Приговор

Кага Отохико

Часть пятая

В Хароновой ладье

 

 

1

Внимание, внимание, номер 55, пройдите в 9-ю комнату!

Эцуко взглянула на зажатый в руке номерок. 74. Её очередь ещё не скоро, надо бы пойти и купить что-нибудь для передачи. Овальный пластмассовый номерок весь в каких-то рыжих пятнах. А, вот почему он липнет к пальцам. Кто-то ел леденцы и запачкал его. Поплевав на бумажную салфетку, она протёрла пальцы, а потом, брезгливо морщась, старательно отскребла номерок.

— Номер 58, комната 11.

В тюремной лавке, где продавались консервы, фрукты и сладости, она не нашла ничего подходящего. От ярких обёрток рябило в глазах. Эцуко вспомнился книжный магазин в торговом квартале, мимо которого она проходила по дороге сюда. Наверное, ему пришёлся бы по душе томик «Избранных сочинений Юнга», они обсуждали его в последних письмах. Тут она подскочила, как на пружине, и выскочила из комнаты. Когда она бежала по узкой тропинке вдоль мрачной бетонной стены, у неё вдруг заболела грудь. Так сильно, что она едва не закричала. Эта боль всегда предвещает приход того самого. Столярная мастерская, парикмахерская, «Приём передач», беспорядочные ряды каких-то деревянных строений — всё такое безобразное, что хочется поджечь, чтобы сгорело дотла. Проулок завален грязным, как зола, снегом. До чего же гнусный квартал, не надо было никуда ходить, думала она, сердито стуча каблучками по тротуару. Почувствовав внезапную влажность между ляжками, остановилась. Ну вот, начинается. А ведь должно было прийти только через неделю, как же некстати. Она тут же ощутила приступ раздражительности, в голове помутилось, в глазах помутилось, замутилась текущая по жилам кровь, ещё секунда — и тело лопнет от напряжения, разлетится по сторонам. Возле телеграфного столба — сугроб, обогнув его, она наткнулась на другой — на обочине; всё вокруг было завалено снегом, не потому ли, что бетонная стена делила брызжущее светом синее небо ровно напополам. Гуляющий где-то в вышине тёплый весенний ветер сюда не залетал. Эцуко двинулась вперёд, увязая в снегу. Она делала это отчасти нарочно. Чулки сразу же промокли. Жаль, что никто не видит. Впрочем, если бы её кто-нибудь сейчас увидел, ей стало бы, наверное, неловко. Глупо так себя вести. Крепкие, жирные гормоны устремились из половых органов в мозг, грозя его расплавить. Она взглянула на единственную имеющуюся в наличии рационально организованную материю — на часы. 10.35. В ушах вдруг зазвучало: «Внимание, внимание, номер 74…», и она поспешно повернула назад. Тело едва поспевало за ногами, двигавшимися вполне независимо.

Сбоку тянулась бетонная стена. Истёртая, как точильный камень, она сдирала с Эцуко одну оболочку за другой. Сначала протёрлось пальто на плече, которым она невольно задевала за ровную и бесстрастно холодную поверхность, потом — кожа, брызнула кровь, больно было так, будто кровоточило сердце. Эта злобная стена отобрала его у меня, спрятала и не выпускает. Человек, ставший за последнее время частью моей жизни, находится за этой стеной. Она ощущала на себе его взгляд — ведь в этом точильном камне наверняка есть щели. Её била нервная дрожь. Честно говоря, ей было страшно встречаться с ним. Вдруг он в ней разочаруется? «Как только закончится экзамен, я прямо из университета сразу поеду к вам» — рука самопроизвольно вывела эти слова. Уже написав их, Эцуко вдруг подумала, что вовсе не хочет идти к нему, но было поздно: её «я» словно раздвоилось, и одна его часть заставила другую пойти и опустить письмо в почтовый ящик. «Получается, что я действую помимо своей воли, — подумала она. — Вот и теперь — ведь собиралась спокойно ждать своей очереди, а вместо этого вскочила и помчалась куда-то…»

У проходной будки возник человек в форме — то ли охранник, то ли надзиратель, то ли полицейский, уставился масленым взглядом. Он смотрит мне вслед, мысленно срывая с меня одежду. О, как нестерпимо жжёт где-то под лопаткой. Как будто плеснули кипятком.

Нет, зря я сюда пришла. Зачем? Вполне достаточно было писем. Тюрьма виделась мне таинственной, мрачной темницей, о каких пишут в иностранных романах. Мне даже хотелось, чтобы меня тоже схватили, заковали в кандалы, посадили на цепь, я готова была оставаться узницей до конца своих дней. Ни в его письмах, ни в его «Ночных мыслях» я не нашла описаний такой темницы, но я любила улавливать её приметы между строк, она возникала передо мной, словно скрытая картинка. А эти бетонные стены — какая-то грубая, злобная подделка, ничего романтичного… Да и остальное — башня с часами, комната ожидания, пункт приёма передач, надзиратели, голос из громкоговорителя — всё такое скучное, унылое, не дающее простора воображению…

Она распахнула скрипучую стеклянную дверь и тут же оказалась под дождём любопытных взглядов. Да нет, я просто слишком мнительная, на самом деле на меня никто не обращает внимания. Кому нужна какая-то студентка?

К витрине тюремной лавки привалился какой-то старик и диктовал пожилому продавцу список продуктов для передачи. Консервы, консервы, неужели его сын питается одними консервами?.. «Пожалуй, пока достаточно». — «Хорошо, всё будет передано». Передача — это попытка пропихнуть что-то извне в здешний тесный мирок. Эцуко представила себе, как силится просунуть банку консервов в узкое отверстие в стене, и у неё тут же заболела рука. К глазному дну прилипли строки висящего на стене объявления. «Передачи принимаются: будние дни — 8.30–14.00, перерыв 12.00–13.00. Суббота — 8.00–11.00». Сейчас 11 час. 3 мин., то есть передачи уже не принимают, так что идти в книжный магазин вообще было бессмысленно.

Здесь всё подчинено строгим правилам. И что самое неприятное, ознакомиться с этими правилами можно, только оказавшись здесь. Каждый заключённый имеет право на одно свидание в день. За один раз можно встретиться не более чем с двумя посетителями. Запрещается приносить магнитофоны и фотоаппараты, запрещаются свидания с лицами, не достигшими четырнадцати лет, свидания и передачи запрещены по воскресеньям и праздничным дням, запись на свидания проводится с 8 час. 30 мин. до 11 час. 30 мин. и с 12 час. 30 мин. до 15 час… И так далее и тому подобное до бесконечности. Но, наверное, есть и другие, неписаные правила.

Вчера, сдав экзамен, она вышла на улицу и обнаружила, что начался снегопад. С утра было ясно, поэтому она не взяла зонт и не надела боты, но этот неожиданный снег скорее забавлял её, он ложился ей на волосы, на плечи, она была вся в снегу, когда добрела наконец до тюрьмы. Как и следовало ожидать, посетителей оказалось немного, и её очередь была 24. Но когда назвали её номер, она услышала совсем не то, что предполагала услышать: «Номер 24, пройдите в комнату ожидания, расположенную на территории тюрьмы». Тут она впервые узнала, что помимо той комнаты ожидания, в которой она находилась в данный момент и которая была за пределами тюрьмы, существует ещё одна комната ожидания. Сбоку от окошка, где принимали заявления на предоставление свидания, она обнаружила узкий проход, стоявший рядом охранник, официально поклонившись, попросил её открыть сумку и тщательно изучил её содержимое. Пройдя по узкому коридору, ведущему на «территорию тюрьмы», Эцуко оказалась за высокой бетонной стеной. При мысли, что она находится в тюрьме, её бросило в дрожь, и, войдя в возникшее перед ней здание, она устроилась рядом с трубой парового отопления, чтобы согреться. В странно пустой комнате не было ничего, кроме стоявших вдоль стен — справа и слева — стульев, под потолком тянулись двумя рядами лампы дневного света, но горел только один ряд. Напротив входа находилось окошко, над которым висела деревянная табличка с надписью: «Пункт распределения передач», надзиратели лениво болтали и делали вид, что не замечают её. Потом из канцелярии появился наконец охранник и по коридору провёл её в другую комнату. Там сидел толстяк в цивильном платье, он представился ей как начальник воспитательной службы. Его лысая голова блестела, как бильярдный шар, узкие щёлки глаз казались насечками, аккуратно нанесёнными ножом. Зато уши были несоразмерно большими, на мочке одного чернела родинка, из которой торчал длинный седой волос. Она опустила голову, с трудом сдерживая смех. Он долго не говорил ей, зачем её вызвал, спросил, где она учится, и, выяснив, что она является студенткой психологического факультета университета Д., попытался окольными путями выведать, кем она приходится Такэо Кусумото. Когда она ответила, что они «друзья по переписке», он кивнул и сказал: «К сожалению, я вынужден отказать вам в свидании как лицу, не состоящему в близком родстве с заключённым». Наверное, почувствовав, что говорит слишком уж официальным тоном, он изобразил на лице любезную улыбку и добавил: «Таковы правила». У неё словно что-то вдруг оборвалось внутри, на глаза навернулись слёзы. «Но мы так давно с ним переписываемся, он просил меня обязательно навестить его. Неужели, не будучи родственником, невозможно получить разрешение на свидание?» «Ну, не то чтобы невозможно… — промямлил начальник. — В некоторых случаях мы даём такое разрешение…» Она стала настойчиво выспрашивать, в каких именно «случаях», и добилась ответа, что поскольку приговорённые к смертной казни, как правило, обладают неустойчивой психикой, то приветствуются свидания с людьми, которые могут оказать на них благотворное воздействие. Она тут же спросила, какими критериями руководствуются, отбирая таких людей, и тут он, очевидно, вспомнил, что она студентка психологического факультета. «Это вопрос крайне деликатный, я не исключаю, что и вы относитесь к числу людей, способных оказать на заключённого благотворное воздействие, но видите ли…» — «А вы не можете ознакомиться с нашей перепиской, прежде чем принимать окончательное решение? Мне непонятно, почему вы даёте разрешение на переписку, но отказываете в личной встрече». Начальник воспитательной службы кивнул и, доброжелательно улыбнувшись, удалился. У неё в памяти остался седой волос, свисавший из его мочки, — он был похож на удочку, на которую попалась рыба. Начальник вернулся через полчаса. «Мы всё обсудили и пришли к выводу, что переписка между вами и заключённым ни в коей мере не отражается дурно на состоянии его психики, напротив. Но тут есть одна загвоздка. Дело в том, что данный заключённый сегодня имеет свидание ещё с одним человеком. Возможно, вам известно, что каждый заключённый имеет право лишь на одно свидание в день. Так что сожалею, но сегодня никак не получится». «Хорошо, — тут же сказала она. — Тогда я приду завтра утром. Когда можно прийти?» — «Запись на приём начинается в 8.30». — «Значит я приду в 8.30». «Пожалуйста», — кивнул начальник.

Поэтому сегодня утром она пришла ровно в 8.30. Однако перед окошком уже выстроилась длинная очередь, и ей удалось получить только 74-й номер. Естественно, ведь день выдался тёплый и солнечный, к тому же была суббота. Она ждала уже два с половиной часа.

— Внимание, номер 67, пройдите в комнату № 6. Номер 69, пройдите в комнату № 3.

Встали одновременно старушка и молодая пара. Их места тут же заняли. Вчера такой толпы не было. Сидячих мест на всех не хватало, многие стояли у стены. Эцуко поразило, что, несмотря на скопление народа, в комнате висело суровое молчание, будто у каждого был кляп во рту. Никто ни на кого не смотрел, никто ни с кем не заговаривал. Все эти люди пришли на встречу с преступниками. Вон та девушка — невеста грабителя, тот старик — отец мошенника, а я — подруга убийцы. Каждый пытается угадать, какое преступление совершил родственник или приятель другого, заранее стараясь его принизить, каждый ненавидит всех остальных, волею случая оказавшихся здесь вместе с ним, каждый хранит угрюмое молчание.

И вот — совершенно невероятный разговор.

— Ваш за что сидит?

— За ограбление.

— А мой за убийство. Троих прикончил.

— Правда? Вот это да! Мой-то всего лишь ножиком пригрозил да отобрал три тысячи йен.

— Да? Всё равно всех жалко.

Иногда кто-нибудь, вдруг сбросив с себя маску безразличия, начинает сверлить окружающих злобным взглядом. Тогда на лицах людей проступает страх. А вдруг заговорит? Что тогда делать? Эцуко с отвращением чувствовала на своём лице выражение такого же страха, и у неё возникло жгучее желание нанести опережающий удар — выйти вперёд и крикнуть: «Меня зовут Эцуко Тамаоки, я студентка психологического факультета университета Д., пришла на свидание к Кусумото Такэо, осуждённому на смертную казнь по обвинению в грабеже и убийстве. Смотрите все! Меня зовут Эцуко!» Натолкнувшись на её напряжённый взгляд, сидящий впереди юноша опустил голову. Он давно уже украдкой посматривал на неё, хоть и с опаской, но довольно настойчиво. Явно не студент. Потрескавшиеся от грубой работы руки, грязь под ногтями, обветренные загорелые щёки. Эцуко решилась заговорить с ним.

— Тепло, правда?

Юноша не ответил, только ещё больше округлил и без того совершенно круглые глаза.

— Уже весна, — с вызовом продолжала она, сердясь на себя за то, что вспотела от смущения. — Такое солнце, а здесь всё позакрывали. Странно, да?

Ей показалось, что юноша хочет что-то сказать. И не только он, аналогичное желание она прочла на других лицах. Почему бы не продолжить разговор с юношей? «Меня зовут Эцуко. Я пришла на свидание к осуждённому на смертную казнь. Оригинально, правда? А вы к кому пришли?» Потом можно будет громко сказать, обращаясь ко всем присутствующим: «А вы-то что удивляетесь? Если уж удивляться, то мне — как это я осмелилась прервать молчание!»

— Послушайте… — проговорил наконец юноша, но она уже потеряла к нему всякий интерес. Он начал говорить что-то банальное, она его не слушала. По радио продолжали выкликать тех, чья очередь подошла. Сделав вид, что внимательно слушает, она упрямо молчала. Цифра 74, пробив мутную пелену слов, вонзилась в мозг.

— Номер 74, пройдите в комнату № 8.

Она пошла по коридору, ведущему во внутренние помещения. Справа на равном расстоянии друг от друга было десять дверей. Открыв дверь под номером 8, Эцуко оказалась в маленькой комнатушке, разделённой перегородкой на две части. Низ перегородки был бетонным, верх — из прозрачного пластика, защищённого крепкой металлической решёткой, посередине — находилось переговорное устройство, какие бывают в кассах на железнодорожных станциях. С этой стороны два стула, с другой — высокий стол и тоже два стула. Всё было устроено исключительно рационально, и от этого почему-то спиралось дыхание. Хотелось взять баллон с краской и изобразить на этой пластиковой стенке что-нибудь смешное. Ну хоть начальника воспитательной службы. По шарообразной лысине разбросать блестящие, как сахарный песок, капельки пота, потом нарисовать маленькие глазки и большие уши, не забыть и о седом волосе, торчащем из родинки на мочке… Получится прекрасный шарж. Потом прикрепить к стене фотографии Чаплина и Мохаммеда Али в полный рост, а перед решёткой поставить мексиканскую вазу с сухими розами. Для стульев хорошо бы связать покрывашки. Скажем, одну красную, одну синюю и ещё одну — лиловую. Она живо представила себе, какой станет комната в результате таких преобразований. По крайней мере воздух насытится кислородом и можно будет свободнее дышать.

Открылась противоположная дверь, и в комнату вошли он и надзиратель.

Да, это он. Выглядит старше, чем на фотографии, которую она видела в книжке «Десять приговорённых к смертной казни», но лицо моложавое, гладкое. За стёклышками очков без оправы — застывшие глаза. Из них словно струится мягкий свет. Она жадно разглядывала его, забыв даже о том, что надо бы поздороваться. Наверняка и он сейчас разглядывает её, недаром её лицу вдруг стало как-то щекотно. Разглядывает, делая неожиданные открытия. «Ну и ну, оказывается, она совсем ещё девчонка, а я-то ожидал увидеть суровую учёную даму, синий чулок». Она знала, что выглядит лет на пять моложе своего возраста. Пару раз, когда она в джинсах с журналом комиксов под мышкой шла ночью по увеселительному кварталу, её, приняв за школьницу, задерживала женщина-полицейский и пыталась читать ей нотации. Потом, выходя на улицу, Эцуко уже нарочно старалась одеться так, чтобы выглядеть помоложе. Ей нравилось, когда к ней применяли воспитательные меры.

— Привет! — наконец проговорил он. Ей показалось, что голос его звучит глуховато, но, возможно, переговорное устройство просто не пропускало высокие тона.

— Я… ну в общем, я… — Слова застряли у неё в горле, она смутилась и тут же рассердилась на себя за это. Глупо лишаться дара речи только потому, что это их первая встреча!

— Вы ведь Эцуко? — улыбнувшись, спросил он. Где-то далеко, за стёклами очков, влажным обсидианом сверкнули его глаза. Разве могла она предполагать, что у него такие красивые глаза! Лицо её вспыхнуло. Ну вот, не хватало мне ещё красной, потной рожи! Пытаясь справиться со смущением, она поспешно сказала:

— Да, я Эцуко.

Слишком поздно! Её пылающие щёки наверняка уже блестят от пота. Вид, небось, самый дурацкий! Она осыпала проклятьями своё отражение на пластиковой перегородке. Надзиратель бесцеремонно перебирал шариковые ручки на столе. Это он виноват, что голос отказывается ей повиноваться!

— Не волнуйтесь, — ободряюще сказал Такэо. — Здесь можно говорить, в общем, о чём угодно, нет почти никаких запретных тем. Наверное, вы испугались? Всё-таки место довольно-таки своеобразное.

— Да, пожалуй… — Она надула губы, и вдруг ей захотелось говорить быстро, как можно быстрее. Быстро-быстро, так чтобы этот противный надзиратель не успевал стенографировать. «Ну ладно, погоди!» — подумала она и попыталась сконцентрироваться.

— Знаете, ведь я вчера тоже сюда приходила. Однако мне отказали, якобы свидание не дают лицам, способным оказать дурное влияние на психическое состояние заключённого. Ну я стала огрызаться — мол, каким образом вы определяете, могу я оказать дурное влияние на психическое состояние или нет, никогда не слышала о том, что существуют подобные методики, а ведь я учусь на психологическом факультете. Тогда этот тип — он вроде бы начальник воспитательной службы — удалился куда-то, потом через полчаса снова появился и сказал, что мне, как лицу неспособному оказать дурное влияние на психическое состояние заключённого, свидание будет разрешено, но только завтра, потому что сегодня у вас другой посетитель. Вот я и пришла сегодня. Понятно? — Эцуко оглянулась, пытаясь оценить расстояние, которое пробежала, но её взгляду представилась только извилистая, запутанная колея.

— Конечно, понятно, — успокоил её Такэо, словно желая сказать: «Я знаю, что вы бежали по прямой, вы всё делаете как надо».

— Я-то думала, что сегодня приду сюда первой, но там уже образовалась длинная очередь, и я была только семьдесят четвёртой. Многие пришли задолго до начала, там была такая давка, как у железнодорожной кассы в предпраздничные дни. Когда я заполняла бланк заявления, то в графе «кем вы приходитесь заключённому» написала «знакомая», ну это ладно, но потом там идёт графа «цель посещения» и надо отметить один из вариантов — «поговорить о семейных делах», «справиться о самочувствии», «прочее». Ну я решила, что мне больше всего подходит «прочее». И тут же попалась — тем, кто выбрал «прочее», предлагается подробно изложить суть дела. Честно говоря, я и сама не совсем понимаю, зачем пришла. Просто захотелось с вами увидеться. Но если написать, что «цель посещения» — «свидание», наверняка придерутся. Тут у меня всё в голове перепуталось, и я попросила полицейского, который стоял рядом, объяснить мне, как лучше написать, ну он и посоветовал выбрать вариант «справиться о самочувствии».

— Да вы что, — прыснул Такэо, — какой там полицейский, у нас здесь не полицейские, а надзиратели.

— Да неужели? — Она постаралась сохранить на лице невозмутимое выражение, но губы уже сами раздвинулись в улыбке, и ей не удалось согнать её. — Ну пусть надзиратель. Он был очень любезен. Молодой такой, небольшого росточка, вылитый Гельмут Риллинг. Но, наверное, вам всё это неинтересно… — Она заметила, что надзиратель перестал стенографировать, и про себя показала ему язык. Вот так-то! Не угонишься!

— Да нет, интересно. — И он подмигнул ей, прикрыв глаз, не видный надзирателю. Это значило — давай ещё быстрее, тогда он не сможет стенографировать.

— Знаете, я написала вам, что приду, и тут же стала раскаиваться. Мне показалось, что писем было более чем достаточно, что по ним можно скорее понять, что вы за человек, а личная встреча только разрушит уже сложившийся образ, да и вообще страшновато. Ой, простите. Я вовсе не имею в виду, что боюсь вас, но, когда вот так видишь человека перед собой, на первый план выплывает масса всяких лишних, ненужных впечатлений — выражение лица, одежда, в общем, это совсем другое дело. Возникает странное ощущение, что вот он перед тобой весь как на ладони и ты его прекрасно понимаешь, но это ощущение очень часто оказывается ложным. Но больше я не раскаиваюсь. Наоборот, я ужасно рада, что пришла. Так приятно вас видеть! Я прямо вся раздуваюсь от радости. Знаете, я когда чему-нибудь радуюсь, меня всегда словно распирает изнутри, кажется, сердце вот-вот выпрыгнет наружу…

Она перевела дух, потом несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, словно раздувая кузнечные мехи. И тут из её глаз вдруг брызнули слёзы. Казалось, влага, скопившаяся в груди, внезапно выплеснулась наружу, это странное явление стало для неё полной неожиданностью.

— Что с вами? — спросил Такэо. Пластиковая перегородка на миг затуманилась от дыхания, а когда очистилась, перед ней снова возникло его лицо, он смотрел на неё с недоумением. Почему-то ей захотелось его подразнить.

— Хотите, я угадаю, о чём вы сейчас думаете? Вы не можете понять, почему я ни с того ни с сего вдруг решила явиться. Так?

— Попали в точку! — вздохнул он. — Вы что, мастер по чтению чужих мыслей?

— Нет. — Она тут же устыдилась своего самонадеянного тона. — Случайное попадание. Но если честно — вы хотите знать, почему я пришла?

— Хочу.

— Сказать?

— Ну… — Он немного отодвинулся, чтобы голос звучал мягче, и смущённо проговорил: — Если вам не хочется, не говорите. Не обо всём можно сказать чужому человеку.

— Чужому? — крикнула она. — Но вы вовсе не чужой! Я никогда не считала вас чужим.

— Простите.

— Какого чёрта вы извиняетесь? — Она затопала ногами совсем как капризный детсадовский ребёнок. — Это вы обращаетесь со мной как с чужой. В письмах вы были совсем другим. Я не хочу, чтобы вы разговаривали со мной таким церемонным тоном, будто я для вас совсем чужая. Мне это не нравится.

— Но я со всеми так разговариваю. К тому же это наша первая встреча…

— Ну и что, что первая? Разве мы не переписываемся уже год? Мы очень хорошо знаем друг друга.

— Только по письмам.

— Ну и что? — рассердилась она и снова сильно покраснела. Если так пойдёт дальше, то все заметят, какое у неё красное лицо. Да ладно, не всё ли равно?

— Какая разница — по письмам или не по письмам! Либо между людьми есть душевная близость, либо её нет. И если в это не верить…

— И всё же… — Он говорил со спокойной уверенностью, которая казалась ей возмутительной. — Значит, вы пришли, чтобы сказать мне то, чего нельзя сказать в письме?

— Да вы что! — Она задохнулась от гнева. — Нет, это просто невыносимо! Нельзя же быть таким подозрительным! Но… вообще-то, вы правы. Так оно и есть. — И она неожиданно улыбнулась. — Именно поэтому я и пришла. Пока письмо напишешь… Так сказать?

— Как хотите… — Он озабоченно покрутил головой. — Если вам почему-либо это трудно, не надо себя насиловать…

— Надо, не надо! Стану я вас слушать! — Она вдруг смутилась, заметив, что у неё дрожит голос. Ну почему я всегда так глупо себя веду в ответственные моменты!

— Простите.

— Опять вы за своё! Так вот, в прошлую субботу я едва не умерла. Но, может, здесь нельзя говорить о таких вещах?

— Ничего. — И он подмигнул ей тем глазом, который не был виден надзирателю.

— Только вы не подумайте, я вовсе не имею в виду, что хотела покончить с собой.

Он снова подмигнул, словно говоря: «Да всё понятно, давайте дальше».

— У меня не было никакого желания умирать, но в какой-то момент я вдруг поняла, что сейчас умру. Даже можно сказать — уже умерла.

Надзиратель перестал записывать и поднял голову. Из-под козырька фуражки показался прорезанный глубокими морщинами лоб. Может, это тот самый «старший надзиратель», которого Такэо часто упоминал в письмах? У него вид добросовестного служаки: тщательно отглаженный старенький мундир, чисто выбритый подбородок. Теперь она говорила, рассчитывая на обоих — и на надзирателя, и на Такэо. Говорила тихо и неторопливо, так, что самой себя становилось жалко.

— Я отравилась. Газом. Мылась в ванной и вдруг потеряла сознание. Помню, подумала — плохо дело, в кромешной тьме (да-да, там было совершенно темно, хоть глаз выколи) завернула газовый кран, выпала в коридор, а вот что было потом, уже не помню, очнулась только в постели.

— Опасная ситуация.

— Ещё бы не опасная! Представляете, мама пришла, а я валяюсь без сознания, с полотенцем в руке, холодная, как труп. Она тут же вызвала врача, он дал мне кислород и вернул к жизни.

Надзиратель снова склонился над тетрадью, но записывал кое-как, скорее для порядка. Такэо же слушал её внимательно, как примерный ученик. На нём была тёмно-синяя рубашка с круглым воротом и модный коричневый пиджак. Как всё-таки странно — человека, сидящего по ту сторону решётки, все называют так страшно — «приговорённый к смертной казни», человеческое общество гнушается им, он убийца, законченный негодяй, злостный преступник. А для меня он — просто Такэо, человек, способный на душевную теплоту и сочувствие. До чего раздражает эта пластиковая перегородка с решёткой! Стать бы букашкой, пробраться через дырочку переговорного устройства на ту сторону, спрятать лицо на волосатой груди, выглядывающей из-за ворота рубашки, услышать стук его сердца, ощутить ток тёплой крови. Уж наверное эта музыка куда прекраснее, чем труба Фредди Хабарда. Она ощутила себя блохой, ползущей по его груди, согретой теплом его тела, вдыхающей его запах…

— Я живу в квартире, у нас всё там тютелька в тютельку, чтобы ни сантиметра зря не пропадало. Меня предупреждали, что в ванной без вентилятора находиться опасно. Прежде чем зажигать огонь, включи вентилятор, ну и всякое там такое. А в прошлую субботу я задумалась и совсем об этом забыла. И знаете, о чём я думала? Мой безработный приятель, который старше меня на курс, я вам о нём писала, вдруг заявил, что мы ещё слишком молоды и нам лучше расстаться. Совершенно не считаясь с тем, что у меня экзамены, он вызвал меня в кафе и всё это выложил. Я разревелась, кое-как добралась до дома, но и там всё плакала и плакала… Из окна моей комнаты виден ваш университет, Хонго и Кикудзака, но у меня всё плыло перед глазами… В тот вечер со мной это и случилось, в ванной.

— Значит, вы… — Он понимающе взглянул на неё и резко кивнул.

— Да. Не исключено, что я нарочно не включила вентилятор, бессознательно желая умереть. И за миг до того, как потерять сознание, погружаясь во тьму, я подумала: вот и всё, ну и прекрасно… Как вы считаете, можно покончить с собой, находясь в бессознательном состоянии?

— Ну, как вам сказать… Это сложный вопрос. — Он задумался, но через несколько минут, словно очнувшись, посмотрел на неё: — Да что я тут… Ведь вы в этом должны куда лучше меня разбираться. Вы же психолог.

— Какой там психолог. — Она шмыгнула носом. — Я ещё только учусь. За четыре года в университете уяснила одно — в психологии ничего не смыслю. Вчера сдавала криминальную психологию. Забавно, правда? Ну что я могу понимать в криминальной психологии? Пошла ва-банк, ну и конечно же, провалилась с треском. Экзаменатором у меня был профессор Мафунэ, он раньше работал в институте криминологии при университете Т., друг нынешнего директора профессора Абукавы, ученик доктора Аихары. Да, да, того самого Сёити Аихары, который выступал в роли главного эксперта, когда вас подвергали судебно-психиатрической экспертизе. Профессор Мафунэ обожает всякие формулы, выведенные доктором Аихарой, ну там кривые жизни преступника и прочее, и на лекциях всегда особенно на них напирал, ну я и подумала, что на экзамене непременно об этом спросят, а мне досталось — представляете? — «Рост преступности и её география в последние годы».

— Да, вы занимаетесь сложными проблемами…

— Но я ничего в этом не понимаю. Все мои знания — чисто умозрительные. — Она едва удержалась, чтобы не добавить: «Не то что ваши…»

— Ну, — сказал он, словно прочитав её тайные мысли, — вряд ли и я так уж хорошо разбираюсь в преступлениях. Разве только в своём.

— Но вы же… — быстро перебила его она, но тут же забыла, о чём хотела сказать, и неожиданно для себя самой возбуждённо заговорила совсем о другом: — Знаете, от вас это как-то странно, дико слышать. Ведь я читала ваши записки в «Мечтаниях», судя по ним, вы знаете все тонкости, вы эрудит высокого класса, человек большого ума…

— А, ерунда! Это ложное впечатление, эффект напечатанного текста.

— Ну не знаю… — Она постучала себя кулачком правой руки по лбу. — Что-то наш разговор зашёл в тупик. Да, о чём же это я говорила?

— Вы хотели мне рассказать, почему пришли сюда. — Он прикрыл глаза и слегка склонил голову.

— Ах да, правда, — засмеялась она. Её смех рассыпался по комнате лопающимися шариками попкорна.

— Что-то меня занесло куда-то не туда. Вообще, я плохой рассказчик. Наверное, я вас уже утомила?

— Нет, — решительно сказал он. — Мне всё это очень интересно, так что продолжайте, прошу вас.

— Ну тогда ладно. — И она энергично притопнула ногой. Будь она где-то в другом месте, она бы вообще подпрыгнула. — Значит так, о чём это я?..

— Почему вы решили прийти.

— Да, да, именно об этом я и хотела сказать. Так вот, я окончательно разругалась со своим кавалером и едва не умерла в ванной комнате. После всего этого мне почему-то ужасно захотелось увидеться с вами. Понимаете почему?

— Нет, не понимаю. — Он приветливо улыбнулся, и вдруг лицо его стало серьёзным. — А впрочем, может быть, отчасти и понимаю. Вероятно, вы, как вы говорите, «бессознательно» — вдруг почувствовали во мне человека, который находится рядом со смертью?

Ей показалось, что он заглянул в тайное тайных её души. «Этот человек видит других насквозь», — подумала она и, аккуратно сдвинув колени, потупилась.

— Должна признаться, вы угадали. Я пришла именно поэтому. Только боялась сказать вслух, мне казалось, это вас оскорбит.

— Об этом не беспокойтесь. Кстати, вы сказали, что, потеряв сознание, оказались в кромешной тьме. Не могли бы вы поподробнее рассказать об этом?

— У меня было ощущение, будто меня куда-то везут сквозь кромешную тьму. Точнее, будто бы я в лодке и плыву куда-то далеко-далеко. Меня так приятно покачивало…

— Да, это точно была смерть. Вы видели смерть.

— Смерть? Ну…

— В мифах многих народов фигурируют лодки, которые увозят мёртвых. Может, вы слышали о ладье Харона? Чёрная ладья, которая по чёрной реке перевозит души умерших в царство смерти. Харон — имя лодочника.

— Но я не видела никакого лодочника… Или… Погодите-ка. Вспомнила! Мне показалось, что из тьмы меня кто-то зовёт. Может быть, это и был Харон? Просто жуть берёт!

— Да, давайте не будем об этом. Скажите мне только одно — вам было страшно, когда вы оказались в той лодке?

— Нет. Наоборот, приятно.

— Спасибо. — Он низко склонил перед ней голову. В этом его движении было что-то театральное, это покоробило её, и она рассердилась,

— Ну а вы? Вы видели ладью Харона?

— Нет, пока не приходилось, — с явным сожалением покачал он головой. — Мне бы очень хотелось, но увы… Впрочем, здесь у нас тоже что-то вроде переправы. Во всяком случае, нечто похожее на ладью Харона я вижу довольно часто.

Надо было перевести разговор на что-нибудь более жизнеутверждающее, подумала Эцуко. У неё возникло ощущение, что её тащат куда-то в преисподнюю, и ей стало страшно. Тут она заметила, что по лицу Такэо вдруг пробежала судорога и выражение его резко изменилось. Может, нервный припадок? Лоб покрылся испариной и странно заблестел, в стёклах очков мелко задрожал свет люминесцентных ламп. Она уже готова была окликнуть его, но промолчала — ей почему-то не захотелось привлекать внимание надзирателя к его странному состоянию. Казалось, прошло ужасно много времени, прежде чем его перестала бить дрожь, хотя на самом деле это продолжалось секунд десять. Наконец на его лицо вернулась улыбка. Однако теперь в ней было что-то принуждённое и жалкое.

— Что с тобой, Кусумото? Тебе плохо? — спросил надзиратель.

— Нет, нет, всё в порядке. — Он вынул из кармана платок и вытер лоб, потом протёр запотевшие очки. У него оказались разные веки — одно более нависшее, чем другое, — и растерянные близорукие глаза.

— Простите меня, — сказала она. — Я не должна была говорить о таких вещах.

— Нет, нет, вы тут ни при чём, — возразил он. — У меня иногда бывает лёгкое головокружение. Просто переволновался, слишком обрадовался, что вижу вас…

— Вот видите, значит, всё-таки я виновата.

— Да нет же, не беспокойтесь. Я сам виноват. Нечего была выведывать ваши секреты.

— Но я же сама об этом заговорила. Ничего вы у меня не выведывали. — Сказав так, она широко улыбнулась. (Ему должна понравиться моя улыбка — белые зубы в обрамлении ярко-красных губ…) — А правда, странно? Так вот разговаривать — совсем другое дело, чем писать письма. И вы тут совершенно ни при чём. Просто мне не надо было болтать обо всём, что приходит в голову, тогда бы мы не скатились к этой теме… Всё, больше не будем об этом.

— Не будем так не будем, как скажете. Мне-то совершенно всё равно, о чём говорить. Вы, главное, не волнуйтесь.

— Знаете, в письмах я могла писать о чём угодно. А сейчас почему-то разволновалась, вот и несу какой-то вздор.

— Ну, здесь ведь обстановка специфическая…

— Более чем. — Эцуко снова окинула пытливым взглядом комнату, решётки, переговорное устройство, надзирателя… В самом деле, в таком месте ей ещё не приходилось бывать.

— К этому трудно привыкнуть. Правда, когда привыкаешь, чувствуешь себя не лучше.

— Да, наверное, — церемонно сказала она. — Но, по-моему, я уже привыкла. Во всяком случае, перестала обращать внимание. Да, кстати, знаете, в марте я заканчиваю университет и буду работать в психиатрической клинике. Это частная клиника в Китидзёдзи. Я буду там заниматься психологическим тестированием и разработкой методики использования живописи при лечении психиатрических больных.

— Это прекрасно! Поздравляю. Место как раз для вас.

— Не знаю… В таких клиниках немало своих проблем.

— Я лежал в клинике Мацудзавы, когда меня отправили на психиатрическую экспертизу. Так что я примерно представляю себе, что это такое.

— Да? — Она готова была подхватить эту тему, но неожиданно надзиратель сказал: «Ваше время истекло».

— Но ведь должно остаться ещё минут десять, — спокойно, но с некоторым упрёком сказал Такэо.

— Да? — И надзиратель взглянул на часы.

— Мы ведь начали в 11 час. 5 мин.

— Возможно. Когда это ты успел посмотреть на часы?

— Когда входил в комнату, — Он склонил голову, — мельком.

— А ты приметливый. — И надзиратель указательным пальцем постучал его по плечу. Этот дружеский жест поразил её, ведь она считала, что в отношениях между надзирателем и заключённым не допускается никакой фамильярности.

— Ну ладно. Ещё десять минут. Гм… А как же ты понял, что сейчас 11 час. 25 мин.?

— Интуиция. Время свидания я определяю достаточно точно.

— А… Ну ладно… — покладисто кивнул надзиратель и жестом показал, что они могут продолжать.

— Отец молчит, а мама не хочет, чтобы я работала в психиатрической клинике. Говорит, что не вынесет, если я заражусь какой-нибудь душевной болезнью. Смех да и только…

Мама была и против нашей переписки. Если б только она знала, что я пошла в тюрьму, она закатила бы мне ещё один грандиозный скандал.

— У меня от клиники остались только приятные воспоминания. Там я познакомился с патером Шомом и принял крещение. Да и пациенты все были приятные люди. По-моему, сумасшедший — это тот, кто не может более скрывать своего сумасшествия.

— Верно. — Наконец-то он отказался от своего отчуждённо-церемонного тона, сменив его на дружеский. Она ощутила глубокое удовлетворение и радость, будто вдруг отыскала в песке вещь, которую долго не могла найти. — Пациенты люди, как правило, открытые.

— А когда вы приступите к работе?

— Честно говоря, я уже приступила. — От смущения она высунула кончик языка. — Тайком от мамы. С начала этого года. Я вам ничего об этом не писала из-за мамы, она ведь иногда просматривает ваши письма.

— Я её хорошо понимаю. Моя мама точно такая же. Она всегда хотела знать о нас всё.

— Ваша мама здорова?

— Да, она приходила ко мне в четверг. Она теперь совсем старушка. Похудела, одряхлела…

— Я бы очень хотела её увидеть.

— Зачем?

— Что значит «зачем»? Она ведь ваша мать!

— Нет, лучше вам с ней не встречаться, — решительно сказал он, — Она всё время нервничает, расстраивается по пустякам. Возраст, ничего не поделаешь. Я тут как-то заговорил с ней о студентке, которая интересуется проблемами влияния длительной изоляции на психологию, так она заявила: «Ты бы лучше держался подальше от женщин…»

— Совсем как моя. Небось, обращается с вами как с ребёнком.

— Знаете, мать ведь уверена, что я попал сюда именно из-за женщины. Хотя ничего подобного! Я сам во всём виноват, только я один.

— Вы и вправду так думаете? — вырвалось у неё, и она тут же пожалела, что задала этот вопрос. В книге «Десять приговорённых к смертной казни» говорилось, что к преступлению его подтолкнула измена какой-то учительницы музыки, причём автор ссылался на его собственное интервью.

— Конечно. Я искренне так считаю, — сказал он, и под глазами его легли тени. — Раньше я обвинял других, это правда. Был в обиде на всех — на свою подружку, на мать, в общем, на всех «взрослых». Но теперь я так не думаю. Я понял, что в случившемся виноват только я один.

— Как же это грустно! — Тут она заметила, что по щекам её текут слёзы, и одновременно ощутила свинцовую тяжесть в груди.

— Что с вами? — упавшим голосом спросил он. Блеснули стёкла очков, словно брызнули слёзы.

— Просто взгрустнулось. В последнее время со мной это часто бывает. Вот и в прошлую субботу…

— Вы опять его вспомнили? Думаю, что сейчас больше всего вас беспокоит именно это.

— Да. — Щекам стало щекотно от высыхающих слёз, и она поморщилась. — Он-то придерживается диаметрально противоположного мнения. Послушать его, так во всех его бедах виноваты другие. Родители виноваты в том, что родили его в этой треклятой стране, профессора виноваты в том, что не понимают важности реформ в системе образования, предприятие виновато в том, что не берёт на работу его, выпускника университета, эпоха виновата в том, что молодые люди вроде нас лишены нормальных материальных условий… Он глубоко убеждён в том, что только он прав, а все остальные заблуждаются.

— Да, такие люди встречаются довольно часто. Они есть и здесь, выдают себя за революционеров и во всём, даже в своих преступлениях, обвиняют общество.

Тут надзиратель подозрительно на него покосился, и она почувствовала, что в его словах таится какая-то опасность, но он невозмутимо продолжил:

— На самом деле внешние факторы почти ничего не решают, нельзя перекладывать вину на эпоху, общество, власть. А интересно, что, по мнению вашего преподавателя криминальной психологии, является причиной преступления?

— Он считает, что у преступления есть и внешние и внутренние причины, то есть имеют значение как общественные факторы, так и особенности личности преступника.

— Это, конечно, верно, но боюсь, что такие определения слишком далеко уводят нас от истинного положения вещей. Ой, простите, как-то незаметно увлёкся теоретизированием.

— Ничего, мне нравится, когда вы теоретизируете. Впрочем, вы мне нравитесь всяким — и когда дружите с воробьями, и когда едите мороженое, и когда играете в бейсбол.

— Да ну? — Он смущённо передёрнул плечами. Желая подразнить его, она быстро сказала:

— Но «он» мне тоже нравится. Очень нравится, хотя он ужасный зануда.

Зачем я всё это говорю? Что за дурацкий характер! Ну и ладно, пусть всё летит к чертям. Кровь прилила к лицу, и она безобразно, до самых корней волос, покраснела.

— Вы его любите, — коротко сказал он.

— Да. Вот только он никого не любит. Он, видите ли, ещё слишком молод, чтобы любить.

На этом их разговор оборвался. Тихим эхом проскрипела ручка по бумаге, и всё стихло. В комнату ворвались голоса из соседней комнаты. Откуда-то донеслось старческое покашливание. Она тоже невольно закашлялась. Язык ощутил солёную горечь слёз. Там, за пластиковой перегородкой, уныло понурившись, сидел обиженный ею человек.

— Простите, — сказала она. — Я что-то слишком разболталась. Всё это вам не интересно. У меня сегодня какое-то странное настроение.

Он не отрываясь смотрел на неё. На губах блуждала мягкая улыбка, стёклышки очков и зрачки за ними — как окошки с двойными рамами. Наконец ей удалось улыбнуться ему в ответ. Её лицо немного побледнело и перестало блестеть от пота.

— Знаете, я сама не понимаю, зачем пришла.

— Я очень рад, что мы встретились. Правда. У меня никогда ещё не было такого приятного свидания.

— Приятного? Да, пожалуй. Мне тоже было приятно.

— Приходите ещё, пожалуйста.

Надзиратель сделал рукой знак, показывая, что свидание закончилось.

— Я приду, — поспешно сказала она. — И в следующий раз буду в нормальном состоянии.

— Вы и сегодня в нормальном. Желаю, чтобы вы с ним были счастливы.

У самого порога он обернулся и махнул ей рукой на прощанье. Вернувшись в опустевшую комнату ожидания, она задумалась. А в самом деле, зачем она приходила сюда сегодня?

У неё вдруг сильно заболело внутри, словно чья-то рука сдавила матку, она поняла, что пришло то самое, и бросилась в туалет. Когда в унитаз потекла красная слизь, она почувствовала себя опустошённой, будто из её тела вырвали сердцевину. К счастью, у неё оказалось с собой всё необходимое — собираясь утром, она предчувствовала, что может произойти нечто подобное. Всё время, пока она разговаривала с ним, в её теле назревала эта таинственная метаморфоза, совершенно недоступная его пониманию. Задыхаясь от запаха выделений, она спустила воду. Ей вдруг захотелось всеми нервными окончаниями ощутить на теле его руку, захотелось, чтобы он заполнил ненадёжную пустоту её тела. Да что это со мной? Кто, собственно говоря, этот «он»? Ведь это вовсе не Такэо Кусумото, с которым она только что разговаривала, это некий обобщённый образ, некое абстрактное существо мужского пола, совмещающее в себе черты отца, «любовника», Такэо Кусумото…

Когда она вернулась в комнату ожидания, её окликнул какой-то мужчина. Он был довольно крепкого сложения, и Эцуко испугалась так, будто на неё напал сексуальный маньяк. Но тут же заметила, что мужчина в форме. А, так это надзиратель, подумала она. Немолодой к тому же. Большие морщинистые руки выдают возраст.

— Эцуко Тамаоки, кажется? Если не возражаете, я хотел бы потолковать с вами кое о чём.

Это «потолковать кое о чём» было сказано несколько фривольным тоном, и она тут же решила ответить отказом. Но он загораживал ей дорогу, и пройти было невозможно.

— Мне хотелось бы потолковать с вами о Такэо Кусумото. Я не задержу вас.

— А вы кто?

У него было удивительно правильное лицо, и на её строгий вопрос он ответил с церемонной почтительностью:

— Простите. Вот моя визитная карточка.

На визитной карточке, которую он ей протянул, стояло: «Сюкитиро Фудзии, старший надзиратель Токийской тюрьмы».

Эцуко, не знавшая, что «старший надзиратель» — это всего лишь одно из тюремных званий, подумала, что перед ней начальник всех надзирателей, то есть самый главный в тюрьме человек.

Комната ожиданий постепенно заполнялась возвращающимися со свиданий посетителями. Вслед за старшим надзирателем Эцуко прошла в комнатушку, где вчера разговаривала с начальником воспитательной службы. И тут же пожалела об этом. От Фудзии исходил звериный мужской запах, заполнивший тесное пространство комнаты, так что невозможно было дышать. Она не выскочила из комнаты только потому, что никак не могла понять, что ему от неё надо. Взяв себя в руки, она терпеливо выслушала его, удивляясь жестковатому, неуловимо провинциальному выговору. Оказалось, он всего лишь хотел знать, не заметила ли она чего-нибудь странного в поведении Кусумото во время свидания.

— Да нет, ничего особенного… — ответила она и с некоторым недоумением спросила: — Но почему бы вам просто не посмотреть записи, ведь всё, что он говорил, фиксировалось?

— Записи-то я, конечно, посмотрю… — Надзиратель несколько раз кивнул, словно предвидя возможность такого вопроса. — Вот только они не совсем полные… К тому же человек, который их делал, недостаточно хорошо владеет стенографией, так что там наверняка полно пропусков и неточностей. Всегда лучше знать мнение того, кто непосредственно участвовал в разговоре.

— А что, вы в последнее время замечали что-то странное в поведении Кусумото?

— Да нет, ничего особенного.

— Почему же тогда у вас возник этот вопрос?

— Потому что я, как лицо ответственное, беспокоюсь. Извините, что не сказал этого сразу, дело в том, что я начальник зоны, в которой содержатся приговорённые к смертной казни, а, как вы, наверное, догадываетесь, у этих людей чрезвычайно сложная и уязвимая психика, поэтому я слежу за тем, чтобы ничто не выводило их из равновесия, ну и, естественно, рассчитываю на содействие посетителей.

— Да, мне вчера уже говорил об этом начальник воспитательной службы. Я старалась соблюдать максимальную осторожность.

Сказав это, Эцуко тут же сообразила, что во время свидания и думать не думала ни о какой осторожности. И понадеялась, что надзиратель не заметил по её лицу, что она солгала.

— У меня, собственно, и нет к вам никаких претензий. Я просто хотел узнать, какое у вас сложилось впечатление после разговора с ним.

— Не понимаю, о чём вы. Нельзя ли поконкретней? — сказала Эцуко, еле удерживаясь, чтобы не вцепиться ногтями ему в физиономию. Она ощущала, что совсем промокла внизу, запах от выделений, проникая сквозь бельё, ударял в нос. От боли она раздражилась ещё сильнее. Надо поскорее выпить что-нибудь болеутоляющее. Она достала из сумочки таблетки, с нарочитой небрежностью разодрала пластиковую упаковку и запила стоявшим на столе холодным чаем.

— Честно говоря, я хотел узнать вот что… — Старший надзиратель смущённо отвёл глаза. — Видите ли, у меня возникло подозрение, что Кусумото испытывает по отношению к вам любовное чувство. И я хотел спросить, не ощутили ли вы что-нибудь подобное сегодня?

— Любовное чувство? — Надо же, какое неприятное словосочетание. Как ножом по стеклу. — Ничего подобного! Никакого такого чувства, ну ни намёка!

— Вы уверены?

— Совершенно уверена. Знаете, я ведь рассказывала ему сегодня о своём любовнике. Если бы у него действительно было ко мне, как вы выражаетесь, любовное чувство, разве я стала бы это делать?

— Да, пожалуй.

— Вас что-то ввело в заблуждение. Это страшное недоразумение. И потом, допустим, он действительно испытывает ко мне это любовное чувство — что здесь дурного? — Ей вдруг захотелось поиграть словами «любовное чувство». — Разве осуждённый на смертную казнь не волен испытывать любовное чувство? И наоборот, разве человек, находящийся на свободе, не волен испытывать любовное чувство по отношению к приговорённому к смертной казни? Я не вижу никаких причин запрещать это.

— А как вы сами относитесь к Кусумото? — Тут надзиратель медленно, словно опуская стрелу подъёмного крана, перевёл взгляд, ранее устремлённый куда-то в пространство над её плечом, на её грудь.

— Наверное, я могу и не отвечать на ваш вопрос. Но я отвечу. Я не исключаю такой возможности. Может быть, я и испытываю по отношению к нему любовное чувство. По крайней мере, он — незаурядная личность и выгодно отличается от законопослушных членов общества, мнящих себя праведниками. Потому-то я с таким энтузиазмом и писала ему. Я писала ему раза два или три в неделю, писала, забывая обо всём на свете. И если вам угодно называть это «любовным чувством», извольте…

Ей казалось, что говорила не она сама, а её плоть, корчащаяся под выделяющей обильный пот кожей. Потом у неё возникло ощущение, что её сознание куда-то улетучилось.

— Спасибо. — Надзиратель резко, с хрустом расправил плечи. — Я всё понял. Но мне вас жаль, если вы действительно испытываете какое-то чувство по отношению к Кусумото. Оно не принесёт вам ничего хорошего. Не забывайте, что он приговорён к смертной казни, и это накладывает на него определённые ограничения.

— Послушайте, мне пора идти. — Эцуко резко поднялась и, даже не попрощавшись с ним, вышла из комнаты. Находящиеся в канцелярии надзиратели все как один повернулись и уставились на неё, но она ничуть не смутилась, скорее приняла их взгляды, как освежающий душ.

 

2

По субботам в психиатрическом отделении тюремной больницы проводится общий обход. Осматривать больных начали с крайней палаты, и когда остались только Тайёку Боку и Тёсукэ Ота, появился старший надзиратель Ямадзаки и сообщил, что звонил главный врач и просил немедленно зайти к нему.

— Вот уж некстати! Осталось осмотреть ещё двоих. К тому же оба достаточно тяжёлые. Он не может немного подождать? Ну, скажем, минут десять или двадцать?

— Есть. — Ямадзаки сдвинул каблуки и немного изогнул корпус. Несмотря на тёплую погоду, он был в форменной шинели, которая подчёркивала резкие линии его тела, напоминающего древесный ствол. За время общения с ним Тикаки научился читать по его лицу. Сейчас оно выражало, с одной стороны, некоторую растерянность, а с другой — протест, так бывало всегда, когда ему не хотелось выполнять указания врачей.

— Ну ладно, я сам позвоню.

— Доктор, я не знаю, конечно, но… — Ямадзаки повысил голос так, что у Тикаки зазвенело в ушах. — Может, лучше не звонить? Видите ли, главврач с утра не в настроении, Ито уже получил от него нагоняй. Может, лучше не беспокоить его лишний раз?

— А почему он не в настроении?

— Потому что ему не сразу доложили об инциденте в женской зоне. Ито вчера дежурил и утром должен был первым делом явиться с докладом, но, к сожалению, не успел, главврача уже вызвали к начальнику тюрьмы, а поскольку он ничего не знал, то, естественно, попал в неловкое положение, потому и сорвал своё раздражение на Ито.

— Звонил он тоже по поводу инцидента в женской зоне?

— Не знаю. Да и звонил не он, а Ито.

— Ну значит, речь идёт именно об этом. Я ведь тоже вчера дежурил, так что несу ответственность за то, что произошло. Придётся идти прямо сейчас…

— Да нет, что вы. — И Ямадзаки упрямо затряс головой. — Совсем не обязательно. Вы лучше никуда не звоните, а просто опоздайте. Не можем же мы всё время приноравливаться к настроению главврача и плясать под его дудку. У нас больные, которых надо осмотреть, нельзя же бросить их и уйти. Лучше давайте сначала закончим с обходом.

— Вы так думаете?

— Да. — Ямадзаки решительно кивнул.

— Наверное, вы правы, — кивнул в ответ Тикаки. Он с раннего утра гонялся за главврачом. Сначала того не было на месте, и Томобэ предположил, что он у начальника тюрьмы, но, когда Тикаки попытался дозвониться туда, оказалось, что того тоже нет на месте. Напрашивалась мысль, что оба присутствуют при казни Сунады. Тикаки попробовал поймать главврача после приёма амбулаторных больных, но опять безуспешно.

— Что ж, давайте закончим обход. — С этими словами Тикаки небрежно толкнул дверь в палату Боку.

Пол и стены были тщательно вычищены, но всё равно от них попахивало блевотиной. Над краем зелёной простыни виднелось лицо со впавшими щеками, неподвижное, как у мумии. Аккуратная стрижка лишь подчёркивала сходство с загримированным покойником. Однако выкаченные сверкающие глаза тут же вперились в вошедшего.

— Добрый день, — улыбаясь, сказал Тикаки. — Как мы себя чувствуем?

Боку продолжал молчать, никак не прореагировав на это стандартное обращение, только вытянул трубочкой морщинистые губы. До вчерашнего дня это означало, что сейчас из этой трубочки извергнется рвотная масса, но сегодня, судя по всему, он просто хотел что-то сказать.

— Ты хотел о чём-то спросить? Говори, я слушаю.

— До-о-к… — выдавил из себя Боку, потом, ещё несколько раз сложив губы трубочкой, продолжил: — Я… чем болен?

— У тебя язва желудка. — И Тикаки рассказал, стараясь говорить подоходчивее, о результатах рентгеновского исследования, проведённого доктором Танигути. Боку слушал его, поджав губы, лицо его ничего не выражало.

— Я поправлюсь? А?

— Думаю, поправишься. Ничего страшного у тебя нет, надо просто пройти курс лечения… А теперь у меня к тебе вопрос. Ты почему отказывался разговаривать? И почему ты всё время плевал в потолок и в стены?

Боку не ответил. Костлявая рука сдёрнула одеяло, обнажив морщинистый, впалый живот, и стала поглаживать вокруг пупка.

— У тебя что, болит живот? — спросил Тикаки. — Или ты голоден? Наверное, голоден. Ведь тебя до сих пор кормят через трубку

Вдруг Боку засмеялся. Это был странный, клокочущий смех, переходящий в кашель.

— Язва? Это когда дырка в брюхе? Значит, если каждый день тереть вот здесь, где болит, можно протереть дырку?

— Прекрати! Что за дурацкие шутки!

— Я хочу умереть. Дайте мне умереть спокойно.

— Ладно. Значит, ты вызывал у себя рвоту потому, что хочешь умереть? Но я врач и занимаюсь тем, что спасаю людей от смерти. Ты можешь сколько угодно твердить, что хочешь умереть, а я всё равно стану тебя спасать. Ясно?

Боку продолжал смеяться. Потом, на этот раз по-настоящему, зашёлся кашлем.

— А я хочу вытошнить всё, что съел, и снова стать ребёнком. Ясно? Человек слишком много ест. И стареет. А я не хочу стареть. Вот и выбрасываю из себя всё, что съел, и становлюсь меньше, скоро стану совсем маленьким. Ясно теперь?

Выходит, он вызывал у себя рвоту для того, чтобы превратиться в младенца. Этот человек, который обстреливал всё вокруг рвотной массой, как из водяного пистолета, человек, с головы до ног покрытый блевотиной, мечтал превратиться в младенца.

— Так я не понял — что именно ты хочешь: умереть или стать ребёнком?

Боку перестал смеяться. Смех растворился в складках его лица.

— Доктор, вы вчера упали. Упали тут, в моей палате, и стали таким липким…

— Ты это помнишь? Значит, ты был в здравом уме и сознательно вызывал у себя рвоту?

— Это тогда вы поранили себе палец?

— Палец? Нет, не тогда. Я поранился потом, совсем в другом месте.

Тикаки посмотрел на запачканный гноем бинт. Отвлёкшись на разные дела, он успел забыть о боли, а теперь она снова вернулась, как будто взгляд Боку разбередил рану. Впрочем, на самом деле пораненный палец всё это время присутствовал в каком-то уголке его сознания и, как надсмотрщик, следил за всеми его действиями. Боль уже не была такой острой. Может, оттого, что Танигути вскрыл рану и выпустил оттуда гной, а может, подействовало болеутоляющее.

— Слушай-ка, Боку, — сказал Тикаки. Надо говорить по возможности задушевно, стараясь избегать нравоучительного тона. — Ты ведь и вправду болен. Я и раньше тебе говорил, что у тебя затемнение в области угла желудка, то есть во внутренней его части. Если ничего не делать, может возникнуть обширное кровотечение. Нужно лечиться. Поэтому…

— Это лечение нужно только вам.

— Что?

— Мне ничего не нужно. Надоело всё. Выпустите меня отсюда. Тогда я вылечусь,

— Если бы это было возможно…

— А это возможно. Вам достаточно написать заключение.

Тикаки остолбенел. В конечном счёте желание Боку совпадает с желанием начальника тюрьмы. И противоположно тому, к чему стремится он сам. Ведь он думал только о том, чтобы вылечить Боку. И как раз сейчас возникла надежда, что это вполне реально…

— Слушай, вчера тот доктор, что делал тебе рентген… Ну, в общем, он обнаружил у тебя язву желудка. И он говорит, что может тебя вылечить.

— Пусть не лезет, куда не просят, — пронзительно закричал Боку. У него был неприятный, визгливый голос, от которого звенело в ушах. — Знаете, что он со мной делал? Он меня мучил — связал, заставил глотать какую-то трубку. Это была пытка! Я таких докторов ненавижу!

— Но у него не было другого выхода. Иначе нельзя провести рентгеновское обследование. Зато теперь ясно, чем ты болен.

— Ну и что с того? Кому это надо? Никто его не просил. А, ну да, теперь мне всё понятно. Если это тот доктор сказал, что у меня, как её там, язва, это наверняка враньё. Он хотел меня запугать!

— Ну что с тобой делать! Никто не хотел тебя запугивать. Это медицинский факт. Ты болен.

— А кто меня до этого довёл? Вы, тот доктор, надзиратели… Да все! Все меня мучают, издеваются надо мной, вот я и заболел! Все вы сволочи! Все!

— Постой-ка…

— Да знаю я. Сейчас вы скажете, что не надо было сюда попадать. А кто меня до этого довёл? Из-за кого я должен красть? Ведь не украдёшь — с голоду подохнешь.

Боку резким движением руки отбросил одеяло и, приподнявшись, с неожиданным для столь истощённого человека проворством плюнул. Он попал точно в цель — клейкая масса пристала к щеке Тикаки. Он отскрёб её — это была зеленоватая мокрота.

— Что с тобой?

— Вали отсюда. Мне не нужны никакие докторишки.

— Послушай, давай ещё немного поговорим.

Боку снова резко вытянул губы трубочкой, целясь прямо в глаза Тикаки. Снова полетела мокрота. На этот раз Тикаки удалось увернуться. Боку пронзительно захохотал, упал навзничь и нацелился в потолок. На этот раз из него изверглась фонтаном настоящая рвотная масса желтоватого цвета. Потолок покрылся грязными потёками. Ну вот, опять за своё. Тикаки выскочил в коридор и несколько раз промыл лицо и руки карболкой. Надзиратель Ямадзаки озабоченно поглядывал на него со своего поста. Не желая, чтобы он вмешивался, Тикаки быстро вошёл в следующую палату.

— Ну наконец-то, доктор, — сказал Ота, не поднимая головы. Перед ним на тумбочке были разложены тетради, и он быстро водил пером по дешёвой, грубой бумаге. «Рапорт» (Черновик). Тикаки сделал ему знак, чтобы продолжал, и, вытащив блокнот, стал подробно записывать наблюдения о состоянии Боку. «Признаки кататонического синдрома на фоне помраченности сознания, наблюдавшиеся до вчерашнего дня, исчезли. Склонность к ипохондрии, сосредоточенность на своей болезни. Негативизм, агрессия. Частичная амнезия. Рвота прекратилась, но во время осмотра впал в возбуждённое состояние, и как следствие — рецидив». Вдруг он заметил, что Ота украдкой заглядывает в его блокнот.

— Ты что? Допиши то, что пишешь, до точки. — И Тикаки закрыл блокнот.

— Да ладно. Всё равно не идёт. Лучше скажите, доктор, что это вы писали? Это обо мне?

— Нет. О другом больном. Хотел, пока не забыл, записать основные пункты. Ну да ладно. Как у тебя дела?

— И сам не пойму. В голове полная каша. Добился разрешения писать, научился пользоваться авторучкой, дай, думаю, напишу рапорт. Ан нет, слова на ум не идут.

— А по-моему, у тебя очень неплохо получается. «Жистокость при совершении смертной казни, может рассматриваться как нарушение конституции». Слово «жестокость» у тебя неправильно написано.

— Да ладно, лучше скажите, что вы обо мне написали. Покажите-ка ваш блокнот. Какое у меня состояние? Я действительно сумасшедший или просто симулянт?

— Вот, значит, как? — с упрёком сказал Тикаки. — Ты сам допускаешь, что можешь быть симулянтом?

— Да нет. Это надзиратель Ямадзаки так говорит. Он любит надо мной поизмываться. «Эй ты, — говорит, — Ота, меня не проведёшь, нечего изображать из себя сумасшедшего!» Теперь даже санитары меня обзывают симулянтом. Никаких сил нет терпеть. Вы бы вернули меня в камеру побыстрее, доктор. А то мне столько ещё надо переделать — просто жуть. Впереди-то у меня всего ничего, а дел — невпроворот. Предъявить иск в связи с нарушением Конституции — раз, сочинить побольше хайку — два, написать письма — три, кучу книг прочитать — четыре, стирка, уборка и пр. — пять, покормить своего птенчика — шесть… Да всего не перечесть, просто уйма, только поворачивайся. Да, кстати, птенчик-то мой вроде бы был при последнем издыхании. Со вчерашнего утра захворал, ничего не ел, нахохлился — ну прям шарик от пинг-понга, совсем ему худо было.

После некоторой паузы Тикаки сообщил:

— К сожалению, твой птенчик подох.

— Подох? Всё-таки не зря у меня было дурное предчувствие… Теперь и мне конец. Раз он подох, значит, и мне пора.

Из глаз Оты хлынули слёзы. Они хлынули разом, будто вдруг порвался мешок, где они копились, поэтому выглядело это немного ненатурально, казалось, что Ота скорее паясничает, чем плачет.

— Да, твой птенчик подох, — сухо сказал Тикаки, — но тебе уже принесли другого из воспитательной службы. Можешь считать, что твоя птичка воскресла. Так что скорее у тебя есть повод для радости!

— И впрямь, радость какая! Значит, он воскрес? И где он теперь, мой птенчик?

— Это не птенчик, а взрослая птица.

— Да ну? Впервые слышу, чтобы кому-то давали взрослую птицу.

Глядя на недоумевающего Оту, Тикаки растерялся. Птицу принёс сегодня в клетке начальник надзирательской службы Ямадзаки, дескать, Сунада просил передать её Оте. Однако неизвестно ещё, как сам Ота, человек весьма суеверный, отнесётся к подарку от покойника? С другой стороны, если промолчать и ничего ему не говорить, значит — не выполнить последнего желания Сунады.

— Знаешь, на самом деле… — Тикаки решил сказать ему всё как есть. — Эта птица — подарок тебе от Сунады. За ним сегодня пришли.

В его пальце затаилась, скрутившись кольцом, тупая, ноющая боль. Он вдруг снова ощутил на своей руке горячее дыхание Сунады. Ота вытер мокрые и блестящие от слёз щёки краем простыни. И тут же по его лицу потекли новые слёзы.

— Ну и где она теперь, эта птичка?

— У меня в смотровой.

— Я хочу на неё посмотреть, прямо сейчас…

Тикаки нажал кнопку сигнального устройства и приказал прибежавшему Ямадзаки принести птицу. Ота попытался посадить её к себе на ладонь, но птица металась по клетке и не давалась в руки. Зато когда ладонь подставил Ямадзаки, тут же уселась на неё. Это была вишнёвая рисовка — толстая и здоровая, её яркие зеленовато-серые крылья красиво смотрелись на коричневатой старческой коже.

— Видно, к вам она уже привыкла.

— Вряд ли… Просто домашние птицы — моя страсть. Наверное, она почувствовала, что я большой любитель всяких пташек, вот и доверилась мне.

— У меня ничего не выйдет! Она не дастся мне в руки.

— Дурак! Она что, по-твоему, различает людей? Ерунда! Всё зависит от того, как ты будешь с ней обращаться. Гляди, надо вот так тихонечко, чуть касаясь… Видишь?

И Ямадзаки, прищурившись, кончиком толстого пальца легонько погладил птичку по грудке. Птичка чуть подалась назад, но никуда не улетела, а принялась склёвывать с ладони зёрнышки проса. После того как Ямадзаки ушёл, Ота ещё раз просунул руку в клетку. Рисовка сначала заметалась, но потом, видно смирившись, опустилась к нему на ладонь.

— Глядите-ка, села! — засмеялся Ота. По щекам его ещё текли слёзы. — Ах ты моя хорошая! Думаю, мы с ней поладим. Сунада — добрый малый! Душа-человек!

— Ты с ним дружил?

— Да не так уж чтобы… Знаете, когда вы это спросили, мне вдруг чудно стало… И с чего это он решил подарить мне птичку?

— А когда ты с ним виделся?

— Вчера на спортплощадке. Но у меня весь вчерашний день как в тумане, я почти и не помню ничего…

— И вы с ним не говорили тогда о рисовке?

— Да не помню я! Помню только, что почему-то плакал, а рядом со мной стоял Какиути.

— Вот как… — Скорее всего приступ болезни Ганзера случился у Оты именно на спортплощадке, потому он и не помнит, что было потом. А значит, он не симулирует, у него настоящий тюремный психоз.

— Пока жива моя птичка, со мной ничего не случится. Правда! Мне это обещали Каннон и Дева Мария. Они обе сегодня явились мне во сне… — Как будто что-то вспомнив, Ота вдруг вздрогнул и, вытащив из-под одеяла руку, ласково погладил недописанный рапорт.

— А может, ничего, а, доктор? Ведь я в этой тяжбе непременно выиграю. Уж мой-то иск суд не посмеет отклонить! Это же яснее ясного: смертная казнь — жестокое наказание, а в 316-й статье Конституции говорится: «Государственным служащим категорически запрещается подвергать людей пыткам и другим жестоким наказаниям». Кстати, вам известно заключение профессора Фурухаты по поводу смертной казни?

— Нет, я ничего об этом не знаю.

— Ну как же, это очень известное заключение. Он сделал его в 1954 году. Он там описывает всякие физические и нравственные страдания, которые испытывает человек во время казни, и между прочим утверждает, что смерть наступает не в результате повешения, а в результате удушения, что, когда на шее человека затягивают петлю, он мгновенно теряет сознание и якобы поэтому не испытывает ни нравственных, ни физических мук… Вам это не кажется странным? При чём тут удушение? Ведь самые страшные муки — и нравственные и физические — мы испытываем до казни, и они длятся годами! Разве можно это игнорировать? Многие не выдерживают, и у них крыша едет, вам, доктор, это известно лучше, чем кому бы то ни было. Вот вроде и я стал психом, так ведь? А всё из-за мук, которые я испытываю, будучи приговорённым к смертной казни.

— А сам ты считаешь себя сумасшедшим?

— Кто его знает. Но ведь меня упрятали в психушку, значит, вы думаете, что я рехнулся?

— Ну, это ещё не факт…

— Но разве сюда кладут нормальных? Если кладут, значит, вы нарушаете права человека.

Тикаки внезапно вспомнились слова начальника зоны Фудзии: «Он далеко не дурак…» Тикаки пытался его убедить, что Ота действительно болен, а не симулирует, а Фудзии не соглашался. «Тёскэ Ота ловкий пройдоха, — сказал он. — Этот негодяй кого угодно обведёт вокруг пальца». Да и дядя Тёсукэ, Рёсаку, говорил: «Тёсукэ просто-напросто распоследний брехун»…

— Ну ладно. — Тикаки заметил некоторую логическую нестыковку в рассуждениях собеседника и не преминул ею воспользоваться. — Пусть так, но тебя я отправил в больницу потому, что счёл твоё состояние не соответствующим норме. И считаю необходимым некоторое время продержать тебя здесь.

— Да? Вот ужас-то! — Ота издал горестный вопль, однако лицо его выражало скорее удовлетворение.

— Я не понимаю, чего ты на самом деле добиваешься, — не без иронии сказал Тикаки. — С одной стороны, хочешь быть сумасшедшим для того, чтобы иметь возможность предъявить иск. С другой — хочешь побыстрее вернуться в камеру для подготовки искового заявления.

— Ну… — задумался Ота. — Не пойму, как лучше… А вы, доктор, как считаете?

— Откуда я знаю? — усмехнулся Тикаки. — Меня интересуют только болезни. А в судебных делах я ничего не смыслю.

— Нет, не говорите так, вы мне должны помочь. Вы ведь согласны с тем, что смертная казнь — это жестокое наказание?

Ота Тёсукэ провёл рукой по своей тонкой шее. И вдруг Тикаки до боли ясно осознал, что этого человека очень скоро убьют, повесят. В самом ближайшем будущем он будет болтаться на виселице. Точно так же, как Сунада. Этого тщедушного человечка убьют потому, что он сам совершил убийство. Но ведь показания Тёсукэ и Рёсаку относительно того, что именно произошло, диаметрально противоположны.

— Знаешь, я виделся с Рёсаку, — небрежным тоном сказал Тикаки, и эти слова произвели совершенно поразительный эффект: Тёсукэ весь сжался, будто в него вонзили кинжал. — Рёсаку говорит, что ты его обманул. Мол, ты всё сделал сам, а он только принял у тебя на хранение часы и постельное бельё, не зная, что они ворованные, и в результате его сочли соучастником.

— Да, он и на суде всё время это твердил. Только всё брехня. Он приказывал, а я действовал. Неужто вы, доктор, верите Рёсаку?

— Он показался мне простодушным человеком.

— Да вы что, он мастер на такие штуки. Все попадаются. Даже судья на первом слушании и тот попался, и вышло — мне, как главарю, — смертная казнь, а Рёсаку, как подельнику, — пожизненное. Хорошо хоть на втором слушании негодяю тоже дали вышку. Но мне-то давать вышку потому, что мы якобы сообщники, — это уж не в какие ворота! По справедливости, надо было Рёсаку — смертную казнь, а мне — либо пожизненное, либо 15 лет.

— А у тебя есть доказательства, что ты не один совершил преступление?

— Естественно! Если бы вы прочли материалы дела, там этих доказательств — пруд пруди. Орудие убийства, отпечатки пальцев, украденные вещи — всё как полагается.

Ота весь напрягся, сжал кулаки, лицо его побагровело.

— Но со спящими может справиться и один человек. Сначала прикончить Эйсаку с женой, потом их сына, школьника, а напоследок четырёх девочек. Ничего особенного, вполне по плечу одному.

— Ах, доктор, почему вы так говорите! Впрочем, ясно почему — Рёсаку удалось и вас обвести вокруг пальца. Неужели вы и впрямь на стороне этого мерзавца?

— Я просто хочу понять, как всё было на самом деле. — Палец пронзила нестерпимо острая боль, как будто разом кончилось действие болеутоляющего. — Я ведь не говорю о том, кто именно совершил преступление. Просто допускаю, что оно могло быть совершено одним человеком. Преступник с мечом за поясом и обнажённым кинжалом в руке проник в дом, кинжалом зарезал взрослых, в этот момент проснулся мальчик, он запаниковал и ударил его мечом. Орудий убийства — два, а преступник — один.

— Ясно, — срывающимся голосом сказал Ота. — Вчерашний пикет тоже, небось, был организован студентами из «Общества спасения Оты Рёсаку»?

— Какой пикет ты имеешь в виду?

— Вы разве не слышали, как вчера галдели у ворот и орали что-то в рупор? Наверняка это были пикетчики.

— А… Нет, Рёсаку тут ни при чём.

— Не вешайте мне лапшу на уши! — закричал Ота. — Вы что, сговорились все? Эти студенты пляшут под дудку Рёсаку, их послушать, так он вообще ни при чём, а преступление совершил я один. Какая там революция! Какое там — долой дискриминацию! Они сами подвергают дискриминации таких дураков, как я. Подонки!

Ота со всей силы стукнул по тумбочке кулаком. Клетка подпрыгнула, и внутри заметалась рисовка. В тот же миг голова у Оты поникла, словно переломилась его тонкая шея. Из уголков рта ниткой потянулась слюна. Тикаки наблюдал за этими симптомами с холодным любопытством врача,

— Э-э-э… — Мокрый рот не справлялся со словами.

— Ота, посмотри на меня!

— Э-э-э…

— Назови своё имя!

— О-о-та…

— Правильно, а дальше?

— Рё-са-ку…

— Это имя твоего дяди. А твоё?

— Не-е зна-а-ю…

— Ну не знаешь и ладно. А сколько будет четыре плюс пять?

— Семь.

— Хорошо. А один плюс один?

— Три.

Рецидив ганзеровского синдрома, определил Тикаки.

Ота вернулся в то же состояние, в котором вчера поступил в больницу. Но почему? Нацуё Симура покончила с собой, у Боку и Оты начался рецидив, хотя они явно шли на поправку… Несомненно, он что-то упустил. Чаще всего психиатр допускает одну из двух ошибок: либо позволяет себе испытывать по отношению к больному излишнее сочувствие, которое оборачивается тем, что он начинает во всём соглашаться с больным и в результате оказывается неспособным его лечить; либо он проявляет излишнюю критичность, в результате больной отгораживается от врача и отказывается впускать его в свой внутренний мир. Похоже, что с Симура он совершил первую ошибку, а с Боку и Отой — вторую. Да, профессионализма ему явно пока не хватает. Израненное сердце тяжело ухнуло вниз, разлетелось на части, многочисленные осколки провалились в разверзшиеся в груди чёрные дыры. На Тикаки навалилось знакомое ощущение собственного бессилия, бездарности и полной бессмысленности всего происходящего. Вдруг ему вспомнилось, что рассказывал тот пациент психиатрической клиники, который в течение тридцати лет рисовал космические корабли, состоящие из кругов, эллипсов, прямоугольников, ромбов. Якобы в его правой руке сидит крошечный надсмотрщик-инопланетянин и, не давая ему ни минуты передышки, следит, как продвигается его работа. По его словам, инопланетяне наблюдали за ним в три смены, как медсёстры, а сам он должен был работать бессменно, даже в то время, когда спит. Человек этот слышал голоса инопланетян, радовался общению с ними, гордился, когда они хвалили его рисунки, хотя иногда и сетовал на судьбу, которая сделала его вечным рабом инопланетян. Его недовольство, как правило, выражалось в том, что он ни с того ни с сего начинал тяжело и протяжно вздыхать… Вспомнив об этом, Тикаки тоже несколько раз глубоко вздохнул.

В дверь постучали, и вошёл Ямадзаки. Он сообщил, что Боку чудит и уже облевал всю палату.

— Прямо не знаю, как и быть, — сказал Тикаки, показывая пальцем на Оту. — Этот тоже опять не в себе.

— Ну и дела. — Ямадзаки бросил взгляд на Оту. — Сплошные чокнутые. Да, кстати, главврач снова вам звонил. На этот раз лично. Похоже, дело весьма срочное.

Заключение о состоянии больного

Подсудимая Нацуё Симура

Диагноз: кататимная амнезия.

Дополнение

У подсудимой на фоне острого душевного разлада, ставшего следствием совершённого ею преступления, развилась психогенная реакция. В настоящее время у неё наблюдается полное исчезновение из памяти всего, связанного с преступлением; подобное явление встречается довольно часто и носит название кататимной амнезии. В результате погружения в гипнотическое состояние память была полностью восстановлена, но, после того как больная пришла в себя, симптомы появились снова. Таким образом, амнезия, которая наблюдается у данной больной, поддаётся лечению, а следовательно не является следствием повреждения мозговых тканей.

13 февраля 196… года

Медсанчасть Токийской тюрьмы

Офицер медицинской службы Киитиро Тикаки

— Согласно вашему заключению, — сказал главврач, — Симура не помнила, что с ней произошло. Правильно?

— Да, — с вызовом ответил Тикаки. Услышав это «правильно», произнесённое с особенным нажимом, он приготовился дать главврачу отпор. Но так и не решился, не совсем поняв, к чему тот ведёт.

— Так вот… — Главврач с усталым видом высвободил своё грузное тело из плена диванных подушек и расправил смявшийся халат. Халат был сильно накрахмален. — На суде Симура неожиданно заявила, что ничего не помнит о совершённом ею преступлении, это показалось судье подозрительным, и он запросил медицинское заключение. Если она больна…

— Но дело ведь вовсе не в этом, — не выдержал Тикаки, — а в том, что… — Тут главврач остановил его движением руки.

— А вы не допускаете, что она солгала? Ведь если человек ничего не помнит, значит, преступные действия совершены им в состоянии невменяемости, а это совсем другая статья. Вам не кажется, что она вполне могла солгать или симулировать потерю памяти?

— Нет, не кажется, — осторожно сказал Тикаки, стараясь говорить таким же тоном, как и главврач, — вялым и немного замедленным. До него вдруг дошло, что, горячась и возражая, он ничего не добьётся. — Поставив диагноз кататимная амнезия, то есть, по существу, признав, что больная не может себя контролировать, я исходил из того, что при погружении в гипнотическое состояние пробелы в памяти восстанавливались. При выходе же из гипнотического состояния память снова блокировалась на подсознательном уровне, и больная ничего не могла вспомнить.

— Теоретически мне всё это более или менее понятно, хотя я и не специалист. Я вовсе не ставлю под сомнение ваш диагноз, просто она как-то слишком неожиданно и слишком кстати всё забыла.

— Но с точки зрения психиатрии именно такие симптомы — внезапные и полные пробелы в памяти, возникающие после неприятных событий, — и являются основанием для диагноза — кататимная амнезия.

— И всё же меня не оставляет чувство, что она делает это нарочно.

— Да, но с другой стороны, демонстративность поведения — первый признак тюремного психоза, — авторитетно сказал Тикаки. За те полтора года, что он проработал в тюрьме, ему много раз приходилось сталкиваться с такими своеобразными пациентами, как Тёсукэ Ота; случаев тюремного психоза в его практике тоже было предостаточно, поэтому он уделял изучению этой области особое внимание. Профессор Абукава, прекрасно знакомый с проблемами влияния социальной депривации на развитие личности, часто давал ему копии работ отечественных и зарубежных специалистов, да Тикаки и сам, как только выдавалась свободная минутка, шёл в медицинскую библиотеку и читал старые журналы: и японские, и иностранные. В результате своих изысканий он установил, что тюремный психоз всегда связан с патологической симуляцией и одним из его основных признаков является умышленное преувеличение симптомов своего заболевания. Оказавшись в сложной и непривычной обстановке, человек ищет убежище в безумии. У таких пациентов, если рассматривать их состояние с точки зрения психиатрии, часто наблюдается псевдодементно-пуэрильный синдром, то есть впадение в детство, а иногда и синдром одичания. Стремление защитить себя влечёт за собой подсознательную аггравацию, то есть демонстративное преувеличение имеющихся симптомов.

— Значит, по-вашему, мы имеем такую картину, — продолжал главврач, — Нацуё Симура внезапно забыла всё, что связано с преступлением, и это является результатом возникновения у неё тюремного психоза. Так?

— Да.

— По-вашему, она действительно не могла абсолютно ничего вспомнить?

— Да.

— Странная тогда выходит история. — Главврач устремил на Тикаки взгляд своих тёмно-карих глаз, которые, казалось, были единственно живым элементом его лица, напоминавшего резиновую маску. — При таком раскладе непонятно, почему она покончила с собой. Ведь первое, что приходит в голову, — потому что её мучило раскаяние, но, судя по тому, что вы говорите, это невозможно, поскольку совершённое преступление полностью стёрлось из её памяти.

— Ну… — начал было Тикаки и тут же осёкся. Главврач нанёс ему удар в самое слабое место. Нельзя было связывать самоубийство Нацуё с тем, что она рассказала ему в гипнотическом состоянии.

— Ну так как? Выходит, амнезия у неё вовсе не была полной, она что-то такое смутно помнила, хотя и настаивала на том, что ничего не помнит?

— Как вам сказать… — Голос Тикаки утратил прежнюю уверенность, и всё же дух противоречия ещё не покинул его окончательно. — На тот момент, когда я её осматривал, а это было вчера, после обеда, её состояние может быть квалифицировано как полная амнезия.

— Как вы и написали в своём заключении. Однако в тот же день к вечеру она вдруг вспомнила всё, что с ней случилось, пришла в ужас и решила покончить с собой. Я не прав? Говорят, что Симура во время вечерней поверки плакала.

— Такую возможность тоже нельзя исключать.

— Значит, погружение в гипнотическое состояние способствовало восстановлению памяти, так?

— Не исключено. Ведь гипноз является довольно эффективным методом лечения.

— А раз так, то получается довольно-таки скверно. Выходит, вы, доктор, вылечили Симура и в результате она покончила с собой.

— Что? Какой вздор! — Тикаки невольно приподнялся. Да, ловко его заманили в ловушку. Ну и пусть. В конечном счёте главврач прав. Желание Нацуё Симура умереть вызывало у него сочувствие, и во время гипноза он мог невольно подтолкнуть её…

— Конечно, вздор. — Главврач нацепил на нос очки с толстенными линзами и, взяв в руки заключение, уставился в него. — Этого просто не может быть. Так как же мы поступим? Мне хотелось бы, чтобы вы ещё раз всё хорошенько обдумали. Если исходить из того, что Симура с самого начала симулировала амнезию, никаких вопросов не возникнет.

— Пожалуй…

— Вы не подумайте, доктор, я не сомневаюсь в правильности вашего диагноза. Однако, если она больна, вся ответственность за её действия ложится на врача. Ещё эта начальница женской зоны… Она всем уши прожужжала о врачебной ошибке, якобы вы осматривали больную и должны были предвидеть подобное развитие событий.

— Начальница женской зоны? — простонал Тикаки. Он прекрасно помнил, что вчера после осмотра начальница зоны спросила, может ли Нацуё покончить с собой, на что он ответил: «Это тоже не исключено». Сегодня же утром она повернула дело иначе: «Доктор, вы же осматривали её днём, ведь невозможно было предположить, что она покончит с собой, правда?» Он полагал, что она сказала так из добрых побуждений, желая снять с него хотя бы часть ответственности. Увы, он жестоко ошибался.

— Честно говоря, я ещё никому не показывал этого заключения. Я не стал представлять его на рассмотрение и сегодня, когда мы вчетвером — начальник тюрьмы, начальник канцелярии, начальница зоны и я — обсуждали, какие меры следует принять, чтобы по возможности избежать неприятных последствий. Я утверждал, что Симура симулировала амнезию. Это было моё официальное мнение как начальника медсанчасти. А начальник тюрьмы и эти деятели из службы безопасности предлагали представить Нацуё Симура душевнобольной. Ещё бы, ведь за самоубийство душевнобольной они не несут никакой ответственности. Так что наши мнения разошлись, мы долго спорили, но мне удалось настоять на своём. При этом я заявил, что к выводу об имевшей место симуляции пришёл после того, как вместе с вами основательно изучил состояние заключённой. Конечно, правильнее было бы заранее с вами посоветоваться, но я так и не сумел вас разыскать.

— Я проспал. Никак не мог заснуть из-за всех этих ночных передряг.

— Ещё бы. — Главврач без особого успеха попытался изобразить на лице добродушную улыбку. — Ночью вам досталось. Так вы позволите уничтожить это заключение?

Тикаки молчал, потупившись и кусая губы. Очевидно, приняв его молчание за знак согласия, главврач поджёг заключение и положил его в пепельницу, где оно быстро превратилось в горстку пепла. Тикаки, отвернувшись, смотрел в окно. На нижних ветвях большой сакуры белой юбкой лежал снег, искрился на солнце. С крыши больничного корпуса падала капель. Всё вокруг ярко сверкало, и от этого он почувствовал себя ещё более униженным.

— Вот и всё, — произнёс главврач и с сознанием выполненного долга откинулся на спинку дивана. Его пухлые руки лежали на животе, как свернувшийся клубком котёнок. — А теперь о другом. Небезызвестный вам Сунада сегодня был казнён. Я, как должностное лицо, вынужден был присутствовать при этой малоприятной церемонии…

— Значит, пришёл его черёд?

— Да. Вам досталось из-за него, но теперь всё позади. Кстати, вы знаете заключённого по имени Кусумото из нулевой зоны?

— Вчера с ним познакомился. Он был у меня на амбулаторном приёме. А что с ним такое?

— Да в общем-то ничего особенного, просто служба безопасности проявляет некоторое беспокойство по его поводу.

— В каком смысле?

— Видите ли, дело в том… — неторопливо начал главврач, усаживаясь поудобнее и кончиками пальцев приминая пепел в пепельнице. — Я недавно видел медицинскую карту этого Кусумото. В ней написано, что у него бывают приступы головокружения, сопровождающиеся ощущением падения. Это ведь тоже проявление тюремного психоза?

— В широком смысле — да. Но с ним дело обстоит гораздо сложнее.

— Вы хотите сказать, что это не совсем психоз?

— Да. — Тикаки нахмурился. Интересно, зачем главврачу понадобилось смотреть медицинские карты? Да ещё без ведома лечащего врача. — А разве это имеет какое-то отношение к службе безопасности?

— Да нет, никакого, — поспешно, с некоторым даже смущением ответил главврач. — Собственно, Кусумото тут ни при чём. Понимаете, им кажется, что обстановка нулевой зоны плохо влияет на психику заключённых. Поскольку вы как раз осматривали Кусумото, они и подумали, может, у него тоже не всё в порядке с психикой.

— Боюсь, дело тут совсем в другом, — сказал Тикаки дрогнувшим голосом, изо всех сил сдерживаясь, чтобы скрыть раздражение. — Эти деятели из службы безопасности пытаются заставить Кусумото шпионить за Симпэем Коно. Меня уже просили стать посредником, и я им решительно отказал. Тогда они сказали, чтобы я прощупал Коно под видом медицинского осмотра. Но я не желаю совмещать обязанности врача с функциями тайной полиции.

Тикаки уже почти кричал, и видавший виды главврач неловко морщился и моргал глазами, словно желая сказать: «Ну, здесь ведь тюрьма, что поделаешь…»

Вернувшись в ординаторскую, Тикаки обнаружил на своём столе толстый конверт. «Доктору Тикаки от Фудзии». Прежде чем вскрыть его, Тикаки закурил — в кабинете главврача он не мог себе этого позволить. Под действием никотина недовольство, взбаламутившее его душу, превратилось в какую-то клейкую слизь.

— А, вот и вы… — тут же обернулся к нему Сонэхара. Очевидно, он перебрасывался шуточками с сидевшим рядом Томобэ, во всяком случае, на лице его играла широкая улыбка, обнаруживавшая недостаток зубов.

— Ну как? Что там главврач?

— Да так, ничего, — неопределённо ответил Тикаки и вскрыл конверт. Там оказались копии списков лиц, связанных с мафиозными группировками, и записка — несколько строк, набросанных шариковой ручкой на листке линованной бумаги.

1. По распоряжению начальника отдела охраны общественного порядка я сделал копии списков. В целях соблюдения служебной тайны прошу воздерживаться от употребления в иных целях, кроме научных.

2. Сегодня я имел беседу со студенткой, пришедшей на свидание к Такэо Кусумото, и пришёл к выводу, что она, вне всяких сомнений, связана с ним любовными отношениями, о чём спешу вам доложить, полагая, что эта информация может пригодиться при оценке психического состояния вышеупомянутого заключённого.

3. Надеюсь, что вы подумаете над моей просьбой относительно Симпэя Коно.

Старший надзиратель Фудзии

Печать

Написано немного манерной, неразборчивой скорописью. Тикаки выпустил кольцо дыма. Фудзии приложил к записке не обычную личную печатку, а более крупную, наверное, ею он пользуется в официальных случаях. Тикаки выпустил бумагу из рук, и вдруг ему показалось, что от неё пахнет потом. Удивившись, он принюхался — да нет, вроде бы никакого запаха нет. Наверное, показалось.

— Что, хорошо пахнет? — заинтересовался Сонэхара.

— Нет, нет… — поспешно ответил Тикаки, откладывая записку. Танигути на его месте мгновенно отпарировал бы: «Да, уж куда лучше ваших духов».

— Знаете, доктор, — сказал Сонэхара, сверкнув лысиной. — Моё мнение, что вы тут ни при чём, ну совершенно ни при чём. Я имею в виду самоубийство в женской зоне. Мы давеча обсуждали и пришли к выводу, что система наблюдения в женской зоне никуда не годится. Да чтобы допустить такое в зоне, где заключённых — раз-два и обчёлся, надо не знать самых азов охранного дела! А что сказал главврач?

— Да примерно то же самое. — И Тикаки выпустил изо рта ещё одну длинную струйку дыма. Унижение, пережитое в кабинете главврача, вязким дёгтем забило грудь, избавиться от него никак не удавалось.

— То есть он считает, что виновато начальство зоны?

— Дело не в том, кто виноват, а в том, какова была реальная подоплёка.

— Да? И какая же, по его мнению? — На лице Сонэхары нарисовалось живейшее любопытство.

— Небось, и о гипнозе говорил? — Томобэ, откинувшись назад, выглянул из-за спины Сонэхары.

— Ну от этого-то отбрыкаться проще простого!

— В общем… — Тикаки почувствовал, что отмолчаться не удастся. Эта двоица не отстанет от него до тех пор, пока он не удовлетворит их любопытство. — Главврач повернул дело таким образом, что вся ответственность ложится на службу безопасности. Когда я приходил к Симура по вызову, я предупредил их, что возможность попытки самоубийства не исключена, и посоветовал перевести её в общую камеру, но они этого не сделали. Да, всё это ужасно!

— Начальница женской зоны если уж что заберёт в голову, ни за что не отступится, — сказал Томобэ. — Как-то раз позвонила и ну орать, мол, была заявка на рентген, прошла неделя, а вызов до сих пор не поступил. Я стал проверять и обнаружил, что никакой заявки не было, просто доктор, который осматривал больного, сказал: «Если у вас снова заболит желудок, хорошо бы сделать рентген». Только и всего!

— Да уж, — подхватил Сонэхара, — то ли она вообще такая твердолобая, то ли налицо артериосклероз сосудов головного мозга. Она не терпит никаких возражений, если что втемяшится, хоть кол на голове тёши. Говори ей, не говори, стоит на своём — и точка!

— Это верно. Я ведь её предупреждал, что положение опасное, а она теперь говорит: «Доктор не сумел предугадать возможность самоубийства» — Сказав это, Тикаки поймал себя на мысли, что начальнице зоны и главврачу абсолютно наплевать на истинную подоплёку происшедшего, их волнует только вопрос о соотношении сил между службой безопасности и медсанчастью.

Вошёл Танигути. Как всегда, швырнул на стол пук электрокардиограмм, уселся и принялся их расшифровывать, занося данные в медицинские карты. Искоса взглянул на палец Тикаки.

— Как ты?

— Спасибо. Значительно лучше. Да, кстати о Боку — утром его состояние заметно улучшилось, он перестал извергать пищу и даже вполне сносно разговаривал, но потом всё опять пошло по новой. Когда я сообщил ему, что у него язва желудка, он разозлился, стал орать: «Выпустите меня отсюда, дайте мне умереть». Окончательно вышел из себя — ну и снова — здорово!

— Короче говоря, состояние нестабильное? Да ладно тебе, не расстраивайся! Очередной рецидив, делов-то! — Танигути улыбнулся, подняв лохматые брови, и ловко отшвырнул обработанные кардиограммы. Они тут же послушно свернулись трубочками, покатились по столу и улеглись рядышком с отброшенными ранее. Как всё у него аккуратно получается, подумал Тикаки, не то что у меня. И он окинул взглядом неопрятную кучу энцефалограмм и медицинских карт на своём столе. Дел, конечно, невпроворот, но беда ещё и в том, что очень уж я несобранный.

— Интересно, Таки уже вернулся? — спросил Танигути, не отрываясь от работы. — Мне надо с ним поговорить, а то с санитарами какая-то ерунда получается. Отстранили от работы Маки, а Кобаяси говорит: «Тогда и меня увольняйте, а то мне объявят бойкот». Я-то думал, что Маки всех достал своими выходками, а оказывается, он у санитаров признанный авторитет.

— Доктор Таки в операционной, — пояснил Сонэхара. Он уже облачился в дождевик и был готов по окончании рабочего дня сразу же покинуть помещение. — Он ведь сегодня присутствовал при приведении в исполнение, после чего совсем захандрил, удалился в операционную и до сих пор не появлялся. Небось, пересчитывает свои шарики.

— Скорее всего, — сказал Томобэ. — После казни всегда выдают сакэ, мог бы пойти домой и напиться, всё лучше. А впрочем, дома его ждёт эта ведьма, сразу примется пилить. Вот он и отсиживается в операционной.

— Давайте я пойду его позову. В конце концов, санитары — наша общая проблема.

— Да ладно. — Танигути на минуту отвлёкся от работы и повернулся к Сонэхаре. — Оставьте его в покое. У него своя система.

Прозвенел звонок, возвещающий конец рабочего дня. Сонэхара и Томобэ тут же вышли. В комнате рядом зашевелились фельдшера, то и дело хлопала дверь, слышались шаги, и вдруг — всё стихло.

— Ну вот, теперь и поработать можно, — сказал Танигути. — А ты что, не собираешься уходить?

— Собираюсь. — И Тикаки посмотрел на часы. Семинар по криминологии в университете начинается в два, так что времени ещё полно. Можно сначала пообедать с Танигути в столовой. — Только сначала получу полагающийся дежурному врачу обед.

— А-а… — протянул Танигути и ущипнул себя за двойной подбородок. — Тогда пошли.

— Не повезло тебе, субботнее дежурство самое тяжёлое!

— Ничего подобного! Я хочу отпроситься и сходить в город. На сегодня намечена встреча любителей порно-фото, их собирает у себя на квартире наш бритоголовый. Это вполне безопасно, квартира-то казённая, так что на неё распространяется что-то вроде права экстерриториальности.

— Он что, давно уже этим занимается?

— Похоже на то. Я как-то в рентгеновском кабинете, в ящике стола, обнаружил кипу снимков и устроил Томобэ допрос с пристрастием, он и признался, что они собираются раз в месяц и обмениваются фотографиями. Ты не представляешь, какие у них там бывают люди! К примеру, начальник надзирательской службы Ито, главврач Титибу.

— Главврач? Да быть того не может!

— Действительно, трудно себе представить. И тем не менее наш почтенный старикан большой энтузиаст этого дела. Помнишь, на новогодние праздники он ездил в Европу? Так вот сегодняшний гвоздь программы — фотографии, контрабандой вывезенные им из Франции.

— По нему никогда не скажешь.

— Что ты, старый хрен Титибу вообще человек светский. Тебе известно, что он прекрасно катается на коньках?

— Нет. — Тикаки указательным пальцем постучал себя по лбу. Этот тучный старик, патологоанатом, хиролог, главный врач и — коньки? В голове не укладывается.

— А его учителем был этот лис — Томобэ, но, говорят, в последнее время ученик превзошёл учителя.

— Значит, на почве коньков они и сдружились?

— Не только — они ведь вместе служили в армии. И после войны бывший капитан медицинской службы пригласил бывшего лейтенанта, оставшегося без работы и с трудом сводившего концы с концами, к себе в медсанчасть рентгенологом.

Еле волоча ноги, вошёл Таки. Он вытирал мокрые руки полотенцем, судя по всему, возился с чем-то в операционной. Белый халат был застёгнут не на те пуговицы. Он заговорил первым, что бывало с ним крайне редко.

— Как ваш палец? Я приказал Маки его обработать.

— Спасибо, мне его обработал Танигути.

— Кстати, доктор, — бодро начал Танигути. — Если не ошибаюсь, вы отстранили от работы Маки?

— Не ошибаетесь.

— Как раз об этом я и хотел с вами поговорить. — И Танигути вкратце обрисовал ситуацию.

— Ну и как теперь быть?

— Кобаяси просит, чтобы его освободили от работы. Я тут пораскинул мозгами и пришёл к выводу, что с любой точки зрения Маки более ценный работник, чем Кобаяси. Что касается кардиограмм, я вполне могу обучить другого санитара. Поэтому прошу вас восстановить Маки…

— Хорошо, восстановлю, — легко согласился Таки. — С завтрашнего, нет, с послезавтрашнего дня, с понедельника.

— Спасибо. — Танигути, готовый к долгим переговорам, расслабился и вздохнул с облегчением.

— Да, кстати, сегодня у вас был трудный день. Как там прошло с Сунадой? — спросил он, и Тикаки вдруг понял, что задержался на работе именно потому, что хотел задать Таки тот же вопрос.

Услышав имя Сунады, Таки завертел головой, будто подыскивая место, где можно было бы спрятаться, потом сел на стул и нервно закурил. Затянувшись раза три, он выпустил из ноздрей две струйки дыма.

— Да плохо. Пока читали сутру то да сё, он вёл себя спокойно. Но когда наступил момент идти к эшафоту, вдруг начал буянить. А сила-то у него богатырская! Пришлось нескольким человекам держать его, пока ему набрасывали петлю на шею, вниз его тоже сбросили силком…

— Вот как… — Тикаки ясно представил себе эту ужасную по бесчеловечности сцену. Сильный, великолепно сложенный мужчина из последних сил борется за жизнь. А другие мужчины из кожи вон лезут, чтобы убить его. Стены содрогаются от душераздирающих криков: «Не хочу, не хочу умирать, прекратите…» Прекрасное в своём совершенстве человеческое тело забивают, как скотину.

Таки ещё ожесточённее задымил сигаретой.

 

3

…Окно находится с западной стороны, и после обеда в камеру заглядывает солнце. В это время оно как раз переползает через узкую длинную щель между выступающим бетонным козырьком и крышей противоположного корпуса. Это продолжается около двух часов, но, во-первых, почти весь солнечный свет поглощается растущей во внутреннем дворике гималайской криптомерией, во-вторых, путь ему преграждает матовое стекло с решёткой, так что в камеру попадает лишь та ничтожная его часть, которой удаётся просочиться сквозь прозрачную полоску стекла в верхней части окна. Но какое-никакое, а всё же настоящее солнце, и Какиути пристраивается прямо перед продолговатым солнечным пятном, по диагонали пересекающим стену. Когда-то он написал такое пятистишие: «Читая Библию, / Подниму глаза к светлому / Солнечному пятну. / Вдруг распадутся решётки, / Ворвётся в камеру ветер». Тогда солнечные лучи проникали в его камеру только в начале зимы, и, следя за движением солнца, он с особой остротой ощущал, как бежит время, как всё ближе подступает смерть. На тыльной стороне руки колышутся тени от мохнатых лап криптомерии, он обмакивает кисточку в пузырёк с клеем и проводит ею по краю одного из лежащих перед ним листков бумаги, потом быстро, не давая клею высохнуть, перегибает его так, чтобы получился конверт. Руки, давно привыкшие к этой работе, движутся автоматически. Из-за того, что Какиути часами сидит в одной позе, у него болят плечи и поясница, но в последнее время он почти перестал читать, так и сидит, не разгибаясь, с утра до вечера. Старший надзиратель Таянаги постоянно выговаривает ему за это: «Смотри не надорвись! Ты что, задумал разбогатеть и накупить себе кучу книг?» Но ему уже ничего такого и не хочется. К тому же, даже если работать не покладая рук, за месяц можно скопить тысячи три, не больше, что на них купишь — пару книжек. Просто когда работаешь целыми днями, время летит незаметно, глядишь, а смерть тут как тут, и никаких хлопот. Но попробуй скажи — я работаю, чтобы поскорее умереть, — тот же добропорядочный Таянаги наверняка опешит. Правда, моментально возьмёт себя в руки и — надо же как-то отреагировать — станет вздыхать и сокрушаться — мол, что ты несёшь, ты христианин, должен проявлять смирение… Стирая влажной тряпкой выступивший по краям готовых конвертов клей, Какиути бормочет: «А я христианин?..» Он хорошо — словно это было вчера — помнит день, когда принял крещение. Погода выдалась по-февральски мрачная — того и гляди пойдёт снег. Два пастора в присутствии начальника воспитательной службы совершили над ним этот обряд в темноватой комнате для духовных занятий. Были прочитаны 199-й гимн, Евангелие от Иоанна, Послание к Римлянам и начало 11-й главы Послания к Евреям — «Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом…» Нельзя сказать, чтобы после этого, чисто формального, обряда в нём произошли какие-то перемены, куда больше повлияли на него предшествующие дни, долгие и мучительные, наполненные молитвами… Какиути добавляет в клей воды и растирает его бамбуковой лопаточкой, чтобы получилась однородная масса, потом сбрасывает туда же лежащие на краю блюдца засохшие комки и принимается тщательно всё перемешивать, вспоминая тот день, когда он с утра до вечера сидел неподвижно с закрытыми глазами и молился. Он начал тогда молиться в уверенности — уж сегодня-то я непременно чего-нибудь вымолю, — просидел весь день, не меняя позы, не принимая пищи, когда же стемнело, пришёл в такое отчаяние, что едва не заплакал — и тут-то как раз ему наконец и было ниспослано откровение. Всё ещё не веря, что это случилось именно с ним, он смотрел в окно на диковинный город, залитый кровью, сочившейся из ледяной глыбы солнца, и повторял про себя слова, звучавшие в душе светлой музыкой… Внезапно вверх по позвоночнику пополз холод. Прекратив работу, Какиути принимается ходить по камере, чтобы немного согреться. Да нет, в камере тепло, а холодно ему стало от воспоминаний, до сих пор таившихся где-то в глубине души и вдруг оживших. В тот день он так долго молился, что тело утратило чувствительность, только в душе теплился огонь, и он всё взывал и взывал к Богу, надеясь, что этот огонь разгорится и запылает ярким пламенем… Да, а теперь огонь в его душе погас, она холодна, как давно остывшая зола. «Наверное, я перестал быть христианином», — проговорил он и усмехнулся — таким жалким показался ему собственный голос. Кусумото Такэо, который сидит в соседней камере, — католик, а я — протестант, но почему-то мне кажется, что он ближе меня к Богу. В последнее время я совсем не общаюсь с пастором, на свидания ко мне тоже никто не приходит, а Кусумото регулярно получает наставления от своего патера, к тому же каждую неделю его навещает мать, которая одной с ним веры, поэтому у него куда больше возможностей приобщиться к Богу. И тем не менее его поразило, когда я заговорил о том, что надо нанести смерти встречный удар, более того, он, кажется, боится смерти… Как это понимать? Он слишком всё усложняет по его мнению, и Иисус боялся смерти, взывая к Богу в Гефсиманском саду… Надо постараться нанести смерти встречный удар, захватить инициативу в свои руки… Какиути попробовал подумать о смерти — нет, не страшно, по крайней мере, никакого ужаса он не испытывает. Тяжело только тому, кто цепляется за жизнь. А что касается откровения… В тот день его вдруг осенило, что он давно умер, ну что-то вроде этого. И точно, я мертвец, в данный момент по камере расхаживает мой хладный труп. Какиути вплотную подходит к окну и подставляет ладони под проникающую в камеру тёплую струю ветра, как будто прикладывает к печке… Но ощущение внутреннего холода остаётся, пожалуй, даже усиливается. Значит, трупное окоченение распространилось по всему телу. Ветер приносит в камеру городской шум: человеческие голоса, воробьиное чириканье и рёв машин с ближайшей скоростной магистрали. Где-то рядом вдруг захохотал Андо, наверное, Тамэдзиро отпустил очередную скабрёзную шутку, тихонько переговариваются о чём-то Коно и Карасава. Катакири и Кусумото молчат, из расположенных в конце нулевой зоны камер для отбывающих пожизненное заключение доносятся смех и оживлённые голоса — ни дать ни взять школьники на экскурсии. В городе, наверное, совсем уже весна, но Какиути и в голову не приходит залезть на стол и попытаться выглянуть в окно, ему совершенно неинтересно, что происходит за пределами камеры, да и что там можно увидеть нового? Всё тот же привычный антураж — тюремные корпуса, торговый квартал, бетонные стены, от одной мысли о которых делается тошно… Пожалуй, он не прочь взглянуть на облака, но сегодня их наверняка нет, слишком ясно… На четверых заключённых, уведённых со спортплощадки, наложили соответствующие взыскания: на Тамэдзиро Фунамото за попытку к бегству — пятнадцать суток дисциплинарной изоляции с лишением права переписки, на Сюкити Андо за непристойные действия — десять дней дисциплинарной изоляции, Кэну Катакири за неподчинение приказу и за попытку установления голосовой связи объявили строгий выговор. Дисциплинарная изоляция предполагает водворение в штрафной изолятор, для чего необходимо медицинское заключение о состоянии здоровья, а в субботу во второй половине дня получить его невозможно, поэтому исполнение взыскания отложено до понедельника. Не совсем понятна история с Симпэем Коно: его поведение было квалифицировано как хулиганские действия и неповиновение приказу, но никакого взыскания на него не наложили, а вернули в камеру, о чём он тут же возмущённо поведал Карасаве.

— Не понимаю, чего добиваются эти мерзавцы, что они замышляют, проявляя такую дискриминацию и неравноправие? Почему они не желают применять ко мне никаких санкций, несмотря на то, что я нарушал общественный порядок, тишину и спокойствие?

— Но ты ведь так и не ударил Нихэя, — ответил Карасава.

— Но послушай, товарищ, я ведь уже поднял руку, то есть имел твёрдое намерение его ударить. А значит, оказал открытое неповиновение, да ещё и прибегнул к насильственным действиям.

— Но я же тебе говорил, очевидно, есть какая-то, неведомая нам, причина, по которой они не хотят с тобой связываться.

— Может, они меня боятся?

— Не стоит недооценивать противника. Скоро сюда поступят арестованные участники пикета, к которым будет предъявлен иск. Наверное, эти сволочи решили до поры до времени тебя не трогать, а понаблюдать за тобой, одновременно собирая информацию. Обычные их штучки. Будь осторожен! Все твои слова и действия будут браться на заметку.

— Это каким же образом?

— А стукачи на что?

— Ах да, этот говнюк Тамэ!

Карасава не ответил, но тут же послышался голос чутко прислушивавшегося к их разговору Фунамото:

— Ну конечно, кто же может быть у нас стукачом? Только Тамэ!

Завязалась обычная перебранка между Коно и Фунамото, первый злился, второй насмешничал. Карасава пытался их урезонить, время от времени в их перепалку вклинивалось «ха-ха-ха» Андо. А сейчас Фунамото обсуждает с Андо турецкие бани, эта двоица вечно нарушает дисциплину, поддерживая между камерами «голосовую связь». Наверняка они не уймутся и после того, как в понедельник их водворят в изоляторы. Впрочем, тут, несомненно, имеет место упущение со стороны тюремного начальства: зачем было размещать дисциплинарные изоляторы, в которых предписывается хранить полное молчание, тут же, в нулевой зоне? Какиути надул щёки и подвигал туда-сюда языком: у него с детства сложилось убеждение, что таким образом можно определить, каков воздух на вкус. Сегодня вкус цветочный, кисло-сладкий, вкус весны. Вдруг у него перед глазами возник, заполнив всё поле зрения, весенний пейзаж. Весеннее Синано, его родной край. Родился он в деревушке, которая находится в узкой расщелине неподалёку от города У., с севера её теснят горы, с востока и запада прикрывают невысокие холмы. Зима там тянется очень долго, весна приходит только в начале мая, и тогда разом зацветают персики, вишни, абрикосы и яблони, воздух становится кисло-сладким, напоённым ароматом цветущих яблонь. Была там одна яблоня, которая ветвится прямо от корней, местная детвора облюбовала её для своих игр — очень уж удобно было карабкаться вверх по стволу. Правда, это было запрещено — дети могли повредить дерево, но, как известно, запретный плод сладок: так чудесно было устроиться где-нибудь в развилке и сквозь белые цветы и яркую листву смотреть на облака, любоваться нежно-розовыми от цветущих абрикосов холмами, слушать звонкое щебетанье трясогузок и синиц, впивать кисло-сладкий весенний воздух… В один из таких дней старший брат Кэн, он тогда учился в первом классе начальной школы, сообщил, что во флигельке поселились токийцы. Флигельком называлась крошечная ветхая лачуга, в которой когда-то вроде бы жил дед, — она стояла чуть дальше по склону, к ней вела тропинка между сараем и уборной. Во флигельке жили разные люди: в войну его занимала старушка, учительница местной школы, потом на некоторое время там поселился пьяница-дровосек с семьёй. Какиути побежал вслед за братом вниз по тропинке; был ясный полдень, песок переливался и сверкал под солнцем, прямо в это сверканье из домика выскочила девочка примерно одного с ним возраста: у неё были длинные ресницы и чёрные глаза, она смерила их пренебрежительным взглядом и показала им язык. Это так его удивило, что он застыл на месте — ещё бы, он ведь был уверен, что все девчонки на свете такие же, как в их деревне, — застенчивые и робкие. Но Кэн не растерялся, он совершенно спокойно показал девчонке язык и скорчил такую злобную рожу, что она убежала в дом и вернулась, таща за руку мать. Как выглядела эта мать и во что была одета, Какиути не помнил, кажется, довольно молодая, лет двадцати с небольшим, девочку же звали Асако, и у неё не было отца. Это его удивило, но, как всякий ребёнок, он не особенно на этом сосредотачивался, тем более что у него у самого отец погиб на войне… Эта семья, скорее всего, переехала в глухую провинцию, спасаясь от послевоенных трудностей: в Токио было совсем туго с продовольствием. Они сразу подружились — Кэн, он и Асако. В жаркие летние дни втроём уходили в лес ловить цикад. Когда Асако, затаив дыхание, поднимала сачок — длинный бамбуковый шест с маленьким тряпочным мешочком на конце, — Кэн резко ударял ногой по стволу дерева и цикады разлетались. Асако сердилась, но почему-то всегда накидывалась не на Кэна, а на него. Возможно, проказливого Кэна, который был к тому же старше, она побаивалась, вот и предпочитала отыгрываться на безропотном малыше. Он всегда пугался и убегал, а она бросалась вдогонку. Они бежали по холму через яблоневый сад, она настигала его под цветущими персиками и нещадно лупила, он вопил, шест отскакивал от его спины и в конце концов ломался, он ревел, она с грозным видом стояла рядом, а Кэн покатывался со смеху. Иногда Кэн и Асако, сговорившись, мучили его вместе — Асако была принцессой, Кэн — принцем, а он — злодеем, который, как положено, получал по заслугам: ему связывали за спиной руки и волокли, поочерёдно стегая прутьями. Но он не обижался на Асако, ему так нравились её слипшиеся от пота ресницы и оскаленные неровные зубки, он бы согласился на что угодно, только бы она играла с ним. Однажды — скорее всего, это было в начале осени, потому что повсюду стрекотали сверчки, — он позвал Асако играть и они залезли на чердак. Впрочем, какой там чердак, скорее небольшой дощатый настил под обычной для деревенского дома высокой крышей, где хранили всякий хлам, забираясь туда по приставной лестнице. С чердака они посмотрели вниз: комната с земляным полом и очаг казались далёкими и совсем крошечными. Асако, хотя инициатива залезть на чердак исходила именно от неё, вдруг испугалась и, заревев, заявила, что хочет домой. Тогда он молча откинул лестницу, так что спуститься стало невозможно. Пришёл из школы Кэн, потом и старшие сёстры. Пока они искали их, вернулись обе матери, работавшие подённо в дорожно-ремонтной бригаде, и поднялся страшный переполох. Когда мимо проходил поезд, мать Асако вдруг выскочила на улицу. Когда она вернулась, по лицу её градом катился пот. Видя, как она мечется по дому, Асако хотела было подать голос, но он её остановил. Они сидели между вязанками соломы и, затаив дыхание, ждали, чем всё кончится. Он радовался, что им удалось спрятаться вот так, вдвоём, его забавляло, что все перепугались, особенно Кэн, который был как в воду опущенный, и он улыбнулся Асако. В том, нижнем, мире, она всегда тиранила его, а здесь неожиданно превратилась в послушную маленькую девочку, которая отвечала на его улыбку, он пьянел от её сладкого дыхания. Здесь они с Асако были друзьями не разлей вода, она забыла о своих деспотических замашках и готова была подчиняться ему во всём. Раньше, когда они ссорились, всегда вмешивался Кэн, когда же тому приходила охота помучить младшего братца, Асако охотно поддерживала его, но стоило им остаться вдвоём, как она стала совсем другой — нежной и ласковой. Какие странные существа девчонки — подумалось ему. Странным было уже то, что Асако дружила только с ним и Кэном, хотя в таком возрасте мальчики обычно дружат с мальчиками, а девочки — с девочками. Уже значительно позже мать рассказала ему, в чём было дело: оказывается, отец Асако совершил что-то дурное и сидел в тюрьме, поэтому остальные родители запрещали детям водиться с ней, только их мать смотрела на это сквозь пальцы, да и разве могла она пренебрежительно относиться к своим жильцам? Как-никак сдача флигелька приносила неплохой доход. Близилась весна, он уже предвкушал, как вместе с Асако станет ходить в школу, но вдруг она с матерью уехала в Токио. Приехал грузовик, стали выносить и грузить вещи, не успел он опомниться, как появилась жилица вместе с Асако, и, пока взрослые прощались и кланялись, дети мрачно косились друг на друга: оба прекрасно понимали, что разревутся, стоит сказать хоть слово. Когда потом он зашёл в флигелёк и увидел пустые комнаты, сердце его сжалось от тоски, он понял, что всё кончилось, она больше никогда не вернётся. На самом-то деле через восемнадцать лет они снова встретились, поэтому в тот день кончилось только его детство, единственный счастливый период в его жизни. Прошло восемнадцать лет. Нобору Какиути работал плотником в Токио. Однажды во время праздника Бон он приехал домой и, роясь в коробке, куда складывали старые письма, обнаружил новогоднюю открытку, подписанную женщиной, которую звали так же, как мать Асако. Правда, фамилия была другая, но ведь она могла снова выйти замуж. На открытке был указан адрес — Йокогама. Невольно вспомнив детские годы, он переписал адрес в свою записную книжку и в том же году, отсылая новогодние открытки, отправил одну на адрес матери Асако. Это было ни к чему не обязывающее новогоднее поздравление, но она откликнулась — у матери Асако тоже сохранились приятные воспоминания о годах, проведённых в Синано. Она интересовалась, чем он занимается, и в конце приписала, что, если он вдруг окажется в Йокогаме, она будет рада его видеть. Какиути ответил ей длинным письмом, в котором написал, что тяжёлое материальное положение семьи не позволило ему поступить в лицей, он стал подмастерьем, учился сначала столярному и плотницкому, а потом строительному делу и в настоящее время самостоятельно зарабатывает себе на жизнь, что, в отличие от своих напарников, живёт не в общежитии, а снимает квартиру, что готовится к экзамену на звание строителя второго разряда… Тут он испугался, что она может счесть это бахвальством, и приписал ещё, что хоть он и плотник, но плотницкое ремесло ему не по душе, поэтому, работая днём на строительстве, по вечерам он занимается, стараясь возместить недостаток образования, заочно изучает электротехнику и архитектуру и в будущем планирует стать инженером-проектировщиком, что в Токио у него нет друзей, он чувствует себя одиноким и часто (несколько раз год) ездит на родину. Примерно через неделю он получил новое письмо и был немало удивлён, увидев, что оно от Асако, раньше он никогда не получал писем от девушек. «Мой отец тоже плотник, и я хорошо тебя понимаю, представляю себе, как можно ненавидеть эту профессию». Он отправил ещё одно письмо, теперь уже самой Асако, дружески непринуждённое, как водится между сверстниками, и получил от неё ответ, в котором она прямо писала: «Я хочу с тобой встретиться. Напиши, когда и где, я согласна на любой вариант». В середине февраля он ждал её у станции Накано. Он успел прикурить сигарету и затянуться, когда у турникетов возникла девушка с соответствующими приметами — чёрной лентой, чёрной сумкой, в чёрных туфлях и в бежевом плаще. Узнав длинные ресницы и непокорный взгляд, он подошёл к ней и спросил: «Асако?» В ответ девушка улыбнулась, блеснув такими знакомыми ему неровными зубками. Но прежние черты увиделись ему только в этот первый момент, они сразу же исчезли — перед ним стояла совершенно чужая женщина, в которой не осталось ничего от маленькой Асако, подружки его детских лет. Они молча бродили по безлюдному парку, где белели пятна снега, оставшиеся после недавнего снегопада, потом она вытащила из сумки бутерброды и норимаки, сказала, что их приготовила мама. Через несколько дней вечером она вдруг явилась к нему домой и сказала, что ей очень захотелось увидеть его, поэтому после работы, а работала она в Кавасаки, в кафе, она не поехала в Йокогаму, а решила сделать крюк и заехать к нему в Западное Отиаи. С того дня они начали регулярно встречаться, в конце концов он дал ей ключ от своей квартиры, она приходила туда заранее и ждала его возвращения с работы. Потом он провожал её до Токийского вокзала и сажал на электричку до Йокосуки, отправлявшуюся с 13-го пути. Однажды она пришла к нему навеселе и, после того как всё закончилось, вдруг разрыдалась и сказала — знаешь, вообще-то у меня есть муж, он на девять лет меня старше, мы женаты уже пять лет, но я никак не могу заставить себя его полюбить, врач сказал, от него не будет детей, это мать настояла, чтобы я вышла за него, он обещал взять их с отчимом на своё попечение, а у меня с самого начала душа не лежала к этому браку. Какиути сказал: почему бы ей не расторгнуть этот неудачный брак и не соединиться с ним? Давай я поговорю с твоим мужем, — предложил он, а на следующий день она явилась к нему с чемоданом и сказала, что разругалась с мужем и ушла из дома. Он принял её к себе, решив непременно позаботиться о том, чтобы все необходимые для развода формальности были выполнены надлежащим образом, но, когда он написал своей матери, что собирается жениться на Асако, от неё неожиданно пришло пространное письмо, в котором она заклинала его не вступать в этот брак, Причины она выдвигала следующие: во-первых, Асако — чужая жена, во-вторых, её родной отец умер в тюрьме, в-третьих, если он женится на ней, ему придётся содержать ещё двоих — её мать и отчима. Он ответил, что всё равно хочет быть с Асако, после чего от матери пришло ещё одно письмо, в котором она писала, что решительно против этого брака. Очевидно, эти письма прочла живущая в его квартире Асако, во всяком случае, она куда-то исчезла, это произошло в середине апреля, то есть они прожили вместе чуть больше двух месяцев… Оглядев камеру, Какиути заметил, что солнечный луч, совсем недавно ползший по стене, исчез, будто его не бывало. В камере сразу стало темно. Точно так же потемнело в его глазах, когда, вернувшись однажды домой, он обнаружил, что и Асако, и её вещи исчезли. Какиути сел и принялся заново растирать клей. За сегодняшний день он доведёт-таки число конвертов до двух тысяч. Он вернулся к прерванной работе, но тут заволновалась птичка. Заглянув в клетку, он обнаружил, что в кормушке кончилось просо, и подсыпал немного. Потом снова сел за работу, но вдруг почувствовал, что у него нет никакого желания её продолжать, прислонился спиной к стене, пытаясь вычленить хоть какую-то мысль из вязкого тумана, клубившегося в его голове, и вдруг из прорыва в этом тумане выплыли слова, сказанные казнённым сегодня Сунадой. «Слушай-ка, Какиути, а ты ведь всё-таки пытался её убить». — «Да нет, что ты. У меня и в мыслях этого не было. Я просто хотел ей досадить». — «Ну, на суде никто на это не купится». И он оказался прав: Какиути осудили по всей строгости закона. «Подсудимый, обманутый в своих надеждах на брак с Асако, пришёл в ярость и, не помня себя от гнева, решил устроить взрыв на линии Йокосука, по которой вышеуказанная особа ездит в Токио, в результате среди пассажиров были погибшие и раненые», — говорилось в решении йокогамского отделения суда. Все события того дня снова возникли на сцене его сознания, выхваченные яркими огнями рампы. Когда автобус конвойной службы, в котором его везли на заседание суда, стал подниматься вверх по холму, вдали за городом показалось море; оно было грязного серовато-голубого цвета, но у него, родившегося в горах, сердце забилось от радости, он понял, что всё время хотел только одного — увидеть море. Ещё миг, и море скрылось за домами, и это был последний раз, когда он его видел. Его поместили в старенький следственный изолятор в здании тюрьмы, рядом возводили новый корпус, и на стройке целыми днями стучали молотками. В назначенный час за ним пришли четверо конвойных и, надев на него наручники, вывели из камеры, но повели не по коридору, соединяющему изолятор с залом суда, а тайными ходами, через какие-то служебные помещения, по узким переходам, — это делалось для того, чтобы избежать столкновения с газетчиками, такие же меры принимались и при первом слушании его дела. Потом он вошёл в зал, наполненный гулом человеческих голосов, пропитанный испарениями человеческого тела. Когда его заметили, на миг воцарилась тишина, потом снова поднялся шум, от входа до скамьи подсудимого было около десяти метров, но люди стояли плотной стеной, так что продвигались они с большим трудом, конвойные кричали и теснили людей в сторону, в конце концов им удалось добраться до места, он сел, поднял голову и увидел перед собой плотный полукруг фотоаппаратов и кинокамер — их было около пятидесяти. Потом секретарь распорядился снять с него наручники, что многим показалось странным — правила запрещают снимать с подсудимого наручники до выхода судей. «Снимайте, снимайте, — с добродушной улыбкой сказал секретарь недоумевающим конвойным. — У нас есть разрешение главного судьи». С Какиути сняли наручники, и тут же засверкали вспышки, зажурчали моторы кинокамер, свет больно бил в глаза; застыдившись, он опустил голову и полой пиджака прикрыл опоясывавшую его верёвку. Но потом у него словно оборвалось что-то внутри — так нещадно хлестали по глазам вспышки, — в душе вскипела чёрная ярость, закусив губу, он резко вскинул голову и обвёл глазами зал. Журналисты, будто только и ждали этого момента, безжалостно нацелили на него фотоаппараты, ослепили вспышками блицев, а один придвинул свой шестнадцатимиллиметровый объектив прямо к его лицу. Кто-то в публике закричал: «Прекратите! Ишь, налетели!» Голос был хриплый, старческий, словно послушавшись его, вспышки перестали сверкать, стрекотанье кинокамер затихло — не исключено, впрочем, что сами снимающие устыдились собственной наглости. После того как толпа журналистов отхлынула, на его запястьях снова защёлкнулись наручники, в этот момент распахнулась главная дверь, все встали, и в зал торжественно вступили трое судей: это действо, напоминающее детский фарс, было так комично, что он улыбнулся (потом в газетах написали: «Подсудимый вызывающе улыбался»). С него снова сняли наручники, главный судья приказал: «Подсудимый, выйдите вперёд», и он поднялся на трибуну. «Итак, оглашается приговор по делу подсудимого Нобору Какиути». Он думал, что сначала будет зачитана «резолютивная часть приговора», но судья начал с «описательно-мотивировочной части». Он плохо понимал, о чём идёт речь, хотя все обстоятельства дела были ему прекрасно известны, ему казалось, что он слушает сочинённую кем-то историю, не имеющую никакого отношения к действительности, но вот судья приблизился к кульминационному моменту, после которого оставались только дополнения и разъяснения. Тут публика, до сих пор слушавшая молча, заволновалась, захлопали двери, из коридора послышались голоса: «Высшая мера. Звонить, звонить. Успею дать в вечерний выпуск», и голос судьи потерялся в общем беспорядочном шуме. «…Таким образом, подсудимый признаётся виновным и, как уже говорилось в резолютивной части, приговаривается к высшей мере наказания — смертной казни…» Он поднял голову и заглянул в бесцветные, как замёрзший пруд, глаза судьи. У него возникло ощущение, что к смертной казни приговорён герой этой кем-то сочинённой и не имеющей к нему никакого отношения истории. Когда судьи и прокурор, грозно, как и полагается блюстителям закона, ступая, удалились, защитник подсунул ему какие-то бумаги: «Это апелляционная жалоба, подпиши-ка». Какиути молча уставился на него, и защитник сказал: «Ну ладно, потом, когда придёшь в себя». И поспешно убрал бумаги. На самом-то деле Какиути с трудом удерживался от смеха, его очень позабавила предусмотрительность защитника, заботливо подготовившего апелляционную жалобу ко дню оглашения приговора. Когда он выходил из зала суда, кожа горела от взглядов, вонзавшихся в него сотнями игл, ему казалось, что в глазах всех он больше не был человеком. В изоляторе пожилой начальник конвоя стал утешать его, мол не вешай нос, есть ещё окружной и верховный суд. Это его удивило: сам-то он отнёсся к случившемуся довольно хладнокровно, во всяком случае, никакого отчаяния не испытывал, и, только когда конвойный стал утешать его, понял, что с его лицом не всё в порядке, но по-настоящему осознал своё истинное состояние тогда, когда принесли обед — рис показался ему безвкусным, как пепел, и не лез в горло. Обратно его повезли на специальной тюремной машине, увидев её, он горько усмехнулся — да, он теперь на особом положении, это вам не автобус конвойной службы. Вечером его отправили в парикмахерскую, где после долгого перерыва он встретился с самим собой — в камере не было зеркала, и он давно не видел своего лица, — и ему стало грустно: это хорошо знакомое лицо как-то не вязалось с его новым статусом приговорённого к смертной казни. Копию приговора ему вручили через неделю, он попытался прочесть напечатанный на машинке на 16 специально разграфлённых листах текст, но его содержание странным образом не доходило до его сознания, недаром и в суде у него было ощущение, будто речь идёт не о нём, а о каком-то другом человеке. Когда он дошёл до второй половины «описательно-мотивировочной части», то обнаружил, что изложенные хам факты не имеют ничего общего с реальными. Он признавался виновным ни больше ни меньше как в шести преступлениях, причём все они были квалифицированы как умышленные, а поскольку не было оснований полагать, что в момент их совершения он находился в состоянии невменяемости, то есть не мог осознавать фактический характер и общественную опасность своих действий, то эти действия, а именно подготовка и совершение взрыва, повлёкшего за собой крушение транспортного средства и гибель людей, были сочтены особо тяжкими преступлениями, а посему, даже принимая во внимание отсутствие прежних судимостей, неблагоприятные жизненные условия, раскаяние в содеянном и ходатайства от более чем тысячи человек с просьбой о смягчении наказания, подсудимый всё равно признавался заслуживающим высшей меры наказания. «Признаётся заслуживающим высшей меры наказания…» Ему вспомнилось, какие глаза были у главного судьи, когда он произносил эти слова, — похожие на замёрзший пруд, да, точь-в-точь такого же цвета, как глубокий пруд возле его родного дома. Но фразы «имея целью лишение жизни и нанесение увечий неопределённому числу пассажиров», «проведение ряда всесторонних экспериментов со взрывчатыми веществами в целях подготовки к преступлению» и «вне всяких сомнений, умышленное» — не имели к нему никакого отношения. Да, на суде он признал свою вину, говорил, что раскаивается, но ему и в голову не приходило, что на этом основании судьи повёрнут дело в выгодную для них сторону, то есть полностью согласятся с аргументами, выдвинутыми прокурором. Теперь-то он осознал свою ошибку, но было уже поздно. В тот день, когда всё случилось, с утра шёл дождь, а поскольку для плотников дождливые дни означают простой, он был очень этим озабочен и, распахнув прилипавшую к телу пижаму — стоял сезон дождей, и духота была ужасная, — включил телевизор, чтобы послушать прогноз погоды, и вдруг увидел, что дикторша, лицо которой занимало весь экран, просто копия Асако: такие же густые ресницы и неровные зубы. Сходство было настолько поразительным, что ему пришла в голову шальная мысль — уж не стала ли Асако диктором. «Сегодня День Отца. Так давайте же от всего сердца поблагодарим наших отцов за всё то, что они для нас сделали, за их бесконечную любовь и заботу. Когда-то в этот день американка по имени Сонора Додд возложила цветущие ветки белого шиповника на могилу своего отца, и в честь этого события…» Он выключил телевизор и, слушая, как по крыше, словно кто-то горстями швыряет в неё бобы, стучит дождь, громко сказал сам себе: «Что ещё за День Отца? И какая бесконечная любовь и забота? Моего отца призвали в армию, когда я был младенцем, а когда мне исполнилось четыре года, он погиб в бою где-то на горе Кангипот на острове Лейте. Я даже не знаю, как он выглядит. Мать, старшие сёстры и Кэн показывали мне фотографию, на которой изображён человек в военной форме, говорили — вот, видишь, это отец, но я ничего не чувствовал, разве что зависть — ведь они-то его знали. Из-за того, что семья осталась без кормильца, мне сразу после средней школы пришлось идти работать. Я-то хотел закончить хотя бы лицей и получить какую-нибудь приличную профессию, ну там механика или радиста, а мне пришлось стать подмастерьем плотника и овладевать тяжёлым и грубым ремеслом. Ну и что это за День Отца такой?» Их мастер Мацумото говорил: «Плотнику незачем учиться в лицее, никакого проку не будет» — и не разрешал ему посещать вечерние курсы. Когда же Какиути заговорил о том, что хотел бы поступить на архитектурный факультет, разорался: «А я что, по-твоему, не строю дома? Какого ещё рожна тебе нужно!» Тем не менее он решил не сдаваться и учился сам, занимаясь по лицейским учебникам, как только выдавалась свободная минутка. Целый год он вкалывал в закрытом помещении с шести утра до девяти вечера, делал мебель, терпя брань и колотушки своего мастера, бывшего полицейского, а потом сбежал и, почерневший и исхудавший, вернулся домой. Ему было тогда семнадцать. Чтобы восстановить физическую форму, он месяца полтора проработал чернорабочим на строительстве дороги. Летом в самую жару целыми днями усердно размахивал киркой, так что к вечеру у него болело всё тело, стёртые до кровавых мозолей руки не слушались, и он с трудом мог есть. Наступил праздник Бон, и домой вернулись сёстры, одна из них, портниха, сказала — я буду платить за твою учёбу, поступай в лицей. После этого в семье разгорелись жаркие споры — как быть, если сестра выйдет замуж, ведь нет никакой гарантии, что она и тогда сможет ему помогать, в результате пришли к выводу, что разумнее будет, если он откажется от мысли продолжать образование. Их деревня была совсем маленькой, все знали друг о друге всё, и если чей-то сын продолжал учиться, соседи сразу же начинали перемывать его родным косточки — ишь, выпендриваются, — так что у таких бедняков, как он, изначально были подрезаны крылья. В конце лета того же года его через каких-то знакомых пристроили в подмастерья к одному плотнику, имевшему строительную мастерскую в городке Хоя. Согласно контракту, он должен был три года обучаться мастерству, потом ещё полгода служить хозяину в благодарность за обучение, после чего становился независимым плотником. Строительная мастерская — одно название, на самом деле работников было всего двое, мастер да подмастерье, они с утра до вечера вкалывали, выполняя субподряды большой строительной фирмы; спал он тут же, на строительной площадке, на складе, завернувшись в промасленное одеяло, зимой не удавалось уснуть от холода. Когда он попросил мастера разрешить ему ночевать в его доме, тот отрезал: «Незачем тратить лишние силы на дорогу, на стройке лучше: меньше устанешь». Подспудный смысл — чем тратить время на дорогу, лучше трать его на работу. Что тут ответишь? Тем не менее он упрямо продолжал заниматься архитектурой. Дождавшись, пока прораб и рабочие разойдутся по домам, устраивался либо на площадке, либо на складе, раскладывал под тусклой лампой чертежи и, согревая дыханием окоченевшие пальцы, работал с линейкой и циркулем. Деньги на питание ему высылали сразу за месяц, он исхитрялся на каждой еде экономить около десяти йен, таким образом за десять дней выкраивал триста йен на кино — единственное его развлечение. Ему хотелось побыстрее освоить плотницкое мастерство, и он вкладывал в работу и учёбу все силы своей души, мечтая о том времени, когда у него будет хоть и маленькая, но своя комнатка, где никто не помешает ему заниматься столько, сколько он захочет. Тем временем прошли положенные три года, от службы в благодарность за обучение его освободили, и он обрёл наконец самостоятельность. Скопив немного денег, снял дешёвую квартирку, потом обзавёлся столом и стулом и поставил перед собой следующую цель — сдать экзамен на звание строителя второго разряда. К сдаче этого экзамена выпускники университета допускаются без трудового стажа, но те, кто не имеет высшего образования, должны не менее семи лет проработать на строительстве. Его трудовой стаж составлял три года, то есть у него впереди было ещё четыре года, за которые необходимо было изучить строительное проектирование, теорию строительных конструкций, начертательную геометрию. Благодаря такому удобному приспособлению, как стол (раньше у него никогда не было настоящего стола, даже когда он учился в школе, то делал уроки, пристроившись у ящика из-под яблок), он стал очень эффективно использовать вечера для занятий; жалованья плотника при его холостяцкой жизни ему вполне хватало, он даже начал обзаводиться хозяйством — купил холодильник, стиральную машину, платяной шкаф, цветной телевизор, — стал заботиться о своей внешности — приобрёл костюм, галстук, ботинки, часы — всё импортное, прекрасного качества, ему хотелось хотя бы внешне походить на служащего. Плотники, с которыми он работал, подшучивали над ним, их задевало, что он всегда был хорошо одет, что во время перерывов не участвовал в их разговорах, а утыкался в книгу, что после работы никогда не ходил с ними выпить в квартал красных фонарей; он принимал их насмешки молча, а сам думал — погодите, вот добьюсь своего, открою собственную строительную фирму, найму проектировщиков с высшим образованием, а уж простых-то плотников у меня будет вообще не счесть, тогда все вы у меня попляшете. Так он жил, усердно работая и копя деньги, но иногда вдруг на него накатывало нестерпимое желание выкинуть что-нибудь этакое. Однажды летом, к примеру, он вдруг ни с того ни с сего, потратив все свои сбережения, приобрёл подержанный «рено» и, едва научившись водить, доехал до Аомори, откуда прислал своему начальнику открытку: «Собираюсь пропутешествовать полгода. Простите, что исчез, не предупредив». Он ехал на машине вдоль моря и смотрел на тёмно-синюю морскую гладь. Это было так приятно, что он решил объехать по побережью весь остров Хонсю. Денег у него было маловато, но он решил, что как-нибудь обойдётся, в конце концов, когда они закончатся, можно будет поработать где-нибудь на стройке, в те годы как раз начался период экономического подъёма, и плотники пользовались большим спросом. Добравшись до побережья Хокурику, он завернул в родное Нагано, а поскольку в деревне машины ещё были в те времена большой редкостью, мать обрадовалась, что он так преуспел, и поспешила сообщить об этом душе отца, поставив курительную палочку перед поминальной табличкой. Он, как и планировал, проехал по побережью, иногда останавливаясь, чтобы подзаработать, а к концу года вернулся в Токио. Начальник ничего ему не сказал и снова принял на работу. Прошло ещё два года, и он снова сорвался: на этот раз ему взбрело в голову освоить охотничье ружьё, он стал посещать соответствующие курсы, получил разрешение на хранение огнестрельного оружия, купил себе мелкокалиберную винтовку, но тренироваться в стрельбе ему было некогда, и, когда на новогодние праздники он поехал на родину и отправился в горы поохотиться, ему так никого и не удалось подстрелить — ни утку, ни вальдшнепа, ни перепёлку, лишь иногда случалось попасть в воробья, так что особо похвастаться было нечем, однако, когда он взводил курок, его охватывало приятное ощущение собственной мощи, которая вдруг стремительно нарастала, выбрасывая в пространство пулю. Когда раздавался выстрел, ему казалось, что чёрная вязкая жидкость, заполнявшая голову, рассеивается и безмолвное пространство озаряется лучистым сиянием. Поэтому иногда он ходил в горы не ради охоты, а просто так, чтобы пострелять в воздух. Как-то раз, когда у себя в квартире он набивал патроны бездымным порохом, рядом с ним стояла электрическая плитка, и ему пришла в голову мысль — а что если присоединить плитку к гальванической батарее, а потом положить на неё порох — ведь получится взрыв. Он ложечкой бросил на нагретую плитку горстку пороха, и во все стороны полетели неожиданно крупные искры. Тут он сообразил, что так можно смастерить и бомбу. Ему захотелось немедленно поэкспериментировать, он взял трубчатую заклёпку, присоединил к ней закладную головку и набил бездымным порохом, вставив внутрь провод из сплава никеля и хрома. Полученное таким образом взрывное устройство он тайком испытал на берегу реки Тамагавы. Взрыв получился что надо. Такой радости он никогда ещё не испытывал, даже когда стрелял из охотничьего ружья, его охватил безмерный восторг перед гигантской силой, которая была теперь в полном его распоряжении, он вспомнил, с каким волнением слушал рассказы Кэна, имевшего лицензию подрывника… Теперь ничто не мешает ему самому переживать это восхитительное ощущение, стоит только захотеть. Кстати, всё это — и поездки на машине, и охота, и взрывы — требовало достаточно больших средств, его накопления быстро таяли, а вместе с ними улетучивалась надежда открыть собственное дело, из-за чего он постоянно находился в состоянии крайнего нервного напряжения. Как раз в это время в его жизни возникла Асако, и он понял, что, рисуя картины своего будущего, не учёл присутствия в этом будущем женщины. Асако была не только его детской привязанностью, она была его первой женщиной, и её появление изменило все его планы — теперь их средоточием стала Асако, он даже ездил в Хино, смотреть, какие там сдаются дома, имея в виду, что, помимо Асако, ему придётся взять к себе ещё и её мать с отчимом. И вот после двух месяцев любви Асако исчезла. Только спустя полгода он узнал истинную причину её ухода — он тогда работал на стройке в Мите и однажды, крепя стропила на втором этаже здания, вдруг увидел, что из переулка, расположенного прямо под ним, выходит Асако с молодым мужчиной в тенниске. Работая плотником, он не задерживался подолгу на одном месте, мелкий ремонт или внутреннее обустройство дома занимали, как правило, несколько дней, самое большое — полмесяца, так что он постоянно перемещался по городу, неудивительно поэтому, что в конце концов он увидел её, но для него это было слишком большим потрясением, он решил, что это обман чувств, наваждение. Желая прогнать его, схватил молоток и стал лихорадочно забивать гвозди, но ничего не изменилось, Асако шла мимо, не подозревая, что он находится прямо у неё над головой. Он бросился за ней, но опоздал, она уже скрылась, свернув в какую-то из боковых улочек. Тогда он изучил переулок, из которого она вышла, и обнаружил там несколько жилых домов. Дело было в воскресенье, он дождался следующего, пришёл на то же место и снова увидел её: она появилась часов в десять утра и ушла обратно вечером, причём её, как и в предыдущий раз, провожал мужчина, таким образом, стало ясно, что Асако проводит с ним воскресные дни. По будням мужчина выходил из дома в костюме, явно направляясь на работу; проследив за ним, Какиути установил, что он садится в электричку на станции Тамати, едет до Токийского вокзала и входит в здание расположенного неподалёку банка. Он понял, что Асако променяла его на человека с высшим образованием, банковского служащего, однако у него и мысли не возникло о мести, даже осуждать Асако он не мог, — ясно было, что перед банковским служащим у него нет никаких шансов, оставалось расписаться в собственном бессилии и смириться… Итак, в тот день лил дождь, слушая, как он всё сильнее лупит по крыше, Какиути злобно поглядывал на потолок, ожидая, когда на нём начнут расплываться первые пятна… Эта квартира с его, профессиональной, точки зрения, была полна недоделок, хозяин вполне мог подать на строителей в суд. Когда крыша наконец начала протекать, он вскочил, поставил в трёх местах заранее приготовленные пластмассовые тазики, потом позавтракал, выпив растворимого кофе с тостами, после чего посмотрел на часы и увидел, что уже десять. Вдруг он вспомнил, что сегодня 16 июня, воскресенье. Число 16 для него, родившегося в 16-м году Сёва (1941), было несчастливым, все неприятное происходило именно 16-го: из фирмы Мацумото «Столярные и плотницкие работы» он уволился 16 июля, Асако встретил на станции Накано 16 февраля, ушла она от него 16 апреля. Может, это были случайные совпадения, может, он придавал слишком большое значение датам, так или иначе, его это насторожило. Раз сегодня шестнадцатое, как пить дать случится какая-нибудь беда, подумал он, потом сообразил, что сегодня ещё и воскресенье, значит, Асако наверняка пойдёт на свидание к этому своему банковскому служащему. От этой мысли настроение у него совсем испортилось, а тут ещё эта дикторша… Асако поедет к своему хахалю по линии Йокосука — Токио, сядет в Йокогаме, выйдет в Синагаве… Если бы этой линии не было, она бы не смогла к нему поехать… Тут ему на глаза попались лежащие на полке заклёпки. Вот бы сделать бомбу и подбросить её в электричку, подумал он, начинил заклёпку бездымным порохом, в качестве часового устройства использовал таймер от рисоварки, поставил его на три часа, присоединил гальваническую батарею, уложил всё это в коробку из-под вафель, коробку положил в полиэтиленовый пакет, получилось, как будто он несёт сладости. Срок в три часа он назначил, рассчитав, что от Западного Отиаи до Токийского вокзала ему ехать час, плюс ещё два часа: за это время электричка на Йокосуку достигнет конечного пункта, повернёт обратно и как раз будет где-то в районе Йокогамы. Собственно говоря, его вполне бы устроило, если бы взрыв произошёл где-нибудь возле Йокогамы и в результате было бы остановлено движение поездов, он вовсе не имел намерения «убивать и наносить увечья», как говорится в тексте приговора, и уж тем более он не «готовился к преступлению, проводя многочисленные эксперименты со взрывчатыми веществами», ведь тот единственный эксперимент на берегу реки Тамагавы имел место ещё до встречи с Асако. Когда он пришёл на Токийский вокзал и поднялся на 13-й путь, там как раз стояла готовая к отправлению электричка, вагоны были полупустые, он положил на полку пакет, немного посидел, на него глядя. «А что если остаться здесь и дождаться взрыва? — вдруг пришло ему в голову. — Потом в газетах напишут — сын воина, погибшего смертью храбрых на острове Лейте, подорвал себя…» Тут-то он впервые и сообразил, что во время взрыва могут погибнуть люди, и подумал, что если сейчас отключить источник питания, то всё ещё и обойдётся, он даже приподнялся было, чтобы сделать это, но в вагон вошла группа молодых людей, и он с невинным видом опустился на скамью. Тем временем дали сигнал к отправлению, и он, словно вдруг что-то вспомнив, поспешно выскочил из вагона. Как только он оказался на платформе, связь между бомбой и им самим стала ощущаться как нечто эфемерное, а когда электричка исчезла вдали, и вовсе оборвалась. Вздохнув с облегчением, он направился в парк Коракуэн поиграть на тотализаторе, но по дороге раздумал, пошёл на закрытый каток, взял напрокат коньки и стал кататься. Последний раз он катался на коньках в школе, но уже через десять минут его ноги вспомнили все необходимые приёмы и уловки, он легко и свободно кружил по катку, ловко маневрируя в воскресной толпе, однако спустя некоторое время вдруг ощутил слабость во всём теле и упал. Тут он вспомнил, что забыл пообедать, и понял, что упал потому, что у него ноги подкосились от голода. Давненько он не увлекался чем-то так, что забывал пообедать. Он зашёл в расположенное тут же на катке кафе и съел карри и рамен, после чего вернулся к себе в Западное Отиаи. Было уже около семи, он включил телевизор, чтобы посмотреть новости — как раз передавали сообщение о взрыве на линии Токио — Йокосука. «Более двадцати пассажиров получили тяжёлые увечья», — сказал диктор, и на экране возникло изображение взорванного вагона. Его поразил не столько даже вид развороченного вагона, сколько яркость пролитой крови. Некоторым утешением послужило то, что имени Асако среди потерпевших не назвали. По-прежнему во взвинченном состоянии он направился в ближайший весёлый квартал и пьянствовал там до поздней ночи, а поскольку к спиртному был непривычен, то напился в стельку. На следующее утро он проснулся поздно, идти на работу смысла уже не было, он позвонил мастеру и сказался больным, потом развернул газету, из заголовков понял, что среди пассажиров были и погибшие, повалился на кровать и, дрожа всем телом, внимательно прочёл все сообщения. «Возвращаясь домой после воскресных развлечений… взрыв большой силы… кровь и отчаянные крики… пассажиры тщетно пытались выбраться из задымлённых вагонов… осколки, извлечённые из конечностей раненых… так трагически завершился День Отца… кто преступник?.. стоны в больничных палатах… кому и зачем пришло в голову в наше мирное время… доставленный в тяжёлом состоянии в больницу господин Окаяма скончался, оставив жену и новорождённую дочь…». Эксперты, работающие со следственной группой, обратив особое внимание на использование трубчатой заклёпки и бездымного пороха, а также на таймерное устройство, сделанное из обычного бытового таймера фирмы National, авторитетно заявляли, что если проследить путь приобретения этих вещей, то преступника можно вычислить без особого труда, но он не придал этому заявлению особого значения — не может быть, чтобы его было так просто найти. Однако через два дня было установлено, что использованная в качестве взрывного устройства заклёпка произведена в Осаке, что токийским строительным фирмам их было продано около пятнадцати тысяч штук, кроме того, по обрывку газеты, найденному на месте происшествия, было выдвинуто предположение, что преступник живёт в районе Синдзюку, а ещё через несколько дней выплыл список постоянных клиентов оружейной лавки района Синдзюку, где торгуют бездымным порохом, когда же сообщили, что в совершении преступления подозревается человек, живущий в районе Синдзюку, имеющий отношение к строительным работам и владеющий охотничьим ружьём, он понял, что до его ареста остались считанные дни, и, сев в машину, уехал из города, решив покончить с собой, прежде чем до него успеют добраться. В Западном Идзу он нашёл подходящий обрыв — его лизали громадные чёрные волны, над ним завывал яростный ветер. Лучшего места не найти, подумал он, однако подходы к обрыву были обнесены прочными заграждениями, проломить их было невозможно, и он лишь бессмысленно кружил по берегу. Выехав на какой-то мыс, вышел из машины, взобрался на скалу, подошёл к краю и стал смотреть на море, сверкающее в лучах солнца и вскипающее белыми волнами. Над морем носился неистовый ветер, добрасывая морскую воду аж до самой скалы, испугавшись, что его сейчас сдует, он вцепился в траву, пригнулся и стал потихоньку отползать от кипящего моря, и, пока он полз, желание умереть покинуло его, будто его унёс, разметал по сторонам ветер. Раздумав кончать с собой, он странным образом успокоился, стал, как и раньше, ходить на работу, продолжил подготовку к экзаменам на звание строителя второго разряда, а когда в конце октября узнал, что приходил детектив и расспрашивал о нём, ему и в голову не пришло скрыться, более того, даже когда детектив пришёл на строительную площадку — это произошло 9 ноября в девять часов утра, он как раз собирался откусить кусок от булочки, которую приготовил себе на завтрак, — у него и мысли не возникло, что это имеет к нему какое-то отношение… Какиути посмотрел на рисовку, сидящую на яйцах. Вот уже две недели она усердно и терпеливо согревает своим тельцем эти семь яичек, несмотря на то, что из них наверняка ничего не вылупится, ведь они неоплодотворённые. Она почти не покидает своего гнёздышка и не издаёт ни звука. В последнее время она не вылетает из клетки, даже если открыть дверцу, спускается только, чтобы поклевать корм, а всё остальное время, растопырив крылышки, неподвижно сидит на яйцах. Он уже и не помнит, когда подложил ей эти холодные яички, а она, дрожа всем своим маленьким тельцем, прижалась к ним и стала высиживать. Эта птичка живёт и умрёт в своей маленькой клетке, которая в свою очередь находится внутри тесной камеры, отгороженной от остального мира стенами и решётками; она самозабвенно согревает яйца, из которых никогда никто не вылупится, и не имеет никакого представления о том, что где-то есть большой другой мир. А я? Чем я отличаюсь от неё? — подумал Какиути. Меня вполне устраивает жизнь в этой камере. Я примирился с мыслью, что никогда не увижу свободного светлого мира за её пределами, что буду жить здесь взаперти до самой смерти. Правда, в отличие от рисовки, у меня иногда возникает желание сбежать отсюда. И однажды у меня был такой шанс. Во время второго слушания дела меня для психиатрической экспертизы перевели в больницу, которая находится в юго-западной части Токио, там была свобода, немыслимая здесь: можно было курить, смотреть телевизор, валяться на кровати, спать сколько хочешь, пялиться на молоденьких медсестёр — никто не интересовался, чем ты занимаешься в то время, когда тебя не осматривает лечащий врач. Одна из медсестёр в профиль была немного похожа на Асако, ему пришло в голову, что Йокогама, где она живёт, совсем рядом, и с тех пор, глядя в окно палаты на мерцающие огни города, он предавался воспоминаниям о тех днях, когда Асако была с ним, он даже подумал, что ему, плотнику, ничего не стоит выпрыгнуть в окно, ведь до земли всего метра три, но он так и не сделал этого. Спустя некоторое время его отправили на обследование в корпус, который находился по другую сторону железнодорожной линии, он шёл следом за медсестрой через торговый квартал, вокруг сновали люди, на нём не было ни наручников, ни кандалов. Со дня ареста он ни разу не ходил по улицам совершенно свободно, у него даже возникла мысль, уж не снится ли ему всё это? Но нет, его и в самом деле никто не контролировал, шедшая впереди медсестра не оглядывалась, прохожие не обращали на него никакого внимания, они ведь не знали, что он злостный преступник, на нём был самый обычный костюм, и он ничем не выделялся из толпы. В нём вдруг вспыхнуло неодолимое — так, что перехватило дыхание, — желание убежать, глаза загорелись, он стал озираться вокруг — а что если юркнуть в какой-нибудь переулок? Или затеряться в толпе? Можно будет угнать машину… Он даже уже сделал шаг в сторону, но тут перед его глазами всплыло лицо старого — кажется, ему под восемьдесят? — пастора, вспомнились слова из Библии: «Подвизайся добрым подвигом веры, держись вечной жизни…» (1-е послание к Тимофею, 6, 12), и ноги сами понесли его за шагающей впереди медсестрой. Уставившись в её белый затылок — она шла не оглядываясь, судя по всему полностью ему доверяя, — он подумал, что не может её предать… Со стороны Кусумото раздался условный стук — четыре раза. Он четырежды стукнул в ответ и подошёл к окну. «Ты что?» — «Знаешь, я только что ходил на свидание. С женщиной. Я уже год с ней переписываюсь, и вдруг она решила меня навестить, представляешь?» — «A-а. Так это же здорово!» — «Глупо, наверное, так говорить, но мне жаль, что я не встретил её раньше, скажем, лет двадцать назад». — «А сколько ей сейчас лет?» — «Двадцать два или двадцать три… Так что двадцать лет назад она была совсем ещё ребёнком… Да что говорить. Просто…» — «Я тебя понимаю», — сказал Какиути, ясно было, что женщина глубоко взволновала Кусумото. «Когда-то меня предала одна женщина. Так было худо, хоть в петлю полезай!» — «Мне это хорошо знакомо». — «Женщинам нельзя верить, да и вообще никому нельзя верить. Я это хорошо усвоил». — «Я тоже». Может быть, потому, что Какиути и сам размышлял об этом, слова Кусумото задели его за живое, одновременно в памяти всплыл белый затылок медсестры, которая шагала тогда впереди него. Обычно за окном не переставая звучат чьи-то голоса, но сейчас тихо, разговаривают только они двое. В камеру влетает тёплый ветер и приносит с собой тоже тёплый голос Кусумото. «Ещё месяц, и сакура зацветёт», — говорит Какиути. Рядом с его деревней целая аллея сакуры, в дни цветения там бывает так празднично… «Да, солнце уже пригревает, скоро весна. Но в начале весны погода всегда изменчивая, так что расслабляться рано». — «Это точно. Взять хотя бы вчерашний снег, никто и ожидать не мог…» — «Знаешь, она, — прерывает его Кусумото, — однажды едва не умерла в ванной от угарного газа. Говорит, у неё было такое чувство, будто она в полной тьме плывёт куда-то на лодке, качается на волнах… Наверное, умереть — это всё равно как уплыть на лодке, такое же ощущение…» Какиути слушает молча, пытаясь понять, почему Кусумото начал это разговор. Но Кусумото замолкает. Со скоростной магистрали доносится бессмысленный рёв машин. Какиути рисует в своём воображении лицо женщины, которая приходила к Кусумото на свидание. Внезапно перед ним возникает лицо Асако, она улыбается, хлопая длинными ресницами и сверкая неровными зубками, откуда-то из глубины тела поднимается желание, повинуясь ему, твердеет и встаёт торчком пенис. Когда он экспериментировал со взрывным устройством на берегу реки Тамагавы, он испытывал нарастающее возбуждение, которое в момент взрыва разрешилось жгучим наслаждением. Асако хорошо знала, как доставить ему удовольствие, лаская его, она всегда отстранялась, что очень его возбуждало, иногда же связывала его верёвками по рукам и ногам и ворочала, как тюк. Это напоминало ему детство, когда он изображал злодея, а Асако мучила его, он ощущал себя рядом с ней маленьким мальчиком. Пытаясь вызвать в памяти воспоминание о боли, которую он испытывал, когда его связывали, Какиути заводит руки за спину, словно они стянуты верёвкой, и начинает задыхаться, корча гримасы. Тут же перед его взором возникает маленькая Асако, она весело смеётся, говорит: «Ах ты хулиган!», потом на него надвигается лицо другой, взрослой Асако, улыбающееся, раскрасневшееся и самодовольное, каким оно бывало в те минуты, когда она, нагая, дразнила и распаляла его… Если бы не она, я бы не совершил преступления, и мне не пришлось бы теперь сидеть в тюрьме, дожидаясь смертной казни. Я скоро умру, но, может, смерть принесёт мне удовлетворение, ведь я приму её от руки Асако? Скорее бы уж… Чем быстрее, тем лучше. Ладно, пора браться за работу. Какиути бросает взгляд на кисточку для клея, которая давно засохла и жёстко топорщится. Размягчать засохший клей — работёнка не из приятных, ну да ладно, всё равно заняться нечем. Тут раздаётся голос

Карасавы: «Эй, Кусумото!» «Что тебе?» — тут же откликается Кусумото. «Да я насчёт того, что ты говорил давеча, ну что, когда человек умирает, ему кажется, он уплывает куда-то на лодке. Что ты об этом думаешь?» — «В каком смысле?..» — «Ну, ведь у тебя есть какие-то собственные соображения по этому поводу?» — «Видишь ли, у всех народов есть легенды о лодке, перевозящей умерших, да, собственно говоря, и деревянный гроб многими воспринимается как лодка, которая приняв на борт умершего, отправляется в путь на тот свет». «Ну а куда именно она плывёт?..» «Наверное, в ад. Харон, который фигурирует в этрусских и римских мифах, — это лодочник, который перевозит умерших через реку в царство теней. Разумеется, получая за это определённую мзду. У нас на Востоке есть Три речных протока, у которых умерших поджидают старик со старухой, они наживаются на том, что сдирают с мёртвых одежду. Так что, выходит, и мёртвому без денег никуда». — «Занятно». — «Ясно одно — смерть подобна путешествию в иной мир, а раз так, то, естественно, возникает образ лодки». — «А, вспомнил, о старике-лодочнике по имени Харон упоминает и Данте в „Божественной комедии": „Забудьте небо, встретившись со мною, / В моей ладье готовьтесь переплыть / К извечной тьме, и холоду и зною“. Так, кажется? Лодка увозит души умерших в ад. До Рая на лодке не добраться. Кстати, в продолжение нашего разговора на спортплощадке — создаётся впечатление, что человеку вообще не дано мечтать о рае, правда ведь? Ад, по крайней мере тот мир, который находится под землёй, можно вообразить сравнительно легко. А рай… Что там может быть особенного? По-моему, просто скука смертная». — «Тебе кажется, в аду интереснее?» — «Да. Приятнее умирать, когда хотя бы примерно представляешь себе, где можешь оказаться. Знаешь, мне кажется, что уж ад-то наверняка существует». — «Весьма любопытное заявление. Тем более что принадлежит революционеру Митио Карасаве. Оно заслуживает того, чтобы быть зафиксированным письменно». Неожиданно в разговор вмешивается Коно. «Хватит дурака валять! Товарищ Карасава, не можешь же ты и в самом деле верить в какой-то там ад?» — «А я и не верю. У меня просто нет достаточных оснований для того, чтобы опровергнуть его существование». — «Но это же слишком консервативно! Неужели в наш научный век нельзя опровергнуть существование ада? Да быть того не может!» — «Наука тоже не всемогуща. Я сам естественник, учился на биологическом, ставил опыты, проводил исследования и в результате понял одно — изучая какое-то явление, человек может получить представление лишь об отдельных, самых незначительных его свойствах, а этих явлений в мире неисчислимое множество… То есть та часть тьмы, которой ещё не достиг свет знания, всегда будет больше. Честно говоря, современная наука не в состоянии опровергнуть такие явления, как воскресение или чудо». — «Да ты что! Не веришь же ты во всякие там сказки для дураков вроде воскресения?» — «Дело не в том, верю я или не верю. Дело в том — могу я это опровергнуть или нет. Ты переоцениваешь возможности науки». — «А от чего ещё можно отталкиваться? Революция должна быть проникнута научным духом, иначе её не совершишь». — «Наука имеет дело с частными явлениями, а революция не может иметь дело с частностями, она всеохватна». — «Да? Это как-то не очень понятно. Слушай, товарищ Карасава, ты сегодня совсем зарапортовался, я тебя перестаю понимать». — «А ты подумай хорошенько! Кстати, Кусумото, а тебе как кажется? Я ошибаюсь?» — «Да нет, пожалуй, ты прав. Наука действительно ограничена в своих возможностях, тут я с тобой совершенно согласен. Меня одно удивляет — почему, додумавшись до этого, ты не ударился в религию? Ведь в основе всякой религии лежит осознание человеком собственной ограниченности. Несовершенное существо обращается с мольбой о помощи к совершенному — вот что такое религия». — «А я молюсь. Только не Богу, а некой силе, которая меня породила и которая меня убьёт». Тут на Карасаву яростно обрушивается Коно, а тот принимается мягко его увещевать. «Не зарекайся. Когда-нибудь и тебе захочется молиться». — «Никогда! Да ты что? Чтобы я стал молиться какому-то неопределённому разуму, какой-то, как ты её называешь, силе? Ведь она же, эта твоя сила, невидима, измерить её тоже нельзя, так?» — «Так-то оно так. — Карасава немного повышает голос. — Наука изучает то, что видимо. Но закономерности, которые она при этом открывает, — невидимы. К тому же эти закономерности справедливы только для частностей, а не для целого. Погоди-ка. Газету принесли. Ну ты смотри, Коно, всё, как я и думал. Полоса общественной жизни черным чернёхонька. Наверняка там информация о вчерашнем пикете». — «Вот это да! Нарушение права на получение информации — раз, и, поскольку меня лишают возможности читать статьи, имеющие отношение к моему делу, нарушение права на защиту своих прав и свобод — два. Я буду вести в суде борьбу, требуя возмещения морального ущерба по этим двум пунктам. Так что, товарищ, всё это нам только на руку!» — «Да. Ты запиши себе в тетрадь, какие именно места зачернены, потом пригодится. Нет, ну надо же, всё замазали, читать невозможно!» — «Вот скоты! Ну сволочи, теперь вы попались!» Представляя себе, как Коно радуется, потирая руки, Какиути садится, окунает засохшую кисточку в блюдечко с клеем и принимается медленно его размешивать. По мере того как масса клея делается однородной, накопившееся в теле вожделение постепенно остывает, сменяясь желанием работать. Нанося клей на разложенные на столе листки бумаги, Какиути ловко складывает конверты. Когда его руки двигаются с чёткостью точного прибора, мысли текут медленнее, в поле зрения возникают картины прошлой жизни. Ему доставляет удовольствие грезить, отдаваясь течению мыслей… Ну вот, пятьдесят конвертов готовы. Связав их в пачку, он откладывает её в сторону и берёт новую бумагу. Открывается глазок на двери, взгляд надзирателя щекочет позвоночник. Перед глазами — какой-то пляж. На мелкую гальку набегают волны, обезьяны старательно очищают кожуру с мандаринов. Он тогда ездил на западное побережье Идзу, а когда вышел из машины…

 

4

Въехав на территорию университета, Тикаки миновал больничный городок, повернул налево и оказался перед обветшавшим приземистым зданием медико-биологического факультета, отделённым от проезжей части аллеей развесистых гинкго и дзелькв. Семинар по криминологии был назначен на два, так что до начала оставалось ещё больше часа. В голове прокрутилась череда обрывочных образов: большое смуглое лицо профессора Абукавы, родинка на щеке Тидзуру Натори, залысины доцента Офурубы… Тут он вспомнил, что в багажнике машины лежат французские и немецкие журналы, которые он взял на две недели и срок сдачи которых давно истёк, и притормозил у медицинской библиотеки.

Время было обеденное, поэтому читальные залы пустовали, даже служащих почти не было. Вернув журналы, Тикаки прошёл в хранилище и стал подниматься по железной лестнице. Добравшись до третьего этажа, где хранились довоенные журналы, он достал блокнот, куда записывал названия заинтересовавших его журналов и статей. Отыскав «Немецкий медицинский еженедельник» за 1904 год, снял с полки тяжеленную, большого формата подшивку и отошёл к стоящему у окна столу. Нужная ему статья — К. Bonhoeffer «Uber den pathologischen Einfall» — нашлась сразу. Когда он читал статьи, написанные десятки лет назад, у него всегда возникало ощущение, что время, до сих пор запертое между листами бумаги, вдруг словно вздувается перед ним на открытой странице и, радуясь обретённой свободе, возобновляет свой ход. Как же извилисты пути, которыми распространяются научные знания! Может, через пятьдесят или сто лет молодые учёные станут читать статьи, написанные им самим! О существовании лежащей перед ним статьи Бонгеффера «К вопросу о патологических идеях» он узнал из работы профессора Абукавы «Психические расстройства, возникающие в условиях продолжительной изоляции»; возможно, Абукава был первым японцем, который её прочёл. Слишком уж своеобразной проблеме была посвящена эта статья. Однако для Абукавы она, несомненно, представляла собой огромную ценность. А он, Тикаки, — второй человек в Японии, который ею заинтересовался. Когда вчера от Рёсаку Оты он узнал о том, что его племянник Тёсукэ в детские годы имел склонность к вранью, ему вспомнились сообщения о патологической лживости Дельбрюка, мифомании Дюпре и одновременно в голове всплыло название этой статьи Бонгеффера, он ещё подумал, что в ней можно найти что-нибудь ценное, что поможет ему понять Тёсукэ Оту. Пролистав статью, Тикаки вернулся к началу и стал читать её более внимательно, занося в блокнот основные положения. Она и в самом деле стоила того, чтобы её прочесть. Немецкий учёный и не подозревал, что через шестьдесят с лишним лет на Дальнем Востоке молодой психиатр будет с таким увлечением читать его работу, а молодого психиатра с Дальнего Востока поразило то обстоятельство, что симптомы, с которыми он сам столкнулся совершенно случайно, уже шестьдесят лет тому назад были описаны немецким учёным. Психиатрия, если рассматривать её как единую науку, представляет собой нечто вроде огромного храма, каждый придел которого возводится не знающими границ времени и пространства усилиями ничтожной горстки специалистов. Если он, Тикаки, опишет симптомы, которые наблюдал у Тёсукэ Оты, его работа вместе с достижениями Бонгеффера и Абукавы станет каменной плитой в стене одного из приделов этого храма. Когда-то кто-то из психиатров установил эту плиту, а потом и последующие поколения поработали над ней, каждый прошёлся своим долотом. Причём достоинства этой плиты может оценить лишь тот, кто сам готов приступить к дальнейшей её обработке, этим храм психиатрии отличается от храма литературы или храма искусства, красота которых доступна всем. И возможно, радость от ощущения своей сопричастности к творению этой отдельной плиты общего храма доступна только учёным — художникам она не ведома. Художник создаёт свой собственный храм. И когда работа завершена, испытывает радость. Но ему не дано предугадать, сохранится ли его творение до будущих веков. Поэтому его восторг, его упоение омрачается тревогой за судьбу своего детища. Радость учёного более сдержанна, но он может быть уверен, что плоды его труда станут достоянием грядущих поколений. Я учёный, я избрал именно эту стезю. Я люблю искусство, особенно музыку, но мне никогда не хотелось быть художником, ни восторги творчества, ни его муки мне не по плечу.

Вдруг до него донёсся стук деревянных мечей и громкие крики. Рядом, в спортивном зале, началась тренировка. Уже час. А он прочитал лишь треть статьи. С крыши спортивного зала, словно подавая ему какой-то сигнал, обрушилась на землю снежная глыба. Тикаки, вырвал страничку из тетради, и, заложив ею то место, на котором остановился, вернул подшивку на место. Брать домой неудобно, слишком громоздко. Можно, конечно, сделать копию статьи для себя, но ксерокс — это новомодное изобретение — ему не по душе. Как-то неприятно, читая статью из старого журнала, не ощущать ни фактуру старинной бумаги, ни её запах. Как-нибудь в другой раз, подумал он и пошёл вниз по лестнице.

Выйдя из библиотеки, Тикаки направился к неврологическому корпусу, где находится кафедра криминологии. Это близко, можно и пешком дойти. В ботаническом саду фармацевтического факультета ещё лежал снег, но в аллее было совсем сухо, в глаза било солнце. Голые ветви дзелькв переплетались между собой, образуя причудливо изящный узор на фоне голубого неба — точь-в-точь клетки мозга под микроскопом, — каждое мгновение этот узор менялся, порождая новые пленительные ритмы и постепенно складываясь в звуки симфонии Малера. Первая часть Четвёртой симфонии, которую он слушал вчера на ночь в качестве снотворного, — флейта и колокольчики ведут мелодию, она нарастает и переходит в ликующее крещендо. Оркестр играет в ускоренном темпе, Тикаки шагает, приноравливаясь к ритму музыки, и перед его лицом возникает красивое лицо Тидзуру Натори. Она смеётся, словно желая сказать: «Этот чудак совсем помешался на своём Малере». Клемперер или Бернстайн исполняют обычно эту симфонию в более плавном темпе, а у него запись Московского симфонического оркестра под управлением Ойстраха. В его исполнении ощущается особая русская удаль, почему-то сразу представляется пылкий любовник, мчащийся на тройке вдогонку за своей возлюбленной. Напевая мелодию из симфонии, Тикаки вошёл в неврологический корпус. Человек в белом халате, быстрыми шагами шедший по коридору, приветственно поднял руку. Доцент Офуруба. Лысоват, пухлые щёки, умные, живые глаза.

— А, это ты? Привет! Здоров?

— Да, более или менее.

— Ну для более или менее у тебя что-то слишком довольный вид. Есть отчего?

— Да вроде нет… — покраснел Тикаки. Наверное, Офуруба слышал, как он напевал.

— Ты на кафедру? Пошли вместе. — Они вошли в кабину лифта. На одном из этажей к ним присоединился человек с тележкой, уставленной пробирками. На другом — девушка с бутылкой, украшенной красной наклейкой с надписью: «Сильнодействующее». Люди в белых халатах входили в лифт и выходили из него. В институте было множество разных кафедр — анатомии, гистопатологии, энцефалографии, клинической психологии, нейрохирургии, психотерапии, криминологии. Тикаки с удовольствием вдыхал запах науки, ощущая себя — в кои-то веки — своим среди своих. Царящая здесь атмосфера — свободная, живая — разительно отличалась от гнетущей тюремной казёнщины. Его взгляд задержался на нежном затылке стоящей перед ним молодой женщины в хирургическом костюме, но тут Офуруба вышел из лифта. Тикаки поспешил за ним. Они были на шестом этаже, где располагалась кафедра криминологии.

— Профессор тебя ждал. Кажется, его интересовали подсудимые из мафиозных группировок.

— Я как раз принёс ему список.

— Да? Тогда сначала иди к нему, а потом загляни ко мне. Я тебя угощу прекрасным кофе. Давай, не задерживайся. Мне ещё надо расспросить тебя кое о чём в связи с нашим сегодняшним семинаром. — Мягкий тенорок Офурубы разносился по всему коридору.

— А что такое?

— Да возникли кое-какие сложности. Ну ладно, потом скажу. Пока.

Развевающиеся полы белого халата Офурубы исчезли за поворотом коридора. Тикаки стоял перед кабинетом профессора Абукавы.

Сквозь стеклянную дверь просматривался чей-то силуэт. Похоже, у профессора уже кто-то есть. К дверям прикреплён листок бумаги, на котором чётким почерком написано: «Посетителей просим сначала обращаться к секретарю». Абукава терпеть не мог неожиданных визитёров, он всегда запирал двери своего кабинета, и войти к нему можно было только через соседнюю комнату, где сидела секретарша. Когда Тикаки поднял руку, чтобы постучать, в его ушах снова зазвучала симфония Малера, но, как только он открыл дверь, тут же смолкла. На него с укором — давненько же ты не показывался — смотрела Тидзуру Натори. Белое, нежное лицо с родинкой на правой щеке — именно такой она вспоминалась ему в последнее время.

— Что-то я замотался совсем… — извиняющимся тоном пробормотал Тикаки и, мотнув головой в сторону кабинета профессора, вопросительно взглянул на неё.

— Профессор Аихара, — объяснила она.

— Ладно, подожду. — Он присел на стол. Тидзуру улыбнулась, под родинкой заманчиво блеснули влажные зубки. Тикаки захлопал глазами, а она слегка пожала плечами.

— Ты совсем нас забыл, — с упрёком на него глядя, сказала она.

— Я действительно был очень занят.

— А что у тебя с пальцем? — озабоченно спросила Тидзуру.

— Да так, ничего особенного, — неопределённо ответил он. Не мог же он ей сказать, что его укусил казнённый, это прозвучало бы более чем странно.

— Говорят, вас там осаждают пикетчики?

— Да.

— Пресса подняла вокруг этого такой шум, но мне и в голову не приходило, что сражаться с ними пришлось тебе.

— А я и не сражался. Я ведь книжный червь, куда мне. Ну… Это один больной. Правда, его уже казнили… — добавил он и почувствовал, что Тидзуру на миг изменилась в лице. — Он меня укусил. Я потерял бдительность, и он…

— Ужас какой… — Её лицо омрачилось.

— Ну а потом началось воспаление. К тому времени его уже казнили. Это произошло сегодня утром.

— Его казнили в наказание за то, что он тебя укусил?

— Вряд ли. Скорее он укусил меня от страха, ведь он знал, что его скоро убьют.

— Очень болит?

— Сейчас не очень. А утром так разболелось, что пришлось вскрывать.

— Кошмар! — Она сильно вздрогнула, как будто по её телу пропустили электрический ток. Лицо побледнело, он даже испугался, как бы она не упала в обморок.

— Что с тобой? Ты в порядке? Не надо было мне об этом рассказывать. Вот уж не думал, что ты такая впечатлительная.

— Я боюсь боли. Даже думать страшно. А тут ещё укусил человек, которого уже нет. Вообще жуть.

— Ничего не поделаешь. Профессия такая. Лучше скажи, готова ты пойти сегодня вечером куда-нибудь выпить с человеком, укушенным мертвецом?

— Пожалуй… — тихо ответила она.

— Значит решено. — Он шумно перевёл дух и увидел, что щёки её постепенно начинают розоветь. — Может, зайти сначала к доценту? Он сказал, что хочет со мной поговорить.

— Подожди. — Она сделала ему знак глазами, — он сказал, чтобы я сразу же сообщила ему, как только ты придёшь.

— Но Аихара будет сидеть у него до бесконечности.

— Да ладно тебе, давай входи.

— Нет, не буду. — Он знал, что Абукава не любит, когда его отрывают от беседы, да и общаться со стариком Аихарой не очень-то хотелось.

— Кстати, тут недавно наш доцент попал в переделку. На него насели эти типы.

— Какие ещё типы?

— Да те же, которые вчера атаковали тюрьму, студенты из «Общества спасения Симпэя Коно».

— С какой стати?

— А ты разве не знал ничего? Ведь это Офуруба проводил судебнопсихиатрическую экспертизу Симпэя Коно. Похоже, их не устроили её результаты. Они являлись сюда уже несколько раз — человек десять, даже больше — наседали на него, требовали, чтобы он отказался от своего заключения. Но не на того напали: доцент наотрез отказался с ними разговаривать, в результате разразился большой скандал. На прошлой неделе они блокировали его кабинет, ну, не то чтоб блокировали, а опечатали дверь и приклеили всякие угрожающие надписи типа: «Если сорвёте, мы явимся на заседание учёного совета». Ну, наш доцент спокойненько сорвал эти надписи, после чего обстановка ещё более накалилась, а тут ещё вчерашний пикет… До сих пор опомниться не могу.

— А откуда эти студенты?

— К Офурубе приходили, скорее всего, наши. Но вообще-то кто их знает — на них были каски, какие-то маски самодельные, не разберёшь. Кажется, там были и девушки. Наверное, с медицинского.

— Не знал. Нынешние студенты для меня загадка. Сам-то я закончил университет четыре года назад.

— Для тебя и жизнь на воле — загадка. За полтора года работы в тюрьме ты совершенно разучился в ней ориентироваться.

— Это точно, — улыбнулся Тикаки.

Зазвонил телефон. Звонил профессор Абукава.

— Хорошо, я поняла. Да, кстати, к вам пришёл доктор Тикаки.

Только Тикаки подумал, что зря она это сказала, как раздался звук шагов и в приёмной появился профессор Абукава. Крупное смуглое лицо, волосы аккуратно зачёсаны назад, на носу очки в золотой оправе. Одет, как всегда, экстравагантно — синяя рубашка и к ней — тёмно-жёлтый галстук.

— А, ты уже здесь? Я тебя ждал. Ну как, есть надежда, что мы получим список?

— Я принёс его. — И Тикаки вытащил из сумки «Список людей, связанных с мафиозными группировками».

— Как всегда, работаешь быстро. — И Абукава пробежал список глазами. — И сколько их всего?

— Двести восемьдесят три.

— Круто! — С молодёжью Абукава всегда вёл себя запанибрата. — Смотри-ка, тут и большие шишки есть. Вот, к примеру, один из крёстных отцов группировки X. из Асакусы, я его упоминал в одной из своих работ, забавный старикан, он мне показывал грамоту, которую им якобы вручил наместник Этидзэн Оока Тадасукэ ещё в те незапамятные времена, когда их группировка только создавалась, он специализируется на улаживании внутренних конфликтов, причём, выступая посредником, каждый раз отрезает себе фалангу пальца, поэтому у него на левой руке осталось всего два пальца. Неужели даже его сумели изловить? Да, полицейское управление времени не теряет. Теперь вопрос в том, как всё это обрабатывать, надо будет провести специальное заседание и обсудить. Да, кстати, по моим расчётам, должны быть случаи с передозировкой психоаналептиков, интересно, к тебе не приходили на приём больные с галлюцинациями и признаками маниакального синдрома?

— Точно, был один с манией преследования. Ему всё время кажется, что за ним по пятам гонятся полицейские. Якобы каждую ночь перед ним появляется в стене лицо полицейского.

— Занятно! Думаю, им одним дело не ограничится. Во времена моей молодости был очень распространён амфетамин, похоже, что сейчас мода на него вернулась. Ты читал книгу профессора Татэцу из университета Кумамото о передозировке психоаналептиков?

— Неужели есть такая книга?

— Есть. Она вышла сразу после войны, прекрасная работа. Тебе нужно обязательно с ней познакомиться. У меня она есть, может, при случае…

— Не беспокойтесь, я возьму в библиотеке, — сказал Тикаки, знавший, что у Абукавы принцип — никому не давать книг из своей личной библиотеки. Он открыл блокнот — у него была привычка тут же записывать название заинтересовавшей его книги — и, наткнувшись на описание симптомов Тайёку Боку, словно снова окунулся в атмосферу тюремной больницы.

— Я только что начал читать в библиотеке статью Бонгеффера «Uber den pathologischen Einfall».

— Да ну? Вижу, у тебя большой интерес ко всяким редким статьям. Я её читал десять с лишним лет назад, когда, как и ты теперь, работал в тюрьме.

— Я узнал о ней из вашей работы «Психические расстройства, возникающие в условиях продолжительной изоляции». Знаете, вчера я столкнулся со случаем синдрома Ганзера. Этому больному изначально была свойственна патологическая лживость. Говорят, он с детства врал без зазрения совести, любого мог обвести вокруг пальца.

— Говоришь, Ганзер? Ценный случай. Да, кстати, у меня сейчас профессор Аихара. Очень удачно, он ведь у нас в Японии первый описал симптомы этой болезни. Он наверняка будет рад, если ты поделишься с ним своими наблюдениями.

— Что ж… — уклончиво ответил Тикаки. Сёити Аихара — один из самых больших авторитетов в области судебной психиатрии, да ещё и учитель профессора Абукавы, то есть величина такого масштаба, что не подступишься. К тому же Аихара славится своей нетерпимостью: он всегда упорно отстаивает своё мнение и безжалостно, не оставляя камня на камне, критикует всех, имеющих иную точку зрения. В позапрошлом году психиатрическое научное общество провело симпозиум на тему «Расстройство личности». В зал набились студенты, которые подняли крик, требуя решительного отказа от самого понятия «расстройство личности». Они основывались на том, что оно является дискриминационным, а потому не имеет права на существование. По их мнению, личностные отклонения от нормы нельзя рассматривать как аномалию, напротив, именно они делают конкретную человеческую личность многогранной и оригинальной, хотя иногда и приводят к тому, что человек становится революционером и начинает критиковать общественный строй. А понятие аномальной личности является чрезвычайно опасным, ибо, во-первых, создаёт предпосылки для дискриминации ярких, оригинальных личностей, выводя их за рамки нормы, а во-вторых, может быть использовано для преследования революционеров, которых бросают в психушки на том основании, что они якобы страдают расстройством личности и представляют угрозу общественному спокойствию. Студенты сопровождали улюлюканьем выступления тех, кто пытался доказать, что понятие «личностные расстройства» имеет право на существование, и, может быть, поэтому большинство выступавших высказывали противоположную точку зрения, вызывая бурные аплодисменты. Особенно отличился профессор Мафунэ — подвергая косвенной критике выводы профессора Аихары, считающего, что аномалии характера, или характерологические расстройства, являются основной причиной преступлений, он потребовал, чтобы понятие аномальной личности как отсталое и не отвечающее требованиям эпохи было раз и навсегда исключено из всех разделов психиатрии.

— Говорю со всей ответственностью — в нашем обществе не существует аномальных личностей. Врачи же, утверждающие обратное и ставящие соответствующие диагнозы, идут на поводу у властных структур.

Буря аплодисментов. Тут поднялся участвовавший в симпозиуме Аихара. В зале, наполненном молодёжью, тщедушная фигурка старика выглядела так жалобно, что больно было смотреть на него. Тем не менее его вид произвёл на студентов впечатление, они замолчали и приготовились слушать, что он скажет.

— Позвольте вас спросить вот о чём, — начал Аихара, — если понятия личностного расстройства не существует, то как прикажете называть промежуточные состояния, которые не являются ни выраженным психическим заболеванием, ни нормой?

— Ну, видите ли… — промямлил Мафунэ, в его тоне прозвучало невольное почтение к старейшему члену научного общества, — я считаю, что такие промежуточные состояния не следует выделять в отдельную группу, их надо рассматривать либо как психическое заболевание, либо как норму.

— И всё же… Конкретное психическое заболевание, как правило, возникает у человека в определённом возрасте. В случае, когда человек с раннего детства имеет ярко выраженные личностные отклонения и точный момент начала заболевания не поддаётся фиксации, разве не правильнее квалифицировать его состояние как личностное расстройство, а не как психическое заболевание?

— Мне кажется, что в таком случае можно говорить о психическом заболевании, возникшем в младенческом возрасте.

— И всё же… — Голос у Аихары сорвался, стал хрипловатым, седоватые усы задрожали. — Разве это не будет просто-напросто расширением рамок самого понятия психического заболевания? Я за тридцать лет обследовал большое число преступников и имею основания утверждать, что многие из них имеют личностные отклонения. Взять хотя бы убийц — как правило, это люди, которые всегда пребывают в прекрасном расположении духа, очень жизнерадостны, разговорчивы, гонятся за сиюминутными удовольствиями, коммуникабельны и на первый взгляд производят весьма приятное впечатление, но при этом им ничего не стоит причинить вред другому человеку. То есть если следовать классификации Курта Шнейдера, то здесь мы имеем дело с объединением двух типов личности — гипертимной и депрессивной. Ни те, ни другие не относятся к душевнобольным, но психически нормальными их тоже не назовёшь. Они где-то посередине, и логично было бы считать, что у них налицо значительные личностные отклонения.

— Но разве таких нельзя отнести к психически здоровым? — сказал Мафунэ. — Не лучше ли считать, что перед нами нормальный человек с резко выраженной акцентуацией характера?

— Что значит «акцентуацией характера»? — Голос Аихары стал ещё более хриплым, было трудно разбирать, что он говорит. — Никакой акцентуации здесь нет. Налицо лишь личностные отклонения. То есть аномалия. Так что же мешает нам назвать это расстройством личности?

— Чушь! Аномалия — значит дискриминация! — закричали из публики. Студенты разом загалдели и заулюлюкали: — «Преступление — революционное действие!», «Ваши преступники — революционеры! А вы, прихвостни правительства, проводите политику дискриминации, утверждая, что раз человек убийца, значит у него расстройство личности!», «Давай! Крой их, мерзавцев!»

Однако Аихара, ничуть не испугавшись, продолжал отстаивать собственную точку зрения. Студенты так шумели, что его аргументов никто не слышал, но он упрямо не садился и говорил ещё минут десять…

— Ты не волнуйся, — сказал Абукава, будто прочтя мысли Тикаки. — Профессор сегодня настроен на редкость благодушно.

— Хорошо. — Тикаки нехотя последовал за Абукавой в кабинет. Аихара сидел на краешке дивана, он казался совсем маленьким, как ребёнок. Он был так худощав, что его скрещённые ноги соединялись в единую линию, а плечи мешковатого пиджака свисали. У него были пушистые чёрные волосы, и, если бы не полуседые усы, он выглядел бы моложаво. Профессор увлечённо читал какую-то напечатанную на машинке статью и не обратил на вошедших внимания.

— Сэнсэй, вы ведь знакомы с доктором Тикаки, — сказал Абукава.

— А-а… — Аихара оторвался от статьи и приподнял очки. На его лице не отразилось никаких чувств, будто он видел Тикаки впервые.

Даже после того, как Тикаки ему поклонился, Аихара, очевидно, так и не вспомнил его, хотя они неоднократно встречались, и перевёл вопросительный взор на Абукаву. Но прежде чем тот раскрыл рот, Тикаки представился сам, сообщив, что работает в тюремной медсанчасти. «А, ну да, помню, помню…» — кивнул Аихара.

— Я работаю в тюрьме всего два года и не во всём ещё разобрался. Особенно много трудностей с реактивными психозами, вызванными длительной изоляцией, в нашей университетской больнице мне не приходилось с ними сталкиваться. Особенно часто они наблюдаются у приговорённых к смертной казни. Их состояние обычно характеризуется быстрой сменой настроения, склонностью к аффективным реакциям — я бы назвал это горячечным неврозом.

— А, вы имеете дело со смертниками? Это интересно. — Аихара сорвал очки и, вытянув ноги, подался вперёд — ни дать ни взять — проволочная фигурка. — Ну и что собой представляет этот ваш «горячечный невроз»?

— У меня пока ещё не так много данных, и мне трудно дать точное определение, в общем, это реактивное состояние, характеризующееся постоянным психомоторным возбуждением и повышенным уровнем тревоги, — сказал Тикаки, имея в виду нескольких заключённых из нулевой зоны, и прежде всего Тёсукэ Оту. — Они целый день пытаются себя чем-то занять, всё равно чем — одни пишут жалобы и апелляции, другие сочиняют стихи, третьи требуют, чтобы их осмотрел врач, они находятся в постоянном нервном напряжении, говорят не умолкая, смеются, поют. Потом вдруг начинают рыдать, буянят, словно капризные дети. Переход от смеха к рыданьям происходит мгновенно, так что иногда невозможно понять, плачет человек или смеётся, похоже, что он и сам не всегда это понимает. В целом наблюдаются регрессивные расстройства в виде, скажем, впадения в детство, иногда наблюдается ганзеровский синдром, да вот не далее как вчера я имел с ним дело.

— Ганзер? — Аихара прикрыл запавшие глаза морщинистыми, похожими на птичьи, веками и одобрительно кивнул. — Ганзер у смертников? Любопытно.

— Как по-вашему, сэнсэй, — сказал Абукава, желая польстить своему учителю. — Ведь это вы впервые в Японии зафиксировали случай синдрома Ганзера, после чего было обнаружено ещё несколько больных с подобными симптомами. Как вы считаете, может, нашему Тикаки стоит сделать доклад о своих наблюдениях?

— Безусловно! И знаете что? — Аихара распахнул свои маленькие глазки и подвигал нижней челюстью, будто что-то пережёвывая. — Эти смертники — необычайно ценный материал для исследований. Да что говорить, учёных, которые занимаются психологией приговорённых к смертной казни, можно по пальцам пересчитать во всём мире. Их просто единицы. В 1934 году в тюрьме Синг-Синг американец по имени Бейкер провёл опрос среди «подсудимых первого разряда», то есть тех, которым вполне могли вынести смертный приговор, и у него получилось, что тридцать человек из пятидесяти решительно отрицают свою вину. Правда, никаких серьёзных научных выводов он не сделал, так, довольно легковесные статистические выкладки, но всё же… А после Первой мировой войны один человек выступил в Германии с докладом о своих беседах с приговорёнными накануне казни, к сожалению, он не пошёл дальше самых поверхностных рассуждений, указал только, что некоторые дрожали от страха, а другие, наоборот, сохраняли неожиданное хладнокровие… Короче говоря, мы имеем только описания, причём довольно общего плана. Да, а вот ещё — до войны, точнее говоря, в 1928 году человек по имени Лоус — его фамилия пишется Lawes, — так вот, этот Лоус опубликовал книгу «Life and Death in Sing-Sing», где от лица надзирателя изобразил жизнь заключённых-смертников, это очень ценное документальное свидетельство, хотя автор и избегает всего, связанного с психиатрией и психологией. Впрочем, повторяю, книга очень интересная, прочесть её стоит. Я подарил один экземпляр местной библиотеке, можете при случае ознакомиться. Кстати, такого же рода записки иногда публикуют духовники заключённых или же, если заключённый — поэт, его собратья по перу; в моей библиотеке есть несколько десятков подобных произведений, они бывают очень полезны, но у них есть один недостаток — каждый автор видит только то, что хочет видеть. Если автор священник, то герой его записок непременно человек глубоко верующий, если поэт, то — человек, наделённый недюжинным поэтическим даром. Среди записок, авторами которых являются сами заключённые, тоже мало удачных. Мы имеем, к примеру, записки Садамити Хирасавы, проходившего по делу об ограблении банка Тэйкоку, записки Кагэсукэ Такэути, проходившего по делу о хулиганстве на железнодорожной станции Митака, или, скажем, поэтические дневники Сёхэя Оохори, Акихито Симы, Макото Сато, в них тоже много поучительного, но никто из них не углубляется в сферы, которые интересуют нас, психиатров, то есть никто не берёт на себя труд покопаться в подсознании человека и выявить признаки психического расстройства, ежели они имеются.

— Есть записки Такэо Кусумото, — сказал Абукава. — По-моему, его «Ночные мысли», вышедшие под редакцией Хироси Намики, представляют собой огромный интерес именно с этой точки зрения. Кусумото закончил университет, по специальности он юрист, к тому же, уже сидя в тюрьме, прочёл множество книг по психиатрии, он очень сведущ в теологии, психологии и анализирует себя вдоль и поперёк. Его записки великолепны именно как материал для научных исследований.

— Это точно. А, кстати, Тикаки, как там Кусумото? — Услышав неожиданный вопрос Аихары, Тикаки испуганно оторвал взгляд от своего блокнота, куда усердно что-то записывал. — На Новый год я получил от него открытку, в которой он писал, что здоров и всё у него в порядке.

— Честно говоря, я познакомился с ним только вчера…

— Неужели?

— Тикаки работает в тюрьме с позапрошлой осени, — сказал Абукава и повернулся к Тикаки. — Ты знаешь, ведь Аихара-сэнсэй проводил психиатрическую экспертизу Кусумото.

— Да, конечно, знаю. — И Тикаки одновременно посмотрел на Абукаву и Аихару. — Я ведь читал «Ночные мысли».

Он попытался вспомнить, что именно говорилось в предисловии Хироси Намики об этой экспертизе. Кажется, Аихара обнаружил у Кусумото так называемую психическую анестезию, которая характеризуется неспособностью человека к высоким духовным побуждениям, утратой совестливости, чувства сострадания и пр. Люди этого типа, будучи ущербными морально и эмоционально, часто отличаются высоким интеллектом, их личностные отклонения носят врождённый характер и избавиться от них чрезвычайно трудно. У Тикаки уже после чтения «Ночных мыслей» создалось впечатление, что обнаруженные там признания религиозного плана, равно как готовность смириться с нынешним ограниченным существованием и предстоящей смертной казнью, идут вразрез с заключением Аихары, после личного же знакомства с Кусумото это впечатление усилилось. Может ли человек, который вчера рассказывал ему о Воскресении Христовом, быть психопатом, страдающим психической анестезией?

— Ну и что, у тебя появились вчера какие-нибудь соображения? — спросил Аихара.

— Вчера Кусумото приходил ко мне на приём. Он жаловался на странное ощущение «падения» или «проваливания», говорит, пол под ним вдруг начинает крениться и он летит куда-то в тартарары. Похоже на головокружение, но в отличие от головокружения, вызванного вестибулярными нарушениями, отсутствует ощущение вращения, есть только ощущение проваливания. Мне кажется, что это скорее психогенная реакция.

— То есть?

— В нём живёт страх, можно назвать это предчувствием, что вот-вот рухнут последние устои его существования и он упадёт в бездну, а рядом нет ничего, за что можно было бы уцепиться. Я сначала полагал, что это страх смерти, но теперь мне кажется, что дело обстоит гораздо сложнее…

— А почему бы не назвать это страхом смерти? Мне, в отличие от вас, не приходилось изучать заключённых-смертников непосредственно в условиях тюрьмы, но я переписывался со многими приговорёнными к смертной казни, да и перечитал за свой век немало соответствующей литературы. И могу сказать, что все приговорённые к высшей мере обычно боятся смерти, физически ощущая её приближение. Наверное, всё же это страх смерти. Не учитывая его, нельзя проникнуть в психологию смертника.

— В большинстве случаев это действительно так. В тюрьме, где я работаю, заключённым объявляют о том, что смертный приговор будет приведён в исполнение, либо утром в день казни, либо накануне. Когда именно — решает начальник тюрьмы, при этом принимаются во внимание индивидуальные особенности заключённого: человеку слабодушному сообщают, как правило, в тот же день, чтобы он мучился страхом как можно меньше, человеку достаточно сильному — накануне, но и в том, и в другом случае они, едва пробудившись, узнают, что их жизнь оборвётся либо сегодня, либо завтра утром. То есть страх от сознания того, что тебе осталось в лучшем случае двадцать четыре часа, а потом твоя жизнь насильственным образом оборвётся, — испытывают все. Однако в случае с Кусумото есть что-то ещё, выходящее за рамки этого страха. Ни у кого больше нет этого ощущения проваливания.

— Ну и что? — Аихара пронзил Тикаки острым взглядом своих запавших глаз.

— Видите ли… — У Тикаки от этого испытующего взгляда язык неожиданно прилип к гортани. Его опыт общения со смертниками был ещё невелик, а следовательно, он не имел никакого права утверждать, что случай Кусумото является чем-то исключительным.

— Во-первых, страх страху рознь, — натужно просипел Аихара, словно вкладывая в слова всю энергию своего тщедушного тела. Он всегда так говорил, когда его увлекала тема беседы, Тикаки неоднократно наблюдал это на заседаниях научного общества. — Страх смерти, который испытывают приговорённые к смертной казни, коренным образом отличается от того страха, какой испытываем все мы. Мы знаем, что когда-нибудь умрём, и боимся этого. Но для приговорённых к высшей мере смерть — вот она, рядом, до неё рукой подать, она, говоря словами французского психолога Пьера Жане, является «ближайшим, чувственно окрашенным будущим». Смерть для них так же определённа и близка, как вылет самолёта для человека, которому завтра утром предстоит отправиться в путешествие. Оставшееся до неё время может быть конкретно распланировано. Три часа — на писание писем, час — на молитвы, два — на сочинение стихов, час — на стирку, пять — на сон. Вот таким примерно образом. Эти люди живут, постоянно ощущая приближение смерти, именно поэтому они и стараются ни на миг не оставаться праздными. Их время предельно сконцентрировано. Именно об этом сконцентрированном времени с такой гениальной прозорливостью говорил Достоевский в «Идиоте» устами князя Мышкина. «Эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством, ему казалось, что в эти пять минут он проживёт столько жизней, что сейчас ещё нечего и думать о последнем мгновении». Да, кажется, именно так. Точнее не скажешь. Причём Достоевский описывал свои личные ощущения, чему доказательством служат воспоминания Софьи Ковалевской, в которых приводятся те же самые слова, но уже в связи со случаем из его собственной жизни. Правда, в письме старшему брату Михаилу он упоминает об этом лишь вскользь. И это понятно: в художественном произведении писатель не может писать только о себе, частным случаям из своей жизни он придаёт общечеловеческое значение. По существу, он делает то же самое, что делаем мы, психиатры, когда сводим к общим закономерностям наблюдаемые в каждом конкретном случае симптомы, а потом, исходя из этих закономерностей, рассматриваем частные случаи. О концентрации времени перед лицом смерти говорится ещё и в дневнике другого персонажа «Идиота», юноши Ипполита. Он болен чахоткой, жить ему осталось не больше двух-трёх недель, и он постоянно пребывает в возбуждённом состоянии, такое ощущение, что в нём конденсируется жизненная энергия, выплёскиваясь наружу беспричинной радостью. Вам не кажется, что здесь мы имеем дело с тем же самым горячечным неврозом, который вы наблюдали у смертников? Ипполит тоже то смеётся, то плачет. И сам не может понять — радуется он или печалится. А всё дело в том, что его время предельно сконцентрировано.

— Я не читал Достоевского, — признался Тикаки и опустил голову.

— Наш доктор Тикаки, — пояснил Абукава, — не особенно интересуется литературой. Зато он необычайно подкован в психиатрии и философии. А вот профессор Аихара большой любитель литературы. В студенческие времена он даже сам занимался сочинительством. Особенно ему нравились литераторы несколько криминального склада, такие, как Достоевской, Вийон, Рембо. Кажется, именно поэтому вы и начали заниматься криминологией?

— Да что вы, не стоит ворошить прошлое… — смущённо затряс головой Аихара. Сквозь холодноватую суровость учёного на миг проглянули черты увлечённого литературой юноши-романтика. Тикаки всегда считал, что у учёного принципиально иные цели и иные радости, чем, скажем, у художника или литератора, слово «литературный» он употреблял исключительно в отрицательном смысле, поэтому для него было полной неожиданностью, что такой серьёзный учёный, как Сёити Аихара, когда-то в юности интересовался литературой. Но тут Аихара опять заговорил.

— Разумеется, для того чтобы заниматься криминальной психиатрией, литература не нужна, так что вам, Тикаки, не обязательно читать романы. Пожалуй, только Достоевский является исключением, он ведь сам был приговорён к смертной казни и сослан на каторгу в Сибирь, так что его жизненный опыт качественно отличается от опыта всех остальных писателей. Именно благодаря этому жизненному опыту его произведения и способны выдержать критику самых взыскательных психиатров и криминологов, более того, они представляют великолепный материал для научных изысканий. Его книги — ни в коей мере не пустые фантазии, не произвольная игра воображения. О приговорённых к смертной казни писали и другие, взять хотя бы «Последний день приговорённого к смерти» Виктора Гюго или же «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева… Может, всё это и интересно с литературной точки зрения, но с точки зрения специалиста по психологии депривации — это так, безделица, пустая фантазия, не более. Кстати, что вы думаете о моей идее насчёт концентрации времени?

У меня ещё недостаточно данных, поэтому я не могу ничего утверждать, — сказал Тикаки, мысленно сопоставляя Тёсукэ Оту с Итимацу Сунадой, — но, пожалуй, постоянное состояние психогенного возбуждения, которое я наблюдал у своих пациентов, действительно связано именно с этим. Мои больные постоянно чем-то заняты. Они стараются за оставшееся им короткое время переделать как можно больше дел, не могут усидеть на месте, мечутся, словно животные в горах, пытающиеся спастись от настигающего их пожара. Конечно, нельзя всех стричь под одну гребёнку, некоторые — труженики по натуре, другие слишком неуравновешенны и просто не умеют сосредотачиваться на чём-то одном, третьи, деградировав, уподобились низшим животным и двигаются совершенно спонтанно, повинуясь первобытным инстинктам… Но так или иначе, их время сконцентрировано, это точно.

— А это понятие сконцентрированного времени приложимо к случаю с ганзеровским синдромом, о котором вы говорили?

— Вполне. У этого больного, с одной стороны, наблюдался ипохондрический синдром — он постоянно жаловался на головные боли, бессонницу, с другой — он утверждал, что сам не совершал ни ограбления, ни убийства, что его оклеветал сообщник, считал вынесенный ему приговор несправедливым, более того, он пытался подать в суд исковое заявление на том основании, что смертная казнь является нарушением Конституции, то есть вёл себя очень активно, с энтузиазмом занимаясь разными делами, но с начала этого года у него наметились симптомы переутомления, видимо, эта предельная концентрация времени оказалась непосильной для его психики, и у него развился синдром Ганзера с элементами пуэрилизма. Что-то вроде защитной реакции.

— Интересный случай. Психика приговорённого к смертной казни и ганзеровский синдром связаны через «генетическое понимание» Ясперса. Непременно сделайте доклад об этом случае. Чрезвычайно ценный материал. Что касается Ганзера, то и у меня собрано немало литературы по этому вопросу, но самым большим знатоком, конечно, является Абукава.

— Да что вы, сэнсэй, куда мне до вас, — сказал Абукава, поправляя свой жёлтый галстук.

— Кстати… — Словно пытаясь восстановить оборвавшуюся нить разговора, Аихара подвигал нижней челюстью и снова обратился к Тикаки: — Знаете, старики прекрасно помнят прошлое, но тут же забывают только что услышанное. Так о чём это мы говорили? Да, что-то связанное со странными симптомами у Такэо Кусумото…

— Ощущение проваливания?

— Да, да, именно это. Вы считаете, эти симптомы связаны с индивидуальными особенностями Кусумото, и вот с этим-то я никак не могу согласиться. Разве вам не кажется, что концентрация времени, общая для всех приговорённых к смертной казни, и это проваливание — явления взаимосвязанные?

— Да, теперь и мне так кажется. Кусумото по натуре — труженик, он целыми днями что-то читает или пишет… Судя по его личному делу, он живёт так все шестнадцать лет своего заключения. За эти шестнадцать лет он перечитал неимоверное количество книг и написал тоже уйму всего, опубликована лишь незначительная часть. В отчётах надзирателя, осуществляющего наблюдение за его поведением в камере, указывается, что он тайно пишет какие-то записки под общим названием «О природе зла» или что-то вроде, а дневник, который он ведёт в тюрьме, насчитывает уже несколько десятков общих тетрадей. Наверное, подобное трудолюбие является следствием той самой концентрации времени, о которой вы говорили. Только в его случае это концентрированное время имеет достаточно устойчивый характер, оно пребывает в этом, если можно так сказать, застывшем состоянии вот уже шестнадцать лет. Причём у него ни разу не наблюдалось того горячечного невроза, о котором я вам говорил. Он всегда спокоен, невозмутим, не впадает в возбуждение, у него не бывает конфликтов с другими заключёнными, за ним не числится ни одного нарушения дисциплины. Правда, пятнадцать лет назад, то есть вскоре после того, как он попал в тюрьму, один из его соседей совершил побег, и Кусумото подозревали в пособничестве, считали, что ленточную пилу, которой была перепилена решётка, пронёс в тюрьму духовник Кусумото; дней десять продолжалось расследование, но сам Кусумото категорически отрицал свою причастность к побегу, и за неимением доказательств его так и не наказали. Мало кто из заключённых живёт такой размеренной жизнью, можно даже сказать — слишком размеренной. Впрочем, иногда мне кажется, всё дело в том, что он верующий христианин.

— А вот в этом я с вами не согласен, — резко прервал его Аихара, но тут же сменил тон на более спокойный. — Я не считаю Кусумото истинно верующим. По-моему, он приобщился к вере, если можно так сказать, вынужденно, оказавшись в пограничной ситуации. «Ночные мысли» посвящены матери, он то и дело обращается к ней, говорит о своей любви, и всё же несмотря на это и несмотря на явный интерес к религии — текст пестрит цитатами из Библии — я склонен рассматривать его записки как признание в неспособности обрести веру. Да и вообще, человеку, стремящемуся к Богу, обычно не свойственен столь цветистый стиль. В последнее время мы довольно редко обмениваемся письмами, всего несколько раз в год, но, когда проводилась судебно-психиатрическая экспертиза и он лежал в Мацудзавской клинике, я внимательно наблюдал за ним в течение двух месяцев, после чего мы писали друг другу довольно часто. За это время у меня сложилось вполне определённое представление и о самом Кусумото, и о его вере. Незадолго до того, как его перевели в клинику, его начал посещать патер Шом, там же в клинике он его и крестил, и мы с ним имели возможность общаться. Патер Шом всегда говорил, что вера Кусумото ещё очень неглубока, он верит только разумом. Не думаю, что истинный верующий стал бы прятаться за цветистыми фразами. Да, это, конечно, спорный вопрос, но меня всегда интересовало, почему Кусумото стремится приукрасить себя и свою веру, почему он не может без этого обойтись? Ведь он почти нигде не анализирует свои поступки, своё прошлое, и это при том, что он убийца, злостный преступник, приговорённый к высшей мере наказания! Ни слова о том, что он чувствует себя виноватым перед своей жертвой и его семьёй. Кстати, я ведь беседовал с близкими потерпевшего, когда проводил экспертизу. Его, кажется, звали Намикава?

— Да, он был агентом по продаже ценных бумаг и жил в Йокогаме, — сказал Тикаки.

— Ну так вот, я встречался с вдовой этого Намикавы, и она рыдала, жаловалась, как ей трудно одной с двумя детьми — младший учится в начальной школе, а старший — в средней. Недавно в одном еженедельнике я видел новое сообщение об этой семье, трагизм их существования не может не вызывать сочувствия. В самом деле, убийца не только насильственно лишает человека будущего, он ломает жизнь — и в материальном и в моральном плане — всем его близким, причём не одному поколению. Это безусловное зло! И вера, существующая отдельно от осмысления собственных поступков, на мой взгляд, лишена стержня, так, красивая безделушка, не более. Вы не согласны?

— Да… Конечно, вы правы. И всё же… — быстро проговорил Тикаки, торопясь нырнуть в паузу, возникшую в речи Аихары, речи, похожей на густой невод, забрасываемый с удивительной точностью. — Если говорить о главной теме «Ночных мыслей», то, по-моему, автор и не ставил перед собой цели проанализировать собственное преступление. Кусумото хотел написать об иллюзиях, химерах, за которые цепляется человек, сидящий в тюрьме, изобразить в символической форме ту пограничную ситуацию, выходом из которой является смерть. Реальную жизнь, реальные размышления он передаёт не прямо, а иносказательно, создавая некий воображаемый мир.

— Нет, нет и нет, — решительно замотал головой Аихара, отметая доводы молодого — на тридцать лет моложе его самого — коллеги. Тикаки невольно усмехнулся при виде его горячности, в которой при всей её искренности было что-то ребяческое. — Какие там иллюзии и символы! Всё гораздо проще, эти цветистые фразы для него что-то вроде прикрытия, он пытается спрятаться за ними. Его желание бежать от действительности поддерживается стремлением к экстравагантности, связанным с длительной изоляцией, той самой «Verstiegenheit», о которой говорил Бинсвангер. Когда человек находится в условиях социальной депривации, то есть когда он полностью оторван от внешнего мира и ни с кем не общается, его единственным собеседником является он сам, в результате отбираются и гипертрофируются только те данные, которые выгодны ему самому. Эта экстравагантность, что-то вроде мании величия, возникшей в условиях длительной изоляции, стремление считать себя центром вселенной, существом, на несколько порядков выше всех остальных, присутствует и у Кусумото. Так что самоуверенность, проскальзывающая в его писаниях, явное желание выставить себя великой личностью вовсе не так уж внешни, они имеют глубокое психическое значение.

— Позвольте с вами не согласиться. Заключённые, конечно, получают мало информации из внешнего мира, но они вовсе не лишены общения…

— Общение это довольно относительное, если сравнить с теми, кто живёт на воле.

— Конечно, вы правы, и всё же…

— Экстравагантность Кусумото — просто одна из форм тюремного психоза. И ваш невроз, как его там…

— Горячечный.

— Да, да — горячечный невроз. Он ведь тоже возникает в условиях предельной концентрации времени. И Кусумото вовсе не исключение. Его ощущение проваливания или падения вполне объяснимо именно с этой точки зрения. Вот и Гастон Башеляр говорит: падающий человек — это то же самое, что человек в состоянии полёта. Ну, а если точнее, страх перед падением возникает именно тогда, когда человек, изо всей мочи стремясь быть экстравагантным, находится в состоянии полёта. Ощущение, что он летит куда-то в тартарары, бывало у Кусумото и раньше, давно, он тогда только принял крещение. Он неоднократно обращался ко мне за советом по этому поводу. И я склонен рассматривать это явление как компенсацию за экстравагантность. Когда Кусумото проникнется истинным смирением и перестанет мнить себя великой личностью, его время перестанет быть концентрированным и ощущение проваливания исчезнет.

— Возможно, и всё же… — Подумав, что он привёл не все доводы, Тикаки предпринял ещё одну попытку убедить Аихару. — И всё же Кусумото не похож на других приговорённых. Он всегда уравновешен, никогда не теряет присутствия духа… Конечно, ощущение проваливания это аномалия, но если сравнить её с такими тяжёлыми формами, как эксплозивная реакция или ганзеровский синдром, которые наблюдаются у других заключённых, то он вполне адекватен, я бы даже сказал, нормален. Даже слишком нормален, возможно, именно это и может рассматриваться как аномалия, ибо отличает его от среднестатистического приговорённого к смерти.

— И вы связываете это с его верой?

— Не знаю. Я слишком далёк от всего, имеющего отношение к религии.

— А вам не кажется, что это связано скорее с его личностными особенностями? Он ведь по натуре человек холодный и жестокий, к безрассудствам не склонный. Типичный случай психической анестезии.

— Да, именно такой диагноз вы ему и поставили… — У Тикаки возникло ощущение, что мысль, которую он хочет высказать, начинает обретать отчётливую форму, как бы кристаллизируется. Да, у него есть сомнения в правильности этого диагноза.

— Признаки психической анестезии, — сказал Аихара, — наблюдались у него ещё в малолетстве. Его старший брат, Икуо, рассказывал мне, что однажды Такэо сварил в кастрюле живых лягушек. Он учился тогда в первом или втором классе начальной школы.

— Лягушек в кастрюле?..

— Да, да, именно. Причём целых трёх. Рядом с их домом на холме Тэндзин был луг с болотцем, где во множестве водились лягушки. Однажды Такэо поймал трёх лягушек, принёс их домой и, с гордостью показав брату, уединился на кухне, Икуо потихоньку заглянул туда, и что же? — на газовой плите стояла кастрюля, а его братишка, приоткрыв крышку, наблюдал, как в ней корчатся, умирая, лягушки. Старший стал его ругать, мол, зачем пачкаешь посуду, в ней ведь еду готовят, а младший посмотрел на него страшными глазами и говорит — а знаешь, какая лягушка умрёт первой? «Откуда мне знать?» — «А та, которая самая большая», — ответил младший и закатился хохотом. Тут Икуо увидел, что самая большая лягушка действительно всплыла с раздутым белым животом, и у него потемнело в глазах. Такэо Кусумото — младший ребёнок в семье, у него два старших брата. Похоже, что на этих лягушках он загадал, какая судьба ждёт его и его братьев. Так что уже в раннем детстве он был не по годам жесток, причём, если судить по этой истории, совершая жестокость, ни на миг не терял хладнокровия. Учился он хорошо, но был очень замкнутым ребёнком, ни с кем не дружил, при этом отличался склонностью к воровству и частенько крал у матери и братьев деньги, а однажды из школьной столярной мастерской украл полный набор совершенно новых инструментов. Когда стали опрашивать родителей, мать Кусумото обнаружила украденные вещи в его книжном шкафу, но не стала сообщать об этом в школу, как она говорит, ради его будущего. Когда он стал постарше, у него часто случались приступы бешенства: он избивал братьев, связывал мать, крал их сбережения, у него не было ни малейшего представления о том, что хорошо, что плохо, а отсюда — прямой путь до убийства, правда ведь? Словом, перед нами классическим случаи психической анестезии, и связь между личностным расстройством и преступлением очевидна.

— Но ведь после того, как его арестовали, и особенно после того, как он принял крещение, он резко изменился. По крайней мере в настоящее время он производит впечатление человека мягкосердечного, склонного к размышлениям. Я не обнаружил в нём никаких признаков патологической «бесчувственности».

— Ещё бы, это ведь прожжённый негодяй. С таким высокоразвитым интеллектом, как у него, ничего не стоит скрывать собственную бесчувственность. Он прекрасный актёр. Да и жизнь в условиях изоляции, то есть жизнь, в которой мало что меняется, всячески этому способствует. К тому же он ведь мнит себя христианином…

— Однако… — начал было Тикаки, но выражение лица Абукавы заставило его замолчать.

— Тикаки-кун, профессор устал, давайте на этом поставим точку. Он ведь как раз читал мою статью, написанную по-немецки. Нет, разумеется, всё, что ты говорил, чрезвычайно интересно… А о докладе насчёт Ганзера — неплохая идея. Как вы думаете, сэнсэй, может, Тикаки ещё и статейку написать «Об одном случае ганзеровского синдрома у приговорённого к смертной казни»?

— Конечно, пусть обязательно напишет. — И Аихара снова погрузился в лежащую перед ним рукопись. Воспользовавшись этим, Тикаки откланялся.

Приёмная была пуста. На столе лежала синяя замшевая сумочка с расстёгнутой застёжкой. Внезапно ему ужасно захотелось посмотреть, что внутри. Тут же отбросив эту мысль как совершенно нелепую, он вдохнул витающий вокруг слабый женский аромат. Наверное, Тидзуру вышла, чтобы подготовить зал для семинара. До начала остаётся ещё минут двадцать. Он вспомнил, что доцент Офуруба просил его зайти.

Из кабинета доцента доносился раскатистый смех, когда же он постучал, раздалось такое громкое «Войдите!», что задребезжали стёкла. Все стены кабинета были заняты книжными стеллажами, он напоминал букинистическую лавку. Книги, не поместившиеся на стеллажах, громоздились всюду: на столе, на металлических ящиках, на полу. Кое-как примостившись среди наезжающих друг на друга вещей — холодильника, шкафчика для посуды, электрической пишущей машинки, калькулятора, Офуруба разговаривал по телефону. Увидев Тикаки, он прикрыл рукой трубку:

— Явился, наконец. Подожди, сейчас договорю. — И кивнул в сторону стоящей на холодильнике кофеварки. — Кофе готов. Правда, может, он уже выдохся, ты ведь изрядно опоздал. Возьми чашку и угощайся. Сахар… Ах да, ты пьёшь без сахара… Давай, действуй.

Тикаки, не присаживаясь, налил себе кофе. Офуруба, похохатывая, болтал по телефону. Подойдя к стеллажам, Тикаки пробежался взглядом по корешкам иностранных изданий. Как ни странно, книги были тщательно подобраны по авторам и расставлены в алфавитном порядке. Кабинет одновременно служил библиотекой для кафедры криминологии. Быстро отыскав букву L, Тикаки вытащил сочинение Лоуса «LIFE AND DEATH IN SING-SING». Красные буквы по чёрному фону. На обратной стороне обложки надпись: «дар Аихары Сёити». На титульном листе фотография тюрьмы Синг-Синг с высоты птичьего полёта, стрелкой отмечено помещение, предназначенное для казней. От него к камерам ведёт коридор с глухими стенами, можно разглядеть также четыре маленькие изолированные спортплощадки, очевидно, тоже для смертников. Тикаки ещё не видел помещения для казней, недавно сооружённого в тюрьме К., но в конце прошлого года ему пришлось сопровождать заключённого, переведённого в район Тохоку, в тюрьму С., и он видел тамошнее помещение для казни. Совсем не то, что в тюрьме Синг-Синг, — заурядная одноэтажная деревянная постройка, весьма неказистая, если бы не табличка: «Место казни», её можно было бы принять за склад. Толкнув плохо поддающуюся дверь, Тикаки оказался в комнатке с бетонным покрытием, похожей на прозекторскую, это была молельня, в которой приговорённый к смерти проводит последние минуты своей жизни. Его усаживают перед дешёвым ритуальным столиком, на котором стоит грубая деревянная статуя Будды, и читают отрывки из сутр. Потом по знаку начальника тюрьмы ему завязывают глаза, двое конвоиров, подойдя с двух сторон, поднимают его с места. Открывается белая шторка, за ней обнаруживается просторная и светлая — окна с трёх сторон — комната. Обстановка более чем скудная — блок, с которого свисает пеньковая верёвка, четырёхугольный эшафот и рукоятка. Приговорённого ставят на эшафот, причём сам он об этом и не подозревает — чёрная металлическая плита эшафота находится на одном уровне с полом. На шею приговорённого сзади незаметно, можно даже сказать любовно, накидывают верёвочную петлю, в следующий миг опытные руки затягивают её, тянут на себя рукоятку, эшафот резко идёт вниз, вытянувшееся в струнку тело проваливается — всё это почти одновременно. Чтение сутры прерывается словами: «Простите, я лишь выполнил свой долг»… В наступившей тишине подрагивает туго натянутая белая верёвка. Тикаки спустился по лестнице в подвальное помещение, в крошечную бетонную каморку. Слабые предсмертные конвульсии казнённого. Тусклая электрическая лампочка высвечивает багровое лицо. По подбородку молочной ниткой стекает рвотная масса. Скоро краснота щёк уступает место бледности, тело перестаёт двигаться, наступает смерть. Вот и всё, для чего предназначено это убогое приспособление, которое зовётся местом для казни… Тикаки закрыл книгу с чёрной обложкой. Офуруба, закончив разговаривать по телефону, повернулся к нему.

— