1
Доктор Тикаки ушёл, но в камере ещё витал его запах. Остро пахло «тамошним миром». Табаком, помадой для волос, одеколоном и ещё почему-то чем-то вроде блевотины. Превозмогая подступающую тошноту, Такэо перевернулся на живот. Это уже оставило его. Он упал на самое дно, обретя наконец относительную устойчивость, достиг глубинной точки мира. И всё же этот запах невыносим. Хорошо бы открыть окно. Но вставать не хотелось, и он уткнулся носом в подушку. Его тут же передёрнуло от отвращения: чужие запахи, спящие в гречневой шелухе, которой была набита подушка, вдруг, словно воздушная кукуруза, стали взрываться один за другим, ударяя в нос.
Доктор Тикаки ещё очень молод. Он стал врачом совсем недавно, и его большие светлые глаза уверенно смотрят в будущее. В теории для него нет тайн. Он изучил человеческую психику вдоль и поперёк и скоро станет полновластным хозяином своего, чётко отграниченного от всех остальных, участка знаний. А я в его годы уже сидел в тюрьме. Какая странная штука, ведь именно тюрьма и стала отправным пунктом для моей сознательной жизни. Как часто я сокрушался, что так безнадёжно опоздал с отправлением! Впрочем, даже если бы тюрьмы не было, где гарантия, что я прожил бы свою жизнь лучше? Пожалуй, мне ничего и не оставалось, кроме как отправиться в свой жизненный путь из тюрьмы.
Стены. Три шага — стена, три шага — стена. Он поднялся, держась за стену. Во всём теле какая-то вялость. Может, из-за транквилизаторов, которые дал доктор Тикаки? Сонливость проникала в мозг и в мышцы. Его словно парализовало, даже руки не слушались. А ведь с задвижкой окна так просто не справишься. Если действовать резко, то совсем ничего не выйдет, расшатавшиеся винты надо поворачивать с предельной осторожностью. Надоело. Всё надоело. И открывать окно, и стоять, и жить. Скорее бы уже упасть на пол бескостным куском мяса.
В конце концов окно открылось.
В камеру ворвался холодный воздух. Похоже, ветер стих — его свиста не слышно. Зато человеческие голоса по контрасту казались особенно громкими. Через окно доносились обрывки оживлённых разговоров. «Что там со снегом?» — подумал он и выглянул в окно: в вечерних сумерках внутренний дворик застыл в полной неподвижности, словно кто-то выстроил в ряд белые кубики. Снег уже не шёл.
— Что, убрался молокосос? — спросил Коно, будто только и ждал, когда Такэо откроет окно. Он только что разговаривал с кем-то, скорее всего с Карасавой, голос у него был возбуждённый.
— Убрался.
— Ну и что, осмотрел тебя?
Скажешь «да», придётся признаваться, что болен, скажешь «нет», придётся объяснять, зачем приходил Тикаки.
— Что, не хочешь говорить? — В голосе Коно звучало недовольство. — Тогда попробую сам угадать. Небось, вынюхивает насчёт Оты. К кому, как не к тебе, обращаться, ты ведь его сосед. Ну и что ты ему наболтал? «Ах, вы знаете, доктор, этот Ота просто симулянт. В вашем присутствии он ведёт себя совсем не так, как обычно». Ну что, я прав?
— Да нет. — Такэо усмехнулся и решил всё-таки сказать правду. — Утром я ходил к нему на приём. Вот он и зашёл: беспокоится о моём состоянии. У меня часто голова кружится.
— Да, ты мне и раньше говорил. Но что-то вы слишком долго с ним болтали, ни дать ни взять — два влюблённых голубка. И вот ещё что странно: прежде чем навестить тебя, он был на той стороне, у Андо. А вы с Андо всё время шушукались там, на спортплощадке. Что-то тут не то!
— Разве он был у Андо? Я и не знал. У меня разрешение на постельный режим, и я всё время лежал.
— Ты что, совсем тупой? Он не так прост, как кажется. До сих пор он бывал только у Оты, и вдруг ни с того ни с сего начал ходить к тебе и к Андо. Явно ведь неспроста. Сегодня он и Сунаду осматривал. А этому Сунаде вот-вот в петлю. Дошло теперь? Он выбирает, кто будет следующим. Это уж точно!
— Что ты такое несёшь? — Такэо повёл носом в ту сторону, где сидел Тикаки. Как ни странно, теперь там ничем не пахло, да и был ли вообще этот запах? Может, ему показалось? — Он вовсе не плохой человек. Можно даже сказать, хороший…
— А чем ты докажешь? С какой стати его вдруг понесло к тебе и к Андо, то бишь к тем, кто под особым наблюдением? Тебя только вызывали к начальнику тюрьмы и влепили тебе выговор, а на Андо в последнее время окрысился наш зонный Фудзии… В следующий раз этот тип явится ко мне, это уж точно. Кстати, он мною не интересовался?
— Нет, нет, о тебе он не спрашивал.
— Значит, только об Оте и Андо?
— Да нет же, о них тоже никакого разговора не было.
— Ври больше! — На слове «больше» он, судя по всему, презрительно сплюнул. — Так я тебе и поверил!
— Да ладно тебе, перестань, — попытался утихомирить его Карасава, — Не расходись. Или ты не слышишь, что говорит Кусумото? Нельзя быть таким мнительным.
— Ты просто здесь недавно и ещё не кумекаешь, что к чему. Тебе невдомёк, как нас тут поприжали. В конце прошлого года — ещё всё время ураганы дули, помнишь? — за один месяц порешили пятнадцать человек. Как тебе это? Пятнадцать! То есть в среднем каждые два дня по одному. Иногда даже в день казнили сразу двоих, ужас что творилось. Просто давили как кур. Только с одной разницей — наших давили не как попало, а выборочно. Я нарочно проанализировал, по каким признакам были отобраны эти пятнадцать, проанализировал с разных точек зрения — и с научной, и с психологической, и с юридической. И выявил-таки закономерность. Теперь могу запросто предсказывать, кто будет следующим.
В соседних камерах перестали разговаривать, чувствовалось, что все напряжённо ждут, что скажет Коно.
— Эй ты, братец-революционер! Давай-ка по-быстрому выкладывай свою закономерность, — где-то далеко сказал Тамэдзиро.
— Вот чёрт, с тобой-то кто разговаривает?
— Но мне ведь тоже интересно. Ну пожалуйста, дорогой, скажи, к чему тебя привёл твой научный, психологический и юридический анализ! — Тамэдзиро нарочно говорил женским голосом, и кое-кто засмеялся. Но Коно только раздражился и, вцепившись в ручку окна, стал дёргать её туда-сюда.
— А знаешь, дорогой, ведь, несмотря на весь твой научный, психологический и юридический анализ, тебе не удалось предсказать, что сегодня очередь Сунады, правда ведь? Что ж ты утром так опростоволосился, упустил возможность разжиться тремя банками тушёнки? А помнишь, на спортивной площадке ты прицепился как клещ к нашему юристу Кусумото? Ну там, кто пытался обжаловать действия суда, кто какие жалобы или представления подавал… К чему бы это делать человеку открывшему какую-то там закономерность?
— Дерьмо, ну и дерьмо же ты, Тамэдзиро! — завопил Коно.
— Эй, в чём дело? Не обязательно орать, и так слышно. Ты что-то хочешь мне сказать?
— Шпион проклятый, подслушиваешь чужие разговоры!
— Так я ведь вор, можно сказать профессионал, у меня за спиной уже семнадцать сидок. Мне украсть раз плюнуть. А здесь красть нечего, кроме чужих разговоров, так хоть послушаю, о чём люди говорят, тоже приятно. А если ты не скажешь, то скажу я. О том, что это за закономерность такая. Дашь десять банок тушёнки, скажу.
— Ну ты, послушай… — Коно заскрипел зубами.
— Я даже могу сказать, кто будет следующим. И нечего надо мной издеваться.
— Занятно, — подал голос Карасава. — Ты и вправду знаешь, кто следующий?
— Конечно, знаю. Кто-то из нас.
— Это уж само собой.
Опять послышался смех. Тамэдзиро тоже засмеялся. Но смех разом оборвался, повис в ледяном воздухе. Из-за тюремной стены, словно насмешливый хохот далёких зрителей, донёсся шум большого города.
— Да ладно, и без твоих объяснений понятно, что к чему. В конце концов, высчитать, кто за кем, нетрудно — арифметика!
— Ну давай говори, какая у тебя закономерность получается. Сравним её с моей, — раздражённо потребовал Коно.
— Ладно. Начнём с абсолютно достоверной предпосылки. А именно: все мы равны в том смысле, что имеем статус приговорённых к смертной казни. Убил ты одного или убил десятерых — всё равно, ты есть приговорённый к высшей мере, точно такой же, как и все остальные. Каким способом совершено преступление, тоже не имеет никакого значения. Задушил ли ты свою жертву, забил до смерти, отравил, прикончил ты её гуманным способом или с особой жестокостью — без разницы. В момент оглашения приговора наше прошлое полностью перечёркивается, мы перестаём быть отдельными индивидуумами, а становимся равными друг другу осуждёнными. Между нами и нацистскими преступниками, уничтожившими миллионы людей, нет никакой разницы…
— Гм… Но ведь самое главное — что потом…
— Не торопись! Можно составить шесть функций для определения срока приведения приговора в исполнение. Независимыми переменными при этом являются — длительность пребывания в тюрьме после оглашения приговора, наличие или отсутствие наказаний во время отбывания срока, наличие или отсутствие несогласия с решением суда, наличие или отсутствие жалоб о смягчении приговора, душевное состояние начальника тюрьмы, плотность нулевой зоны. Всё это умножается на соответствующий коэффициент, и в том случае, когда полученные результаты оказываются больше заданной величины, осуществляется казнь.
— В общем, это похоже на то, к чему пришёл я, только при чём тут плотность нулевой зоны?
— Проще простого. Когда наша численность выходит за пределы допустимого, то есть когда нас становится больше, чем могут вместить здешние камеры, то кого-то убивают, чтобы восстановить должное соотношение…
— А-а…
— Труднее всего определить душевное состояние начальника тюрьмы. Для того чтобы выразить его количественно, необходимы очень тонкие манипуляции.
— Ну, тогда у тебя получается в общем та же закономерность, что и у меня. То есть чем большее число прибавляется, тем ближе момент выбора следующего. Та же самая зависимость, которую вывел Лакассань для определения соотношения между безработицей и ростом преступности, так ведь?
— Похоже, что так, — тихим, но решительным голосом подтвердил Карасава.
— Ну и вот, значит, получается то же самое, что и у меня! — завопил Коно.
— Очень уж вы самоуверенны, дорогие мои революционеры. А слабо угадать, кто будет следующим? — засмеялся Тамэдзиро.
— Проще простого! — ответил Карасава. — Конечно я. Допустимая погрешность — два процента.
— Что-то мудрено. Какая ещё погрешность?
— Допустимая погрешность в два процента — это значит, что ошибка может быть в двух случаях из ста. То есть когда верны девяносто восемь случаев из ста. Вот смотрите — в настоящее время на втором этаже нашего четвёртого корпуса содержится тринадцать приговорённых, так? Да ещё меня добавили из третьего корпуса, поэтому получается четырнадцать. Значит, вероятность того, что один человек будет казнён, составляет в среднем одну четырнадцатую. То есть примерно с третьей степенью точности получается, что казнён буду я.
— Да-a… С одной стороны, вроде понятно, с другой — не очень… — Тамэдзиро хотел было позубоскалить, но как-то растерялся и, осекшись, замолчал.
— Это что, правда? — спросил Коно.
— Ну я же говорю — правда, с допустимой погрешностью в два процента. Но вернёмся к прежнему вопросу. К вопросу о возможности революционной переоценки твоего преступления.
— Ну вот, приехали. — Явно довольный, Коно заговорил менторским тоном. — Короче, после того как я вышел отсюда, отмотав предыдущий срок, я не мог нигде устроиться на работу. В конце концов пришлось стать чернорабочим. Низшие слои пролетариата, к которым принадлежат и чернорабочие, совершенно бесправны, они для капиталистов что-то вроде недоброкачественного, не отвечающего стандарту товара. Находясь в таких условиях гнёта и дискриминации, я и совершил преступление так что моё преступление можно расценивать как крайнее проявление протеста доведённых до отчаяния низших слоёв пролетариата.
Нетрудно себе представить, как яростно Коно трясёт своими седыми, торчащими дыбом вихрами. Три года назад под руководством Карасавы он приобщился к марксизму, когда же Карасаву из соображений внутритюремной безопасности перевели на другой этаж, продолжил изучение трудов классиков марксизма самостоятельно. Ему вынесли приговор на первом же слушании, и теперь он казнился, что по собственной безграмотности допустил судебный произвол. Он был страшно рад, что на место Оты перевели Карасаву, и, судя по всему, старался продемонстрировать ему, чего достиг за два с лишним года. Наверное, именно поэтому его голос и звучал хрипловато — не тот был случай, чтобы щадить свои голосовые связки.
Карасава — активист студенческого движения, во время какой-то внутренней разборки он убил своего сотоварища, его судили и приговорили к смертной казни. Это был узколицый и остроглазый молодой человек, впрочем, молодой относительно: его несколько раз выгоняли из университета, а значит, ему было уже около тридцати. Так или иначе, они с Коно были ровесниками, наверное, потому и сошлись. Когда Карасава возбуждался, в его голосе появлялись визгливые нотки, хотя обычно он говорил мягко, даже с какими-то женскими интонациями.
Коно, не упускавший случая припомнить Такэо его высшее образование, к студенту Карасаве относился дружелюбно. Отчасти потому, что тот был единственным человеком в зоне, видящим в его преступлении революционный смысл, отчасти потому, что члены группы Карасавы развернули движение в его, Коно, защиту, считая вынесенный ему приговор несправедливым.
Коно топором зарубил знакомого бакалейщика и его жену и украл у них двадцать пять тысяч йен. После того как на первом же судебном заседании было вынесено решение о смертной казни, он, несмотря на настоятельные советы адвоката и жены, не стал подавать апелляцию, и приговор вступил в законную силу. Потом он казнил себя за то, что проявил недопустимую мягкотелость, отказавшись от борьбы.
— Если бы во мне уже тогда пробудилось революционное сознание, я бы так просто им в руки не дался. Но я был подавлен, лишён боевого духа, вот все эти высокообразованные мерзавцы — судья, прокурор, эксперт-психиатр, адвокат, начальник тюрьмы, начальник зоны — и сговорились упечь меня, человека малообразованного, и во время судебного разбирательства полностью проигнорировали тот факт, что я, попав в тиски капиталистического общества, стал козлом отпущения, потерял работу и оказался в безвыходной ситуации без гроша за душой! Как представитель низшего слоя пролетариата, я просто вынужден был пойти на преступление, никакого иного выхода у меня не было. А они совершенно абстрактно и однобоко квалифицировали это преступление как совершённое с целью наживы. Я ведь пошёл к этому бакалейщику, надеясь взять у него взаймы денег, но он отказал мне, хотя у него была заначка и ему ничего не стоило дать мне тысчонку-другую. Вот я его и прикончил. Это был революционный поступок, я стёр с лица земли одного из представителей буржуазии, но, к сожалению, в то время я этого ещё не осознавал, потому и принял носящее совершенно абстрактный характер обвинительное заключение, где мои действия были квалифицированы как преступление, совершённое с целью наживы. Более того, согласился со всеми ложными аргументами этих людей, которые, абстрагировавшись от общественных условий, приняли во внимание только форму преступления — грабёж, отягощённый убийством, и в результате стал для них чем-то вроде козла отпущения. Все — и следователь, который меня арестовывал, и тюремные надзиратели Таянаги и Нихэй — наперебой твердили мне: держись поскромнее с обвинителем, слушай, что он тебе говорит, не вздумай прекословить, мол, если настроишь его против себя, это дурно скажется на ходе судебного разбирательства. Ну я, слепец, и стал плясать под их дудку, и на суде ни разу ни словом не возразил обвинителю, согласился со всеми пунктами предъявленного мне обвинения и признался во всём, вплоть до умышленного убийства, дескать, я знал, где старик-бакалейщик хранит наличные деньги, и пришёл к нему именно для того, чтобы убить. На самом-то деле сперва я вовсе не собирался его убивать, просто случайно подвернулся под руку топор, ну я его и шарахнул, а старуха стала так вопить, что и её пришлось стукнуть, а тут я и сам вырубился. Я был выпивши, так прокурор потом заявил, что это я нарочно выпил, чтобы придать себе храбрости, то есть заранее всё обдумал и спланировал, а значит, убийство было преднамеренное, на самом же деле всё было как раз наоборот: я пропустил стаканчик только потому, что было холодно, а захмелев, решил пойти и занять денег. А следователь, тот прямо сказал — если я буду во всём соглашаться с обвинителем, мне же будет лучше, ну я и поставил свою печать под показаниями, в которых содержались совершенно случайные факты. Я-то надеялся, что судья заметит всякие там неувязки да нестыковки, что на суде всё встанет на свои места; к тому же меня допрашивали каждый день с десяти утра до восьми вечера, я был совершенно вымотан, мне всё осточертело, потому я и поставил свою печать. Однако когда дошло до решения суда, то — что бы вы думали? — судья принял все пункты обвинительного заключения. Я только зубами скрежетал от ярости, когда всё это слушал, а после того как мне влепили вышку, хотел подать апелляцию, но эти гады ловко рассчитали все ходы, подключили надзирателей, и тут их первым приспешником оказался этот мерзавец Нихей. На какие только уловки он не пускался, чтобы оказать на меня психическое давление и загнать меня в угол! Сначала заявил, что мне не разрешено пользоваться студенческими тетрадями, дескать, для того, чтобы вести записи, связанные с судебным разбирательством, достаточно почтовой бумаги. И это при том, что одна тетрадь стоит 50 йен, а пачка почтовой бумаги — 80 йен! Якобы тетрадями имеют право пользоваться только студенты. Когда же я написал письмо на имя начальника тюрьмы, он, Нихэй, заявил, что я не имею права запечатывать конверт, это является нарушением тюремных правил, а когда я отдал конверт незапечатанным, сказал, что письмо такого содержания посылать начальнику вообще нельзя. И это ещё цветочки. Как только он не изгалялся надо мной: нарочно хлопал створкой дверного глазка, стучал ногами, когда проходил мимо моей камеры, а уж ночами и того хлеще: только я улягусь, он принимается звенеть ключами или кашлять, если же я не обращаю на это внимания и делаю вид, что сплю, начинает шептать: «Эй, Коно, я всё равно не дам тебе спать». Дальше — больше: стоило мне уйти в баню или там на спортплощадку, он непременно проводил у меня в камере обыск, читал мой дневник, переставлял книги. Хуже всего, что я ничего не мог доказать, ну звенит ключами, топает — ну и что такого? Когда я пытался жаловаться, он делал вид, будто и знать ничего не знает, отказывался от всего, а если я упорствовал, начинал скалить зубы, мол, у тебя психическое расстройство, надо бы обратиться к психиатру, ну я, конечно же, выходил из себя, тогда он заявлял, что у меня мания преследования, и грозил, что сейчас же вызовет этого молокососа Тикаки. Особенно нахально он измывался надо мной во время первого слушания дела, я тогда страдал бессонницей, голова у меня стала совсем дурная, мне было так плохо, так плохо, на суде я ничего не соображал, думал только о том, как бы побыстрее всё закончилось, когда же дошло до определения меры наказания и прокурор потребовал смертной казни, я готов был его благодарить — ну вот, наконец-то конец моим мучениям. Когда же судья спросил: «Подсудимый, вы хотите что-то сказать?» (вы только подумайте, у меня был шанс выступить с последним словом, и я его упустил!), я заявил: «Нет, ничего», когда же стали оглашать обвинительный приговор, обрадовался — вот скоро умру, и больше не придётся терпеть издевательства Нихэя. И как ни уговаривали меня адвокат и жена подавать апелляцию, сказал, что ничего не буду делать, отказался от всякой борьбы и угодил в ловушку, которую мне эти сволочи расставили. И только значительно позже, уже когда мне был вынесен окончательный приговор, я наконец понял, что все эти приспешники буржуазии — и эта вооружённая банда, которую именуют полицией, и все эти прокуроры, судьи и тюремщики — проводят последовательные дискриминационные меры, направленные на то, чтобы разделаться с такими» как я, представителями низших слоёв пролетариата, что они не останавливаются ни перед чем: ни перед запугиванием, ни перед провокациями, ни перед прямым давлением. Парадоксально, что все эти истины открыл мне студент Карасава. Когда я учился в средней школе, никто не говорил мне ничего подобного, в том-то, видно, и заключается суть дискриминационной политики, чтобы утаивать эти истины от тех, кто в них больше всего нуждается. И убил-то я именно из-за этой тотальной дискриминации, причина — в том общественном зле, одним из проявлений которого стало поведение старика бакалейщика. И разве вы не видите противоречия в логике этих людей, которые, сняв всю ответственность с общества, осудили и отправили на смертную казнь одного отдельно взятого человека? Поразмыслив, я понял, каким невежественным, доверчивым и слабым человеком был. Отныне я готов вступить в решительную схватку с мерзавцем Нихэем, я стану последовательно и непоколебимо обличать этих сволочей, разоблачать существующий порядок, основанный на дискриминации, сепаратизме и угнетении…
Наверное, Коно сказал Карасаве что-то в этом духе. Карасава подтвердил и дополнил идеи своего ученика. Существует мнение, что в капиталистическом обществе все преступления возникают в результате классовых противоречий. Отсюда следует весьма оптимистический вывод — как только реально завершится формирование коммунистического общества, основанного на диктатуре пролетариата, и будет уничтожено государство, а заодно и классовые различия, преступления исчезнут сами собой. Невольно в ушах Такэо зазвучал голос Сунады с его специфическим выговором уроженца Акиты: «Что такое этот пролетариат и где ты его видел? Давай, покажи! Я убил человека потому, что страсть как хотел женщину. Ты убил, скорее всего, потому, что хотел денег».
Такэо примерил эти слова к своему случаю. Почему он затянул провод на шее Намикавы? Из-за классовых противоречий? Или потому, что хотел денег? И Коно, и Сунада, каждый по-своему, слишком уж ограничены. Сам он стал злодеем не потому, что убил, наоборот, он убил потому, что был злодеем, вот и всё. Зло ещё до совершения им преступного деяния разъедало его изнутри, как злокачественная опухоль. Если считать преступлением только само действие, то есть убийство, то всё очень просто, но ведь он ещё до совершения этого действия уже был потенциальным убийцей… Этого, скорее всего, не поймут ни Коно, ни Сунада.
До него по-прежнему доносились голоса Коно и Карасавы, но он не вслушивался в то, что они говорят, был слишком поглощён собственными мыслями. Ну говорят и говорят, ничего особенного. Вдруг до него дошло, что Коно зовёт его, и он поспешно откликнулся:
— Что тебе?
— Что это с тобой? Оглох, что ли? Я тебя давно уже зову.
— Задумался. — и Такэо отвёл взгляд от стены, вдруг показавшейся ему какой-то впалой, может оттого, что он постоянно сверлил её глазами. В приоткрытое окно был виден внутренний дворик, заваленный снегом, особенно мягким и пушистым в голубоватом свете ртутной лампы.
— Не слышишь, что ли? Карасава-сан просит тебя позвать Какиути. Посигналь-ка ему!
— Да, позови его, мне хотелось бы с ним поговорить, — попросил Карасава.
— Ладно. — И Такэо, подавая условный сигнал, четыре раза ударил кулаком по стенке, за которой была камера Какиути. Никакого ответа. Он постучал ещё несколько раз, и наконец тот отозвался. Послышался стук открываемого окна.
— У Карасавы к тебе какое-то дело, — сказал Такэо.
— Какое ещё дело? Знаю я эти дела! — испугался Какиути.
— Да ты не бойся, — вмешался Карасава. — Просто хочу задать тебе один вопрос. Ты ведь у нас христианин, так? Скажи, это правда, что христиане не боятся смерти?
— Ну, это для меня слишком сложно. Может, Кусумото-сан ответит, он лучше в этих вопросах разбирается. — Какиути, как всегда, немного заикался от волнения.
— Да нет, я тоже в этом полный профан, — сказал Такэо. — Сам хотел просить Кукиути, чтобы просветил меня.
— Вот и я прошу, — сказал Карасава. — Ты как-то говорил, что смерть — это путешествие, или что-то вроде того. Что это значит? Путешествие куда?
— По-моему, я ничего такого не говорил.
— Да нет же, говорил! Якобы после смерти все отправляются в какую-то там страну. Что это за страна такая у вас, христиан? Давай, выкладывай!
— Похоже, тебе невтерпёж самому туда отправиться!
— Да не в том дело! Просто о таких вещах надо знать, и чем раньше, тем лучше.
— Это точно. Потому что следующая очередь, с учётом допустимой погрешности в два процента — моя, — голосом Карасавы сказал Тамэдзиро.
— И это верно, — подтвердил Карасава, не заметив иронии.
— Вот уж не знаю, что и сказать! Кусумото, выручай!
— Ну, вообще-то говоря, — На этот раз Тамэдзиро передразнивал Такэо, — я католик, а ты протестант, у нас разные точки зрения по этому вопросу. Давай сначала ты объясни всё со своей протестантской точки зрения.
— Боюсь, не получится, — ответил Какиути, словно к нему действительно обратился Такэо. — Я в таких мудрёных вещах не очень то разбираюсь.
— Ну ладно, нам всё равно, кто из вас будет говорить, — сказал Карасава. — Валяйте, объясняйте, в чём тут дело. Как, согласно христианскому учению, устроен загробный мир?
Такэо, с трудом ворочая языком, заговорил. Он говорил, с ненавистью вглядываясь в пустоту, словно там, в этой пустоте, было узкое, с тонкими губами лицо Карасавы.
— Верующий из меня никудышный, поэтому глупо мне тут перед вами распинаться, но, если вы настаиваете, я скажу, что думаю по этому поводу. О загробном мире в Библии ничего определённого не написано. Хотя там и упоминается мир огненный, мир тьмы, мрака, что-то вроде ада, Геены или Шеола. О воскресении впервые заговорили после Павла. А разделение на ад, чистилище, Царство Небесное произошло ещё позже. Но, откровенно говоря, я бы не стал цепляться за эти догмы. По-моему, все люди верят по-разному, даже те, кто называет себя христианами. У католиков, во всяком случае, дело обстоит именно так. У святого отца А. Бог может быть один, а у святого отца Б. — немного другой. А если уж Бог у каждого свой, то что говорить о загробном мире…
— И ты можешь довольствоваться таким сугубо частным подходом? — обрушился на него Карасава, в голосе которого немедленно появились визгливые нотки.
— Но ведь смерть дело частное. Вера же напрямую связана со смертью, следовательно, и она — дело частное.
— Тут-то мы с вами и расходимся, — перешёл в наступление Коно. — Наша революция — она для всех. Революция ни в коем случае не частное дело. Правда ведь, Карасава-сан?
— Совершенно верно. Революция — общий идеал для всего человечества.
— Видел? — победоносно вскричал Коно. — Твой Бог всего лишь иллюзия, имеющая исключительно частное значение. А революция — общая для всех людей, объективная реальность.
Коно ещё что-то говорил. Но его голос постепенно сошёл на нет, словно у приёмника вдруг уменьшили звук, и Такэо перестал прислушиваться. Этот человек, проглатывающий одну книгу за другой, ради чтения экономящий даже на сне, был буквально начинён словами и мыслями других людей, причём он свято верил в то, что эти слова и мысли — его собственные и что истина открыта только ему. В этом его зазнайстве, беспредельной самоуверенности, партийной запальчивости проглядывало юношеское высокомерие. Ему было очень уютно в ограниченном и примитивном мирке, центром которого являлся он сам и в который не допускались жалкие, отсталые реакционеры, то есть люди думающие иначе. Может, когда-нибудь и Коно прозреет и поймёт, что он — всего лишь один из многих, ничтожная капелька в реке жизни, именуемой человечеством. Такэо открыл брошенную у изголовья книгу
«Место человека в природе». Человек — частица жизни. Для того чтобы определить, какое именно место занимает человек во Вселенной, следует прежде всего понять, что такое жизнь в рамках этой самой Вселенной. А именно это-то и невозможно понять. Что есть Вселенная? Что есть Жизнь? И что есть Человек? Разве можно строить какие-либо умозаключения, не имея представления об исходных посылках? Пойми же, Коно, по-настоящему важно знать только одно — что человек ничего не знает, а единственный действительно достоверный факт — человек — мельчайшая частица чего-то большого. Как сказала та женщина в киотском баре, когда мы разговаривали с ней о Боге, «мы, люди, не сами по себе, а часть чего-то большего».
В душе Такэо возникло красное пятно. Так бывает, когда в воду вливают красные чернила: красный цвет раскидывает щупальца в разные стороны, захватывая всё большее пространство, пока вся вода не станет ярко-красной. Пятно, лишённое вязкости крови, напоминало сухое пламя. Ему вспомнилось, как во время воздушных налётов пламя пожирало одну улицу за другой. Гигантское пламя, разом уносившее к небу многолетние усилия многих людей. И тут же память перенесла его в один тёмный вечер. Охваченный безотчётной тоской, он кружил тогда по камере. Ему было до боли жаль скончавшегося полмесяца тому назад отца Шома, и к глазам то и дело подступали слёзы. Как обычно, три шага — стена, три шага — стена. Пока он повторял это монотонное движение, ему вдруг почудилось, что его кто-то позвал, и он повернул голову к окну. В тот миг в соседних камерах было тихо, и он услышал, как его зовёт какой-то странный беззвучный голос. Он поднял глаза к небу, и у него перехватило дыхание. В небе горел закат. Впрочем, обыденное слово «закат» слишком мало подходит к тому, что предстало его взору. Не исключено, конечно, что такой закат человечество видело миллиарды раз. Но для него это было событие чрезвычайной важности, единственное в своём роде. Густая пелена тяжёлых серых туч прорвалась, и в образовавшемся прогале плыли три сверкающих облака. Три больших облака, ярко светившиеся изнутри, каждое — словно город с высокими, сверкающими золотом и драгоценными камнями теремами, башнями, домами, воротами, улицами, проспектами. Между облаками — синее небо, словно присыпанное золотой пылью. «Если бы можно было открыть глаза и увидеть воочию то, что называется „жизнь", это было бы именно так», — подумалось ему. Его душа, вылетев из забранного железной решёткой и металлической сеткой окошка, воспарила к небу, и её поглотила эта гигантская «жизнь», приняла в своё лоно. Но это прекрасное зрелище длилось недолго. Облака, догорев, погасли и смешались с окружавшей их однотонной серой массой. Тьма постепенно захватывала всё большее пространство, откуда-то снизу надвинулась тяжёлая, как гора, чёрная туча и быстро затянула небо. Когда он очнулся, всё исчезло, растаяло, словно призрак, в небе царила беззвёздная ночь. «А может, этот закат — знак от патера Шома?» — подумалось вдруг ему. Голос был точно его. И тут он обратил внимание ещё на одно чудесное совпадение. В этот день два года назад его арестовали в Киото.
Дорогой патер Шом,
вот уже тринадцать лет прошло с того дня, как Вы удалились в «иной мир». Всё это время моё существование поддерживал тот огонь, который Вы разожгли во мне.
Все подробности нашей первой встречи навечно запечатлены на «табула раса» — чистом листе моей души. Услышанные от Вас слова, смысл которых я не всегда улавливал, омытые потоком времени, постепенно начинают сверкать и переливаться яркими красками.
В моей жизни было слишком много разлук. Память о самых горестных — в крестиках, начертанных моей рукой на обложке Библии. Скоро придёт день, когда один из этих крестиков станет моим. Я поставлю его перед тем, как идти на казнь.
Я много раз хотел умереть. Разумеется, прояви я определённую изобретательность, возможностей осуществить это желание нашлось бы сколько угодно. Я мог бы зубами — они у меня достаточно крепкие — перегрызть артерию на языке или на запястье, мне ничего не стоило сплести верёвку из разорванной на полосы простыни и повеситься. В детстве у меня был аппендицит, и из-за спаек случился заворот кишок, если бы я тогда сумел перетерпеть боль всего один день, то умер бы от прободения. Интуитивно я понимал это. Но от Вас я узнал, что самоубийство — это от гордыни.
Помните, я как-то рассказывал Вам о женщине из Киото? Вы ещё сказали, что она знает самое главное. Что люди, осознавшие, что жизнью обязаны вовсе не самим себе, достойны уважения. И Вы показали мне то место из Послания к Римлянам, где говорится: «Когда умножился грех, стала преизобиловать благодать». Глядя на сегодняшний закат, я внезапно понял глубокий смысл этих слов.
Дорогой Отец! Если я скажу, что для меня смертная казнь — благость Божья, меня засмеют. Тот же Коно, который всё время пристаёт ко мне с разговорами, набросится на меня и примется орать, что всё это бредни рабов, желающих в столь извращённой форме доказать свою преданность правителям. Но Вы-то меня поймёте. Поэтому я повторяю ещё раз. Смертная казнь для меня — благодать Божья.
Реставрировав черты седой морщинистой старухи и увидев в ней мать Такэо опустил глаза. После того как начался судебный процесс и его поместили в тюрьму, он около года отказывался встречаться с ней, но потом, вняв уговорам адвоката Намики, всё-таки сдался, поставив условие: эта встреча будет первой и последней. Тянулось неловкое молчание. Он упрямо ждал, пока она заговорит, заранее решив, что отвечать ей не станет: сидящая перед ним старуха уже не имела никакого отношения к Мидори Кусумото.
— Как ты, здоров? — наконец дрожащим голосом проговорила старуха. Он не ответил, тогда она снова сказала, растерянно растягивая слова:
— Выглядишь вроде неплохо. А то я волновалась.
— Я там тебе передала пять тысяч йен. Хотела чуть побольше, но, говорят, правилами запрещено…
— Икуо обо мне очень заботится. А ведь и ему пришлось несладко… Да, кстати, Макио вернулся из Франции. Правда, только на рождественские каникулы, потом сразу же уедет обратно. В нашем доме в Хаяме теперь шумно, давненько уже такого не бывало… Икуо тоже иногда заглядывает…
— Знаешь, я сегодня пришла, потому что хочу попросить тебя встретиться с одним священником… Меня познакомил с ним адвокат Намики, его зовут патер Шом, он ещё до войны приехал в Японию, потом на какое-то время уезжал на родину, а лет шесть назад вернулся. Он сам-то француз. Я ему о тебе рассказала, и он готов тебя навестить, если ты, конечно, не против. Может, встретишься с ним как-нибудь?
— Не хочу! — сказал он, подняв голову и взглянув на неё: маленькая старушка робко моргала глазами. — Я никого не хочу видеть. И тем более каких-то там патеров.
— Но знаешь, он такой замечательный человек… Он написал много книг, и по-японски тоже, во время войны он был тяжело ранен и сейчас не совсем здоров, тем не менее он много проповедует…
— Не хочу! Уволь меня от своих замечательных людей.
— Но… Ты…
— Ну для чего мне нужно встречаться с каким-то там патером? — возмущённо спросил он.
— Тебе что, Намики-сэнсэй ничего не говорил?
— Какое отношение патер имеет к суду? Может, ты считаешь, что, если я поверю в Бога, судьи будут ко мне более благосклонны? Тогда тем более уволь! Я предпочитаю, чтобы меня казнили как можно быстрее. Мне в этом вашем мире осточертело, хватит!
— К суду это не имеет никакого отношения. Но Намики-сэнсэй говорит, ты несчастен и нуждаешься в помощи, и если бы кто-нибудь мог облегчить твои страдания…
— Ах, значит, я несчастен. И он собирается облегчить мои страдания, — расхохотался он. Но пока он смеялся, где-то в его душе, взбаламутив неподвижную воду и подняв со дна клубы ила, вдруг всколыхнулась смутная мысль: «Я несчастен». Мужчина по имени Такэо Кусумото, втиснутый в тесную коробку комнаты для свиданий, был воплощённым несчастьем. Этот человек, состоящий из мягкой плоти и твёрдых костей, был несчастен.
Старуха пристально смотрела на него. Взгляд у неё был жутковатый: казалось, глаза вот-вот выкатятся из орбит. У неё всегда были большие лаза, так же как у Макио. Они были широко открыты, и, казалось, занимали большую часть лица.
— Уходи! — У него пересохло горло и голос звучал хрипло. — Лучше тебе уйти.
— Но ведь… Послушай!
— У нас с тобой не может быть ничего общего.
— Но ведь ты мой сын!
— А-а! — Он взмахнул рукой, словно пытаясь отогнать от себя её голос. Но тут сквозь разделявшую их пластиковую преграду повеяло чем-то неприятно тёплым.
— Послушай-ка, — Старуха почему-то стала говорить немного в нос, — я знаю, что виновата перед тобой. Я была тебе плохой матерью, прости меня.
Он даже не сразу понял, что произошло. Старуха плакала. Он впервые видел, как она плачет. Его мать, которая не плакала, даже когда её мучил Икуо, только кричала, теперь прижимала к глазам носовой платок.
— Не расстраивайся. — Он прищёлкнул языком и мельком взглянул на надзирателя, который, стоя перед высокой конторкой, быстро водил шариковой ручкой по бумаге. Его звали Вакабаяси, он был старшим надзирателем нулевой зоны. Заключённые любили его за то, что во время свиданий он не проявлял излишней бдительности и никогда не вёл подробных записей, однако даже его присутствие смущало Такэо: ему не хотелось, чтобы кто-то был свидетелем их семейных сцен.
— Правда. Я виновата перед тобой. Прости.
— Не расстраивайся, — сказал он ещё более резко. — Как ты можешь быть виновата? Это не имеет к тебе никакого отношения. Ещё раз повторяю: всё, что я сделал, я сделал по собственной воле. Это сугубо моя личная проблема.
— Но… Ты разве не считаешь, что поступил дурно?
— С точки зрения закона, наверное, дурно. Это-то я понимаю, не зря ведь я кончал юридический факультет. Поэтому я серьёзно отношусь к суду и готов подчиниться его решению.
— И только?
Он растерялся. Ему даже показалось, что в стройный ход его мыслей — он убийца, а следовательно должен понести наказание — вкралась какая-то ошибка. Если он ответит за то, что сделал по собственной воле, в этой истории можно будет поставить точку, разве не так? Почему же на душе у него остаётся какой-то неприятный осадок, будто это ещё не конец?
— Да, и только! — решительно сказал он.
— Значит, ты не считаешь, что поступил дурно?
Поскольку он не отвечал, она вынуждена была продолжать. Она говорила тихо, будто бормотала что-то себе под нос:
— Откровенно говоря, когда я узнала о том, что произошло, я возненавидела тебя. Такой ужасный скандал! Я сквозь землю готова была провалиться! «Он мне больше не сын», — думала я. На работе я ловила на себе враждебные взгляды, соседи перестали со мной общаться, родственники тоже отвернулись, считая, что из-за нас пострадала их репутации Однажды ко мне приехал Икуо, он был такой решительный. «Такэо сам во всём виноват, — сказал он, — и нам лучше ни во что не вмешиваться. Всё, что мы можем сделать, — это нанять хорошего адвоката, своего, а не казённого, и добиться, чтобы наказание было по возможности смягчено». Именно поэтому я и обратилась к адвокату Намики. И всё же в глубине души я тебя до конца так и не смогла простить. Всё думала: «Ну за что мне такой сын, ну просто исчадие ада». И только когда встретилась с патером Шомом, у меня словно пелена с глаз спала. Знаешь, что он мне сказал?
— Вы упрекаете сына?
— Да.
— Вот вы говорите, что сын у вас злодей, а вы сами?
— Вы счастливы?
— Нет, несчастна.
— А почему?
— Наверное, потому, что мне его жалко.
— Вот как. А себя вам не жалко?
— Вот такой у нас был с ним разговор. Этот его вопрос: «Вы счастливы?» — потом долго ещё звучал в моём сердце, словно звон храмового колокола. Я очень остро поняла, что несчастна. И задала себе вопрос: «А почему?» А потому, что ты несчастен. Как я могла дожить до шестидесяти лет, не замечая такой простой вещи? Тогда я обратилась к Намики-сэнсэю и попросила его устроить мне с тобой свидание. Но ты ни за что не хотел встречаться со мной. А мне так хотелось хоть один раз увидеть тебя и попросить у тебя прощения. Мне хотелось, чтобы ты тоже понял, что несчастен.
— Наверное, я действительно несчастный человек. Но я сам выбрал для себя такую судьбу И ни в чьих утешениях не нуждаюсь.
— Да? Значит, ты сам справишься?
— Уж как-нибудь справлюсь, — вздохнул он. Ему казалось странным, что эта старуха его мать. Она пришла в выцветшем чёрном платье, словно была в трауре, растрёпанные волосы падали на лоб, спрятанные глубоко в морщинах, мокрые от слёз глаза покраснели. Внезапно ему стало её жаль. «Эта старая женщина несчастна и страдает», — подумал он и в груди возник какой-то тёплый влажный комок. Неожиданное, никогда прежде не испытанное чувство разрасталось, оно теснило грудь так что стало трудно дышать. Он тихонько позвал:
— Мама!
— Что? — Мать недоумённо прищурилась.
— Хорошо, я встречусь с твоим патером. Но только один раз.
— Да, конечно! — И мать снова прижала платок к глазам. Интересно, когда она стирала этот платок — он был весь в чёрных пятнах и мокрый от слёз.
И вот, примерно через неделю, уже в самом конце года патер Шом пришёл его навестить. Был холодный дождливый день, в тёмной комнате стоял высокий человек в чёрном. На нём были очки в тонкой серебряной оправе, за стёклами остро поблёскивали запавшие чёрные глаза, казалось, их взгляд просвечивает тебя насквозь. Большой, как у всех белых, массивный нос. Такэо вздрогнул.
— Холодно? — спросил патер.
— Нет, — ответил Такэо. У него почему-то пропал голос, и он мог говорить только шёпотом. Только после того, как он судорожно сглотнул, голос вернулся. — Здесь быстро привыкаешь к холоду.
— Да? Раньше мне тоже холод был нипочём, но после ранения я стал быстро мёрзнуть. Сразу начинает ломить поясницу.
Они разговаривали стоя друг против друга, высокий патер смотрел на него сверху вниз. Чувствуя себя неловко, Такэо хотел предложить патеру стул, но тот, словно прочитав его мысли, сказал:
— У меня левая нога не сгибается, поэтому на обычном стуле я сидеть не могу. А ты садись.
В левой руке патер сжимал толстую деревянную трость, на которую наваливался всем телом. Он вообще был немного скособочен влево и стоял так, будто пытался противостоять сильному ветру.
— Нет, спасибо, — сказал Такэо и остался стоять. Почему-то у него возникло ощущение, что он и сам стоит на ветру.
— Ну, тогда будем беседовать стоя. А кстати, это не возбраняется? — спросил патер у надзирателя Вакабаяси.
— Нет, пожалуйста, — ответил тот. На самом-то деле стоять во время свидания не полагалось, ведь стоящий мог подсмотреть, что надзиратель пишет, но, очевидно, Вакабаяси счёл, что патеру можно позволить это небольшое отступление от правил. Он и потом вёл себя чрезвычайно доброжелательно и почти ничего не записывал.
— Знаешь, у меня в доме живут коза, кошка, собака, птичка-рисовка, золотые рыбки, все они дружат, но очень уж шалят. Вот недавно кошка и собака так разыгрались, что сбросили кипящий чайник, — такой был переполох! Впрочем, я сам виноват, всё было ничего, пока я не взял собаку на руки, испугавшись, что она ошпарилась. Когда я это делал, мне на ногу плеснуло кипятком, и я получил сильный ожог. Старушка, случившаяся рядом, сказала, что надо взять одну часть табака, три части сушёных цветов сафлора, положить их в матерчатый мешочек, настоять, в приготовленный отвар обмакнуть вату и приложить к больному месту. Тут же послали одного юношу, тоже оказавшегося рядом, купить сафлор, приготовили снадобье, приложили к ране, и тут же всё зажило. И кто, ты думаешь, была эта старушка? Твоя мать.
Патер кивнул. Такэо, восхищённый гладкой речью патера, кивнул в ответ.
— Да мать принадлежит к тому поколению, которое знает всякие китайские рецепты.
— И не только, — сказал патер, подняв верх указательный палец. Палец был толстый и волосатый. — А солёные хамабофу18?
— Да, это мамино фирменное блюдо Я сам часто ходил на побережье, собирал листья хамабофу и засаливал.
— Она принесла и мне баночку. Ну и вкуснотища! Кстати, хоть мои животные дружат, но кошка с собакой, случается, дерутся. И побеждает чаще всего кошка, после чего разгуливает по дому с гордым видом. Грудь колесом, хвост трубой, будто хочет сказать: «Ну, я вам сейчас всем задам!» Я её так и зову — Задавака. Так вот эта Задавака непонятно какой породы, она просто явилась однажды и решила, что будет у нас жить. Что касается собаки, то это чистокровная мальтийская болонка с белоснежной пушистой шерстью, но — никакого чувства собственного достоинства! Иногда ночью, спасаясь от Задаваки, залезает ко мне в постель и тоненько так скулит — жалуется.
Такэо неожиданно для себя самого рассмеялся.
— А собачку вашу как зовут?
— Ну ты прямо в точку попал! Как ещё её можно назвать, если она только хнычет и не может за себя постоять? Конечно, Нюня.
— Занятно!
— Конечно, занятно. Я человек рассеянный, постоянно всё теряю. Хожу по дому и бормочу: «Ну надо же, и куда только запропастилось? Ну нигде нет! Ну нигде…» А Нюня слышит — «ну ни, да ну ни», думает, это я её зову, подбегает и вместе со мной озабочено так начинает искать.
— И находит?
— Да какое там, ничего она не находит, нюха у неё ведь тоже нет. Один шум и никакого толку.
Такэо засмеялся, и патер ему подмигнул. Надзиратель Вакабаяси тоже расплылся в улыбке. Осознав вдруг, что происходит нечто совершенно несообразное с обстановкой этой каменной коробки для свиданий, Такэо перестал смеяться. Точно так же как это было во время встречи с матерью, со дна его души взметнулась какая-то муть и его снова захлестнуло чувство: он несчастен. Патер по-прежнему стоял, словно противостоя ветру.
— Ты, наверное, подозреваешь меня в том, — сказал патер точно таким же тоном, как говорил до этого, — что я пришёл навязывать тебе всякие странные идеи? Ты ведь не веришь людям?
