я падал, я не сомневался: ещё несколько секунд — и я умру. Можно сказать, я смотрел на мир как бы с того света. Я видел все, включая себя самого, совершенно отчётливо, до мельчайших подробностей, и это рождало во мне ощущение счастья. Почему? Откуда это ощущение значительности и совершенства смерти? Мои мысли постоянно вертелись вокруг одного и того же.
Однажды ночью, бродя по коридорам больницы, я набрёл на запасную лестницу и, поднявшись по ней, оказался на крыше. Это было старое четырёхэтажное бетонное строение, то есть высота была не такая уж и большая, но, когда я посмотрел вниз, асфальтовая мостовая показалась мне игрушечной. Мимо прошёл крестьянин, таща за собой пустую тележку. Мне захотелось прыгнуть вниз на серый асфальт, освещённый светом фонаря. Я представил себе, как это будет, снова и снова восстанавливая в памяти сладостные минуты падения, но тут мне пришло в голову, что у меня есть ещё дела в этом мире. Я подумал о Мино — ведь она останется одна. Я вдруг увидел её трогательную фигурку на отвесной скале, и это поколебало мою решимость. Я вернулся в палату и написал ей письмо.
Дорогая Мино,
Меня выписывают из больницы, и завтра я возвращаюсь в Токио. Я собираюсь целиком сосредоточиться на подготовке к экзаменам, чтобы получить хорошее место, поэтому какое-то время мы не сможем встречаться, но, как только я устроюсь на работу, я хотел бы вернуться к нашему разговору и подробно всё обсудить. Это чрезвычайно важно для нас обоих, и я очень надеюсь, что будущей весной нам удастся осуществить наше намерение.
Такэо
В сентябре при первой же попытке устроиться на работу я провалился. По рекомендации Иинумы я претендовал на занятие вакантной должности в одном крупном банке, но во время рентгеновского обследования у меня обнаружили туберкулёз, и меня тут же забраковали. Это было совершенно неожиданно, скорее я боялся, что неблагоприятное впечатление произведут мои документы, так как учился в университете далеко не блестяще, и уж никак не думал, что буду отвергнут по состоянию здоровья. Разумеется, мне было досадно, ведь если бы мне проверили лёгкие, когда я лежал в больнице в июле, после того случая в горах, всё бы обнаружилось гораздо раньше, но, увы, что теперь говорить. Меня обследовали в больнице при университете Т., потом ещё в нескольких больницах, но результат везде был один и тот же — инфильтрат в верхушке правого лёгкого. Все в один голос советовали мне немедленно начать лечение. В октябре я встал на учёт в туберкулёзный диспансер на Суйдобаси, и мне назначили пневмоторакс вкупе с приёмом внутрь ПАСК-натриевой соли. В результате я должен был отказаться от мысли устроиться на хорошее место, ведь в солидные учреждения принимают только после медицинского обследования.
В то время самыми распространёнными способами лечения туберкулёза были пневмоторакс и полный покой, применялся также такой дорогостоящий химиотерапевтический метод, как лечение стрептомицином, а в некоторых случаях прибегали к торакопластике или удалению одного из сегментов лёгкого. Я выбрал для себя самый простой и дешёвый метод — пневмоторакс и ПАСК. Во-первых, из экономии, а во-вторых — и пожалуй, это самое главное, — я не хотел, чтобы об этом знала Мино. И не только Мино. И мать тоже. Никому ничего не говоря, я тайком ходил в диспансер. Мне вспоминается смотровая со стенами, покрытыми облупившейся, похожей на чешую краской, старые скамейки, словно облепленные болезнетворными микробами, землистые лица больных, неприятное ощущение, будто пыльный воздух проникает тебе прямо в лёгкие, профессионально непроницаемые, как у манекенов, лица врачей, изучающих на проекторе рентгеновские снимки. Врачи предпочитали воздерживаться от прогнозов: «Походите года два-три, а там видно будет», — говорили они. Ну не жестоко ли говорить больному: «Там видно будет»? Примерно то же самое, что приговорить его к бессрочному ожиданию.
У меня не было особенного страха перед туберкулёзом как таковым. Похоже на то, что я ощущал, падая со скалы, — полное смирение перед болезнью, которая всё равно уже у тебя есть и никуда от неё не денешься. Боялся я одного — как бы из-за этого не испортились наши отношения с Мино. А вдруг ей будет противно иметь дело с туберкулёзником. А вдруг нам не удастся пожениться из-за того, что туберкулёз помешает мне устроиться на хорошую работу? Эти два вопроса постоянно мучили меня, именно поэтому я и скрывал от Мино свою болезнь. Я избегал мест, где мог случайно встретиться с ней, старался не бывать в Дзуси и в Камакуре и стал завсегдатаем баров и игорных домов на Симбаси и на Гиндзе.
Я не вылезал из бара «Траумерай» — он находился возле станции Симбаси, на углу одного из переулков. Там была молодая — чуть за тридцать — и очень приветливая хозяйка, которая верила мне в долг, молодой бармен по фамилии Фукуда, который ночевал прямо в баре и разрешал мне засиживаться допоздна, нередко до самого утра, уже после того, как всех остальных посетителей выпроваживали. Одним из завсегдатаев бара был некто Ясима, мы часто оказывались с ним рядом у стойки и в конце концов стали друзьями-собутыльниками.
Своё полное, большое тело Ясима упаковывал в мешковатый костюм, галстук у него был, как правило, полуразвязан, а верхняя пуговица сорочки расстёгнута. Он говорил всегда слишком громко и фальшиво хохотал, поэтому уже с улицы можно было определить, в баре он или нет. Он был на несколько лет старше меня, то есть ровесник Иинуме, но у него уже намечалась лысина, особенно хорошо заметная на свету, поэтому выглядел он довольно старообразно. Он называл себя студентом, однако, где именно учится, не говорил, никогда не вёл обыкновенные для студентов интеллектуальные разговоры, зато любил поболтать о женщинах, скачках и маджонге.
Наверное, и Ясиме трудновато было понять, что я собой представляю. Сначала я заявил, что студент, и нарочно приходил в бар в студенческой форме, но, похоже, она его не убедила. Иногда он с серьёзным видом меня спрашивал: «Нет, правда, а чем ты, собственно, занимаешься?»
«Являюсь членом одной мафиозной группировки», — отвечал я и отгибал воротник, к которому с обратной стороны был приколот значок. Это был какой-то дурацкий значок, купленный по случаю в ларьке, но, судя по всему, Ясима мне верил. Хотя он и строил из себя бывалого головореза, но иногда вдруг проявлял неожиданное простодушие и легко поддавался на обман.
В какой-то момент обнаружилось, что Ясима живёт в Офуне, так что мы стали часто возвращаться домой вместе. Однажды на линии Йокосука отменили последнюю электричку, и я остался ночевать у него, в съёмной квартире. Тогда-то я и узнал, что он действительно студент, во всяком случае, числится в списках одного из частных университетов на Канде. Ещё я узнал тогда, что он родом из города Инуямы префектуры Аити.
Однажды мать вдруг спросила:
— У тебя что-то не в порядке с лёгкими?
Она обнаружила пакетик от лекарства, выданного мне в диспансере, я забыл его на кухне. Кивнув, я демонстративно выпил ПАСК прямо при ней. Мне полагалось принимать один раз в день по десять граммов, это была довольно большая доза.
— Ты не испортишь себе желудок? Мне кажется, ты принимаешь слишком много.
— Мне так велел врач.
— А что с тобой такое?
— Да ничего особенного.
Я вкратце рассказал ей о своей болезни. Сообщил, что из-за неё не смог получить место в банке. Мать заявила, что мне следует взять академический отпуск и отправиться в какой-нибудь санаторий, чтобы восстановить силы и полностью вылечиться, тогда мне будет легче потом и с трудоустройством. Но я ответил, что обязательно должен в следующем году закончить университет. В конце концов, я могу устроиться на работу туда, где не требуется медицинское освидетельствование. Я вполне могу работать, продолжая делать пневмоторакс и принимая лекарства. О том, что я собираюсь жениться на Мино, я умолчал. Мать попыталась намекнуть на то, что я заразился от Мино. «И откуда только у тебя туберкулёз, — твердила она. — Вроде бы в нашей семье ни у кого его не было». Я сносил всё это молча — мне ведь приходилось постоянно клянчить у неё деньги на лекарства. В то время я репетиторствовал в пяти домах, но большую часть заработанных денег съедали развлечения, и на лечение постоянно не хватало.
Мать стала давать мне деньги на лечение. А я снова начал искать работу В студенческом комитете по трудоустройству мне посоветовали обратиться в юридическую консультацию Огиямы, которая находилась на улице Каябатё, якобы там меня вполне могли взять. Консультация занималась разными текущими делами, давала советы относительно ценных бумаг, страхования и налогов. Каждый год они присылали запрос в университет Т., но пока никто из выпускников не откликнулся. При поступлении на работу надо было пройти только собеседование, ни экзамена на профессиональную пригодность, ни медицинского освидетельствования не требовалось.
Юридическая консультация помещалась на втором этаже небольшого здания позади Токийского акционерного дома. В конторе за столами сидели двое мужчин и пять женщин с нездоровым цветом лица, по соседству располагалась приёмная, она же кабинет начальника. После тридцатиминутного ожидания меня пригласили к нему. Пока я рассматривал непонятно откуда взявшуюся в кабинете точную копию самурайских доспехов — они выглядели дико рядом с беспорядочно громоздившимися на книжных полках юридическими журналами, — в комнате появился высокий старик, он вытирал руки носовым платком, будто только что вышел из уборной. Ухватив ещё влажными пальцами рекомендательное письмо, которым меня снабдили в университете, и автобиографию, он нацепил очки и принялся обстоятельно изучать бумаги. «У вас, значит, умер отец? A-а, он был врачом? А матушка, значит, преподаёт в университете? Все трое сыновей кончили университет Т.? Что ж, прекрасная семья. Конструкторское бюро О… Торговая фирма С… Да, ничего не скажешь, первоклассные фирмы…» — бормотал он, потом снял очки и впился в меня пронзительным взглядом. Однако его вопросы не выходили за пределы ожидаемых.
— А почему вам хочется здесь работать? Для выпускников университета Т. есть сколько угодно куда более выгодных вакансий.
— Видите ли, я… Я слышал, что здесь у вас очень семейная атмосфера. — Мне казалось, я смогу получить практические навыки, которые мне пригодятся в будущем… Ведь работая в крупных фирмах, трудно реализовать полученные в университете знания по юриспруденции.
Начальник кивнул. Я был тут же принят, мне сказали, что я должен выходить на работу 1 апреля следующего года. Проходя на обратном пути через контору, я ощутил на себе холодно любопытные взгляды семи пар глаз. Спускаясь по лестнице, с отвращением разглядывал покрытые пятнами, как паршой, стены. На лестничной площадке зашёл в уборную, чтобы помыть руки, — воды не было. Гадая, где же мог помыть руки начальник, вышел на улицу.
Так или иначе, на работу я устроился, всё-таки одной заботой меньше, и на радостях решил навестить Мино, с которой давно не виделся.
Обычно, созвонившись, мы договаривались встретиться в каком-нибудь кафе, домой же друг к другу не ходили. Мино знала, что моя мать плохо к ней относится, и не хотела встречаться с ней, я тоже не любил бывать у неё, тем более что её дом был весьма неудобно расположен. Она жила у моря, в той части города, где было много пансионатов; её дом стоял в самом конце переулка, зажатого двумя рядами заборов, и легко просматривался из соседних домов. У дома слева был обычный для этих мест низкий забор, хозяйка много времени проводила в саду, обихаживая свои посадки, и при каждом удобном случае поглядывала в сторону соседей. Справа находился особняк в европейском стиле с большой застеклённой террасой и обнесённым металлической сеткой газоном. На террасе почти всегда сидели рядком три старушки и, когда я шёл мимо, смотрели на меня так, будто я был актёром, проходящим через зрительный зал по «мосту цветов». Судя по морщинистым лицам, старушки были уже в очень преклонном возрасте, и создавалось впечатление, что они, за неимением других дел, просто сидят и ждут своего смертного часа. Я даже подумал было, что это приют для престарелых, но потом узнал, что старушки — сёстры и что дом принадлежит младшей из них.
Кажется, тогда был зимний вечер. Да, точно, близилось Рождество, и У меня в руках был свёрток с маленькой итальянской кожаной коробочкой, которую я приготовил Мино в подарок. День выдался холодный, и хозяйки дома слева в саду не было, но старушки из дома справа сидели террасе в полной боевой готовности, словно поджидая меня. В конце переулка зеленела бамбуковая роща. Я толкнул калитку, зазвенел прикреплённый с обратной стороны колокольчик. Были зимние каникулы, и я рассчитывал застать Мино дома. Не услышав звуков рояля, замер в нерешительности, но тут на крыльцо вышла её тётка и пригласила меня в дом. Когда я пришёл к Мино впервые, то принял эту женщину за её старшую сестру. Оказалось же, что это младшая сестра матери Мино, Цунэ Цукамото. Она жила по соседству и часто заходила в гости.
— А Мино нет?
— Они всей семьёй отправились в Идзу, я осталась сторожить дом.
Отец Мино очень любил путешествовать всей семьёй, вот и летом он потащил всех на Хоккайдо, одна Мино воспротивилась и поехала с нами в горы.
— Да ну, надоело, — говорила она. — Братец всё время капризничает, нудит, что в гостинице невкусно кормят. А отец ни минуты не может усидеть на месте, всё время куда-нибудь всех тащит, поедем туда, поедем сюда… Никакого покоя.
— Тогда передайте, пожалуйста, Мино вот это. Скажите, что я устроился на работу. Это ей на память.
— Да? Вы устроились на работу? Что ж, поздравляю, — дружелюбно сказала Цунэ и снова пригласила меня зайти, дескать, ей скучно одной.
Я прошёл в просторную гостиную, где стоял рояль. Цунэ стала расспрашивать меня о будущей работе, и я охарактеризовал её как «службу в довольно известной юридической консультации, где можно приобрести необходимые навыки в делах, связанных с ценными бумагами и налогами». Цунэ тут же заявила, что не мешало бы и ей заняться ценными бумагами, рассказала о том, какие акции, по слухам, имеют особенный спрос у брокеров, какие считаются дефицитными, потом сообщила, что после того, как два года назад скончался её муж, служивший в страховой компании, она осталась одна и теперь живёт на дивиденды и на то, что получает от сдачи квартир внаём, но в акциях не особенно понимает и то и дело терпит убытки. Особенно ей понравилось, что юридическая консультация Огиямы находится на задах Токийского акционерного дома на Каябатё. Разговаривая с ней, я не мог отделаться от нехорошего предчувствия. Мне казалось, что она неспроста заманила меня в дом, где никого, кроме неё, не было. И прежде, приходя в гости к Мино, я ловил на себе её как бы случайные взгляды. В конце концов она вышла, чтобы приготовить чай, а вернувшись в гостиную, села рядом со мной и взяла мою руку в свои. «Не бойся, мы ведь здесь одни». Она успела напудриться, наложила на веки тени, подкрасила губы. Я сразу же это отметил — не зря ведь сам когда-то наряжался женщиной. От Цунэ вызывающе пахло духами, глядя на её щёки и губы, я испытывал приятное возбуждение, тем не менее, обласкав взглядом её лицо, я медленно, со спокойным достоинством отвёл её руки. «Я тебе не нравлюсь?» — удивлённо спросила Цунэ. «Нет, что вы, — учтиво ответил я, — но я ведь пришёл с подарком для Мино». Она проводила меня до ворот. Вид у неё был смущённый, поэтому я поспешил заверить её, что всё останется между нами, она может не волноваться. Она протянула мне листок бумаги, на котором был написан её адрес и номер телефона. Я почтительно взял его и положил в нагрудный карман.
На зимнем пляже было пустынно и неуютно. Летние палатки исчезли, толпы людей тоже. Лишь иногда нам кто-нибудь попадался по дороге: старик, прогуливающий собаку, рыбак, раскладывающий водоросли вакамэ для просушки, старушка, прогуливающая внука. Выйдя из гостиницы, мы пошли в сторону южной косы. Перейдя через красный деревянный мост, вошли на территорию храма. Там не было ни души. Мы стояли, тесно прижавшись друг к другу. День выдался тёплый, безветренный, кривые прибрежные сосны, будто дурачась, клонились в разные стороны. С берега уныло смотрели на море каменные стелы. Мы останавливались около каждой, вслух читая надписи. Крайней была стела, поставленная в честь какого-то иностранца, основавшего на побережье Хаяма дачный посёлок, за ней шла стела, посвящённая памяти монаха Дайтэна, потом — стела, установленная в день переноса храма, — вот в таком порядке. Мино забавлялась, читая начертанные на камнях пышные титулы каллиграфов, выполнивших надписи: «Почётный профессор Токийского Имперского университета, доктор медицины», «Генерал пехоты, виконт».
— В твоём случае, — сказала она, — надо было бы добавить к имени что-нибудь вроде «бакалавр юридических наук, выпускник юридического факультета университета Т., служащий юридической консультации Огиямы». Довольно-таки жалкий титул, правда?
Я тоже смеялся в ответ, но чувствовал себя уязвлённым. На титулы и прочее мне было наплевать. Но оставить о себе какой-нибудь след на этой земле всё-таки хотелось. Поэтому её насмешки меня ранили. Потом она сказала, что в ближайшее время собирается бросить женский лицей в Фудзисаве и открыть собственную школу фортепьянной игры, вот только надо обеспечить звукоизоляцией одну из комнат дома в Дзуси. В окрестностях Камакуры много детей, желающих учиться музыке, это куда прибыльнее, чем быть учительницей в лицее. Когда я согласился с этим, она сказала, что ей не хватает денег на строительные Работы, поэтому она планирует одолжить у кого-нибудь, и принялась расписывать, как превосходно всё можно устроить. Я поддерживал её горячность, хотя с неудовольствием отметил про себя, что брак со мной её планы как бы не входит.
— Как вы съездили? — спросил я.
— Как всегда. Что делать в Идзу зимой? Папаша всё время придирался к матери, мол, чего копаешься, братец делал вид, будто он тут во все ни при чём, а мне приходилось постоянно утихомиривать отца и утешать мать. Нет, семья это ужасно.
— Похоже, тебе не хочется выходить замуж? — спросил я, надеясь прочесть ответ на её лице, но она отвернулась и, пройдя через храмовые ворота, начала забираться на холмик позади главного храмового здания, словно желая сбежать от меня. На вершине холма стояла стела, на которой было высечено «Священное дерево. Летающий дубокипарис», над ней свисали подвядшие — дождей не было уже давно — ветви какого-то странного дерева.
— Это ещё что такое?
— Чудеса какие-то! Не поймёшь: то ли дуб, то ли кипарис.
— Может, плод запретной любви дуба и кипариса?
— Знаешь… — Взобравшись на камень, она посмотрела на меня сверху вниз и погладила по голове, как ребёнка. — Я не хочу иметь детей.
— Почему? — спросил я, потеревшись носом о её живот. — Что ты хочешь этим сказать? Ты раздумала выходить за меня замуж?
— Дело не в этом. Одно другого не касается.
— А, ну тогда ладно. — Я прижал Мино к себе, ощущая её пышную, совсем как у взрослой женщины, грудь. — Я тоже не хочу никаких детей. При одной мысли, что стану отцом, меня жуть берёт.
Прижимаясь друг к другу плечами, мы спустились с холма.
За храмом начиналась каменная лестница, которая вела вниз, к берегу. По морю медленно катились невысокие гладкие волны, сквозь прозрачную воду виднелось дно. Вдалеке, на небольшом скалистом островке, возвышались красные храмовые ворота, море вокруг них сверкало оранжевым блеском. Решив полюбоваться закатом, мы сели на камень и тесно прижались друг к другу. Стоящий у кромки воды человек с удочкой искоса поглядывал на нас. Это было неприятно, но вскоре мы забыли о нём, заворожённые красотой пейзажа. Солнечный шар, раскаляясь, становился всё более красным, а море приобретало тяжёлый стальной оттенок, водная гладь вплоть до самого горизонта была испещрена красными отблесками, словно тлеющими углями. Вскоре над горизонтом нарисовался лиловый силуэт горы, огненный шар солнца прямо у нас на глазах тонул в море. «Смотри — Фудзи!» — сказала Мино. Вершина, днём терявшаяся в тумане, теперь нежно проступала сквозь него, подсвеченная заходящим солнцем. Рыбак как-то незаметно исчез, и на берегу остались только мы вдвоём. Я потянулся к её губам. И вдруг произошло то, чего я никак не ожидал. Она отвернулась, явно избегая моего поцелуя.
— Ты что? — сказал я и снова потянулся к ней.
— Перестань, не здесь!
— Но ведь никто не смотрит. — Я прижался губами к её губам. Её рот на миг приоткрылся, и тут же она снова плотно сжала губы. Я был так поражён, что невольно разжал руки, и в следующее мгновение она уже медленно шла прочь по пляжу вдоль самой кромки волн. Я бросился за ней сквозь опускающуюся тьму. Мы молча шли рядом и очень скоро продрогли до костей на ночном зимнем ветру. Возле гостиницы она торжественно, как судья, оглашающий приговор, сказала:
— Мне звонила твоя профессорша. Она сказала, что мне лучше держаться от тебя подальше, потому что у тебя туберкулёз и я могу заразиться.
— Вот оно что… — протянул я и замолчал, не зная, что сказать. С одной стороны, я разозлился на мать, с другой — почувствовал себя виноватым. Конечно, мать поступила подло, позвонив Мино, это просто возмутительно, я сразу представил себе, каким это было для неё шоком, и настроение у меня совсем испортилось. Но я тоже хорош! Надо было сообщить ей о своей болезни сразу же, как только мне о ней сказали, мы бы вместе всё обсудили! Надо же быть таким идиотом! Ничего ей не сказал, то есть, по существу, предал её, да ещё и пустился во все тяжкие, надеясь избавиться от чувства вины!
— Прости, я не должен был скрывать это от тебя. Я очень виноват перед тобой.
Она не отвечала, лицо её терялось во тьме. Начав говорить, я уже не мог остановиться:
— Ты сердишься? Ты меня возненавидела? Хорошо. Если я тебе противен, давай не будем какое-то время встречаться. Я постараюсь вылечиться как можно быстрее. И больше не буду так глупо себя вести. Ты только жди меня, ладно? Как только я выздоровлю, мы снова будем вместе.
Когда мы вернулись в номер, ужин уже был готов. Я сразу же стал укладывать вещи. Когда, попрощавшись, я подошёл к двери, она вдруг сказала:
— Нет, вернись.
Я тут же повернул назад, словно собака, которая по первому зову хозяина бросается к нему, неистово вертя хвостом. Я утратил свободу: раньше я с удовольствием подтрунивал над Мино, а теперь уже не мог себе этого позволить. Мне захотелось напиться, и я выпил раза в три больше обычного — бутылочек десять сакэ. Потом мы легли, и Мино первая обняла меня. Но когда она, словно прося прощения, приблизила ко мне свои губы, я решительно отстранился и зарылся лицом в ложбинку между её грудей. Моя голова отяжелела, её словно засасывало в какую-то вязкую тьму, и мне невольно вспомнилось, как когда-то Мино нарочно топила меня в воде. «Вот бы сейчас умереть», — подумал я.
На рассвете я неожиданно проснулся. За окном кричали вороны. Кричали такими противными голосами, будто хотели выклевать мне сердце. Издалека доносился монотонный плеск волн. Где-то звонил колокол. Его глухие удары отдавались в ушах. Мино спала рядом, по грудь накрытая одеялом, из-под него выглядывал аккуратно расправленный воротник ночного халата. Я поднялся, чтобы попить, и едва не упал. На мне тоже был ночной халат. Я вспомнил, что ночью у нас так ничего и не получилось. В тёмном море, где-то у противоположного берега, плавали редкие огоньки. Они светились каким-то неприятно маслянистым светом. Не сводя глаз с профиля Мино, я выпил воды. Вороны всё не унимались. Одна из них, жирная и большая, сидела совсем близко на телеграфном столбе. Она была вся чёрная: и глаза, и клюв, и ноги, Почему-то она напомнила мне Ясиму. И ещё дикого гуся, которого мы видели однажды на пруду Синобадзу. Мои руки сильно дрожали, впрочем, так бывало всегда с похмелья. Кое-как я натянул на себя одежду, положил все имеющиеся у меня деньги у изголовья и вышел. Дойдя до шоссе, сел в первый автобус и поехал домой.
В тот день я до вечера провалялся в постели, с волнением ожидая звонка от Мино. Наверняка она вне себя от ярости. Всю ночь мы провели в одной постели, но я не домогался её, а потом ушёл, не сказав ни слова, — то есть повёл себя как последний хам. К тому же она, наверное, беспокоится, думает, я рассердился на то, что она не позволила себя целовать, конечно же, она не выдержит и сейчас позвонит… В моём отяжелевшем, омрачённом похмельем мозгу копошились самые невероятные предположения, я ни на миг не мог заснуть и очень страдал. Просто смешно! Такая смелая, а испугалась какой-то заразы! Да она ведь просто пышет здоровьем, ей всё нипочём: может целыми днями играть на рояле, всегда первая доплывает из Хаямы в Камакуру, да что там, у неё и голова ни разу в жизни не болела! Уж ей-то бояться чахотки! Но как трогательно, что она мне в этом призналась! Но Мино всё не звонила, и мой мозг, изнемогший от жуткой боли, скукожился внутри черепной коробки и работал исключительно в пессимистическом ключе. Я не сказал ей о туберкулёзе, потому что не доверял ей, боялся, что, узнав о моей болезни, она бросит меня. Я не был с ней вполне откровенным, а значит, недостаточно сильно её любил. Конечно же, я бы предпочёл, чтобы она так ничего и не узнала, но не было ли само это желание предательством по отношению к ней? Предатель, мерзкий предатель. Я не мог простить себе этого, проклинал себя и острую пульсирующую боль в голове воспринимал как заслуженное наказание. Тем не менее в какой-то момент я всё-таки уснул, а проснувшись, обнаружил, что уже смерклось. В тёмной комнате было холодно, стараясь согреться, я сжался, обхватив себя за плечи руками, но всё равно дрожал. В поле моего зрения с трудом умещалась тёмная гора. Она мерцала огнями, словно тоже дрожа от холода, склоны были изрезаны ступенями, на которых размещался сильно разросшийся за последние несколько лет посёлок. Раздался скрежет поворачиваемого замке ключа. Очевидно, вернулась мать. Внезапно где-то на дне души вспыхнуло жаркое пламя. «Спокойно», — сказал я сам себе и поднял глаза. Головная боль утихла, и спускался по лестнице я довольно уверенно. Зайдя в ванную, сунул голову под холодную воду, потом умылся. Увидев в зеркале своё заросшее щетиной лицо, побрился. В гостиной возилась мать. Ярость сжигала меня изнутри, я задыхался. Пригладив волосы, выпил подряд два стакана воды. Снова сказал себе: «Спокойно!» — и пошёл в гостиную. Мать, уже успевшая переодеться, стояла перед столиком, пытаясь завязать на спине тесёмки фартука. «Надо поговорить!» — Мой голос прозвучал слишком резко.
Мать отпустила тесёмки. Фартук повис на ней, словно юбка. На круглом лице испуганно распахнулись глаза, лоб покрылся морщинами.
— Зачем ты сказала Мино, что я болен?
— Потому что она меня спросила.
— Разве не ты сама ей позвонила и всё рассказала?
— Нет, конечно. Это она мне позвонила. Сказала, что в последнее время совсем с тобой не видится, и спросила, как ты поживаешь. Вот я ей и рассказала.
— Незачем было рассказывать. Никто тебя не просил.
— Да? Я как-то не подумала.
Мать завязала наконец тесёмки, щипцами собрала в кучку догоревшие угли и передвинула таганок.
— А что, что-то случилось?
— Не валяй дурака! — грубо сказал я. — Ты сделала это нарочно, ты с самого начала пыталась нас рассорить.
— Значит, всё-таки что-то случилось?
— Да, случилось. Ещё как случилось! Мино теперь не хочет меня видеть. И это всё твоих рук дело. Можешь радоваться! Да. Я решил расстаться с Мино. Зато буду теперь гулять напропалую. Давай, раскошеливайся.
— Что ты несёшь!
— Я не шучу. Гони денежки!
— Нет у меня никаких денег. Я тебе совсем недавно давала на лекарства. Больше ничего нет. В конце года и в январе было много расходов.
— Ладно, сам найду. — И я пошёл во флигель, который занимала мать. Снял со шкафа портативный сейф. Я столько раз таскал у неё деньги, что мать, наученная горьким опытом, завела прочный сейф с цифровым кодом. Я наобум повертел кодовый замок, но сейф не открывался. Решив взломать его, я снял с полки коробку с плотницкими инструментами, Я колотил сейф молотком, пытался вскрыть концом гаечного ключа, но он не поддавался. Я шваркнул его о камень, на котором оставляли обувь. На крышке появилась вмятина.
— Перестань! — Мать схватила меня за руку, но я изо всех сил оттолкнул её. Не удержавшись на ногах, она отлетела в коридор и упала, ударившись головой о столб.
— Давай, открывай!
— Нет!
— Тогда я его взломаю!
— Куда тебе!
Пока мы так препирались, я мучительно пытался взломать сейф, потом, поняв, что мне это не удастся, набросился на мать. Она попыталась скрыться от меня в гостиной, но я настиг её и стал выкручивать ей руки. «Больно, больно, да бо-о-льно же!» — завопила она, и тут у меня что-то вдруг оборвалось внутри, перед глазами отчётливо возникла сцена, которую я так часто видел в детстве. Я вёл себя так же, как Икуо. Помню, в тот миг меня охватила жгучая ненависть к самому себе. Я разжал руки, и мать успела выскользнуть и забиться куда-то в угол. Но в следующий миг меня переполнила радость. Она возникла откуда-то из самых недр моего существа, и все ощущения удивительным образом обострились, совсем как тогда, когда я летел вниз со скалы. Комната и все предметы вокруг увиделись вдруг с необыкновенной чёткостью. Женщина в углу уже не была моей матерью, так, какая-то незнакомая старуха по имени Мидори Кусумото. От матери не укрылась эта внезапная перемена, и она громко закричала, когда я набросился на неё. Выдернув одной рукой ящик из стола, я нашарил в нём пояс и принялся её связывать. Прежде всего я связал ей за спиной руки. Затем — ноги в лодыжках и коленях, после чего соединил верёвкой ноги и руки. Делал всё точно так же, как делал в своё время Икуо, даже поправил задравшийся подол и подтянул воротник, чтобы было поаккуратнее. После того как я её связал, она перестала вопить и биться, прижалась лицом к циновке и замерла, словно насекомое, притворяющееся мёртвым. «Говори код немедленно!» — потребовал я. Она молчала, тогда я просунул гаечный ключ под пояс, который стягивал её запястья, и стал изо всех сил крутить его. От боли она начала вопить, и её вопли словно подстёгивали меня. В конце концов она скороговоркой произнесла номер. Открыв сейф, я вынул из него всю наличность (помнится, там было всего сто тысяч йен). Печатку найти не удалось, поэтому банковские чеки и ценные бумаги я оставил на месте, удивившись, что депозит составлял больше двух миллионов йен. «Да ты у нас, оказывается, богачка!» — сказал я и поднялся на второй этаж. Сложил в чемодан одежду, книги и кости для маджонга. Отобрал нужные мне учебники и тетради. Покончив со сборами, спустился вниз и увидел, что матери удалось развязать узлы на запястьях и теперь она пытается высвободить ноги. «Ты куда?» — спросила она. Я молча обулся. Последнее, что я услышал было:
— Не будь дураком. А то подорвёшь своё здоровье окончательно.
5
Ясима оказался дома. Увидев меня, он спросил: «Куда это ты собрался?» «Ушёл из дома», — объяснил я. Оставил у него вещи, и мы поехали на Симбаси в бар «Траумерай». В одиннадцать часов, сразу же после закрытия бара, хозяйка ушла домой, а мы, прихватив оставленного сторожить бар Фукуду, двинули в Ёсивару. От остановки «Больница Ёсивара» дошли пешком до ворот весёлого квартала и прямиком направились в заведение напротив синтоистского храма, где Ясима был завсегдатаем. Нас провели на второй этаж, хозяйка принесла чай, и мы стали договариваться, причём Ясима и Фукуда, попросив своих постоянных девиц, тут же исчезли. В их присутствии я изображал человека бывалого, но на самом деле был в таком месте впервые и не имел никакого представления о том, как надо себя вести. В конце концов сухо сказал: «Мне бы какую помоложе и пофигуристее», и меня провели в отдельную комнату. Там не было ничего, кроме невысокого шкафчика, зеркального столика и хибати, всё очень дешёвое, только красная накидка на шкафчике придавала комнате кокетливый вид. На постели лежали рядом две подушки, но сама постель была узковата для двоих. Женщина оказалась не такой уж и фигуристой, скорее мелковатой и тщедушной. «Что-нибудь желаете?» — спросила она усталым хрипловатым голосом. «Да, тебя», — ответил я и сразу же обнял её. У неё были очень милые ямочки на щеках. Я впился поцелуем в её губы, и она простодушно ответила мне. И грудь, и руки у неё были гораздо меньше, чем у Мино, она невольно напомнила мне Кикуно, и я потерял голову от желания. Впрочем, женщина распалялась ещё быстрее меня. Не в пример ленивой проститутке из Цунадзимы, она охотно отвечала на мои ласки, и я получил большое удовольствие. После завтрака я присоединился к приятелям и расплатился за себя и за них. Ясиме я сказал, что нашёл девочку, которая ну точь-в-точь моя прежняя подружка, и он захохотал, заколыхавшись всем своим крупным телом.
Дня три я прожил у Ясимы, но у него было слишком тесно, и, походив по посредническим конторам, я в конце концов снял квартиру в Хонго, на улице Кикудзака. Оттуда было удобно ездить и в диспансер на Суйдобаси, и в юридическую консультацию на Каябатё, да и до Ёсивары рукой подать. Спустя неделю я снова пошёл в то же заведение и взял ту же женщину. Она оказалась родом из Тибы, и её деревня находилась неподалёку от той, где жила Сидзуя. Мне почему-то с самого начала казалось, что она должна быть из тех мест, я наугад спросил, и оказалось — точно, оттуда. Конечно, я не принимал за чистую монету всё, что она говорила, но у неё был совершенно такой же выговор, как у Сидзуи, это меня растрогало, и я стал бывать у неё едва ли не каждый день.
Весело проводя время в барах, борделях, танцзалах и игорных домах, я растратил все деньги, которые украл у матери, у меня не осталось даже на лечение, я всё реже заглядывал в диспансер и в конце концов перестал принимать лекарства. Я знал, что это приведёт к активизации процесса в лёгких, но мне было всё равно.
Когда я сжимал в объятиях хрупкое женское тело, когда, встряхивая в бочонке кости, слышал визгливый смех Ясимы, когда переступал в танце слегка заплетающимися ногами, меня охватывало ощущение, пусть отдалённо, но всё-таки сходное с тем, которое я испытал во время падения в горах Цуругидакэ. То обстоятельство, что я болен, причём болен неизлечимо, казалось мне подарком судьбы, сознание обречённости до крайности обостряло все мои чувства, заставляло по-новому относиться к самому факту своего существования: пусть мне дан лишь краткий миг, но я проживу его, как подобает человеку, наделённому горячей, полноценной плотью. Если бы врач вдруг объявил мне, что ошибся в диагнозе и мне ничего не грозит, это было бы для меня большим ударом.
В апреле я явился в юридическую консультацию Огиямы. Оставшись без гроша, в рассрочку купил себе костюм и швейцарские часы. Посетив накануне парикмахерскую и принарядившись — сам я казался себе просто верхом элегантности, — явился на работу за несколько минут до назначенного времени. Начальник представил меня остальным служащим — то есть тем двоим мужчинам и пяти женщинам, каждому я протягивал приказ о своём назначении и кланялся. В приказе, отпечатанном на пишущей машинке, говорилось, что я принимаюсь на работу с жалованьем 250 йен в день и с трёхмесячным испытательным сроком. Получалось, что в месяц я буду получать около семи тысяч йен — сумма смехотворная, её с трудом хватало на выплату взносов за купленный костюм и часы, а если учесть, что в последнее время я тратил больше тридцати тысяч йен в месяц…
С первых же дней я стал приглядываться к самому молодому служащему, надеясь, что это поможет мне составить представление о характере будущей работы. Этот парнишка сразу после окончания начальных классов лицея был взят в консультацию, и вот уже пять лет служил здесь мальчиком на побегушках. Чтобы закрепить знакомство, я пригласил его сыграть вечерком в субботу в маджонг, и он охотно согласился. В партнёры я выбрал добропорядочных служащих — Иинуму и Н. — праздные гуляки вроде Ясимы и Фукуды не соответствовали моему замыслу — и снял флигель гостиницы на горячих источниках Цунадзима. Парнишка оказался полным профаном, и я не спускал с него глаз, подсказывая каждый ход, в результате ко второму раскладу он стал кое-как справляться с игрой. В благодарность за это он порассказал мне немало интересного о внутренней жизни консультация. Я узнал, что наш начальник большой дока по части налогов, что раньше он работал в Налоговом управлении, откуда уволился по возрасту, что юридической консультация называется условно, чаще всего — очевидно по причине её близости к кварталу Кабутотё — туда обращаются за советами по налоговым вопросам, возникающим при операциях с ценными бумагами и при передаче имущества, что в акциях начальник тоже разбирается неплохо и проводит много времени на бирже, где у него знакомые брокеры, что реальной властью в консультации обладает старик Окабэ, который после начальной школы мало где учился в силу стеснённых жизненных обстоятельств и теперь очень обеспокоен тем, что в консультации появился выпускник университета.
Сначала я приходил на работу вовремя. Но, раз задержавшись, стал опаздывать со спокойной совестью. Самого Огиямы по утрам никогда не было, а мой непосредственный начальник, старик Окабэ, ничего мне не говорил, и я совершенно распустился. К тому же по ночам я обычно пьянствовал или кутил в весёлых кварталах и домой возвращался только под утро.
Работа была однообразной и скучной. За юридическими советами к нам обращались чрезвычайно редко, чаще приходили с просьбами о посредничестве в телефонных переговорах или спрашивали, как правильно написать прошение, так что большую часть дня я маялся от безделья. Сидящий за соседним столом Окабэ постоянно корпел над приведением в порядок каких-то документов, но мне эту работу он не поручал. Парнишка и женщины всё время болтали и пересмеивались.
В начале мая начальник отправил меня на курсы по финансовому инвестированию, которые организовала одна фирма, ведущая операции с ценными бумагами, и я был рад на время избавиться от затхлой атмосферы консультации. Мне пришлась по душе кипучая активность этой фирмы: там постоянно толпились клиенты, транслировались текущие биржевые новости, сотрудники, пуская в ход всё своё красноречие, с энтузиазмом отвечали на телефонные звонки, к тому же получить новые знания об акциях мне тоже было интересно. Я усердно конспектировал, изучал справочники, и через неделю уже мог свободно вычерчивать сложные таблицы курса акций и получил общее представление о характере их функционирования.
На этих курсах я и познакомился с Намикавой — он был одним из лекторов. Он служил внештатным агентом на одной фирме, занимающейся куплей и продажей ценных бумаг, и несколько лет назад в связи какими-то налоговыми делами прибегал к услугам нашего начальника Огиямы. Мы подружились и иногда даже вместе ужинали.
Намикаве было на вид лет тридцать пять — тридцать шесть, у него правильные черты лица, волосы он зачёсывал назад и всегда носил костюм-тройку. Человеком он был весьма любезным и учтивым, не считал зазорным водить дружбу с таким юнцом, как я, и сразу же признался, что не потребляет спиртного, терпеть не может азартных игр и, как только кончается рабочий день, с радостью спешит в Йокогаму, где у него свой домик.
В свою очередь я рассказал, что мой покойный отец был врачом, что мать преподаёт в женском университете, один старший брат служит в строительной компании О., а второй — в торговой фирме С. Это его привело в полный восторг, и он стал с подчёркнутой скромностью рассказывать о себе: что его отец — бедный крестьянин, да и сам он, в сущности, всего лишь жалкий неуч, не получивший никакого образования.
— Да ладно, всё это образование гроша ломаного не стоит, — совершенно искренне сказал я.
— Нет, нет, не скажите, это очень, очень важно. Вам можно только позавидовать, да, — со вздохом сказал Намикава.
Тогда, сообразив, что не в моих интересах его разочаровывать, я стал хвастаться. Сказал, как бы между прочим, что один из моих братьев сейчас работает в Париже. Это его окончательно сразило.
— В Париже? Вот здорово! Хоть бы разок туда съездить! А что, ваш брат женат на француженке?
— Да, — соврал я. Поразительно, но спустя два года эта ложь оказалась правдой. — Отец его жены работает в банке.
— А тот ваш брат, который служит в строительной фирме О., у него уже большие дети?
— Девочке пять лет, а мальчик ещё грудной.
— А, значит, примерно как мои. — Намикава нервно пригладил пятернёй зачёсанные назад волосы. — Так хорошо, когда есть дети! Правда, раньше, ну когда я ещё не был отцом, они ужасно меня раздражали, но теперь я отношусь к ним совсем по-другому. Наверное, и вы любите своих племянников?
— Ну, как вам сказать… — Я подумал об этих детях, которых никогда не видел, и в душе моей ничего не шевельнулось. — Разумеется, люблю, — сказал я, фальшиво улыбаясь и притворяясь растроганным. Пока я таким образом паясничал, во мне нарастала неприязнь к Намикаве. В конечном счёте он принадлежал к лагерю Икуо и Макио, то есть к людям, с которыми у меня не было абсолютно ничего общего. Но я продолжал паясничать и улыбался, ловко пользуясь тем, что очки без оправы, которые я начал носить в последнее время, смягчали жёсткость моего взгляда. — А знаете, мне бы тоже хотелось поиграть на бирже. Могу я на вас рассчитывать?
— Конечно, почту за честь… — Намикава кивнул, натянув на лицо профессионально приветливое выражение, но тем не менее в его улыбающихся глазах я прочёл искреннюю заинтересованность.
— Каким капиталом вы располагаете?
— Что? — Улыбка на моём лице погасла, и, глядя прямо в глаза своему собеседнику, я принялся врать: — У меня около трёхсот тысяч свободных денег. Кроме того, одна моя знакомая давно хочет заняться кредитными сделками.
Разговор целиком сосредоточился на акциях. Намикава с жаром принялся мне доказывать, что резкое колебание цен на акции в последние годы свидетельствует о переломе в экономике: на смену эпохе долгосрочных инвестиций и инвестиций с фиксированными процентными ставками пришла эпоха краткосрочных сделок, связанных с торговлей акциями. Слушая его разглагольствования, мне захотелось разбогатеть. После того как я устроился на работу и перестал заниматься репетиторством, мои доходы заметно уменьшились, к тому же я продолжал кутить, ни в чём себе не отказывая. Время от времени я начинал лениво размышлять о том, где найти новый источник дохода, и вот наконец передо мной забрезжила вполне реальная надежда. Я наметил план действий, даже два плана, и решил немедленно приступить к их осуществлению.
План № 1
Получить денежную ссуду, заложив землю и недвижимость:
1. дом Икуо на холме Тэндзин;
2. дом Макио в Хаяме.
План № 2
Получить комиссионные от Намикавы за посредничество при кредитных сделках:
1. Цунэ Цукамото;
2. Котаро Иинума.
Первым делом я посетил дом на холме Тэндзин. Я не был там уже семь лет, с того самого дня, как, поступив в лицей, покинул его с одной спортивной сумкой на плече. Когда трамвай, миновав торговые кварталы Синдзюку, стал взбираться вверх по склону холма, мне показалось, что замёрзшая глыба времени, все эти годы пролежавшая в самом дальнем углу моей души, начала таять. Домишки, стоявшие спиной к трамвайным путям, роща Тэндзин, буддийский храм, кладбище… Однако, сойдя с трамвая и оглядевшись, я понял, что всё здесь стало другим. Бомбоубежища исчезли, на месте бывших пожарищ теснились ряды новых домов, имеющих немного легкомысленный вид. И только поднявшись по каменной лестнице к святилищу Нисимукитэндзин, я отыскал следы прошлого. Под хорошо знакомыми деревьями, на земле, испещрённой пятнами света, проникающего сквозь молодую листву, точно так же, как в прежние годы, играли дети. Передо мной был наш дом.
На керамической табличке крупными знаками было написано: «Икуо Кусумото». Обветшавшие стены совсем такие же, как в старину, только черепица заменена на красную, и у первого этажа появилась пристройка. Пока я стоял у входной двери, за оградой залаяла собака. Наверное, крупная: голос был довольно низкий и громкий. Отойдя, я спрятался в проходе между домами. Собака продолжала лаять. «Кто-о там?» — послышался женский голос, потом закричали дети. Ничего не оставалось, как выйти из своего убежища и нажать кнопку звонка.
В тот день я в первый и в последний раз увидел свою невестку. Её лицо совершенно стёрлось из памяти. Помню только, что она показалась мне гораздо моложе Мино. Услышав моё имя, она уставилась на меня в недоумении, и, только после того, как я объяснил, что я младший брат её мужа, живу в Хаяме, до неё наконец дошло, кто я такой. Прятавшаяся за её спиной девочка детсадовского возраста, очевидно, была моей племянницей Кумико. В принуждённой улыбке невестки угадывалась решимость ни за что не пускать меня в дом. Тут со второго этажа спустился Икуо. Его появление изрядно удивило меня: день был будний и, по моим расчётам, его не должно было быть дома. Передо мной стоял совершенно незнакомый мне человек — какой-то загорелый толстяк.
— Такэо?
— Да вот, оказался в этих краях и решил заглянуть.
— Макио говорил, ты устроился на работу? — Очевидно, сведения обо мне приходили к нему через Париж. — И как называется твоя фирма?
— Да какая там фирма, просто крошечная юридическая консультация. Я решил, что мне не мешает попрактиковаться в юриспруденции.
— Наверное, тебе нелегко живётся, ещё хуже, чем когда ты был студентом?
— Да нет, почему?
Тут мы оба надолго замолчали, словно исчерпав все темы для разговора. Ни тот, ни другой не могли ничего придумать и только неприязненно сверлили друг друга глазами. Решив воспользоваться подходящим моментом, я ушёл.
Наверное, я поступил глупо, туда явившись. В моих планах было проникнуть в дом, когда там никого нет, выкрасть документы на право владения домом и участком вместе с официальной печатью, а потом под их залог взять в банке деньги. Но я забыл, что Икуо никогда не терял бдительности, поэтому у меня не было никаких шансов на успех. К тому же в доме совершенно неожиданно оказалась собака, да и невестка, скорее всего, целыми днями сидит с детьми… Наверняка у них прочный сейф, или они арендуют ячейку в банке…
С домом в Хаяме всё было гораздо проще. В будние дни матери никогда не бывает дома, ключи от входной двери у меня сохранились. Ни Макио, ни мать не имели обыкновения пользоваться ячейкой в банке, а код портативного сейфа был мне известен.
Со станции Дзуси я позвонил в Хаяму и, удостоверившись, что дома никого нет, взял такси. Как я и ожидал, все документы на владение домом обнаружились в сейфе. Но документов на землю там не было, как не было банковской сберегательной книжки. Из хранящихся в шкатулке печатей выбрал одну, из слоновой кости, которая, по моим расчётам, была официально зарегистрирована. Моя комната на втором этаже была в том же виде, в каком я её оставил. Должно быть, мать ни разу не заходила туда. Увидев покрывавший стол толстый слой пыли, я осознал, что прошло уже четыре месяца. Я хотел было привести в порядок книжный шкаф и постель, но подумав, что это может быть превратно истолковано, не стал этого делать. Закрывая дверь в комнату, постарался не сбить с неё пыль.
Заложив дом, я взял в банке ссуду в 80 тысяч йен. То есть успешно выполнил пункт 1 плана № 1. Эти 80 тысяч я истратил за полмесяца. И тут же приступил к осуществлению плана № 2.
Цунэ Цукамото я посетил не то в конце мая, не то в начале июня. День выдался пасмурный и душный, на изгороди, увитой плетистыми розами, уже распустилось несколько крупных цветков — красных и желтоватых. В обращённой к саду комнате были опущены шторы и царил полумрак, в нише стояла большая ваза, в которой плавали белые кувшинки, от неё веяло прохладой.
— О, вы стали таким красавцем, — сказала Цунэ, окидывая взглядом мой костюм и галстук. Поскольку я заранее позвонил ей по телефону, она успела как следует подкраситься и надеть кимоно.
Я не знал, насколько Цунэ в курсе наших отношений с Мино, и меня это изрядно волновало. После того как в начале февраля я сбежал из гостиницы, мы с Мино не встречались и даже ни разу не разговаривали по телефону.
Я расточал похвалы саду и дому, рассказывал о том, какая интересная у меня работа, и в конце концов как бы между прочим спросил:
— Вы встречаетесь с Мино?
— Эта сумасбродная девица бросила колледж и затеяла перестраивать дом, — видите ли, собирается открыть собственную школу фортепьянной игры. Вот уж не думала, что у такой безалаберной лентяйки может возникнуть желание заниматься столь нудным делом. Денежки, небось, вы ей дали, а? Удачная спекуляция на бирже?
Я неопределённо усмехнулся. Пока я соображал, как лучше ответить, Цунэ понимающе кивнула.
— Ну конечно вы, кто же ещё? Ох уж эта нынешняя молодёжь! Что же, у меня есть немного лишних денег, могу вам одолжить. Но боюсь, вы замахнулись на то, что вам не по силам. Два рояля в аудитории. Четыре комнаты для индивидуальных занятий. Совсем как в настоящей школе. Может быть, фортепиано сейчас и в моде, но ведь расходы на оборудование будут просто чудовищные.
— Да, но с другой стороны, такая школа дело перспективное, а Мино ещё молода… Если бы вы согласились нам помочь… — сказал я, почтительно склонив голову.
— Ну хорошо. — Цунэ вдруг, словно устав сидеть прямо, сдвинула ноги в сторону. Из-под подола кимоно сверкнули белые икры. — Но только ради вас.
— Понятно. — И я многозначительно подмигнул. И тут же, решив ковать железо пока горячо, перешёл к делу.
— Я хотел просить вас помочь мне в одном деле. Есть у нас один клиент, он работает в фирме по купле-продаже ценных бумаг. Не могли бы вы подписать с ним договор о небольшом кредите?
— Снова нужны деньги?
— Да, но весьма незначительная сумма.
Я стал объяснять. Что фирма имеет возможность ассигновать сумму, в три раза превышающую сумму депозита, и потом эту сумму можно будет вложить в акции. Что это самый простой и надёжный способ использования свободного капитала. Что депозит вполне может быть внесён в виде ценных бумаг. Что в настоящее время на рынке наблюдается оживление, то есть сейчас самый благоприятный момент для того, чтобы преумножить своё состояние. По существу, я перепродавал знания, полученные мною на курсах, но Цунэ слушала с большим интересом; она сказала, что как раз планировала заняться спекуляциями на бирже, и если действительно есть достойный доверия агент, то она готова воспользоваться его услугами.
Я вышел из её дома, имея на руках сто тысяч йен наличными и в общей сложности тысячу семьсот акций, принадлежащих фабрике М. и компании U-сода.
Сто тысяч йен я истратил за полмесяца.
Однажды утром, в середине июня, опоздав на работу на час, я сидел за своим столом и сжимал руками раскалывающуюся с похмелья голову. Тут меня вызвали в кабинет к начальнику. Там уже сидел Окабэ.
— Послушай-ка, Кусумото, мне очень жаль, но до меня дошли слухи о твоём предосудительном поведении. Мы тут подытожили, сейчас Окабэ тебе зачитает.
Глядя прямо перед собой на отливающие серебром волосы сидевшего против света начальника и на пунцовые, похожие на сгустки крови, шнуры на доспехах, я думал о том, что у старины Окабэ должно быть сейчас лицо пепельно-серого оттенка. Не зря он столько лет провёл в затхлом воздухе консультации.
Нетрудно было догадаться о том, что именно он зачитает. В общих чертах мне вменялось в вину следующее: отсутствие служебного рвения, частые прогулы, опоздания и уход с рабочего места раньше времени. Я жил не по средствам. Вёл себя нескромно, ибо покупал вещи в рассрочку, что недопустимо, когда ты на службе без году неделя. Ещё более недопустимо было возить несовершеннолетнего сослуживца на источники и вовлекать его в азартные игры. Будучи откомандированным на курсы, я плохо посещал их и получил весьма нелестные отзывы.
— Всё вышесказанное заслуживает строгого взыскания, ибо несовместимо с тем духом добропорядочности и устойчивости, который культивируется нашей фирмой, — закончил Окабэ.
— Вот такие дела, — сказал начальник и, встав, поправил на полке упавшую книгу. — Тебе есть что сказать?
— У меня есть вопрос, вернее, два вопроса.
— Пожалуйста. — Начальник снял очки, потом снова нацепил их на нос.
— Вопрос первый. О том, что я вовлекал в азартные игры несовершеннолетних, вам доложил сам несовершеннолетний? Вопрос второй — о моей плохой посещаемости на курсах вам сообщило руководство самих курсов?
— Ты хочешь сказать, что отрицаешь эти факты?
— Нет, пожалуй, не отрицаю.
— Тогда не всё ли равно, кто нам о них сообщил?
Я наконец позволил себе взглянуть на старину Окабэ. Его лицо и в самом деле оказалось пепельно-серым. Он ответил мне суровым взглядом.
— Так или иначе, ты должен войти в наше положение. Мы, конечно, сами тебя приняли на работу, но в таких обстоятельствах…
Начальник не говорил прямо, что увольняет меня, но именно это желание легко читалось на его лице. Окабэ с явным нетерпением ждал, когда он наконец перейдёт к делу. У меня раскалывалась голова, во рту была противная горечь. Срочно надо было бежать в уборную.
— Ну как, ты можешь нам обещать, что впредь изменишь своё поведение и станешь добросовестно трудиться?
Чувствуя, что содержимое моего желудка уже подступает к самому горлу, я решил расставить все точки над "i".
— Позвольте мне уволиться, — сказал я.
— Вот как? Жаль.
Заметив, что начальник обменялся довольным взглядом с Окабэ, я поспешил выдвинуть одно, всего одно условие.
— Я уйду, но разрешите мне задержаться до дня получки, до 24 числа.
— Хорошо.
Не прощаясь, я кинулся в уборную и там изверг содержимое своего желудка.
25 июня я уволился из юридической консультации Огиямы.
После разрыва с Мино я катился по наклонной плоскости, с каждым днём всё глубже погружаясь во тьму. Я действовал словно помимо собственной воли, повинуясь какой-то сверхъестественной силе, которая толкала меня вниз к полному распаду, к небытию. Если эту сверхъестественную силу назвать дьявольской, то дальше — всё просто. Я оказался во власти дьявола. И покорно следуя его воле, получал в награду возможность предельного приближения к сладостному небытию. Это компенсировало всё мною утраченное.
Многие говорят, что я впал тогда в глубокое отчаяние, которое и толкнуло меня на путь саморазрушения. Что же именно, какие реальные обстоятельства могли довести меня до отчаяния? Размолвка с Мино, потом — туберкулёз, ускоривший наш окончательный разрыв, неудача с трудоустройством, ссора с матерью и уход из дома, скучная работа. Вот вроде бы и всё. Кто-то скажет, что эти жизненные неудачи подкосили меня и я пустился во все тяжкие, стал кутить и транжирить и от этого впал в ещё более глубокое отчаяние. Но я хорошо помню, что в то время у меня вовсе не было ощущения безысходности, которая обычно сопутствует отчаянию. Отдавшись в руки дьявола, этого носителя абсолютной власти, я чувствовал себя в полной безопасности и жил в своё удовольствие. Я уже писал о том, что в качестве компенсации за всё, что было мною утрачено, получил возможность приблизиться к сладостному небытию. Но небытие — конечный пункт. На пути к нему у меня тоже не было недостатка в наслаждениях. Истина в том, что творить зло — приятно.
К примеру, при помощи какой-нибудь хитроумной уловки я планирую заполучить круглую сумму. Уже сама разработка этого коварного плана приносит мне куда большее удовольствие, чем если бы я готовился совершить что-нибудь богоугодное. А ведь впереди ещё удовольствие от осуществления плана, я уже не говорю о том радостном моменте, когда деньги оказываются наконец у тебя в руках. Далее идёт новое удовольствие — тратить деньги, потом ты с изумлением обнаруживаешь, что у тебя не осталось ни одного сэна, и всё повторяется с начала. Вот вам и кругооборот удовольствий. Во всяком случае, именно так я проживал деньги, которые получил, заложив дом Макио. Говорить, что я сделал это потому, что у меня не было денег, — значит видеть только одну, причём самую ничтожную, сторону дела. Ведь до того, как денег у меня не стало, я их с большим удовольствием истратил, а потом ещё и получил удовольствие от того, что украл. То есть нет слова, более неподходящего к моему тогдашнему состоянию, чем слово «отчаяние».
Для того, чтобы разжиться деньгами, я разработал два плана. Выполнить пункт 1 плана № 1 мне не удалось, зато с пунктом 2 я успешно справился. Что же касается плана № 2, то в процессе выполнения пункта 1 всё как-то сразу пошло наперекосяк. Я собирался использовать наличные деньги и ценные бумаги Цунэ для заключения с Намикавой кредитной сделки, в результате которой получил бы комиссионные, однако дело кончилось тем, что все наличные я просто прокутил. А когда пришёл к Намикаве с ценными бумагами, то вместо того, чтобы использовать их в качестве залога, попросил поменять их на наличные. Намикава согласился с той ценой, которую я запросил. Через десять дней он вручил мне двести тысяч йен.
То есть пункт 1 плана № 2 у меня тоже сорвался. Надо сказать, что, тратив все деньги и ценные бумаги Цунэ, я почувствовал себя виноватым, хотя в это не поверил никто: ни прокурор, ни судья, ни даже адвокат Хироси Намики. Приступая к осуществлению этого плана, я действительно собирался выполнить данное ей обещание и вполне удовлетворился бы комиссионными, у меня не было намерения её обманывать. Я очень хорошо относился к Цунэ и как к родственнице Мино, и просто как к человеку.
К тому времени я очень соскучился по Мино. Я постоянно думал о том, что она ничего не сказала Цунэ ни о моей болезни, ни о нашем разрыве. Мне снова стала рисоваться в мечтах наша совместная жизнь в будущем.
Мне никто тогда не поверил, но я хочу, чтобы все знали правду. Я не собирался вводить Цунэ Цукамото в убытки. Я действительно надеялся, что удастся как-то всё утрясти. Короче говоря, я собирался так или иначе вернуть растраченные сто тысяч йен и ценные бумаги на сумму в двести тысяч йен и добиться того, чтобы фирма Намикавы выслала ей уведомление об открытии ссудного счёта. То есть совершенно искренне считал, что взял у неё триста тысяч йен в долг. Хотя, конечно, после того как меня уволили, трудно было рассчитывать на возникновение нового источника доходов. В голове постоянно вертелась мысль — как бы разбогатеть. Даже играя в маджонг, я постоянно бормотал: «Ну что, ничего новенького?» В конце концов Ясима спросил, поддразнивая меня: «Можно ведь кого-нибудь замочить за деньги, ты как, готов?» «А что… — усмехнулся я. — Может, это и неплохая идея…»
6
В воскресенье я проснулся от чьего-то оклика и увидел консьержа, который вручил мне уведомление от хозяина дома. Хозяин требовал, чтобы до конца месяца я полностью ликвидировал задолженность по квартплате с февраля по июль. Я не имел ничего против, тем более что как раз собирался куда-нибудь переехать. К счастью, задаток был внесён за полгода вперёд, так что неприятных последствий можно было не опасаться.
Был третий час дня. Лил дождь. Он лил уже две недели подряд, матрасы и одеяла отсырели и стали тяжёлыми, всё вокруг было неприятно влажным — и пижама, и рубашки. По шторам проплывали тени зонтов. Под мостовой, идущей по склону холма, громче обычного шумели сточные воды: очевидно, ливень был изрядный. Если вода и дальше станет прибывать, уровень её резко поднимется и она непременно прорвётся где-нибудь в самом неподходящем месте. Если верить прогнозу погоды, дождь будет лить ещё целых три дня. Грязного белья скопилось более чем достаточно. А мне хотелось, чтобы всё было чистое, когда я буду уезжать отсюда.
Прошлой ночью я продулся в пух и прах. Моё поражение было таким быстрым и сокрушительным, что Ясима не только не обрадовался, а, наоборот, рассвирепел. «Эй ты, так нечестно! — завопил он. — С тобой играть — никакого интереса!» Не могу сказать, что это меня задело, но мне словно вожжа под хвост попала — я перевернул стол и выскочил на улицу. Зонт я забыл и шёл не обращая внимания на дождь. Дошёл до бара «Траумерай» и, поскольку Фукуда ещё не спал, потребовал, чтобы он открыл мне, и мы пили с ним вдвоём до самого рассвета. Фукуда признался, что собирается уволиться и устроиться в какой-нибудь отель в Атами. Ничего плохого о баре он сказать не может, просто надоело, он здесь уже полгода, а больше этого срока ещё нигде не выдерживал.
Я подумал, что сегодня воскресенье, а значит, Иинума, скорее всего, дома. Телефон был напротив, в дешёвой кондитерской; я постоял некоторое время у окна, глядя на хлеставшие по асфальту струи дождя, потом неожиданно для самого себя расхохотался и никуда не пошёл. Пункт 2 моего плана № 2, рассчитанный на Иинуму, показался мне смехотворным. Поступив на работу в банк, Иинума стал осторожен и мелочен, он уже не играл в маджонг так азартно, как в студенческие годы, нечего и надеяться, что его можно соблазнить спекуляциями на бирже.
Ужасно захотелось есть. Потряс банку с печеньем — пуста. Ни хлеба, ни сыра. Изучив содержимое кошелька, обнаружил, что у меня осталось всего две тысячи йен с небольшим — сумма, которой еле хватит на неделю, да и то только на еду. За последние двадцать дней я прокутил двести тысяч йен, полученные за ценные бумаги Цунэ. Когда я оставлял по пять тысяч йен чаевых женщинам из Ёсивары, они не столько даже радовались, сколько проявляли беспокойство — да в своём ли я уме? Наверное, у меня и в самом деле было тогда не всё в порядке с психикой: я был постоянно напряжён и взвинчен до предела. Неделей раньше мне вдруг захотелось бросить в галдящую толпу на Гиндзе все имеющиеся у меня деньги. Правда, к тому времени у меня в карманах оставалась уже весьма незначительная сумма.
К вечеру у меня окончательно подвело живот, и я отправился в студенческую забегаловку возле университета. Кроме меня, там не оказалось ни одного посетителя, один человек работал на кассе и на раздаче. Расплачиваясь, я с вожделением смотрел на лежавшие в ящике кассы деньги. Их было не так уж и много, но меня прельщала сама возможность украсть. Один шаг, и я стану преступником, грабителем, то есть перейду в иную человеческую категорию — разве это не прекрасно? Наверное, я бы уступил искушению, будь кассир послабее.
С трудом дождавшись утра вторника, я позвонил Намикаве на работу. По дороге к телефону-автомату, который находился в университетской больнице, я размышлял, под каким предлогом лучше выманить у него деньги. Если продать акции, как в случае с Цунэ Цукамото, то наличные сразу не получишь. Я пришёл к выводу, что лучше всё же занять денег, но в последнюю минуту, когда уже набирал номер, меня осенила идея представить дело так, будто некий сотрудник министерства иностранных дел попросил меня дать ему взаймы тысячу долларов в пересчёте на йены. Намикава ответил, что долларов десять он ещё мог бы дать, и предложил позвонить дня через три.
Следующие два дня я жил как во сне. Утром в четверг снова позвонил Намикаве и стал вешать ему лапшу на уши, мол, в качестве залога могу отдать две с половиной тысячи акций страховой компании К. В конце концов он сказал, что готов ссудить мне тысячу сто долларов, то есть четыреста тысяч йен, и мы решили встретиться для совершения сделки в баре «Траумерай» в следующий понедельник. Судя по всему, Намикава не сомневался во мне, наверное, он получил хорошие комиссионные от продажи акций Цунэ Цукамото.
В небе висели низкие серые тучи, здание больницы устало кренилось на бок. Было обеденное время, и по улице тяжело, словно каторжники в кандалах, брели служащие со своими худосочными кошельками в карманах. Каждый выполнял какую-то работу, получал за неё жалованье, на которое содержал семью, позволяя себе время от времени пропустить стопку-другую… Эти люди, позволившие загнать себя в рамки столь скудного существования, представлялись мне загадочными существами. Влившись в их ряды, я вошёл в закусочную и, втягивая в себя лапшу, стал соображать, где раздобыть 400 тысяч йен. На вид Намикава был не таким уж силачом. Но недооценивать его тоже нельзя: он человек плотного телосложения, мускулистый, не зря же он говорил, что для него самое большое удовольствие — уехать в деревню и вволю покопаться в земле. Назначая ему свидание в баре «Траумерай», я рассчитывал на помощь Фукуды, но вряд ли мы и вдвоём с ним справимся. Может, позвать Ясиму? Вдруг в моём мозгу вспыхнула фраза, сказанная на днях Ясимой: «Можно ведь кого-нибудь замочить за деньги…» Может, и в самом деле убить Намикаву? Эта мысль неожиданно мне понравилась. Я почувствовал себя абсолютным диктатором, который, соблюдая инкогнито, затерялся в толпе подданных, и с лёгкой улыбкой окинул взглядом сидящих вокруг людей. Все эти люди, невозмутимо прихлёбывающие лапшу, и не подозревают, что перед ними будущий убийца. Мне захотелось заорать во весь голос, вскочить… Не сумев совладать с собой, я резко встал и швырнул на стол несколько мелких монет.
В тот миг я открыл в себе новые возможности. Более того, покопавшись в себе, я наконец понял, чего действительно хочу. Я вошёл в закусочную одним человеком, а вышел совершенно другим. Вошёл жалкий изгой, не совсем нормальный психически, но в общем совершенно безобидный, недавно открывший для себя, как приятно украсть. А вышла исключительная личность — убийца, человек совершенно иной веры убеждённый приверженец тьмы (или дьявола).
Почему я задумал убийство? Выдвигались разные предположения относительно того, что со мной произошло в тот четверг. Особенно много споров было вокруг мотива преступления. Именно это было в центре внимания на суде, именно это пытались установить в ходе изнурительных допросов. Но в конечном итоге ухватились за то, что лежало на поверхности, и дальше никто не пошёл. Показательными в этом смысле были вступительное слово прокурора и особое мнение судьи, высказанное на заключительном заседании суда. И то и другое сводилось к следующему: «Подсудимый, растратив на кутежи и собственные нужды полученные от Цунэ Цукамото ценные бумаги и наличные деньги, не мог вернуть деньги вышеозначенной особе, и, не имея средств к существованию, оказался в жизненном тупике, в результате чего 23 июля такого-то года замыслил убить вышеуказанного Намикаву с целью ограбления». То есть убил я из-за денег. Этого я и не отрицаю. Правда, для начала я, желая вернуть Цунэ Цукамото обманом выманенные деньги, просил Намикаву дать мне взаймы тысячу долларов. Я говорил об этом и в полиции, и на суде, да и сейчас утверждаю, что так оно и было, я действительно намеревался это сделать. Однако не стану отрицать и другого — сидя в закусочной, я уже не думал об ограблении как о главной своей цели. В тот момент главным для меня было убить, и через убийство обрести власть и силу. Если бы я банально хотел денег, то, уж поверьте, я бы просто исчез, прихватив с собой наличные и ценные бумаги Цунэ. Если за двадцать дней я истратил двести тысяч йен, четырёхсот тысяч мне бы хватило ещё на сорок, но какой в этом смысл? Теперь я могу сказать, почему я это сделал. Вовсе не ради денег. Вернее, не только из-за них. Мной овладело желание самоутвердиться и найти себе оптимальное применение, потому-то я и решился на такую крайность. Я был уверен, что убийство поможет мне окончательно порвать со своим прошлым. Стоя на перекрёстке и глядя на машины и снующих вокруг людей, я упивался своей решимостью, чувствуя, как перед ней тускнеет и меркнет весь окружающий мир. «Как, в сущности, ничтожен этот мир, — думал я. — Он абсолютно лишён реальности, единственная реальность, прочная и живая, полная горячей, неуёмной, бьющей через край жизненной силы, — это „моё" убийство».
Вечером я отправился в «Траумерай». Фукуда, жаривший за стойкой картофель, спросил: «У тебя что, какие-то приятные новости?» «Да, более чем», — улыбнулся я и, желая затушить полыхающее в груди пламя, осушил подряд несколько бокалов. «Кусумото-сан, что это с вами сегодня?» — выглянула из-за двери хозяйка. Я всё больше пьянел, и пот катился с меня градом. Я всегда отличался потливостью, а сегодня было особенно душно. Не удовлетворившись вентилятором, я подошёл к окну, чтобы остудить разгорячённое лицо. На улице лило как из ведра. Кто-то начал ныть — мол, сколько можно, когда, наконец, кончатся эти дожди? «А по мне, так пусть льёт, — крикнул я в ответ. — Хорошо освежает!» И тут же от слов перейдя к делу, вышел на улицу прямо под дождь, потолкался в толпе зонтов перед станцией Симбаси и, промокнув до нитки, вернулся в бар. Успел краем уха услышать, как кто-то, кажется хозяйка, сказал: «Ну и надрался же он сегодня!», и погрузился в сон.
А проснулся оттого, что мне в глаза бил ослепительно яркий свет. Передо мной в шторах зияла щель; формой напоминавшая меч. «Наверное, на улице солнце», — подумал я. Уже перевалило за полдень. Я потянулся, и ноги соскользнули куда-то вниз. Тут я сообразил, что лежу на диване. Надел ботинки. Слышалось чьё-то посапывание. Наверное, кто-то спал на тахте в конце комнаты. Я открыл окно, и в комнату ворвался зной; за окном сверкал и грохотал город. Ко мне подошёл Фукуда с заплывшими со сна глазами. «Вот, пожалуйста, дожди и кончились», — сказал я.
Мы открыли окна и с той и с другой стороны, но всё равно не ощущалось ни малейшего дуновения; вода из крана текла тёплая. Позавтракали кофе с тостами, и Фукуда, обнажённый до пояса, принялся за уборку. Несмотря на худощавость, на его руках и плечах бугрились мускулы, так что вид у него был внушительный. Я заколебался, посвящать его в свой план или нет. Вообще-то Фукуда не был болтлив. Во всяком случае, он никогда не раскрывал рта без особой надобности. Его лицо с узкими глазками и тонкими бровями издалека казалось приветливым, но на самом деле оно просто ничего не выражало, невозможно было сказать, о чём он думает.
— Ты будешь здесь в понедельник в это же время?
— А что?
— Да так, нужно встретиться с одним человеком. Тут до вечера никого, кроме тебя, не будет?
— Никого.
— Он принесёт четыреста тысяч йен. Как ты? Сумеем мы вдвоём с ним справиться?
— Как это справиться — прикончить, что ли?
— Да, нет, — поспешил уточнить я, — просто оглушить, чтобы вырубился.
— Это ты сам придумал?
— Не совсем, — сказал я, сообразив, что Фукуда дружен с Ясимой. — Это идея Ясимы. Денежки поделим на троих. Получится примерно по сто тридцать тысяч на брата.
— А если нас поймают?
— Не поймают: мы его стукнем по башке посильнее, он вырубится и не сможет сказать, кто это с ним сделал.
— Надо подумать.
— Что ж, подумай. Но я могу хотя бы встретиться с ним здесь? Если что, скажем, ты выходил и ничего не знал. Денежки получишь и в этом случае. Только тогда тебе будет причитаться тридцать тысяч.
— Да, но тридцать это тебе не сто тридцать.
— Уж это точно. Так что подумай хорошенько.
Фукуда занялся уборкой. Я понял, что на него рассчитывать не стоит. А раз так, значит, надо во что бы то ни стало заручиться поддержкой Ясимы. Я вышел на улицу. Пройдя между больницей и банком, оказался на проспекте, где в белёсом свете палящего солнца тяжело шевелилась толпа. Сообразив, что, закончив уборку, Фукуда непременно свяжется с Ясимой и потребует разъяснений, я решил опередить его и двинулся на станцию к телефону-автомату. Ясима оказался дома; он собирался поехать в Токио, сходить в кино или ещё куда, но потом передумал, решив, что в такую жару лучше искупаться. Я настоял, чтобы он всё-таки приехал — мол, есть одно дельце, — и мы встретились в кафе на Юракутё. Там совсем недавно установили кондиционер, поэтому было прохладно и многолюдно — прекрасные условия для того, чтобы посекретничать. Ясима согласился сразу же, как только я изложил ему суть дела.
— Выгодное дельце. Но если мы его только вырубим, можно запросто попасться. Как только к нему вернётся память, он побежит в полицию. К тому же бить по голове нельзя, будет слишком много крови. Проще и безопаснее — задушить.
— Задушить? Чем?
— Крепким шнурком. Чем-нибудь вроде телефонного провода.
— Ты имеешь в виду — совсем его прикончить?
Ясима поднял правую руку и отставленным большим пальцем провёл себе по горлу. Тут подошёл официант, и мы, переглянувшись, улыбнулись друг другу, словно призывая хранить нашу общую тайну. Кафе стало заполняться, и мы вышли на улицу. Жаркие солнечные лучи ударили в лицо. Очень быстро я покрылся потом. Мы пошли в парк, решив, что в такую жару там вряд ли может быть многолюдно. Цикады трещали, как масло на сковородке. Кое-где под деревьями виднелись парочки; скамейки, стоящие на солнцепёке, пустовали. Мы отважно сели, хотя ощущение было такое, будто наши зады оказались на раскалённой плите.
— Так или иначе, перво-наперво надо наметить конкретный план, — начал Ясима, поглаживая пятернёй по своему выпирающему животику, — а потом потихоньку перейдём к его осуществлению.
— Проблема в том, что Фукуда отнёсся к этому без энтузиазма, — озабоченно сказал я.
— Вот сволочь! Как бы он не сдрейфил, а то ещё проговорится, — неожиданно встревожился Ясима.
— Ну, пока волноваться нечего. Если даже он пойдёт в полицию и настучит на нас, у него нет никаких доказательств. Ему никто не поверит, подумают — сумасшедший.
— Пожалуй, ты прав, — улыбнулся Ясима, пощипывая себя за двойной подбородок. — Ну да ладно, во всяком случае, следует предварительно всё отрепетировать. Говоришь, вы договорились встретиться в понедельник во второй половине дня? Тогда проведём генеральную репетицию в воскресенье днём. Тем более что по воскресеньям «Траумерай» закрыт.
— Проблема опять же в Фукуде. Попасть в бар в воскресенье без него мы не сможем.
— Ладно. Попробую его уломать. Этот негодяй должен мне пятьдесят тысяч. Деньги-то ему нужны. Сколько там, четыреста тысяч? Если поделить на троих, получится по сто тридцать тысяч каждому. Неплохая сумма. Куда потом закатимся?
Стерев тыльной стороной реки пот со лба, Ясима, словно боксируя, помахал перед собой кулаками.
Вечером мы отправились в «Траумерай». Там было полно народа, поговорить наедине не представлялось возможным, но Ясиме, улучив момент, удалось затащить Фукуду в оркестровую, которая находилась на третьем этаже. Вернувшись оттуда, он сказал:
— Порядок! Он готов на всё.
Тут заиграл оркестр, и я пригласил какую-то девицу танцевать. Пока мы танцевали, появилась хозяйка и сунула мне записку. Вернувшись в нашу кабинку, я развернул её. Там было написано, что я задолжал уже за два месяца и не могу ли я погасить хотя бы часть долга.
— Вообще-то эта кабинка как раз то, что надо, — с видом знатока сказал Ясима и театральным жестом взмахнул кухонным ножом.
— Можно посадить его вот здесь, отсюда стойка как на ладони, и ты (тут он мотнул головой в сторону Фукуды) станешь отвлекать его внимание, ну примешься колоть лёд, что ли. А тем временем ты (он мотнул головой в мою сторону) выйдешь из уборной и сзади накинешь на него удавку.
— Подходяще, — сказал я. — Эта кабинка ближе других к входу, так что всё будет выглядеть вполне естественно. К тому же он, как и полотно гостю, окажется на почётном месте.
В воскресенье во второй половине дня мы втроём собрались всё в том же «Траумерае», чтобы окончательно обсудить предстоящую «работу».
— Ну а ты-то сам что будешь делать? — спросил у Ясимы лениво развалившийся на диване Фукуда. Он был в пижаме и шлёпанцах.
— Я? Ну, я… — Ясима, легко неся своё грузное тело, прошёлся от стойки до оркестровой площадки, потом от уборной до кабинки. — Пожалуй, мне лучше вообще не показываться ему на глаза. Он будет настороже, если увидит, что нас трое. Лучше я спрячусь. А если ты (кивок в мою сторону) не справишься, тут я и выскочу.
— А что, он такой здоровый? — спросил Фукуда. Зевая, он вытащил сигарету и прикурил.
— Трудно сказать, — пожал я плечами. — Средней упитанности и среднего роста. Силачом не выглядит. А там, кто знает. Мужчина всё-таки
Я старался не думать о Намикаве как об отдельной человеческой личности, предпочитая анализировать нечто абстрактное, определяемое местоимением «он». «Он» — необходимый «материал» для нашей «работы», не более.
— Ну, я-то ведь с вами! — И Ясима потёр торчащие из коротких рукавов рубашки руки, больше похожие на толстые ляжки. У него был пятый дан по дзюдо, и он очень им гордился.
— И где ты собираешься прятаться? — Фукуда ловко выпустил из ноздрей колечко дыма и сдул его.
— В этом-то и загвоздка, — заявил Ясима и снова озабоченно зашагал по комнате. — Сразу и не сообразишь.
— Такому здоровенному, как ты, здесь не спрятаться. — И Фукуда снова попытался выпустить колечко дыма, но на этот раз безуспешно. — А впрочем, пойдите-ка сюда, — лениво бросил он и, медленно, шаркая шлёпанцами, стал подниматься вверх по винтовой лестнице в углу бара. Мы с Ясимой последовали за ним. Он привёл нас к маленькому чуланчику рядом с оркестровой.
— То что надо. — Войдя в чуланчик, Ясима прикрыл за собой дверцу, но тут же выскочил с криком: «Ну и духота! Помереть можно!»
— Давай лучше проверим, — сказал Фукуда, — сколько секунд тебе потребуется, чтобы добежать отсюда до кабинки.
— Засекайте время!
Ясима со всех ног кинулся вниз по винтовой лестнице. Металлическая конструкция угрожающе содрогнулась под его тяжестью. Пятнадцать секунд.
— Вот это скорость! — восхитился я. — Если что, за пятнадцать секунд ты вполне успеешь прийти на помощь.
Вытерев пот с лица, Ясима приоткрыл окно, но тут же захлопнул его, словно испугавшись шума машин.
— Завтра надо заранее закрыть окно. Как бы кто-нибудь с улицы не услышал его голос, — сказал Ясима.
Мы снова стали репетировать, причём Ясима играл роль Намикавы. Фукуда стал за стойкой, мы с Ясимой вошли в бар. Я сел напротив Ясимы, а спустя некоторое время вышел в уборную. Фукуда принёс прохладительные напитки. Выйдя из уборной, я подошёл к Ясиме сзади и принялся душить его проводом от тостера, а он руководил мной, показывая, как правильнее это делать. Можно было подумать, что на его счёту уже не одно убийство. Следуя его указаниям, я изо всех сил стягивал провод. Лицо у Ясимы побагровело, он стал задыхаться. Фукуда захохотал. Услышав его пронзительный и такой неожиданный — до сих пор я никогда не слышал, чтобы он смеялся, — смех, я вдруг обессилел, руки у меня опустились, и некоторое время я стоял неподвижно, тупо глядя перед собой. В тот момент, когда Ясима начал задыхаться, я испытал явное удовольствие. Наслаждение захлестнуло всё моё существо, как будто я насиловал женщину, и мне было досадно, что пришлось остановиться на полпути. Что ж, стоит довести дело до конца хотя бы ради того, чтобы испытать его ещё раз.
— Кстати… — задумчиво сказал Фукуда. — Что мы будем делать, если кто-нибудь вдруг войдёт?
Я тоже этого опасался. На входной двери помимо замка был ещё и засов. Если бы, войдя, я мгновенно задвинул засов, проблема была бы решена, но будет ли у меня на это время?
— В дневное время в это здание никто не заходит, — сказал Ясима.
Первый этаж занимала аптека, на втором и третьем располагался бар. До его открытия, то есть до шести часов, здесь нечего делать, вряд ли кто-нибудь захочет подняться сюда.
— А хозяйка бывает здесь днём? — спросил я, и Фукуда отрицательно покачал головой.
— Ладно, может, удастся задвинуть засов, — сказал я и попробовал это сделать по возможности бесшумно, но всё равно звук получился довольно громкий.
— Включи-ка радио, — попросил я Фукуду. Увеличив громкость приёмника, мы добились того, что стук закрывающегося засова перестал быть слышен. Радио вообще было очень кстати: оно могло заглушить и все остальные звуки. — И ещё одно. Куда мы его денем, когда всё будет кончено?
— Да, это вопрос. — Лицо Ясимы неожиданно посуровело.
Все замолчали. Как ни странно, раньше мы не задумывались о том, что будем делать с трупом. Всю свою работу мы сводили к убийству и ограблению, о трупе же и речи не заходило. Прокурору показалось странным, что при скрупулёзной разработанности плана убийства план сокрытия трупа оказался таким бездарным, и он донимал меня вопросами, пытаясь установить причину. Он даже подозревал, что у нас был какой-то хитроумный план, который просто не удалось осуществить. Но на самом деле ничего такого не было. Фукуда предложил свой вариант, и мы тут же с ним согласись. Предложение же его состояло в том, чтобы положить труп в большой чемодан и спрятать его на чердаке над площадкой для оркестра.
— И вам не пришло в голову, что летом в такую жару труп сразу же начнёт разлагаться, испуская зловоние? — спросил прокурор.
— Нет, не пришло, — ответил я.
— Может быть, вы хотели потом вынести чемодан из бара и куда-нибудь выбросить труп?
— Нет.
— Значит, подсудимый утверждает, что у него не было намерения прятать труп?
— Не было.
— Зачем же вы тогда покупали чемодан?
— Мы думали, что если положить труп в чемодан, то пройдёт неделя или даже полторы, прежде чем его обнаружат. Нам показалось, что этого вполне хватит.
— Для чего хватит?
— Для того, чтобы убежать. Нет, не знаю, как лучше сказать… Для того, чтобы успеть самоуничтожиться.
— Самоуничтожиться? Вы имеете в виду — покончить с собой?
— Может быть. Во всяком случае — получить наслаждение.
— Судья, подсудимый не желает отвечать серьёзно.
— Принято. Обвиняемому делается замечание. Отвечайте серьёзно.
— Слушаюсь. Но я отвечаю вполне серьёзно. Уничтожиться — значило тогда для меня получить наслаждение. Потому что уничтожение было связано с возвращением своего «я».
— Господин прокурор, вас удовлетворяет такой ответ?
— Господин судья, я не совсем понимаю, о чём идёт речь. — Прокурор был возмущён. — При чём тут возвращение своего «я»?
На самом деле ясно было одно — в то воскресенье, обсуждая подробности нашей будущей «работы» с Ясимой и Фукудой, я, сам того не сознавая, испытывал такое удовольствие, будто разрабатывал план какого-то увлекательного, полного удивительных приключений путешествия. Думаю, мне удалось заразить Ясиму с Фукудой той светлой и страстной надеждой, которая окрылила меня в тот момент, когда, сидя в закусочной, я замыслил это убийство. Все мы с энтузиазмом участвовали в его обсуждении, даже молчун Фукуда спешил высказать своё мнение.
Потом мы с Ясимой отправились в ближайший магазин, чтобы узнать насчёт чемодана. Это был специализированный магазин, где торговали всякими вещами для туристов. Нам приглянулся большой чемодан, предназначенный для авиаперелетов: в него вполне мог поместиться человек. «Давай купим его», — сказал Ясима, и мы уточнили, будет ли магазин работать завтра, в понедельник.
Потом мы поехали в Асакусу посмотреть на стриптиз. Тамошние девицы меня разбередили, и я предложил поехать в Ёсивару, но Ясима заявил, что в такую ответственную ночь, как сегодня, лучше этого не делать, что после ночи с женщиной всегда слабеешь и можно наломать дров… Он был настроен необычайно серьёзно, правда, потом я вспомнил что у него заметно дрожал голос. В магазине электротоваров мы купили пять метров телефонного провода, и он тщательно проверил его толщину и прочность. Однако, когда надо было получать покупку, скомандовал: «Бери ты», а сам даже не дотронулся до провода, опасаясь, что на нём останутся его отпечатки. Он был до крайности молчалив, и я повёл его выпить. Правда, денег у меня не было, платить пришлось ему. Сакэ оказалось дрянным, и мы совсем не пьянели, более того, мысли о завтрашнем дне не выходили у нас из головы, а поскольку мы не могли при всех об этом говорить, то больше молчали. В конце концов, решив пораньше вернуться домой и лечь спать, спустились в метро и доехали до Симбаси. Здесь мы расстались, договорившись встретиться завтра в десять утра в «Траумерае». После того как электричка Ясимы отошла, мне вдруг захотелось увидеть Мино, и я сел в следующую электричку. Толком и не объяснишь, почему я это сделал. Но желание владеть её телом стало почти непереносимым. В электричке выпитое разом ударило мне в голову, и я заснул. Каким-то чудом проснулся прямо перед Дзуси. Старуха, идущая передо мной по платформе, была поразительно похожа на мать. У турникета заглянул ей в лицо — ничего общего. «Может, взять такси и махнуть в Хаяму?» — подумал я, но тут же прогнал эту мысль как совершенно абсурдную.
Почти все магазины торгового квартала уже закрылись, но кафе, в котором мы часто встречались с Мино, оказалось открытым. Это было небольшое кафе при европейской кондитерской, столики стояли в глубине, за прилавком. Там сидело несколько человек, одна из женщин показалась мне похожей на Мино, я стал напряжённо вглядываться, но видно было плохо, в конце концов я решил войти и обнаружил, что это не она. Сев за наш обычный столик, я увидел на противоположной стене большой плакат.
Школа фортепьянной игры Мияваки
Новейшие методы обучения. Подготовка первоклассных исполнителей.
Принимаются дети с четырёх лет, школьники начальных классов.
Подготовка к экзаменам в музыкальные школы.
Подготовка воспитателей для детских садов (фортепиано).
Оборудованы специальные комнаты для самостоятельных занятий.
Преподают — лучшие специалисты, в том числе преподаватели консерватории.
Директор школы Мино Мияваки
На афише — фотография довольно большого здания, позволяющего предположить, что, помимо Цунэ Цукамото, у Мино был и другой спонсор. У меня не было никаких доказательств, но я почему-то сразу поверил, что это очень богатый мужчина, что он женится на Мино, что Мино для меня окончательно потеряна. Возвращаясь на станцию, я думал о том, что теперь у меня нет другого пути — остаётся завтра же приступить к осуществлению своего последнего плана.
7
И вот наступил понедельник. Необходимость описывать это день повергает меня в уныние. Дело в том, что именно этот день вызывал живейший интерес у многих, и я столько раз отвечал на вопросы о нём, что мне просто нечего к этому добавить. Протоколы допросов, показания в суде, разъяснения эксперта, производившего судебно-психиатрическую экспертизу, текст апелляции, текст кассации — везде я излагал примерно одни и те же факты, не говоря уже о том, что сразу после ареста я охотно отвечал на вопросы журналистов и посылал свои заметки в еженедельники и журналы. Разве человек может написать что-нибудь новенькое, после того как над его памятью изрядно потрудились, стараясь выжать из неё всё до последний капли и не оставив ему ни единого воспоминания?
Дело не только в этом. Я знаю, что об этом дне говорили и писали долго и нудно все кому не лень. Фукуда и Ясима давали в суде свои объяснения, со свидетельскими показаниями выступили все люди, с которыми я в тот день встречался, о преступлении, сразу же после того, как оно было раскрыто, писали многие газеты, все мои действия, равно как и моё психическое состояние, были подробно описаны во многих документах — в заключении судебно-психиатрической экспертизы, в решении суда, в нескольких отдельных брошюрах (самой основательной была «Десять приговорённых к смертной казни», которая якобы привела Эцуко Тамаоки в состояние шока).
В тот день я совершенно неожиданно для себя стал объектом наблюдения для множества людей, предметом их жгучего любопытства: меня ненавидели и изучали, подвергали экспертизе, моё поведение комментировали и толковали. В результате возник некто, наполовину — во всяком случае, для меня самого — переставший быть мной, хотя в то же самое время этот «некто» — что тоже не вызывало сомнений — по-прежнему оставался мной, и одно с другим никак не вязалось. В течение долгого времени я пытался вернуть себе самого себя, то есть снова стать человеком, принадлежащим только себе, а не другим людям, пытался реабилитировать тот день, вернув ему права самого обычного, ничем не отличающегося от предыдущих, дня моей жизни, но все мои попытки потерпели крах. Вроде бы поступок человека — это реальный факт, а реальный факт есть нечто твёрдое и непоколебимое, следовательно, достаточно иметь острую память, чтобы этот факт обрёл своё словесное выражение, иначе говоря, одному факту соответствует одно описание, или — описание факта есть не что иное, как его верное воспроизведение, однако, когда я столкнулся тем, что события того дня были описаны абсолютно по-разному мною и другими людьми, мне открылось, что факты могут видоизменяться в зависимости от способа их описания, или же, говоря более понятным языком, фактов существует столько же, сколько существует способов их описания. Честно говоря, я и сам в разных случаях описывал тот день по-разному, и прокурор инкриминировал мне это, интерпретировав как попытку самооправдания, но на самом деле это не так, просто каждое конкретное описание порождало соответствующий ему конкретный факт. Даже когда, припёртый прокурором к стенке и доведённый до отчаяния, на одном из судебных заседаний я, искренне веря в то, что говорю, заявил: «Нет, я никогда ничего не скрывал, все факты, которые я излагал, начиная с предварительного расследования, полностью идентичны», в моих показаниях наверняка были серьёзные нестыковки, хотя бы потому, что в этом мире изначально не может существовать полностью идентичных фактов, за которыми бы ничего не скрывалось. Некоторые историки твёрдо стоят на том, что реальность в этом мире только одна, а некоторые наивные литераторы уверены, что главное — педантичное следование фактам, но всё это слишком субъективно и однобоко: такой историк никогда не докопается до истинной сути событий, а литератор, сосредоточившись на точности описаний, будет всё дальше удаляться от фактов.
Что же произошло в тот день на самом деле? Увы, даже мне этого не понять. А я ведь непосредственный участник событий и должен лучше других знать, как всё было. Естественно, что меня тут же стали забрасывать вопросами, и я не возражал и старался отвечать, как можно более обстоятельно, но люди не понимают, что характер вопроса предопределяет характер ответа, иначе говоря, ответ невольно подгоняется под рамки, установленные вопросом, и в результате раскрывает только одну сторону реальности, неизбежно игнорируя все остальные. Суд — процесс последовательного раскрытия и отбрасывания скрытых фактов, некое странное действо, во время которого человек как бы постепенно лишается своего прошлого, и чем более строго рассматривается его Дело в суде, тем быстрее это прошлое оскудевает.
Потому-то я и теряюсь, когда приходится описывать события того дня, но ничего не поделаешь. Соберу всё своё мужество и расскажу о что в понедельник 27 июля 195… года делал, ну скажем, не я, а некий двадцатичетырехлетний человек, некий «он», которого условно мы назовём Такэо Кусумото.
В то утро ему приснился сон. Будто он находится в каком-то кафе — столы и стулья там были совсем такие же, как в кондитерской в Дзуси, но остальное — как в баре «Траумерай» — и вдруг набрасывает шнурок на шею какой-то женщины и начинает её душить. Изначально белая шея постепенно, начиная от линии волос на затылке, приобретает красный оттенок. Он всё туже и туже стягивает шнурок, но женщина никак не умирает, он кричит: «Эй кто-нибудь, помогите», и, совсем как в какой-нибудь пьесе, откуда ни возьмись возникает помощник и кряхтя затягивает петлю. В конце концов голова у женщины свешивается набок и она затихает, Потом он вдруг оказывается на осеннем оранжевом лугу, у его ног лежит труп женщины, и её ладные ляжки вдруг пробуждают в нём желание. Понимая, что любить труп постыдно, он пытается спрятать лицо от упорно преследующих его людских взглядов. Однако на лугу никого больше нет, на него смотрит только похожее на чей-то гигантский зрачок оранжевое солнце. Он закапывает женщину, и вокруг становится совсем темно, хотя до ночи ещё далеко: солнце по-прежнему светит, на земле лежат чёткие тени. Он уходит в город, поднимается по лестнице, ведущей к храму, и вдруг из полумрака сплетённых ветвей возникает незнакомое мужское лицо. «А вдруг эта женщина оживёт, что тогда?» — спрашивает мужчина, и он отвечает: «Понятия не имею!» Однако его охватывает беспокойство, и он возвращается на луг. Там по-прежнему темно, хотя с неба смотрит широко открытый глаз солнца. Он начинает копать, но женщины не находит. Подумав, что ошибся, копает в другом месте, но и там её нет. Отчаявшись, он копает всё глубже и глубже, и скоро лопата натыкается на что-то мягкое. «Есть!» — с облегчением вздыхает он, но тут фонтаном начинает хлестать алая кровь, и он, не успев убежать, захлёбывается в море крови.
Запах крови не исчез и после того, как он открыл глаза: казалось, он навсегда поселился в слизистой его носа. Утреннее солнце уже пылало в восточном окне, в комнату проникал тепловатый ветерок, предвещая, что день и сегодня будет жарким. На часах было ровно девять; он принялся обдумывать каждый предстоящий шаг, хотя уже делал это вчера перед сном. В десять встретиться с Ясимой и Фукудой в «Траумерае» и ещё раз всё согласовать, в двенадцать встретиться с Намикавой в метро на станции Симбаси, у выхода, и отвести его в «Траумерай».
Сон, увиденный в то утро, странным образом вспоминался мне потом, пока я был в бегах, и я до сих пор прекрасно его помню. Он настолько явно был связан с преступлением, что легко поддавался толкованию: кафе в Дзуси соединилось в нём с баром «Траумерай», а потерпевшим оказался не Намикава, а женщина.
Впоследствии я часто задумывался о том, что это была за женщина: сначала мне казалось, что это Мино, но убивать её у него не было никакой причины, скорее это могла быть мать, которую он ненавидев тем более что со спины она поразительно походила на ту старуху на станции, которую он накануне вечером принял за мать. Иногда мне казалось, что это был Икуо. А однажды — я тогда скрывался в Киото меня вдруг осенило — да ведь это была та девочка, которую я видел как-то во дворе нашего лицея, в маленьком садике, окружённом живой изгородью, где я частенько проводил свободное время в свои первые лицейские годы. Так или иначе, с кем бы ни ассоциировалась в моём сознании эта женщина, она заменила собой Намикаву, остальное толковалось без особого труда: закапывание женщины в землю означало избавление от трупа и сокрытие следов преступления, раскапывание — скрытие преступления, море крови — бегство, арест и предание суду, Правда, ему так до конца и не удалось увидеть в этой женщине Намикаву, она осталась в его сознании именно женщиной, то есть существом иного пола, обольстительным и распаляющим похоть, что, впрочем, имело прямое отношение к тому наслаждению («такому же, как если бы насиловал женщину»), которое он испытал, когда во время репетиции затягивал петлю на шее Ясимы.
Итак, он тщательно побрился, подрезал торчащие из ноздрей волоски и пожалел, что ради такого дня не сходил в парикмахерскую. Вспомнив о жаре, хотел было надеть рубашку с короткими рукавами, но передумал, надел белую сорочку, затянул на шее галстук и облачился в пиджак. Ни дать ни взять добропорядочный клерк, таким он был в те дни, когда работал в юридической консультации Огиямы. И как последний штрих — протёр замшей очки. Пить он боялся, опасаясь, что будет потеть и это испортит общее впечатление, поэтому, проигнорировав кофе, съел тост и, прополоскав рот, вышел из дома.
Дойдя до здания банка на углу, остановился в замешательстве. Может, вернуться и пойти другой дорогой? В банке полно народу, сквозь стекло его видно как на ладони. Однако если он вдруг развернётся и пойдёт в обратную сторону, то, наоборот, обратит на себя внимание. И он всё-таки пошёл вперёд. Мальчишка — чистильщик обуви многозначительно поклонился ему, продавщица из цветочной лавки бросила на него насмешливый взгляд. На лестнице, ведущей в «Траумерай», было сумрачно, ему показалось даже, что у этого сумрака есть свой особенный запах. Он быстро оглянулся — мальчишка-чистильщик опустил глаза, продавщица отвернулась. Ему показалось, что они всё про него знают, но он тут же вспомнил, что такое с ним уже бывало. В студенческие годы ему тоже казалось, что за ним все следят. Но в ту пору он был жалким изгоем. Теперь всё по-другому. Ещё немного — и он возвысится над остальными людьми. Всего через два часа он обессмертит своё имя, покроет его славой, которая не всякому по плечу, — станет убийцей. Он стремительно взлетел по лестнице. Бар сверкал чистотой. «Что это ты сегодня так рано?» — улыбнулся вышедший ему навстречу Фукуда. Он был в форме бармена — чёрных брюках и синей рубашке с отложным воротником. Он тоже улыбнулся в ответ и сказал: «Да так, очень уж утро приятное». Было начало одиннадцатого, Ясима запаздывал, они стали ждать его, просматривая газеты и попыхивая сигаретами. В половине одиннадцатого он тоже не появился. «Может, позвонить в Офуну?» Но хозяйка квартиры, которую снимал Ясима, прекрасно знала их голоса, поэтому, подумав, что лучше не оставлять лишних улик, они решили ещё подождать. «Вот скотина. Что он себе позволяет?» — возмущался Фукуда. «Да ладно, что ты, его не знаешь? Просто проспал. Подождём ещё», — успокоил его он.
— Не иначе как струсил и пошёл на попятную.
— Вряд ли. Он ведь был едва ли не главным зачинщиком.
— А ты и поверил? Такие типчики, как он, только строят из себя невесть что, хорохорятся, а дойдёт до дела — сразу в кусты! Представляешь, он меня спрашивает — ты, говорит, что и вправду готов пойти на мокрое? Если у тебя какие сомнения, не крути, скажи прямо. Пока ещё всё можно переиграть. Я попытаюсь убедить Кусумото отказаться от этого плана.
— Вот как? — Он удивился, но не подал вида. — Ну и? Что ты ему ответил?
— Ответил, что готов идти до конца. И в свою очередь спросил его — может, он сам раздумал, пусть так и скажет.
— А он что?
— Да ничего. Задумался и ничего не ответил. Но по лицу-то видно было: сдрейфил и готов на попятную.
— Никогда бы не поверил. Но ведь если он не придёт…
— Ну и пусть, сами, что ли, не справимся? Ты да я — неужто мы вдвоём одного не одолеем?
— Это-то конечно, только как бы он не побежал в полицию.
— Да ладно! Не пойдёт он никуда, кишка тонка. Вот только ведь придётся его убрать. Слишком уж много знает.
— Ну, можно обойтись и без этого…
— Нет, нельзя. Он ведь потребует свою долю, в виде платы за молчание. А так мы получим по двести тысяч. И это будет справедливо.
— Что ж, пожалуй… Но давай всё-таки подождём до одиннадцати.
Но Ясима не пришёл и в одиннадцать. Оставив Фукуду в баре, он отправился покупать чемодан. На всякий случай прошёл через станцию, но, сколько ни вглядывался, Ясимы нигде не было видно. Уже наметив чемодан, стоявший в самом дальнем углу магазина, он вдруг сообразил, что идти среди бела дня по улице с таким большим чемоданом опасно. Вернувшись в бар, он поделился своими опасениями с Фукудой, и тот сразу согласился, но сказал, что вечером чемодан всё-таки придётся купить, поскольку в такую жару труп быстро начнёт разлагаться.
Фукуда был страшно возбуждён и не мог усидеть на месте: то начинал мыть стаканы, то протирал шваброй мозаичный пол, то принимался смазывать маслом замок на входной двери, — и всё это с недовольной гримасой на лице. Он тоже нервничал: то и дело смотрел на часы — а вдруг Ясима ещё придёт, — проверял, как работает вентилятор. Позже на суде Фукуда сказал следующее: «Мне было завидно, что Кусумото удаётся держать себя в руках. Я тоже старался делать вид, будто мне всё нипочём, а у самого поджилки тряслись. Будто стоишь на скале над пропастью и понимаешь: ещё миг — и полетишь вниз».
В пятнадцать минут двенадцатого он неожиданно включил радио, но из-за ужасных помех почти ничего не было слышно. Фукуда сказал, что радио со вчерашнего вечера плохо работает, он вызвал мастера, просил прийти сегодня пораньше, но пока никого не было.
— Но он же может явиться в самый неподходящий момент, и весь наш план полетит к чертям! Ещё не хватало, чтобы он застрял здесь до того часа, когда мы должны будем приступить к работе! Позвони в мастерскую, скажи, чтоб поторопился.
— Уже звонил. Мне сказали, что работы здесь на минуту, надо всего лишь заменить лампу.
— Но его ведь до сих пор нет.
— Да придёт, никуда он не денется. — Фукуда надулся, не желая признать, что допустил оплошность.
— Если он не придёт до половины, лучше пусть вообще не приходит. Позвони и откажись.
— Но ведь если радио будет выключено, как быть с засовом? Ведь он услышит.
— Это точно. — Он задумался. Сердце бешено колотилось, в голове был полный сумбур. С трудом удерживаясь, чтобы не сорваться на крик — у него было такое ощущение, будто он из последних сил пытается утопить упорно всплывающую на поверхность воды щепку, — он сказал:
— Есть только два варианта. Первый — не закрывать дверь на засов, понадеявшись, что, пока мы будем заняты «работой», никто не войдёт. Но тогда мы рискуем оказаться в положении Раскольникова. Ну, это из одного русского романа. Только он прикончил старуху-процентщицу, как откуда ни возьмись появляется её младшая сестра Лизавета. Стопроцентной уверенности, что с нами не произойдёт ничего подобного, У нас нет. Поэтому нам остаётся лишь один, второй вариант. А именно — постараться по возможности ускорить приход мастера, а его появление по возможности оттянуть.
Не успел он договорить, как на лестнице послышались шаги, Кто-то взбегал вверх, пиная башмаками металлические края ступеней, словно бил по ксилофону. Так всегда делал Ясима. Скоро за дверью громко закричали. Голос был незнакомый. Переглянувшись с Фукудой, он поспешно скрылся в уборной. «Откройте, это вы мастера вызывали?» — кричали за дверью. Фукуда неслышно, словно кошка, бросился к нему.
— Что будем делать?
— Впусти его. Пусть чинит. Я постараюсь уйти потихоньку, он не успеет меня разглядеть. А того я поведу пока в «Лори». Как только мастер уйдёт, позвони туда. Нет, лучше не надо. В «Лори» не должны знать моего имени. А если назваться другим, это может показаться тому подозрительным. Лучше я сам позвоню.
— Значит, ты будешь в «Лори»? Ладно. — Фукуда решительно кивнул и зябко передёрнул плечами. Лицо его покраснело, на лбу выступили капельки пота.
Увидев в щёлку, что юноша со спортивной сумкой на плече снимает с полки приёмник, он вышел из уборной, низко опустив голову, прошёл за спиной у мастера к выходу и, прежде чем тот успел обернуться, выскочил на улицу.
Однако, как выяснилось позже, мастер всё же успел обернуться и запомнил его. На следствии он показал, что видел в баре какого-то странного мужчину. Тот неожиданно появился откуда-то и быстро пошёл к выходу. Несмотря на жару, он был в костюме: тёмно-синем пиджаке с продольными полосками и галстуке с красной искрой. Ещё на нём были очки без оправы. По мнению мастера, он был похож на музыканта из оркестра или какого-нибудь артиста.
А ведь я так старался придать себе вид добропорядочного клерка! Сам-то я ухитрился не запомнить никаких деталей. Спортивная сумка оказалась обычным брезентовым баулом для инструментов, а юноша — никаким не юношей, а сорокасемилетним мужчиной. К тому же мастер запомнил, что, пока он возился с приёмником, было два телефонных звонка, причём ему показалось странным, что Фукуда говорил кратко, приглушённым голосом, явно не желая, чтобы его слышали. Конечно же, он стал, наоборот, напряжённо прислушиваться и прекрасно запомнил всё, что говорил Фукуда. Разумеется, он не мог знать, кто именно звонил и о чём шла речь. Первый звонок был от Ясимы, который тут же начал хныкать и нудить: «Ну не могу я, не могу… Просто не смог заставить себя пойти. Да, знаю, что у меня кишка тонка, но что делать? Вы уж меня простите. Привет Кусумото. Эй, ты чего молчишь? Рядом с тобой кто-то есть? Ты что, не можешь говорить? Говори только „да“ или „нет". Рядом с тобой кто-то есть?» — «Да». — «Кусумото?» — «Нет». — «Я не могу. Но вы не думайте, я буду держать язык за зубами». — «Давай приходи. Дело немного откладывается. Ты ещё успеешь». — «Ну право же, послушай, я не могу. У меня духа не хватит. Моя хозяйка всё время торчала дома, я никак не мог позвонить раньше». — «Значит, ты не придёшь?» — «Нет, простите меня». — «Вот скотина!» — И Фукуда бросил телефонную трубку. Второй звонок был от меня. Но не буду забегать вперёд.
Как только он вышел на улицу, яркий свет ударил ему в глаза и он остановился, стараясь унять головокружение. Шум большого города на время оглушил его, будто плотно заткнул затычками ушные отверстия. Шагнув, он понял, что ноги у него заплетаются, словно лопнули какие-то нервы. Ему почудился чей-то смех, но чистильщик обуви уже исчез, продавщицы из цветочного магазина тоже не было, никто не обращал на него внимания, ни в банке, ни на проспекте не было никого, кто бы им интересовался, его окружали безликие, равнодушные ко всему, в том числе и к его существованию, предметы: снующие толпы, машины, электрички, магазины, рекламные щиты, бесконечные провода (то есть всё то, что составляет большой город), он чувствовал себя всеми покинутым, как если бы шёл один в кромешной ночи. Ещё совсем недавно он стремился возвыситься над людьми… Куда это всё исчезло? Куда он попал? Чужие, гигантские, нереальные, изнемогающие от света, зноя, шума, вони улицы, переулки, лавки… Станция, беспрестанно извергающая грохот подземки, гомон толпы. Пять минут первого. Кто-то хлопнул его по плечу. Намикава появился не с лестницы, на которую он смотрел, а с противоположной стороны.
В последний раз они виделись весной, за это время Намикава вроде бы ещё больше потолстел, но, может быть, так только казалось из-за того, что он был без пиджака, в одной рубашке, подчёркивающей выпирающий живот. В руке — знакомый чёрный портфель, раздувшийся и явно тяжёлый. Он почтительно склонил голову и извиняющимся тоном сказал:
— Простите, мне надо срочно сделать три деловых звонка, не согласились бы вы пообедать со мной? Был бы вам очень признателен.
— С удовольствием, — улыбнувшись, кивнул Намикава. — Вот только у меня тут (он кивнул на портфель) с собой кое-что имеется. Хотелось бы сначала покончить с этим.
— Разумеется. Может, тогда хоть кофе выпьем?
— Согласен.
На первом этаже здания рядом со станцией находилось кафе «Лори», в котором они часто бывали с Фукудой и Ясимой. Оно славилось тем, что здесь всегда работал кондиционер и подавали фирменный кофе со взбитыми сливками. Кивнув приветливо улыбнувшемуся ему знакомому официанту, он провёл Намикаву к столику в самом дальнем углу, подальше от телефона, заказал кофе, потом пошёл к телефону и набрал первый пришедший в голову номер. Ответила какая-то женщина, и он понёс что-то несусветное: «Алло, это Сумото, так вот, я проверил в регистрационной книге, пограничная линия действительно проходит в том месте, о котором вы говорили. Так что всё верно…» Женщина удивилась: «Алло, алло, кто это? Странно. Вы ошиблись номером». Она повесила трубку, но он всё равно продолжал говорить: «Да, да, совершенно верно…» — и говорил ещё долго, делая вид, будто отвечает невидимому собеседнику. Точно такой же трюк он проделал ещё раз. На третий раз номер был занят, он набрал его ещё раз, потом, покачав головой, вернулся на место.
— У вас, видно, много работы, — заметил Намикава и, распечатав пачку «Лакки Страйк», протянул ему, он со скромным видом вытянул сигарету и тут же прикурил от золотой зажигалки.
— Видите ли, в чём дело, одна женщина — у неё косметический салон — купила участок земли в Асакусе и обнесла его забором, предполагая начать там строительные работы. Но тут возник сосед и заявил, что участок принадлежит ему; я посмотрел соответствующие бумаги и обнаружил, что его претензии совершенно необоснованны. Однако если дело дойдёт до суда, то строительство придётся отложить на неопределённый срок. Вот и пришлось побегать…
— Видимо, этот ваш сосед дока по части законов, раз вылез с претензиями уже после того, как строительство началось.
— Да, довольно противный субъект.
— А в какой это части Асакусы?
— Это… — И он назвал первую пришедшую ему в голову улицу. — Второй квартал Кёмати.
— А-а, квартал любви… — Намикава дурашливо выпучил глаза, судя по всему, у него была такая привычка.
— А вы хорошо знаете Асакусу?
— Конечно, я жил там довольно долго, в Ханакавадо, совсем рядом с Кототоибаси. К сожалению, наш дом сгорел во время войны. Да, с этим районом у меня связано столько воспоминаний!
«Как странно, ведь Намикава всегда говорил, что вырос в деревне», — подумал он. Но Намикава, словно прочитав его мысли, добавил:
— После того как сгорел наш дом, я уехал в Ибараки, на родину отца. Там и занимался крестьянским трудом. Отец ведь мой из крестьян. Во время войны особенно развернуться было невозможно, только самих себя и кормили, но — может, кровь сказывается — очень уж я люблю деревню. Будь моя воля, бросил бы всю эту торговлю и занялся сельским хозяйством. — И Намикава взмахнул воображаемой мотыгой. Рукав задрался, обнажив сильную, мускулистую руку, и он с досадой подумал, что справиться с ним будет нелегко и из-за этого дурака Ясимы операция может сорваться.
— Что, у меня что-то к руке пристало? — спросил Намикава.
— Нет, ничего. — Смутившись, он отвёл взгляд. Не надо было рассматривать его так внимательно, как бы оценивая, так рассматривают обычно домашний скот, прежде чем забить. — Извините, я просто задумался, думал о той даме, о которой давеча вам говорил, ну о той, с косметическим салоном.
— Да, достаётся вам. Кстати, относительно нашего сегодняшнего дела, вы говорили, что ваш клиент служит в министерстве иностранных дел, позвольте узнать, какой именно пост он там занимает?
— К сожалению, все бумаги по этому делу находятся там, где мы с вами договорились встретиться. Извините, я отойду позвонить, а то там было занято, — сказал он, взглянув на часы. Двенадцать часов двадцать две минуты. Сняв трубку, он набрал номер «Траумерай».
— Это я. Как дела?
— Ещё не закончил. Но, судя по всему, уже скоро.
— Значит, кое-что осталось? Да, мне тоже трудно выкроить время. Хорошо, давайте так… — Тут официант куда-то отошёл, и удостоверившись, что рядом никого нет, он сказал: — Когда он закончит, сразу же позвони сюда и спроси, нет ли тут женщины по фамилии Омати. Как ты понимаешь, такой здесь нет, но это будет сигналом.
Вернувшись на место, он почесал в затылке. Кончики пальцев стали влажными от пота.
— Хорошенькое дело! Сосед говорит, что, если ему заплатят двести тысяч, он не будет подавать в суд. Но моя клиентка против. Я ей говорю, что в конечном счёте она выгадает, если отдаст двести тысяч и начнёт строительство, но она говорит, что нечего идти на поводу у этого мерзавца, тем более что его претензии с самого начала необоснованны. Она, конечно, права, и всё же…
— Да, подобные тяжбы… Хуже не придумаешь.
— Это точно. С юридической точки зрения она, конечно, права, но если будет вынесено решение о консервации строительства на спорном участке, ничего хорошего её не ждёт: строительные работы придётся приостановить, специально нанятым плотникам и штукатурам отказать… — Он говорил быстро, не давая Намикаве возможности его прервать.
В кафе было весьма оживлённо: одни посетители входили, другие выходили, постоянно крутились мелодии фильма «Огни рампы», мимо их столика то и дело проходили официантки, но он напряжённо прислушивался, не звонит ли телефон. И телефон зазвонил. Официант, окинув взглядом зал, спросил: «Нет ли здесь госпожи Омати?»
— Простите, боюсь, я утомил вас своими делами, пойдёмте же… — сказал он, почтительно склонив голову.
Поднявшись первым, он быстро пошёл вперёд, нарочно выбирая самые людные места и проталкиваясь сквозь толпу. Таким образом ему удалось избежать разговоров. Намикава со своим толстым портфелем всё время отставал, приходилось останавливаться и ждать его. Наступило обеденное время, и народу на улицах прибыло, что было ему на руку. Когда они миновали здание банка и завернули за угол, солнце стояло совсем уже высоко, раскалённая мостовая искрилась, асфальт плавился и сгустками крови лип к ботинкам. Эта мостовая продолжала плыть перед его глазами и тогда, когда они поднимались по лестнице, прорываясь сквозь окутывающую её тьму.
— Прошу. — Открыв дверь, он пропустил Намикаву вперёд и тут же задвинул засов — в баре гремела какая-то народная песня, и его спутник ничего не заметил. Они прошли в намеченную кабинку и сели друг против друга. Возрождённое радио оглушительно вопило.
— Эй, принеси-ка чего-нибудь холодненького, — приказал он Фукуде и, проверив, закрыто ли окно, попросил убавить звук приёмника.
Подошёл Фукуда, изображая из себя официанта, и он заказал лимонад.
— Итак… — Мельком взглянув на часы, Намикава бережно положил портфель на стоящий рядом стул и подавшись вперёд, стал с интересом разглядывать потолок и площадку для оркестра. Свет из окна упал на его зачёсанные назад волосы, лицо посерьёзнело, выражая внутреннюю готовность приступить к делу, большие глаза заблестели. Рядом со столь образцовым служащим солидной компании он сразу же стал казаться себе дешёвым манекеном, ряженым. «Немного терпения, — сказал он себе, пытаясь восстановить утраченную уверенность, — и я прочищу мозги этому типчику. Ишь, всего десятью годами старше, а строит из себя невесть что — ах, какой я профессионал, как предан интересам фирмы… Ничего, сейчас я собью с тебя спесь». У него вдруг пересохло в горле, он залпом осушил стакан, резко поднялся, зашёл за спину Намикавы и только хотел вынуть из кармана провод, как тот обернулся. Извинившись, он прошёл в уборную, достал купленный в Асакусе провод, сложил его вдвое, быстро вышел из уборной, подошёл к сидящему мужчине сзади, взмахнул проводом, словно скакалкой, набросил ему на шею и изо всей силы стянул. Его тут же охватило ощущение нереальности происходящего, будто он вступил в мир ночных кошмаров. «Всё это мне снится, — подумал он, — а во сне может произойти всё, что угодно, даже самое неожиданное, самое невероятное…» Сидящий мужчина попытался ухватить его за руки, но ему это не удалось, и он откинулся назад, изогнувшись всем телом. Глаза яйцами выкатились из орбит, на лбу, как черви, шевелились набухшие вены. Неожиданно откуда-то возник Фукуда и стал колотить мужчину палкой. Это была просто сломанная ножка стула, но почему-то она показалось ему специально приготовленным оружием. Фукуда несколько раз ударил мужчину этой палкой в грудь, в живот, и тот бессильно повис на стуле. Пытаясь уклониться от палки, он ослабил хватку, и Фукуда тут же нанёс мужчине ещё несколько ударов по голове и лицу. «Готов», — сказал один. «Пожалуй», — отозвался другой. На него вдруг навалилась чудовищная усталость: он едва держался на ногах, кожа на всём теле болела, будто его весь вечер истязали, стегая плетью. Да, убивать человека — тяжкий труд, даже если у тебя есть помощник. И тут Фукуда издал дикий вопль. Убитый мужчина, приподнявшись, пристально смотрел на них, по лицу его пробегала мелкая дрожь. Волосы нависали ему на глаза, из разбитого носа струйкой стекала кровь — точь-в-точь мстительный дух Сакуры Сого на гравюре Тоёкуни. Стараясь не глядеть на него, Фукуда снова ударил, во все стороны брызнула кровь, а в воздухе повис какой-то сладковато-прогорклый запах. Он снова стянул провод, но тот порвался, и он застыл, тупо глядя перед собой. Фукуда извлёк откуда-то и сунул ему другой провод, он накинул его на шею мужчины и снова стал душить. Тем временем Фукуда, не останавливаясь, бил палкой, так что в конце концов она сломалась и отлетела в сторону.
Он отпустил провод только тогда, когда услышал голос Фукуды: «Да ладно, хватит с него». Если бы Фукуда молчал, он наверняка так до бесконечности и продолжал бы затягивать петлю на шее мужчины. Слишком сильно было в нём сознание собственной никчёмности, неверие в свои силы. Сначала он не верил, что может убить, потом не мог поверить, что убил. Но придя в себя, словно очнулся от долгого сна и мгновенно оценил то, что предстало его взору. Мужчина лежал на спине, словно вымазанная красной краской кукла. Удостоверившись, что его руки похолодели и сердце уже не бьётся, он сказал: «Мёртв. Теперь надо его спрятать». Фукуда сходил на третий этаж, притащил из оркестровой два одеяла, и они начали заворачивать труп. Чтобы мужчина снова случайно не ожил, он обмотал шею трупа проводом и, изо всех сил стянув концы, завязал. После этого они с энтузиазмом принялись за дело, и скоро свёрток, туго перетянутый проводом, был готов. Они решили спрятать его в потолке над площадкой для оркестра. Попотеть им пришлось изрядно: сначала Фукуда, забравшись на стремянку, отогнул сантиметровый пластиковый лист потолка и влез в образовавшееся отверстие, потом уже он со свёртком на спине стал шаг за шагом взбираться на стремянку. Свёрток был очень тяжёлым, а стремянка — непрочной, к тому же при каждом движении Фукуды с потолка сыпалась пыль, и невозможно было держать глаза открытыми, когда же свёрток удалось кое-как пропихнуть внутрь, оказалось, что Фукуда не может вылезти, пришлось снова вытаскивать свёрток и начинать всё сначала. Потом они приступили к уборке. И кожаный диван, и пол были залиты кровью, впечатление было такое, будто перевернули наполненный кровью таз. Воду в ведре меняли много раз, но она всё равно тут же становилась красной. Впрочем, Фукуда прекрасно справлялся с этой работой: он ловко орудовал тряпками и шваброй, так что в конце концов нигде не осталось ни одного кровавого пятна. «Эй, смотри-ка!» — воскликнул вдруг Фукуда, протягивая на ладони часы. Это были швейцарские часы арки «Пелта», вне всяких сомнений принадлежавшие мужчине, тут же они заметили и лежавший на стойке чёрный портфель. Хотя ради этого портфеля, собственно, всё и затевалось, он почему-то совершенно о нём забыл, и теперь, скрывая смущение под напускной невозмутимостью, открыл портфель и стал деловито проверять содержимое — четыре пачки тысячейеновых банкнот, каждая перевязана бумажной лентой с банковской печатью. «Это тоже нельзя оставлять», — сказал Фукуда, и, собрав окровавленные куски палки, легко поднялся на стремянку и закинул их в отверстие в потолке. «Ладно, теперь надо умыться и переодеться. Ну и видок у тебя!» Он пошёл в уборную и там в зеркале увидел своё лицо. Покрытое кровью, потом и пылью, оно было ужасно, точь-в-точь как у трупа. Он вдруг заметил, что на нём нет очков, но Фукуда сказал, что подобрал их и положил на стойку. Вроде бы он всё время сохранял присутствие духа и способность здраво мыслить, но, пожалуй, Фукуда проявил ещё большую выдержку, во всяком случае, был куда внимательнее к мелочам. Умыв лицо и кое-как приведя себя в порядок, он ощутил невыносимую жажду и стал жадно пить воду прямо из крана. Пил, пил, но утолить жажду не мог. «Перестань, желудок испортишь!» — сказал Фукуда, эти слова вдруг показались ему ужасно смешными, он расхохотался и никак не мог остановиться, просто надрывался от смеха, в конце концов заразил Фукуду, и тот тоже начал хохотать. Они хохотали до колик. Почему ему было так смешно? Наверное, потому, что забота Фукуды о состоянии его желудка показалась ему совершенно нелепой в данной ситуации: ведь он только что свершил то, о чём давно мечтал, — загубил свою жизнь. А может, ещё и потому, что, выполняя эту свою «работу», они действовали крайне сосредоточенно, точно по плану, проявляя прилежание, совершенно несвойственное им в их обычной безалаберной и праздной жизни. Возможно также, что этот смех был проявлением внезапно возникшего чувства близости, ведь теперь их объединяла общая тайна. Никогда до сих пор он не видел, чтобы Фукуда так хохотал — широко разевая рот, так, что видны были жёлтые от никотина зубы. Это само по себе было настолько забавно, что он смеялся всё пуще и никак не мог остановиться. Его одежда была испачкана, поэтому он одолжил рубашку и брюки у Фукуды, но брюки оказались настолько коротки, что пришлось замыть кровь на своих и натянуть их ещё мокрыми. На этом можно было считать первый этап работы завершённым, оба трудились самозабвенно, не покладая рук.
«Итак…» — с преувеличенной важностью начал один. «Пора», — поддержал его другой. «Начнём?» — «Пожалуй». — Они смотрели друг другу в глаза, как борцы сумо перед поединком. «Выключи радио, надоело». — «Я открою окно». — «Садись сюда». Они уселись друг против друга всё в той же кабинке, и он выложил на стол содержимое портфеля. С улицы в комнату врывался шум, зной, солнечный свет, перед ними на столе лежали четыре пачки банкнот, коричневый конверт, две банковские сберегательные книжки, печатка, пять облигации, проездной билет, льготный автобусный билет, журнал. Обоих интересовали банкноты, но вот как их делить и что делать с Ясимой — по этому поводу мнения разошлись. Фукуда настаивал на том, что Ясиму надо убить, — в конце концов, одним больше, одним меньше, не всё ль равно — а деньги поделить пополам, он же предпочитал заткнуть
Ясиме рот небольшой суммой. Мысль о новом убийстве повергала его в ужас, он и одним был сыт по горло.
— Так или иначе, вечером я встречусь с ним и мы потолкуем. А завтра в одиннадцать увидимся в «Бароне», и я доложу тебе о результатах.
Не успел он договорить, как раздался стук в дверь. Они инстинктивно затолкали обратно в портфель всё содержимое и запихнули его за стойку, потом он подошёл к дивану, схватил со стола оставленные там часы, сунул их в карман брюк и сел, положив ногу на ногу, а Фукуда пошёл к двери. Вошёл старик, которого все считали патроном хозяйки. Дружески похлопав Фукуду по плечу и кивнув ему, он остановился посреди бара и стал обмахиваться панамой. Некоторое время он дружески болтал о чём-то с Фукудой, причём его огромный, как у беременной, живот колыхался и полотняный пиджак неопрятно топорщился впереди. О чём они говорили? Да, собственно, ни о чём. «Ну как, вояка, здоров? Ну и жарища сегодня! У меня тут было дельце поблизости, вот и решил заглянуть…» Подумав, что старик может заподозрить неладное, если на него так пялиться, он отвернулся к окну и стал смотреть вниз, на дверь банка. «Позволите?» — спросил старик, садясь за стоящий рядом столик. Фукуда тут же подошёл с подносом, на котором стоял лимонад.
— Вы, кажется, тут постоянный клиент? — спросил старик.
— Ну, не то чтобы постоянный… — ответил он.
— Но мы точно уже встречались раньше. Ну да, я вас несколько раз здесь видел.
Прищурившись, старик ухватил свой лимонад и залпом выпил его, двигая кадыком, располагавшимся в самом центре его толстой шеи, этот кадык напоминал какого-то зверька, которого заставляют выполнять физические упражнения.
— Ещё один лимонад, — крикнул старик Фукуде, затем, повернувшись к нему, громко — очевидно, он был глуховат — спросил: — Ну как? Каковы прогнозы на будущее? Я имею в виду акции. Окончание войны с Кореей дело решённое, говорят, сегодня в десять часов вечера договор вступит в силу. А значит, акции упадут в цене. Вы ведь, кажется, служите в фирме по продаже ценных бумаг?
— Да-а… — Он не стал ничего отрицать, молча разглядывал старика и думал: «Какое у него странное пятно на щеке, похоже на Корейский полуостров». Старик хорошо помнит его и даже имеет кое-какое представление о роде его занятий. Это очень опасно.
— Правительство утверждает, что средства, которые американцы тратят на помощь Южной Корее, в конечном счёте будут направлены на возрождение нашей экономики за счёт специальных заказов. Что вы по этому поводу думаете? Если война закончится, то прекратится и нынешнее оживление в экономике. В утренних газетах я прочёл, что число жертв и с той и с другой стороны около двух с половиной миллионов человек. Выходит, невинные беззащитные люди гибнут, а Япония на этом наживается, мне кажется, это дурно. Да, кстати, вы видели вчерашнее лунное затмение?
— Нет.
— Жаль. Великолепное зрелище. Я, знаете ли, очень интересуюсь астрономией, у меня даже есть зеркальный телескоп, пятнадцатисантиметровый. Вчера я как в семь вечера приник к нему, так до одиннадцати не мог оторваться. Подумать только, ведь эта тень на Луне — от нашей Земли! Я пришёл в такое волнение, вы не представляете. Такая радость меня охватила, такая радость… Вы меня понимаете?
— Да, кажется, понимаю.
Фукуда принёс вторую порцию лимонада и незаметно для старика сделал ему знак глазами — мол, давай, выпроваживай его поскорей. Он бросил взгляд на часы, поёрзал на стуле, меняя положение ног, озабоченно сдвинул брови, но старику всё было нипочём: закончив рассказ о том, каких трудов ему стоило сделать фотографию лунного затмения, он стал рассказывать, как смотрел в театре Юракудза «Оливера Твиста». Когда же он неосмотрительно спросил: «Ну, а в кино вы ходите?», тот с упоением принялся излагать свои взгляды на кино, и конца-краю этому не было видно. Фукуда увеличил звук радио и, подпевая «Вальсу Кентукки», принялся за уборку. Наконец старик поднялся и, с некоторым сожалением окинув взглядом бар, удалился.
Заперев за ним дверь, Фукуда вздохнул:
— Надо же, припёрся так некстати!
Он, усмехнувшись, вытер с лица пот.
— Может, наоборот, к лучшему? Представляешь, какой был бы ужас, приди он минут на десять раньше. Ладно, как-то выкрутились.
— А как быть с этим? — сказал Фукуда, потянув себя за отглаженные брюки. — Ведь твои штаны совсем мокрые. Ему это могло показаться странным.
Он опустил глаза и увидел, что брюки у него действительно совершенно мокрые и с них натекла на пол довольно большая лужа.
— Вот чёрт! — смутился он, но особенно напрягаться по этому поводу не стал: в конце концов, даже если у старика и возникли какие-то подозрения, глупо заранее волноваться. А там, глядишь, может, ещё обойдётся. Он впал в какое-то странное состояние усталости, апатии, все его чувства были притуплены, у него не было страха перед разоблачением, и, наверное, именно поэтому он смог так естественно держаться, беседуя со стариком. Правда, как выяснилось, старик всё же заметил и мокрые брюки, и ни с того ни с сего вымытые пол и диван. «Этот молодой человек, — показал он потом на суде, — держался как-то странно, без конца смотрел на часы, явно был то ли чем-то озабочен, то ли куда-то спешил».
— На редкость проницательный дедуля. Всё видит, чуть только пыль соберётся на оконной раме, тут же поскребёт ногтем и давай читать нотации. Наверняка он что-нибудь да заметил. — Фукуда, передёрнув плечами, внимательно осмотрел потолок в том месте, где был спрятал труп, затем зал — проверяя качество уборки, — и несколько раз повторил: «Ох, не к добру!»
— Да ладно, что толку об этом думать? — попытался утешить его он — Надо мне побыстрее линять отсюда, пока ещё кто-нибудь не пришёл. Да, а что касается денег, то давай дадим Ясиме десять тысяч, чтобы заткнуть ему глотку, а остальное поделим пополам. Согласен? Вот только здесь рассчитываться опасно, лучше всего, если я тебе передам деньги завтра, в «Бароне». Приходи в одиннадцать. А пока я оставлю тебе тысяч тридцать.
— В одиннадцать в «Бароне»? — недовольно протянул Фукуда. — Нет, лучше давай поделим прямо сейчас. Чего ждать до завтра?
— А если ещё кто-нибудь явится? Хозяйка или ещё кто? Что мы будем тогда делать?
Тут до них донёсся звук шагов: вроде кто-то поднимался по лестнице. Фукуда втянул голову в плечи. Опасения оказались ложными, но он всё равно перепугался:
— Ладно, встретимся завтра в «Бароне».
Он отсчитал тридцать тысяч йен, передал Фукуде и поспешно вышел.
Был полдень. Ослепительный свет сразу же впился ему в глаза, проник до самого дна и вытравил все мысли. Стеклянная дверь банка отливала серебром, в ней маячило его собственное отражение. Бледный юноша, которому очень идут очки без оправы. Самостоятельный мужчина, молодой, сильный, держится с достоинством, как и полагается убийце. Ещё час назад он был совсем другим — одиноким, ни на что не способным жалким изгоем, а теперь от него так и веет уверенностью в себе — да, ему удалось-таки кое-что совершить в этой жизни. Чувствуя на щеках приятное солнечное тепло, он вышел на улицу, поднял руку, остановил такси, и на вопрос, куда ехать, ответил — в Дзуси. Почему именно в Дзуси? Дело в том, что он хотел вернуть Цунэ Цукамото её триста тысяч йен, ведь, собственно, ради этого он и взялся за эту «работу», и, если он не вернёт деньги Цунэ, её нельзя будет считать завершённой. Разумеется, это решение шло вразрез с намерением поделиться четырьмястами тысячами с Фукудой, но в то время ему было не до Фукуды, портфель своей тяжестью давил на бедро, и он думал только о том, как лучше распорядиться его содержимым. Да, он сознавал, что украл эти Деньги, что ради них убил человека. Но у него и мысли не было, что это дурно, что это тяжкое преступление, заслуживающее смертной казни, наоборот, он переживал душевный подъём, как будто совершил необычный и значительный поступок. Нечто подобное он испытывал в детстве, когда крал у матери деньги из кошелька. Удовольствие, которое доставляет само действие, становится особенно острым при мысли — никто не знает, что именно ты это сделал. «Вот и водитель такси не знает, что везёт убийцу», — веселился он и радовался, что сумел смутить его, отстегнув ему огромные чаевые. В конце концов, пусть везёт куда угодно, денег-то полно! За окном мелькали какие-то жалкие улочки, беспечно брели размякшие от летней жары люди, не подозревающие о том, кто сидит в проезжающей мимо машине. Он провожал их взглядом, его так и подмывало закричать: «Эй вы, болваны, получили? Так вам и надо!»
Теперь-то мне ясно — прежде всего им двигало желание отомстить: отомстить матери, брату, вообще всем взрослым. Однако нельзя забывать и о другом — убивая Намикаву, он ощутил внезапный и мощный выплеск жизненной энергии, после чего его охватила блаженная усталость, как если бы он изнасиловал женщину. Да, именно это чувство испытал он и в своём утреннем сне. Основным предметом судебного разбирательства была юридическая сторона совершённого преступления, на втором месте стояла его психологическая подоплёка. Но при этом совершенно игнорировался тот факт, что субъектом, совершающим преступление, является человек, полностью зависимый от собственной плоти. В конце концов, в затягивании петли на шее Намикавы участвовала именно плоть, которая придавала силу рукам, эту петлю затягивающим, и получала удовольствие от самого процесса удушения. Точно такую же ошибку, как мне кажется, делают, анализируя причины насилия над женщиной: обычно на первый план выдвигают психологические мотивы, говорят о любви или ненависти, а, на мой взгляд, гораздо правильнее исходить из структуры самой плоти, которая собственно и порождает вожделение.
Так или иначе, он в блаженном состоянии сидел в машине и очень скоро заснул, а когда проснулся, за окном были улочки Дзуси. Он стал руководить водителем, показывая ему, куда ехать, но они заблудились и оказались в совершенно незнакомом районе. Растерявшись, он попытался исправить положение, стал давать новые указания, но тут сквозь сосны, саговые пальмы, окружавшие храм Кэнниндзи, замелькали дома, характерные для прибрежной полосы, он увидел клуб, санаторий, ещё ряд каких-то строений, но дома Цунэ всё не было. Решив, что они ошиблись улицей, он велел водителю свернуть в какой-то переулок, после чего они выехали на забитый купающимися пляж и он окончательно перестал понимать, где они находятся. «Простите, я совсем запутался, слишком давно здесь не бывал, — сказал он водителю. — Отвезите-ка меня лучше в Офуну». Водитель, которому это было только выгодно, послушно кивнул» но в зеркальце заднего вида отразилось его недоумевающее лицо. Он хотел подъехать прямо к дому Ясимы, но вовремя спохватился, вышел у станции и оттуда пошёл пешком, купив по дороге нижнее бельё, яркую пляжную рубашку, брюки и сумку на длинном ремне. Ясима снимал комнату в двухэтажном домике, который принадлежал одной супружеской чете. Поднявшись на крыльцо, он крикнул, но никто не вышел, и он вошёл в дом без разрешения. Ему навстречу выбежала девочка детсадовского возраста, которую все называли Малышка, единственная дочка хозяев, и в ответ на его вопрос сказала, что Ясима в ванной. Она тут же стала нудить — почитай, почитай, — и пока он читал, появился Ясима в лёгком халате с тазиком, в котором лежало полотенце и мыло. Сделав страшное лицо, он прогнал девочку и шёпотом спросил:
— Ну как?
— Дело сделано!
— Не врёшь? — Ясима плюхнулся на пол, будто у него подкосились ноги. — Значит, всё-таки…
Рассказав ему всё по порядку, он сказал:
— У меня к тебе просьба. Сходи сегодня вечером в «Траумерай», разведай обстановку. Да, и ещё — завтра пораньше утром зайди в магазин и купи большой чемодан. Не хочется отступать от запланированного. Сегодня я не смог купить: там всё утро было полно народа.
— Нет уж, уволь. В конце концов, я не имел к этому делу никакого отношения.
— Как это не имел никакого отношения? Это ведь твоя идея, никто тебя за язык не тянул.
— Да нет же…
— А вот и да! — решительно сказал он. — Ты всё придумал, ты купил провод, ты с нами репетировал, если бы не ты, ничего бы вообще не вышло. Так что не валяй дурака! Зачинщик именно ты. Фукуда тоже так считает.
— Но… — нерешительно протянул Ясима. — Я же ничего не сделал. Я вовремя сообразил, что это может плохо кончиться. Ведь за это и повесить могут.
— Подумаешь, повесить! Будто ты с самого начала этого не знал! Поздно идти на попятный! Дело сделано!
— Эй, Малышка! — Ясима, вскочив, раздвинул перегородку и смерил злобным взглядом стоявшую за ней девочку. — А ну-ка катись отсюда!
Девочка высунула длинный язык и поскакала вниз по лестнице.
— Если ты категорически отказываешься участвовать, то хотя бы поклянись, что будешь держать язык за зубами, — процедил он. — Вот тебе за молчание. — И он извлёк из портфеля двадцать тысяч йен.
— Нет, нет, не надо. Если я возьму деньги, меня могут привлечь за соучастие.
— Какая разница, ты и так и так соучастник. Ты ведь всё знал.
Он положил деньги на стол, переложил остальные пачки в только что купленную сумку, а портфель швырнул Ясиме:
— С этим сам разберёшься.
Ясима извлёк из портфеля сберегательную книжку, облигации, покачал головой и, пробормотав: «Придётся сжечь, другого выхода нет!», поднялся. Из окна было видно, как он прошёл в угол сада, где была яма для сожжения мусора, и стал жечь бумаги. День был безветренный, чёрный дым поднимался к небу, словно шнурок, повинующийся движениям руки арабского мага. Он сильно потел, наверное оттого, что выпил слишком много воды, пот не успевал высыхать, и бельё прилипало к телу. Вспомнив, что рядом есть дешёвые бани, решил сходить туда. Заметив под ногтями кровь, долго и старательно тёр руки щёткой. Потом надел новое нижнее бельё и рубашку, после чего почувствовал себя другим человеком: ему стало казаться, что ничего не произошло, просто приснился дурной сон. Однако, вернувшись к Ясиме и увидев раздувшуюся от пачек сумку, понял, что всё это было на самом деле. У него возникло подозрение, что, пока он отсутствовал, Ясима запустил руку в сумку, но проверять её содержимое не стал. Ну украл и украл. Позже выяснилось, что к крупной сумме, лежавшей в сумке, Ясима не притрагивался, зато вытащил из кармана его брюк часы, от которых он ещё не успел избавиться, и потом эти часы стали одной из главных улик. Предприняв ещё одну безуспешную попытку уговорить Ясиму сходить на разведку в «Траумерай» и купить чемодан, он вышел на улицу. Промчавшись на такси по городу, на который уже упали сумерки, отправился на источники Цунадзима, напился там в одиночестве, потом попросил, чтобы ему прислали женщину.
Четверг тоже выдался ясным и жарким. Женщина оказалась толстой и уродливой, не очень чистые груди и живот блестели от пота. Сначала он хотел, чтобы она прислуживала ему за завтраком, но даже смотреть на неё было противно, поэтому он отпустил её и тут же вызвал такси. Со вчерашнего дня он предпочитал ездить на такси: электрички его раздражали. В «Барон» он приехал без чего-то одиннадцать. Фукуды ещё не было, не явился он и через полчаса. Сев за столик, он стал просматривать биржевые новости. Бар находился на втором этаже на той же улице, что и «Лори», только напротив. Посетителей было немного. Хозяин, представительный мужчина лет тридцати, со скучающим видом поглаживая усы, приветливо заговорил с ним:
— Правда, ужас?
— А что такое?
— Да вот, в этой газете. Убийство. Тут, в баре неподалёку.
Он стал читать заметку, на которую указывал палец хозяина.
Кровавый дождь с потолка бара
Обнаружен труп мужчины средних лет
Загадка летней ночи
27 числа в 8 часов 50 минут в баре «Траумерай», принадлежащем госпоже Миюки Катаяма (34 года), поднялся переполох: на расположенную на втором этаже площадку для оркестра с потолка начала капать кровь, В результате предпринятых поисков в нише над потолком был обнаружен труп тридцатипяти — тридцатишестилетнего мужчины, по виду служащего, рост 164 см, одет в коричневые брюки и рубашку с отложным воротником, белые летние туфли. Труп был завёрнут в два одеяла и перевязан электрическим проводом. Его доставили в полицейское управление в Атаго.
Предварительным следствием установлено, что мужчина был задушен проводом (аналогичным тому, которым был перевязан свёрток с трупом); на его шее, голове, груди, ногах имеется около двадцати повреждений, нанесённых каким-то тупым предметом; причиной смерти стало, скорее всего, обильное кровотечение в области шеи. В находящейся неподалёку от входа кабинке на мокром полу обнаружены следы крови, предполагается, что преступление было совершено именно здесь. Госпожа Катаяма и её близкие не опознали мужчину, на данный момент — то есть на 28 июля 1 час 30 мин. ночи, личность погибшего не установлена.
В момент обнаружения трупа в баре находилось десять человек посетителей, четыре оркестранта, пять работающих в баре девушек. Неожиданный кровавый дождь и летняя жара повергли всех в панику, кроме того, перед баром собрались зеваки, многие из которых были в нетрезвом состоянии, поскольку по соседству немало питейных заведений. Улица перед баром оказалась запружена людьми, и даже имели место случаи столкновения с полицейскими, вызванными для наведения порядка.
В баре работает двое барменов, один из них, ночующий тут же в баре Фукуда (20 лет), исчез 17 июля около двух часов дня, во всяком случае, с этого времени его никто не видел. Он объявлен в розыск.
— Ну и шум тут был вчера! Весь вечер выли сирены патрульных машин, следователь и к нам приходил, опрашивал всех присутствующих.
— Да что вы? — Он старался делать вид, будто происшедшее его совсем не интересует, потом испугался, что это, наоборот, может показаться подозрительным, и спросил: — Ну и кто же, интересно, убийца?
— Кажется, подозревают бармена. Представляете, ведь он и у нас часто бывал.
— Да? Ужас какой! И вы его знаете в лицо?
— Ну, если мне покажут фотографию, я его, конечно, узнаю. Но, судя по всему, у полиции ещё нет его фото. Кстати, поговаривают, что он был не один. Вроде там было двое: один душил, другой наносил удары. Так, во всяком случае, говорили.
— Да, ну и дела!
Он хотел тут же бежать из бара, но побоялся, что это покажется подозрительным, поэтому сначала прочитал сообщение из Панмунджома, где проходили переговоры о перемирии, и только после этого, легко вскинув на плечо сумку и улыбнувшись хозяину, вышел. Скорее всего, хозяин «Барона» ничего не заподозрил, во всяком случае, его не вызывали потом в суд в качестве свидетеля. Краем глаза отметив, что перед «Траумераем» стоит полицейский, он свернул в переулок и вышел на Юракутё. Зашёл в кинотеатр, но спокойно смотреть фильм был не в силах, поэтому снова вышел на улицу, на такси доехал до Санъя и зашёл в гостиницу передохнуть. Но, почувствовав, что оставаться на одном месте не может, снова взял такси, потом ещё одно и долго колесил по Токио и его окрестностям. Ёсивара, Кикудзака, Коисикава, Камакура, Дзуси, Йокогама, Атами. Потом, сообразив, что человек, разъезжающий на такси в такое время (было уже далеко за полночь), может вызвать подозрения, решил заночевать в Атами.
8
28 июля, вторник, вечерний выпуск.
Убийство в баре «Траумерай»
Убитый опознан
Приняты меры для задержания исчезнувшего бармена
Дело об убийстве в баре «Траумерай» (Токио, район Минато, Сиба, Симбаси, 1-10) находится под непосредственным контролем первого следственного отдела Токийского полицейского управления. Рабочая группа создана при полицейском участке Атаго. Днём 28 июля была установлена личность убитого — им оказался Macao Намикава (35 лет), агент фирмы по купле-продаже ценных бумаг Н., проживающий по адресу: Йокогама, район Мидори, улица Камой, 2384. Супруга потерпевшего Синко (28 лет), узнав о происшедшем из газет и по радио, в 10 часов утра того же дня опознала в убитом своего мужа Macao.
27 июля в восьмом часу утра Macao, сказав, что у него деловая встреча с клиентом в Токио, вышел из дома и больше туда не вернулся.
По свидетельству жены, Macao Намикава был мягким, добропорядочным человеком и недоброжелателей у него не было.
Следственная группа склоняется к мнению о преднамеренности убийства. Macao Намикава был намечен жертвой потому, что, занимаясь операциями с ценными бумагами, всегда имел при себе большие суммы наличных денег. Главным подозреваемым пока остаётся бармен Эйдзи Фукуда (20 лет), который скрылся в неизвестном направлении 27 июля после 14 часов.
По словам хозяйки бара «Траумерай» Миюки Катаяма (34 года), Фукуда человек тихий и уравновешенный, более того, поскольку он жил при баре, ему всегда поручали хранение наличных денег, и до сих пор он не был ни в чём замечен, да и 27 июля тоже вся выручка была найдена в целости и сохранности, так что она до сих пор не может поверить, что преступление совершил именно он.
29 июля, среда, утренний выпуск.
Был ли соучастник?
Убийство в баре. Кто такой «Кусу»?
В ходе следствия, помимо Эйдзи Фукуды (20 лет), был выявлен ещё один подозреваемый в причастности к преступлению, некто Кусу (2526 лет), по виду студент. Объявлен розыск.
Этот Кусу, начиная с прошлой осени, довольно часто появлялся в баре, причём имеются очевидцы, видевшие, как он входил туда накануне преступления, то есть 26 июля, в воскресенье, когда бар закрыт. С ним был какой-то странный на вид мужчина. Кроме того, ещё один человек утверждает, что заходил в бар в день преступления, примерно в 1 час дня, и видел там этого Кусу вместе с вышеупомянутым Фукудой, причём на нём были насквозь мокрые брюки, лицо же было покрыто пылью, несмотря на то, что в баре, судя по всему, только что была произведена тщательная уборка.
В результате проведения следственных действий установлено: 1) Macao Намикава был непьющим и в питейных заведениях бывал крайне редко; 2) в бар он пришёл, чтобы встретиться не с Фукудой, а с кем-то другим; 3) Намикава весил 62 килограмма, поэтому один человек не смог бы поднять его наверх и спрятать в нишу над потолком. Всё вышесказанное делает наиболее убедительной версию о том, что преступление совершено в соучастии.
29 июля, среда, вечерний выпуск.
Знакомый потерпевшего
Убийство в баре «Траумерай»
Объявлен в общий розыск выпускник университета Т. Такэо Кусумото
Следственной группой установлено имя человека, который ранее фигурировал в деле как Кусу. Им оказался Такэо Кусумото (24 года), проживающий по адресу: префектура Канагава, уезд Миура, город Хаяма, Улица Уэхара, 24–13, он объявлен в общий розыск в качестве главного подозреваемого.
Кусумото был взят под подозрение по следующим причинам:
1) Окончив в этом году юридический факультет университета Т. он поступил на работу в юридическую консультацию Огиямы, на улице Каябатё в Токио, Нихонбаси. 25 июня за ряд неблаговидных поступков был уволен. Есть основания полагать, что он был знаком с Намикавой, фирма которого находится совсем рядом с вышеуказанной консультацией.
2) В день, когда было совершено преступление, Намикава вышел из фирмы Н., имея при себе 400 тысяч иен наличными,
3) Как уже сообщалось, накануне преступления и в день преступления Кусумото видели в баре.
Все знающие Кусумото люди в один голос отзываются о нём как о типичном представителе «послевоенной молодёжи» — человеке совершенно безнравственном. Он играл в маджонг и другие азартные игры, пил, увлекался танцами, женщинами и вообще вёл разгульный образ жизни.
В лицее он считался способным учеником и сразу после его окончания поступил в университет Т. Имея характер угрюмый и неуживчивый, не ладил с матерью и старшим братом, постоянно прогуливал занятия, вёл беспутный образ жизни и к последнему курсу стал одним из самых неуспевающих студентов.
У Кусумото вполне благополучные старшие братья: Икуо Кусумото, выпускник технологического факультета университета Т., в настоящее время служит в компании «Строительные работы О.», одном из самых престижных предприятий страны; Макио Кусумото после окончания филологического факультета университета Т. был принят на работу в торговую компанию С. и в настоящее время откомандирован в Париж.
Взбалмошным и психически неуравновешенный
Показания старшего брата Кусумото
Вот что рассказал нам Икуо Кусумото (36 лет)
В последние годы я редко виделся с Такэо, поэтому никаких подробностей не знаю. В середине мая он неожиданно появился в моём доме, очевидно, ему нужны были деньги. Впечатление он производил довольно вульгарное, напоминая члена мафиозной группировки. Он всегда обладал вспыльчивым нравом, чуть что — сразу кидался в драку, а в детстве ещё и обнаруживал склонность к воровству. Из всех нас только он вырос таким взбалмошным и психически неуравновешенным. Когда мать или я пытались его урезонить, он начинал буянить, и справиться с ним было невозможно. От матери я знаю, что он очень увлёкся одной женщиной, но она его отвергла, и он был в полном отчаянии.
30 июля, четверг, утренняя радиопередача
Сегодня утром по подозрению в убийстве, имевшем место в баре «Траумерай» (Токио, Симбаси), был арестован двадцатишестилетний Киёси Ясима. 27 июля уже были названы имена двоих подозреваемых в этом преступлении — Такэо Кусумото и Эйдзи Фукуда. Арестованный сегодня Ясима стал третьим подозреваемым, до сих пор он не попадал в поле зрения полиции. Его как друга Кусумото вызвали для дачи показаний, и совершенно неожиданно у него были обнаружены принадлежавшие потерпевшему часы. В результате он был арестован в Офуне, в доме, где снимал комнату. Ясима отрицает свою причастность к преступлению, утверждая, что оно было совершено Кусумото и Фукудой, часы же он получил в качестве платы за молчание. Однако следственной группой полицейского участка Атаго было установлено, что именно Ясиму видели в баре «Траумерай» накануне преступления, этот факт стал основанием для новой версии — преступление было совершено тремя соучастниками. В результате Ясиме был предъявлен ордер на арест по подозрению в совершении ограбления и убийства, после чего он был препровождён в следственный изолятор полицейского участка Атаго.
3 августа, понедельник, вечерний выпуск
Дело об убийстве в баре «Траумерай»
Явка с повинной одного из соучастников
Один из подозреваемых в убийстве в баре «Траумерай», Эйдзи Фукуда (20 лет), 3 августа в 10 часов 30 минут утра явился с повинной в полицейский участок на улице Комагата, подведомственный центральному полицейскому управлению города Сидзуока. Оттуда вышеозначенный Фукуда поездом, отправляющимся из Сидзуоки в 13 час. 01 мин., был отправлен под конвоем в Токио. Считается, что его арест резко приблизил дело к финалу. Вот что показал на дознании Фукуда.
«27 июля днём Кусумото привёл в бар человека, которого назвал своим знакомым. «Помоги мне вырубить его, получишь 30 тысяч», — сказал он и стал душить этого человека проводом. Испугавшись, что он может убить его, я хотел этому воспрепятствовать, но Кусумото заорал на меня, и мне пришлось пару раз ударить этого человека стулом. Потом Кусумото стал избивать его отломанной ножкой стула и забил до смерти».
4 августа, вторник, вечерний выпуск.
Дело об убийстве в баре «Траумерай», благодаря аресту одного из соучастников, Ясимы, и явке с повинной другого — Фукуды, близится к завершению, осталось только задержать Кусумото, являющегося, по мнению полиции, главным исполнителем. Вот что говорит об этом преступлении психиатр, специалист по психологии преступлений, профессор Рюити Кобаяси.
«Данное преступление, и это можно считать его особенностью, свершено в соучастии тремя молодыми людьми — двадцати, двадцати четырёх и двадцати шести лет. Местом действия является бар, как сто бывает в криминальных романах. Однако по своей вопиющей глупости это преступление не тянет даже на самый дешёвый роман: обращает на себя внимание его неподготовленность и непродуманность, не зря труп был обнаружен почти сразу же, а один из соучастников пойман через несколько дней. Либерально настроенное послевоенное общество воспитало избалованную, не знающую жизненных трудностей молодёжь, При всех своих способностях эти люди совершенно не развиты духовно. Кусумото, который считается главным исполнителем, вырос в благополучной семье, у него были все данные для того, чтобы закончить юридический факультет университета Т., однако в своём духовном развитии он остановился на самой низшей ступени и мало чем отличается от ребёнка, не приученного ограничивать свои желания».
17 августа, понедельник, утренний выпуск
Такэо Кусумото
Двадцать дней в розыске
Вот уже двадцать дней главный подозреваемый по делу об убийстве в баре «Траумерай», Такэо Кусумото, скрывается от следствия и числится в розыске. Из разных районов страны периодически поступают сведения о задержании Кусумото (всего было задержано около десяти человек), но все они оказались ложными.
Кусумото жил на первом (или на втором — дом построен на склоне, так что с обратной стороны получается на этаж больше) этаже деревянного дома на улице Хонго Кикудзака. Очевидно, он заранее знал, что ему придётся скрываться, во всяком случае, комната тщательно убрана, грязное бельё выстирано и высушено.
Несмотря на то, что преступление подготовлено из рук вон плохо, Кусумото явно был человеком педантичным и осмотрительным. Как выяснилось в ходе дознания, убийство было тщательно спланировано, труп предполагалось положить в чемодан, и один из соучастников, Ясима, должен был его вывезти и спрятать. Вскоре после совершения преступления в бар неожиданно зашло некое лицо, а именно патрон хозяйки, в результате оба соучастника испугались и сбежали, поэтому труп был обнаружен значительно раньше, чем они ожидали. Исходя из всего вышесказанного, следственная группа Атаго считает маловероятным, что Кусумото покончит с собой или же разоблачит себя, разом потратив все деньги.
У скрывающегося преступника имеется при себе 300 с лишним тысяч йен, эти деньги можно использовать для мелких торговых операций и для игры на бирже, что значительно отдаляет перспективу его поимки. В доме семьи Кусумото в Хаяме в настоящее время проживает его мать, Мидори Кусумото; она почти никуда не выходит, избегая контактов с прессой. После происшедшего она перестала общаться и с соседями; дом, подходы к которому заросли бурьяном, кажется забро шенным, словно там обитают одни привидения.
Старший брат Такэо, Икуо, живёт в доме на холме Тэндзин в Синд зюку, там же жил и Такэо, пока не поступил в лицей. Икуо, показывая журналистам детские фотографии, говорил о том, как сокрушался бы их покойный отец — он был врачом, известным бактериологом, и долгое время работал в Пастеровском институте в Париже, — если бы дошил до сего дня. Он высказал пожелание, чтобы Такэо как можно быстрее явился с повинной.
26 августа, среда, утренний выпуск
Полиция принимает экстренные меры для розыска Кусумото
По всей стране разосланы 11 вариантов фотоснимков
Прошёл месяц после убийства в баре «Траумерай», а местопребывание главного подозреваемого, Такэо Кусумото, так и не установлено. Из разных мест поступило двадцать с лишним сообщений, но все они оказались ложными. Так, в одном случае в полицию насильственным образом доставили мужчину, принятого за Кусумото только на том основании, что у него было при себе 300 тысяч йен, в другом подозрение пало на мужчину, который, приехав в город Дзуси, вызвал к себе гейшу. В полицейском управлении впервые была предпринята попытка при помощи монтажа изготовить на основе реальной фотографии Кусумото ряд фотороботов, фиксирующих возможные варианты его внешности: в очках разной формы (известно, что в момент совершения преступления Кусумото был в очках без оправы), без очков, с головой, бритой наголо, с усами и пр. Фотографии разосланы по полицейским отделениям страны.
Следственная группа обращается ко всем гражданам, особенно к работникам гостиниц, бань, парикмахерских, танцевальных залов, с убедительной просьбой о содействии. Приметы Кусумото: рост 167 см, кожа светлая, лицо овальное, немного близорук, носит очки, без очков имеет привычку щурить глаза.
— Са-сан, что это с вами сегодня, вы какой-то вялый! — сказала женщина.
— Да нет вроде. — Улыбнувшись, он залпом осушил бокал брэнди. В желудке вспыхнуло пламя, тут же взметнувшееся к самому горлу, но уже в следующее мгновение он опять наполнился холодной протухшей водой.
— Всё грустите? Дайте-ка я вас согрею. — И женщина придвинулась ближе. Её тщедушное тело тесно прижалось к нему, его обдало запахом дешёвых духов. У женщины были тонкие и нежные, как у ребёнка, руки, когда разминаешь их кончиками пальцев, суставы начинают похрустывать.
— Славные у тебя руки, — сказал он и поднёс руку женщины к лампе. В резком, как у прожектора, свете, падающем из-под жестяного четырёхугольного абажура, рука женщины казалась красным аквариумом, в котором плавали маленькие чёрные рыбки косточек. Он стал мять сильнее, так, чтобы косточки тёрлись одна о другую, и похрустывание усилилось.
— Вы что! Больно же! — Женщина отдёрнула руку.
— Покажи-ка! — Он быстро схватил другую её руку и поднёс к свету. На среднем пальце зелёным камнем поблёскивало кольцо. Изумруд, скорее всего, был фальшивым, но женщина очень берегла его и всегда, перед тем как лечь в постель, снимала кольцо и клала его на подносик, стоявший у изголовья.
— Ты сегодня вечером свободна?
Женщина кивнула, и он привлёк её к себе. Её плечи сжались в его руках, как закрывающиеся створки раковины. При мысли о её тонком нагом теле в нём вспыхнуло желание.
Пришли новые гости, и женщину позвали. Он сидел спиной к двери, и ему не было видно, кто именно пришёл, какая-то компания, но он слышал, как звонко, словно вырвавшись наконец на свободу, смеётся женщина, всегда говорившая с ним тихим, каким-то потухшим голосом. Он тут же приревновал её к этим мужчинам и одновременно остро ощутил собственную угнетённость и подавленность. Не зря женщина всё время твердила: «Са-сан что это вы такой вялый…» Сам виноват, не надо было показывать ей своего дурного настроения, она всегда чутко на него реагирует.
После того как женщина ушла, он, поглаживая опустевший диван, попросил у стоявшей за стойкой хозяйки ещё одну порцию брэнди. Сидевшие в кабинках парочки смутно, словно теневые картинки, просвечивали сквозь тонкие занавески. Ему вдруг вспомнилась заметка, которую он прочёл в газете.
«Уже на следующий день после случившегося бар «Траумерай» открыл свои двери для посетителей. Официантки, искоса поглядывая на надоевших им сыщиков и газетчиков, которые постоянно толкались в баре, старательно улыбались посетителям, словно говоря: «Пейте, не обращайте внимания ».
Женщина помахала ему рукой. Он поднял руку в ответ, потом вытащил наугад газету из газетной стойки и вдруг обнаружил в ней собственную фотографию крупным планом. В газете оказалось одиннадцать его фотоснимков. Основой для них послужила фотография, которую он принёс вместе с автобиографией в юридическую консультацию Огиямы. В настоящее время он выглядел точно так же, как на этой фотографии, — в очках без оправы и без шляпы. Если бы кому-нибудь из находящихся рядом людей пришло в голову посмотреть сначала на газету, а потом на него, он тут же был бы разоблачён. «Ну надо же, — расхохотался он. — Какое, однако, богатое воображение у этих полицейских! Придумали целый десяток вариантов моей внешности!» Впрочем, чем больше, тем лучше, в конечном счёте все эти лица не имеют к нему никакого отношения.
— Ты сегодня в одиночестве? — окликнули его. В дверь просунулась лысая голова его соседа по квартире, брокера, работающего на производственное объединение «Столичный текстиль».
— Не возражаешь, если я к тебе присоединюсь? Что пишут? Что-нибудь хорошенькое? Или, может, ты выиграл в лотерею?
— Да нет, — ответил он, смело оставив газету открытой. — Смотрел, какие цены на акции. Строительное дело О. снова пошло вверх.
— А, акции. Ты тоже этим интересуешься? Да, нынешние студенты все при деньгах, счастливчики.
— Всё шутишь? Кстати, как твои дела? Идут?
— Да так, ни шатко ни валко. Летнее затишье, ни на что особо рассчитывать не приходится. Ну ничего, осенью всё войдёт в колею. Ну и льёт сегодня! При таких дождях жара быстро спадёт. Скоро осень. Люблю осень! А кстати, как продвигаются твои изыскания?
Под «изысканиями» имелось в виду знакомство с городскими достопримечательностями, которому он якобы решил посвятить всё лето. В начале августа он снял квартиру в Китасиракаве и каждый день бродил по городу. Эту квартиру ему подыскали в посреднической фирме, куда он обратился, выдав себя за некоего Такэси Сато, уроженца города Хамамацу, в настоящее время — студента юридического факультета Осакского университета. Якобы до сих пор он жил в Осаке, в Абэно, но потом ему захотелось заняться изучением древней столицы, и летом он наконец решился переехать. Спустя некоторое время он стал здороваться со своим соседом по квартире. Однажды тот ему рассказал, что живёт в Окаяме, но недели две в месяц по делам службы проводит в Киото, что очень интересуется древней историей города, и — «Я же вижу, с каким усердием вы штудируете путеводители, может, я мог бы чем-то помочь?» Сосед и в самом деле прекрасно знал Киото и не упускал случая продемонстрировать свою эрудицию: стоило упомянуть храм Компукудзи, как он тут же спрашивал: «Ну и как тебе хижина Басё? Надо было подняться немного выше и посмотреть на могилу Бусона. Да, чуть не забыл, там ведь совсем рядом есть "могила кистей" Эбара Тайдзо, того самого учёного, который писал о поэзии хайку. А чуть дальше — храм Итидзёдзи и знаменитая сосна с опущенными ветвями, на неё тоже стоит обратить внимание. Это ведь очень известное место, там Миямото Мусаси окончательно победил воинов дома Ёсиока, и именно там, согласно легенде, святой Хонэн подобрал младенца Ацумори, что ещё важнее».
— Ну, у меня тоже — летнее затишье. В такую жару лень двигаться.
— Но ведь, кроме лета, другого времени у тебя нет. Осенью тут полно туристов.
— Ну, их много только в самых знаменитых местах. Школьников везут прежде всего в Золотой и Серебряный храмы.
— Ну, после того как Золотой храм сгорел, туда мало кто ходит. Вот в Серебряном действительно не протолкнуться.
И сосед, раздуваясь от сознания собственного превосходства, принялся забрасывать его новыми сведениями. Мол, Серебряный храм хорошо осматривать в дождливый день или зимой, особенно когда много снега, причём лучше всего пойти туда рано утром, пока никого нет. Из-за лысины, окружённой седыми прядями, выглядел он довольно старообразно, хотя на самом деле ему было немного за сорок, пьяное лицо блестело, будто в кожу втёрли масло.
Неожиданно сосед понизил голос, и на лице его появилось подобострастное выражение.
— Послушай-ка, нельзя ли у тебя перехватить немного денег?
— О чём ты? — переспросил он, не сразу поняв, в чём дело.
— Да я говорю, может, одолжишь мне ещё сотню тысяч?
— Но ты ведь совсем недавно уже у меня брал, — удивился он.
Недели две назад он одолжил этому человеку девяносто тысяч йен.
Поскольку он представился старшим сыном владельца питомника угрей, сосед решил, что у него полно денег, и стал таскать его по игорным домам и барам (в этот тоже привёл его именно он), приглашал в чайные домики квартала Гион — а почему бы не поразвлечься за чужой счёт? Однажды он попросил у него в долг девяносто тысяч, объяснив, что отдаст, как только вернутся деньги, пущенные им в оборот, и он согласился на том условии, что долг будет возвращён в течение двух месяцев.
Если сосед вернёт долг в течение двух месяцев, рассчитал он, да ещё с процентами, он только выгадает. Правда, новый знакомец не внушал ему доверия, к тому же у него самого не было свободных денег. Из похищенных четырёхсот тысяч йен тридцать тысяч он отдал Фукуде, двадцать — Ясиме, оставшиеся у него триста пятьдесят тысяч быстро таяли: ему приходилось постоянно тратиться на гостиницы и дорогу, платить за квартиру, да ещё и каждодневные кутежи… После того как он дал взаймы соседу, у него осталось всего сто тысяч с небольшим. Разумеется, если очень экономить, на эту сумму можно прожить едва ли не полгода, но у него не было никакого желания в чём-то себя ограничивать. Жить, в поте лица зарабатывая себе на пропитание, — нет уж, увольте! Деньги всё равно кончатся раньше или позже, когда они кончатся, он явится с повинной, но, пока у него есть хоть немного денег, он предпочитает жить так, как живёт, в своё удовольствие, поэтому расставаться с девяноста тысячами ему не хотелось. И всё же он решил рискнуть и дать соседу эту сумму. Дело в том, что у него возникло подозрение — этот человек знает, кто он, и нарочно вымогает у него деньги. Никаких веских оснований для такого подозрения не было. Просто, когда в прошлый раз он попытался уклониться, сосед, зловеще посмеиваясь, сказал: «Ну что ж, придётся, видно, и мне выложить свой козырь». «Какой ещё козырь?» — спросил он, на что тот снова усмехнулся: «Будто сам не знаешь!» Он не стал настаивать и выяснять, что тот имеет в виду, просто дал деньги. Позволить этому человеку вслух заявить о своих намерениях — значило подтолкнуть его к следующему шагу, то есть к тому, чтобы он пошёл в полицию, если он этого не сделает, его обвинят в укрывательстве преступника. И вот сосед снова требует денег. Он растерялся, не зная, как себя вести, и промямлил что-то вроде того, что у него нет при себе такой суммы.
— Да быть того не может, — усмехнулся, поджав губы, сосед.
— Правда, нет, — ответил он, пристально глядя прямо в налитые кровью глаза.
Сосед отвёл взгляд.
— Ну что ж… Придётся как-то выкручиваться. Те девяносто тысяч я, конечно, тебе верну, как договаривались, не волнуйся. А сто тысяч я бы взял сроком на месяц… Может, всё-таки как-нибудь…
Тут ушли сразу несколько посетителей, и к ним, очевидно освободившись, подошла женщина. Он сразу схватил её за руку.
— Что это вы? — спросила она.
— Да так, ничего.
— Чудно как-то… — Женщина посмотрела на него, потом на соседа и прыснула. — А я думала, у вас спор какой вышел. Уж очень вид у обоих надутый. Ну, если вы не поссорились, то хорошо. Са-сан, у вас зонт-то есть? Льёт как из ведра. И такси не поймаешь.
— Зачем тебе такси? — вмешался сосед. — Хочешь ко мне под зонт? Тут недалеко…
— Не выйдет. — Взяв в руки кулачок женщины, он мял его, словно катал колобок. — Сегодня я её провожаю.
— А, тогда ладно… — Сосед впился в женщину оценивающим взглядом. — Зайду завтра, и мы наше дельце обговорим.
— Сколько ни говори, чего нет, того нет.
— Ну, в таком разе…
— Но послушай…
Сосед вернулся за свой столик. Похоже, он что-то сказал о нем своему спутнику, во всяком случае, тот словно невзначай обернулся и посмотрел на него.
— Ох, не нравится он мне, — сказала женщина. — И выговор у него противный — так говорят только в деревне. Ну же, веселее. Что-то вы опять приуныли, может, захворали?
— Да нет, ничего, со мной всё в порядке. Просто плохо переношу дождливую погоду и сырость. Сразу голова начинает побаливать, вялость какая-то…
— Ну надо же…
— Это у меня с детства.
— И то правда, с чего вам расстраиваться — самостоятельный мужчина, с деньгами, да ещё студент.
— Да, всё это из-за дождя.
— Ну если только из-за дождя, то ничего страшного. А мне иногда так тошно становится, просто жить не хочется.
— Да ну? Ты ведь такая молодая и красивая!
— А толку-то? — Женщина приоткрыла густо напомаженные губки и высунула кончик бледного языка. — Иногда кажется, так всё обрыдло, просто страсть. Впрочем, что я говорю, вам не понять.
— Почему? Я тебя понимаю.
— Да ничего вы не понимаете. Я ведь два раза пыталась покончить с собой.
Женщина кокетливо улыбнулась, но тут же лицо её стало серьёзным. Он заморгал глазами: её кожа, просвечивающая сквозь толстый слой косметики, казалась прозрачной.
— Я дважды пила сонные таблетки, но ничего не вышло. Сначала мало выпила, просто продрыхла долго и всё, а во второй раз, наоборот, переборщила, и меня тут же вывернуло наизнанку. Мне всегда везёт как утопленнику. Но в следующий раз я уж не ошибусь. Всё точно рассчитаю, как надо по науке. Но, знаете, правду говоря, у меня, может, теперь и не получится умереть. И знаете почему? Вы не поверите! Знаете, Са-сан, это из-за Бога. Я тут недавно вдруг пошла в церковь, и теперь верю в Бога. Ну, конечно, не то чтобы я стала такой уж верующей, но мне очень хочется верить. Потому-то я вряд ли решусь умереть.
— Этого мне и в самом деле не понять. Я в таких вещах не разбираюсь.
— А странно, такой человек, как вы, и не разбираетесь. Ведь вы такой умный, вроде бы во всём должны разбираться. Вот и давеча, когда перебрали чуток… Ну, вы и сейчас, конечно, слегка под мухой, но тогда… Как пошли шпарить наизусть какой-то там параграф Гражданского кодекса…
— Да это любой студент юридического факультета может, Но знаешь, что забавно, в Своде законов столько понаписано о том, чего нельзя делать, но, почему именно этого нельзя, об этом нигде ни строчки.
— И вправду, чудно! А ведь это самое главное. А Библию вы читали?
— Читать-то читал. Но не очень внимательно, меня она как-то не заинтересовала. А ты знаешь, кажется, в Библии написано, что человек не должен убивать самого себя.
— Нет, этого там нет. Там написано, что нельзя убивать других людей. Но ведь сам ты тоже человек, вот и получается, что и самого себя нельзя, да?
— Но тогда получается, что человек несвободен. Абсолютно несвободен.
— Вы что, осерчали?
— Да нет, что ты.
— А лицо такое, будто осерчали.
— Да нет, просто мне кажется странным, что нельзя убивать себя. Хвое тело ведь принадлежит тебе. Кому какое дело, что ты с ним будешь делать, это только тебе решать.
— Вот тут-то вы и не правы. Твоё тело принадлежит не только тебе. Ведь если бы не было твоих родителей, то и тебя бы тоже не было. Человек же не живёт один, да и не может он жить один.
— Ну, это само собой.
— Простите, я что-то слишком разболталась.
— Ничего. Говори, говори…
— Вот и получается, — Женщина помешкала немного, потом снова заговорила, сама себе кивая, — что каждый человек не сам по себе, а часть чего-то большего. Может, это как-то связано с тем, что нельзя убивать?
— Ты думаешь? — Ему стало трудно дышать, и он быстро опрокинул себе в горло оставшиеся полбокала брэнди. — Ну, а как быть в том случае, если ты уже кого-то убил?
— Если уже убил? — Она разжала руку и полюбовалась изумрудом. Потом наморщила лоб и передёрнула плечами, будто ей вдруг стало зябко. — Ну, тогда надо, наверное, молиться, другого выхода нет.
— Молиться. Помолишься и будешь спасён. Знаю я эти ваши штучки. А как с теми, кто пытался покончить с собой?
— Им тоже надо молиться. Я молилась.
— Ты-то молилась, потому что выжила. А как быть с теми, кому удалось довести дело до конца? Ведь они-то молиться уже не могут.
— Ну, не знаю, всё это слишком для меня мудрёно. Простите. Опять вас рассердила. Давайте больше не будем об этом.
— Да нет, я вовсе не сержусь. — Он пытался говорить ласково. — Просто я волнуюсь, потому что для меня это всё слишком важно.
— А вы никогда не хотели покончить с собой?
— В том-то всё и дело, что много раз хотел. И были случаи, когда мне почти удавалось это сделать.
— Небось, принимали сонные таблетки?
— Нет. Я бросился вниз с высоты. Прыгнул со скалы.
— Со скалы? Вот ужас-то! Какой вы храбрый! Вам было страшно?
— Да, было. Но не страшнее твоих таблеток. Вот ты что чувствовала? Самое страшное ведь было выпить, а потом уже всё равно, ну вроде как смиряешься. У меня, во всяком случае, было именно так. Трудно только решиться, а дальше уже легко, тебя охватывает немыслимое блаженство, и никакая смерть не страшна.
— И всё-таки, я когда проснулась, мне так жутко стало! И зачем, думаю, ты решилась на такое страшное дело. А у вас тоже так было?
— Да, тоже. — Он с силой выдохнул из себя горячий воздух. Хмель уже туманил его сознание, и только где-то в груди оставался чёрный тяжёлый комок, который упорно сопротивлялся, не давая погрузиться в блаженное забытьё. Вдруг его пронзила мучительная нежность к сидящей рядом женщине: он уже не видел ни дешёвого кружева на её плечах, ни изумруда с его фальшивым блеском, зато остро ощущал хрупкую миниатюрность её тела, подмечал неожиданно наивное, детское выражение, проступавшее сквозь клоунские румяна и ядовито-яркие тени на веках.
Ввалилась новая группа гостей. Женщина встала и вышла к ним, но сразу же вернулась и, сообщив: «Знаете, говорят, дождь кончился», пошла было прочь, но он задержал её.
— Постой-ка, — сказал он и, вытащив несколько бумажек по тысяче йен, засунул ей за пазуху. — Сегодня я не останусь. Как-нибудь в другой раз.
Она проводила его до выхода. Ивы на берегу реки ещё роняли вниз капли, но дождя уже не было. К счастью, подъехала пустая машина, и он поднял руку. «Иди, промокнешь», — отослал он женщину, и сел в машину. Ему захотелось уехать куда-нибудь подальше, куда глаза глядят. Но, заметив, что женщина наблюдает за ним, он назвал адрес своей квартиры.
Его арестовали 12 октября. Это произошло на семьдесят восьмой день со дня совершения преступления, не так уж и долго он был в розыске, бывает и дольше. Кстати, я плохо помню, как именно он провёл эти семьдесят восемь дней. В сентябре, когда возобновились занятия в университете, ему пришлось делать вид, что он ходит на лекции, поэтому каждое утро он уходил из дома, но я совершенно не помню, куда он ходил, что делал. Всех интересовало только само преступление, никто не спрашивал меня, как он жил потом, когда был в бегах, соответственно я не прилагал никаких усилий к тому, чтобы это вспомнить. Сначала и полицейские, и прокурор пытались выяснить, было ли у него намерение явиться с повинной, и если было, то насколько твёрдое, но очень скоро вопросы такого рода отпали сами собой, видно, они сообразили, что нет никакого смысла это устанавливать, ведь в конечном итоге он так и не явился с повинной и на решение суда это повлиять не может. Единственное, что я помню совершенно точно, — имеющиеся у него деньги таяли с каждым днём, и он осознавал с предельной чёткостью — как только они кончатся, кончится и его жизнь. Он мог бы экономить, ограничивая себя в каждодневных расходах, и таким образом продлить свою жизнь, но не делал этого, более того, с каждым днём тратил всё больше и больше, словно им овладело необоримое желание приблизить свой конец. Он тратил деньги так, будто их запас неисчерпаем, буквально сорил деньгами, можно сказать, что с этой точки зрения он вёл вполне регулярную жизнь, количество денег столь же регулярно уменьшалось, и в один прекрасный день их не осталось совсем. Весь тот день он не выходил из дома, так и сидел, не двигаясь, ничего не ел, а на следующий день, наверное от голода, проснулся непривычно рано, обычно в такое время он ещё спал.
В книжном шкафу рядами стояли словари и книги по юриспруденции, на столе были разложены авторучка, карандаш и прочие письменные принадлежности, — словом, обычное студенческое жильё. Довершали картину валяющийся на полу чёрный портфель и небрежно висящая на стене студенческая форма. Впрочем, если бы в комнату заглянул, к примеру, сыщик, то ему многое показалось бы подозрительным: юридическая литература подобрана с явным уклоном в сторону уголовного права, одежда на полках только летняя, и вообще личных вещей маловато, как будто хозяин не собирается надолго здесь задерживаться. Стоило такому человеку заглянуть в его комнату как-нибудь поутру, он был бы мгновенно разоблачён.
Он залез с головой под одеяло и свернулся во тьме клубком, как плод во чреве матери. Ему ничего не хотелось делать, вставать тоже не хотелось, хотя он уже час как проснулся. Даже в уборную, находившуюся в конце коридора, он не мог заставить себя пойти, хотя его мочевой пузырь готов был лопнуть. Ему казалось, что он свалился на дно тесной ямы, из которой никак не выбраться: ни подняться нельзя, ни пошевельнуться, силился о чём-то думать, но не мог — в голове упорно вертелись одни и те же мысли, и никак не удавалось от них отделаться. Наверное, в конце концов он задремал, во всяком случае, ему приснился сон, хотя он прекрасно слышал все звуки: уличный шум, детские голоса, грохот машин, воробьиный галдёж, хлопанье двери. Правильнее говоря, это был даже не столько сон, сколько какое-то странное полузабытьё, полубред: он сжимает в объятиях обнажённое тело какой-то женщины, что-то ей говорит… С трудом вырываясь из сна, он думал: «Ведь мы не виделись больше месяца, интересно, что она теперь поделывает? Работает всё там же, в баре?» Потом этот сон сменился другим, тем самым, который он видел в утро убийства и который называл «сном о женщине», в этом сне он убивал женщину, а потом она оживала. Причём каждый раз выглядела по-разному: то была похожа на женщину из бара, то на Мино, то на Кикуно, то на мать, то на ту школьницу… В какой-то момент в нём вспыхнуло желание, пламя охватило низ живота, поднялось вверх… Тут он очнулся и обнаружил, что излил сперму. Он переменил трусы, ощущая удивительную лёгкость во всём теле, и тут перед ним появилась пустая бочка. Она была мокрая внутри, видно, ещё совсем недавно её до самых краёв наполняла вода, на стенках кое-где поблёскивали капли. Вид этой бочки почему-то поверг его в уныние, а при мысли, что он только что перелил воду из этой бочки в другую, совершенно такую же (причём это была даже не мысль, вернее, не только мысль — во сне он отчётливо видел, как аккуратно вычерпывает и переливает воду), уныние перешло в отчаяние: он затратил столько сил на эту работу, а в результате перед ним возникла лишь новая пустота, точно такая же, какую он только что заполнил.
Образ пустой бочки, как ни гнал он его от себя, прочно засел в его голове: совершенно измученный, он закрывал глаза, чтобы не видеть её, но она возникала перед ним снова и снова, в конце концов, не выдержав, он схватил молоток с длинной рукояткой и стал колотить по бочке. От звука ударов проснулся и понял, что стучат где-то за стеной, в том месте, где у соседа встроенный шкаф. Очевидно, сосед занимался уборкой. Вдруг он вспомнил, что срок возврата одолженных соседу девяноста тысяч йен давно истёк, и упрекнул себя — надо было давно потребовать возвращения долга. Перед его глазами всплыло увенчанное лысиной улыбающееся лицо, и вспомнилось, что с тех пор, как сосед попросил у него ещё сто тысяч йен, они почти перестали общаться. Этот человек вообще повёл себя как-то странно: когда на следующий день они столкнулись в коридоре, он был сама любезность, словно совершенно забыв о том, что накануне просил денег в долг, да и позже ни разу не заговорил об этом, хотя они встречались много раз. Более того, сосед явно избегал его, что было, впрочем, вполне объяснимо — он боялся напоминаний о долге в девяносто тысяч, но всё равно непонятно, зачем он тогда просил одолжить ему ещё сто тысяч? Может, он хотел таким образом проверить его финансовое состояние, а деньги были не так уж ему и нужны?
Он встал и быстро привёл себя в порядок. Надел тёмно-синюю рубашку с отложным воротником, джемпер и коричневые брюки, ещё не зная, что впоследствии его будут фотографировать именно в этой одежде и все газеты поместят снимки плейбоя и франта Кусумото. Но таков уж он был: даже к соседу по квартире не позволял себе идти небрежно одетым. Подойдя к двери соседней комнаты, он позвал, а потом постучал. Сосед чуть приоткрыл дверь и осторожно спросил: «Что-нибудь нужно?» Судя по тому, что к его губе прилипла хлебная крошка, он в этот момент как раз завтракал.
— Я хочу получить назад свои деньги. Мне они срочно нужны.
— Почему так вдруг? — удивился сосед.
— Но ведь срок давно уже истёк. С 3 октября прошло уже десять дней. Вот расписка.
— Погоди немного. Я сейчас завтракаю. — И сосед попытался захлопнуть дверь.
— Но это же не займёт много времени. Верни деньги и завтракай себе на здоровье, — сказал он, придержав дверь.
— Тише, а то услышат. И потом, я не могу так сразу. Погоди ещё недельку. Через неделю уж точно верну.
— Через неделю будет поздно, — сказал он, обеими руками поглаживая живот. — У меня нет ни одного сэна.
Разве ты не можешь попросить у отца?
— Не могу. Из дома мне денег больше не пришлют. На то есть свои причины. Так что через неделю я протяну ноги от голода.
— Ну, не стоит преувеличивать. — Сосед улыбнулся и поскрёб лысину кончиком среднего пальца, буравя глазами его лицо.
— До завтра ты должен вернуть долг.
— Да ты меня просто режешь без ножа. Это невозможно!
— Ну раз так… — сказал он, входя в комнату.
Сосед попятился и, осторожно обойдя низкий столик, стал сбоку.
— Ты это, брось свои глупости. А то я закричу.
— Валяй. Я всего лишь пришёл за своими деньгами.
Тут его взгляд упал на столик, на котором стоял завтрак. Чувство голода сделалось невыносимым, он уселся и, выхватив из тостера хлеб, стал его жевать.
— Э, да ты, похоже, и в самом деле проголодался, — сказал сосед, устраиваясь рядом. — Ешь, не стесняйся. — И пододвинул к нему масло.
Он засунул в рот ещё один кусок хлеба, уже не поджаривая его, и отхлебнул из чашки кофе.
— Ну так как с деньгами?
— Прости, в данный момент я могу вернуть только десять тысяч. Сгодится?
— Не пойдёт, я приму только всю сумму целиком. Срок — сегодня в 12 часов дня. Не отдашь, пеняй на себя.
— А что ты сделаешь? — Сосед с испуганным выражением лица обхватил себя за плечи.
— Сказал: пеняй на себя. — Он отрезал кусок сыра, жадно проглотил его и встал. — До полудня я готов ждать, но не более.
— Постараюсь, но боюсь, не получится. У меня работы ещё на день.
Он вернулся к себе и лёг, подложив под голову подушку для сиденья. Вспомнив, как перепугался сосед, невольно засмеялся. У этого дурня было такое лицо, будто он сейчас заплачет. А уж услышав «пеняй на себя», бедняга вообще позеленел от страха. Такое впечатление, что он знал, кто перед ним. Ну и ладно, даже лучше, если сосед на него настучит, по крайней мере не надо будет идти с повинной. Но, скорее всего, он этого не сделает. В конце концов, ему и самому не поздоровится, если станет известно, что он взял деньги у убийцы. А уж если выяснится, что он взял эти деньги, зная, что берёт их у убийцы…
Он снова заснул, и проснулся незадолго до полудня — солнечный свет, проникая в окно, рисовал на циновке радужные узоры. Где-то далеко прогрохотал трамвай, совсем как в детстве, когда они жили на холме Тэндзин, но никакой ностальгии он не ощутил. Уже тогда, совсем ещё ребёнком, он был отмечен зловещей судьбой, и до сих пор так и не может выбраться из ею для него проложенной чёрной колеи. Когда-то в душной комнате, освещённой закатным солнцем, он написал предсмертную записку и пошёл покупать хлороформ. И потом с крыши больницы смотрел вниз на серую мостовую. Он снова подумал о самоубийстве. Повеситься нетрудно — достаточно привязать ремень к тому вон гвоздю на притолоке. Он представил себе, какой шум поднимется после его смерти. «Жестокий преступник потратил все похищенные деньги и в отчаянии покончил с собой», «Грабитель и убийца, уставший скрываться от правосудия», «Последние дни убийцы-студента», «Предсмертной записки не нашли», «Вот что рассказал нам его брат, Икуо: „Я хотел одного — чтобы его поскорее арестовали, а когда услышал, что он умер, обрадовался, хотя, возможно, кому-то это и может показаться жестоким"». Следственной группе вряд ли удастся скрыть разочарование — ведь арестовать преступника им так и не удалось. По коридору прошёл сосед, хлопнула входная дверь. По циновке ползут радужные узоры. Чёрная судьба разбухает, заполняет всю комнату, только радуга на циновке остаётся светлой. Туда, в это единственное светлое пятно, смотрит солнце. Оно здесь совершенно инородный элемент. «Если познал Бога, не покончишь с собой», — сказала та женщина. «Ах, если бы всё это сделал не я, а кто-то другой», — снова, в который уже раз, думал он.
Но это, вне всяких сомнений, сделал именно он. А следовательно, конец его пути определён. Как-то он пошёл в библиотеку, взял там сборник судебных решений по уголовным делам и, внимательно изучив его, обнаружил, что за ограбление с убийством всегда, без всяких исключений, приговаривают либо к смертной казни, либо к пожизненному заключению. Выбор между первым и вторым зависит только от конкретного решения судьи, никаких определённых критериев здесь нет, о них не говорится даже в специальных исследованиях по этому вопросу. Разумеется, принимаются во внимание такие факторы, как: число потерпевших, умышленным или неумышленным было преступление, совершено ли оно с особой жестокостью или нет, степень общественной опасности и пр.; кроме того, на мнение судьи может повлиять поведение подсудимого, в частности, испытывает ли он раскаяние или нет. Просмотрев множество судебных решений, он понял, что ему не на что рассчитывать, впереди у него одно — смертная казнь.
Он поднялся. Всё-таки надо бы куда-нибудь пойти. Вчера, обнаружив, что кошелёк пуст, он целый день просидел в комнате, и, наверное, поэтому впал в ещё большее уныние. Надо пойти пройтись. Хотя бы взглянуть в последний раз на город, улицы, людей, храмы, хорошенько рассмотреть всё и запомнить. Ведь очень скоро начнётся совершенно другая жизнь. Да, надо пойти пройтись. Он подошёл к зеркалу, чтобы побриться. В дешёвом кривоватом зеркале отразилось молодое лицо. Словно афиша старого фильма. Отрицательный герой, в роли которого Такэо Кусумото, готовится совершить очередное преступление. Он актёр и в силу своей профессии должен совершать самые разные преступления — быть то вором, то грабителем, то мошенником, то убийцей. А сам он, то бишь актёр, человек мягкий, далёкий от преступного мира. Мнимый убийца в зеркале сбривает щетину. Если тот человек в зазеркалье исполняет какую-то роль, то значит, и он сам, находящийся по эту сторону, тоже исполняет какую-то роль? Разве мыслимо, чтобы он, человек по сю сторону зеркала, был убийцей? Отражение в зеркале невольно напомнило ему забрызганное кровью «лицо убийцы», которое он увидел в туалете бара «Траумерай» сразу же после преступления. Может, это лицо существовало только там, в зазеркалье? А почему бы и нет? Сколько раз ему приходило в голову: что если всё происшедшее — только плод его воображения, видение, порождённое работой мозга, что-то вроде сна? Он порезал себе подбородок. Приложив полотенце к ранке, из которой сразу потекла кровь, быстро добрился и умылся. Ранку защипало. Теперь он был по сю сторону зеркала.
По сю сторону. Кровь текла, не останавливаясь. Он промокал ранку бумажными салфетками, отбрасывая в сторону один за другим красные комки. Принюхавшись, ощутил уже знакомый ему запах словно чего-то подгоревшего. Точно так же кровь пахла и тогда. Тяжко жить в этом реальном мире и иметь такое мягкое, похожее на наполненный кровью мешок, тело. От этой крови, пока жив, никуда не денешься. А штуковина, которую называют душой, словно огурец, плавает в кровяном рассоле.
Он вышел в коридор. Скрип пола под ногами, настороженный шепоток вокруг: вон идёт кровавый убийца, идёт, проливая вокруг себя потоки крови. Вот сейчас он завернёт за угол, а там кто-то сидит в засаде, начнётся пальба, и злодей, роль которого исполняет Такэо Кусумото, будет убит. Всё в полном соответствии со сценарием. Но ничего такого не произошло. Возле входной двери была обычная свалка: шлёпанцы, ботинки, велосипеды, вёдра… Посреди всего этого сидел старик консьерж, у него был усталый вид, уставшим выглядело в нём всё: голова, очки, пиджак, душа, и тем не менее он тут же впился в него цепким, бдительным взглядом, словно старый паук, готовый прытко броситься на свою жертву. Старик смотрел на него поверх толстых, сильно увеличивающих стёкол так пытливо и напряжённо, что казалось — его очки именно поэтому и съехали вниз на кончик носа. Он видел его насквозь, Ничто не могло от него укрыться, он уже знал — перед ним герой романа, легендарная личность, Такэо Кусумото.
На улице было светло. От яркого света болели глаза, всё вокруг — черепица на глинобитных оградах, белые оштукатуренные стены складов, оконные рамы — ярко сверкало и переливалось, словно свет шёл откуда-то изнутри. Листья деревьев казались вырезанными из серебряной бумаги, лица мамаш, толкающих перед собой коляски с младенцами, были ярко-белыми, словно присыпанными пудрой. Но теневую сторону окутывал почти ночной мрак, и он поспешил перейти туда. Он нарочно выбирал самые узкие и кривые переулки, но ему всё равно казалось — кто-то следит за ним, он то и дело оглядывался и в результате почти не продвигался вперёд. Улица — съёмочная площадка, он, актёр Такэо Кусумото, убегает, пытаясь прорваться сквозь окружение. Да, это просто кадры какого-то фильма. Это происходит по ту сторону, в Зазеркалье. Залаяла собака, оповещая о его местонахождении. Вон там на велосипеде с прицепом едет торговец тофу — наверняка переодетый полицейский, — сейчас он начнёт свистеть, подавая сигнал другим. Ну конечно, раздаётся резкий, пронзительный свист. Скорее бежать! Впереди цветочная лавка. Старикан в ней тоже полицейский, это уж точно.
Дорога пошла под уклон. Низкие, приземистые старые домишки — съёмочная площадка для фильма из жизни довоенного Токио. Холм Тэндзин. «Там впереди должен быть синтоистский храм», — подумал он, и тут же увидел его. Правда, это было не святилище Нисимукитэндзин, а его весьма посредственная копия. Рядом почему-то оказалась река с переброшенным через неё каменным мостом. Вода бурлила, пробираясь между торчащих повсюду острых камней, — горный поток, да и только. Да, постановщик явно перестарался, создавая нужный ему антураж. Вроде бы никто на него не смотрит. Детей и то нет. Может, кто-то прячется вон за теми каменными надгробиями? Он заглянул туда, но никого не обнаружил. Вверх вела каменная лестница. Она была значительно длиннее, шире и круче, чем возле Нисимукитэндзин. Он стал медленно подниматься, думая о лестнице Иакова, о снежном ущелье в горах Цуругидакэ, о Кикуно, о женщине из бара. Он не встречался с ней с той самой ночи, когда она сказала ему о Боге. Интересно, почему она вдруг заговорила об этом? Она сказала, что дважды пыталась покончить с собой. Может, она сказала так потому, что каким-то образом выведала его тайну? Да, именно поэтому он не захотел больше с ней встречаться. Впрочем, нет, просто он спасовал, испугался трудностей, не захотел себя связывать. Он начал испытывать к той женщине нежные чувства, а человек, для которого всё кончено, не должен любить женщину. Да, уж в этом-то он был уверен. Лестница оказалась такая крутая и длинная, что, добравшись до верха, он был весь мокрый от пота. Город остался далеко внизу, вокруг не было ни души — одни храмовые здания, священные верёвки-симэнава, каменные псы, следы метлы на земле… Как же приятно, что здесь никого нет! Он подошёл к краю обрыва. Под отвесной кручей, далеко внизу, текла среди камней мутная река. Если прыгнуть вниз, наверняка убьёшься. Лучшего места не придумаешь! В этом мире у него не было ничего, о чём стоило бы жалеть. Зачем ждать, когда тебя арестуют, выставят у позорного столба, подвергнут позорной казни? И вдруг словно его ударили — «Твоё тело принадлежит не только тебе» — так, кажется, она говорила.
Дальше он шёл, уже не понимая, куда идёт и как, только дойдя до дома, где снимал комнату, вдруг понял, что за ним кто-то идёт следом. Он не стал оборачиваться, чтобы посмотреть, кто это, не пытался оторваться от преследователя, поэтому точно сказать ничего не мог, но он был убеждён — кто-то за ним идёт. Ворвавшись в свою комнату, он немедленно принялся наводить в ней порядок. Больше всего его беспокоило грязное бельё, поэтому сначала он постирал в раковине всё, начиная с запачканных спермой трусов, развесил выстиранное на верёвке, потом метёлочкой старательно подмёл пол, следя за тем, чтобы ни в одном углу не осталось пыли.
Когда раздался стук в дверь, он спрятал метёлку, ещё раз критическим взглядом окинул комнату — всё ли в ней в порядке, поправил пресс-папье, так чтобы оно лежало параллельно краю стола, и только тогда спросил:
— Кто там?
— Это дежурный, откройте, — послышался из-за двери голос старика-консьержа.
— А что вы хотели?
— К вам гости.
Откинув засов, он увидел старика, за спиной у которого стояли двое. Двое чёрных с головы до ног мужчин в чёрных костюмах с чёрными лицами. Только белки глаз у них были голубовато-белые, они светились, как диковинные миниатюрные лампочки. Тот, который был ниже ростом, хрипловатым голосом сказал:
— Вы господин Сато? Нам хотелось бы поговорить с вами.
— С кем имею часть?
— Вот, пожалуйста, — сказал всё тот же мужчина, протягивая ему удостоверение в чёрной обложке.
— Хорошо, — сказал он и хотел вернуться в комнату за пиджаком, но второй мужчина, тот, что был повыше, преградил ему путь.
— Оставайтесь на месте.
Он прямо на носки нацепил гэта. Ему казалось, что он совершенно спокоен, но ему так и не удалось отыскать свои ботинки в груде обуви в обувном ящике, и он сунул ноги в сброшенные кем-то гэта. У входа стояла машина, полицейский открыл перед ним дверцу. Он сел в машину между двумя мужчинами в чёрном. Оглянувшись, увидел, что у входа в дом стоит старик консьерж, провожая его напряжённым взглядом. Улицы города задрожали и сдвинулись, как будто на залитой водой переводной картинке, которыми он так любил играть в детстве.
— Вы Такэо Кусумото?
— Да.
— Вы арестованы по подозрению в ограблении и убийстве.
Полицейский сжал его запястья, и на них — он ощутил холодное прикосновение металла — защёлкнулись наручники. Эти красивые, тщательно отшлифованные металлические браслеты разом отделили его от расплывающихся городских улиц, решительно изменив его статус: теперь он подозреваемый, подсудимый, приговорённый к смертной казни.
Будь это обычная история, на этом можно было бы поставить точку. Как правило, с поимкой преступника дело считается закрытым. Но для него этот момент стал началом совершенно новой истории. Что-то произошло с ним, когда пронёсся слух о том, что Такэо Кусумото арестован по подозрению в убийстве, и его имя, набранное крупным шрифтом, стало появляться во всех газетах. Пока он под конвоем ехал в Токио, вокруг него постоянно толпился какой-то народ: его фотографировали, приставали к нему с расспросами, как будто для всех этих людей не было ничего важнее, чем выяснить, что заставило его совершить преступление, что он ощущает сейчас, что он делал, пока скрывался от правосудия. Как только все полученные от него сведения обрели вид газетных статей, толпы осаждавших его журналистов мгновенно рассеялись, и он остался в полной изоляции, один посреди бескрайней тишины. Теперь эти толпы казались мелькающими на экране тенями и, как всякие тени, уже не имели к нему никакого отношения. Возможно, при аресте преступника достигается некое психологическое равновесие: совершивший насилие в свою очередь подвергается насилию со стороны общества. Его новая история начинается как раз с того момента, когда это психологическое равновесие было достигнуто. Эта история никак не связана с такими чисто внешними обстоятельствами, как арест, суд и вынесение приговора, она разворачивалась совершенно в другом измерении. И вот почему…