— Да, не верю. — Такэо прищурился, чтобы лучше разглядеть своего собеседника. Когда он был в очках, необходимости щуриться у него не было, но это уже вошло у него в привычку. — Я не могу никому верить. Ни матери, ни, простите, вам.
— Значит, ты одинок.
— Да, я одинок. В этом моё несчастье.
— А что такое несчастье?..
— Боюсь, что я не смогу сейчас дать удачное определение.
— Ну тогда ты скажешь мне об этом в следующий раз. Сегодня мне уже пора. Я там передал тебе свою книгу, она называется «Вода в пустыне». Если будет настроение, прочти.
И патер пошёл прочь. Опираясь на трость и подволакивая ногу, он дошёл до двери и, оглянувшись, улыбнулся:
— Я ещё приду.
Дорогой патер Шом. После того как Вы тогда ушли, я начал читать вашу «Воду в пустыне». Но без подготовки мне трудно было понять смысл Ваших рассуждений о Вселенной, о жизни, многое вызывало во мне чувство протеста. И тем не менее один эпизод потряс меня. Это когда молодой человек, страдающий в пустыне от жажды и понимающий, что вот-вот умрёт в полном одиночестве, вдруг осознал, что на самом-то деле он всегда был одинок так же, как если бы сидел в тюрьме. Когда я прочёл это место, то был поражён: моя одиночная камера из металла и камня внезапно обрела универсальный смысл, стены её словно раздвинулись. Да, именно в тот момент во мне зародилось что-то совершенно новое. Когда вы спросили меня: «Вам холодно?», я должен был сказать правду: «Да, мне холодно». Ведь на самом деле у меня тогда зуб на зуб не попадал.
В стенку стукнули четыре раза — условный сигнал. Такэо, рассеянно глядевший в «Место человека в природе», поднял глаза. Поскольку он сидел в неудобной позе, уперевшись руками в пол, руки у него онемели. Он подошёл к окну. Его звал Коно.
— Что тебе? — спросил Такэо.
— Карасава-сан хочет тебе задать ещё один вопрос.
— Мне неловко тебя беспокоить, ты вроде неважно себя чувствуешь?
— Да нет, ничего особенного. Просто голова кружится. Наверное из-за резкого похолодания и снегопада. На нервной почве.
— Прости, но не можем ли мы продолжить наш разговор? Меня ведь интересует не столько то, что думают о загробном мире все христиане, сколько то, что думаешь лично ты. Так как? Что ты об этом думаешь?
— Видишь ли… — В груди Такэо вспыхнуло багряное закатное облако. — Мне кажется, это связано с вопросом о том, откуда вообще возникают люди. Прежде чем родиться на свет, человек пребывает в мире абсолютной тьмы. И, умирая, возвращается туда же. В мире абсолютной тьмы нет ничего, то есть выходит, что с твоей смертью всё кончится, ничего уже не будет. И всё же мне не очень в это верится. Если человек откуда-то пришёл, значит, ему есть куда возвращаться.
В его сознании вдруг всплыли слова: «Но он пойдёт к роду отцов своих, которые никогда не увидят света». Это откуда-то из Псалтири. И ещё вспомнилось из Книги Иова, там в главе 1, 21 говорится: «Наг я вышел из чрева матери своей, наг и возвращусь».
— Получается, что человек просто странник, который находит в этом мире временное пристанище?
— Думаю, что именно так. Мы просто тени, отражения, не более. Ты вот сейчас сказал «в этом мире». Но раз есть этот мир, значит, есть и тот. Из того мира люди приходят в этот, а потом снова возвращаются в тот.
— Но это противно всякому здравому смыслу. Это ведь нельзя доказать! — встрял Коно.
— Помолчи! — мягко остановил его Карасава. — Значит, по-твоему, получается, что человеческая жизнь это что-то совсем бессмысленное? Если мы просто тени, то в конечном итоге в жизни нет никакого смысла?
— И это верно. Но хотя люди не более чем тени, они всё время меняются, можно сказать, растут, то есть проявляются как нечто живое, а потом умирают, но уже в том состоянии, которого достигли в результате своего роста. Вот так, по-моему. Человек, который пришёл из того мира, и человек, который возвращается в тот мир, далеко не одно и то же. В нём многое изменилось. Может, эти изменения и есть жизнь человека? И завершает эту жизнь смерть,
— Готовься к раздаче! — пронёсся по коридору какой-то смазанный крик. И разом все камеры пришли в движение, как полк, получивши команду «вперёд». Звон раздаваемой посуды, треск палочек в коробках» звяканье баночек с лекарствами, и снова крик: «Готовься к раздаче.
— Ну вот, опять, — сказал Карасава. — Ладно, ты мне потом объяснишь.
— Да не могу я ничего тебе объяснить, — прошептал Такэо так, чтобы никто его не слышал.
2
В коридорах медсанчасти было почему-то очень шумно. Сквозь нестройный гул множества голосов прорывались резкие выкрики громкоговорителя. Бейсбольный матч, что ли, передают? Дверь в аптеку была приоткрыта, старый и молодой фармацевты лениво прихлёбывали холодный чай. Молодой — большой любитель бейсбола — даже во время работы не расставался с портативным радиоприёмником, однако о каком бейсболе могла идти речь в такой снежный день? В смотровых, расположенных по обеим сторонам коридора, было темно и пусто. «Терапевт». «Отоларинголог». «Уролог». «Стоматолог». «Энцефалография». Только в кабинете энцефалографии горел свет. Войдя внутрь, Тикаки вспомнил, что сам забыл погасить его, — после обеда он разговаривал здесь с начальником зоны Фудзии. Это, в общем-то, ладно, но вот беспорядок в кабинете ему не понравился. Пластмассовый чехол энцефалографа был сдвинут в сторону, красные чернила вытекли из стержней регистрирующего устройства и разбрызгались по бумаге, словно кровавые следы преступления. Полка была забита энцефалограммами, не поместившиеся стали складывать в стоящую на полу картонную коробку, когда же заполнилась и она, их начали сваливать в кучу прямо на пол. На столе лежали стопкой ещё не расшифрованные энцефалограммы только что обследованных больных. Надо бы заняться ими. Главврач требует, чтобы ему как можно быстрее предоставляли отчёты по тем подсудимым, которые страдают эпилепсией. Время втиснуто в тесное пространство, так что возникает неприятное ощущение удушья. В этой тюрьме, где содержится более двух тысяч человек, он — единственный психиатр. Всеми случаями психических расстройств занимается он. Отдаёт работе все силы, иначе он просто не умеет, но число больных не уменьшается. Надо воспользоваться сегодняшним дежурством, чтобы расшифровать наконец хотя бы эти энцефалограммы. Прижимая к груди кипу бумажных рулонов, он вышел в коридор. Снова забыл погасить свет. Да ладно, ну его!
По ушам снова ударили кричащие голоса. Они доносились из окна. Тут Тикаки сообразил, что, скорее всего, у ворот собрались пикетчики. Когда он вошёл в ординаторскую, Сонэхара выжидательно уставился на него. Если попасться ему в лапы, дело гиблое. Тикаки быстро прошёл к своему столу и демонстративно вывалил на него груду рулонов с энцефалограммами. Бросив беглый взгляд на стол и удостоверившись, что новых направлений на осмотр нет, он хотел было снова выскочить в коридор, но его остановил старший надзиратель Ито.
— Доктор, подождите, пожалуйста.
— Что такое? — полуобернулся к нему Тикаки.
— Вы кажется, сегодня дежурите? Прошу вас снять пробу с пищи. Я нарочно вас дожидался. Вас не поймаешь.
— Но я занят… — Тикаки нетерпеливо отмахнулся и двинулся было дальше, но Ито обошёл его спереди и поставил перед ним деревянный ящик с едой. Делать нечего, пришлось идти в канцелярию. Там с ящика была снята крышка и перед ними появился ужин, приготовленный для заключённых. Рис по-фукагавски, политый супчиком из варёных с луком моллюсков асари, и два кусочка маринованной редьки. Сморщенные кусочки моллюсков и жареного лука напоминали трупы червей. Он взял палочки из коробки для медперсонала и, попробовав еду, скривился:
— Гадость какая!
— Наверное, потому, что уже остыло, — сказал Ито таким голосом, будто именно он, Тикаки, и виноват в том, что еда остыла, и протянул ему журнал регистрации результатов проверки.
Тикаки поставил свою печать в колонке дежурного врача. От забинтованной головы Ито резко пахло риванолом. Белый бинт, удаляясь, уплыл во тьму коридора. Да, ещё нужно доложить главврачу об Итимацу Сунаде. Сейчас половина пятого. После пятичасовой проверки все ключи передаются главному дежурному надзирателю, потом уже нельзя будет так же свободно, как днём, ходить по камерам и палатам. Надо бы ещё раз пройтись по всем больным. Посмотреть, появились ли новые симптомы у Оты с его синдромом Ганзера, узнать, как там Боку с его рвотой. Кстати, ведь он просил Танигути сделать Боку рентген желудка, интересно, каковы результаты? Сев за свой стол, Тикаки обратился к сидевшему рядом Танигути:
— Послушай-ка, как там насчёт Боку, что показал рентген?
— А, это… — Танигути поднял глаза от какой-то толстенной книги на иностранном языке. — Видишь ли, проводя просвечивание, я не заметил никаких отклонений, о чём тебе и сообщил. Но на снимках видна явная патология. Вот, взгляни сам! — Танигути включил устройство для просмотра снимков и поднёс к нему ещё мокрый снимок, висевший сбоку от его стола. — Видишь, здесь в области желудка имеется затемнение величиной с крупное куриное яйцо. Вот в нём-то всё и дело.
— Что, карцинома?
— Нет, думаю, улкус. Видишь, барий распределяется равномерно, потом, сосредотачиваясь в районе ниши, образует ореол, а вот здесь, в области большой кривизны, имеются изъязвления. В результате сокращений большой кривизны пища извергается из кардиальной части и выталкивается в пищевод. В результате возникают приступы рвоты.
— Вот в чём дело… — Тикаки, покопавшись в складках памяти, извлёк из одной из них динамику состояния Боку и, быстро пробежавшись по всем симптомам, попытался привести в соответствие два альтернативных диагноза — желудочная рвота и психогенная рвота.
— Психические факторы тоже нельзя игнорировать. Ведь у этого Боку в последнее время развился мутизм. Его состояние невозможно объяснить с чисто терапевтической точки зрения.
— Но только с психиатрической точки зрения его состояние объяснить тоже невозможно. — Танигути энергично задвигал своими широкими и густыми, как гусеницы, бровями.
— Ха-ха-ха, — рассмеялся Тикаки, — значит, истина где-то посередине — психосоматическое расстройство.
— Очень похоже на то. — Танигути пошевелил бровями.
— Ну и что мне теперь с ним делать? — Тикаки вдруг перестал смеяться, — Ежели у него язва, то это не моя область. К тому же у него общее истощение, этого тоже нельзя игнорировать.
— То есть ты настроен скорее пассивно! Да, я хотел тебя спросить, а то, что имеет отношение к психике, скажем, мутизм, ты берёшься вылечить?
— Как тебе сказать…
— Я, к примеру, берусь вылечить его язву. Так что, объединив усилия, мы могли бы и справиться.
— А ты согласен за него взяться?
— Да. Хочу попробовать одно средство.
— Вот как? Спасибо, — заметно приободрился Тикаки. «Теперь-то я смогу отстаивать свою точку зрения перед главврачом», — подумал он.
— Вы прям как два голубка, — сказал Сонэхара. — Так славно воркуете, что жаль разрушать вашу идиллию, но позволю себе сказать, что доктору Тикаки звонили. Из университета. Абукава, что ли. Просили сразу же позвонить.
— Профессор Абукава?
— А что, Абукава — профессор? Голос был женский. Может, секретарша?
— Спасибо. Сейчас позвоню. — Тикаки сразу понял, что звонила Тидзуру Натори с кафедры криминологии. Наверное, насчёт подсудимых, связанных с мафией, этой темой сейчас занимается профессор Абукава.
Тидзуру сразу же взяла трубку.
— Кажется, со мной хотел говорить господин профессор? — официальным тоном спросил Тикаки. Обычно они с Тидзуру обходились без особых Церемоний, но в присутствии Сонэхары он не мог себе этого позволить.
— Да, я сейчас передам ему трубку. — Тидзуру тоже говорила официальным тоном: наверняка на кафедре кто-то был.
— Алло, говорит Абукава.
— Это Тикаки. Вы мне звонили?
— А, Тикаки-кун. Помнишь, мы с тобой говорили о подсудимых, связанных с мафией? Так вот, мы получили официальное разрешение из управления исправительных учреждений при Министерстве юстиции. Я хотел бы сразу же наметить объекты для исследования. Я уже консультировался с начальником отдела социально-медицинского обслуживания, он сказал, что в вашей тюрьме имеется список всех подсудимых, связанных с мафиозными группировками. Все они якобы под контролем, и арестовано уже больше двухсот человек; так вот, не мог бы ты взять этот список в службе безопасности и на его основании составить список лиц, которые могли бы стать объектами для исследования? Недели тебе хватит? Хорошо бы из основного контингента методом случайной выборки отобрать процентов 25, ну скажем, пятьдесят человек. Что ты на это скажешь?
— Хорошо, я всё сделаю.
— Ты будешь завтра на семинаре по криминологии?
Тут только Тикаки и вспомнил об этом семинаре. Он уже около месяца не показывался на кафедре. Скорее всего, именно из-за завтрашнего семинара у него в голове и мелькала периодически смутная мысль: «Надо бы зайти в университет…»
— Собираюсь, — поспешно ответил он.
— Ну, тогда и обговорим детали. А пока, если можешь, займись списком. Я был бы тебе очень благодарен.
— Хорошо,
Абукава уже отсоединился, а Тикаки ещё некоторое время разглядывал телефонную трубку, вернее, ту её часть, где были маленькие отверстия, делавшие её похожей на окошко. За этим, словно забранным решёткой, окошком находится просторный мир, по которому своей лёгкой походкой свободно расхаживает Тидзуру Натори. Может, пригласить её завтра куда-нибудь в Синдзюку? Он полистал записную книжку. Туда он без особого порядка записывал всё подряд: намеченных для осмотра больных, предполагаемые повестки дня заседаний научного общества и семинаров… Вот, пятница. Ночное дежурство в тюрьме. Суббота: утром еженедельный обход всех больничных палат, с 14-ти до 15-ти — семинар по криминологии, выступление доцента Токийского университета медицины и стоматологии Офурубы, тема «Убийства с невыраженным мотивом, совершаемые больными, страдающими шизофренией в начальной стадии». Судя по подробной записи, он явно собирался идти на этот семинар. Под записью о семинаре он приписал: «Синдзюку». Вот и ладно, теперь можно идти в больницу.
— Извините, что отрываю вас от дел… — сказал Сонэхара, — но у меня для вас ещё одно сообщение. Вас разыскивал главврач.
— Опять? — Тикаки раздражённо топнул ногой.
— Да, опять, опять… — И Сонэхара стал считать, загибая пальцы. — Уже третий раз с утра, он прямо без вас жить не может. Но, откровенно говоря, вы у нас самый неуловимый. А я сижу целый день на одном месте, и чуть что — меня отряжают на поиски. — И Сонэхара захохотал, брызжа слюной сквозь дыру в передних зубах.
— Интересно, что на этот раз?
— Вот уж этого я не знаю. Вы бы лучше сами к нему сходили.
— Мне надо в больницу.
— Прямо сейчас? Сейчас у санитаров ужин, и попасть в больницу довольно трудно. Лучше отложите своих больных на завтра. Хотя бы самых тяжёлых. Да, кстати, о Боку. По-моему, его вообще лучше оставить в покое. Не умрёт. Хочет блевать, пусть блюёт. Ну истощение, ну и что, мы-то здесь при чём? — сказал Сонэхара, сверкая лысиной.
— Да, но… — задумался Тикаки. А ведь Сонэхара прав. Перед вечерней поверкой санитары обязаны вернуться в больницу. А после поверки, хотя это и не очень строго соблюдается, вход запирается, и, для того чтобы кого-то осмотреть, надо открывать сразу две двери — в больничный корпус и в палату, что весьма затруднительно.
— Ну и сколько их там, этих молодчиков? — спросил Томобэ у Таки.
— Да-да, я как раз тоже хотел спросить… — Сонэхара повернулся к Таки.
— Не знаю. Не считал. — И Таки выпустил из ноздрей две струйки дыма.
— Как это — не знаю, хотя бы примерно вы можете сказать? Вы же шли прямо через них. Мы должны знать хотя бы приблизительную численность вражеских сил.
— Сотня, что ли. Или нет, пожалуй, сотни три.
— Это же совсем разные вещи. С такими данными невозможно правильно оценить обстановку. Если их сто, то с ними справится и здешняя охрана, а ежели их триста, то нужно будет вызывать специальный отряд быстрого реагирования.
— Охране с ними не справиться.
— Значит, их триста. Ну и ну, похоже, пока не появится отряд быстрого реагирования, мы отсюда не выйдем.
— О чём это вы? — спросил Тикаки у Сонэхары. Но тот только закрыл глаза и затряс головой. Томобэ, откинувшись, повернулся на стуле и выглянул из-за спины Сонэхары.
— Студенты организовали пикет и осадили ворота. Охранники стали их гнать, но тут же были взяты в кольцо и жестоко избиты, после чего, перепугавшись, быстренько закрыли ворота, так что теперь неприятель войти не может, но и мы тоже не можем выйти.
— Ну почему? Можем, — сказал Сонэхара. — Если будем такими же храбрыми, как доктор Таки. Доктор случайно оказался за воротами, не знаю, куда уж он там ходил, возможно, китайская лапша, которую он ел на обед, уже успела перевариться, и он вышел подкрепиться в забегаловку у ворот. Так вот, он спокойно прошёл через ряды пикетчиков, попросил, чтобы ему открыли ворота, и благополучно вернулся в отделение. И сейчас я пытаюсь выведать секрет, как ему это удалось. Ну же, доктор, что вы сказали, когда приблизились к неприятельским шеренгам?
— Ничего не сказал.
— Значит, вы приблизились к ним молча, враги расступились и освободили вам дорогу. Так? Я бы наверняка бросился наутёк, если бы ко мне вдруг подошёл какой-нибудь седовласый дедушка-хиппи.
— Какие пикетчики? — снова спросил Тикаки у Сонэхары. Но тот почему-то опять сделал вид, что не расслышал.
— Они требуют, чтобы их невинно осуждённых товарищей выпустили на свободу, — сказал Томобэ, снова высовываясь из-за Сонэхары.
— Знаете, тут в нулевой зоне есть некто Симпэй Коно?
— Не знаю, — покачал головой Тикаки.
— А, я думал, вы его знаете, ведь вы часто бываете в нулевой зоне. Так вот, есть там такой. Коно его зовут. Он является членом какой-то там партии, и однажды ради того, чтобы пополнить партийную казну, порешил стариков-супругов. И теперь его сотоварищи пришли сюда протестовать. Давеча я видел краем глаза, как эти студенты в шлемах и в масках забрасывали тюрьму комьями снега. А с нашей стороны полицейские особой охраны швыряли эти комья обратно. Можно было подумать, что они просто решили поиграть в снежки. Незабываемое зрелище!
— И что же, ты, конечно, пересчитал врагов? — это опять Сонэхара.
— Нет, было слишком темно. Сегодня вообще темень непроглядная, хотя ещё даже солнце не зашло. А от ртутных ламп никакого толка. Они хорошо освещают то, что внутри, и, возможно, хороши для предотвращения побегов, но никак не рассчитаны на пикетчиков, подступающих извне.
— Глупо, если из-за этих типов мы не сможем уйти домой. У меня есть планы на сегодняшний вечер. Если немедленно не придёт подкрепление, мы окажемся в ловушке, — сказал Сонэхара, поглаживая свою лысую голову.
Тут вдруг Тикаки впервые заметил, что в ординаторской уже возникла та совершенно особая расслабляющая атмосфера, которая всегда бывает перед концом рабочего дня. Сонэхара, Томобэ, Таки уже сбросили белые халаты и облачились в костюмы, перед каждым на столе лежала сумка, все были готовы к тому, чтобы, как только прозвонит звонок, возвещающий о конце смены, немедленно разойтись по домам. В соседней фельдшерской тоже все были в полной готовности: одни курили, другие от нечего делать листали журналы. Эта атмосфера расслабленности возникает примерно часа за два до окончания работы и уже через час захватывает всю медсанчасть. Правда, некоторые ещё сидят, склонившись над столами, сосредоточенно всматриваются в медицинские карты, но на самом деле и они вовсе не так уж поглощены работой, просто убивают время. Настроения работать нет ни у кого, вся более или менее трудоёмкая работа оставляется на завтра.
— Ты сегодня вечером куда-нибудь идёшь? — спросил Томобэ, обращаясь к Сонэхаре.
— А что?
— Ну, ты сказал, что у тебя на вечер какие-то планы.
— А-а-а… Да, пожалуй, иду.
— Здорово! Может, и мне с тобой пойти?
Томобэ многозначительно улыбнулся. Ходили слухи, что Сонэхара по вечерам обычно принаряжается и, распространяя вокруг себя аромат духов, куда-то исчезает. Поговаривали, что он до тридцати пяти лет остался холостяком не просто так, а потому, что любит мальчиков, а вечерами как раз выходит на охоту.
Тут Танигути, до сих пор погружённый в чтение и не обращавший ни на кого внимания, поднял свои толстые брови и уставился на Сонэхару.
— А когда вы по вечерам куда-то идёте, вы пользуетесь духами собственного изготовления?
— Да как вам сказать… — неопределённо усмехнулся Сонэхара.
— Я всё хотел вас спросить. — Танигути говорил глубоким, из самого нутра, басом. — Мне интересно, какова ваша истинная цель? Для чего вам все эти новые духи? Ведь, я слышал, их у вас уже больше тысячи?
— Истинная цель? — Сонэхара скривился, отчего его лицо стало похожим на уродливую маску.
— Да, цель. Для чего вы их делаете? Для того, чтобы просто наслаждаться ароматом? Для того, чтобы продавать? Или же для того, чтобы пользоваться ими самому?
— Да ну вас! — нарочно громко выкрикнул Сонэхара. — Никакой такой цели у меня нет.
— Но ведь духи существуют для того, чтобы их нюхать. С этим вы согласны?
— Да, конечно, но их можно ещё и коллекционировать, это тоже приятно. — На лице Сонэхары появилась ироническая улыбка.
— У некоторых ведь страсть такая — собирать что ни попадя, что-то вроде мании. Да за примером и ходить далеко не надо. Правда, доктор Таки?
Таки сделал вид, что ничего не слышит, и Сонэхара подмигнул Томобэ. Все знали, что Таки просто одержим страстью к собирательству, причём собирает всё подряд. Некоторое время он коллекционировал стереоскопические фотографии мировых достопримечательностей, некоторые он показывал и Тикаки. Таки квартировал по соседству с Сонэхарой, поэтому тот часто бывал у него и веселил всех рассказами об увиденном в его квартире. По его словам, коридор до потолка забит газетами, за последние десять лет, если не больше, Таки не выбросил ни одной, более того, он не выбросил ни одного рекламного листка, какие обычно всовывают в газеты, помимо этого он собирает и многое другое: марки, спичечные коробки, штопоры, подставки для стаканов, трамвайные билеты и пр. Впрочем, сам Таки никогда не показывал никому своих коллекций, поэтому поручиться за то, что Сонэхара говорит правду, тоже было нельзя.
— Доктор Таки, — продолжал Сонэхара, — вот вы коллекционируете всякую всячину с какой-то определённой целью? Если бы, скажем, вы поставили перед собой цель — прочесть все ваши газеты, на это ушла бы уйма времени, да и само по себе это достаточно бессмысленно. Значит, вы получаете удовольствие от самого процесса собирания.
— Вовсе нет, собирание тут ни при чём. Просто лень выбрасывать, — сказал Таки, закуривая третью сигарету.
— Ну, в это трудно поверить. Легче поверить, что может быть лень собирать, выбросить-то куда проще.
— Э нет, выбрасывать вовсе не так просто, как кажется, — вставил своё слово Томобэ. — Вот я живу в многоквартирном доме, так у нас что-нибудь выбросить — целое дело. Стоит зазеваться, как тут же зарастаешь вещами.
— Ну конечно, выбрасывать очень даже не просто, — подтвердил Таки.
— Тогда ещё один вопрос. Вот у вас есть стеклянные шарики, они что, тоже скопились сами собой только потому, что вам их лень выбрасывать?
— Да, именно поэтому.
— Ну уж в это я никогда не поверю! — Сонэхара сильным толчком крутанул своё кресло.
Эти стеклянные шарики арестанты забавы ради вшивают себе в крайнюю плоть. Иногда доктору Таки приходится удалять их, при этом извлечённые шарики он складывает в большие банки, стоящие у него в операционной. Этих шариков у него накопилось уже несколько сотен — большие и маленькие, самых разнообразных расцветок. Они невольно привлекают внимание всех, кто заходит в операционную.
С улицы донёсся громкий мужской голос, вещавший что-то в громкоговоритель. Толпа взорвалась криками.
— Вот свиньи! — Сонэхара попытался открыть окно с южной стороны, там, где ворота. Но из окна была видна только бетонная стена, освещённая ртутными лампами. Зато крики были слышны превосходно. В тюрьме усилили звук радио, стараясь перекрыть громкоговоритель. — Похоже, отряды быстрого реагирования ещё не прибыли. Так мы никогда отсюда не выйдем.
— Закрой окно, холодно, — скривился Томобэ. По его загоревшему лицу — недавно он ездил кататься на лыжах — побежали мелкие морщинки. Томобэ был заядлым спортсменом, и, хотя ему было хорошо за пятьдесят, выглядел он значительно моложе: волосы у него до сих пор были чёрные, густые, к тому же ещё и длинные, как у юноши.
— С западной стороны уже расчистилось. Завтра будет хорошая погода, — сказал Сонэхара, глядя в окно. — Вот только холодно. За но всё заледенеет. Весна наверняка будет поздней. — Закрыв окно, он ловко скользнул по узкому проходу между столами и подошёл к Тикаки.
— Ну что вы опять задумались, доктор? Все спешили в больницу, а теперь уселись и ни с места…
— Решил больницу оставить на завтра.
— А главврач?
— Если у него есть ко мне дело, он сам меня позовёт.
— Ну и молодёжь пошла — ничего не боятся! Представляю, как бы я распсиховался, узнав, что меня ищет главный. Хорошо, если бы не описался от страха. А ему всё нипочём.
— Да не в этом дело, — сказал Тикаки. На него вдруг навалилось тупое безразличие: пальцем пошевелить и то было лень. Только что он озабоченно бегал туда-сюда, стараясь переделать как можно больше дел, и вдруг время словно остановилось — всё на свете стало казаться ему бессмысленным и неинтересным. В последние дни такие перепады в настроении бывали у него довольно часто. Как у бегуна на беговой дорожке — стоит ему остановиться, им сразу же овладевает апатия, он опускается на землю и уже не находит в себе сил сделать вперёд ни шага. Или когда к тебе вплотную подступает «потусторонняя» тьма, тогда тоже ощущаешь нечто подобное. Да, примерно такое же неприятное чувство овладело им часа три тому назад, когда он шагал по широкому коридору. Ему вдруг вспомнился приговорённый к смертной казни Такэо Кусумото с его навязчивым ощущением падения. Его нынешнее состояние было в чём-то сродни этим приступам «падения», этому ощущению полёта вниз, ко дну небытия.
— Доктор Тикаки, — раздался голос главврача. Обернувшись, он увидел доктора Титибу, который подавал ему знаки глазами, словно нарисованными на его круглом лице тонкой кисточкой и придававшими ему сходство с деревянной куклой-кокэси.
— Удачи! — напутственно шепнул Сонэхара.
Когда фигура главного скрылась за дверью, Тикаки втянул голову в плечи и поднялся, смерив Сонэхару сердитым взглядом.
— Я как раз собирался к вам идти, — сказал Тикаки, почтительно склонив голову.
— Ничего, ничего, простите, что я всё время отрываю вас от дел. просто хотел спросить, что там с Сунадой. Эй, а что это у вас с пальцем?
— С пальцем? — Забытая было боль вдруг ожила снова. Бинт был тёмно-красным от засохшей крови. Тикаки почему-то вспомнил, как стремительно надвинулся на него череп Сунады, когда тот впился в его руку зубами. В ушах зазвучал голос Сюкити Андо: «У вас, доктор, кажется палец поранен? Вон кровь проступает. Больно, небось?» Сунада завтра умрёт. Останутся только следы его зубов на пальце, самого же его уже не будет. Следы зубов покойника, смертная боль, смерть есть боль, эта боль есть смерть.
— Это Сунада меня укусил. Ничего страшного.
— Вот негодяй! Впрочем, от него всего можно ожидать! Рану надо как следует обработать. В слюне много микробов. Ну а сам-то он что?
— Возбуждение спало. Но устойчивым его состояние, конечно, не назовёшь.
— Но вы говорите, что на данный момент он вполне нормален психически?
— Да.
— Какое лекарство вы ему давали?
— Никакого.
— Вот как? — Главврач недоумённо склонил голову. — Предпочитаете метод вербального внушения?
— Да нет, при чём здесь вербальное внушение, — поморщился Тикаки, он не любил этот термин, который в устах терапевтов всегда звучал бранным словом. — Я просто постарался понять его, насколько это было в моих силах.
— Ну что ж, вот и прекрасно. Ведь ему осталось жить только до завтрашнего утра. Хорошо, если вам удастся до конца продержать его в стабильном состоянии. Больше ничего и не требуется.
— До завтрашнего утра? — Тикаки ощутил себя машиной, у которой на скате вдруг отказали тормоза. — Мне кажется, у людей в положении Сунады не может быть по-настоящему стабильного состояния. То, что он буянит, совершенно естественно, вот если бы он сохранял полное спокойствие, это как раз было бы ненормально. Лучшее, что мы можем для него сделать, позволить ему по своему усмотрению распорядиться тем временем, которое у него осталось. Ему нельзя помочь ни лекарствами, ни внушением, любые медицинские методы в его случае бессильны. По-моему, было бы величайшей самонадеянностью со стороны врача считать, что он может что-то сделать для человека, который находится на пороге смерти.
Тут Тикаки стало трудно дышать, и он замолчал, с трудом удержавшись от соблазна и дальше катиться вниз по наклонной плоскости. Его собеседник молча вобрал в себя всё сказанное, и на его лице, похожем на резиновую маску, не отразилось ничего, ни малейшей эмоции.
— Послушайте, доктор. — Главврач налил себе в чашку холодного чая из чайника и медленно выпил его. — Всё, что вы говорите, совершенно верно. Но с другой стороны, можно ведь повернуть и немного по-другому: все люди когда-нибудь должны умереть. И все люди нуждаются во врачебной помощи. И даже Сунада, пока он ещё жив, вправе рассчитывать на помощь врача. И долг врача — оказывать ему эту помощь. Разве не так?
— Не совсем, — раздражённо ответил Тикаки. — Сунада умрёт не когда-нибудь, а именно завтра. И в данном случае медицина помочь не может, она бессильна.
— Но облегчить-то его муки она может. Ведь что произошло на самом деле: Сунада, желая избавиться от страха смерти, попросил у вас снотворное, вы сочли возможным помочь ему и выписали рецепт.
— Я выписал рецепт вовсе не потому, что он просил, а потому, что как врач счёл это целесообразным.
— Но вы ведь при этом рассчитывали ему помочь, то есть исходили из того, что медицина способна улучшить его состояние?
— На том этапе, да, — с досадой признался Тикаки. — Но потом, встретившись с Сунадой и поговорив с ним, я понял, что поступил неправильно. Как психиатр я ничем не могу помочь этому человеку, это не в моих силах и не в моей власти. Единственное, что я могу, — попробовать понять его, поговорить с ним на равных — как один слабый человек с другим слабым человеком.
— Несмотря на то, что он вас укусил?
— Это в каком смысле?
— А в том, что он укусил вас из ненависти. И вы на него рассердились, или я не прав? И все же вы считаете, что способны понять друг друга, как один слабый человек другого слабого человека?
— Вы заблуждаетесь, — рассмеялся Тикаки. — Я не рассердился. Отнюдь. Наоборот, я благодарен Сунаде за то, что он укусил меня. Это помогло мне понять, что смерть и боль — явления одного порядка. Думаю, что об этом хорошо известно всем приговорённым к смертной казни, — сказал Тикаки и кивнул, вспомнив слова Андо: «А до того, как вы его поранили, вы думали о боли?» — Прописывать в таких случаях болеутоляющее — значит ограничиваться полумерами. Куда лучше — попытаться разделить с человеком его боль. В этом отношении все на свете врачи отличаются поразительной толстокожестью. И я вдруг осознал это. Поэтому и не стал уговаривать его отказаться от передачи своего трупа, мне показалось это бестактным. Ведь это единственная мечта, которая связывает его с миром. И ради её осуществления он готов принять боль, которая есть смерть.
— Вы ставите меня в ужасное положение, — сказал главврач и скрестил на груди короткие руки. — Надеюсь, нам удастся избежать конфликта с университетом. Что ж, ничего не поделаешь. Я сам напишу письмо заведующему кафедры анатомии университета Т. Попробую объяснить ему происхождение ран на теле трупа. Хотя это довольно сложно.
— Пожалуй, — сказал Тикаки, сделав вид, будто не заметил упрёка в голосе главврача, и перешёл к следующему вопросу.
— Ещё я хотел поговорить о Боку. В результате рентгеновского обследования у него обнаружена язва желудка. И позывы к рвоте связаны, скорее всего, с этим. Психосоматическое явление.
— Значит, у него язва?
— Да, это выяснилось после рентгеновского обследования, сделанного доктором Танигути.
— Если его рвота связана с язвенной болезнью, значит, состояние уже достаточно тяжёлое. Может, всё-таки стоит перевести его в обычную городскую больницу, приостановив отбывание наказания?
— Нет, — решительно ответил Тикаки. — Как-нибудь справимся сами. Я как раз сегодня консультировался с Танигути, он согласен заниматься его телом, ну а я займусь душой. Во всяком случае, мы решили попробовать.
— Вот как? — Лицо главврача по-прежнему ничего не выражало. — А обычное обследование вы провели? Результаты анализов крови и мочи уже есть?
— Нет, они будут дня через четыре, не раньше.
— А, вот, оказывается, почему вы отложили решение на четыре дня! Насколько я помню, вы говорили, что дадите заключение только после того, как у вас на руках будут результаты всех анализов?
— Да, — ответил Тикаки, подумав, что главврач таки подловил его.
— Самое важное для нас — поддержание жизни подсудимого. В подобных случаях надо уметь жертвовать своей репутацией врача.
— Дело не в репутации, — вспылил Тикаки. У него снова возникло ощущение, что он заскользил вниз по скату. — Просто мы оба, и Танигути и я, уверены, что сумеем вылечить Боку. Во-первых, здесь для этого есть все условия, а во-вторых, самому Боку будет лучше, если его лечением займёмся именно мы.
— Ну что вам сказать? — На лице главврача проступила неприятная улыбка. — По-моему, вы немного запутались, доктор. Судя по всему, вы полагаете, что в таких случаях мы прежде всего должны считаться с желаниями Боку. Должны понять его. Должны, так же как в случае с Сунадой, попытаться разделить его боль, так ведь? Мне показалось, что вы придерживаетесь именно такого мнения. Кореец, которого зовут Тайёку Боку, хочет сбежать из японской тюрьмы. Прежде всего потому, что он вообще не признаёт японских законов как таковых. Желание примитивное и вполне очевидное. Результат — рвота то ли психогенного, то ли психосоматического характера. И как к этому должен отнестись врач? Разве не вы только что говорили — надо прежде всего постараться понять больного и разделить его боль?
— Да. — Тикаки почувствовал, что его загнали в тупик. Главврач опровергал все его доводы, оперируя его же собственными словами. Прекрасная стратегия — как только противник пускает в ход новое оружие, сразу же перехватывать его и поворачивать против него самого. Необходимо немедленно перестроиться и изменить тактику. Однако первый шаг требовал величайшей осторожности, поскольку любой новый приём будет моментально использован противником.
Шум за окном усилился. Опять забубнил громкоговоритель. Тикаки понял, почему в комнате так холодно. Дует из приоткрытого окна. Главврач, не вставая с места, изогнулся и открыл окно пошире. Это был какой-то другой громкоговоритель, гораздо более мощный и чем студенческий, и чем внутритюремный.
— Повторяю, ваш пикет является несанкционированным, Прошу всех немедленно разойтись. Вы мешаете движению транспорта. Прошу всех удалиться.
Студенты что-то ответили. Началось скандирование лозунгов. «Дискриминационный суд!» — вопил громкоговоритель, и тут же хор голосов подхватывал: «Долой!» Впрочем, хор был довольно нестройным, в результате получалась какая-то ерунда типа: «Давай дискриминационный суд!» Зазвонил телефон. Главврач закрыл окно и, пересев на диван, небрежно взял трубку.
— Ясно. Понял. Все будут предупреждены. Пока.
Положив трубку, главврач нажал кнопку вызова на столе. Сразу же возникли дежурный фельдшер и старший надзиратель Ито. «По вашему приказанию прибыли», — по-военному отрапортовали они и стали по стойке смирно.
— Все на своих местах?
— Так точно, все в полной готовности.
— Передайте всем работникам медсанчасти следующее. Сейчас, точнее в четыре часа пятьдесят пять минут, прибудет отряд быстрого реагирования. Предполагается, что пикетчиков разгонят минут за двадцать, но на всякий случай всему личному составу предписывается оставаться на местах до особого распоряжения. Следовательно, гудка о конце рабочего дня в пять часов тридцать минут не будет. Покинуть рабочие места можно будет только после распоряжения начальника тюрьмы.
— Есть! — Ито приготовился повторить всё ему сказанное.
— Ладно, не надо, — добродушно остановил его главврач. Потом озабоченно посмотрел на перевязанную голову надзирателя.
— Тебя перевязывал доктор Таки?
— Да.
— Он ещё здесь?
— Да.
— Срочно пригласи его сюда. Дело в том, что этот мерзавец Сунада поранил и доктора Тикаки. Надо попросить доктора обработать рану.
— Да нет, зачем звать его сюда, — поспешно сказал Тикаки. — Я сам к нему пойду.
Уже почти скрывшись за дверью, Тикаки понял, что его просто вежливо выставили.
На пальце краснели отчётливые следы зубов, он был прокушен до кости, но ни нервы, ни сосуды не пострадали.
— Надо же, какие у него острые и молодые зубы, ну буквально иглы, — восхищался Таки, рассматривая рану то с одной то с другой стороны.
— Мне показалось, ничего особенного, при таком кровотечении могло болеть куда сильнее, — сказал Тикаки.
— Нет, рана нехорошая. Можно классифицировать её как средней тяжести.
Палец ужасно защипало от карболки, и Тикаки невольно застонал.
— Если вовремя не обработать, может начаться сепсис, — строго сказал Таки. Завёрнутый в марлевую салфетку и забинтованный палец вдвое увеличился в объёме. «Это уж совсем ни к чему, — подумал Тикаки, — так я и ручку не смогу держать», но промолчал, не желая обижать доктора Таки, который так заботливо обрабатывал его рану.
В операционной кроме них никого не было. Плиточный пол, надраенный санитарами до блеска, отражал всё вокруг, застеклённые шкафчики с аккуратно разложенными хирургическими инструментами сверкали, как новенькие. Эта чистота и безукоризненный порядок никак не вязались со всегда растрёпанным и неряшливо одетым Таки. Ещё Тикаки удивили его неожиданно гладкие веки и пухлые щёки, ведь издалека доктор Таки казался глубоким стариком. Интересно, сколько всё-таки ему лет? Никто этого не знал точно: одни говорили, что он значительно старше главврача, да нет, что вы, он значительно моложе, — утверждали другие.
В первые дни своей работы в тюрьме Тикаки думал, что этот чудаковатый, странно одетый старик — простой уборщик. Все работники медсанчасти, даже санитары, носили белые халаты. Не был исключением и Таки, но его халат был самым грязным, да и вообще он со своими сухими седыми волосами и лицом, всегда испещрённым порезами от бритвы, был слишком непохож на тех опрятных врачей, к которым Тикаки привык в университетской больнице.
Он узнал, что этот старик — хирург и что у него золотые руки, однажды во время своего ночного дежурства, когда Таки блистательно прооперировал его больного, у которого внезапно возникло ущемление грыжи и он корчился от боли с раздувшимся, как у лягушки, животом. Тикаки хотел отвезти этого больного на «скорой» в городскую больницу и уже начал его готовить, но тут дежурный фельдшер привёл Таки, и тот тут же забрал больного в операционную, бросив на ходу: «Сейчас мы его прооперируем». Операция прошла блестяще, и Тикаки не получил никаких нареканий от начальства.
Раньше у Таки в ординаторской был свой собственный угол, отгороженный ветхой чёрной занавеской на виниловом шнурке. За этой занавеской, отдельно от всех прочих, находился его стол. Столы остальных врачей стояли в два ряда друг против друга. Правда, занавеска была не очень надёжным прикрытием: сбоку фигура Таки была прекрасно видна, к тому же Сонэхара и Томобэ то и дело бесцеремонно заговаривали с ним и Таки отвечал им из своего убежища, а иногда и сам возникал над занавеской и, будто дозорный с башни, обозревал окрестности.
Таки почти никого не впускал в свой уголок и запрещал уборщикам там убираться. Его стол был окружён высокими бастионами книг, а на оставшемся крохотном пространстве, как на свалке, беспорядочно громоздились пепельницы, хирургические инструменты, канцелярские принадлежности. Однажды утром Сонэхара забавы ради стащил с его стола щипчики для выщипывания волосков из носа и заткнул их между стопками книг. Днём над занавеской вдруг возникло разгневанное лицо Таки. «Нигде нет… Странно…» — бормотал он, роясь в наваленных на столе вещах. Вид у него при этом был такой чудной, что Сонэхара давился смехом и только и ждал удобного момента, чтобы позубоскалить, но так и не решился: слишком уж Таки был расстроен. После получаса неистовых поисков из развалившейся книжной груды вдруг вывались щипчики, и Таки, моментально успокоившись, с выражением полного удовлетворения на лице принялся выщипывать волоски из носа.
Но иногда под настроение он приглашал кого-нибудь к себе за занавеску для задушевной беседы. Чаще всего это были санитары, работающие в хирургии. Однажды эта честь выпала доктору Тикаки. Сонэхара многозначительно подмигнул ему, и он не без некоторой брезгливости шагнул под пыльную занавеску на запретную территорию. Таки с видом завзятого гадальщика предложил ему стул (поговаривали, что он стащил его из столовой) и извлёк откуда-то чёрную картонную коробочку.
— Что это?
— А вы загляните.
Тикаки взял коробочку в руки и прислонил к глазам два подсвеченных миниатюрными лампочками отверстия. Его взгляду предстала панорама, виденная раньше на открытках или ещё где-то, — цветная фотография Елисейских полей и Триумфальной арки в Париже.
— Изображение должно быть стереоскопическим.
— В самом деле. Стереофото…
Фотографии появлялись одна за другой без всякого порядка — Париж, Асакуса, Вашингтон, Таити, деревня Сиракава, Киото. Единственное, что их объединяло и в чём можно было усмотреть хоть какую-то закономерность, — каждая изображала ту или иную достопримечательность. Показав около пятидесяти фотографий, Таки щёлкнул выключателем и бережно спрятал коробочку подальше в ящик.
— Это память о тех местах, где вы бывали?
Таки, отрицательно покачав головой, сунул руку в карман белого халата, потом в карман пиджака, затем в карман брюк, в конце концов, пошарив в нагрудном кармане халата, извлёк оттуда сплющенную пачку сигарет, протянул её Тикаки и чиркнул спичкой, чтобы тот мог прикурить.
— Вы поняли, что изображение стереоскопическое? — Тут Таки вдруг заволновался, засуетился, стал выдвигать ящики стола: «Интересно, правда? Сейчас я вам ещё покажу». Подумав, что таким образом его просто хотят выпроводить, Тикаки поблагодарил и вышел. За занавеской его уже поджидал Сонэхара и тут же потащил в другой конец ординаторской.
— Ну что, показал?
— Да, показал.
— Он ведь затратил столько сил, чтобы собрать эти слайды, у него там есть и японские, и иностранные. Теперь он от вас не отстанет, будет показывать все свои сокровища, а закончит, как всегда, пещерой Ласко. И всё-таки он какой-то странный, правда? Боюсь, не из ваших ли он пациентов?
Сонэхара покрутил пальцем у виска, а потом рассказал Тикаки, что Таки сначала практиковал где-то в глубинке и был единственным врачом на всю округу, что в тюремной больнице он работает уже больше десяти лет и живёт на казённой квартире со своей весьма корпулентной супругой (по мнению Сонэхары — настоящей ведьмой), что их единственный сын ещё мальчиком ушёл из дома и пропал без вести.
В конце прошлого года Таки лишился своего привилегированного положения в ординаторской. В медсанчасти появился новый стоматолог и понадобилось место ещё для одного стола, поэтому Таки оказался вытесненным из оккупированного им уголка. Он долго сопротивлялся, не поддаваясь на уговоры главврача, поэтому начальнику тюрьмы пришлось издать специальный приказ, в соответствии с которым бастионы Таки были насильственным образом ликвидированы. Работы по ликвидации проводились после окончания рабочего дня, то есть без привлечения санитаров. Завзятые зеваки Сонэхара и Томобэ с удовольствием наблюдали за происходящим, Тикаки же было искренне жаль Таки, но он малодушно промолчал, просто ушёл с работы пораньше. Потом ему рассказывали, что Таки молча наблюдал, как громят его уголок, только когда один из фельдшеров потянулся к чёрной коробочке со слайдами, завопил диким голосом и вцепился в его руку.
После этого в медсанчасти долго спорили, когда Таки, словно улитка выковыренный из своего домика, подаст заявление об увольнении. Но он как ни в чём не бывало ходил на работу и с энтузиазмом — особенно в операционные дни — вторник и пятницу — выполнял свои обязанности. Вот только как-то ещё больше замкнулся в себе. Он и раньше почти не участвовал в разговорах, которые вели между собой врачи, а если с ним заговаривали, отделывался ничего не значащими словами, теперь же вообще ни на что не реагировал, словно впав в прострацию. Из-за седины он всегда выглядел старообразно, а за последнее время и вовсе превратился в неопрятного дряхлого старика. И вдруг такое неожиданно моложавое лицо. Может, Таки вообще не такой человек, каким он его себе представлял?
— Сунада, — произнёс Тикаки и тут же скривился от дёргающей боли в пальце, — похоже, всё же началось воспаление, — говорит, что очень уважает вас. Что это вы рассказали ему об организации «Белая хризантема».
— А, это… — Таки стал сковыривать ногтями очередную засохшую болячку на щеке, и в конце концов ему это удалось. Брился он не очень аккуратно, и на его подбородке кое-где, как булавки, поблёскивали седые волоски.
— Сунада очень гордится тем, что его останки послужат студентам-медикам, проходящим анатомическую практику. Это его единственное желание. Страшно подумать! Но ведь другие желания ему просто недоступны.
— Да уж…
— Но вот что мне непонятно — каким образом вам удалось убедить его завещать своё тело в дар научному обществу? Вы знаете какой-то секрет?
— Секрет… — Таки смущённо опустил глаза. Глазные яблоки беспокойно перекатывались под толстыми веками.
— Ну, это ведь не так просто — внушить какую-то мысль совершенно отчаявшемуся человеку. — Сказав так, Тикаки тут же выругал себя за слова, недостойные зрелого мужа и продиктованные старинной студенческой привычкой упрощать ситуацию и давать ей абстракное истолкование. Неужели нельзя было сказать как-то более точно и по сути, более «субстанционально»?
— Боюсь, что вы преувеличиваете… — Таки постучал ногой по полу. — Я и не думал ему ничего внушать. Я всего лишь лечил его раны. Он очень буйствовал, ну и поранился… Едва не перерезал себе лучевую артерию. Я ему тогда сказал, что зря он не ценит того, что у него есть. Что у него великолепное тело и нельзя с ним так обращаться. Ещё сказал, что завидую ему. Что мало кто может похвастаться таким совершенным телосложением.
— Тогда-то вы и научили его обратиться в «Белую хризантему?
— Научил? — Таки испуганно отпрянул, будто ему угрожали. — Я бы так не сказал. Я никого ничему не могу научить. Я не знаю ничего, чему мог бы научить этого человека. Я просто рассказал ему о себе, о том, какой я никудышный. Что у нас, медиков, заведено завещать своё тело после смерти университету, и это единственное, что я могу сделать полезного, но, к сожалению, я веду неправильный образ жизни, у меня хлипкое здоровье, а с возрастом оно будет только ухудшаться. Вот и всё, что я ему сказал.
— А вы сами тоже состоите членом «Белой хризантемы»? — Тикаки сглотнул слюну.
— Да, — ответил Таки и вскинул на собеседника удивлённые глаза, видимо, не совсем понимая, почему тот об этом спрашивает. Однако его веки тут же опустились, будто не выдержав собственной тяжести.
— Дело в том что я, как бы это… — Тикаки запнулся и закусил губу. Он боялся, что опять ляпнет что-нибудь невпопад. И одновременно ненавидел себя за этот страх, казавшийся ему проявлением гордыни. Да, ему никогда не достичь душевного состояния Таки. Для него Итимацу
Сунада остаётся пациентом, приговорённым к смертной казни, убийцей, заключённым, но никак не «этим человеком». И он ещё посмел разглагольствовать перед главврачом о справедливости и прочем!
— Говорят, вы будете присутствовать завтра при его казни?
— Не то чтобы присутствовать, скорее принимать участие. Я выполняю роль судебно-медицинского эксперта. Весьма, надо сказать, неприятная роль.
Тикаки кивнул. Потом проговорил тихо, но отчётливо:
— Вы мне потом расскажете, как всё прошло? Как он умер?
Таки не ответил. Но сделал жест, который можно было принять за согласие, хотя на самом деле, может быть, он просто протянул руку к двери.
В ординаторской оставался один Танигути. Мельком взглянув на Таки, он обратился к Тикаки:
— Все решили пойти подкрепиться в столовую, время-то позднее. Тебе, наверное, тоже лучше сходить?
— Зачем?
— Как зачем? — Танигути вытаращил глаза. — Если ты спрашиваешь «зачем», то остаётся только ответить: «Да особенно и незачем». Я просто подумал, может, ты голоден?
— Нет, ничуть. Да даже если бы и был, есть холодную блевотину, которая называется рисом по-фукагавски…
— Но если ты не поешь сейчас, то ночью умрёшь от голода. Или у тебя есть какие-нибудь припасы?
— Да нет, никаких.
— Как можно оставаться на дежурство, не подготовив никакой еды? Я всегда приношу что-нибудь, рассчитывая, чтобы хватило по крайней мере на три раза. На тот случай, если еда в столовке окажется совершенно несъедобной — раз, на ночь — два, и на утро — три, итого три порции.
— Вот уж не думал! Это жена тебя приучила?
— Да нет, жена как раз на такие вещи внимания не обращает. Я сам так устроен. Если мне чего-то не хватает, я начинаю нервничать. А потому предпочитаю всем запасаться заранее и не дёргаться.
Тикаки взглянул на большой чёрный портфель Танигути. Такие портфели тот носил с собой всегда, ещё со студенческих времён. Учебники по медицине, как правило, толстые и большого формата, поэтому чудаков, которые таскали бы их в университет, не было, один только Танигути всегда имел при себе необходимый комплект. На насмешки он не обращал внимания, только пожимал плечами и заявлял, что носи тяжести нарочно — полезно в условиях гиподинамии.
— Значит, и ты способен нервничать?
— Ну вот, приехали! — Танигути подвигал толстыми бровями.
— Конечно, способен. Разве я не человек?
— Но ведь ты всегда так спокоен, умеешь разумно планировать своё время и никогда не действуешь очертя голову!
— А это я притворяюсь. На самом деле я человек очень нервный. По любому поводу впадаю в панику. Потому и стараюсь всё предусматривать заранее. И всегда готов к любым передрягам. Хочешь, поделюсь с тобой своим неприкосновенным запасом?
— У тебя что, и сейчас есть еда?
— Конечно, ведь завтра я дежурю. Вот и закупил кое-что.
Танигути вытащил ключ и отпер ящик своего стального стола. Ящик был плотно, как полка в супермаркете, набит разными продуктами: консервами, растворимыми супами, печеньем, леденцами.
— Ну и ну! — восхищённо воскликнул Тикаки. — Какое тут на три раза! Этого хватит на неделю, если не на две! Когда ты успел всё это закупить?
— А я приношу понемногу каждый раз, когда дежурю, вот и накопилось. — Краем глаза поглядывая на Таки, который, стоя напротив, попыхивал сигаретой, Танигути отобрал мясные консервы, лапшу быстрого приготовления, шоколад, переложил всё это на стол к Тикаки и, поспешно закрыв ящик, запер его на ключ. — Бери.
— Да ладно, не надо, — стал отнекиваться Тикаки и попытался вернуть продукты.
— Бери, бери. — Танигути решительно открыл ящик стола Тикаки и, переложив туда продукты, подмигнул.
— Спасибо, — сказал Тикаки, знавший, что если уж Танигути что-то решил, то возражать ему бесполезно.
— Знаешь, главный врезал мне из-за Боку. Я попытался убедить его, что мы с тобой сами с ним справимся, но он предпочёл отложить решение вопроса до тех пор, пока не будут готовы результаты анализов крови и мочи. Короче, главный всё-таки хочет, чтобы Боку перевели в городскую больницу, приостановив отбывание наказания. То ли он бежит от ответственности, то ли боится лишних хлопот, не знаю. Одно можно сказать точно — на всём, что связано с работой в исправительных заведениях, он собаку съел.
— Ну, честно говоря, нам это тоже на руку. Ты так не считаешь?
— В каком смысле? — осторожно переспросил Тикаки. Он знал — Танигути говорит ироническим тоном тогда, когда готовится поразить собеседника каким-то неожиданным суждением.
— Видишь ли, вылечить такого тяжёлого больного, как Боку, с одной стороны, соблазнительно, но с другой — это изматывающая работа, требующая большого напряжения и мучительных усилий. Думаю, что главный просто хочет довести до сознания молодых кадров, то бишь до нас с тобой, что, работая в этом учреждении, не след проявлять излишнее рвение. Знаешь ведь здешнюю присказку «не опаздывай, не отлынивай, не работай»? Вот он и намекал, что нам неплохо усвоить эту простую истину.
— Я с этим категорически не согласен. Если уж работать, то в полную силу. А если предполагается, что ты должен работать спустя рукава, то лучше вообще не начинать.
— Заявление вполне в твоём духе, — сказал Танигути, с сочувствием глядя на приятеля. — Ты у нас всегда был трудоголиком. В молодости можно себе это позволить, но ты быстро выдохнешься и к старости будешь ни на что не годен. Во всём надо знать меру…
— Вот чёрт, ты так говоришь, будто тебе сто лет! — усмехнулся Тикаки. Но тут же почувствовал, как усталость, накопившаяся в нём за последнее время, начинает быстро, как нечистая кровь, распространяться по всему телу. У него возникло уже знакомое ощущение — чем тянуть всю эту канитель, лучше вообще ни за что не браться. Да пропади она пропадом, вся эта тюремная рутина, включая Боку…
— Что это ты вдруг так задумался?
— Да неожиданно почувствовал, что окончательно выдохся.
— А ну возьми себя в руки! — Танигути скользнул по лицу приятеля озабоченным и вместе с тем ласковым взглядом. Тикаки даже стало щекотно, как будто по его лицу провели кисточкой.
— Да, кстати, у меня к вам дело, доктор Таки, — громко, словно вдруг ощутив прилив новых сил, сказал Танигути и впился взглядом в Таки. Тот, окутанный клубами дыма, как охваченный пожаром дом, сидел на краешке стула, разглядывая потолок и о чём-то размышляя. Таки находился в этом положении с того самого момента, как вошёл в комнату. Он не обращал никакого внимания на Танигути и Тикаки, вернее говоря, просто не замечал их присутствия, а, укрывшись в своей дымовой крепости, предавался сладким грёзам. Тикаки вспомнился сумасшедший из отделения хронических больных психиатрической больницы, который постоянно рисовал космические корабли. Целиком сосредоточенный на своём внутреннем мире, на своих фантазиях, тот тоже всегда держался особняком, не соприкасаясь с другими больными. Точно так же доктор Таки: он жил со своей «ведьмой» на казённой квартире, в мире своих коллекций: газет, спичечных коробков, подставок под стаканы, цветных шариков, и мечтал только об одном — что, когда он умрёт, его труп будет предоставлен в распоряжение студентов-медиков. Всё это: космические корабли, коллекции, желание завещать свои труп университету — никак не могло быть предметом насмешек.
— Доктор, я хотел бы поговорить с вами о санитарах… — снова сказал Танигути, пытаясь привлечь внимание Таки, но тот не ответил, продолжая с интересом разглядывать бегущую по краю потолка трещину. Танигути решил не сдаваться:
— Сегодня Маки ударил Кобаяси, — пробасил он. — Я хотел с вами об этом поговорить. Слышите? Доктор Таки…
— А? Что? — вдруг очнулся Таки.
— Я хотел посоветоваться с вами относительно санитаров. — Танигути словно вбивал слова одно за другим в голову Таки. — Сегодня Маки, ваш санитар из операционной, ударил санитара кардиографического кабинета Кобаяси. И это уже не первый раз. Кобаяси находится в моём непосредственном подчинении, он, конечно, немного рохля, но в целом человек серьёзный. Маки рассердился на Кобаяси за то, что тот оставил в операционной бутылочку с чернилами для самописцев кардиографа, но, в конце концов, ничего тут такого страшного нет, это вовсе не повод для побоев. Кстати, и тот и другой всё полностью отрицают. Странная история, правда? Они оба вошли в операционную, а когда вышли, у Кобаяси на левой скуле красовалась шишка, то есть преступное действие налицо.
Таки молчал, но, судя по всему, слушал, во всяком случае, он перестал курить и положил сигарету в пепельницу, так и не стряхнув длинный столбик пепла. Танигути продолжил, резко дёргая подбородком, словно акцентируя каждое слово:
— Кобаяси просит, чтобы его освободили от его обязанностей. Он боится Маки. Говорит, что предпочёл бы отбывать срок в Ураве, в тюрьме для лиц, имеющих первую судимость. Если он уйдёт, я окажусь в чрезвычайно затруднительном положении. Сами подумайте, я затратил полгода на то, чтобы научить его делать кардиограммы, и у меня нет на примете никого, кем бы я мог его заменить. Я уже советовался с главврачом, и он сказал, что единственный выход — разделить их, то есть отстранить от работы либо одного, либо другого. Якобы иного способа нет. Но ведь и Маки уже год как работает у вас в операционной… Словом, я просто не знаю, как быть…
— Увольте Маки.
— Но вам без него будет неудобно!
— Ударил-то Маки. Вот и надо отстранить от работы того, кто виноват.
— Разумеется, это проще простого, и всё же… — Похоже, что такое строе решение вопроса окончательно выбило Танигути из колеи.
— А Маки признался в том, что ударил Кобаяси?
— Нет, не признался.
— Значит, никаких формальных оснований для его отстранения нет?
— А зачем они?
— Но ведь Маки так просто не подчинится. Он гордится своим привилегированным положением и привык верховодить. Кстати, поэтому через него можно осуществлять контроль над санитарами, что тоже немаловажно. К тому же и в операционной, как я слышал, он очень на месте.
— Да ладно вам. Ведь мы уже решили, что его надо отстранить, — голосом не допускающим возражений, сказал Таки и сунул в рот сигарету. Пепел тут же посыпался ему на грудь.
Танигути переглянулся с Тикаки. Черты Тикаки наконец утратили напряжённость, и он улыбнулся, ему было забавно, что даже Танигути растерялся, так и не сумев понять, что у Таки на уме. Танигути, подумав, что Тикаки смеётся над Таки, недоумённо уставился на хирурга. Но тот уже вернулся в свой собственный мир и застыл в неподвижности, как лягушка, которая перед лицом опасности притворяется мёртвой.
Вернулись Сонэхара и Томобэ. Сонэхара, поковыряв в зубах зубочисткой, сплюнул на пол. Тикаки, по-прежнему улыбаясь, перевёл взгляд с Танигути на Сонэхару.
— Ну и как вам ужин? — спросил он. Сонэхара, игнорируя вопрос, продолжал ковырять в зубах. Уже в третий раз он не отвечал Тикаки на заданный вопрос. Создавалось впечатление, что он чем-то недоволен.
— Просто ужасно. Такого ещё не бывало, — поспешил ответить Томобэ. — Не знаю, хватит ли мне полученных калорий. На обед — солёная кета, на ужин — как это называется, когда рис поливают каким-то бульоном и получается что-то вроде недоваренной рисовой каши?
— В меню это называлось рис по-фукагавски, — добродушно пояснил Сонэхара и отбросил зубочистку. — Хотелось бы знать, что это такое?
— Я родился в торговом квартале, поэтому знаю, — вмешался Танигути. — Это блюдо выдумали чернорабочие из района Фукагава. Чтобы можно было что-нибудь по-быстрому сварганить себе на завтрак.
— Значит, то, что когда-то называлось завтраком, превратилось в тюремный ужин, — заметил Сонэхара и наклонил чайник, пытаясь налить себе чаю, но безуспешно — чайник был пуст.
— Ну и ну! — Танигути взял другой чайник и протянул его Сонэхаре. — А что делается за воротами? Вы ведь, кажется, ходили на разведку?
— Откуда вы знаете? — недоумённо взглянул на него Томобэ.
— Телепатия. Вы оба, совсем скиснув от риса по-фукагавски, вышли ненадолго к воротам, чтобы разузнать, какова ситуация. Вам ведь хочется выбраться отсюда как можно скорей. Сонэхаре охота пошляться, а Томобэ посидеть с рюмкой у телевизора. Так ведь?
— Чудно! — сказал Сонэхара. — Вы что же, сыщиком заделались?
— Это всего лишь предположение, основанное на том очевидном факте, что у вас обоих мокрые ботинки, — сказал Танигути, потом неожиданно голосом Сонэхары добавил: — Я хоть и не святой Фома, но ни во что не верю, пока не увижу собственными глазами.
Голос у Танигути был гораздо ниже, чем у Сонэхары, но это, наоборот, усиливало комический эффект. Сонэхара и Томобэ прыснули.
— Сдаюсь, доктор выиграл! — сказал Сонэхара, ладонями натирая свою лысину. — Так вот, докладываю: отряду быстрого реагирования удалось-таки одержать победу над пикетчиками. При всём при том оказали упорное сопротивление, и в наших войсках тоже имеются значительные потери. К этому следует добавить, что противник рассредоточился и развернул настоящую партизанскую войну, одновременно прибегая к отвлекающим маневрам. В настоящий момент наши производят зачистку местности от остатков неприятельских войск.
— Что вы имеете в виду под значительными потерями? — спросил Тикаки.
Сонэхара сразу помрачнел, на его жизнерадостное, как у нищего монаха, лицо легла тень озабоченности. Впрочем, не исключено, что именно это выражение его лица и было настоящим, тем, которое появлялось тогда, когда у себя на квартире он занимался составлением духов.
— Ну, для начала получил тяжёлое ранение один из охранников, — ответил за него Томобэ. — Потом были ранены семеро полицейских из особой охраны, один с повреждённым глазом и черепно-мозговой травмой отправлен на «скорой» в больницу и сейчас находится в тяжёлом состоянии. Среди бойцов отряда быстрого реагирования тоже есть раненые. Зато студентов ранено сто человек, а арестовано тридцать семь.
— Ужасно! — сказал Тикаки, и в его голове тотчас возникла картина: алые разрывы кожи на черепе, торчащие из них белые кости вперемешку с серыми мозгами. Картина эта не имела никакого отношения к трупам, которые он много раз видел на занятиях по патологоанатомии, скорее она была связана с инцидентом, свидетелем которого он стал в студенческие годы. На студентов, раздававших у главных ворот листовки, вдруг напали какие-то мужчины в штатском и начали молча избивать их обрезками труб, которые были тут же извлечены ими из потайных карманов. Кого-то сбили с ног и продолжали избивать уже на земле. Нападавшие целились в голову, нанося точные и сильные удары. В результате у одной из жертв треснул череп и из-под обрезка трубы вывалился мозг, похожий на яйцо всмятку. Раздались крики, к воротам сбежались студенты. Придя в себя, Тикаки осмотрелся. Мужчин в штатском и след простыл, на асфальте в солнечных лучах красиво переливалась лужа крови. Вдруг остро осознав, что он медик, Тикаки подбежал к лежащему на земле телу. Он стал щупать пульс, и только тут до него дошло, что перед ним девушка. Женская одежда и женское тело выглядели совершенно неправдоподобно рядом с размозжённой головой, пульс слабо, но прощупывался. Когда он понял, что она жива, он остро ощутил собственное бессилие, собственную неподготовленность, неумение продлить этой женщине жизнь, отсутствие как знаний, опираясь на которые он мог бы выполнить свой профессиональный долг, так и необходимых лекарств, — словом, он не мог ничего — только щупать её пульс и наблюдать, как она умирает. В тот момент он понял, что чувствовали когда-то врачи Хиросимы и Нагасаки.
— Ужасно! — повторил Тикаки.
— Настоящие бандиты эти студенты! — кивнул Томобэ. — У них обрезки труб с гвоздями, хитрые такие штуки: такой ударишь, и гвоздь обязательно вонзается либо в глаз, либо в голову.
— А что сами пикетчики? В каком состоянии их раненые?
— Да с ними-то, небось, ничего страшного.
— Но ведь среди них раненых больше. Наверное, и отряды быстрого реагирования теперь действуют достаточно грубыми методами.
Едва договорив, Тикаки пожалел, что затеял этот разговор: на мгновенно окаменевшем лице Томобэ появилось осуждающее выражение. В их тюрьме содержалось много студентов-революционеров, и выражать сочувствие студентам было не принято.
— В общем, одни других стоят, — поправился Тикаки, но, сообразив, что ещё глубже сунул палку в осиное гнездо, поспешно спросил: — Я забыл, а какая, собственно, у них цель, у этих пикетчиков? Кто-то из их товарищей здесь сидит, что ли?
— Да, всё тот же Симпэй Коно. — Имя показалось Тикаки смутно знакомым.
— А, пожалуй, я его знаю, — сказал Танигути. — Он ведь, кажется, из твоих. Какая-то странная была история. Якобы ночью, пока этот Коно спал, надзиратель вырубил его с помощью эфира и ввёл ему через затылочную часть головы в позвоночник толстую проволоку, из-за которой у него перестала двигаться шея. Коно потребовал, чтобы ему сделали рентген и зафиксировали характер нанесённого повреждения. Ну, в конце концов мы сделали ему рентген. Помните, Томобэ-сан?
Томобэ подошёл к полке, на которой стояли карты больных, быстрым движением, каким банковский служащий пересчитывает пачки банкнот, перебрал их и вытащил одну.
— Точно, вот он. Это было в позапрошлом году 10 декабря. Вспомнил. Значит, тот тип и был Симпэй Коно? Ну и память у вас! Мы делали ему рентген аж дважды.
— Верно! Мы показали ему снимки и объяснили, что никакой проволоки у него в спине нет, тогда он заявил, что это не его снимки, что мы их подменили. Он решительно отказывался нам верить, поэтому пришлось сделать рентген повторно. На этот раз в доказательство, что это именно его снимок, а не чужой, мы повесили ему на шею его же чётки, и в конце концов всё-таки кое-как удалось его убедить, но вообще-то он из таких, что прилипнут и не отвяжешься, да ещё и мнительности ему не занимать.
— Чётки были с металлическим распятием, — добавил Томобэ. — Он ещё всё нудил насчёт положения этого самого распятия: ему хотелось, чтобы перекладина получилась в реальную величину.
— Может, у него синдром бредоподобных фантазий Бирнбаума? — задумчиво проговорил Тикаки, смущённый своим недавним промахом и желая реабилитироваться.
— А что это такое? — повернулся к нему Танигути, глаза его загорелись любопытством.
Тикаки стал пересказывать соответствующее место из книги профессора Абукавы «Психические расстройства, возникающие в условиях продолжительной изоляции». В 1908 году немецкий психиатр Бирнбаум зафиксировал у ряда заключённых странное, сопровождающееся галлюцинаторными явлениями состояние, то есть что-то вроде параноидного бреда, который представляет собой один из видов психического расстройства и наряду с ганзеровским синдромом хорошо известен учёным, специализирующимся в этой области. У больных, как правило, возникает навязчивая идея, заключающаяся в том, что определённые надзиратели совершают относительно них насильственные действия и наносят телесные повреждения. Особенностью этого заболевания является то, что ощущения больного продиктованы исключительно воображением и не имеют под собой никакой реальной подоплёки. Слушал объяснения Тикаки один Танигути, Томобэ со скучающим видом болтал с Сонэхарой.
— Да-а… — протянул Танигути, воспользовавшись тем, что Тикаки на минуту задумался. — Вот была бы для тебя интересная тема. «Психология заключённых», или что-нибудь типа «Реакция человеческого организма на условия продолжительной изоляции». Почему бы тебе этим не заняться?
— Ты полагаешь, что стоит? — без особого энтузиазма отозвался Тикаки.
Но на самом деле в глубине души его очень занимало то, о чём говорил Танигути, более того, именно исследованием психических расстройств, вызванных условиями продолжительной изоляции, он и собирался заняться в будущем. Этой темой впервые заинтересовались ещё в прошлом веке немецкие исследователи, потом ею стали заниматься учёные других стран; в Японии первыми стали разрабатывать её Канъити Кикути и Сюфу Ёсимасу, а в послевоенные годы появились работы профессора Накаты из университета И. и профессора Абукавы из университета Т. Тем не менее совершенно не затронутых проблем остаётся более чем достаточно. Например, почти нет подробных описаний случаев синдрома Ганзера. Надо будет обязательно сделать доклад на заседании научного общества о симптомах Тёскэ Оты. У него уже есть описания примерно тридцати случаев, которые можно квалифицировать как реакцию человека на условия продолжительной изоляции. К ним можно добавить вестибулярные галлюцинации с ощущением падения, которые он выявил сегодня у Такэо Кусумото, рвотный рефлекс Тайёку Боку и амнезию Нацуё Симура. Всё это может стать великолепным материалом для будущих исследований.
— Я хотел бы вам задать один вопрос, — проговорил Сонэхара, поворачиваясь к Танигути. — Ведь этот Коно — марксист, да? И при этом у него чётки?
— Думаю, в них нет никакого глубокого смысла. Ему, наверное, их подарил кто-нибудь из проповедников. Они часто дарят заключённым разные вещицы, многим это очень нравится.
— Это уж точно, — подтвердил Тикаки, вспомнив об Оте. — Особенно в нулевой зоне. Там некоторые просто помешаны на проповедниках. Есть заключённые, которые просят свиданий со всеми проповедниками подряд: с католиками, протестантами, монахами секты Дзёдо-синсю, монахами секты Нитирэн…
— Ну это вряд ли, — засмеялся Сонэхара. — Я здесь уже целых десять лет, а таких не встречал.
— Но это правда. — Тикаки ни на шутку рассердился. — Мне говорили сами заключённые, которые лежат у нас в больнице.
— Да они просто врут. Все проповедники объединены в союз, составлены подробные списки — кто с кем работает. Так не бывает, чтобы один и тот же заключённый был подопечным разных религиозных организаций.
— Вот как? Неужели? — Тикаки смерил Сонэхару сердитым взглядом, настроение у него было вконец испорчено. «Какой же всё-таки гнусный тип, — подумал он, — никогда не упустит случая щегольнуть своей многоопытностью». Но, может, он и сам выглядел так же, когда распинался по поводу параноидного бреда и прочего?
— Постойте-ка! — сказал Танигути. — У этих проповедников наверняка есть свои профессиональные секреты, так ведь? И уж что-что, а имена своих подопечных они в первую очередь должны хранить в тайне. Неужели существуют такие списки?
— А вот и существуют. — Сонэхару не так-то просто было смутить. — Проповедники, которые шефствуют над тюрьмами, — это совершенно особая категория. И потом, если даже у них и имеются всякие там профессиональные тайны, это не значит, что они не делятся ими друг с другом. Мы, врачи, ведь не держим друг от друга в секрете имена своих больных? Вот и здесь то же самое.
— Действительно. — Танигути, совершенно подавленный авторитетным тоном Сонэхары, с некоторой досадой откинулся назад.
Разговор иссяк. Из канцелярии донёсся стук шашек. Сквозь раскрытую дверь виднелась фигура молодого надзирателя, со скучающим видом читающего газету. Сонэхара распахнул окно. Громкоговорителя уже не было слышно, лишь погромыхивали надетыми на шины цепями проезжавшие по шоссе машины.
— Эй, — обратился Сонэхара к Томобэ, — тебе не кажется, что потеплело? Явно пахнет весной! Даже не верится, что было так холодно.
Томобэ подошёл к окну.
— И впрямь! А я всё недоумевал давеча: вроде и отопление выключено, а не холодно.
— Говорят, сливы в парке Кайракуэн уже в полном цвету. Ты со своими в воскресенье не собираешься прокатиться в Мито? Я бы с удовольствием составил вам компанию.
— Но ведь снег ещё лежит. Не опасно?
— Да ладно, при таком тёплом воздухе он мигом растает.
— И правда, неплохо бы съездить в Мито. Надо будет подумать.
Танигути раскрыл свою иностранную книгу. Тикаки аккуратной стопочкой сложил энцефалограммы и, взяв верхнюю, принялся за расшифровку. По бумажной ленте бежали восемь красных волнообразных кривых. По форме волн и их частоте можно определить, есть ли нарушения в функциях мозга. Расшифровка — дело достаточно трудное, требующее определённого опыта и подготовки, поэтому Тикаки заставил себя собраться и полностью сосредоточиться на работе. Однако держать забинтованным пальцем ручку оказалось не так-то просто, и на то, чтобы вписать в заключение результаты, он затратил в два раза больше времени, чем обычно. В какой-то момент, вдруг обратив внимание на наступившую тишину, поднял глаза и обнаружил, что в ординаторской остались только он и Танигути. Все переместились в канцелярию. Надзиратель Ито и Томобэ боролись. Сонэхара смешил всех своей болтовнёй. Скорее всего, он перемывал косточки именно ему, во всяком случае, Тикаки поймал на себе его вскользь брошенный взгляд, от которого у него сразу же испортилось настроение.
— Не понимаю, что он имеет против меня? — сказал Тикаки, ни к кому особенно не обращаясь.
— Ты имеешь в виду бритоголового? — пробормотал Танигути, не отрываясь от книги. — А он просто немного сердит на нас с тобой. Из-за Боку. Это ведь он предложил главврачу отправить Боку в городскую больницу, приостановив отбывание наказания. А мы с тобой заявили, что в этом нет никакой необходимости.
— Ах вот в чём дело! Ну знаешь, сердиться по такому поводу… Тикаки повернулся к Танигути.
Танигути положил пресс-папье на то место, где читал, и поднял голову.
— Помнишь, когда мы обсуждали улкус Боку, он всё иронизировал по нашему поводу. Говорил что-то вроде: «Воркуете, словно два голубка…» А потом тебя вызвал главврач. Видел бы ты его надутую физиономию!
— Но почему он дуется только на меня, ведь с тобой-то он разговаривает вполне дружелюбно? Вот что непонятно. И вообще он сам себе противоречит. Ведь днём он заявил: «И что вы так волнуетесь из-за этого Боку? Не помрёт, можно и здесь его лечить». Но позже, когда я был у главврача, тот мне сказал: «Сонэхара осмотрел Боку и говорит, что стояние тяжёлое». Ну и когда он, по-твоему, говорил то, что думает?
— Да он вообще никогда не говорит то, что думает, — кивнул Танигути. — Он всегда подлаживается к собеседнику: одному говорит одно, другому — другое. Но в данном случае, как мне кажется, у него был ещё и определённый умысел. То есть он нарочно сказал главврачу — одно, а тебе — другое, ему хотелось вас стравить и посмотреть, что будет, такие вещи доставляют ему удовольствие.
— Но если так, чего он сердится?
— Думаю, главврач расспрашивал его о результатах осмотра и отчитал как следует.
— А, тогда понятно. Ведь весь этот его осмотр заключался в том, что он минуты две разглядывал Боку сквозь приоткрытую дверь.
Приятели захохотали. Вдруг ощутив, что за спиной кто-то стоит, Тикаки обернулся и увидел главврача Титибу.
— Ну что, доктора, начальник тюрьмы отдал распоряжение об окончании рабочего дня. Все свободны.
Главврач прошёл в канцелярию. Голоса на миг стихли, но тут же снова стало шумно. Врачи вернулись в ординаторскую, оделись, взяли сумки и разошлись.
— Ладно, пока, — помахал рукой Танигути и тоже ушёл. Через несколько минут в медсанчасти остались только дежурные — доктор Тикаки и надзиратель Ито.
3
Внезапно, словно его разбудили, Такзо открыл глаза. Утро, подумал он, но тут же понял, что ещё вечер. Опять заснул после ужина. Пронзительно вопил приёмник.
Пела какая-то малолетняя певица, немного гнусавя и не всегда попадая в тон, как старая, заезженная пластинка.
Он встал и выключил приёмник. Девичий голос замолк, но тут же зазвучал снова, уже из других камер. Теперь песня гремела по всему корпусу. Так горяч, так горяч, так горяч, так суров, так суров, так суров… После пятичасовой вечерней поверки, ровно в 17.15, звучит сигнал предварительного отбоя, после чего заключённым разрешается лежать, и до окончательного отбоя в 21 час в корпусе всегда работает репродуктор. Чаще всего транслируются бейсбольные матчи или популярные песни, новости игнорируются, вместо них передают либо руководящие указания начальника тюрьмы, либо душеспасительные беседы начальника канцелярии. Так горяч, так горяч, так горяч, так суров, так суров, так суров… В помещении было так тепло, будто включили отопление. Такэо взялся за ручку окна, оно неожиданно легко открылось, и в камеру вполз разбухший от влаги ночной воздух. Пахнуло весной, и неподвижность заваленного снегом дворика разом утратила зимнее очарование. Такэо глубоко — так, что лёгкие наполнились до краёв, — вдохнул весенний воздух, и вдруг им овладела какая-то безотчётная тревога.
Послышался зловещий смех Андо. Он разговаривал с Карасавой. Перед вечерней поверкой Андо из прежней камеры, которая находилась с другой стороны коридора, неожиданно перевели в соседнюю с Карасавой — обстоятельство, неприятно удивившее обитателей нулевой зоны. До сих пор камеры Сунады и Андо отделялись от остальных коридором, а Карасава был вообще в другом корпусе, теперь же все, за исключением отправленного в больницу Тёсукэ Оты и посаженного в карцер Итимацу Сунады, оказались рядом, и эта предельная упорядоченность воспринималась как предвестие будущих массовых казней. Наверное, именно поэтому в смехе Андо и было что-то зловещее.
— Эй, Малыш, что это тебя так развеселило? — раздражённо выкрикнул Такэо.
— А, Кусумото, ты тоже слышал? — весело откликнулся Андо. — Тут Карасава такую штуку отмочил, животики надорвёшь.
— Расскажи-ка и мне.
— Представляешь, он говорит, чтобы я завтра на спортплощадке попробовал начать клеиться к надзирателю Нихэю. Он, говорит, наверняка гомик, ты бы подошёл к нему да обнял. Да он тут же меня оглоушит, попробуй я только это сделать.
— А вот и нет, — сказал Карасава. — Он же не такой идиот, чтобы сразу оглоушивать человека, который захочет его обнять. Думаю, секунд на пять, как минимум, он замрёт на месте. Ну что, поспорим, Тамэ? На три банки тушёнки?
— А почему бы и нет? Я не против. Ставлю на то, что Нихэй, как верный служака, мигом его оглоушит.
— Да ну вас, я в такие игры не играю, — засмеялся Андо. — Как ни крути, а битым-то я окажусь, в любом случае. Да ещё и накажут, так что игра не стоит свеч.
— Зато твоя очередь быстрей наступит. Ты же сам хочешь побыстрее отправиться на тот свет, — сказал Карасава.
— Это-то так, но…
— Сам ведь говорил, что тебе всё здесь обрыдло.
— Так-то это так, но не очень-то приятно, когда тебя оглоушивают, да и накажут строго, это уж как пить дать. Хорошо если только читать запретят, а если в карцер посадят? Это меня доконает. Сидеть дней десять, а то идвадцать, ни с кем не общаясь, нет уж, увольте.
— Но ведь всё равно умирать, почему бы не потерпеть немного?
— Ни за что! Пусть лучше меня сразу вздёрнут! Во всяком случае, миг — и тебя нет. Умираешь без всякой боли. Здорово, правда? Куда как лучше, чем, скуля, подыхать от рака.
— Ну ты и болван. — У Карасавы вырвался невольный смешок. И Андо тут же захохотал ещё веселее.
Такэо вдруг вспомнил, как Тикаки сообщил ему о весьма странной информации, полученной от Андо. Что якобы он, Такэо, распространяет среди обитателей нулевой зоны слух, будто Сунада собирается покончить с собой, приняв снотворное.
— Послушай-ка, Малыш, — сказал Такэо, решив раз и навсегда прояснить ситуацию. — Откуда ты взял, что Сунада собирается покончить с собой?
— Ты это о чём?
— А о том, что ты наболтал кой-кому.
— Да ничего я такого не говорил!
— О чём это вы? — спросил Карасава.
— Да ладно, проехали, — Такэо попытался уйти от ответа.
— Нет, постой-ка, — тут же вцепился в него Коно, — что за дела? Давай-ка выкладывай, кто тебе это сказал?
— Да никто не говорил! — тут же пошёл на попятную Такэо, раскаиваясь, что сболтнул лишнее. Но поздно, Коно пристал к нему как банный лист.
— Впрочем, нетрудно догадаться. Небось, этот малый, Тикаки. Он сегодня вечером делал обход и от Малыша прямиком направился к тебе. Так что, кроме него, вроде бы некому, скорее всего, именно от него ты это и услышал. Он ведь пока не докопается, не успокоится. Ну что, я прав? Ты от него узнал?
— Да, — вынужден был признаться Такэо.
— Теперь смотри сюда, — торжествуя, продолжил Коно. — Не иначе как докторишка что-то затевает. Вопрос в том — что именно. Да, Малыш? Ты зачем ему сказал, что Сунада собирается покончить с собой?
— Да не говорил я ничего такого!
— А вот и говорил! Это вполне в твоём духе — нести всякий вздор.
— Да иди ты! Ничего я не говорил, клянусь. Это доктор Тикаки несёт вздор. Сам посуди, дрочу, а он в самый неподходящий момент врывается вдруг ко мне в камеру вдвоём с зонным. Просто неприлично!
— К тебе что, заходил Фудзии? — заволновался Коно. Такэо сразу представил, как встопорщились его седые волосы. — Зачем?
— А вот это мне неизвестно. Да он постоянно шастает по камерам, Что же, мне каждый раз ломать себе голову, зачем он явился? Была охота.
— И всё-таки, — Коно переменил тон и придал голосу вкрадчивую мягкость, словно увещевал ребёнка. — Раз он пришёл с доктором Тикаки, они наверняка заодно!
— Может, он подумал — я свихнулся? Они ещё всё время твердили, что я странный.
— Вполне возможно. Ты ведь давно уже у него под колпаком. Да и то, когда человек всё время скалит зубы, не сразу и сообразишь, что к чему, может, этот болван и подумал, что у тебя крыша поехала. Другое дело Тёсукэ — хнычет целыми днями, чего тут дёргаться?
— Ха-ха-ха. Они считают, что я слабоумный. Умственно отсталый. Потому и смерти не боюсь.
— Это ты-то умственно отсталый? Чушь собачья! У этого докторишки кишка тонка, чтобы признать человека сумасшедшим. Да им проще всего объявить всех нас психами. Вот и этот придурок Нихэй, что ему ни скажи, сразу начинает грозиться, что отправит меня к психиатру Только слабо им. Особенно когда психиатром такой молокосос, как Тикаки.
— То-то и оно. Кстати, потом он о тебе говорил.
— Кто? Докторишка? — равнодушно процедил Коно.
— Да нет, зонный.
— Ну и? — Коно внезапно посерьёзнел. — Что он говорил?
— Что собираются устроить пикет в твою защиту.
— Врёшь ты всё, — Коно снова потерял интерес к разговору. — Никогда не поверю, чтобы этот цербер вдруг разболтал такую важную тайну… Ты, небось, сам это выдумал, после того как вечером узнал о пикете.
Четвёртый корпус расположен в северной части тюрьмы, то есть на максимальном удалении от главных ворот, поэтому его обитатели обо всём узнают последними. Даже студенческие пикеты, ставшие в последнее время обычным явлением, проходят мимо их внимания: крики пикетчиков теряются в общем уличном шуме и никого не беспокоят. Сегодня вечером действительно периодически слышались усиленные громкоговорителем выкрики, но, что кричали, разобрать было невозможно.
— Постой-ка, Коно, — вклинился в разговор Карасава. — Слышь, Андо, Фудзии и вправду говорил о пикете в защите Коно?
— Да, говорил.
— И когда это было?
— Да не помню я. У меня и часов нет.
— Но примерно-то ты можешь сказать. Это было ближе к вечеру, да? аса за два до ужина, а если учесть, что снег ещё шёл, выходит, в начале четвёртого или около того. Так?
— Кто его знает.
— Значит, так. А раз так, выходит, зонный сообщил тебе о пикете ещё до того, как он начался. Потому что пикетчики явились в четыре часа.
— Ну ты и голова! Просто как по полочкам всё разложил.
— А что, — поинтересовался Коно, — эти пикетчики действительно имели отношение ко мне?
— Да, — поучительным тоном сказал Карасава. — Товарищи явились именно ради тебя. И это только первая ласточка, наверняка на ближайшее время запланирована ещё целая серия атак.
— Хорошо бы.
— Вот увидите, в завтрашних газетах будет вымарана часть рубрики «общественная жизнь». Это будет означать, что там помещено сообщение о пикете. На самом деле, это нам на руку. Реальная зацепка для развёртывания новой борьбы. Понял?
— Что-то до меня не совсем доходит… — пробормотал Коно.
— Мы начнём прямо во время судебных заседаний выставлять свои требования о компенсации за причинённый ущерб. Прежде всего, сознательное утаивание от заключённых сообщений о пикете является, согласно 21-й статье Конституции, нарушением «права на информацию». Тюремное начальство официально не имеет полномочий производить изъятие газетных статей, так что вышеупомянутое действие расценивается как нарушение закона. К тому же ты, будучи приговорённым к смертной казни, обратился к общественности с призывом осудить несправедливую, дискриминационную судебную политику, и следовательно, как у всякого подсудимого, у тебя есть право на самозащиту, а лишение тебя возможности прочесть статью, имеющую непосредственное отношение к твоему судебному процессу, является нарушением этого права. В силу всех вышеупомянутых причин ты можешь требовать компенсации в 300 тысяч йен в возмещение морального ущерба согласно Уголовно-процессуальному кодексу. Вот тебе в общих чертах схема твоей будущей борьбы в суде.
— А ведь точно, точно, — загорелся Коно. — Вот здорово-то! Только разве можно прямо сейчас разглашать свои планы, таким образом обезоруживая себе перед противником? К примеру, вдруг они станут осторожнее и прекратят вымарывать газетные статьи?
— Ну и что, тогда разработаем другую тактику. Наверняка товарищи требовали свидания с тобой, а тюремное начальство им отказало. Можно заявить по этому поводу протест. Главное — не упускать ни малейшей возможности для защиты собственных прав. Мы должны использовать властные структуры для борьбы с властью, как таковой. Не зря у нас, в Японии, судебные процессы очень часто становятся ареной политической борьбы. Это наш основной принцип. Мы используем технику борьбы дзюдо — то есть стараемся оценить возможности противника и обратить их в свою пользу.
— А-а, — глубоко вздохнул Коно. — Вот в чём дело. Жаль, что я раньше не знал об этом принципе. Подал бы жалобу на этого недоумка Нихэя. Да я могу привести сколько угодно фактов нарушения им моих прав. Взять хотя бы его дурацкие ограничения типа что и как можно писать в камере. Чем не предлог? Видите ли, можно писать только на восьмидесятийеновой почтовой бумаге и нельзя пользоваться пятидесятийеновыми тетрадями. Конспектировать разрешается только студентам и всякое такое. Чего только от него не услышишь. Мне надо было подробно записывать все эти факты нарушения прав и потом использовать их в борьбе. Сейчас-то я понимаю, что он нарочно не разрешал пользоваться тетрадями и вводил всякие ограничения — того не пиши, сего не пиши, это у него тактика такая была, чтобы я не оставлял никаких письменных свидетельств. А я не сразу врубился, вот и угодил в ловушку.
— Точно, — ласково сказал Карасава. — Но не забывай, что анализ своих прежних ошибок нужен прежде всего для того, чтобы не делать их в будущем. Излишнее самокопание не оставляет человеку никаких надежд.
— Это-то понятно.
— Да, рядовой Коно, что-то ты сплоховал, — сказал Тамэдзиро.
— А ты молчи, говнюк, — тут же привычно ответил Коно, но вопреки обыкновению не стал разражаться бранью, а понизив голос, так чтобы Тамэдзиро не слышал, сказал Карасаве: — Ты с ним поосторожнее. Он ведь наседка. Стольких уже заложил, не счесть.
— Вполне возможно. — Карасава тоже понизил голос.
— Все, кого он заложил, были вскорости казнены. А сам он всё ещё жив-живёхонек, хотя после вынесения ему приговора прошло целых восемь лет. Рекордсмен! Если он подслушал, о чём мы тут говорим, то наверняка тут же настучит, надо быть к этому готовым.
— Да, это уж точно.
— Отлично, рядовой Коно, в наблюдательности тебе не откажешь. Теперь майор Карасава будет бдителен и постарается не допустить, чтобы его заложил какой-то там Тамэдзиро, — сказал Тамэдзиро.
Андо оглушительно захохотал. Представив себе, как уродливо исказилось от смеха его красивое мраморно-белое лицо, Такэо содрогнулся от отвращения. С Андо он встречался во время спортивных занятий, но до сих пор был избавлен от необходимости слышать его смех постоянно, поскольку их камеры были по разные стороны коридора. Утром, когда его слух уловил в коридоре шаги начальника воспитательной службы, он был совершенно уверен, что пришли за Малышом, и попытался восстановить в памяти события его жизни. Андо был сыном оптового торговца бананами с Канды, его отдали в миссионерскую школу на улице Фудзимитё, но учился он из рук вон плохо, и его отослали в префектуру Гумма, в тренировочный лагерь. Там он заболел туберкулёзом и попал в санаторий, откуда вскорости сбежал и, вернувшись в столицу, тут же совершил преступление. Смеётся он, чётко выговаривая — ха-ха-ха. Всё ему ха-ха-ха да ха-ха-ха. Этот мир — ха-ха-ха, убийство — ха-ха-ха, казнь — ха-ха-ха.
А сегодня все слушают популярные песни. А когда транслируют бейсбольные матчи, все слушают их. Разговаривая, заключённые не видят друг друга, только слышат. Прислушиваются к шагам в коридоре, городскому шуму, журчанию воды в трубах. Их мир соткан из звуков. Возможности видеть они почти лишены. Правда, раз в месяц им показывают какой-нибудь фильм и два раза в месяц разрешают смотреть телевизор. Но именно показывают и разрешают. То есть что-то увидеть можно только в порядке одолжения со стороны тюремного начальства. Что касается «слышать» — здесь гораздо большая свобода, да и возможностей куда больше. Правда, ограничения есть и здесь. Нельзя слушать новости, дискуссии, образовательные передачи, классическую музыку. Однажды из приёмника вдруг вырвались звуки органного концерта Генделя. Со всех сторон захихикали и защёлкали выключателями, убавляя звук. А Такэо приник к приёмнику, радуясь редкой возможности насладиться прекрасной музыкой, но, к его величайшей досаде, уже через пять минут Генделя сменила эстрадная музыка. Очевидно, надзиратель, отвечавший за радио, случайно перепутал программы. Вот и получается, что слушаешь ты тоже не сам, а с позволения начальства. Приходится слушать то, что вовсе не хочется слушать, и это мучительно. Если не хочешь смотреть, можно просто закрыть глаза. Но заткнуть уши невозможно. Ибо именно звуки расцвечивают непрерывно однообразный поток времени — вот раздача пищи, вот спортивные занятия, вот свидание, вот вызов к начальству, вот поверка. Заключённый в силу своего положения обречён слушать. Слух — самый пассивный из пяти органов чувств.
Все обречены слушать, как хохочет Андо. Как играющие в шахматы выкрикивают: «слон на Е-2», «слон на Е-4», «ладья на Н-6», «серебряный генерал на G-8»… В данный момент все обречены слушать популярные песни. А очень скоро придётся, наверное, слушать, как Катакири читает сутру… Такэо отошёл от окна. Из-за того, что он спал днём, спать совсем не хотелось, окружающее воспринималось отчётливо, он словно плыл в прозрачной воде. После окончательного отбоя в 21.00 свет притушат, так что сейчас самое время заняться рукописью для «Мечтаний».
Сложив матрас, Такэо устроил что-то вроде столика и для устойчивости положил сверху Большой католический словарь. Потом разложил бумагу и взял авторучку. Ещё в бытность свою подсудимым он ценой неимоверных усилий сумел добиться разрешения писать в камере, причём писать, пользуясь писчей бумагой и авторучкой. Поскольку он имеет университетское образование, получить разрешение на использование тетрадей и шариковой ручки не представляло особого труда (вот вам и проявление той дискриминации, о которой столько говорит Коно), но, как только речь заходила о писчей бумаге и авторучке, ему неизменно отказывали, мотивируя отказ разными причинами — то отсутствием прецедента, то недопустимостью излишней роскоши. И теперь, прикасаясь к отвоёванной с таким трудом бумаге, ощущая в руке крепость автоматической ручки, он думал — сколько же мучительно ярких воспоминаний влечёт за собой сам процесс писания. Да, кстати, может, стоит написать о том, что пишут заключённые на стенах? Если цензор пропустит. Кончится тем, что его снова вызовут к начальнику тюрьмы. Ещё бы, ведь это текст самого Такэо Кусумото, автора «Ночных мыслей», местного литератора, то есть человека весьма влиятельного и опасного. Не зря на столе начальника лежала стопка старых номеров «Мечтаний», признанных угрожающими общественному спокойствию. О чём бы написать? О том, как он подумал, что пришли за Андо? Или о воплях Сунады на спортплощадке? О внезапном помрачении рассудка у Оты? О собственных приступах? О революционных идеях Коно и Карасавы?.. Исключается. Неужели не найдётся чего-нибудь на первый взгляд совершенно безобидного и вместе с тем подспудно отражающего особенности тюремной жизни, чего-нибудь вроде истории с воробьём или с мышью, которые так хвалила госпожа Касуми?
… число… месяца
Сегодня лежал: опять был приступ головокружения. Всё время хочется спать, возможно из-за лекарств. Вдруг что-то защекотало лоб, открыв глаза, увидел над собой свисающего с потолка паучка. Тонкие паутинки сверкали, образуя что-то вроде миниатюрной виселицы. Не к добру. Стряхнул паучка на пол, хотел было раздавить, но передумал. Разве я не клялся совсем недавно, что не стану без надобности лишать жизни живое существо? И тут же прихлопнул зимнего комара, спикировавшего мне на лоб. Видно, мне никогда не стать таким, как К.
К. — поэт, который живёт в соседней камере. Какая бы живая тварь ни проникла к нему в камеру, он не убивает никого. У него есть такое пятистишие:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Не мне судить о достоинствах этого стихотворения, но настроение автора передано точно.
Всякое живое существо, даже комар, насосавшийся твоей крови, Достойно жалости. Прочитав стихотворение К., я некоторое время не убивал комаров и, с интересом разглядывая их миниатюрные тельца, думал о том, какое это чудо — когда такая вот крошечная жизнь соприкасается с твоей. Но мне далеко до К. Я не в силах терпеть зуд. И в конце концов всё-таки стал убивать комаров.
Зато мух я не убиваю. Меня раздражает их жужжанье, я испытываю органическую неприязнь к их чёрным тельцам, но у меня не возни. Желания их убивать. Может быть, потому, что слишком противно смотреть на их трупы с выползающими белыми внутренностями. А комары… Их трупики слишком малы, чтобы вызывать жалость…
А как насчёт тараканов? Этих тварей я ненавижу. Но не могу убивать по той же причине, что и мух. Прошлой весной у нас тут было просто нашествие тараканов. Ночами они целыми стадами, громко шурша, ползали по полу. Не вытерпев, я хлопнул тетрадкой и парочку прибил-таки. А потом смотрел, как они корчились в предсмертных муках, и содрогался от отвращения. Больше я их не убиваю.
У меня нет даже птички-рисовки — это единственное живое существо, которое разрешается содержать в камере, — боюсь, что она умрёт. Когда-то и у меня была такая птичка. Из воспитательной службы мне принесли крошечного птенчика, он клевал с ладони просо, и я к нему очень привязался. Он был такой трогательный: перед тем как заснуть, свешивал хвостик, шаловливо втягивал головку и, выпятив грудку, дважды зевал. Потом веки его опускались, он прятал головку под крыло, нахохливался и засыпал. Дождавшись этого момента, и я засыпал спокойным сном.
Но однажды утром я вдруг обнаружил его мёртвым. Он лежал на боку, ножки и клювик — лиловые, глазки закрыты, тельце холодное и твёрдое. Метаморфоза, иначе не назовёшь. Это было уже не то живое существо, которое я так любил, а что-то совершенно иное. Я содрогнулся от отвращения. Не мог заставить себя смотреть.
То же самое происходит после смерти и с человеком. Однажды я, если можно так выразиться, собственноручно осуществил превращение человека в неодушевлённый предмет. И, основываясь на этом опыте, могу достаточно точно представить себе, какая метаморфоза произойдёт после смерти с моим собственным телом.
Я принял решение завещать свой труп студентам-медикам для практических занятий. Когда я подписывал соответствующий документ, служащий попросил меня ещё раз как следует подумать, действительно ли я этого хочу. В его глазах промелькнуло что-то вроде сочувствия ко мне, сочувствия, смешанного с уважением. Но у меня нет ощущения, что такое решение унижает или, наоборот, возвышает меня. Мой труп — это не я. Это некий неодушевлённый предмет. А раз так, пусть лучше он принесёт кому-то пользу, чем подвергнется бессмысленному разложению или сожжению. Люди этого не понимают. Особенно моя мать.
И всё же в превратившемся в неодушевлённый предмет трупе всегда есть что-то отталкивающее. Что-то такое, что заставляет содрогнуться от отвращения точно так же, как при виде трупов мухи, таракана или рисовки. Меня глубоко поразило учение, провозгласившее, что мёртвое тело, не вызывающее ничего, кроме отвращения и ужаса, должно воскреснуть. Впрочем, проблема воскресения недоступна пониманию такого невежды, как я. Предоставим святым отцам давать разъяснения по этому поводу, нам же самим следует помалкивать. Но поскольку в своих размышлениях я постоянно возвращаюсь к этой проблеме, было бы неправильно полностью игнорировать её.
Сколько раз я читал и перечитывал 15-ю главу 1-го Послания к коринфянам! Павел выделял тела земные и тела небесные, духовные. Воскресший Христос, говорит он, есть духовное тело. Но тогда — как должно трактовать те места в Евангелиях от Иоанна и от Луки, где говорится о ранах на теле Воскресшего Христа, о принятии им пищи, ведь всё это свойственно именно земному телу? Многие исследователи Библии полагают, что это либо поздние вставки, либо выдумки евангелистов. Но я склонен принимать на веру простодушный рассказ о Воскресении Христовом именно в том виде, в каком он был после смерти, то есть в виде изуродованного трупа. Куда труднее понять, что такое духовное тело, о котором говорит Павел.
Моя душа находится внутри моего тела, а не где-то за его пределами. Когда я молюсь, в моё тело вселяется Иисус Христос, и мы с ним становимся единым целым. И в какой-то момент я сам начинаю жить внутри тела Христа. Возглашая: «Господи», я вовсе не взываю к Иисусу, пребывающему на Небесах, к Иисусу, находящемуся где-то в запредельной дали. Нет, в этот миг я сам становлюсь Иисусом и взываю к Богу на Небесах пребывающему: «Отче наш!» Прежний я — умер. Зерно умирает, чтобы принести плод свой. Без смерти нет воскресения — какое прекрасное учение, правда?..
Такэо перестал писать. Не слишком ли поверхностно он истолковал послание Павла? К тому же, пожалуй, многовато отвлечённых рассуждений, ведь журнал ориентирован на среднего читателя. Начал с паука, а потом его занесло куда-то не туда. Надо писать проще.
… день… месяца
Человек, сидящий в тюремной камере, вовсе не одинок. Более того, именно нам-то и недоступно одиночество. Мы ни на миг не остаёмся наедине с самими собой. Мало того, что никуда не скроешься от взглядов дежурных надзирателей, так ещё и из соседних камер тебя могут окликнуть в любой момент. Можно, конечно, не отзываться, но если ты не отзовёшься раз, другой, третий, пойдёт слух, что ты чураешься своих же товарищей, и тогда тебе устроят весёлую жизнь.
Эти так называемые одиночные камеры возникли в результате перепланировки относительно тесного пространства: при помощи перегородок оно было разделено на отдельные клетушки и битком набито людьми. Так что на самом деле наше существование скорее можно назвать насильственно коллективным. «Голосовая связь» между соседнее камерами строго запрещена. Однако поскольку надзор за нами всё-таки не является беспрерывным, она действует почти открыто.
Достоевский когда-то назвал это мукой «вынужденного общего сожительства», и это истинно так. (Впрочем, цитировать здесь Достоевского вряд ли уместно. Лучше эту фразу уберём.)
Как часто, доведённый до отчаяния, я мечтал избавиться от этого вынужденного общего сожительства! Как жаждал истинного одиночества, понимая, что никогда, до самой смерти, мне не суждено его обрести. Я даже торопил смерть, надеясь, что с ней придёт наконец желанное одиночество. (Мне бы хотелось рассказать здесь ещё и о своей тяге к самоубийству, но это невозможно.)
Чем хуже этот мир, тем легче будет его покинуть.
Боже, дай мне желание жить…
Отложив перо, Такэо вздохнул. Что-то сегодня не пишется. Из-под пера выходят только мрачные мысли, их приходится вымарывать, в результате бумага сплошь в безобразных пятнах.
И после первого слушания дела в суде, и после второго, и после вынесения решения Такэо неоднократно приходила в голову мысль оформить официальный отказ от права на апелляцию, но он так и не решился.
Если бы не мать, он сделал бы это и, получив окончательный приговор, отправился бы к месту исполнения наказания. Как часто он думал: «Всё, с меня довольно.» Надоело участвовать в скучной пьесе, где роли распределены заранее: прокурор, судья, журналисты — олицетворяли собой справедливость, ему же была уготована роль злодея. Сколько раз в суде его так и подмывало закричать: «Да убейте же меня наконец!»
Но нет, должны быть соблюдены все положенные ритуалы. И долг злостного преступника Такэо Кусумото — смиренно подчиниться законам этой бойни, это единственное, что связывает его с остальными людьми, мнящими себя поборниками справедливости.
Мать требовала, чтобы он подавал апелляцию, чтобы не сдавался, добивался передачи дела в верховный суд. К тому времени патера Шома уже не было в живых, а новый тюремный священник патер Пишон говорил: «Вы не должны огорчать матушку…» Как только он подал апелляционную жалобу, газетчики подняли шум: «Кровавый убийца цепляется за жизнь», «Кусумото из бара „Траумерай" боится смерти». Свиданий с ним стали требовать люди, участвующие в организованном его матерью движении за сбор подписей под ходатайством о его помиловании, они лезли со своими утешениями, твердя: «Не надо терять надежды, мы добьёмся смягчения наказания». Все они исходили из ошибочного представления о том, что он дорожит своей жизнью. И ему ничего не оставалось делать, как притворяться, что это действительно так.
Но на самом деле он давно уже утратил желание жить. Впервые он понял это, когда писал свои заметки «О зле». Где-то там есть такие слова: «Преступление — это попытка доведённого до отчаяния человека прорваться к смерти». Он не сам их придумал, просто переиначил случайно услышанное где-то высказывание Сартра. Сартр говорил: «Талант не даётся от природы, это та лазейка, которая возникает перед доведённым до отчаяния человеком».
И тем не менее, когда ему был вынесен смертный приговор и он оказался в нулевой зоне, у него не возникло ощущения, что он нашёл наконец свою лазейку, наоборот, им овладело ещё большее отчаяние. Приблизившись к столь желанной смерти, он понял, что заблуждался.
Ему случалось проходить мимо опустевшей камеры, обитателя которой только что увели на казнь, вот и сегодня он проходил мимо камеры Сунады. Стоит исчезнуть одному человеку, на его место тут же приходит другой. Место Сунады занял Карасава. Кого-то уводят, кого-то приводят, это однообразное чередование уводов и приводов и есть смерть в здешнем её понимании. Выращивают и убивают, как бройлеров. Можно сказать — массовое производство смерти.
Смерть является здесь конечным продуктом производственного процесса. Приговорённый к смерти — всего лишь объект, необходимый для выполнения служебных обязанностей персонала. Жизненный путь конкретного человека, его мысли, его личность вообще не имеют никакого значения. Здесь — завод, исправно и равнодушно штампующий смерть. В сущности, тюрьма мало чем отличается от бойни.
«Диагноз поставлен, надежды нет никакой, готовься к смерти», — жалостливо предупреждают тебя те, кто взял на себя труд убить тебя. «Времени на подготовку у тебя вполне достаточно. А мы уж позаботимся о том, чтобы твоя смерть была лёгкой», — милостиво обещают они.
Покорись судьбе, подчинись обстоятельствам, стань образцовым смертником, равнодушно ожидающим конца. Тебе не о чем беспокоиться. Покорно прими смерть, и очистишься от грехов.
Но разве вправе они, эти поборники справедливости, карать меня за грехи? Не они меня породили. Убивать меня имеет право только тот, кто меня породил. Да, с тех пор как возникло человечество, Бог является главным человекоубийцей: им убиты сотни, тысячи миллиардов людей, но ведь Он-то и породил эти сотни, тысячи миллиардов людей, потому имеет на это право, а у наших поборников справедливости такого права нет. Они умеют только убивать. В этом-то и заключается главный изъян философии Кириллова, утверждающего, что, убивая себя, человек становится Богом. Нет ничего презреннее самоубийства. Самоубийство могло бы возвеличить того, кто способен сам себя породить, а в истории человечества (которое, как подсчитал автор «Места человека в природе», существует уже два миллиона лет) такого человека ещё не было. Даже Иисуса породил Бог.
Так что апелляционную, а затем и кассационную жалобу я подал не только ради матери. Я подал её из почтения к той силе, которая меня породила. И ещё — всё во мне восставало при мысли, что я должен принять смерть от этих поборников справедливости. Никогда не поверю, что, убивая, они выполняют волю Бога. В каком же болоте я барахтаюсь!
Патер Шом, я больше не верю, что смертная казнь есть благо. И слова: «Когда умножился грех, стала преизобиловать благодать» — уже не находят отклика в моём сердце. Наверное, тот прекрасный закат был просто галлюцинацией.
Но я продолжаю толочь воду в ступе. Ежели смертная казнь не является благодатью, она не может вызывать ничего, кроме страха. Смерть. Позорная, отвратительная, зловещая смерть. Опять это предчувствие, которое посетило меня утром. Совершенно определённое предчувствие, что следующая очередь — моя.
Впрочем, разве у меня не бывало такого предчувствия и раньше? Утром во вторник меня неожиданно вызвали к начальнику тюрьмы.
— Что, пришёл мой черёд? — шёпотом спросил я у начальника зоны Фудзии.
— Нет. — На грубом лице Фудзии неожиданно появилась добродушная улыбка. На него это было непохоже. В результате оказалось, что начальник тюрьмы вызвал меня, чтобы дать нагоняй за «Мечтания», но почему он начал разговор с патера Шома? «Ты ведь католик?» — «Да». — «Когда ты крестился?» — «Лет четырнадцать назад». Создавалось впечатление, что начальник тюрьмы проверял, насколько я «подготовлен». После вынесения мне приговора я провёл в тюрьме шесть лет, то есть был здешним старожилом, вторым после Тамэдзиро, просидевшим восемь лет. Очевидно, напоминая об этих четырнадцати годах, начальник тюрьмы призывал меня укрепиться в своей готовности к смерти.
В среду патер Пишон, причастив меня, сказал, что приготовил для меня особый подарок, и, извлекши из пакета пластинку, поставил её на старенький проигрыватель, находившийся в комнате для духовных занятий. Дискант запел печальное «Кирие» из си-минорной мессы Баха. Название было мне знакомо, но слышал я эту мелодию впервые, она была прекрасна, я даже подосадовал, что не приобщился к подобной музыке при жизни (правильнее сказать до ареста, но почему-то мне подумалось именно так — при жизни). Иногда начальник воспитательной службы устраивает для заключённых прослушивание граммофонных пластинок, и я всегда с нетерпением жду этих концертов. Но чтобы патер поставил пластинку для меня одного — такого ещё не бывало. Поблагодарив его, я весь обратился в слух. Сидел, сжимая в руке чётки и стараясь не упустить ни единой музыкальной фразы, ни единого звука. Почему-то у меня вдруг возникло ощущение, что этой мелодии я никогда больше не услышу; глаза навернулись слёзы, дослушав примерно до половины, я понял, что больше не могу сдерживаться, и заплакал, начав же плакать, не мог остановиться и скоро уже захлёбывался от рыданий. Перевернув пластинку, патер встревоженно взглянул на меня. Привычно улыбнувшись ему, я кивнул — мол, не обращайте внимания. Усмирённое музыкой это затаилось где-то в глубине души и не обнаруживало себя. Я ощутил милосердие Господне, на меня снизошло умиротворение, как это было в тот миг, когда патер Шом свершал надо мной обряд святого крещения. Да будет воля Твоя, да будет воля Твоя… Но вот музыка смолкла, и моей душой овладело ещё большее смятение. Патер, конечно же, сразу это заметил.
— Такэо, с тобой сегодня что-то не так?
— Просто музыка очень уж хороша. — Я попытался улыбнуться, но улыбка получилась какой-то неестественной.
— Да, музыка действительно прекрасная.
— Спасибо вам. Теперь мне не о чем сожалеть.
— Это ещё почему? Что значит не о чем сожалеть?
Меня вдруг словно сильно толкнуло вперёд, и я пристально взглянул на патера.
— Отец, скажите мне правду. Что, завтра я уйду туда?
— Не знаю. Это никому не известно.
Серовато-голубые, прозрачные, как кристаллы, глаза патера Пишона были непроницаемы. Впрочем, скорее всего, он действительно ничего не знал. Патер всегда был предельно откровенен и никогда не скрытничал, уж в этом-то я уверен. И тем не менее сомнения по-прежнему терзали меня, мне казалось, что за его спиной маячат мрачные тени поборников справедливости. Почему именно сегодня он принёс мне эту пластинку? Почему вдруг решил сделать мне «особый подарок» сразу же после моего разговора с начальником тюрьмы?
В четверг ко мне приходила мать. День выдался ясный, но холодный, деревянный домик для свиданий сотрясался от порывов ветра, и закутанная в новое чёрное пальто мать явно мёрзла. Меня встревожило это новое пальто: раньше она всегда приходила в старом, тёмно-синем. Она сказала, что пальто привёз ей из Парижа Макио, и, отвернув полу, продемонстрировала тёплую подкладку из белого меха. «Ну, в таком пальто никакой холод не страшен!» — похвалил я обновку, но внутренне содрогнулся: чёрное с белым — слишком уж траурное сочетание. Наверное, это выбило меня из колеи, во всяком случае, я никак не мог сообразить, о чём с ней говорить, язык словно прилип к гортани. Мать по природе своей тоже неразговорчива, так что нам никак не удавалось прервать неловкое молчание. Надзиратель Вакабаяси, присутствующий при свидании, подозрительно на нас косился — обычно бывает наоборот: люди говорят, перебивая друг друга, чтобы успеть всё сказать, ведь свидания ограничено.
Я рассматривал утонувший в глубоких морщинах рот этой почти уже восьмидесятилетней старухи. После того как четырнадцать лет назад мать познакомила меня с патером Шомом, она регулярно навещает меня,
В конце концов я заставил себя улыбнуться и попытался выдавить из себя что-нибудь ласковое:
— Помнишь, я тебе рассказывал как-то об Эцуко Тамаоки? О студентке, с которой мы переписываемся уже около года? Она собирается завтра меня навестить.
— Что-то не припомню… Разве такая была?
— Конечно, была. А помнишь Маленький цветок, святую Терезу с её булавкой? О ней-то ты наверняка знаешь? Подруга воткнула ей в грудь булавку, а она молча терпела? Не помнишь? Разве не ты мне о ней рассказывала?
— Что-то не припомню.
— Ну и ладно. Так или иначе, эта Эцуко Тамаоки учится на психологическом факультете университета Д. Она написала, что интересуется психологией заключённых.
— Ты бы поосторожнее с женщинами.
— Перестань. Я вовсе не о том.
— Но послушай… — На лице матери появилась улыбка, почти незаметная среди морщин: постороннему вообще могло показаться, что её лицо по-прежнему бесстрастно. В том, что со мной случилась, она винила исключительно «эту злодейку Мино Мияваки», якобы заморочившую мне голову, не будь её, считала она, её младшенький наверняка бы вышел в люди, как оба старших.
— У меня образовалось много ненужных книг, в прошлое воскресенье я их разобрал. Я написал заявление, чтобы их отправили домой, так что будь к этому готова. Да, и ещё — что касается моей Библии, я хотел бы, чтобы в случае чего её передали Эцуко Тамаоки.
— Но послушай… — На этот раз глаза матери недоверчиво блеснули.
— Она совсем не то, что ты думаешь. Эта женщина не похожа на Мино.
— Но я ничего такого и не имела в виду…
— Да, и вот ещё. Тут в конверте мои волосы и ногти, я их сегодня срезал.
— Но зачем ты…
— Уж если оставлять их тебе на память, лучше, чтобы они были срезаны в последний момент, перед получением предуведомления.
— Но об этом ещё рано думать!
— У меня предчувствие. Мне кажется, что и тебя я больше не увижу.
— Но…
На этот раз в лице матери ничего не дрогнуло. Она никак не могла сообразить, почему сын вдруг решил оставлять ей что-то на память. Я сменил тему и заговорил о Макио. Мать оживилась и стала рассказывать, что Макио привёл в порядок дом в Хаяме, починил всё, что нуждалось в ремонте. «Вот только из-за нашего влажного климата, — пожаловалась она, — у него участились приступы астмы, и он хочет как можно быстрее вернуться в Париж».
— Я была бы так счастлива, если бы он жил со мной.
Я подумал о том, как ей должно быть тоскливо, ведь уже столько лет она живёт совершенно одна.
Свидание подходило к концу
— Осталась одна минута, — объявил Вакабаяси, как всегда сочувственным тоном.
— Холодно, ты, небось, мёрзнешь? Спасибо, что пришла, — выдавил из себя я.
— Подумаешь! Дома-то у нас тепло. А на улицу я выхожу в пальто… Но здесь, у вас, и впрямь холодно.
— До свиданья. Смотри не простудись.
Мать ушла. Она очень похудела, и великоватое пальто сидело на ней неуклюже, топорщилось, и от него почему-то веяло смертью, как от монашеской рясы. Когда-то это уже было — она вот так же уходила, а я смотрел ей вслед… Ах да, за день до преступления, на станции Дзуси. Тогда я просто обознался, но это ощущение — что я видел именно её, видимо, укоренилось в моём сознании. Если бы это действительно была мать, я последовал бы за ней в Хаяму и, возможно, убил бы её. И тогда события приняли бы совершенно иной оборот.
А в пятницу, то есть сегодня утром, мне приснился странный сон. Наверное, именно из-за него меня и мучит дурное предчувствие. Я не очень хорошо помню, что именно мне снилось: сначала вроде бы ураган, потом я с кем-то совокуплялся, а до этого — ещё что-то неприятное.
Вчера ночью мне не спалось, и я почти до рассвета писал, пристроившись под тусклой лампочкой. Потом вроде бы задремал, и тут же меня разбудил зычный, властный голос, он приказывал всем выйти в коридор. Там рядами стояли сейфы, из распахнутых металлических дверец вываливались празднично одетые люди, тут же выстраивались в четыре ряда и маршем, как на параде, шли вперёд. Бум-бум-бум — отбивали такт ноги. Бум-бум. Потом все оказались в какой-то прямоугольной яме, похожей на гигантскую могилу. Откуда-то сверху лилась холодная родниковая вода, звучала плавная музыка, тело моё онемело. «Это месса си-минор Баха», — зал я своему соседу, тут же все зашикали, и передо мной возникло сердитое лицо Симпэя Коно. «Ну и педант же вы, господин студент», — проговорил он, скаля белые зубы. Вода поднималась всё выше, заливая людей, которые постепенно становились похожи на утопленников, потом где-то в вышине, над водой, возник начальник тюрьмы, спокойный и величавый, словно папа, раздающий благословения, и стал произносить какую-то заумную проповедь. Вокруг всё стихло, наступила мёртвая тишина.
Начались казни. Людей одного за другим выхватывали из ямы, как хорошо просолившиеся овощи из бочки с рассолом.
Подошёл мой черёд. Мужчины в чёрных одеждах провели меня в облицованную кафелем ванную, раздели донага и, поставив под душ, принялись старательно драить щётками моё тело, начиная со рта и кончая заднепроходным отверстием. Затем завели мне руки за спину и надели на них наручники, а на шею — металлический ошейник, к ошейнику прикрепили цепь и, как собаку, выволокли на улицу. На улице царила праздничная толчея, люди, заприметив странную процессию, останавливались, чтобы поглазеть на неё. Моя унизительно обнажённая фигура оказалась под прицелом любопытных взглядов газетчиков, студентов, молодых женщин, и я сгорал от стыда. Зевак становилось всё больше, а когда мы дошли до знакомой мне Гиндзы, в толпе стали мелькать лица друзей и родных — Мино, Кикуно, Иинумы, матери, Икуо, Макио…
Потом, внезапно отторгнутый этой толпой, я очутился в каком-то странном тихом месте. Я шёл по дороге, по обочинам громоздились бесконечные причудливые груды разбитых машин, дорога уходила куда-то вниз, скоро я оказался во впадине, заполненной сырым туманом, из тумана на меня надвинулась какая-то диковинная башня, и кто-то сказал: «Это место казни». (Эта башня уже снилась мне однажды перед приходом доктора Тикаки: там меня убили, после чего моё тело поместили в раствор формалина и превратили в анатомический препарат. Наверное, тот сон был продолжением нынешнего.)
Я вошёл в комнату с багровыми стенами. Там уже ожидали своей очереди какие-то люди. Все были голыми, в наручниках и металлических ошейниках — безликие рабы, неотличимые друг от друга. Одного за другим вызвали Митио Карасаву, Тёсукэ Оту, Сюкити Андо, я был четвёртым. Соседняя комната оказалась совсем маленькой, в центре стоял круглый помост. «Стань сюда», — приказали мне. Встану — тут-то мне и конец, подумал я, но властный голос парализовал мою волю, и я взошёл на помост. «Сейчас по твоему телу пропустят электрический ток, и оно слегка онемеет. Вот, видишь, ничего страшного. Это было пробное включение. А теперь — приступим». Я умер. Вот валяется мой труп. Белое до ломоты в глазах обнажённое тело приобретает красный оттенок, становится таким же багровым, как стены, и сморщенным, как высохшая редька. В момент смерти было немного больно, я пытался держаться на ногах, но ток есть ток, человек против него бессилен, а так ничего страшного: будто бежал, а потом вдруг силы иссякли и опустился на землю.
Тут я проснулся и обрадовался, поняв, что это был всего лишь сон, а на самом-то деле я ещё жив. Со стороны окна доносился странный звук, будто кто-то горстями бросал в стекло бобы. Дождь. Пошёл дождь. И, судя по всему, довольно сильный. Наверное, поднялся и ветер — уличный шум стал громче, и город словно придвинулся. Где-то там, по ночным улицам, мчатся машины, вздымая тучи брызг… Говорят, теперь машин куда больше чем прежде. Последний раз я соприкасался с внешним миром в тот день когда меня везли в апелляционный суд, то есть почти десять лет тому назад. Уже тогда перед императорским замком тянулась длинная вереница машин. Трудно себе представить, что машин может быть ещё больше, а говорят, что их просто несоизмеримо больше. Значит, с каждым годом загрязнение воздуха приобретает всё более чудовищные размеры. Вот и сегодня ночью несло какой-то вонючей гарью. Как будто жгли резину. Может, от выхлопных газов? Так или иначе это уличная вонь. И чем она сильнее, тем лучше, как, впрочем, и всё остальное — чем громче шум машин, чем ближе город, тем лучше. Потому-то я так люблю дождь. Прислушиваясь к шуму дождя, купаясь в тепловатом влажном воздухе, я думал: «Скоро весна». Этот внезапный ливень — предвестник весны. В апреле мне исполнится сорок. Дожить хоть бы до этого дня. Так хочется ещё раз увидеть в цвету нашу большую сакуру! А ведь и ей уже немало лет. Не всякому городскому дереву удаётся столько продержаться. А уж здесь, в тюрьме… Просто удивительно! Почему-то всегда, когда приближается пора цветения сакуры, у меня возникает предчувствие, что в этом году я её уже не увижу, возникает уверенность, что скоро и мой черёд. Особенно сильным было это предчувствие в прошлом году, когда цветы начали осыпаться. Я провожал взглядом каждый падающий лепесток, мне казалось, что в них заключена моя жизнь, и, когда опали последние, я приготовился к тому, что на следующий день за мной придут. Но пришли за другим, и он ушёл, сказав на прощанье:
Тогда я понял, что и он каждый день следил за облетающими цветами. Когда этого человека увели, я невольно взглянул на сакуру и увидел, что на ней не осталось ни одного цветка. С того дня прошёл почти год, а я всё ещё жив.
За окном завыл ветер, и дождь ещё громче забарабанил по стеклу. Окна этой бетонной коробки реагируют только на очень сильный дождь, так что сегодня, судя по всему, разыгралась настоящая буря. Если она не утихнет до утра, может, приговор не будут приводить в исполнение? Да нет, слишком многие отправлялись на тот свет в дождливые и снежные дни, наверняка в помещении для казни вполне основательная крыша, и никакая непогода не помешает палачу сделать своё дело. Внутренний дворик сверкал холодным тёмным блеском, напоминая спину кита. «Весьма неприятно быть казнённым в такой день», — мрачно подумал я. Тут жгучая, раздирающая душу тревога заполнила всё моё существо, и я снова проснулся. Осознав, что моё предыдущее пробуждение было лишь новым сном, никак не мог заставить себя поверить в то, что на этот раз действительно проснулся Встав и удостоверившись в том, что и правда не сплю, я подошёл к окну и впился взглядом во внутренний дворик. Светало. Дворик робко ласкали солнечные лучи. Там было пусто и сухо, никаких следов дождя. Да и ветра тоже. Забравшись на стол, я прильнул к верхней части окна и посмотрел на город. Над ним раскинулось тёмно-синее небо. Пламенели окна небоскрёбов, кое-где ярко сверкали стёкла. Никаких признаков ночной бури. Ясно что завывания ветра мне просто приснились.
Устав, я лёг, как-то незаметно уснул и увидел ещё один сон. Но на этот раз я отдавал себе отчёт в том, что это именно сон.
Мне снился дом на холме Тэндзин. С веранды открывается вид на кварталы Синдзюку, по саду гуляет ветер, срывает блестящие капельки с листьев и швыряет их на веранду. Капельки катятся по полу и беззвучно лопаются. На веранде мама, совсем ещё девочка, играет с котятами. Котят четверо: одни валяются, другие скачут — кто во что горазд. Всё это — ещё до моего рождения. Но в следующий миг, как это ни нелепо, на веранде появляюсь и я — крошечный ребёнок, цепляющийся за мамины колени. У мамы тёплая и нежная кожа, мне передаётся переполняющее её ощущение счастья. Вот она поворачивается ко мне и улыбается. Вдруг я вижу, что это вовсе не мама, а Мино. Мы с ней снова в той гостинице в Хаяме. Ночь. Я обнимаю её, набрасываюсь на неё сзади, овладеваю ею. Но тут обнаруживаю, что это вовсе не Мино, а Эцуко Тамаоки, и мне приходит конец.
Наверняка именно из-за этих снов меня и мучило с самого утра дурное предчувствие. А тут ещё каждый день приходилось встречаться с разными людьми — то с начальником тюрьмы, то с патером, то с матерью, впечатления от этих встреч наложились одно на другое и в искажённом виде отразились в этих трёх снах — о казни, о буре и о женщинах. Впрочем один из них — тот, что о буре, — пожалуй, всё-таки сбылся. Ведь когда я проснулся, было совершенно ясно, а потом, когда нас вывели на спортплощадку, вдруг началась метель. Может, мои сны хотя бы отчасти вещие? Тогда почему бы не сбыться и другим — о скорой казни и об Эцуко? Кстати, как-то под утро мне приснилось землетрясение, потом весь день меня не оставляло предчувствие, что сон непременно сбудется, к вечеру оно перешло в уверенность; после предварительного отбоя я сидел, лениво рассматривал освещённый голой лампочкой жёлтый квадрат камеры и, считая про себя — раз, два, три, ждал, когда же досчитал до шести, землетрясение действительно началось. Все зашумели, закричали: «Землетрясение, землетрясение!», а я понял, что сумел его предсказать, и мною овладел безотчётный страх.
Кстати, почему всё-таки не пришла Эцуко? Я ведь так ждал её с самого утра! Судя по всему, её вытеснила эта распухшая от пустословия госпожа Касуми из «Общества утешения заключённых». Наверное, Эцуко приходила, но её опередила госпожа Касуми. Я сам виноват, когда Таянаги объявил, что ко мне пришли, я должен был сначала уточнить, кто именно пришёл, и только после этого давать согласие. Скорее всего, Эцуко отказали, объяснив, что каждый заключённый имеет право только на одно свидание в день, и она вынуждена была уйти ни с чем. Надо срочно написать ей письмо и попросить прощения… В голове закопошились смутные воспоминания о том, как нежна и прелестна была Эцуко во сне. Какое странное ощущение — во сне любить женщину, с которой ты никогда не встречался наяву. И тут внезапно, как та диковинная башня из тумана, надвинулась мысль, которую он старательно гнал от себя. Почему Эцуко решила прийти к нему на свидание именно сегодня? Кажется, доктор Тикаки об этом знал. Не зря ведь он сказал: «К тебе придёт человек, с которым ты давно переписываешься». Да, и вот ещё что — почему пришла эта Касуми из «Общества утешения»? Уж не известил ли их начальник тюрьмы? Тогда всё сходится. Если день казни определён, нет ничего странного в том, что на этой неделе его посетили подряд патер, мать и госпожа Касуми, — ему просто предоставили возможность с ними проститься. Внезапно пол резко накренился. Всё здание подалось вперёд. Пытаясь сохранить равновесие, он откинулся, но тут же стал падать назад. Опять пришло это. Пол закачался, как лодка на волнах. Потом круто пошёл вниз. Столь участившиеся приходы этого — верный признак близости казни. Ну конечно! Как же он сразу не понял? Это провоцируется снами. Коль скоро сны вещие, это — их реальное выражение.
Убрав бумагу и ручку, Такэо расстелил матрас и лёг. Как раз в этот момент выключили радио и зазвучала мелодия окончательного отбоя. «К Элизе». Одновременно потускнел свет лампочки. Она не погасла совсем, просто до завтрашней побудки электричество будет гореть вполнакала. При таком освещении можно читать только книги, набранные крупным шрифтом. Коно жалуется, что испортил себя глаза, пытаясь читать при таком тусклом свете. Такэо протянул руку к книге патера Шома «Библия в пустыне», которую читал по ночам (она набрана как раз крупным шрифтом), но рука бессильно повисла. Его руки ещё были во власти этого.
Это наконец отпустило его. В ночной тишине раздавались шаги надзирателя, отбивающие по джутовому покрытию такт в две четверти. В камеру, уравнивая её с остальным миром, проникал удивительно тёплый воздух. К счастью, ему довольно быстро был ниспослан сон. Ниспослан извне как чья-то милость. «Спокойной ночи», — пожелал себе Такэо.
4
Расшифровав десяток энцефалограмм и написав соответствующие заключения, доктор Тикаки потянулся. Начало двенадцатого. Он устал, а чтобы довести работу до конца, требовалось значительное усилие.
«Надо сначала подзаправиться», — подумал он и, налив в кастрюльку воды, поставил её на плитку.
Тикаки был голоден. Сегодня он остался без ужина: когда рабочий день закончился и все разошлись, он пошёл было в столовую, но оказалось, что она давно закрыта. Потом его попросили осмотреть ещё троих человек вне очереди, после чего пришлось заниматься простудой начальника ночной смены службы безопасности и мокнущей экземой надзирателя из особой охраны. Бегая туда-сюда, он как-то позабыл об ужине, а когда вернулся в ординаторскую, решил, что за сегодняшнюю ночь должен во что бы то ни стало привести в порядок энцефалограммы. Танигути дразнил его трудоголиком — «Эй, смотри не надорвись», но сам Тикаки поставил себе другой диагноз, а именно — невроз навязчивых состояний. Нельзя сказать, чтобы он был особенным чистюлей, — на столе у него обычно царил беспорядок, да и в комнатушке, где стоял энцефалограф, был настоящий кавардак. Но в какой-то момент весь этот хаос начинал действовать ему на нервы, не в силах его выносить, он забрасывал все остальные дела, принимался наводить порядок и не успокаивался, пока каждая вещь не оказывалась на своём месте. Если ему приходилось бросать уборку на полпути, у него портилось настроение, даже начинала мучить бессонница. В результате он и поставил себе такой диагноз — невроз навязчивых состояний, иначе — обсессия.
Интересно, что в ординаторской каждый стол точно отражал темперамент его хозяина. На столе Таки с трёх сторон высились стопки книг, образуя что-то вроде фортификационных укреплений, пусть и не таких основательных, как в прежние времена, но всё же. На оставшемся крошечном пространстве вперемешку со шприцами и хирургическими инструментами валялись пепельница, спички, иглы неизвестного предназначения, цветная бумага, камешки.
Самый опрятный стол был у Танигути — на нём аккуратной стопкой лежали три немецкие медицинские книги, которые он читал в свободное от работы время, и словарь, более ничего. Никогда не бывало, чтобы Танигути оставил на столе распечатки кардиограмм. Перед тем как уйти с работы, он непременно возвращал их в кардиологический кабинет. Вот уж кто действительно был чистюлей и аккуратистом, при этом он обладал чувством меры и умел выполнять свою работу чётко, не делая ничего лишнего. Тикаки не отличался такой собранностью, чувство меры часто подводило его, и, когда он чем-то излишне увлекался, Танигути всегда старался остудить его пыл — «Эй, смотри не надорвись»,
На столе Томобэ высилась книжная стойка, набитая старыми — за несколько лет — номерами специального журнала для работников исправительных учреждений «Преступность и меры борьбы с ней». Благодаря этому журналу рентгенолог владел самой точной информацией и был досконально осведомлён во всех кадровых перестановках в исправительных учреждениях, точно знал, кого когда и за что наградили, какие планируются дружеские встречи.
Стол Сонэхары был завален флаконами из-под духов, разного формата альбомами, комиксами, книгами о маджонге и скачках. В общем, похоже на стол Таки, но Таки старался укрыться от посторонних взглядов, а Сонэхара, наоборот, выставлял всё напоказ. Однажды Тикаки взял со стола Сонэхары самый роскошный, в золотистой обложке альбом и раскрыл его — там были сплошь фотографии обнажённых мальчиков. Одни были явно сделаны им самим, на других были запечатлены произведения западной живописи, кадры из фильмов. Наверное, из-за этих альбомов и пошли слухи о его пристрастии к мальчикам.
Тикаки бросил в закипевшую воду комок лапши. Танигути оставил ему две упаковки рамена, поэтому у него возникла мысль пригласить на ужин надзирателя Ито, но, заглянув в служебное помещение, он никого там не обнаружил. Наверное, Ито давно уже лёг спать. Только Тикаки открыл банку мясных консервов и принялся за рамен, как в ординаторскую вошёл начальник зоны Фудзии.
— Простите за беспокойство, — смущённо пробормотал он, отступая назад, но вид у него был озабоченный, ясно, что он пришёл не просто так, а по делу.
— Ничего, ничего, входите, — сказал Тикаки. — Вы тоже сегодня в ночь?
— Так точно… — Фудзии, словно не совсем понимая, что именно «точно», двинул широкими плечами, так что вздулись мышцы, и, развернув стул, сел на него верхом. Стул сразу стал казаться игрушечным. — Приятного аппетита.
— Может, присоединитесь? У меня ещё одна порция есть, — показал Тикаки на пачку рамена.
— Нет, спасибо.
— Ну что ж… — Тикаки втянул в себя последние капли бульона и проглотил мясо со специфическим запахом консервов. Голод утолить так и не удалось. И он протянул руку ко второй пачке. — Ну, тогда я сам съем.
Он снова вскипятил воду, быстро приготовил лапшу, открыл новую банку мясных консервов и набил полный рот. Создавалось ощущение, то, как только еда попадает в желудок, есть начинает хотеться ещё больше. И это понятно — ведь на обед он съел только солёную кету и суп, а потом всё время работал. Да, если бы не «передача», полученная от Танигути, он бы просто умер от голода.
— Вкусно? — с некоторым удивлением спросил Фудзии.
— Да, вкусно. Чертовски проголодался.
— Вы, доктор, ещё слишком молоды. А в моём возрасте уже следует ограничивать себя в углеводах. Впрочем, что я вам говорю, вы ведь врач и сами всё знаете. Да, возраст не шутка.
— Но разве вам так уж много лет?
— Я в два раза вас старше.
— Неужели? Никогда бы не сказал. А что, у вас ко мне какое-то дело? — Заметив, что вода в поставленном на плитку чайнике закипела Тикаки заварил чай. Пренебрегая приличиями, вытащил плитку шоколада, развернул её и стал есть, нарочно отламывая куски побольше и с хлюпаньем втягивая чай.
— Да, есть кое-что. — Выпростав из-под стула длинную ногу, Фудзии принял чинную позу. Видя, что он явно настраивается на официальный лад, Тикаки усмехнулся про себя, и Фудзии сразу же перестал казаться ему таким грозным.
— У меня к вам несколько дел, если быть точным — то три.
— Слушаю вас. — Тикаки сел поудобнее и напустил на себя серьёзный вид.
— Во-первых — Такэо Кусумото, во-вторых — Сюкити Андо, и в-третьих — Симпэй Коно.
— И все трое, конечно, из нулевой зоны? — сказал Тикаки, вспомнив, что Фудзии и днём приходил к нему поговорить о заключённых той же зоны — о Сунаде, Оте и Кусумото.
— Да-а… Доктор, вы знаете Симпэя Коно?
— Только по имени, я никогда его не видел. Кажется, это из-за него вечером был весь этот переполох с пикетчиками?
— Да, из-за него. Но мне хотелось бы начать с Кусумото. Как он вам показался?
— Вы хотите знать, какое он произвёл на меня впечатление, когда я разговаривал с ним у него в камере? Точно такое же, как во время первоначального осмотра, ничего нового.
— Он вам ничего не говорил о той молодой женщине? О той, с которой он переписывается?
— Нет, о ней он ничего не говорил.
— Вот как. Боюсь, это было для него настоящим ударом. Он её очень ждал, она не то его любовница, не то он просто в неё влюблён.
— Так или иначе, мне он ничего не сказал. — И Тикаки помахал рукой, словно отметая все дальнейшие вопросы по этому поводу.
— Ясно. Но у него ведь нервы совсем никуда, да? Кажется, он страдает головокружениями психического происхождения?
— Кто это вам сказал?
— Вы. Вы мне это и сказали.
— Ничего подобного я не говорил. Да, у него бывают приступы головокружения, но это вовсе не значит, что у него психическое расстройство.
— Вот как? Наверное, я неправильно понял. Дело в том, что, по словам постового надзирателя, он как-то чудно себя ведёт. То вдруг начинает громко вопить, днём нёс что-то несусветное, вроде бредил, да и когда вы его осматривали в камере, с ним творилось что-то странное.
— У него был просто приступ головокружения. Но откуда такая осведомлённость? Мне казалось, в тот момент, кроме нас с Кусумото, в камере никого не было. Или постовой подслушивал?
При взгляде на честное лицо надзирателя Таянаги и мысли не возникало, что он способен подслушивать. Обычно он выжидал на своём посту, как паук в центре паутины, и, когда падала сигнальная планка, опять же, как паук к жертве, бросался к нужной двери. В определённые часы он совершал обход, но и тогда всего лишь на миг приоткрывал створку глазка и заглядывал в камеру.
— А, ну конечно, — догадался наконец Тикаки. — Наверное, Кусумото сам сообщил вам об этом?
— Нет, нет, что вы. Это всего лишь предположение. Ну так как же? У него был припадок?
— А в чём, собственно, дело? — Только тут Тикаки понял, что его хотят загнать в ловушку.
— Ведь вы, доктор, провели в его камере худо-бедно около часа. Я и подумал, что у него припадок или ещё что и вы его приводите в чувство, только и всего. Ну так как же? Вам удалось войти с ним в контакт?
— В каком смысле?
— В буквальном. Добились вы, чтобы Кусумото вам доверял и выкладывал всё как на духу? Ведь вы учились в одном университете, только он старше…
— Ну, это ещё ничего не значит, — прервал Тикаки своего собеседника.
— И всё-таки, наверное, вы испытываете по отношению к нему что-то вроде симпатии… В противном случае вы при своей крайней занятости вряд ли стали бы встречаться с ним дважды, да ещё подолгу разговаривать.
— Но ведь во второй раз я встречался с ним по вашей просьбе. Разве не так?
— Да? А ведь и вправду. Но вы же могли отказаться!
Весь этот разговор начинал действовать Тикаки на нервы, но он не мог не признать, что Фудзии был недалёк от истины. Он снова оказался не на высоте.
— Не стану отрицать, — признался он, — я испытываю особый интерес к этому человеку. Может быть, даже больше, чем просто интерес. Наверное, причина в том, что во многом мы с ним похожи. — И он поспешно добавил, не желая быть превратно понятым: — Это чисто метафизическая проблема, знаете ли. У нас очень близкий взгляд на мир: нам обоим кажется, что он зиждется на пустоте.
«Сказать ему о „той стороне", что ли?» — подумал было Тикаки, но не решился, побоявшись, что не сумеет как следует всё объяснить.
Фудзии и так только молча хлопал глазами, как видно, не в силах переварить услышанное.
— А вы, доктор, придерживаетесь какой-нибудь веры? — сказал он наконец, словно сумев уловить нить разговора.
— Нет. Я не придерживаюсь никакого вероисповедования. Я вообще терпеть не могу слова «вера».
— Да я и сам его не люблю, мне кажется, его вообще придумали иностранцы. — И Фудзии неторопливо покачал головой. — Просто, когда вы заговорили о пустоте, я подумал, может это имеет отношение к дзэнскому «небытию-му». Я ведь и сам иногда занимаюсь медитацией. Хотя это, конечно, так, несерьёзно.
— Да? Вы занимаетесь дзэн? — Уж этого-то от твердолобого тюремного чиновника Фудзии он не ожидал. — Сам я о дзэн только кое-что читал и совсем в этом не разбираюсь. «Му» это когда ничего нет?
— Не совсем. Скорее это когда ты сам и есть пустота, бесконечность, когда ты един с космосом и наделён энергией беспредельной бесконечности. «Му» это когда нет ни субъекта, ни объекта.
— Да, пожалуй, что-то такое я и читал. Но мне это не совсем понятно. Кажется, имеется в виду некое позитивное движение, иначе говоря, что-то вроде жизни?
— Да, пожалуй, действительно что-то в этом роде. Буддийская сущность, космос не находятся где-то вне тебя, они существуют внутри твоего тела. Догэн сказал: «Мир десяти направлений есть истинное тело человеческое». — Фудзии извлёк из кармана блокнот и показал, как это пишется. — Правда, словами всей глубины не передашь.
— Да, похоже, это совсем не то, что я называю «пустота». Я-то имею в виду ощущение, которое часто бывает у Кусумото, — будто тебя затягивает в чёрную бездну, всё вокруг исчезает, ты перестаёшь понимать, жив ты или нет, пол вдруг уходит из-под ног и ты летишь вниз. Ощущение, никак не связанное с религией.
— Прошу прощения, но именно это и есть религия. Или правильнее сказать — отправная точка для любой религии.
— Вы так считаете? — Тикаки изумлённо воззрился на Фудзии, неподвижная фигура которого напоминала буддийское изваяние. Тикаки всегда считал, что своей прекрасной осанкой и выправкой Фудзии обязан кэндо, а оказывается, он занимается ещё и медитацией.
— К тому же, говоря о религии, я не имею в виду христианство или буддизм. Я говорю о том, что лежит в основе, мне кажется, эта основа у всех религий — одна. Старец, у которого я учусь дзэн, начинал с учения Содо, а позже овладел учением Риндзай. И он очень не любит, когда их разделяют, да и вообще терпеть не может понятий, выраженных в словах. Истинный религиозный опыт всегда одинаков. Потому-то, наверное, к моему старцу ходят и христиане. Ничто не мешает католикам быть одновременно приверженцами дзэн. Ещё Догэн говорил об «одной светлой жемчужине». Ну, в том смысле, что весь мир в десяти направлениях — это одна светлая жемчужина. И разве не то же самое имел в виду Павел, говоря: «Богом создано всё, что на небесах и что на земле, Он есть прежде всего и всё им стоит».
— Да, это и в самом деле так, — подтвердил Тикаки, с восхищением внимая Фудзии. Ему стало стыдно своей молодости и своего невежества. Нечто подобное он ощущал, когда учился на первом курсе: он ещё ничего не понимал в медицине и ощущал себя полным профаном, только-только ставшим на путь, который приведёт его к знанию, — И тем не менее всё, связанное с религией, недоступно моему пониманию. Бога не существует. Я даже представить себе его не могу.
— Не можете, и ладно. Мой старый учитель вот что ещё мне говорил: «В Библии Бог не показывается ни разу». Там встречаются якобы какие-то фразы, типа «Бога никто никогда не видел» или «Не дано тебе узреть лицо Моё». Говорят, и Будда, когда его спрашивали о богах и душах или о грядущих мирах, неизменно хранил молчание.
— И что же тогда, получается, что хотя Бог и незрим, но существует? Но это как-то…
— Когда разговор заходит об этом, лучше, беря пример с Будды, хранить молчание. Но мне кажется, тот, кто не ищет, тот и не обрящет, нет ничего хуже пассивного выжидания…
— Вот оно что… А я как раз этим и занимаюсь… — смущённо признался Тикаки, потом, словно вдруг опомнившись, с отчаянием взглянул на разложенные на столе энцефалограммы. Он планировал за сегодняшний вечер закончить их расшифровку и вот — забыл обо всём, увлёкшись разговором. — Кстати, а что там с Кусумото, о чём вы хотели поговорить? — поспешно сказал он.
— А, тут вот какое дело, — спохватился Фудзии, снова становясь начальником зоны.
— Собственно говоря, мне довольно знать, что вас с ним связывают доверительные отношения.
— И всё? — Тикаки был разочарован. — Кажется, днём вас интересовало, не Кусумото ли подговорил Сунаду покончить с собой, приняв снотворное? Этого не может быть. Кусумото полностью всё отрицает.
— Да этот тип всегда всё отрицает. В том-то всё и дело, что от таких, как он, правды не добьёшься.
— Значит, вы всё ещё сомневаетесь?
— Во всяком случае, я ещё не получил ясного ответа на этот вопрос. Ну ладно, это мы оставим, теперь лучше скажите мне, что вы думаете об Андо? Вы ведь с ним встречались. Вам не кажется, что у него с головой не всё в порядке?
— Ну он, конечно, не без странностей. Постоянно взвинчен, всё время нервно смеётся и очень часто врёт.
— Это что, психическое расстройство?
— Нет. Просто он человек слишком импульсивный, склонный к внезапным порывам. У него в голове полный сумбур. Даже если туда случайно и забредёт какая-нибудь серьёзная мысль, надолго она не задержится. Хотя соображает он неплохо и в отдельных конкретных случаях высказывает довольно-таки верные суждения.
— Да, вот что значит специалист, от вас ничто не укроется. Он такой и есть. Честно говоря, я не столько хотел расспросить вас о нём, сколько довести до вашего сведения одно обстоятельство. Дело в том, что я собираюсь использовать его в качестве информатора. И мне надо заранее знать, всегда ли можно полагаться на полученные от него сведения. Судя по вашим разъяснениям, он может говорить и правду, всё зависит от настроения и момента. Вот я и подумал — если подлавливать подходящие моменты, можно рассчитывать на получение от него вполне достоверной информации. Конечно, когда имеешь дело с такими, как он, никогда нельзя быть уверенным, что информация не будет утекать и в обратном направлении, но мне очень нужна хоть какая-то информация с той стороны. Эта публика совершенно спокойно относится к предательству, так что мы можем друг друга взаимно обманывать, только и всего. Как вам мой план?
— Ну, скорее всего, с Андо у вас всё пойдёт как по маслу, хотя сама идея иметь информаторов…
— Она вам не очень по душе? — И Фудзии бросил быстрый испытующий взгляд на состроившего кислую мину Тикаки.
— Да. Терпеть не могу, когда что-то вынюхивают. А уж выведывать чужие тайны, пользуясь услугами информатора… Кстати, говоря о «той стороне», вы имеете в виду обитателей нулевой зоны вообще?
— Да нет, не совсем. В этой связи позволю себе перейти к основному, то есть третьему вопросу. Симпэй Коно. Говоря о той стороне, я имел в виду именно его. Только всё, что я скажу, должно остаться между нами, это секретные сведения, в целях сохранения общественного порядка запрещённые к разглашению. Я решился обратиться к вам только потому, что у нас имеются основания подозревать у Коно психическое расстройство и мы хотели бы узнать ваше мнение.
Совсем недавно, после разговора с Танигути, у Тикаки возникла мысль, что Коно надо обязательно обследовать: по всем признакам у него синдром бредоподобных фантазий Бирнбаума, случай весьма редкий и входящий в сферу его научных интересов. От проницательного взора Фудзии не укрылось любопытство, промелькнувшее в глазах Тикаки, и он решил ковать железо, пока горячо:
— Вас это тоже интересует? Вот и прекрасно. Он у нас в нулевой зоне всегда был одним из самых строптивых, его голыми руками не возьмёшь. Он, видите ли, совершенно чист и безгрешен, в убийстве, которое он совершил, целиком и полностью виновато общество, иначе говоря, тогдашнее правительство… После того как ему вынесли приговор, он ещё больше укрепился в этих своих мыслях, стал считать себя борцом за справедливость, революционером, в результате козней правительства приговорённым к смертной казни и посаженным в тюрьму, где его окружают сплошь агенты этого самого правительства, к которым он относит всё тюремное начальство, начиная с постового надзирателя. Самое неприятное, что такие настроения тут же вызывают сочувствие у этих безмозглых студентов… Вы, наверное, уже слышали о сегодняшних безобразиях — эти мерзавцы осадили тюрьму, стали требовать встречи с начальником, немедленного освобождения революционера Коно, призывали выступить с протестом против дискриминационных решений суда. Они, видите ли, члены «Общества спасения Симпэя Коно»! На самом деле это ультралевая группировка, революционная организация, организовавшая все эти недавние внутрипартийные разборки со зверскими убийствами. У них там за главного — Митио Карасава.
— А, это имя я слышал. Вернее, видел — оно то и дело мелькает в газетах. Кажется, его приговорили к смертной казни. Разве приговор ещё не приведён в исполнение?
— Нет, негодяй всё ещё жив. Три с половиной года тому назад Карасаве вынесли приговор, отказав в удовлетворении кассационной жалобы, после чего его временно поместили в нулевую зону, но он тут же развернул агитацию среди заключённых, причём весьма успешно. Коно тоже попал под его влияние и неожиданно превратился в революционера. Тогда Карасаву удалили из нулевой зоны и до недавнего времени держали отдельно в третьем корпусе. Но вроде бы ему каким-то образом всё-таки удалось наладить тайную связь со своей группировкой. Конечно, мне, как работнику службы безопасности, не подобает говорить «вроде бы»… Так или иначе, у меня есть основания подозревать, что этот Карасава связался с внешним миром и сегодняшние пикеты тоже его рук дело…
— Да? А каким образом можно связываться с внешним миром?
— Ну, есть разные способы… Они их без конца меняют, поэтому разоблачить их не так-то просто. То подают световые сигналы в камеру Карасавы из какого-нибудь здания, то кинут камень с запиской на спортплощадку… Это ещё довольно примитивные способы, тут их внести на чистую воду ничего не стоит. Но иногда они прибегают к весьма хитроумным уловкам, и у нас идёт постоянное соревнование — кто кого перехитрит. Тем не менее сведения о том, что они собираются провести пикет, поступили уже неделю назад, и мы с утра были в полной готовности: служба особой охраны собралась в полном составе, пришли даже те, кто был в увольнении. Конечно, никто не ожидал этого чудовищного снегопада, пожалуй, такого не было со дня февральского переворота 1936 года, да и тот — никакого сравнения с нынешним, но в основном всё шло по плану, и главарей удалось взять всех. Теперь наша основная задача — не дать Коно и Карасаве расшатать общественный порядок. У меня возникла идея, что их нужно объединить, обеспечив соответствующий надзор, а поскольку соседа Коно Тёсукэ Оту отправили в больницу, я тут же перевёл на его место Карасаву. Теперь я хочу в соседнюю с Карасавой камеру поселить Андо и поручить ему подслушивать разговоры этой двоицы. Видите, как складно получается — Кусумото, Коно, потом Карасава и Андо — именно в таком порядке. То есть по бокам хорошо вам известные Кусумото и Андо, а между ними, как в сэндвиче, зажаты наши революционеры.
— Теперь ясно! Вот почему вы спросили меня, какие у меня отношения с Кусумото, доверительные или нет?
— Именно. Теперь вы знаете все наши секреты. А вынюхивать я собираюсь только одно — что на уме у Коно и Карасавы. Особенно у Коно. Правда, Карасава тоже не без странностей, но Коно настоящий сумасшедший, думаю, он и с медицинской точки зрения должен представлять немалый интерес.
— Может и так, но я очень уж не люблю шпионить. К тому же политика меня совершенно не интересует: мне нет никакого дела ни до Коно, ни до группы Карасавы, что бы они там ни делали.
— Как вы можете так говорить? — Фудзии прикрыл глаза. Он сидел в позе лотоса, резко контрастирующей с деловым содержанием их разговора, и этот контраст производил какое-то жутковатое впечатление.
— А что, если политическая деятельность этой группировки имеет отношение к болезни Коно?
— А вы можете доказать, что существует связь между политикой и медициной? Дело в том, что Коно на днях осматривал доктор Танигути, и мы с ним обсуждали его состояние. Мне не хочется утомлять вас специальными терминами, но у него имеются все симптомы, описанные немецким врачом Бирнбаумом. Что-то вроде мании преследования.
— Да? — Фудзии стал быстро листать блокнот, который держал в руке. — Вы сегодня что-то такое говорили… Как же это… А, вот, нашёл. Что у Тёсукэ Оты ганзеровский синдром… Это не одно и то же?
— Ну, во всяком случае, это отклонения одного порядка: и то и другое — реакция человека на условия продолжительной изоляции. Но симптомы совершенно разные. — И Тикаки стал объяснять, чем именно они различаются, точно так же как недавно объяснял доктору Танигути.
— Да, ничего не скажешь, вы настоящий профессионал. Всё знаете. Я долго работаю в тюрьме и имею дело с самыми разными типами, один страннее другого, не перечесть, сколько их было, но мне, видно, не хватает фундаментальных знаний, во всяком случае, очень многое я упускал из виду. Ганзер, правда, мне ещё ни у кого не попадался, но вот этого, как его там, Баума, что ли, ну того, что у Коно, мне уже приходилось встречать. Да, был тут один, профессиональный вор, который при случае не гнушался и грабежами. Так вот, он вообразил, что все, начиная с постового надзирателя и кончая начальником тюрьмы, его преследуют, и постоянно строчил жалобы. Когда он пытался возбудить уголовное дело, его ещё можно было притормозить на уровне прокурора, но, если он подавал иск в местный суд, требуя компенсации в связи с нарушением его гражданских прав, или обращался в Комиссию по защите прав человека Всеяпонской коллегии адвокатов, тогда противодействовать ему было невозможно. К тому же он изучил все законы от и до и умел наносить внезапные и неожиданные удары. Он и на меня подавал в суд, и я изрядно от него натерпелся. Но в результате мне удалось выиграть — содержание его жалоб было настолько абсурдным, что я без труда доказал необоснованность его обвинений.
— Чего-то подобного можно ожидать и от Коно. У него все признаки сутяжной психопатии, то есть кверулянтства.
— Точно. — Фудзии весь подобравшись, подался вперёд. — Если я правильно понял, Коно с медицинской точки зрения является довольно ценным материалом. А вы не допускаете, что его мания преследования и страсть к сутяжничеству подпитываются политическими идеями группировки Карасавы? Вот вам и связь между политикой и медициной. Так что не спешите открещиваться от политики. К тому же страдающей стороной оказываемся мы, работники тюрьмы, и вы, доктор, в том числе. Психопатия — это болезнь, а всякая болезнь мучительна для окружающих, если же она связана с предъявлением политических обвинений, то врач, который лечит такого больного, просто вынужден иметь дело с политикой. Или вы другого мнения? Ведь профессиональный долг врача — исцелять болезни, верно?
— Это, конечно так, но… — промямлил Тикаки. — Тут главный вопрос в том, что такое исцелять.
— Вот как? — Фудзии поднял и снова опустил свои широкие плечи. Под его мундиром перекатывались могучие мышцы, казалось, слышно, как они ударяются друг о друга. — Мне хотелось бы побольше об этом узнать.
— Видите ли… — начал Тикаки, и перед его мысленным взором всплыло лицо главного врача. Сегодня он целый день спорил с ним из-за Тайёку
Боку. Причём Тикаки стоял на позиции психиатра, а главврач отстаивал точку зрения работников тюрьмы. Но что самое неприятное — точка зрения главврача была проста и понятна, а точка зрения Тикаки расплывчата и противоречива. Тикаки напирал на то, что хочет вылечить Боку от психического расстройства и что это в интересах самого Боку, а главврач подхватывал его аргументы и тут же обращал их против него — мол, самое лучшее, что они могут сделать для Боку, — это, уважая его волю, перевести в городскую больницу. То есть если проанализировать ситуацию с точки зрения Боку, то напрашивается вывод, что лечить его здесь, в тюрьме, негуманно, поскольку до психического расстройства его довело именно желание выбраться на свободу. Кстати, если следовать той же логике в отношении Коно — то есть задаться целью избавить его от психического расстройства, то получается, что быстрее всего этого можно достичь, оказывая содействие Фудзии, заботящемуся прежде всего о защите общественного порядка, основанного на полицейском надзоре и насилии. Если бы Коно не был приговорённым к смертной казни, Фудзии живёхонько отправил бы его в городскую больницу. А поскольку это невозможно, самое безопасное — поручить заботу о нём, раз уж он страдает психопатией, врачу. Тайный умысел зонного начальника очевиден. И главврача, и Фудзии объединяет одно — оба верны своему профессиональному долгу, оба стараются манипулировать врачами, исходя из соображений собственной выгоды. И Тикаки, который пытается наперекор всему последовательно выполнять свой врачебный долг, придётся пойти на уступки и подлаживаться к ним. Он всегда верил в то, что врачу достаточно лечить болезни, а теперь это положение потеряло свою определённость, стало смутным и расплывчатым, он перестал понимать самое главное — что значит «лечить». Тикаки сильно ударил рукой по столу, словно пытаясь сбросить вниз упорно возникающее перед ним лицо главврача, похожее на резиновую маску.
— В случае с Коно трудно понять, что значит «лечить».
— Прежде всего, я хочу вам напомнить о том, что вы сами поставили ему диагноз — психическое расстройство. Что у него сутяжная психопатия, этот, как там его — Бирнбаум. То есть он психически болен.
— Тут вы правы.
— А раз у него психическое расстройство, его надо лечить, так я считаю.
— В том и загвоздка, — раздражённо сказал Тикаки. Он уже знал, как трудно убедить человека, столько лет прослужившего в тюрьме, прекрасно знающего её, так сказать, изнутри и имеющего немалый опыт в контроле над заключёнными.
Прошлой весной Тикаки в качестве помощника профессора Абукавы с кафедры криминологии университета Т. провёл около недели в одной из тюрем особого режима неподалёку от Токио. Поселившись в местном клубе, он каждый день осматривал приговорённых к пожизненному заключению. Он и прежде имел дело с заключёнными, ему приходилось бывать в токийских изоляторах общего и строгого режима, где содержались лица, ранее не отбывавшие наказания, женщины и рецидивисты, но здесь царила совсем другая атмосфера. На первый взгляд вроде бы чего особенного — величественное, вполне отвечающее своему назначению административное здание из красного кирпича, металлические решётки, высокие бетонные стены, группы заключённых в синих робах, перемещающиеся в сопровождении конвоя, до блеска вычищенные коридоры, двери. Но сам воздух какой-то другой. Похожее ощущение возникает иногда в старом храме: забредя в глухой уголок сада, оказываешься наедине с безмолвием, и перед тобой вдруг открывается толща времени, непоколебимый, неподвластный векам особый уклад. На спортивной площадке заключённые играли в бейсбол. У Тикаки возникло ощущение, что он смотрит немой фильм. Игроки двигались совершенно беззвучно — удар, бросок, пробежка — всё молча. Ни единого звука не издавали и заключённые-болельщики. И вовсе не потому, что им приказали молчать и соблюдать спокойствие, — тут же рядом хлопали в ладоши, орали и хохотали надзиратели. Приём и осмотр заключённых проходил в зале для общих собраний. Надзиратель по очереди вызывал заключённых, и Тикаки беседовал с каждым наедине; за день удавалось принять всего нескольких человек, но беседы с ними производили такое тягостное впечатление, что он с трудом дотягивал до конца приёма. И не потому, что сочувствовал этим людям, которым предстояло всю оставшуюся жизнь провести в тюрьме. Они не отказывались подвергаться осмотру и не оказывали сопротивления, с чем он часто сталкивался в тюрьмах строгого режима, они не испытывали в его присутствии стыда и не чувствовали себя униженными, как это бывает с теми, кто впервые приговорён к лишению свободы. Его угнетало другое — их необыкновенная пассивность, делавшая их похожими на хорошо вышколенных животных, они были слишком покорны, слишком послушны. Отличить одного от другого было почти невозможно. Все говорили тихими, тусклыми голосами, словно бы совсем разучились смеяться, более того, создавалось впечатление, что они вообще утратили способность испытывать радость, гнев, печаль, удовольствие, настолько бесстрастны были их лица, и не потому, что их ничто не интересовало, как это случается с некоторыми психическими больными, у которых нарушены функции мозга, — нет, к мелочам своего тюремного быта они, наоборот, проявляли болезненно преувеличенный интерес. Один заключённый рассказал Тикаки о том, какую сумму ему Удалось скопить за тридцать с лишним лет, откладывая получаемые за работу деньги, — с точки зрения обычного человека сумма была смехотворная, и тем не менее он говорил о ней с большим энтузиазмом; другой точно помнил, сколько пар обуви он сделал, и выразил желание до конца жизни довести эту цифру до десяти тысяч; многие помнили точное число проведённых в тюрьме дней, при том что это число было уже четырёхзначным. Что доступно человеку, дни которого неотличимы друг от друга как карточки, на которых напечатана одна и та же картинка? Только одно — следить за количественными изменениями, а поскольку фиксировать постоянно возрастающие цифры не составляет никакого труда, осуждённые на пожизненное заключение невольно начинают это делать а раз начав, уже не могут остановиться. Теперь при встрече с человеком имеющим страсть всё подсчитывать, у Тикаки каждый раз возникает подозрение, что жизнь его однообразна и скучна. Страсть к собирательству тоже наверняка связана с ощущением внутренней неудовлетворённости — взять того же Сонэхару с его духами или Таки с его газетами. Общество стремится использовать это обстоятельство в свою пользу и изобретает разные способы, чтобы заставить людей забыть об удручающем однообразии жизни, — сюда относится и постоянное расширение рынка потребительских товаров, и награды, раздаваемые людям за выслугу лет, и культивирование уважительного отношения к коллекционерам, собирающим произведения искусства. Тикаки поделился своим открытием с профессором Абукавой, и тот объяснил ему, что приговорённые к пожизненному заключению за долгие годы полностью адаптируются к тюремным условиям, есть даже такое понятие «призонизация». Жизнь в тюрьме, в полной изоляции от общества, заполненная однообразным принудительным трудом и подчинённая суровому распорядку, постепенно приводит к тому, что круг интересов максимально сужается, чувства притупляются, и человек перерождается в некое особое существо, именуемое «заключённый». Это существо не является самостоятельным, оно находится на положении малолетнего члена большой семьи, то есть живёт на всём готовом, все его действия контролируются, все жизненные проявления, начиная с денежных трат, общения и кончая мытьём и отправлением естественных надобностей, находятся под контролем тюремного начальства. Заключённые подчиняются воле надзирателей, их внимание сосредоточено на самых ничтожных бытовых мелочах, и нет ничего удивительного в том, что в конце концов они делаются похожими на малых детей. И что же получается? Если допустить, что адаптация к условиям изоляции, иначе говоря, достижение такого состояния, которое в тюрьме считается нормой, подразумевает эту самую «призонизацию», то что значит «лечить» психические расстройства в условиях тюрьмы? В случае с Коно, имеющим явные отклонения от нормы, это значит — помочь ему адаптироваться к условиям изоляции, но не спровоцирует ли такое лечение появление новых патологий?
Тикаки повернулся к Фудзии и решительно сказал:
— Лечение психических расстройств возможно лишь до определённого предела, к тому же это процесс весьма сложный и противоречивый. Особенно если речь идёт о такой специфической, изначально патологической среде. Здесь вообще трудно найти нормального человека.
— Да? — Фудзии снова подвигал плечами. — Вы имеете в виду подсудимых и осуждённых?
— Нет. — Тикаки встал, чтобы оказаться подальше от надзирателя. Ему показалось, что от того стало слишком сильно пахнуть потом. И работников тюрьмы тоже. В сущности, сама профессия тюремщика неизбежно связана с возникновением у человека определённой патологии. Даже я, занимая юридическую должность, являюсь тюремщиком, а значит — не могу считаться нормальным человеком.
— Ненормальный психиатр? Тяжёлый случай! — засмеялся Фудзии.
Тикаки, даже не улыбнувшись, продолжил:
— Именно так. Если называть вещи своими именами, то тюрьма сама по себе — отклонение от нормы. И люди, которые, находясь в такой ненормальной обстановке, считают себя нормальными, на самом деле, сами того не замечая, уже захвачены процессом «призонизации».
— Да уж, эта призонизация… — Фудзии подавил смешок и торжественно задумался, потом, как видно, отказавшись от мысли сказать по этому поводу что-нибудь определённое, поднялся. — Спасибо, что просветили. И всё-таки прошу вас, подумайте о Коно. Может, его патология и является нормой, но для ваших научных изысканий он объект чрезвычайно ценный, уж этого вы не станете отрицать. Так что надеюсь на вашу помощь…
— Хорошо, я ведь уже говорил вам: во всём, что касается медицины, вы всегда можете на меня рассчитывать. — Тут Тикаки вдруг пришло в голову, что, в сущности, за словом «медицина» совершенно ничего не стоит, оно бессмысленно. Нет более бесполезной науки, чем медицина. А уж тем более психиатрия.
— Фудзии-сан, — остановил Тикаки выходящего из комнаты надзирателя и заискивающее улыбнулся: — Вы не могли бы мне как-нибудь при случае побольше рассказать о дзэн? Меня очень заинтересовало всё, что вы говорили.
— Ну разумеется. Знаете, в моей жизни тоже много всякого бывало, потому-то и начал заниматься медитацией… То, что вы говорите, очень понятно. Когда долго служишь в таком месте, с тобой происходит что-то странное, не знаю, может, и в самом деле какая-то «призонизация»…
— Да, и вот ещё что… — начал было Тикаки, но тут же осёкся. Он хотел попросить у Фудзии список подсудимых из мафиозных группировок, который велел ему достать профессор Абукава, но передумал. С такой просьбой уместнее обратиться завтра к кому-нибудь повыше, например к начальнику канцелярии.
Покончив с лапшой, Тикаки приступил к расшифровке энцефалограмм. Но сосредоточиться не удавалось. Половина первого. Тишина такая, будто вся тюрьма погрузилась в сон. Он зевнул подряд четыре раза. Такое ощущение, что по жилам течёт не кровь, а какая-то мутная жидкость, разносящая по всему телу сонливость и усталость. Под бинтом заныл палец. Как странно, что Фудзии, от проницательного взгляда которого никогда ничто не укрывалось, проявил полнейшее равнодушие к его ране и даже не счёл нужным выразить элементарное сочувствие. Точно так же он вёл себя и раньше, когда Тикаки встретил его, возвращаясь из карцера Сунады. Скорее всего, он просто ничего не заметил: всё его внимание было сосредоточено на том, чтобы получить как можно более полную информацию о Сунаде.
Тикаки долго ворочался на скрипучей железной койке в крохотной дежурке размером с одиночную камеру. Ему никак не удавалось расслабиться и заснуть. Серебристый свет, бесцеремонно проникая сквозь шторы, скользил по стенам, подчёркивая их крепость, которая ощущалась всей кожей, давила на грудь. Он не любил холодное свечение ртутных ламп. В нём было что-то тревожное, казалось, будто воздух отравлен ртутными парами.
Тикаки плохо переносил ночные дежурства. Он не мог спать в чужом месте, хотя дома засыпал мгновенно. В университетской больнице или в больнице, где он работал на полставки, он обычно принимал снотворное и засыпал, но там он всегда точно знал, в каком состоянии его больные, к тому же вместе с ним дежурили опытные медсёстры… В тюрьме же он не мог себе этого позволить. Его в любой момент могли вызвать к больному. Сегодня ему особенно сильно хотелось спать, поэтому он поспешно нырнул в постель, но в начале второго его вызвали в третий корпус, где у заключённого была кишечная колика, после чего сон как рукой сняло.
В третьем часу закончились ночные передачи по телевидению, и в надзирательской тоже наступила тишина. Тикаки зажёг лампочку у изголовья, протянул руку к магнитоле и запустил предварительно поставленную кассету с симфонией Малера. Он любил засыпать под эту музыку. Печальные звуки колокольчиков и флейты обволакивали тело, оно словно растворялось в музыке, и напряжение постепенно спадало. Закрыв глаза, Тикаки отдался течению звуков, и на него снова навалилась сонливость. Значит, изобретённый им способ, то есть использование музыкотерапии для борьбы с бессонницей, оправдывает себя. Но тут, к его досаде, зазвонил телефон. Старший надзиратель Ито сообщил, что в женской зоне совершено самоубийство. Пока Тикаки вскакивал с койки и набрасывал на себя белый халат, примчался Ито с докторским саквояжем.
— Какова ситуация? — Тикаки выскочил в коридор и, пытаясь застегнуть пуговицы на халате, обнаружил, что надел его наизнанку.
— Трудно сказать, они там все в шоке. Так или иначе, я распорядился, чтобы ей делали искусственное дыхание. Похоже, она прицепила разрезанную на полосы простыню к водопроводному крану и пыталась повеситься.
— Молодая?
— Это Нацуё Симура. Говорят, вы осматривали её днём.
— Ах, так это она? — Перед Тикаки возникло лицо женщины, которая пыталась покончить с собой вместе с тремя детьми, но потерпела неудачу.
Они ускорили шаг. Красное лицо Ито, голова которого по-прежнему была перевязана бинтом, ещё больше побагровело, он задыхался. Тикаки вь1Хватил из его рук увесистый саквояж и побежал вперёд. У входа в подземный переход их уже поджидала начальница ночной смены. Выражение её лица говорило о том, что ситуация была серьёзной. «Ну что?» — «Да ничего хорошего». — «Давайте всё же посмотрим…» Громко топая — им было не до того, чтобы заботиться о тишине, — они бежали мимо общих камер, обитатели которых, наверное, проснулись и напряжённо прислушивались, и скоро достигли находящейся в самом конце коридора одиночной камеры. Молодая надзирательница, сидя верхом на женщине, вполне профессионально делала искусственное дыхание. Лицо женщины уже приобрело синюшный оттенок, на шее проступила чёткая полоса от врезавшегося в кожу жгута. Запястья ледяные, пульс… Отсутствует. «Ну что там, доктор?» — спросила начальница. «Погодите…» — остановил её Тикаки и велел Ито подготовить роторасширитель, языкодержатель и интубационную трубку. В таких случаях парализованный язык очень часто затыкает своей массой вход в дыхательное горло. При помощи Ито Тикаки ввёл трубку. Из горла тут же со свистом вырвался воздух, словно лопнул воздушный шарик. «Выходит, всё, что я делала до сих пор, было бессмысленно», — расстроилась надзирательница. Это была та самая надзирательница, с которой Тикаки спорил днём, — худая, с тонкими губами. «Вовсе нет. Продолжай», — подбодрил её Тикаки, а сам начал делать массаж сердца, сильно сдавливая грудную клетку женщины. Некоторое время они вдвоём делали каждый свою работу, потом оставили тело в покое, чтобы посмотреть на результат, — женщина по-прежнему лежала неподвижно, не подавая признаков жизни. Да ничего другого и нельзя было ожидать. С самого начала было ясно, что она мертва. На всякий случай Тикаки кончиком иголки нашарил вену, ввёл туда иглу — крови внутрь шприца не было. «Всё бесполезно, — расстроился он. — Мы опоздали». Сколько раз он слышал от старших коллег: смерть пациента не должна выводить врача из равновесия, надо вести себя уверенно, давая понять окружающим — врач сделал всё, что мог, летальный исход был неизбежен, но так и не научился скрывать своих истинных чувств. В тех случаях, когда смерти удавалось, глумясь над тщетными усилиями человека, угнездиться в человеческом теле, он всегда ощущал себя раздавленным её непостижимым могуществом, позволявшим ей снова и снова одерживать верх над медициной, его охватывал трепет, будто, вдруг вырванный из обычной жизни, он оказывался лицом к лицу с абсолютом.
— Ну и что теперь? — спросил он. — Мы, наверное, должны доложить в полицию о том, что имел место случай насильственной смерти?
— Да. — Начальница ночной смены приказала надзирательнице привести в порядок одежду Нацуё и, не дотрагиваясь до остальных вещей, заперла дверь камеры. Они прошли в контору и женщины энергично взялись за дело — позвонили на квартиру начальнице зоны и в полицию. Действовали они чётко и слаженно. Видно было, что им не привыкать. Когда со всеми положенными формальностями было покончено: все четверо, как ни в чём не бывало, уселись в кружок у калорифера.
— Плохо дело, — прогнусавила начальница смены. Мундир едва не лопался по швам на её могучих телесах, на обвисших щеках блестели капли не то пота, не то слёз — сразу и не поймёшь.
— Ничего не поделаешь, — неопределённо заметил Тикаки. А что он мог сказать? Самоубийство заключённого считается внутритюремным делом, и кто-то должен за него отвечать, а когда совершенно непонятно, кто именно… — Во всяком случае, мы сделали всё, что в наших силах.
— Спохватились-то мы достаточно быстро. В 2 часа 21 минуту постовая (и начальница мотнула головой в сторону молодой надзирательницы) обнаружила, что она повесилась. А за шесть минут до этого, во время очередного обхода, ничего необычного замечено не было.
— Бывает, что и через шесть минут уже нельзя помочь. Но почему вы не перевели её в общую камеру? Я ведь говорил начальнице зоны, что её опасно оставлять одну. — Сказав это, Тикаки невольно поморщился от отвращения к самому себе — получалось, что он пытается свалить вину на других.
— Дело в том, что Симура с вечера не переставая плакала, и зонная приказала оставить её в одиночке, чтобы не мешала спать другим, — сказала начальница смены, сделав ударение на слове «зонная».
— Это естественно, — кивнул Тикаки, всем видом выражая сочувствие.
— Зато, — Начальница передёрнула плечами, словно сама стыдясь своих слов, — мы ужесточили надзор и отобрали у неё всякие там шнурки, пояса, всё, что представляло хоть какую-то опасность. Нами были приняты все меры предосторожности, мы всё время были начеку… В её камере нет никаких выступов… Нам и в голову не приходило, что можно повеситься сидя, привязав к водопроводному крану лоскут от простыни.
— Ничего не поделаешь, — И желая как-то утешить их, Тикаки добавил: — Она ведь с самого начала хотела умереть. Когда она убила своих детей, а потом бросилась в реку, она и думать не думала, что останется в живых и её станут обвинять в убийстве. И сейчас ей просто удалось осуществить наконец своё желание. Когда человек решает умереть, он может умереть где угодно. Да, отмучилась несчастная!
— Бедняга. — Начальница прикрыла рукой глаза. Похоже, что она и в самом деле плакала. — Она была хорошей подсудимой. Тихая такая, работящая, в камере всегда образцовый порядок. Никакой грубости, никакого хамства, что в здешних условиях редкость. Да, просто язык не поворачивается называть такую женщину преступницей, хотя, конечно, против закона не пойдёшь…
— А её семья? Она ведь ещё молодая, наверняка у неё есть родители где-нибудь в провинции?
— Никого у неё нет. Она из Акиты, а выросла в приюте… Сирота.
— Но у неё ведь был муж, хотя и незаконный?
— Ах, доктор, это совершенно бессердечный человек. Он даже не нанял ей адвоката, очень уж разозлился, ведь в результате всего случившегося законная жена узнала о том, что у него есть содержанка. А между тем у него литейный завод в Кавагути и он весьма состоятельный человек. Он и на суд не соизволил явиться, и на свидания к ней не приходил.
— Да, она и мне рассказывала, что как-то пришла к нему зимой с дочкой, ещё холодно было очень, а он к ней даже не вышел. Собственно, это и послужило поводом. А потом он заставил её подписать документ о разводе.
— Да никакой это не документ о разводе! Он ведь не был её законным мужем. Очевидно, он дал ей подписать какие-то бумаги, ну, что она не станет предъявлять никаких претензий ни к нему самому, ни к его законной жене, ни к их детям.
— Ужасный человек! Всё равно как если бы он её убил. У неё просто не было другого выхода.
— Может, и не гоже так говорить, но, по-моему, умереть для неё было счастьем.
— Наверное, вы правы… — Тут Тикаки заметил, что молодая надзирательница сверлит глазами начальницу, явно желая что-то сказать. Она закусила тонкую верхнюю губу, совсем как это делают дети, когда чем-то недовольны. Неухоженное, землистого цвета лицо блестело от пота, на лоб и на уши свисали жидкие пряди, выбившиеся из причёски, когда она делала искусственное дыхание. Не выдержав её пристального взгляда, начальница наконец подняла глаза и тут же отвела их.
— Ну что ещё, почему ты на меня так смотришь?
— Знаете, — скороговоркой выпалила надзирательница, — я не люблю, когда искажают факты.
— Ну и ну! О чём ты? — Начальница сняла руки с калорифера и с озадаченным видом потёрла свои толстые ляжки.
— Я имею в виду причину смерти Нацуё Симура.
— Ты что, не считаешь это самоубийством?
— Считаю, конечно, но… — Надзирательница снова закусила верхнюю губу и повернулась лицом к начальнице. — Она не должна была кончать с собой, и ответственность за то, что произошло, несёт тот, кто позволил ей это сделать.
— Что ты несёшь? Опять за своё? — Начальница переглянулась с Тикаки. — Вы, доктор, не удивляйтесь, она у нас с причудами, любит огорошить каким-нибудь неожиданным заявлением.
Тикаки дважды утвердительно кивнул, словно говоря: «Да, я знаю» Ему живо вспомнился их давешний спор. Тогда надзирательница обвинила Нацуё в трусости: дескать, сначала, испугавшись ответственности за убийство троих детей, она выбрала смерть как самый лёгкий выход из создавшегося положения, а когда умереть ей не удалось предпочла укрыться в цитадели для привилегированных, которая зовётся — безумие.
— Симура ещё с вечера рыдала и кричала: «Не хочу жить, не хочу жить». Следовало принять особые меры безопасности. А одиночка в конце коридора самое трудное для надзора место во всей женской зоне. И я не уверена, стоило ли её изолировать только потому, что кого-то там раздражают её рыдания.
— Но мы же удвоили число обходов, она всё время была под наблюдением, разве не так? — возразила начальница.
— Да, но в результате ей всё-таки удалось покончить с собой. А значит, контроль оставлял желать лучшего. — Надзирательница беззастенчиво смерила начальницу злобным взглядом, словно затыкая ей рот. — Надо было ещё чаще проводить обходы. Получается, что недоглядели.
— Нет-нет, — вмешался Тикаки. — Это фатальная неизбежность.
— Ты что же, хочешь сказать, — сказала начальница, — что в её смерти виноваты мы, вернее, я?
— Если искать виноватых, — сказала надзирательница съёжившись, будто придавленная телесами начальницы, — то виновата прежде всего я. Ведь сегодня моё дежурство. Я не о том. Я об этой женщине. Мне досадно, что она умерла. Да. Но когда я говорю об ответственности, я имею в виду прежде всего её. Безответственно было убивать троих детей, а потом умирать самой только ради того, чтобы ни за что не отвечать. Это непростительно. Совершенно непростительно.
— Говори потише. — Начальница тяжело, сотрясаясь всем телом, поднялась и положила руку на плечо молодой женщины. — А то в камерах услышат. Ты просто устала. Это искусственное дыхание отняло у тебя слишком много сил. Скоро тебя сменят, и ты сможешь отдохнуть.
— Ничего я не устала. Мне просто обидно.
— Я понимаю. Вот потому-то…
— Послушай-ка, — сказал Тикаки, — она всего лишь слабая женщина. А слабые женщины не способны проявлять твёрдость и силу духа. Её самоубийство — фатальная неизбежность. Для неё такой конец был совершенно закономерным.
— Доктор, как вы можете так говорить, вы ведь врач!
— Прекрати! — вмешалась начальница.
— Да, врач. — Тикаки улыбнулся, пытаясь скрыть подступающую зевоту. — Я врач, но в первую очередь я психиатр. Это моя работа — копаться в человеческих душах и понимать все человеческие слабости.
— Ну и что, вы хотите сказать — слабому человеку всё дозволено? убивать в том числе?
— Ну не так конечно, но… — Тикаки замялся, не зная, что сказать.
— Если снисходительно относиться к человеческим слабостям, то и к преступлениям, которые совершают слабые люди, надо тоже относиться снисходительно. Мол, подумаешь, не всем же быть сильными духом. Но ведь в некоторых случаях именно слабость и ведёт к преступлению. И к таким слабостям я не могу относиться снисходительно. А здесь именно этот случай.
— Да, — Тикаки покорно склонил голову. — Признаться, на этот счёт у меня ещё не сложилось определённого мнения.
— Слабые люди скатываются либо к безумию, либо к преступлению. Но нельзя ведь только на этом основании одобрять безумие и преступление, правда?
Тикаки ничего не ответил. На этот раз зевота одержала над ним верх, рот мучительно растянулся, на глазах выступили слёзы. У него не было никакого настроения продолжать дискуссию, но слова молодой надзирательницы задели его за живое: всё, о чём она говорила, давно уже являлось основным предметом его размышлений, и он счёл, что не вправе отмахнуться от неё. Он постарался собраться и начать шевелить мозгами, затуманенными усталостью и сонливостью.
— Мне кажется, слова «безумие» и «преступление» так же многозначны, как слово «человек». Бессмысленно пытаться дать определение человеку — мол, это существо, которое должно действовать так-то и так-то, и точно так же нельзя чётко определить безумие и преступление. Можно даже сказать, что в этом мире нет ни безумия, ни преступлений. Ьсть только люди, существование которых частично окрашено безумием и преступлением. В каком-то смысле все люди по-своему безумны и способны на преступные действия, и вы и я в том числе. Разве не так? В мире нет людей абсолютно нормальных и абсолютно безгрешных. Всё ведь сводится к тому, каким человек видит сам себя или же каким его считают окружающие. Вот ты только что с таким жаром и с такой уверенностью говорила, что нельзя одобрять безумие и преступление, а, по-моему, это всего лишь общие слова, за ними ничего не стоит.
Надзирательница закусывала поочерёдно то верхнюю, то нижнюю губу. К землистому лицу прилипли влажные от пота пряди, вид у неё был весьма непривлекательный, только маленькие глазки ярко сверкали.
— Но тогда, — по-прежнему возбуждённо сказала она, — разве вам не кажется странным и выдвинутое вами понятие — «слабый человек»? В сущности, что это такое? Разумеется, у всех людей — свои слабости, но, по-моему, нельзя говорить, что «слабый человек» уже в силу своей «слабости» склонен к самоубийству, что для него это фатальная неизбежность. Тогда бы все кончали с собой.
— Ты совершенно права! — решительно, так, что самому стало немного неловко, сказал Тикаки. — Любой человек может покончить с собой. Или, по-твоему, есть люди, которым никогда не хотелось умереть? Вот ты, к примеру?
— Я не хочу отвечать на вопросы личного характера. В настоящее время мы говорим о Нацуё Симура.
— Но, говоря о фатальности или неизбежности, я вовсе не имел в виду, что одобряю действия Симура, я просто хотел сказать, что она всего лишь слабая женщина и это многое объясняет.
— Но получается, что вы её оправдываете, разве не так?
— Нет, не оправдываю. Стараюсь понять. Можешь назвать это сочувствием. Я просто пытаюсь войти в её положение. Именно это и является отправным пунктом для любого психиатра.
— И всё же, и всё же… — пробормотала она, потом заговорила ещё быстрее, словно столкнув с места тачку, под колесо которой попал камешек: — если сочувствовать пациенту, его невозможно вылечить. Получается, если человек хочет покончить с собой, то не надо его останавливать, а если ему угодно сойти с ума, пусть себе сходит, зачем ему мешать?
Он с кем-то уже обсуждал это совсем недавно. Не иначе как с этой же молодой надзирательницей. Или с начальником зоны Фудзии? Ах да, с главврачом. Речь шла о том, что если девочка собирается броситься с крыши высотного здания, долг врача спасти её. С Фудзии они тоже затрагивали этот вопрос, обсуждая отклонения в психике Симпэя Коно. Он ещё сказал, что лечить — значит возвращать человека из ненормального состояния в нормальное, вот только не совсем ясно, что следует считать нормальным состоянием. Да, что-то вроде.
— Знаешь, бывают больные, — сказал Тикаки, ощущая присутствие рядом главврача и Фудзии, — которых не хочется лечить. Возможно, подобное ощущение возникает у католического священника, когда он вдруг осознаёт, что стоящий перед ним человек станет лишь ещё несчастнее, если уверует в Бога. Такое бывает с людьми самых разных профессий. Иногда полицейскому хочется отпустить преступника, а адвокату перестать защищать своего подзащитного.
— Но как быть в таких с случаях с чувством долга?
— Да, любая профессия подразумевает наличие у человека чувства долга. Вот только, к сожалению, оно иногда подменяется жестокостью, разъедающей душу, лишающей её сердечной теплоты и человечности.
— Поздно уже, да и доктор наверняка устал, — сказала начальница воспользовавшись тем, что в коридоре послышались шаги. Вошла сменная надзирательница. Одновременно с казённой квартиры прибежала начальница женской зоны. Пока вновь прибывшая надзирательница принимала доклад прежней и заступала на пост, пока они обсуждали происшедшее, Тикаки попытался набросать в своём блокноте основные пункты записи, которую ему предстояло сделать в журнале регистрации смертей. С чтения этой записи полицейские начинали осмотр места происшествия, поэтому требовалось детально, в порядке строгой очерёдности зафиксировать события, приведшие к летальному исходу. И тут, совершенно неожиданно для самого себя, он осознал, что в какой-то мере способствовал уходу Нацуё Симура из жизни. Когда он осматривал её вечером, у него возникло опасение, что она может покончить с собой, и тем не менее он ограничился рекомендацией перевести её из одиночной камеры в общую, сам же не принял никаких экстренных мер, не оказал ей никакой психиатрической помощи. Он искренне считал, что смерть будет для неё избавлением. Да, именно он, доктор Тикаки, нарушив свой профессиональный долг, убил эту женщину. Ему показалось, что молодая надзирательница, по стойке «смирно» стоящая рядом с обеими своими начальницами, иронически улыбается и в глазах её таится осуждение. Её лицо плавало в угрюмом ночном полумраке конторы. Уже совсем поздно, мозг требует передышки, он разбух и с трудом вмещается в черепную коробку, которая безжалостно давит на хрупкие шейные позвонки, грозя сломать их… Но тут к нему подошла начальница зоны.
— Спасибо, доктор, простите, что причинили вам столько хлопот.
— Ничего.
— Завтра утром или, правильнее говоря, уже сегодня мне хотелось бы обсудить с вами кое-какие детали.
— Хорошо.
— Всё это крайне неприятно, — вздохнула начальница зоны. — Не понимаю, как такое могло случиться, я давно уже служу здесь, но ни разу даже не слышала ни о чём подобном, просто беспрецедентный случай. Ужасно! Я её жалела, заботилась о ней, как могла, и такая чёрная неблагодарность! Доктор, вы же осматривали её днём, ведь невозможно было предположить, что она покончит с собой, правда?
Под столь явным напором нельзя было не согласиться.
— Да, пожалуй, — сказал Тикаки и посмотрел на начальницу, словно впервые увидев её. В отличие от начальницы ночной смены она была весьма привлекательна со своей короткой, почти мужской стрижкой, которой, очевидно, пыталась замаскировать неуместную в тюрьме женственность.
— Вчера в суде она вела себя как-то странно, потому-то я и получила приказ показать её врачу. Когда вы, доктор, её осматривали, вы ведь не заметили ничего такого? Ничего, что указывало на её намерение покончить с собой?
— Да, пожалуй, в тот момент сложно было дать прогноз на будущее… — согласился Тикаки. Ему было не до дискуссий. Больше всего он хотел как можно быстрее вернуться и лечь.
— Ну, тогда и беспокоиться нечего. — Начальница кокетливо улыбнулась уголком рта. Игриво поводя плечами, она пошла вперёд и довела Тикаки до выхода из зоны. Спиной он ощущал жалящий взгляд молодой надзирательницы. Когда они вышли в подземный переход, Ито прошептал;
— Эта начальница деловая дамочка. Тут в женской зоне всё на ней держится.
— Она вроде совсем ещё молодая?
— Какая там молодая! Старуха! Она всего на три года моложе меня но мужчинами вертит, как хочет. Кажется, уже троих мужей сменила.
— Я так понял, что в её практике это первый случай самоубийства?
— Что правда, то правда. За то время, пока она здесь работает, первый. А что там было раньше, не знаю, до нас она работала в женских тюрьмах Тотиги и Вакаямы. Боюсь, этот случай повредит её карьере. Но, похоже, покойница меньше всего думала об окружающих… По-моему, если уж ты решила убить себя и детей, то и доводи дело до конца, никому не доставляя хлопот.
Из темноты, словно массивный, продолговатой формы монумент, выплыла бетонная стена, освещённая бледным светом ртутных ламп. Над похожими на надгробия заснеженными деревьями висела тишина. За стеной сверкали неоновые огни небоскрёбов, где-то вдалеке шумела скоростная магистраль. Ночное небо над торговым кварталом было белёсым, как перед рассветом; даже в столь поздний час там кипела жизнь, и никому не было дела до того, что происходит здесь, по эту сторону стены. Что им смерть какой-то заключённой? Что им заботы Тикаки, его усталость, необоримое желание спать? Всё это не имело к той жизни никакого отношения. «Мы здесь словно в другом мире», — подумал Тикаки и решительно зевнул.
В надзирательской начальник службы безопасности проводил инструктаж бойцов особой охраны. По коридору беспрерывно сновали люди в форме, открывались и закрывались двери. У всех был комически озабоченный и немного испуганный вид, будто с минуты на минуту должно произойти что-то чрезвычайно важное. Вход в корпус охраняли два надзирателя. За порогом начиналась настоящая тюрьма — тюрьма в тюрьме. Здесь царила постоянная тьма, даже в ясный день поглощавшая солнечный свет. По-прежнему орало радио, беззаботный голос диктора назойливо лез в уши. Сигнал к подъёму дали больше часа назад, он безнадёжно проспал. Только в девять, после того как прозвучал сигнал точного времени, Тикаки наконец выполз из постели. Проснуться до конца так и не удалось. Утреннее небо сияло яркой синевой, и во вчерашний снегопад верилось с трудом. Снег на крышах почти растаял. Только кое-где сохранились небольшие пятна, поблёскивающие в солнечных лучах.
Весна! Сырой тепловатый воздух проникал в поры, насквозь пронизывал тело. Вдруг им овладело сильное желание. Встретиться с Тидзуру Натори можно было только после долгих блужданий по лабиринту врмени. В воздухе, отражая свет, плавало белое женское тело. Перед глазами вдруг возникла недавно виденная картина — девушка-надзирательница верхом на молодой заключённой, теперь она показалась ему весьма соблазнительной. Осуществлению его желания мешало одно — время. Предельно сжатое, тугое, перехватывающее дыхание время. Он ускорил шаг, стараясь убежать от времени. Все, кто ему встречался, тоже шли быстро, широко шагая. Влившись в общий поток, он стал одним из многих. Одним из тех, кто находится на периферии громоздкого механизма, который зовётся тюрьмой, и движется внутри тесного, зажатого винтиками и шестерёнками времени.
Добравшись до ординаторской, Тикаки обнаружил, что все врачи уже разошлись по вызовам, один рентгенолог Томобэ со скучающим видом сидел перед разложенной на столе газетой. На своём столе Тикаки нашёл стопку бумажных листков, прижатых пепельницей. Десяток направлений на осмотр и несколько записок.
Главный врач ждёт вашего доклада по поводу происшествия в женской зоне.
Старший надзиратель Ито
Доктору Тикаки
Итимацу Сунада хотел перед уходом непременно ещё раз встретиться с вами, но, исходя из того, что вы вряд ли успеете, да и прецедентов не имеется, я уговорил его отказаться от этой идеи. Уж не взыщите. И попросите Маки обработать вам палец, я уже дал ему соответствующие указания.
Таки
Рапорт
Стационарный больной Тайёку Боку настаивает на встрече с доктором Тикаки. Данный больной с сегодняшнего утра начал разговаривать, и есть Рее основания полагать, что он вернулся в нормальное состояние. Состояние Тёсукэ Оты может быть охарактеризовано как неустойчивое, никаких особых изменений по сравнению со вчерашним днём не наблюдается.
8 час. 45 мин.
Старший надзиратель Ямадзаки
Доктор Тикаки,
Вам звонили от профессора Абукавы с кафедры криминологии университета Т. Он просит список членов мафиозной группировки.
Звонок принял Сонэхара.
Судя по голосу, это была молодая и красивая женщина, наверное его секретарша, та, что звонила и вчера.
Томобэ заглянул сбоку.
— А вы пользуетесь спросом! Не слишком ли много для одного?
— Да я проспал, вот и накопилась уйма всяких дел.
— Кстати, как она вам? — Томобэ многозначительно прищурился.
— Вы о ком?
— О самоубийце из женской зоны. Она ведь совсем молоденькая. Красотка, небось.
— А-а… — Подозрительно взглянув на него, Тикаки, недоверчиво спросил: — А откуда вы об этом знаете?
— Да об этом уже все знают. Самое значительное событие за последние несколько лет. Начальнику тюрьмы не позавидуешь. Всё это время — его ведь перевели сюда прошлой весной — он шёл с лучшими показателями, и вдруг на тебе — самоубийство! Мигом потерял набранные очки!
— А разве ответственность за это несёт он?
— В конечном счёте он. Ведь самоубийство считается злостным нарушением режима отбывания наказания. Дело осложняется тем, что в данном случае наложить взыскание на самого нарушителя так, чтобы другим неповадно было, невозможно. Кстати, а она и вправду красотка?
— Да, она была очень хороша, — с некоторым сожалением сказал Тикаки. — Просто очень.
— Вот жалость-то! Уж лучше бы я её взял к себе. Она ведь всё равно была прирождённой содержанкой. Правда, с моим жалованьем слишком большая роскошь иметь любовницу. Вот если книга выйдет, тогда другое дело.
— А вы пишете книгу? Я и не знал.
— Я ведь служил лейтенантом в пехотных войсках. Был в Новой Гвинее, в таких боях участвовал, жуть! Вот теперь собираю материал, хочу написать книгу.
— Да? — Тикаки посмотрел на Томобэ, как на диковинного зверя. Для него, принадлежащего к послевоенному поколению, участники войны были вроде реликтов прошлого. Ощущение неловкости, которое всегда возникало у него в присутствии бывших на фронте главного врача и старшего надзирателя Ито, теперь распространилось и на Томобэ.
— В чём дело? У меня что-то не так с лицом? — Загорелое лицо Томобэ собралось в мелкие морщинки.
— Просто немного неожиданно…
— Что именно? То, что я пишу книгу?
— Да, — торопливо сказал Тикаки. — Вы ведь никогда об этом не говорили.
— Ну, говорить-то вроде бы пока рановато, да, собственно, и не о чем… Правда, материалы в основном уже собраны.
Томобэ сначала говорил смущённо, но постепенно воодушевился.
— Это было не так-то просто. Я потратил на это последние двадцать лет встречался с боевыми товарищами, даже посещал курсы гражданской обороны. Теперь остаётся только сесть и написать.
— Наверняка получится великолепная книга. Хотелось бы её прочитать.
— Страшно приступать, когда материалов слишком много! Стоит начать и всё — увязнешь по уши! Вот я и тяну… — сказал Томобэ, словно рассчитывая на сочувствие, но у Тикаки возникло подозрение, что ему просто лень начинать. Тем не менее он постарался проявить заинтересованность:
— Понятное дело. Когда пишешь статью на медицинскую тему, самое трудоёмкое — сбор материала, писать уже проще. Но военные мемуары, наверное, трудно именно писать. Я уж не говорю о художественной прозе, там главное — сам процесс писания.
— Я и собираюсь написать именно художественное произведение.
— Ну… — Тикаки поспешил исправить положение, — разумеется, военные мемуары тоже литература.
— В том-то всё и дело! — серьёзно сказал Томобэ, утратив присущий ему обычно легкомысленный тон. — Ведь литературная ценность определяется прежде всего качеством самого текста. Кстати, вы читали «Ночные мысли» Такэо Кусумото из нулевой зоны? Великолепно написано! Не просто какие-то там очередные «записки»!
— Читал, — с деланным безразличием ответил Тикаки, ему не хотелось ввязываться в пустопорожний разговор о Кусумото, который со вчерашнего дня занимал все его мысли. — Действительно прекрасно написано.
— Мало сказать — прекрасно! — Томобэ распалялся всё больше. — Его проза глубоко символична. Вроде бы написано очень просто и ясно, но какая поразительная внутренняя ёмкость! Так не напишешь, если у тебя нет соответствующей подготовки. И такой человек приговорён к смертной казни. Ужасно!
— Да, — кратко ответил Тикаки и принялся разбирать бумаги, которыми был завален его стол. Не самое подходящее время для литературных споров. Он взглянул на записку, оставленную Таки. 9 час. 35 мин. Время казни Итимацу Сунады неумолимо приближается. Обычно приговор приводят в исполнение в 10 утра, осталось совсем немного. Скоро Таки констатирует его смерть. Как нарочно, заныл больной палец. Бинт за ночь превратился в грязную тряпку.
— Да, кстати, — сказал Томобэ, — дважды заходил главврач. Он ничего не сказал, но мне кажется, у него к вам было какое-то дело.
— Похоже на то. Ито тоже оставил мне записку. Судя по всему, он хочет поговорить об инциденте в женской зоне.
— Будьте осторожнее, — сказал Томобэ, понизив голос. — Вам следует составить рапорт таким образом, чтобы ответственность ни в коем случае не падала на вас. Как я уже говорил, отвечать за происшедшее придётся начальнику тюрьмы. И для него чем меньше степень ответственности, тем лучше. А она, по законам механики, может уменьшиться только в одном случае — если увеличится степень ответственности подчинённых. Скорее всего, будет предпринята попытка переложить вину на постовую надзирательницу или начальницу зоны, уличив первую в недосмотре, а вторую — в недостаточном контроле. Если мне не изменяет память, вы вчера во время осмотра подвергали её гипнотическому воздействию? Как бы кому-нибудь не пришло в голову, что это вы внушили ей мысль о самоубийстве. Вероятность этого весьма велика. Сведут всё к тому, что имела место врачебная ошибка.
— Но это нелепо! Кому такое может прийти в голову? — попытался улыбнуться Тикаки, но тут же сердце его словно окаменело. Откуда Томобэ знает, что вчера он прибегал к гипнозу? Создаётся впечатление, что в этой тюрьме за всеми установлена слежка и полученная информация тут же передаётся соответствующим лицам. Непонятно, чем именно руководствовался Томобэ, давая ему этот совет, — дружескими чувствами или желанием продемонстрировать свою информированность?
— А неужели уже пошли слухи о том, что я прибегал к гипнозу? — нарочито шутливым тоном спросил Тикаки.
— Это не слухи. У меня сведения из вполне достоверного источника. А что, это не так?
— Ну, гипноз — слишком громко сказано. Просто во время осмотра я привёл её в так называемое гипнагогическое состояние, только и всего. Неприятно, что моим действиям было дано столь превратное толкование.
— Так и скажите главврачу. В этом вопросе лучше сразу расставить все точки над «i».
— Спасибо, — сказал Тикаки, склонив голову, хотя полученное объяснение его вовсе не удовлетворило. — Что ж, пора и за дело. — Сунув пачку направлений в карман халата, он взялся было за телефон, решив позвонить начальнику службы безопасности и попросить у него список подсудимых из мафиозных группировок, но тут же вспомнил, что тот инструктирует бойцов особой охраны, и двинулся к двери — лучше сначала сходить к главврачу с рапортом об инциденте в женской зоне. Однако явно владеющий искусством читать чужие мысли Томобэ тут же сказал:
— Главврача нет на месте. Его недавно вызвали к начальнику канцелярии.
— Нет так нет. — Тикаки придвинул к себе телефон и позвонил в больничный корпус Ямадзаки. Занято. Зайдя Томобэ за спину, он заглянул в газету: — Что-нибудь новенькое есть?
— Полно всего. — И Томобэ ткнул куда-то пальцем. — Вот, к примеру, сообщение о вчерашнем пикете, довольно-таки подробное.
«Группа психов атаковала тюрьму. Арестовано 13 человек», — прочитал Тикаки.
— И что же пишут?
— А вот, пожалуйста. — Томобэ протянул ему альбом с вырезками. — Я уже обработал примерно половину утренней прессы.
Тут только Тикаки заметил, что на столе перед Томобэ лежит стопка утренних газет — он делает из них вырезки и вклеивает в альбом. И всё это с таким видом, будто он выполняет очень нужную и важную работу, а не просто убивает время.
Полистав альбом, Тикаки обнаружил, что все собранные материалы — на криминальную тематику.
— Меня интересует абсолютно всё, что связано с тюрьмой, — с гордостью сообщил Томобэ. — Если к нам поступает какой-нибудь не совсем обычный преступник, из службы безопасности сразу же бегут ко мне. Смотрят материалы, делают копии и подшивают в личное дело.
— Да, здорово, — сказал Тикаки, с восхищением разглядывая вырезки. Его внимание привлёк заголовок: «Пора кончать с преступными группировками». Под ним шёл перечень всех мафиозных групп, с поимёнными списками их крёстных отцов и руководящей верхушки. — А вот это как раз то, что нужно мне. Можно я тоже сделаю копию?
— Пожалуйста, пожалуйста. — Довольно улыбаясь, Томобэ похлопал ножницами по газете. — Дома у меня ещё сотня таких альбомов. У меня собраны все материалы за послевоенный период, вернее сказать, за те двадцать лет, что я работаю в тюрьме. Если вам что-нибудь понадобится, пожалуйста. Перед уходом на пенсию я передам всё это в архив службы безопасности.
— Да, это в вашем духе, Томобэ-сан! У вас всегда всё по полочкам.
Томобэ очень любил ездить на машине и в каждые выходные куда-нибудь выезжал, при этом главное удовольствие для него — вернувшись, показывать всем альбомы с аккуратно, в строгом порядке вклеенными туда билетиками, полученными на скоростных магистралях, открытками и схемами. Собирательство — его хобби, тут они с помешанным на духах Сонэхарой два сапога пара. Скорее всего, именно поэтому они и относятся друг к другу с такой симпатией. Кстати говоря, служащий им мишенью для насмешек Таки тоже помешан на собирательстве: вокруг него всегда навалены груды стереоскопических фотографий, газет, спичечных коробков, штопоров, бумажных подставок под стаканы, стеклянных шариков и пр. А собственно, чем эти люди отличаются от заключённых, которые либо целиком сосредоточены на подсчёте проведённых в тюрьме дней, либо всеми силами стремятся за оставшийся им срок довести число сшитых пар обуви до определённой цифры? И те, кто надзирает, и те, кто под надзором, в равной степени подвержены процессу «призонизации».
— Вы ведь любите всё раскладывать по полочкам, правда?
Приняв это замечание за похвалу, Томобэ смутился, его смуглое лицо озарила белозубая улыбка.
— Наверное, сказывается армейская муштра. Ведь я заканчивал Военное училище, выпуск пятьдесят пятого года. Как раз, когда я учился на подготовительном отделении, был парад по случаю 2600-летия образования империи, и я вышагивал в головной колонне. Пиетет к Его Императорскому Величеству куда-то улетучился, но привычка всё вокруг себя раскладывать по полочкам, очевидно, осталась. Ведь военную форму и всякое такое надо было сворачивать особым образом в аккуратные скатки, чтобы по размеру точно совпадало с местом на полке. Вам, послевоенному поколению, этого не понять…
Тикаки прочёл заметку о вчерашнем пикете. Среди студентов получили увечья двадцать три человека. Арестованы тринадцать, трое тюремных надзирателей получили ранения разной степени тяжести, легко ранены трое бойцов отряда быстрого реагирования Токийского полицейского управления, то есть в целом вчерашние слухи оказались несколько преувеличенными, но, так или иначе, информация о пикете занимала достаточно большое место на полосе событий общественной жизни. Сообщалось, что пикетчики протестовали против дискриминации в судопроизводстве, тут же рядом приводились сведения о Симпэе Коно с его фотографией, но ни единого слова не было сказано об истинном руководителе — Митио Карасаве. Очевидно, тюремному начальству ловко удалось скрыть от газетчиков тот факт, что Коно превратился в рьяного революционера уже после того, как сел в тюрьму и начал под руководством Карасавы изучать марксизм. А вот совершённому Коно преступлению и его трактовке пикетчиками было посвящено целых четыре колонки. Коно зарубил топором бакалейщика из Окутамы и его жену, то есть совершил самое заурядное, если можно так выразиться, убийство с целью ограбления. Однако пикетчики усматривали в его действиях революционный смысл. И не потому, что украденные деньги были переданы в партийную кассу и употреблены на дело революции, а потому, что уничтожение сколотившего небольшой капиталец представителя буржуазии является естественной целью любого настоящего пролетария. Предполагалось, что пикетчики с таким энтузиазмом включились в деятельность по спасению Коно ещё и потому, что, оправдывая совершённое им убийство, одновременно оправдывали и собственные террористические действия. Авторы заметок, все без исключения, старались вскрыть порочность логики пикетчиков. Но у Тикаки возник вопрос — каким образом этой группке юнцов удалось усмотреть «революционный смысл» в самом заурядном «убийстве с целью ограбления»?
В газете упор делался на том, что преступление Коно изначально никак не было связано с революцией и что юнцы, которые эту связь выявили и включились в деятельность по спасению Коно, являются просто «кучкой психов, имеющих склонность к софистике». Действительно ли дело только в этом? Неужели молодые люди, атаковавшие вчера тюрьму (многие были ранены, многие — арестованы), все как один — сумасшедшие? Сразу и не поймёшь. Надо разобраться. Для начала хорошо бы ознакомиться с личным делом Коно, потом встретиться с ним… В конце концов, это вполне вписывается в круг обязанностей тюремного врача. Или всё дело в том, что Коно действительно может оказаться ценнейшим материалом для изучения синдрома бредоподобных фантазий Бирнбаума? И, проявляя интерес к его состоянию, он пляшет под дудку начальника зоны Фудзии? Тикаки тут же представил себе ироническую улыбку на всегда таком почтительном лице зонного.
— Спасибо, — сказал он, возвращая газеты Томобэ, и снова набрал номер. На этот раз надзиратель Ямадзаки отозвался сразу. Тон у него был нагловато-заносчивый, как у всех тюремщиков-ветеранов, но, поняв, что звонит доктор Тикаки, он тут же сменил его на подчёркнуто почтительный. Как все глуховатые люди, Ямадзаки говорил слишком громко.
— Знаете, доктор, я хотел посоветоваться с вами относительно Боку. Утром он вдруг заговорил. И всё твердит: «Позовите доктора, мне надо с ним поговорить». Я ему — «Скажи мне», а он ничего не желает слушать. Я сразу же позвонил вам, но вы ещё спали, поэтому я заскочил в ординаторскую и оставил для вас на столе рапорт. Что прикажете делать?
— Он ел?
— Да, кстати, как мне его теперь кормить? До вчерашнего вечера мы вводили ему пищу принудительным образом, через трубку, поэтому ему ничего не принесли.
— А сам он просит есть?
— Да нет, он вообще всем только голову морочит и ни с кем, кроме вас, разговаривать не желает. Правда, с санитаром он готов поболтать, но говорит наполовину по-корейски, так что тот почти ничего не понимает.
— У меня десять вызовов, к тому же главврач велел к нему зайти, но, так или иначе, я постараюсь прийти как можно быстрее. Да, а как там Ота?
— По-прежнему. Сначала хныкал, как грудной младенец, а потом стал буянить, требует, чтобы ему немедленно дали тетрадь и ручку, мол, разрешение у него есть, и он будет писать жалобу. Не поймёшь: то ли он совсем тупой, то ли придуривается. С одной стороны, вроде хандрит, но, когда ему принесли еду, слопал всё подчистую, и теперь нудит, чтобы ему купили гамбургер, якобы у него есть ещё кое-какие деньжата на счету. Не знаю, что с ним и делать.
— Писать пусть пишет. А с гамбургером лучше повременить. Ведь вчера его сильно рвало.
Он повесил трубку, и как раз в этот момент в комнату вошёл Сонэхара с висящим на груди стетоскопом. Сегодня он был до приторности дружелюбен, не то что вчера.
— О, вы уже проснулись? Говорят, ночью вам досталось?
Тикаки, словно в отместку за вчерашнее, не ответил и двинулся к двери, но Сонэхара, явно пребывавший сегодня в благодушном настроении, не отставал.
— Утром видел доктора Таки, на нём просто лица нет. Ему пришлось констатировать смерть казнённого, а это для него страшнее страшного. Ничего, в общем-то, особенного, всем приходится это делать, но он совсем скис. И жалко его, и смешно. Не понимаю, как такому размазне удаётся успешно орудовать скальпелем? Ах да, кстати, он вас искал. То ли Сунада просил его вам что-то передать, то ли ещё что. Он должен был оставить записку.
— Там нет никаких подробностей.
— Ну, на самом деле это довольно-таки забавная история. — Сонэхара отошёл к окну, и его лысина засверкала в лучах утреннего солнца. Он стоял против света, и казалось, над его головой — нимб, как у Будды, Подумав, что именно на этот эффект он и рассчитывал, Тикаки досадливо поморщился.
— По его словам, Сунада ужасно переживал из-за вашего пальца, всё твердил, что хочет лично просить у вас прощения. Кто бы мог ожидать от этого придурка? Правда, забавно?
— Но ведь он вчера уже извинился.
— Да? Значит, эта мысль постоянно его сверлила. Он вообще склонен вдаваться во всякие мелочи…
— Да, Сунада человек нервный и легко возбудимый.
— Ну, этого бы я не сказал. Я бы скорее назвал его толстокожим или невосприимчивым. А уж я-то изучил его досконально, вот он у меня где сидит. Как-то у него случился приступ аппендицита, боли наверняка были ужасные, а ему хоть бы что… От операции отказался наотрез, пришлось лечить его одними компрессами. Вот и сегодня утром он был совершенно спокоен, всем улыбался. А ведь обычно в таких случаях, уж поверьте моему опыту, люди ведут себя совсем по-другому: одни возбуждаются до крайности, другие, наоборот, каменеют, третьи вдруг лишаются сил и не могут шагу ступить. И ночью он спал как младенец.
— А, значит, ему всё-таки удалось заснуть. Это прекрасно, — неожиданно для себя самого сказал Тикаки. — А то, когда я вчера его осматривал, он боялся, что его будет мучить бессонница.
— Это на него похоже. Но ведь уснул-то он потому, что вы ему дали снотворное?
— Нет, он вернул таблетки обратно. Сказал, что хочет провести последнюю ночь, не прибегая к помощи лекарств.
— Вот видите? Конечно, толстокожий!
— Возможно, вы и правы, — кивнул Тикаки, делая над собой усилие, чтобы не ввязываться в спор, но про себя подумал: за всеми этими определениями — легко возбудимый, толстокожий, сильный, слабый — в сущности, ничего не стоит. Только перед смертью человек употребляет слова в их прямом значении, только тогда они обретают первозданный смысл и ту монументальную значительность, какая была в крепко сбитом теле осуждённого Итимацу Сунады. «Не нужно мне никакого лекарства. Я передумал. В конце концов, это моя последняя ночь, и я не хочу ничего упускать, ни одного момента». Никто не знает, как провёл Сунада эту свою «последнюю ночь». «Спал как младенец» — чисто внешний факт, достойный того, чтобы быть занесённым в журнал наблюдений, не более. 9 час. 45 мин. Неумолимо стремительное вращение секундной стрелки. Перед глазами Тикаки вдруг чётко, как бывает во сне, возникла картина — Сунаду тащат на эшафот. Впрочем, может, казнь уже свершилась. Ноющая боль в пальце вдруг стала острой, почти невыносимой, словно в него вселилась душа Сунады, так или иначе скоротавшего свою «последнюю ночь». Испытывать страх смерти — то же самое, что бояться будущей боли… Но сама смерть — скорее вроде наркоза. Она снимает любую боль. Теперь понятно. Тот человек — Сюкити Андо — всё-таки неправ. Есть нечто абсурдное в его словах: «Что толку представлять себе смерть, от этого ни холодно ни жарко», «Бояться смерти — то же самое, что бояться боли». Куда честнее Такэо Кусумото, признавшийся: «Я боюсь смерти». А боль — свидетельство того, что человек жив.
— Доктор Сонэхара, у вас там уже собралось много больных, — объявил, входя в ординаторскую, фельдшер.
— Сколько их? — спросил Сонэхара, вытаскивая из портсигара сигаретку и неторопливо прикуривая от зажигалки.
— Человек двадцать пять.
— Пусть побольше соберётся. Вот выкурю сигаретку и приду.
— Простите, но в приёмной нет места.
— Да ладно, туда влезает человек сорок. И почему это в наших тюрьмах не разрешается курить в присутствии заключённых? Из-за этого надо каждый раз тащиться в ординаторскую.
— Скоро из третьего корпуса приведут ещё тринадцать человек.
— Справимся. По пятнадцать секунд на каждого. Тогда никто не будет в претензии. — Сонэхара раз пять подряд затянулся и, с сожалением швырнув сигарету в наполненную водой пепельницу, вышел. Томобэ бросился за ним вдогонку, они остановились в коридоре и ещё некоторое время о чём-то шептались. А в ординаторскую, почти столкнувшись в дверях с Томобэ, вошёл Танигути. За ним с подносом, уставленным стаканчиками с мочой, шествовал санитар Кобаяси. Дав санитару подробнейшие указания относительно анализов, Танигути отослал его вместе с подносом.
— Привет! — сказал Танигути, кивнув Тикаки. — Встал наконец?
— Да уж, тут хочешь не хочешь, а встанешь. Суббота ведь, за полдня надо успеть выполнить двухдневную норму.
— Говорят, у тебя была тяжёлая ночь? — Танигути, сдвинув густые брови, бросил взгляд на стол Томобэ, потом сел за свой и начал заполнять медкарты. Они казались напечатанными на машинке, настолько аккуратно он их заполнял. И теперь его ручка уверенно скользила по бумаге, повинуясь точным и изящным движениям руки.
— Небось, никак не мог заснуть? — спросил он.
— Да нет. Часа три удалось поспать. Да, кстати, спасибо за продукты. Мне ведь так и не удалось попасть в столовую,
— И всё-таки… — протянул Танигути, вглядевшись в его лицо. — Вид у тебя хуже некуда.
— Ничего особенного. Просто не выспался. Ещё этот палец болит, да и всё вместе взятое…
— Э, да у тебя бинт совсем грязный и к тому же весь в крови. Его надо заменить. Давай-ка я сделаю перевязку.
— Да ладно. У тебя и так дел невпроворот. Я попрошу санитара. Кажется, Таки уже дал Маки соответствующие указания.
— Правда? — Танигути прыснул. — Странный он тип.
— А что в нём странного?
— Как что? Ведь утром, перед самым уходом, он его уволил. После разговора со мной объявил Маки, что он уволен, и отправился к главврачу с рапортом.
— Значит, эту записку он написал раньше.
— Возможно, — сказал Танигути, читая записку. По-прежнему улыбаясь, он округлил глаза. — Вполне в его духе. Приказал Маки заняться твоим пальцем и тут же его уволил. Причём у него и мысли не возникло, что одно исключает другое. Ладно, пошли, я сам всё сделаю.
Прижав прессом стопку медицинских карт, Танигути проворно вскочил и потащил Тикаки в операционную.
Пока Танигути разматывал бинт, боль усилилась. Стараясь отвлечься от пальца, Тикаки стал внимательно рассматривать банку с широким горлышком, куда Таки складывал стеклянные шарики. Банка стояла на стеклянной полке прямо перед ним. Внезапно по ней, отразившись от белого кафеля пола, скользнул солнечный луч, и шарики — большие и маленькие, — вспыхнув, заиграли яркими красками; в них было что-то неприятно плотское, казалось, они пахнут свежатиной. Эти шарики мастерили сами заключённые: потихоньку от надзирателей вытачивали их из зубных щёток или бутылочных осколков, одни были грубые и невзрачные, как галька, другие — тщательно отполированные, переливались всеми цветами радуги, как драгоценные камни. Как-то в журнале «Медицина в исправительных заведениях» была статья, посвящённая любительским операциям по вшиванию этих шариков в мужской половой орган. Тюрьму захлестнула мода на эти шарики, заключённые постоянно похвалялись друг перед другом — у кого больше шариков вшито. Но многие требовали, чтобы им эти шарики удалили. Таки их оперировал и все извлечённые шарики сохранял. Сам он говорил: «Лень выбрасывать», но размах его коллекции был слишком велик, чтобы видеть причину только в этом.
— Началось нагноение. Плохо дело, — сказал Танигути.
Указательный палец покраснел и вздулся, следы зубов у лунки ногтя пожелтели. Палец выглядел чужим, но пульсирующая тупая боль была своя собственная, и отделаться от неё было невозможно. Такое чувство, словно вычислив наконец виновника мятежа, с удивлением обнаруживаешь, что это не кто иной, как ты сам.
— Что будем делать? — озабоченно спросил Танигути. — Я могу вскрыть нарыв, если ты согласен. Или предпочтёшь подождать, пока вернётся Таки?
— Давай вскрывай, — тут же ответил Тикаки. — Если ты сделаешь хотя бы надрез для оттока гноя, сразу станет легче.
У Танигути были золотые руки, он ещё в студенческие времена прекрасно справлялся с несложными хирургическими операциями. Теперь он терапевт, но Тикаки вполне доверял ему и как хирургу.
— Добро. — И Танигути отобрал нужные инструменты. Неизвестно только, простерилизованы ли скальпели и зонды, разложенные на серебряном подносе? На всякий случай он решил прокипятить их в стерилизаторе.
— Да, без хирургического санитара в таких случаях очень неудобно, — сказал Танигути и обернулся к Тикаки: — Эй, да ты весь в испарине. Очень больно? Не понимаю, почему такое нагноение?
— Ничего не поделаешь. Укус есть укус. В слюне масса микробов. — И Тикаки невольно подумал о том, какие крепкие у Сунады челюсти. Без одной минуты десять. Сунада с петлёй на шее стоит на эшафоте. Сейчас палач потянет на себя ручку. Освобождённый от креплений помост с грохотом уйдёт вниз. Сунада повиснет в воздухе. Идеальной красоты тело забьётся в судорогах, болтаясь на верёвке. Таки измерит пульс и констатирует наступление смерти. Ровно десять. Длинная стрелка невозмутимо отмечает наступление очередного часа, не желая считаться с его исключительностью. Бесчувственное, механическое время. Тикаки заскрежетал зубами. Ему показалось, что кончик длинной стрелки во что-то вонзился и брызнула алая кровь.
— Больно? Вколоть тебе обезболивающее?
— Да нет, не стоит, — сказал Тикаки, и попытался улыбнуться. — Я просто подумал о человеке, который меня укусил. В этот момент он как раз должен умереть.
— Чудеса! Получается, человек уже умер, а его микробы продолжают жить в твоём теле.
— В самом деле чудеса. — Тикаки вдруг ощутил свою боль как проявление живой воли Сунады. «Чудеса», иначе не скажешь! Животный страх и одновременно странное чувство близости к этому человеку.
— Кстати, — бодро начал Танигути, явно желая поднять настроение Тикаки, — давеча я подслушал, как Лысый шептался с лейтенантом Томобэ. Обычные их штучки. Судя по всему, сегодня после обеда у них намечена очередная сходка любителей порно-фото. Место встречи — квартира Сонэхары. Я подумываю, уж не захватить ли их врасплох в перерыве между дежурствами?
— Да? То-то он сегодня такой довольный! — рассеянно улыбнулся Тикаки. Ему казалось, что и Сонэхара, и Томобэ существуют где-то совсем в ином измерении.
5
Внезапно на их территорию вторгся вертолёт. Пролетев над спортивной площадкой так низко, что можно было разглядеть членов экипажа, он пронёсся над крышей корпуса, улетел в сторону торгового квартала, покружился там и снова пошёл в атаку. Рокот мотора — точь-в-точь паровой катер — хлестанул по остаткам снега, по солнечным пятнам, пробежал по мыслям, плоти, коже, костям, задал всем подвернувшимся хорошую взбучку. Надзиратели и заключённые, задрав головы вверх, смотрели на зловеще увеличивающийся вертолёт. Однако на этот раз он не стал резко снижаться, а медленно кружился примерно на стометровой высоте.
— Наверное, что-то случилось, — предположил Андо, крутя на ладони мяч. — Может, пожар?
— Не исключено. Во всяком случае, явно произошла какая-то неприятность, — отозвался Такэо. Приходилось сильно напрягать голос, иначе ничего не было слышно, они говорили громко, как актёры на сцене. Андо ещё что-то сказал, но из-за рокота мотора Такэо не расслышал, что именно, и подошёл поближе.
— Эй, Кусумото, представь, что оттуда — раз, и выбросили верёвочную лестницу. А ты за неё ухватился — и дёру! Здорово, правда? Ха-ха-ха…
— А в Америке действительно был такой случай. Но это всего лишь газетчики. Небось, собирают материал для какого-нибудь сюжета. Наверное, в связи со вчерашним пикетом… Место происшествия, то да сё. Гм, а впрочем, их, кажется, интересует сама тюрьма.
— А может, хотят заснять, как его вздёрнут? Ну этого, Насильника с Осэнкорогаси?
Такэо удивлённо округлил глаза, и Андо смущённо заморгал. Его круглые глазки приобрели правильную миндалевидную форму, и на белом лице засияла довольная улыбка.
— Ха-ха. Итимацу-то наш сейчас болтается в лучшем виде. Вот только вряд ли кому-нибудь удастся его заснять. Болтается-то он в закрытом помещении.
— Да ты что? Не знаешь, что ли? — Такэо с трудом разлепил ставшие вдруг тяжёлыми губы. — В нашей тюрьме не казнят. Когда надо привести в исполнение приговор, то отправляют в тюрьму К. Они там очень гордятся своим эшафотом, сделанным по последнему слову техники. Парень, который его спроектировал, получил награду от министра юстиции за большой вклад в дело совершенствования исправительной системы.
— Ха-ха-ха! Вот здорово! Если за изобретение приспособления для убийства дают награду, я тоже пораскину мозгами, авось что-нибудь придумаю. У меня, знаешь ли, есть изобретательская жилка. Ещё в детстве я ловил лягушек в храме Канда-мёдзин, а потом поджаривал их на костре и изучал, каким способом лучше это делать, чтобы побольше мучились. А ты точно знаешь, что здесь нет эшафота?
— Точно, об этом даже в газетах писали. Я ведь газеты читаю от корки до корки. Кстати, скоро уже десять.
— Да, около того.
— Значит, его вот-вот убьют.
— Верно! Как раз в этот момент он и болтается там, на этой суперсовременной виселице. Он ведь у нас тяжёлый, небось, раскачивается, как маятник — туда-сюда, туда-сюда, не может остановится. Эй, Кусумото, не хочешь ещё разок мячом перекинуться?
— Нет, хватит. — Такэо вытащил из-за пояса полотенце и медленно вытер пот. С некоторых пор ему казалось бессмысленным поддерживать форму, занимаясь спортом, в результате мышцы рук и ног сделались дряблыми, словно их некоторое время держали в анестезирующем растворе. У него возникло совершенно отчётливое ощущение — Сунаду только что казнили, сердце сжалось, и стало трудно дышать, будто он находился в гипсовом корсете. И дело было не в том, вернее, не только в том, что слова Андо заставили его вспомнить о смерти Сунады, он об этом и не забывал: с того момента, как он проснулся, досмотрев бесконечный дурной сон, он постоянно думал о Сунаде, оплакивал его, даже решил помолиться за него, когда придёт время казни. Но появление этого вертолёта Такэо почему-то воспринял как знак, что смерть подошла к Сунаде совсем близко, он пред ставил, как тело казнённого со страшной скоростью падает вниз, и его словно пронзило электрическим током. Возможно, это был сигнал, посланный ему Сунадой. Даже наверняка.
— Сунада только что умер.
— Да ну? Откуда ты знаешь?
— Телепатия. У меня ведь есть телепатические способности, разве ты не знал?
— Да нет никакой телепатии! Смех один! — Андо хохотал и гладил себя по животу, словно желая показать, что умирает от смеха, потом с силой запустил мяч в стену. Парусиновый мяч, в отличие от резинового, не отскочил от стены, а сразу упал вниз. Андо, и не подумав его поднять, рукавом рубашки вытер лоб. Он тоже был весь мокрый от пота. День выдался тёплый и солнечный, достаточно было совсем немного подвигаться, чтобы вспотеть.
Такэо посмотрел на высохший на солнце, ослепительно сверкавший асфальт. От вчерашней пасмурности не осталось и следа — на небе ни облачка, живительный, нежный и тёплый, как женское лоно, воздух побуждает к цветению и размножению. Прозрачные руки ветра ласкают мир, даря ему радость новой жизни. Скоро наступит весна, самое желанное время года. Своими тёплыми ладонями ветер поглаживает и нас, смертников, но для нас эта пора обновления жизни — всего лишь предвестие смерти и разложения, мы — грязные чёрные пятна на ярко сверкающей поверхности земли, спрятанные за высокими стенами тесной спортплощадки…
Семеро заключённых, среди которых уже не было Сунады и Оты, зато были Катакири и Карасава, купались в ярких солнечных лучах. Тамэдзиро Фунамото и Катакири, устроившись на скамейке, играли в шахматы, Карасава и Коно о чём-то шептались, и только Какиути стоял в одиночестве, прислонившись к бетонной стене. Сбоку от прямоугольной железобетонной коробки корпуса виднелась черепичная крыша больницы, ещё покрытая снегом, похожим на уютное пуховое одеяло. Снег искрился на солнце и быстро таял, капелью падая вниз. Вертолёт куда-то улетел, над головой сияло безоблачное небо.
— Эй, Кусумото! — крикнул Коно и оскалил свои белые зубы, готовый любому вцепиться в глотку. Очевидно, они с Карасавой упражнялись в революционности или Карасава разъяснял ему основы революционного учения, во всяком случае, на лице его застыло серьёзно-озабоченное выражение. Общаться с ним не было никакой охоты, и Такэо сделал вид, будто не расслышал. Где-то в вышине снова возник рокочущий звук, похожий на урчанье парового катера, он быстро нарастал и скоро перекрыл шум машин на скоростной магистрали и доносящийся с какой-то стройки стук молотка.
— Явился! — сказал Андо, показывая пальцем в небо.
В сияющей лазури возникла крошечная белая точка, она быстро увеличивалась, надвигалась с бесцеремонностью военного самолёта, прочёсывающего местность пулемётным огнём, потом взмыла к небу и снова исчезла.
— Они меня достали, — сказал подошедший совсем близко Коно. — Хоть бы он грохнулся, что ли, вот была бы забава! Представляешь? Сначала бабахнет, а потом — пламя до самого неба. Завоют «скорые»… Всё вокруг заполыхает, ох и заполыхает же! Эй вы, придурки! Как вам такая картина, по душе?! — И Коно погрозил вертолёту кулаком.
— Да ну тебя, может, они прилетели к кому-нибудь на помощь? — предположил Андо. — Может, у них операция по спасению крутых мафиози или ещё кого? Вот сейчас-сейчас, гляди, выбросят верёвочную лестницу!
— А вот и нет, — уверенно возразил Коно. — Эти типы прилетели, чтобы заснять меня на спортплощадке. Или ты не понял ещё, что вся эта вчерашняя заварушка произошла по моей милости? Пикетчиков интересовала исключительно моя персона.
— Ха-ха! Значит, ты у нас звезда. Небось, твоё имя будет во всех вечерних газетах. Когда этот вертолёт опять прилетит, ты уж постарайся принять какую-нибудь позу покрасивее, чтобы тебя засняли в надлежащем виде.
— Нет, нет, и ещё раз нет. Не допущу, чтобы моя героическая физиономия появилась в какой-нибудь поганой буржуазной газетёнке, — с вызовом сказал Коно, и Андо, втянув голову в плечи, убежал прочь.
— Что касается вчерашнего пикета, — сказал Такэо, вспомнив свой разговор с Карасавой и Коно, — то о нём наверняка есть сообщение в утренних газетах.
— Разумеется, а как же иначе. — И Коно искоса взглянул на надзирателя Нихэя, который, как положено караульному, твёрдо стоял перед железными воротами, придерживая рукой дубинку на поясе. — Увидим после обеда, когда принесут газеты. Полоса общественной жизни будет густо зачернена, вот увидите. А как вам утренние передачи по радио, смешно, правда? Как дошло до новостей, сразу пустили какую-то музыку. Боялись сволочи, что будут сообщения о пикете. Кстати, Кусумото, пойди-ка сюда, товарищ Карасава хочет с тобой побалакать.
— Пожалуйста, — кивнул Такэо. — Только увольте меня от разговоров о политике и революции.
— Да нет, не о том речь. Он хочет продолжить вчерашний разговор. Его, видишь ли, волнует вопрос, куда девается человек после смерти. Не понимаю, почему он так зациклился на этой дурацкой проблеме.
— Ну, вообще-то люди часто этим интересуются. А ты как? Тебя загробный мир не интересует?
— Ничуть. Да и нет никакого загробного мира.
— Но о смерти-то ты думаешь?
— Ну… Не столько о смерти, сколько о тех мерзавцах, которые являются её причиной и которых я ненавижу. Я имею в виду класс собственников и эту вашу интеллигентскую прослойку… Сделали меня козлом отпущения. Моя насильственная смерть — закономерный результат дискриминации, интриг, клеветы, несправедливого судопроизводства, репрессий, преступления против человечности…
— Всё это только внешние обстоятельства. Я не об этом, я говорю о нас с тобой, о нашей личной смерти. Всех нас ждёт одна и та же смерть — на виселице. В поле твоего зрения находятся лишь те, кто будет убивать, но казнь предполагает наличие двух сторон — тех, кто казнит, и тех, кого казнят, и мы принадлежим к последним. Причём именно мы и являемся главными действующими лицами. Ведь без нас и виселиц не было бы. Смертная казнь существует постольку, поскольку есть люди, приговорённые к смерти.
— Стой-ка, стой-ка, всё это пустая софистика. — Коно задумался, теребя полуседой ёжик жёстких волос. Седые волосы на макушке, специально смоченные и приглаженные щёткой, встали дыбом. — Что же получается? Мы, эксплуатируемые, неимущие, малообразованные, сами провоцируем всех этих собственников и интеллигентов на то, чтобы нас убивали? Стой-ка… Но сам-то ты ведь из интеллигенции? Как я могу тебе верить? Всё это софистика, чистой воды софистика.
— Но это ведь так просто. Смерть, какая бы она ни была, насильственная или естественная, это твоя личная смерть, это то, что касается только тебя и никого кроме.
— Да нет же. Моя смерть касается не только меня. Меня будут оплакивать народные массы. Видел, сколько товарищей пришло вчера? Я не один.
— Прекрасно, что ты так в это веришь, и я вовсе не хочу умалять значительности твоей смерти, но всё равно пережить эту смерть и уйти из мира придётся именно тебе и никому иному.
— Ну-у… — Словно обнаружив наконец предмет для спора, Коно выпятил грудь. — Это называется буржуазный субъективизм. Сознание определяется бытием. Это абсолютная истина. Ты ведь, насколько я понимаю, говоришь о восприятии смерти? Так и оно зависит от конкретных условий — дискриминации, репрессий, — символом которых является тюрьма и смертная казнь. Эти условия — базис, а восприятие — всего лишь надстройка. Мы должны сказать решительное «нет» этому восприятию, преодолеть его, суметь выработать в себе истинно революционное самосознание и социализировать смерть.
— Ну, если тебя устраивает такое толкование, — вздохнул Такэо, — тогда ладно.
Карасава давно уже делал им знаки рукой, но ни Коно, ни Такэо не обращали на него внимания. Не выдержав, он двинулся в их сторону. Андо тем временем отошёл к скамейке, на которой Тамэдзиро и Катакири играли в шахматы, и стал наблюдать за сражением.
Карасава был выше Нихэя и шире его в плечах, его мощный торс казался вырубленным из дерева. Длинные, торчащие какими-то странными пучками волосы падали на плечи, напоминая мокрую швабру. На глаза свисала чёлка, и невозможно было понять, что они выражают. Белое, с тонкими чертами лицо в целом производило отталкивающее впечатление. Такэо случалось разговаривать с ним из камеры по «голосовой почте», но он никогда не видел его вблизи. Только однажды, три года назад, ещё до того, как Карасаву, как особо опасного субъекта, удалили из нулевой зоны, они как-то встречались на очередном кинопросмотре.
— Это ты Кусумото? Хочу задать тебе пару вопросов, — обратился к нему Карасава.
— О чём? Тут у нас с Коно как раз развернулась острая дискуссия, в которой я потерпел поражение.
— Что такое загробный мир, вот о чём, — поспешно, как солдат, вдруг вспомнивший о своём долге, вставил Коно.
— Нет-нет, — Откинув, словно занавеску, волосы с лица, Карасава остановил Коно властным взглядом. — Это, конечно, тоже, но сейчас мне хотелось бы поговорить о Воскресении Христовом.
— Знаешь, Карасава-сан прочёл всю Библию. Потратил на это целых четыре дня — начал во вторник и закончил сегодня утром. А я прочёл «Капитал» за пять дней от корки до корки. До чего же приятно читать его не отрываясь…
— Неужели Библию можно прочесть всего за четыре дня? — удивился Такэо.
— Можно, — ответил Карасава мягким, мурлыкающим голосом, как говорят обычно полные женщины. — За семьдесят семь часов. Ну, если считать и апокрифы, то за восемьдесят.
— Так ты и апокрифы читал?
— Да, заодно уж.
— Никогда бы не подумал, что революционера может заинтересовать Библия. Мне только что Коно разъяснил, что после смерти от человека не остаётся ничего — таково, мол, кредо материалистов. Что ж, кредо как кредо, во всяком случае, достаточно определённое, я думал, ты тоже его придерживаешься.
— Не знаю, что там тебе наговорил Коно, но меня Библия интересует, до известной степени разумеется. Не зря ведь её писали так долго и столько людей причастно к её созданию. Кстати, сам-то ты веришь в Воскресение Христово? Прости за столь бесцеремонный вопрос.
— Да, верю, — без колебаний ответил Такэо.
— То есть ты веришь, что Иисус восстал из гроба и явился ученикам своим?
— Да, я верю, что всё было именно так.
— Но ведь современные исследователи Библии пришли к выводу, что «пустой гроб» и «явление Христа» — нельзя считать историческими фактами. А значит, в первобытном христианстве легенда о воскресении использовалась проповедниками всего лишь для пущей убедительности. Скорее всего, они использовали воскресение как аллегорию некой великой силы, позволяющей выходить за пределы собственного «я».
— Но ведь эта великая сила неотделима от личности Иисуса. Я не умею складно говорить, но у меня есть чёткое ощущение, будто Иисус и теперь живёт во мне и одновременно я сам — плоть от Его плоти. Это и есть воскресение.
Такэо прикрыл глаза. Солнечное тепло разливалось по телу и проникало в сердце. Он открыл глаза и ощутил лёгкое головокружение. Словно предвещая приход этого, земля — вернее сказать, некая искусственная поверхность, скреплённая асфальтом, — заметно накренилась, и то, что на ней было, — люди, снег, он сам — заскользило вниз, не умея удержаться на наклонной плоскости. Одновременно всё вокруг — спортивная площадка, каменные стены, тюрьма, город, небо, солнце — стало казаться нереальным, словно во сне. Такэо пронзило острое и очень отчётливое ощущение, что настоящий реальный мир находится не здесь, а совсем в другом месте, и оттуда реальный «он» глядит на здешний мир, тогда как «он» здешний — не более чем бесплотная тень, за которой подглядывает «он» настоящий. Вдруг он взмыл вверх, поднялся над миром теней, вылетел в реальный мир и оказался в комнате для духовных занятий рядом с патером Шомом. Весна, патер толкует Библию, как всегда опираясь на посох и стараясь держаться прямо, словно противостоя порывам ветра. По обыкновению своему, он свободно цитирует отдельные места из Нового Завета в переводе Раге, который знает наизусть. Когда он произносит слова из 15-й главы Первого послания Коринфянам: «А если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера наша», душой Такэо вдруг овладевает твёрдая уверенность, что тело патера является телом самого Христа. Одновременно он и в себе начинает ощущать живого Иисуса и осознаёт себя плотью от плоти Христовой. И это не аллегория учения Христа, это по-настоящему живое, пронзительное ощущение — в его собственной душе пребывает душа Иисуса. Теперь они с патером связаны — их связал Христос, поселившийся в них обоих. Одновременно, как это ни парадоксально, оба стали во Христе единым целым. Вот с лица патера исчезает добрая улыбка, оно мучительно искажается, покрывается испариной, и Такэо видит лицо Христа, претерпевающего крестные муки. И тут же его собственные ладони и ступни явственно ощущают нестерпимую боль от вбиваемых в них гвоздей. «Что с тобой, Такэо?» — спрашивает патер. «Мне больно, падре», — отвечает он. «Страдай и терпи, сын мой. Жизнь есть страдание». — «Хорошо». — «Ты должен хотеть испытывать боль. Боль — путь к любви». — «Да». — «Прими эти раны, сын мой. В аду тебе явится рай, ненависть обернётся радостью, боль — любовью». Ему кажется, что эти слова произносит не патер Шом, а сама плоть Христова.
Вернувшись тогда в камеру, он с удивлением почувствовал, что его руки и ноги по-прежнему болят, стал рассматривать их и обнаружил на коже явственные следы от гвоздей. Тыльные стороны рук и ступни ног приобрели багровый оттенок, Такэо весь вечер мучился от приступов режущей боли…
— Твоё ощущение, — хладнокровно продолжал Карасава, не замечая, что происходит с Такэо, — коль скоро оно существует, можно назвать скорее галлюцинацией, чем ощущением. Тебе только кажется, что в тебе живёт воскресший Христос.
— Мне нечего на это возразить, — сказал Такэо, ему казалось, что, очнувшись от одного сна, он тут же погрузился в другой. — Но одно можно сказать со всей определённостью — это ощущение очень легко возникает, когда человек оказывается в экстремальных условиях, а именно в тюрьме, да ещё в полной изоляции, в одиночной камере, так что мы, приговорённые к смертной казни, обладаем на него, если можно так сказать, особыми правами. Мне вот что интересно: почему такой убеждённый атеист, как ты, вдруг взялся за Библию? Да ещё читал её, не отрываясь, целых восемьдесят часов?
— Простое любопытство. Мне хотелось подвергнуть последовательной критике существование Бога.
— Ну и каков результат?
— Таков, какого я и ожидал. Зло не существовало бы, если б не было Бога. Точно так же, как без мира не было бы войн. Теперь понятно, что имел в виду Мартин Лютер, когда говорил о «сокрытом Боге».
— «Сокрытом боге»? Божественное сострадание сокрыто под маской гнева, свет скрывается во тьме, жизнь — в смерти, а сам Бог — в Его отрицании.
— Точно. Вот и получается, что злодей Ставрогин понимает Бога лучше, чем преподобный Тихон, а беспутный Дмитрий Карамазов падает ниц перед старцем Зосимой.
— Ну раз ты это понимаешь, то наверняка и в Бога веруешь.
— А вот и нет, — пронзительно взвизгнул Карасава. — Этот «сокрытый Бог» — тоже всего лишь иллюзия.
— Значит, тебе хорошо известен парадокс, что иллюзия бывает реальней самой реальности.
— Да ладно, иллюзия это всего лишь иллюзия, — широко улыбнулся Карасава. — А насчёт того, что жизнь якобы скрывается в смерти, так это потому, что смерть — событие вполне реальное. Если жизнь не сон, не галлюцинация и не иллюзия, то и о смерти можно сказать то же самое, разве не так? А, Кусумото? Мы можем воображать, какова она, наша смерть, и тем не менее она не принадлежит воображаемому миру. Она происходит в действительном, явленном, здешнем мире.
— В том-то всё и дело. Не исключено, что этот мир, который ты определяешь как мир действительности, как мир яви, — всего лишь сон, всего лишь отражение чего-то иного.
Такэо вгляделся в лицо Карасавы, пытаясь прочесть его мысли. Из-за свисающей, как занавеска, чёлки сверкнули глаза, похожие на две амбразуры, выпускающие из себя смертоносные лучи.
— Я хочу, чтобы ты меня правильно понял. — Карасава говорил чётко, с расстановкой, словно пытаясь сформулировать давно выношенные мысли. — Моя основная идея — это «сокрытое зло», то есть как бы лютеровский «сокрытый Бог» наоборот. В добре сокрыто зло. В занудных разглагольствованиях о жизни, любви, славе, спасении сокрыты смерть, ненависть, бесчестье, уничтожение. Таким образом, можно сказать, что Бог — злое начало мира, именно он принёс в мир отрицание и зло. Всякие сказки об Эдеме — сплошная символика. Счастье способно породить лишь предательство и несчастье. Зло творят всякие мерзавцы, строящие из себя святош и поборников справедливости. Именно они. И революция, как я её понимаю, призвана окончательно исцелить человечество от зла посредством последовательного и полного стирания с лица земли этого вашего Бога.
— Исцелить от зла… — пробормотал Такэо. Его поразила не столько неожиданность всего сказанного Карасавой, сколько явное сходство услышанного с его собственными размышлениями. — Но активно творить зло ради уничтожения зла, разве это не то же самое, что пытаться обрести Бога?
— Нет. Лютер в своих рассуждениях отталкивается от Бога. А я не нуждаюсь ни в каких отправных моментах. Мир надо наполнить резнёй, кровью, отрицанием, пороками…
— Да ты просто второй Гитлер.
— Пожалуй. Гитлер — идеал для любого революционера. Он поставил себе целью смести с лица земли всяких добродетельных людишек. И это надо уяснить прежде всего.
— Значит… — начал Такэо и осёкся.
— Ты хочешь сказать, что и я таков? А я этого и не скрываю! Я убил поочерёдно тринадцать своих вполне добропорядочных сотоварищей. Каждого раздевал донага, связывал проволокой, выкалывал ножом глаза, отрезал нос, и в конце концов пронзал сердце. О, я провёл настоящие научные изыскания относительно того, как причинить человеку максимальную боль, и подкрепил их практическими действиями.
— И к какому выводу ты пришёл?
— А к такому, что игра не стоит свеч. — Карасава откинул волосы со лба и подставил болезненно бледное лицо солнцу, потом, словно насмехаясь над самим собой, прижал ладони к глазам. — Я понял одно — добродетельных людей тьма-тьмущая. Убивать по одному не эффективно. Единственное, что можно сделать, — сбросить по примеру Трумэна атомную бомбу, всё остальное одна канитель.
— Но ведь убить собственными руками даже одного человека — тяжкий труд, — со знанием дела заметил Такэо.
— Это точно. А всё потому, что мы пользуемся методами, которые были изобретены ещё три тысячи лет тому назад, мы ничего не умеем, убийцы-дилетанты, так сказать. Правда, некоторые, насмотревшись вестернов, пользуются пистолетом, то есть прибегают к методу, принятому в прошлом веке, но и они способны убить троих или четверых, не более. Нашему веку, веку Гитлера и Трумэна, нужны более цивилизованные, более совершенные методы.
— Слушай-ка, Карасава, — смущённо прошептал Такэо, стараясь, чтобы никто больше не слышал. — А ты что, убил — и ничего?
— Опять ты за своё! Зачем ходить вокруг да около? Что значит — ничего? Такого не бывает, чтобы убил — и ничего. По крайней мере мне стало ясно — игра не стоит свеч. Это раз. Ну, и ещё — чувство самоудовлетворения, ощущение, что ты хоть чуть-чуть, но послужил человечеству.
— И только?
— Забавно, — Карасава расхохотался, — что такие вопросы задаёт автор «Ночных мыслей». Уж ты-то должен понимать, как ограничена и малоэффективна человеческая речь, как мало можно выразить словами.
— Да нет, просто когда убьёшь человека, из его крови вдруг выглядывает нечто диаметрально противоположное нашей реальности. Со мной было именно так. В тот момент, когда я убил, мне показалось, что из этого мира я перешёл в иной, нереальный мир, мир ночных кошмаров. Интересно, а тебе не было никаких указаний на нереальность происходящего? Неужели только ощущение, что игра не стоит свеч, и самоудовлетворение? Как по-твоему, то, что с тобой произошло, вполне вписывалось в рамки твоей обыденной жизни, поддавалось логическому объяснению, подчинялось законам перспективы? Или же в результате предельной концентрации и резкого выброса энергии ты попал в мир хаотических видений?
— Всё это ты говоришь, чтобы подвести к проблеме воскресения, правильно я понимаю? — И Карасава резко повёл своими мощными плечами.
— Да. Смерть происходит в нереальном мире. И воскресение тоже. Мы можем видеть чужие трупы, но никому не дано видеть собственный. Видеть собственный труп — это и есть воскресение.
— Ну и что из этого следует? — неожиданно спросил Коно. До сих пор он, не обращая особого внимания на перепалку между Такэо и Карасавой, лепил снежки и бросал их в бетонную стену. — Существует загробный мир или нет?
— Он существует постольку, поскольку существует воскресение, — сказал Такэо.
— Ой, да не смеши меня. — И Коно, набрав побольше снега, слепил снежок и с силой швырнул его себе под ноги. — Вот что становится с человеком после смерти — раз, и конец! Или, по-твоему, у такой материи есть будущее?
— Может, ты и прав, я же не возражаю, — ответил Такзо. — Я и сам не знаю, что там на самом деле. Просто мне кажется, что во мне есть кто-то ещё, а я в свою очередь внедрился в кого-то и в нём обретаюсь. Это трудно выразить словами.
— Всё это шулерство. Вести полемику, основываясь на каких-то там ощущениях, — шарлатанство. Чем копаться в разных бреднях вроде загробного мира, открой глаза и посмотри вокруг. Взгляни в лицо реальности, каковой в данный момент является для нас эта тюрьма.
— Погоди-ка, — остановил его Карасава. — Я ещё не закончил разговаривать с Кусумото.
— Спасибо, — Такэо слегка кивнул Карасаве. — Мы действительно не договорили. Меня поразили твои слова о том, что зло сотворено Богом. Я и сам давно уже пришёл к этой мысли. Только в моём понимании, говоря твоими словами, всё наоборот. По-моему, правильнее не «в начале был Бог», а «в начале было зло». Творение мира началось не с райских кущ, а с тьмы. Сначала была тьма, потом возник свет, и эта очерёдность чрезвычайно важна. Свет насильственным образом раздвинул тьму, и его существование очень зыбко. Достаточно ему утратить яркость, и тьма, стремясь вернуться к своему первобытному состоянию, тут же вытеснит его. Эдем существует только как символ. Так ведь? — Такэо вдруг осознал, что говорит слишком страстно, и уставился на Карасаву, выпустив из поля зрения Коно, который всё время пытался улучить момент и вставить что-нибудь своё. — Всё сущее — и люди, и этот мир, и государства, и тюрьмы, и священники, и надзиратели, и мы сами — с неимоверным трудом выкарабкалось из тьмы на свет и балансирует между жизнью и смертью в пределах ничтожно малого промежутка времени, который зовётся настоящим. Так? Всё сущее полностью зависит от тьмы, только она позволяет всему быть. То есть именно тьма является основой всего сущего. Вчера я говорил, что до рождения человек находится в мире кромешной тьмы. К этому можно добавить, что эта же тьма поддерживает наше существование в настоящем. А раз так, то и смерть есть всего лишь возвращение во тьму, к началу начал. И коль скоро во тьме произошло такое событие, как рождение, то почему бы там не произойти и воскресению? Во всяком случае, таково может быть его метафизическое обоснование.
— Выходит… — Карасава запнулся и некоторое время помолчал, очевидно собираясь с мыслями, потом спокойным тоном продолжил: — Эти два понятия — Тьма и Бог — антагонистичны. Но раз Бог всемогущ, значит, ему подчиняется и Тьма? Получается, что существование Тьмы возможно лишь при условии существования Бога?
— Вот видишь, и ты к этому пришёл, — обрадовался Такэо. За всё время своего пребывания в тюрьме он ни разу ни с кем не вёл таких разговоров. — На самом деле, именно это положение до сих пор остаётся белым пятном в христианском богословии. Конечно, я не специалист, но, судя по всему, подробно разрабатывая вопрос о свете и благости, оно оставляет в стороне вопрос о тьме и преступлении. А о том, что Богу подчиняется и Тьма, говорил ещё Августин. «Бог всемогущ, в Его власти извлечь Добро из тенёт Зла».
— Но можно ведь идти и от обратного. Если тьма — как ни кощунственно это звучит в моих устах, — так вот, если тьма подчиняется Богу, то уж не Он ли сам эту тьму и создал?
— Это положение одно из самых расплывчатых в богословии. Учёных интересует свет и сотворённый мир, а тьму, являющуюся началом всех начал, они игнорируют. Впрочем, это вообще свойственно человеку. Наука ведь тоже занимается только зримой стороной нашей планеты, то есть опять же только тем, что сотворено. Я не слышал, чтобы какая-то отрасль науки занималась тьмой.
— В богословии я ничего не смыслю, но если допустить, что в начале был Бог, то получается, что тьма — вторична, она существует постольку, поскольку существует Бог. А значит, и зло своим возникновением обязано Богу. А из, этого положения логически вытекает другое: предательство, ненависть, отчаяние обязаны своим возникновением вашим малым кумирам — справедливости, благим намерениям, свету.
— Тогда получается, что ты признаёшь существование Бога. Ведь ты же не отрицаешь существования великой силы, которая является первоисточником всего сущего?
— Пожалуй. Но ведь в это сущее входят и злоба, и небытие, и эта твоя тьма. И свободная человеческая воля, и отрицание Бога, и преступления. А значит, и своих сотоварищей я убивал, поддерживаемый этой великой силой.
— Но это же не значит, что всё великое должно быть уничтожено? — возмутился Такэо.
— Потому-то я и говорю, что игра не стоит свеч. Добродетельных людей слишком много. Любое зло всегда будет неполным. Оно — лишь ничтожная часть абсолютной истины. В конечном счёте так можно сказать и о революции — игра не стоит свеч. Даже если в будущем появятся новые, высокоэффективные способы массового уничтожения, всё это по-прежнему только полумеры. И тем не менее я остаюсь при своём мнении: убий, убий — вот моя логика.
— И тут я перестаю тебя понимать, — вздохнул Такэо и обескураженно отвёл глаза от Карасавы. — Ты так близко подошёл к Богу, и вдруг опять — эта революция, несущая зло!
— Революция — это не зло, — тут же вмешался Коно, обрадовавшись, что разговор наконец перешёл в русло привычных ему понятий,
— Да я не то имел в виду, — усмехнулся Такэо. — Разумеется, не всякая революция — зло, но бывают же и такие.
— Прекрати пороть чушь! — набросился на него Коно. — Какие такие? Есть только одна наша революция, и никаких других не существует.
— Ну это как сказать. О революции говорят многие, и у всех она разная и по целям, и по методам. Разве не так?
— Я не желаю с тобой спорить, — сказал Коно и схватил Карасаву за руку, словно собираясь оттащить его от Такэо. — Послушай-ка, мне надо с тобой поговорить. — И он повлёк Карасаву в уголок спортплощадки, к стене, в тени которой ещё лежал снег, подальше от остальной компании. К ним тут же поспешил надзиратель Нихэй, приметивший, что они хотят посекретничать. Увидев его, Коно деланно захохотал и повысил голос.
Такэо — то ли оттого, что его утомили споры, то ли оттого, что ветер веял таким теплом, — внезапно обмяк, никакой охоты двигаться у него не было. Послышался голос Тамэдзиро. Он бросил играть с Катакири в шахматы и ввязался в шутливую перепалку с Андо. Время от времени раздавался визгливый бессмысленный смех Андо.
— Вы о чём это? — спросил Такэо, подойдя к сидящей на скамейке троице.
— А мы тут играем в «Если бы да кабы», — объяснил Андо. — Давай, присоединяйся!
«Если бы да кабы» — была одной из самых популярных у смертников игр, она заключалась в том, что участники по очереди воображали, что бы они сделали, если бы вдруг прямо сейчас вышли из тюрьмы.
— Тамэ говорит, что тут же завёл бы себе молодую бабёнку. И менял бы их каждую неделю. Вот только как их содержать? На какие шиши?
— Ну, ты и впрямь совсем ещё несмышлёныш, Малыш. Можно ведь подзаработать. Ну украсть там чего-нибудь. Без лишней скромности скажу, перед тобой — известный специалист по высотным зданиям. Все эти высотки — в Касуми-га-сэки или ещё где — для меня — раз плюнуть, я тебе в какое хошь окно залезу.
— А как?
— Видишь вон ту стену? — И Тамэдзиро показал на трёхметровую бетонную стену, веерообразно делившую спортплощадку на отдельные сектора. — Мне через неё перемахнуть — проще простого.
— Ну прям!
— Нет, точно. Уж это-то я умею, так что без деньжат не останусь. Да, хорошо бы бабёнку. Я бы ни от какой не отказался. — И Тамэдзиро стал обеими руками тереть у себя в паху.
— А ты, Катакири, что бы стал делать?
— Я? — Катакири поскрёб толстыми пальцами только что побритую голову, роняя на землю перхоть. — Я бы сутры читал, вот что бы я делал. Читал бы себе и читал в охотку. Ну, поначалу-то я, конечно, обрил бы себе голову, а для этого пошёл бы в цирюльню, а ещё раньше разжился бы деньжатами, а чтоб подзаработать чуток, стал бы торговать перепелами… Вот.
Очевидно у него чесалась голова, потому что он снова начал ожесточённо её скрести. Виски покраснели, казалось, вот-вот брызнет кровь. На плечи сыпалась перхоть. Бритая голова и грязная серая одежда делали Катакири похожим на неприкаянного расстригу монаха. У него был нависший лоб и квадратная челюсть — мужик мужиком, но стоило ему улыбнуться, как в лице появлялось что-то неожиданно детское.
— А зачем тебе торговать перепелами?
— Я ведь из Ямагаты, отец у меня был пильщик, человек вспыльчивый и упрямый, нрава крутого, на уме только выпивка, даже друзей у него не было. Детей в семье шестеро, я третий, ну и конечно, жили мы бедно, столько ведь ртов, за ужином друг друга локтями отталкивали, кто первый схватил, тот и сыт, а когда зима и снег, тут уж вообще… С голодухи-то мёрзнешь отчаянно, ну и дрались за каждый кусок, а что делать? Просто бешеные были. Как начиналась потасовка, отец свирепел, хватал нас по очереди за шкирку — и в снег. Ну а мы на него набросимся… Так всё время друг друга и колошматили. А уж мёрзли да голодали…
— Погоди-ка, а какое это отношение имеет к торговле перепелами?
— А такое. Я же рассказываю. Да, о чём же я говорил?
— О том, что ты сын пильщика, — сказал Тамэдзиро, и, посмотрев на небо, чихнул.
— Точно, ну значит, я сын пильщика, отец мой был крутого нрава, да ещё и пьяница…
— Ещё у него было шесть человек детей, и вы всё время дрались. Ты дальше, дальше давай, не тяни. Надоело!
— Да помолчи ты, вы мне мешаете, вот я и путаюсь, молчали бы, тогда бы я говорил складно, быстро дошёл бы до сути, и вы бы поняли, почему я решил заделаться торговцем перепелами. А тогда вам бы стало ясно, почему я читаю сутры и каков великий обет Будды Амиды. Если бы вы немного помолчали, я бы доходчиво и просто… Ну знаете, как в армии… Я ведь когда-то служил в армии, в 74-м полку, даже получил первый разряд, был в Корее, в Хамхыне. Да, я был отличным солдатом, всегда на хорошем счету…
— Поэтому быстро стал унтер-офицером и участвовал в боях на реке Холхин-Гол… — с выражением продолжил Тамэдзиро. Этот рассказ все слышали уже десятки раз, и он знал его наизусть. — Осколок снаряда попал мне в правую ногу, почему я и хромаю. А потом я выучился на шифровальщика… Вот тут-то и начинаются расхождения. Один вариант — ты избил командира роты, а рядом оказавшийся прапорщик задал тебе взбучку, и ты с травмой головы попал в госпиталь пехотных войск, а второй — ты, как образцовый шифровальщик, был произведён в прапорщики. Так что же было на самом деле?
— На самом деле из прапорщика меня произвели в сержанты. А что я будто бы избил командира роты, такого я вроде не говорил.
— Как не говорил? Ты раз десять об этом рассказывал. Я прекрасно всё помню. Да и другие помнят, столько раз слышали, что немудрено не запомнить.
— И всё же, — сказал Андо, — ты что, сначала был сыном пильщика, а потом сразу же пошёл в армию?
— Дурак! — сказал Тамэдзиро. — Он ведь нарочно. Доходит до двадцати лет, а потом назад. Снова — здорово! Так мы до перепелов никогда не доберёмся. Ну же, Катакири, давай, вперёд, да побыстрее! Вот тебя призвали, потом ранили в Северном Китае, потом после войны вы вышли из окружения в Вонсане, бродили у подножья Кумганских гор, вас заносило снегом, вы страдали от холода и голода, шли по шпалам и через 26 дней вышли наконец к Сеулу. Потом вас репатриировали, и ты в лагере для репатриированных лиц развлекал всех, показывая «бумажный театр». Потом был шахтёром в Токиве. Потом работал управляющим на пастбище в горах Тотиги и за использование пороха при ловле лис — это было сочтено нарушением закона об охоте — был приговорён к штрафу, а потом послал всё к чёрту и занялся торговлей перепелами…
— Вот молодец! — строгое лицо Катакири расплылось в улыбке. — Сказал всё, что я хотел сказать, да так складно и доходчиво. К тому же…
— Ну это само собой. Продолжать? После того как тебя оштрафовали за нарушение закона об охоте, ты обосновался на горе Хигасимура и занялся разведением перепелов, без особого, впрочем, успеха. И тут от своего коллеги из Юсимы — как бишь его — то ли Сато, то ли Танака, короче, от него ты узнал, что американцы интересуются поставками перепелиного мяса. Ты договорился с этим Сато, что займёшь у него денег, но, когда дошло до дела, он пошёл на попятную, а ты взбесился и забил его до смерти, после чего забрал у него 90 тысяч йен наличными и был арестован по обвинению в ограблении и убийстве.
— Но на кой чёрт тебе опять эти перепела, если тебе с ними так не повезло?
— А я за семь лет, что сижу здесь, всё хорошенько обдумал и теперь точно знаю, как наладить торговлю: во-первых, организовать рекламную кампанию по телевидению — ну вроде того, что японцы должны перестать есть невкусную курятину и начать есть перепелиное мясо… А потом…
— Потом ты разбогатеешь, пойдёшь в парикмахерскую, обреешь голову и станешь читать сутры…
— Неужто это твоё самое большое желание?
— Ну почему, есть и другие — развести свою прежнюю жену с человеком, за которого она вышла замуж, снова на ней жениться, забрать к себе тех детей, которых она родила от меня, и создать дружную, счастливую и благополучную семью.
— Дурак! Что хорошего может быть в старой жене? — спросил Тамэдзиро.
— Старая жена — лучше всех. Женщины, они как маринованные сливы: чем дольше выдерживать, тем вкуснее. Моя жена на вкус как выдержанная маринованная слива. И я никогда не забываю поздравлять её с Новым годом и прочими праздниками…
— Ты что же, пишешь жене, которая променяла тебя на другого? — удивился Тамэдзиро.
— А что тут такого? Это ведь открытки, её муж тоже может прочесть, к тому же я пишу не так уж и часто — всего четыре раза в год. Я посылаю ей открытки вот уже семь лет, и у меня они заготовлены ещё на двадцать лет вперёд.
— Ты что, собираешься прожить ещё двадцать лет?
— Конечно, а почему бы и нет? Я ведь для того и читаю сутры, чтобы меня не убили, а не потому, что блажь такая нашла. Сутры — средство эффективное, так что по крайней мере на ближайшие двадцать лет я могу рассчитывать. Вот я и пишу письма загодя…
— Ясненько. Ну и продолжай читать свои эффективные сутры. Кстати, Малыш, теперь твоя очередь. Давай-ка, не томи.
— Моя? Ха-ха-ха! — Андо втянул голову в плечи. — Да у меня и нет никаких особых желаний. С бабами возиться неохота, жениться — скучно, лучше завалиться на недельку к мамаше, отъесться. Ну а потом… Что же потом? Ха-ха. Ну, пожалуй, больше всего на свете мне хочется укокошить своего папашу, но он мужик крепкий, одному мне его не осилить, особенно без подготовки. Можно, правда, проникнуть в дом, когда он спит, ха-ха-ха, да и пырнуть его ножом в сердце? А следующим номером — покончить с собой, да как-нибудь пошикарнее. Броситься, к примеру, с Токийской телебашни или в ров у Императорского дворца? Что-нибудь в этом духе. Ха-ха-ха…
— Всё это не то… — сказал Тамэдзиро. — Никакого у вас воображения нет. Только об одном и талдычите… По мне, так быть смертником и то куда романтичнее. Ну а ты, Кусумото, что скажешь? Ты ведь у нас образованный.
— Да как-то в голову ничего не приходит.
— Ладно придуриваться. Будто уж так и ничего? — Похоже, что Тамэдзиро рассердился не на шутку: ноздри у него раздулись и лицо покраснело. — Или, может, тебе западло играть в игры со всякой шпаной необразованной? Получаешь денежки от мамаши, целыми днями книжечки почитываешь да пописываешь, и чтоб ничего в голову не приходило?
— Да нет, правда. — Такэо склонил голову перед лысым старым вором. — Ничего не придумывается.
— Врёшь, сволочь! Да быть того не может, чтобы ты никогда не мечтал выйти на волю. Так не бывает! Брехня всё это! Подлая брехня!
— Да нет, я не вру, — с жаром начал Такэо, но тут же осёкся — в том, что говорил Тамэдзиро была своя логика. Да, смертная казнь была ниспослана ему как милость, он верил в это, ибо «когда умножился грех, стала преизобиловать благодать», и всё равно он не сумел свыкнуться с мыслью, что он — смертник. Раз Иисус Христос живёт в нём, Он должен жить и в Тамэдзиро. Во Христе они с Тамэдзиро единая плоть, единое существо, а он, Такэо, как какой-то высокомерный сноб, позволил себе вообразить, будто между ними нет ничего общего. Он такой же смертник, как все остальные, почему же он старается делать вид, будто смертная казнь не имеет к нему отношения? Внезапно ему вспомнился увиденный под утро тягостный сон. Его снова охватило чувство нереальности происходящего, как это было во время недавнего разговора с Карасавой. Неужели это он, Такэо, стоит средь бела дня рядом с убийцей, похваляющимся числом своих прежних судимостей? Мало того — он сам убийца, и его скоро казнят! Снова подступило это. Где-то внутри его тела возникла тьма и стала быстро разрастаться, захватывая всё большее пространство. Утренний сон тоже начинался с тьмы: в кромешном мраке он поднимался в гору, шагал по крутой каменистой тропе, ботинки порвались, и из дырки хлестала кровь, словно у него была перерезана вена. За ним тянулся алый кровавый след, тропа стонала, словно израненная. Он знал, что идёт по горе Цуругидакэ, но что-то странное чудилось в окружающей его темноте. Она была непроглядной, а всё вокруг — скользко-липким, осклизлым, как будто он находился на пути в преисподнюю. В какой-то момент ботинки исчезли, теперь он шёл босиком, отчаянно шепча молитвы и постепенно превращаясь в дикого зверя: у него выросли мощные когти, которые царапали землю, когда он из последних сил карабкался вверх. Земля была твёрдой и ровной, уцепиться было не за что, в конце концов когти сломались, из-под них брызнула кровь, она потекла по осклизлой дороге, делая её ещё более скользкой, остро пахнущее кровью тело заскользило, поехало вниз… Потом он оказался на площади. Это была пустынная площадь, узкая и длинная, как палуба парохода, в центре торчала башня, похожая на орудийную вышку, на ней — часы без стрелок. Окна светились электрическим светом, по ним он понял, что сейчас вечер. Вдруг он вспомнил, что кого-то зарезал и за ним — погоня. Площадь была слишком большой, она просматривалась со всех сторон, надо было бежать, и он побежал, бежал, не останавливаясь, пересёк площадь, весь превратился в бег, мчался вперёд по пустым улицам, пронизывая их, словно рентгеновский луч. Мимо мелькали богатые дома с решётками из заострённых бамбуковых палочек, какие-то двухэтажные здания, украшенные ветхими вывесками «Пансион», потом он оказался вроде бы на Хонго, пробежал мимо университетских ворот, свернул в резко падающий вниз переулок Кикудзака, где-то на середине спуска увидел дом, где снимал комнату, за телеграфным столбом кто-то прятался, наверное сыщик… Потом он оказался на станции. Никаких станционных построек там не было, ничего реального, но он знал, что это именно станция. Повсюду толпились люди — их он тоже не видел, просто ощущал их присутствие, — все указывали на него: «Вон он, глядите, вон он». Он не мог ни купить билет, ни пройти на платформу, кубарем скатился вниз по откосу и кинулся прочь… Потом он просто бежал вперёд, не разбирая дороги. В конце концов почему-то попал в зоопарк. Там были клетки, скамейки, пруд. Скорее даже не пруд, а море, при виде которого ему тут же пришла в голову мысль — если нырнуть, то ещё можно спастись: почему-то он был уверен, что вплавь сумеет уйти от преследователей, ему казалось, что мощный, бесконечный поток воды унесёт его далеко-далеко, в другую страну. Он нырнул, погрузился в бесконечную тьму, под водой поплыл вперёд, задыхаясь и думая только о том, что должен оторваться от погони. Потом выплыл на поверхность и обнаружил, что находится в клетке. В самой обычной металлической клетке для диких зверей, в соседней лежало, свернувшись клубком, какое-то странное животное: то ли медведь, то ли человек — сразу и не разберёшь. Стекающая к ногам вода тут же затвердевала, как бетон. «Всё, теперь не убежать», — подумал он и обессиленно рухнул на пол. Проведя рукой по груди, понял, что покрылся шерстью, вроде как медвежьей, и понял, что изнемог до такой степени, что превратился в зверя…
— Да нет, правда, — неуверенно повторил Такэо. — Ничего не приходит в голову. Что здесь, что на воле делать мне абсолютно нечего.
— Может, ты ещё скажешь, — Тамэдзиро сморщил своё красное лицо и сразу сделался похожим на обезьяну, — что по ночам снов не видишь?
— Сны вижу. Но чаще всего мне снятся такие кошмары! Куда там здешней жизни! Наверное, не хватает воображения.
— Ну ты и зануда! Ни во что с тобой не сыграешь. Не компанейский человек.
— Но я ведь не нарочно, — улыбнулся Такэо.
— Всё равно дерьмо! — Тамэдзиро демонстративно отвернулся от Такэо и предложил Андо сыграть в бадминтон.
— Отвяжись. Я устал, — ответил тот, не вставая со скамейки.
— Вот чёрт! Какие-то вы все дохлые! — Тамэдзиро сбросил пальто и шарф, неожиданно встал на руки и двинулся к центру спортплощадки. Зрелище было не из приятных: шея побагровела, ноги болтались в разные стороны, — казалось, он вот-вот рухнет. Однако, достигнув середины площадки, он сдвинул ноги, выпрямил тело в красивой стойке и, шагая важно и неторопливо, как делающий обход надзиратель, достиг противоположной стены. Потом побежал обратно, сделав на бегу три великолепных сальто. Ловкий, как юноша-акробат. Подбежав к трёхметровой стене, с победоносным криком взлетел по ней, уцепился руками за край и через минуту был на самом верху. Перепугавшиеся надзиратели, истошно вопя, бросились к стене.
— Не бойтесь, не убегу. — И Тамэдзиро ловко спрыгнул вниз. — Я просто тренируюсь. Подумаешь, залез на стену, я же спрыгнул не на ту сторону.
— Эй ты, чокнутый! Хватит выдрючиваться! — завопил Нихэй. — Ты сколько лет уже здесь?
— После вынесения мне приговора я проживаю здесь восемь лет и три месяца. За что вам премного благодарен. Полагаю, что скоро настанет мой черёд. Так или иначе, делу моему уже двадцать лет.
— За двадцать лет можно было сто раз усвоить, что залезать на стены не положено! — с молодой горячностью отчитывал старика Нихэй.
— Усвоить-то я усвоил, и не то что сто, а и тысячу раз.
— Так какого чёрта…
— Да просто веселюсь. Выпустить пар захотелось. Знаешь, как оно бывает весной в зоопарке, в период течки? Шило в одном месте.
И Тамэдзиро стал обеими руками тереть у себя в паху, одновременно отступая назад, потом, разбежавшись, снова бросился на стену. Но на этот раз Нихэй был начеку и успел схватить его за ноги и сбросить в сугроб.
— Холодно! — преувеличенно громко завопил Тамэдзиро. — Да ты что, начальник, я ведь только прикидывался. Ой, холодно! — И выпятив мокрый зад, Тамэдзиро демонстративно повертел им.
— Ничего, в такую теплынь только приятно прохладиться, — засмеялся Нихэй. — Чем хныкать, лучше давай ещё разок пройдись колесом.
— Нет, больше не могу. Выдохся. Возраст не тот.
— Да ладно прибедняться, ты ещё хоть куда, здоров как бык, — сказал второй надзиратель. Это был тот самый пожилой надзиратель, который сопровождал Сунаду из больницы в камеру, по словам Андо, его совсем недавно перевели в нулевую зону. Тёмно-синяя форма контрастировала с белыми волосами, отчего он казался старше своих лет. — Ты, небось, ещё и с бабой справишься. Как у тебя, по утрам встаёт?
— Ах, вы меня просто в краску вогнали. Да, встаёт. До сих пор, стоит подумать о бабе, мигом встаёт. Если хочешь, могу показать.
— Прекрати дурака валять! — засмеялся Нихэй, но его слова прозвучали скорее как призыв к действию.
Тамэдзиро расстегнул молнию на брюках и извлёк багровый член, который, будучи выставленным на яркий свет, стыдливо сжался и никак не реагировал на попытки расшевелить его. Сколько Тамэдзиро ни теребил его, всё было напрасно. Тогда Тамэдзиро подскочил в стоявшему в центре площадки Андо, подтащил его к собравшимся и, одной рукой поглаживая его по заднице, другой продолжил массировать член.
— Ты моя крошка, Сюкити, ах ты мой сладенький, милашка ты моя… Ну вот, глядите, встал!
И Тамэдзиро повернул увлажнившуюся красную головку члена в сторону Нихэя. Покрытые слизью края подрагивали, сжимаясь и разжимаясь, как губы. Правая рука Тамэдзиро скользнула в брюки Андо, и тот задёргался, как от щекотки.
— Ладно, хватит, — уже сердито сказал Нихэй, но Тамэдзиро завертел лысой головой и простонал: — Ну, начальник, ну ещё самую чуточку…
— Раз он тут бахвалился, пусть покажет, на что способен, — поощрительно сказал пожилой надзиратель с таким видом, будто именно он и был главным организатором происходящего.
— У меня такое стра-а-нное ощущение, — сказал Андо, и его по-детски пухлые щёчки залились румянцем. Глядя на впадину между его аппетитно круглых ягодиц, Такэо ощутил желание. Коно и Карасава перестали разговаривать и принялись наблюдать за действиями Тамэдзиро. Только один Какиути по-прежнему одиноко стоял у стены, совершенно безучастный к происходящему. Стоны Тамэдзиро делались всё громче. И вдруг по площадке прокатился отчаянно громкий, словно сокрушающий всё на своём пути, голос. Катакири начал читать сутру.
Молю тебя, Амида, направь на путь, цветы рассыпаю смиренно…
Молю тебя, Амида, направь на путь, цветы рассыпаю смиренно…
Молю тебя, Амида, направь на путь, цветы рассыпаю смиренно…
Намуамидабуцу
Намуамидабуцу
намуамидабуцу
Казалось, этому намуамидабуцу не будет конца. Голос, не приглушённый стенами камеры, а звонкий и настойчивый, тягучий, как мёд, заполнил пространство и время. Катакири был обрит наголо. Поскольку брили в тюремной парикмахерской бесплатно, с бритыми головами ходили многие заключённые, но Катакири был действительно похож на монаха — бритая голова прекрасно гармонировала с жёсткими чертами лица. А уж когда он читал сутру — ни дать ни взять святой отец.
…Наму Амида буцу
Наму Амида буцу
— Сдаюсь, — воскликнул Тамэдзиро, пряча съёжившийся член в штаны и застёгивая молнию. — Этого грязного монаха мне не одолеть.
— Да ты что, — рассердился Коно, — выходит, ты совсем слабак? Спасовать перед каким-то вонючим служителем культа!
— Ничего не поделаешь. — Тамэдзиро провёл рукой по ширинке, потом похлопал себя по лысой макушке. — Плохо переношу монахов. Если хочешь, сам попробуй.
— Давай, давай, — подначил его Андо.
— А ты заткнись. Таким буржуазным барчукам, как ты, вообще надо помалкивать.
Коно оттолкнул Андо и, вздёрнув голову с торчащими седыми вихрами, выдвинулся вперёд. Ухватившись за Тамэдзиро, он расстегнул ремень джинсов.
— Ну-ка, дедуля, погладь мне задницу. Щас я тебя доведу до экстаза.
— Э, нет. Не пойдёт! Революционеры мне не по нутру…
— Это ещё почему? Тебе что, не нравится моя физиономия?
— Ну, в общем…
— Брехня! — И Коно устрашающе заскрипел зубами, будто дробя ими кости. — Просто этот твой Сюкити буржуазное отродье, а я бедный пролетарий, не имеющий даже высшего образования. Короче, дело в извращённости и ограниченности твоего сознания. Поскольку тебя выдрессировали в духе дискриминационного восприятия действительности, то есть приучили направлять своё сексуальное влечение на всяких там буржуазных выродков, а бедным людом гнушаться, постольку и ко мне, пролетарию, ты, естественно, не испытываешь ничего, кроме отвращения. То есть вопрос надо ставить прежде всего о низкопоклонстве перед властями и оппортунизме.
— Что-то мудрёно больно. Так или иначе, с тобой у меня ничего не выйдет.
— Ну… раз так, то теперь, буржуазное отродье, твой выход. Пора тебе нравственно переродиться и принять участие в революционных экспериментах. — И Коно прошептал что-то Андо на ухо и подбадривающе похлопал его по плечу.
— Да ты что, не могу я ничего такого.
Схватив Андо, который, как ребёнок, упирался, извиваясь всем телом, Коно подтащил его к Нихэю и с силой толкнул прямо на него, это произошло так быстро, что Нихэй не успел увернуться. Не исключено, что в какой-то момент Андо перестал сопротивляться и сам подбежал к Нихэю. Так или иначе, в результате картина получилась своеобразная — каланча-надзиратель прижимает хрупкого юношу к своей могучей груди. Опомнившись, Нихэй попытался отбросить от себя Андо, но тот обеими руками обхватил его за шею и впился поцелуем в губы. В тот же момент резко, словно выключили радио, замолк голос, читавший сутру. То ли надзирателю всё-таки удалось оттолкнуть юношу, то ли тот сам разжал руки, огорошенный внезапно наступившей тишиной, — во всяком случае, они отделились друг от друга. Андо быстро подбежал к Карасаве и спрятался у него за спиной, словно ища защиты, а Нихэй, стараясь скрыть смятение, напустил на себя важный вид и несколько раз сплюнул в носовой платок. Тут пожилой надзиратель, который на протяжении всего этого времени стоял, остолбенев от неожиданности, и не двигался с места, наконец пришёл в себя и погнался за Андо, однако, поняв, что догнать его не удастся, схватил за руку Коно.
— Ты что, ты что это себе позволяешь? — орал он, не замечая, что его передразнивает Тамэдзиро: «Ты что, ты что это, а?»
— Ты что, это ведь насильственные действия в отношении персонала!
— Это нельзя квалифицировать как насильственные действия, — ответил Коно и поморщился, возможно оттого, что надзиратель слишком сильно сдавил ему руку.
— Любое прикосновение к телу служащего рассматривается как насильственное действие.
— Это логическое построение не имеет права на существование. В каком именно параграфе Закона о содержании в тюрьмах об этом сказано? В 59-м параграфе говорится только, что нарушение дисциплины влечёт за собой наказание.
— Об этом… Как же это?.. Об этом говорится в должностных инструкциях, — поспешно поправился надзиратель, но снова попал впросак, недооценив юридической подготовки Коно.
— Вы имеете в виду инструкцию от 8 июля 1941 года? Но там просто перечислены основные виды нарушений правил внутреннего распорядка. Их ровно восемнадцать, как то: неповиновение приказу, насилие, перебранка, оскорбление действием, кража продуктов питания, сокрытие запрещённых предметов, обмен запрещёнными предметами, нарушение режима сидения и лежания, установление голосового контакта между камерами, совершение непристойных действий, игра в азартные игры, отлынивание от работы, несанкционированное изготовление любой продукции, владение табачными изделиями, злословие и клевета, агитационная деятельность, подготовка к побегу. И более ничего!
— И всё же…
— Что «и всё же»? Нет там никаких указаний на этот счёт! Эй, больно же. Отпустите руку, терпеть не могу, когда меня хватают! Никаких нарушений правил внутреннего распорядка вы мне приписать не можете. Я не делал ничего — не отказывался повиноваться приказу, не применял насилия, не пререкался, не оскорблял действием, не крал продукты питания.
— А вот и делал! Ты совершал непристойные действия.
— Да ну? Надо же, сумел-таки выкрутиться! Только что, по-вашему, входит в понятие «непристойный»? А? Раз в результате моих действий молодой начальник сексуально возбудился, значит, они непристойные? Так что ли? Но это ещё надо доказать. И позвольте спросить: когда этот говнюк Тамэдзиро занимался тут рукоблудием, а вы ему не только не препятствовали, но ещё и подзуживали, разве это не было непристойным поведением? Кто его спрашивал: «У тебя по утрам встаёт?» Кто его подуськивал, мол — пусть покажет, на что способен? Уж не вы ли? А раз сам начальник ведёт себя непристойно, то что требовать от заключённых? Злонамеренность, предвзятость, дискриминация, стремление в своём глазу бревна не видеть, а в чужом соломинку замечать — вот ваша истинная сущность. Так, начальник? Скажите, разве я не прав? Возразить-то нечем.
— Эй, — Пожилой надзиратель повернулся к Нихэю, надеясь получить поддержку, — что с этим типом будем делать?
Нихэй медленно спрятал в карман грязноватый носовой платок, которым вытирал губы, и что-то шепнул на ухо напарнику. Тот кивнул и направился к ведущей во внутренние помещения железной двери. Нихэй старался напустить на себя грозный вид, но по тому, как нервно он морщил лоб, было видно, что он растерян.
— А ты неплохо подкован в законах, — сказал он, глядя сверху вниз на малорослого Коно.
— Да нет, что вы. — Коно, словно черепаха, втянул голову в ворот свитера.
— И здорово разбираешься в инструкциях. Но знаешь, Коно, нарушения правил внутреннего распорядка не исчерпываются перечисленными тобой восемнадцатью пунктами. Суть дисциплины в исполнении лицами, отбывающими наказание, всех своих обязанностей и подчинении всем запретам. Запреты же могут устанавливаться по мере необходимости, главное — чтобы не нарушался внутритюремный распорядок. Разве не так?
Коно стоял, сжав кулаки, и исподлобья злобно поглядывал на Нихэя.
— Ты же своими действиями нарушил правила поведения на спортплощадке, это совершенно очевидно. Следовательно, их можно рассматривать как нарушение дисциплины.
— Ну и ладно, как хотите, так и рассматривайте. — Коно обхватил правой рукой сжатую в кулак левую и стал вращать ею.
— Что значит «ладно»? Ты не считаешь, что вёл себя плохо?
— Я ничего такого не делал.
— Как же, не делал он! — В голосе Нихэя зазвучали гневные нотки, глаза — поставленные рядом два полумесяца — засверкали. Толстые губы изогнулись, обнажив кривые зубы. Нихэй всегда напоминал Такэо долговязого сыщика, арестовавшего его в Киото, сейчас он тоже невольно вспомнил его. — Хватит ерунду молоть! Ты ведь нарочно пихнул Андо прямо на меня. Я всё видел!
— Андо по собственной воле побежал к тебе, по собственной воде тебя поцеловал. Таково его свободное волеизъявление. Ясно? Ты мозгами-то пораскинь — лучше бы подумал, может ли человек поцеловать другого только потому, что его толкнули! — И Коно высунул голову из воротника.
— Да пошёл ты… — Пытаясь скрыть замешательство, Нихэй повернулся к Андо: — А ну подойди!
Андо выглянул из-за плеча Карасавы, как рак-отшельник из норки, и, почесав затылок, вышел вперёд.
— Ты зачем это сделал?
— Так он мне велел — поцелуй, говорит, начальника. Чистая правда, вы уж не серчайте. Начальник-то у нас гомик, говорит, вот и проверим!
— Да не говорил я ничего такого! — перебил его Коно.
— А вот говорил! Давай, говорит, поставим революционный опыт.
Некоторое время они препирались. Потом Андо неожиданно воскликнул:
— Ну, а если не ты это сказал, значит, Карасава! Точно, он.
Нихэй, опешив, выпучил глаза и уставился на Карасаву, который стоял в сторонке со скрещёнными на груди руками. Отношениям между двумя революционерами — Коно и Карасавой — придавалось большое значение с точки зрения поддержания общественного порядка.
— Карасава, пойди-ка сюда, — сиплой фистулой крикнул Нихэй.
Карасава медленно приблизился, и Нихэй, подавшись назад, бросил взгляд на пожилого надзирателя, словно взывая о помощи. Карасава и впрямь был крепкого сложения, вдвоём с Коно они запросто справились бы с Нихэем. Тут распахнулась дверь и появилось подкрепление. Шесть охранников во главе с начальником зоны Фудзии. Видимо, пожилому надзирателю удалось-таки потихоньку связаться с ним.
— Карасава, значит, это ты занимался подстрекательством? — Теперь голос Нихэя звучал вполне обычно, наверное, ему удалось взять себя в руки.
— Да, я, — чётко ответил Карасава, демонстрируя послушание.
— И зачем? Зачем ты подучил его это сделать?
— Для того, чтобы проверить, — ответил Карасава, блеснув глазами сквозь занавеску волос.
— То есть? — переспросил Нихэй, взглядом — ведь он был при исполнении — поприветствовав подошедшего Фудзии. — Что именно проверить?
— Вашу половую ориентацию. Вы человек молодой — и физически и духовно, — холостой, служите надзирателем, то есть являетесь представителем государственной власти низшего уровня. При этом вы, судя по всему, вполне довольны своим положением угнетателя. Нам представляется необходимым изучать половую ориентацию таких людей.
— Но для чего?
— Для того, чтобы удостовериться — даже в таких, как вы, ещё сохранилось что-то человеческое. Собранная нами предварительная информация говорит о том, что, когда вы смотрите на Андо, степень похотливости вашего взгляда весьма велика. Определив при помощи заигрываний Андо вашу половую ориентацию, мы получили бы весьма ценный для нашего революционного движения материал.
Нихэй переглянулся с Фудзии, словно говоря: «Вы видите? Этот тип способен любого довести до белого каления». Фудзии, прошептав: «Можно тебя на минуточку», отвёл Нихэя к краю площадки и там, судя по всему, потребовал от него полного отчёта о происшедшем. Тем временем Карасава беседовал с Коно, возможно разъясняя ему, какую тактику следует избрать для дальнейших действий. Остальных пятерых заключённых охранники, выстроившись боевой шеренгой, оттеснили к стене. Фудзии и Нихэй вернулись в центр площадки. Всё происходящее напоминало спектакль, какую-то заранее отрепетированную пьесу без слов.
— Прошу внимания! — громко сказал Фудзии. — По поводу скандальной истории, имевшей место сегодня, будет проведено соответствующее расследование. На самом деле правила предписывают немедленно препроводить всех в зону, но слишком уж хорошая сегодня погода, к тому же у вас осталась ещё половина времени на спортивные занятия, так что я предпочту заняться расследованием прямо здесь, на солнышке. — И повернувшись к Нихэю, Фудзии передал ему большую тетрадь. — Начнём с Тамэдзиро Фунамото. Ты главный зачинщик. Зачем ты полез на стену?
Тамэдзиро повозил рукой под набрюшником, словно вылавливая блоху, кусавшую его за живот.
— Ну я ведь уже говорил. Просто тренировался. Лазанье по стене — одно из необходимых упражнений, входящих в курс настоящей спортивной подготовки.
— Значит, ты признаёшь, что лазал на стену?
— А чего тут признавать, вы ведь и сами видели. Вы же были с той стороны, на соседней площадке. Ещё на меня так посмотрели — привет, мол.
— Значит, признаёшь. Твои действия расцениваются как неудавшаяся попытка побега, позже про этому делу будет проведено тщательное расследование.
— Ой, что вы, начальник, не надо. Какой же это побег? Да я просто пошутил, как вы не понимаете? Так, дурачился.
— Когда дурачишься, тоже надо знать меру! Пошутил он! — Фудзии отразил взглядом солнечный луч и даже не зажмурился. — Под побегом принято понимать удаление от надзирателя на расстояние, превышающее необходимое для реального воздействия на заключённого. С этой точки зрения твои действия подпадают под неудавшуюся попытку побега.
— Но это же чушь! Любому дураку ясно, что это натяжка!
— Нравится тебе это или нет, но стены ставят не для того, чтобы на них залезали. А в таких заведениях, как тюрьма, стены — территория абсолютно неприкосновенная. И тебе, старожилу, который содержится здесь уже двадцать лет, негоже этого не понимать. Неудавшаяся попытка побега, бесспорно, имела место. Пойдём дальше. Тамэ, какого чёрта ты придумал дрочить? Да ещё среди бела дня, при всём честном народе? Ведь наш изолятор, к сожалению, находится в самом центре торгового квартала, со всех сторон — высотные здания, а ну как на тебя кто-то смотрел в подзорную трубу? Вот и выходит — непристойное поведение в публичном месте с обнажением половых органов.
— Но я же в шутку! Уж и пошутить нельзя!
— Ничего себе шуточки!
— Но ведь пожилой начальник был доволен и смеялся. А раз смеялся, значит, шутка.
— Так или иначе, имело место стопроцентное нарушение дисциплины. И ты будешь наказан за оба преступления — за неудавшуюся попытку побега и непристойное поведение.
— Да вы что…
— У меня мало времени. Я не могу больше тут сотрясать воздух, препираясь с тобой. Позже будет проведено расследование. Всё, уведите его.
Два надзирателя вытащили Тамэдзиро из шеренги заключённых и оттащили в сторонку.
— Следующий — Кэн Катакири. Ты читал сутры, ничего плохого тут, разумеется, нет, но к чему поднимать такой шум в открытом помещении? Голос у тебя на редкость громкий, ты что, не подумал, что мешаешь всем окружающим? Так или иначе, твои действия могут быть квалифицированы как злостное нарушение порядка. Что ты можешь сказать в своё оправдание? Давай, излагай, я жду.
Катакири засверкал глазами из-под нависшего козырьком лба. Он напрягся всем телом и, приняв воинственный вид, пронзительно, так, что у всех чуть не лопнули барабанные перепонки, выпалил:
— Я уважаю ваше мнение, но ведь читать сутру я начал именно для того, чтобы восстановить порядок, и никак не ожидал, что это будет Расценено как нарушение общественного спокойствия. Нарушил порядок Тамэ, который начал дрочить у всех на глазах, а начальники мало того, что молча смотрели, как он занимается непотребством в таком месте, так ещё и подзуживали его, чего я тоже никак не ожидал. Я постарался как мог прекратить всё это, так что, можно сказать, я был единственным, кто следил за порядком, а начальники и не думали это делать.
— Точно, так оно и было! — закричал Коно. — Надзиратели подзуживали Тамэ. Иначе говоря, используя Тамэдзиро как своего агента, они провокационными действиями втянули в конфликт нас, обитателей нулевой зоны, то есть эксплуатируемых.
Отмахнувшись от Коно, Фудзии сказал Катакири:
— Тебе было дано разрешение читать сутры только в камере, с девяти утра до четырёх дня, по три минуты за один раз, причём при условии, что ты не мешаешь другим заключённым. Несанкционированное чтение сутры на спортплощадке является нарушением дисциплины. Далее. Когда человек издаёт громкие звуки за пределами внутренних помещений, они слышны не только в здании изолятора, но и на улицах города, иными словами, возможно установление голосовой связи с внешним миром. Ясно? Таким образом, ты подлежишь наказанию по двум пунктам: первый — несанкционированные действия, второй — попытка установления связи с внешним миром.
— Я уважаю ваше мнение, но позвольте с вами не согласиться… — И Катакири почесал кончиком мизинца бритую макушку. — Конечно, данное мне разрешение на чтение сутр имеет временные ограничения, но вот место чтения не определено, то есть нигде не указано, что читать сутру дозволяется только во внутренних помещениях. Главная цель чтения сутр состоит в достижении душевного покоя, читая сутру в любое время и в любом месте, человек совершает в высшей степени благое дело, — об этом говорил ещё преподобный Синран. К тому же, если у нас действительно свобода вероисповедования, как записано в Конституции, то читать сутру можно где угодно, поэтому у вас нет никаких оснований запрещать мне читать сутры здесь, на спортплощадке.
— Нарушение Конституции, — поддержал его Коно. — Это точно. Коль скоро разрешение на чтение сутр имеется, то произвольно менять его условия — грубое насилие над личностью.
— Да ну? — Фудзии несколько секунд сверлил Коно глазами, потом повернулся к Катакири и принял оборонительную позу: — Вообще-то я тоже немного занимаюсь дзэн и не собираюсь никого лишать свободы вероисповедования. Речь идёт вовсе не о том. В тюрьме запрещается шуметь, а твой чудовищно громкий голос нарушает покой твоих соседей.
— Начальник! — Коно явно раздражало, что его игнорируют. — Если уж говорить о шуме, то как насчёт вертолёта, который тут летал? Он мешал нам заниматься спортом, нарушал конфиденциальность и не давал возможности разговаривать. Этот вертолёт, по-вашему, что, не нарушал наш покой?
— Можешь не беспокоиться, — улыбнулся Фудзии, — мы уже позвонили в редакцию газеты, которая прислала этот вертолёт, и выразили протест. Вот увидите, больше он не прилетит.
— Так он всё-таки из газеты? — протянул Андо. — Репортёришки собирают материал? Может, фотографировали место, где проходил пикет. А может, и впрямь снимали, как Коно тут занимается спортом. Ха-ха, вот занятно-то!
— Следующий ты, Сюкити Андо. По факту твоего непристойного поведения будет проведено расследование. Похоже, что суть дела ты уже изложил надзирателю Нихэю. Ты, кажется, говорил, что тебя подучил Карасава?
— Но вы ведь со мной ещё не закончили, — прервал его Катакири. — Я читал сутру в разрешённое время, и мне неприятно, что этого не признают. Вы бы спросили у старого начальника, всё и прояснилось бы.
— Ну, о тебе мы поговорим позже, в зоне. Давай, выходи.
Два надзирателя выхватили упирающегося Катакири из шеренги и поставили рядом с Тамэдзиро. Катакири что-то бормотал, как видно недовольный тем, что его не выслушали.
— Митио Карасава. — И Фудзии сделал шаг в сторону Карасавы, который всё ещё стоял с Коно в центре площадки. Чутко уловив его движение, Карасава развернулся всем телом, и они стали друг против друга на расстоянии примерно трёх метров, как дуэлянты. Оба были высокого роста и прекрасного телосложения, только Фудзии щеголял короткой спортивной стрижкой и прекрасным загаром, а под лохматой, нечёсаной шевелюрой Карасавы скрывалось бледное лицо заключённого.
— Эй ты, — приступил к делу Фудзии. — Ты тут давеча радовал всех своими заумными разглагольствованиями о том, что изучаешь сексуальную ориентацию надзирателя Нихэя. Изложи то же самое ещё раз, только в более доступной форме.
— Ничего заумного тут нет, — мягко ответил Карасава. — Просто если подтвердятся гомосексуальные наклонности надзирателя Нихэя, это принесёт большую пользу нашему движению. Это факт.
— Я не об этом. — И Фудзии впился глазами в лицо Карасавы, пытаясь сквозь нависшую чёлку поймать его взгляд. — Я хочу знать, можно ли на основании одного поцелуя судить о сексуальной ориентации надзирателя Нихэя?
— Да тут и говорить нечего. Андо, доложи о результатах!
— Ха-ха-ха, ну вот ещё! Не хочется обижать начальника. Ладно, скажу. В общем, встал у него. Вдруг раз — и встал. Пока я его целовал. Ха-ха-ха…
— Хватит чушь молоть! — просипел Нихэй.
— Ничего не чушь. Когда я сначала потрогал, он был мягонький такой. А перед тем как отскочить, ещё раз потрогал, а он — твёрдый, как камень. Ха-ха-ха.
— Ладно, всё ясно. — Отодвинув выскочившего вперёд разъярённого Нихэя, Фудзии снова обернулся к Карасаве и, не отрывая взгляда от того места, где должны были находиться его глаза, сказал: — А, собственно, какую пользу может ваше движение извлечь из того факта, что он гомосексуалист? Не объяснишь мне, в чём тут дело?
— Я уже говорил. Надзиратели принадлежат к классу буржуазии, классу эксплуататоров. Если окажется, что единственным человеческим качеством, оставшимся у надзирателя, является любовь к мужчинам, мы сможем использовать это для осуществления подрывной деятельности. Человеческие слабости — самое уязвимое место любого члена вашей могущественной организации. Короче, если число смазливых мальчишек будет равно числу надзирателей, тюрьма как орудие классового угнетения прекратит своё существование.
— Опасно примитивный и при этом совершенно фантастический ход мыслей. Ты исходишь из ошибочной предпосылки. Во-первых, ты считаешь, что надзиратели лишены человечности. Это твоя первая ошибка. И вторая — качества, присущие одному конкретному надзирателю, ты распространяешь на всех надзирателей в целом. Единичное выдаёшь за общее и на этом основании делаешь примитивный и совершенно фантастический вывод. На таких хрупких построениях революцию не совершишь.
— А в ваших рассуждениях всё поставлено с ног на голову. Во-первых, работа надзирателей по самой природе своей предполагает гомосексуальные наклонности. Этого вы не можете отрицать, ибо это неоспоримый факт. А операция по установлению гомосексуальных наклонностей отдельно взятого надзирателя — разумеется, мелочь. Кстати, я могу привести сколько угодно примеров, подтверждающих это положение. Во всех странах мира обслуживание заключённых поручается надзирателям одного с ними пола. Позволю себе употребить именно это слово, потому что с нашей точки зрения надзиратели осуществляют не контроль, а обслуживание, я бы назвал их сервисной службой. Почему для такой работы выбираются люди одного с заключёнными пола? А потому, что власть имущих страшит в первую очередь разнополая любовь. Вы, надзиратели, к сожалению, не пользуетесь достаточным доверием со стороны своих нанимателей, то бишь власть имущих. И они правы, полагая, что вся ваша тюремная структура развалится, ежели заключённые будут рассматриваться надзирателями как возможный объект для сексуальных домогательств. Этого ни в коем случае нельзя допустить — вот предпосылка, на которой зиждется тюремный уклад. Но власти упустили из виду, что человек может рассматривать как объект для сексуальных домогательств существо одного с ним пола. И это упущение, на мой взгляд, серьёзнейшее. Начать с того, что многие идут в надзиратели, уже имея гомосексуальные наклонности, а некоторые — и таких тоже немало — открывают для себя прелесть однополой любви в результате постоянного общения с людьми одного с ними пола. Здесь, в тюрьме, я имел возможность видеть множество подобных примеров.
Вы согласны? Надзиратель Нихэй всего лишь один из многих, мы просто воспользовались возможностью продемонстрировать — то что верно в одном частном случае, верно и во всех остальных.
— А язык у тебя хорошо подвешен. — Фудзии не скрывал изумления. — Но то, что ты говоришь, ничего не доказывает. Фантазии, сдобренные искусственными логическими построениями, не более. Ну ладно, мотивы мотивами, но то, что Сюкити Андо нарушил дисциплину своими бесстыдными действиями, это очевидно. Ведь ты, Андо, подтверждаешь, что трогал надзирателя Нихэя за это самое место?
— Трогал, — ответил Андо, расплываясь в улыбке. — Всё точно, встал моментально, твёрдый, как камень. Правда ведь, начальник?
— Брехня! — возразил Нихэй. — Грязная скотина!
— Да вы что, начальник, что вы это такое говорите? Вам ведь было приятно, когда я вас целовал. Уж я-то знаю. Всегда чувствуешь — в удовольствие это или нет. А вам явно было очень даже приятно.
— Хватит, замолчи, — прикрикнул на него Фудзии. — Давайте его сюда.
Два надзирателя вывели Андо и поставили рядом с Тамэдзиро и Катакири. Когда по приказу Фудзии конвойные повели их к зданию, вдруг раздался крик Коно.
— Эй, начальник, а я как же? Меня-то почему не взяли?
— Заткнись! — прикрикнул Карасава, похлопав Коно по плечу. — Ты что, не понимаешь? У этих подонков есть причины не затевать расследование по нашему поводу здесь, у всех на глазах.
Коно затряс седыми вихрами, напоминающими рога средневекового шлема, и потёр руки.
— Но как же, товарищ, не воспользоваться случаем? Когда ещё представится такая возможность разоблачить логику этих мерзавцев, логику угнетения, репрессий, насилия и вскрыть её противоречия! Давай я это сделаю, ну!
Коно бросился вдогонку за удаляющимся конвоем и, догнав его, размахнулся, чтобы ударить надзирателя Нихэя по голове. Но тот был начеку: резко повернувшись, отстранился, и Коно промазал. Не устояв на ногах, он повалился на землю, Нихэй подскочил к нему, тут же подоспел Фудзии и схватил Коно за руку, уже занесённую для удара. Перевес сил был явно на стороне надзирателей, и это всё решило. Нихэй поднял с земли Коно, у которого из носа текла кровь, а Фудзии проворно защёлкнул на его запястьях наручники.
Железная дверь захлопнулась. На площадке остались двое охранников, Такэо, Карасава и Какиути.
Тёплый ветер окутывал их своим прозрачным одеялом, на снегу плясали солнечные блики. Издалека доносился привычный городской шум, но почему-то казалось, что на площадке царит мёртвая тишина. То, что несколько минут назад произошло перед их глазами, слишком напоминало фарс. Да и трудно было представить себе более странную процессию: впереди, гордо выпятив грудь и не обращая внимания на тычки надзирателей, шагал Коно, за ним, словно акробат перед очередным трюком, подпрыгивал Тамэдзиро, следом шёл Катакири в чёрном кимоно, с молитвенно сложенными руками, завершал шествие Андо, похохатывающий и то и дело пожимающий на французский манер плечами, — привычка, приобретённая им ещё в миссионерской школе…
— Что же это такое было, а? — спросил Такэо и невольно прыснул. Вслед за ним засмеялся и Карасава.
— Да, непонятно, что на них нашло.
Карасава сел на скамейку, Какиути и Такэо устроились по бокам.
— Весна на носу, вот все и тронулись. Я сам немного не в себе, но эти, похоже, совсем спятили. — Его завешенное чёлкой лицо расплылось в улыбке.
— Тебе повезло, тебя они не тронули. А ведь главным-то зачинщиком был всё-таки ты, — понизив голос, так чтобы не услышал надзиратель, сказал Такэо.
— Обычное дело. Начинают всегда с кого-то другого, а меня оставляют напоследок. Взять хоть суд. Сначала судили рядовых партийцев, а потом взялись за меня, но в конечном счёте только я один и получил смертный приговор.
— Эти тоже тебя побаиваются. Сначала они займутся остальными, постараются выведать у них все подробности, учинят строгий допрос Коно, а потом, собрав достаточное количество косвенных улик, примутся за тебя. Так что готовься. Наш зонный уж если кого возьмёт на заметку, так не отстанет. Однажды, лет пятнадцать тому назад, мой сосед совершил побег. Перепилил решётки ленточной пилой и с концами. Фудзии тогда ещё не был старшим надзирателем. Так вот, он забрал себе в голову, что без меня тут не обошлось. Отсадил меня в следственный изолятор и донимал допросами с утра до вечера. Подозревал, что пилу мне передал мой духовник.
— Но ведь на самом-то деле так оно и было?
— Это ещё почему? — удивился Такэо.
— Потому что если кто и может передать такую вещь заключённому, то только духовник.
— Да ты что! Я тут был ни при чём.
— Ну, ни при чём так ни при чём. — И Карасава легонько похлопал Такэо по колену. — А жаль, было бы замечательно, если бы именно ты был при чём.
— Уж извини, что не оправдал твоих ожиданий. У меня нет ни малейшего желания нарушать дисциплину. В этом — наше с тобой различие.
— Отнюдь. Я тоже не нарушаю дисциплину. Но если на что-то решусь, то сделаю это так, что комар носа не подточит.
— К примеру, побег?
— Да. Никому и во сне не приснится, как именно я это сделаю. Да у меня в общем всё уже и готово. Рассказать?
— Уволь, — резко ответил Такэо. — У меня нет никакого желания становиться твоим сообщником.
— Хочу задать тебе странный вопрос. Ты что, полностью согласен со своим приговором?
— Конечно. Я согласился со всеми предъявленными мне обвинениями и отказался обжаловать решение суда. Всякие там жалобы и апелляции я писал под нажимом матери и адвоката, а вовсе не по своей воле.
— Неужели? Именно в этом и заключается принципиальное различие между нами. Я отказываюсь признавать правомерность судебных процессов, этих фарсов, разыгрываемых буржуазным правительством. А уж смертные приговоры, которые выносят эти сволочи, вообще фикция от начала до конца. Другое дело — революционные суды Линча, которые я вершил лично, и расправа над партийцами во имя искоренения добра — они-то и являются высшим проявлением справедливости.
— Значит, ты против смертной казни?
— Почему же? Я ведь убеждённый сторонник радикальных методов, таких, как убийство. И считаю, что смертная казнь — мера, продиктованная крайней необходимостью, и отказываться от неё нельзя.
— Странно, в этом мы с тобой тоже расходимся. Я убеждённый противник смертной казни, хотя с мыслью о собственной казни готов смириться как с неизбежным. Когда убивают убийцу, это в конечном счёте приводит только к тому, что погибает не один человек, а двое. Получается двойное убийство, ничего более.
— Забавно! Но тогда ты должен начать последовательную борьбу с самой системой смертных казней, вскрывая существующие в ней противоречия. При этом лучшая тактика — настаивать на несправедливости собственного смертного приговора. Твои размышления носят антиномический характер.
— Почему же? Взять хотя бы твой случай… Ты ведь не отрицаешь — за то, что ты совершил, в соответствии с нынешним законодательством полагается наказание в виде смертной казни, так? Не признавать при этом всех вытекающих отсюда реальных последствий — всё равно что цепляться за недосмотренный сон. Скорее антиномическими являются положения, выдвинутые тобой, ведь, настаивая на несправедливости собственного смертного приговора, ты утверждаешь необходимость смертной казни, как таковой.
— Не вали всё в одну кучу! — мягко попенял ему Карасава. — Да, смертную казнь в её современном виде я отрицаю, но смертную казнь будущего общества приветствую. И против собственной казни я про тестую только на том основании, что мой смертный приговор вынесен современным обществом.
— Да-а… — ухмыльнулся Такэо, — получается, что мы с тобой мыслим примерно одинаково. Я согласен с необходимостью смертной казни по отношению к лицам определённой категории, но не признаю её как принцип. А сам я по воле случая как раз и вхожу в эту категорию.
— А что это за лица определённой категории? — подозрительно осведомился Карасава. — Тут попахивает привилегированным сословием.
— Напротив, — Такэо опустил голову. — Я имею в виду тех несчастных, для которых смертная казнь — спасение. Если бы мне не вынесли смертный приговор, я бы не узнал самого главного в жизни. То есть я нынешний целиком и полностью — продукт смертного приговора.
— Снова попахивает привилегиями. — И Карасава рассыпал в пронизанном солнечным светом воздухе дребезжащий смех. — «Я нынешний» — это звучит гордо.
— Да нет, как раз наоборот. Просто я глубоко осознал свою греховность и готов понести ответственность за содеянное. — И Такэо прикрыл глаза. Веки ощутили тяжесть солнечного света. Вдруг перед глазами всплыло стихотворение, сложенное одним поэтом-смертником.
Тот человек тоже боялся солнечных лучей. А я лишил жизни себе подобного. Руки мои обагрены кровью, и эту кровь не смоет даже смерть на эшафоте. Более того, если бы я не убил, это ничего бы не изменило — потенциально я уже был убийцей…
— Говоришь, прочёл Библию от корки до корки? А помнишь ты, к примеру, 20-й отрывок из 5-й главы Послания к Римлянам? Там, где говорится: «Закон же пришёл после, и таким образом умножилось преступление»?
— Нет, не помню. Я читал слишком быстро.
— А жаль. Это место имеет непосредственное отношение к нашему сегодняшнему разговору. Следующая фраза: «А когда умножился грех, стала преизобиловать благодать». На самом деле? именно благодаря смертному приговору я понял, что такое грех. Смерть приблизилась неотвратимо, я вдруг ощутил на себе её дыхание. Раньше я не испытывал ничего подобного. А потом вдруг понял, что никогда не был сам по себе. Именно тогда в моё сознание и проникло представление об убийстве как о грехе.
— Но ведь такую простую вещь можно понять и не будучи приговорённым в смертной казни.
— Ты считаешь? — Такэо с сомнением посмотрел на мощные колени и ляжки Карасавы. — Значит, в твоём случае смертный приговор не стал поводом для новых терзаний?
Карасава, не отвечая, поднялся и пошёл прочь. Он шагал, заложив руки за спину, погруженный в свои мысли, нелепая, одинокая фигура, словно пытающаяся догнать собственную тень. «Наверняка и его терзают сомнения, — подумал Такэо. — Просто он не отдаёт себе в этом отчёта или же старается гнать их от себя».
С ослепительно-синего неба на него смотрел широко раскрытый глаз солнца. Когда-то этот глаз впивался в мальчика, решившего покончить с собой на холме Тэндзин, он же после смерти патера Шома ярко светил сквозь закатные облака, а теперь струил на землю сверкающие слёзы-лучи. Вдруг из потока слёз выплеснулась фраза из Псалтыри, она вонзилась в сердце Такэо, натолкнулась на Карасаву и повисла в воздухе светящейся неподвижной строкой: «У тебя исчислены мои скитания; положи слёзы мои в сосуд у Тебя, — не в книге ли они Твоей?»
— Мне кажется, его что-то мучает, — неожиданно сказал Такэо, обращаясь к Какиути.
— А? Да, похоже на то… — Вид у Какиути был растерянный, словно его неожиданно вырвали из сна.
— Его терзают вопросы, на которые не так просто ответить, — каков загробный мир, что такое воскресение, откуда проистекает зло… Чего-то ему недостаёт. Не могу понять, чего именно.
— Может, любви? — тихонько сказал Какиути, и лицо его порозовело от смущения.
— А ведь, наверное, ты прав, — пробормотал Такэо. Он был поражён проницательностью Какиути: пожалуй, тот попал в самую точку. Значит, этот тщедушный плотник, такой незаметный, малообщительный, чаще всего тихонько сидящий где-нибудь в уголке, вовсе не так уж ничего не замечает вокруг.
— Ну, если Карасаве не хватает любви, — сказал Такэо, — то Коно её тем более не хватает.
— Да, пожалуй, — безразлично ответил Какиути и, привычно зажав руки между колен, потёр их друг о друга.
— Что у тебя со сборником? — дружески спросил Такэо, которому вдруг захотелось поговорить с Какиути. Два года назад Какиути начал сочинять танка и с тех пор постоянно сотрудничал с одним провинциальным поэтическим журналом. На его стихи обратили внимание и предложили издать сборник.
— Да глупости всё это. Денег-то нет. Первый сборник всегда издают за счёт автора. А откуда у меня деньги? Даже если клеить эти дурацкие пакеты с утра до вечера, на сборник всё равно не наскребёшь. Разве что лет за десять.
— А тебе не может кто-нибудь помочь? Я вообще-то ничего не понимаю в поэзии, но твои стихи меня всегда задевают за живое, — сказал Такэо. Как-то Какиути подарил ему журнал с подборкой своих пятистиший.
— Я сейчас ничего не сочиняю. Целыми днями работаю, времени не остаётся. А если не работать, не на что будет покупать книги.
Такэо промолчал. Ему стало стыдно — ведь сам-то он мог покупать любые книги на те деньги, которые передавала ему мать.
— А знаешь, моя рисовка сидит на яйцах. У неё их целых семь, — сказал Какиути, подставив лицо солнцу и двигая сильно выступающим кадыком. — Отходит только поесть, а так — ни на шаг от гнезда. Тельце у неё крохотное, так она, представляешь, крылышки топырит изо всех сил, чтобы, значит, холод не проникал. А если я руку протяну, глазёнками засверкает сердито, ощерится, ну не то чтобы по-настоящему, зубов-то у птиц не бывает, но будто бы. Да, мамаша есть мамаша, В результате никто меня не отвлекает и работа спорится, но такая берёт жалость, как подумаешь, что яички-то неоплодотворенные и никто из них не вылупится. Нынче-то ещё хорошо, а когда такая холодрыга, как вчера? Ведь она всё тепло отдаёт яичкам, а сама дрожмя дрожит, бедняга!
— Ну надо же! — И Такэо улыбнулся Какиути, который забыл обо всём на свете, рассказывая о своей птичке. Очень уж он любил о ней поговорить. В душе Такэо шевельнулось какое-то смутное воспоминание, и он осторожно спросил:
— А вроде бы прошлой зимой ты плакался, что твоя рисовка не хочет сидеть на яйцах. Это что, другая?
— Да нет, что ты… — От волнения Какиути начал заикаться. — Та же самая. Но знаешь, так странно, её будто подменили. Прошлой зимой она снесла яиц тридцать и даже не подумала их высиживать: в корзинку её не заманишь, порхает себе по камере. А иногда, представляешь, какая дрянь, — сидит на жёрдочке, и из неё яйцо прямо на пол вываливается! Вот до чего доходило! А в этом году её словно подменили, чудеса да и только.
— И впрямь чудеса. Будто её кто-то научил, как надо высиживать яйца!
— Да нет, моя рисовка вроде меня, нигде ничему не училась.
— Получается, она сама осознала свою вину и исправилась?
— Похоже на то. Ничего другого не придумаешь.
— Я тоже однажды завёл себе рисовку, но она почти сразу же подохла. Потом я уже никого не заводил — ужасно смотреть, как умирает живое существо.
— А что там с рисовкой Оты? Он всё жаловался, что у неё запор.
— Наверное, подохла. Моя ведь тоже из-за запора… — Тут Такэо вспомнил, что как раз об этой умершей птичке писал для «Мечтаний». Если не отправить рукопись в понедельник, она не поспеет к сроку. Пожалуй, о птичке Какиути тоже стоит написать. «У сидящего в соседней камере поэта К. есть птичка-рисовка…» Вдруг ему вспомнилась подохшая птичка Оты — лиловые лапки, закрытые глазки… И тут же перед глазами возникло болтающееся в петле тело Сунады, чётко, в мельчайших подробностях он увидел, как вращается его багровое, с выпученными глазами лицо. Ещё вчера этот человек утешал Оту, который слонялся по спортплощадке и ныл, что его птичка умирает: «Да ладно, не волнуйся, я тебе свою подарю», а сегодня его уже нет в живых. Такэо попытался отследить взглядом обычную траекторию движения Сунады. Возле бетонной стены, к которой тот всегда прислонялся, медленно, аккуратно переставляя ноги, прохаживался Карасава. Уже одно это — присутствие у стены Карасавы и отсутствие Сунады — разительным образом меняло характер пространства: вчера это была одна спортплощадка, сегодня — совсем другая.
— Интересно, как там рисовка Сунады?
— Надо же, я ведь тоже как раз об этом подумал.
— Не знаешь, её передали Оте?
— Представления не имею…
— Хорошо бы передали. И Сунада будет там доволен.
«Там?» — вздохнул Такэо. Ему вспомнился спор, который они с Карасавой вели со вчерашнего вечера, и на залитую солнечным светом площадку будто вдруг опустился тёмный занавес. Он внимательно посмотрел прямо в глаза Какиути.
— Знаешь, я давно хотел тебя спросить. Когда ты говоришь «там», что ты имеешь в виду?
— Ну… — Какиути смущённо отвернулся. — Не знаю… Я о таких мудрёных вещах никогда не задумывался.
— И всё же… — настаивал Такэо, не спуская глаз с собеседника. — Не может быть, чтобы ты об этом не думал, ты же христианин.
— Ну, христианин-то я липовый. Всякие такие премудрости не для меня.
— Но ведь в твоих стихах меня всегда восхищает именно глубина мысли. Вот к примеру…
— О нет, нет… — поспешно запротестовал Какиути. — В последнее время мои стихи никуда не годятся.
Они замолчали. Из высокой, ослепительно сияющей синевы вниз на землю струились солнечные лучи. Казалось, стоит получше прислушаться и услышишь, как они падают, дробясь в воздухе. Карасава мерными шагами, словно отсчитывая секунды, вышагивал вдоль стены. По ту сторону, над крышами небоскрёбов, безмятежно болтались в воздухе три красных рекламных шара. «Большая весенняя распродажа». Надзиратель, зевнув, посмотрел на наручные часы. Вроде бы мирная картина. Но на неё неотвратимо надвигалась тень смерти.
Такэо почувствовал, как откуда-то из самого его нутра поднимается пережитый вчера мучительный страх смерти, усиленный утренним кошмаром. И тут же из глубин сознания выплыл их давний разговор с Какиути.
Такэо: Если честно, я боюсь смерти.
Какиути: А как же её не бояться?
Такэо: Ужасно всё время ждать.
Какиути: Да, самое страшное — ожидание. Поэтому лучше самому нанести смерти встречный удар.
Интересно, откуда у Какиути возникла эта идея о «встречном ударе»? Когда он придумал, что при приближении смерти человеку остаётся одно — изловчиться и напасть на неё самому?
— Помнишь, ты как-то говорил, что смерти надо нанести встречный удар?
— Да? Пожалуй, что-то такое было…
— Скажи, откуда у тебя возникла такая идея?
— Ну… — Какиути довольно прищурился и подставил лицо солнечным лучам. — Знаешь, я тогда хотел полюбить Иисуса. Не поверить в Него, а полюбить. Да, пожалуй, так будет точнее. Я долго молился, надеясь, что во мне пробудится любовь к Нему. До того времени я около года усердно читал Библию, но это не помогло мне полюбить Его. Тогда я стал молиться целыми днями с раннего утра до поздней ночи. И вот однажды, помню, холод был такой, что до костей пробирало, и, если сидеть не двигаясь, можно было запросто окоченеть, мне даже казалось, я уже превратился в ледышку… Но я не сдавался: не завтракал, не обедал, сидел неподвижно и молился. Однако никакого откровения мне не было, а тут и вечер настал, стемнело, пошёл снег. Я всё молился и молился, наверное, несколько раз терял сознание. И наконец дождался… Где-то в глубине моей души, словно подземный гул, прозвучал голос: «Дитя моё, нанеси смерти встречный удар…» Я услышал его не ушами, а каким-то внутренним слухом. Наверно, тогда-то я и научился любить Христа.
— А ты не ощутил при этом, ну, как бы боли? — Такэо выставил на солнце тыльную сторону руки и стал внимательно изучать её, словно пытаясь отыскать давние шрамы, но ничего особенного не обнаружил.
— Да нет вроде бы… — с несколько озадаченным видом ответил Какиути.
— Считай, что тебе повезло. Помнишь о так называемом борении в Гефсиманском саду? Иисус молился, исходя кровавым потом. Наверняка он ощущал тогда боль во всём теле. Даже Иисус тосковал и скорбел перед лицом смерти. А если уж Он боялся смерти, то что говорить о нас?
— Но тогда Он тоже был всего лишь слабым человеком…
— То-то и оно. В тот миг Иисус, разом забыв о силе и власти, данной ему как Сыну Божьему, почувствовал себя слабым и беспомощным человеком. И этот слабый и беспомощный человек решился противостоять смерти молитвой. Мне кажется, твоя молитва была чем-то в том же духе, правда?
— Да, наверное… — Какиути прикрыл глаза, словно заглядывая куда-то вглубь себя. — Ведь когда я молился, то много раз прокручивал в памяти жизненный путь Иисуса с начала до конца. И когда доходил до Гефсимании, моё сердце всегда сжималось от печали и жалости к тем людям, которые собирались убить Иисуса. Может, Иисус тосковал и скорбел не оттого, что боялся смерти, а потому, что сострадал тем, кто собирался его убить? И тут у меня возникло такое чувство… Ну, будто я опустился на самое дно печали… Да, наверное, это всё и определило… Ну, что дано мне было такое откровение — «нанеси смерти встречный удар»… Ведь, по существу, это значит — пожалей людей, которые должны предать тебя смерти. При казни присутствуют начальник тюрьмы и прокурор, а реально на рычаг нажимает один из надзирателей, все они вынуждены убивать, и я испытываю к ним глубокое сострадание. Они убивают по долгу службы, только потому, что существуют такие, как я, осуждённые на смерть. Мне всех жалко — и прокурора, который потребовал смертного приговора, и судью, который его вынес, всех… Да и как их не пожалеть? Ведь все они вынуждены убивать только потому, что убил я. Вот я и подумал, что к такой смерти надо готовиться заранее и тем самым сокрушить её.
— Это ты и называешь «нанести встречный удар»? — И Такэо окинул удивлённым взглядом всё ещё сидящего с закрытыми глазами Какиути — его заострившийся подбородок, тонкую шею, — будто перед ним был не человек, а какое-то реликтовое животное.
В своё время Какиути прогремел на всю страну, взорвав поезд. Он подложил на багажную полку бомбу замедленного действия, в результате один пассажир погиб, а больше десяти получили увечья разной степени тяжести. Отличительной особенностью этого преступления было то, что самого преступника на месте преступления не оказалось. Он не видел собственными глазами ни последствий взрыва, ни жертв. Масштаб содеянного он осознал позже — в тот же день вечером в телевизионных новостях сообщили, что больше десяти пассажиров получили травмы, а на следующее утро он прочёл в газете, что один человек погиб. На суде он твердил, что никого не собирался убивать, просто баловался, пошуметь захотелось. Однако преступление, учитывая его предумышленность и тот резонанс, который оно вызвало в обществе, было квалифицировано как тяжкое, и Какиути вынесли смертный приговор. «Я не хотел никого убивать, — часто говорил он. — Но если бы я не подложил бомбу, никто бы не умер. Во искупление содеянного я готов принять смерть. Но я не могу принимать её с радостью. Единственное, что мне остаётся, — постараться заранее избавиться от страха перед смертной казнью и таким образом аннулировать её действие».
— Значит, в результате твоего встречного удара, — спросил Такэо, — смертная казнь станет как бы недействительной?
— Надеюсь, что да, — ответил Какиути и открыл глаза. Белки, не испещрённые кровеносными сосудами, напоминали белый фарфор. — Знаешь, ведь в конечном счёте я не приемлю смертной казни. В этом мы с тобой единодушны. И свою собственную казнь тоже не приемлю. Казнь это убийство. И я не могу не жалеть того, кто его совершает, пусть он при этом всего лишь нажимает на рычаг. Он всё равно убивает другого, то есть является убийцей. Причём убийство это совершенно бессмысленное, ведь мне от него ни жарко ни холодно.
— А вот это мне нравится, — весело заметил Карасава. Он незаметно подошёл к ним и теперь стоял за спиной у Какиути. — У тебя вполне революционное мышление. Я тоже стараюсь продвигаться в этом направлении. Разбить в пух и прах замыслы сильных мира сего, поднявшись над соображениями здравого смысла, определяющими сознание заурядного смертника, — это в высшей степени революционный поступок.
— Вот уж не знаю… — Какиути словно вдруг вышел из полусонного состояния, в котором до сих пор пребывал, и захлопал глазами.
— А кстати, у меня к тебе есть один вопрос. — И Карасава плюхнулся своим толстым задом на скамейку рядом с Какиути. — Когда Иисус молился в Гефсиманском саду, ученики его, если я не ошибаюсь, спали? А тогда кто и каким образом сумел услышать, о чём именно он молился? Ведь авторами Нового Завета были очевидцы, то бишь его ученики. А в Гефсимании рядом с ним не было никого. Как ты это объяснишь?
— Ну, на самом деле, это не совсем исторический факт. О молении Иисуса в Гефсиманском саду говорится только в первых трёх Евангелиях.
— Не знаю, как насчёт историчности, — сказал Такэо, — но без этого эпизода образу Христа недоставало бы душевной теплоты. Лично мне очень важно, что в тот миг Христос был простым человеком со всеми его слабостями, это придаёт мне мужество. А вообще, я верю во всё, что написано в Библии.
— Я тоже. Кое-что мне, конечно, непонятно, но вот скорбящего Христа я очень хорошо понимаю.
— А я нет. — И Карасава опустил голову. Волосы упали и скрыли его лицо. — Когда я читаю Библию, я всё время натыкаюсь на противоречия. А сам Иисус — просто какой-то комический персонаж. Эти его глубокомысленные высказывания… Право же, ему не хватало чувства юмора.
— Как и тебе. Ты ведь тоже склонен к глубокомыслию, — Такэо захотелось его уколоть, — только в диаметрально противоположном смысле.
— Да уж. — Резко дёрнув головой, Карасава отбросил назад волосы, открыв бледное улыбающееся лицо. — Тут ты прав. А кстати, не хотите сыграть в мяч, вы оба? Осталось минут десять, не больше.
Видя, что Такэо колеблется, Какиути поднялся со скамейки.
Они прошли на середину безлюдной и оттого казавшейся особенно просторной спортплощадки и стали уныло перебрасываться мячом. Карасава отличался необыкновенной меткостью: брошенный им мяч каждый раз летел по одной и той же прямой, словно внутри висящей в воздухе прозрачной трубы. Какиути двигался довольно проворно, но беспорядочно, бросая мяч куда попало. Карасава ловко его отбивал. Такэо наблюдал за ними со стороны, чувствуя себя лишним. В какой-то момент он поймал себя на том, что следит только за движениями Какиути. Как у всех плотников, у того было вздёрнуто правое плечо. Однажды Какиути, сложив руки вместе, продемонстрировал, что его правая на целый сантиметр длиннее левой. «Понимаете теперь, почему я не стал буддистом? — сказал он, усмехаясь. — Когда у человека такие руки, смотреть, как он молится, не очень-то и приятно».
— Эй, возьмите меня третьим! — Такэо вскочил со скамейки. Поймав поданный Карасавой мяч, он перебросил его Какиути. Мяч проворно пролетел по воздуху, очертив правильную дугу. Такэо сразу же вспотел, кровь быстрее побежала по жилам. Они самозабвенно играли в мяч, пока надзиратель не объявил, что время истекло.
— Весна, — сказал Такэо, утирая пот. — Давно уже так не бегал.
— Гляньте-ка, сакура вроде бы уже вся в бутонах. — И, приложив козырьком руку к глазам, Какиути посмотрел вверх на огромное дерево, нависавшее над бетонной стеной. — Интересно, когда она зацветёт в этом году?
— Сакура? — спросил Карасава. Тут Такэо впервые заметил, что он совсем не вспотел и дыхание у него ровное. — Терпеть не могу сакуру.
— Это почему же? — удивился Какиути.
— Ну а если я тебя спрошу, — холодно сказал Карасава, — почему ты так любишь цветы сакуры?
— Ну, ведь…
— Вот и я по той же самой причине… Слышь, Кусумото, это в продолжение нашего давешнего разговора. Ты ненавидишь убийство, а я по той же самой причине обожаю убивать людей.
— И всё же… — сказал Такэо. — Добро и зло это одно, а любовь и ненависть — совершенно другое.
— А по мне так никакой разницы. — И Карасава похлопал себя по мощной груди. — Ты любишь добро, а я — зло. Только и всего.
— Эй, поторопитесь! — занервничали надзиратели, видя, что заключённые продолжают разговаривать, и в воздухе попеременно засвистели кожаные ремни и дубинки. Железная дверь была открыта. Карасава, пригнув голову, нырнул в дверной проём. У двери уже ждали своей очереди другие заключённые. Когда решётка, отделяющая нулевую зону, была заперта, с поста раздался окрик главного надзирателя Таянаги.
— Эй, Кусумото. К тебе пришли. Минутку… А, вот — Эцуко Тамаоки. Будешь с ней встречаться?
— Да.
— Тогда иди прямо сейчас. Сегодня суббота, свидания разрешены только до обеда.
— Ладно, только зайду на минутку переодеться. — Проведя рукой по спортивному костюму, Такэо подмигнул. — Всё-таки молодая женщина.
— Хо-хо… — защёлкал языком Таянаги. — Ну если молодая, тогда конечно. Иди, прифрантись. Дамочка-то в самом соку. Двадцать один годок. Небось, ещё студентка.
Смех звучал в ушах Такэо и после того, как за ним закрылась дверь. Быстро раздевшись догола, Такэо начал старательно обтирать вспотевшее тело.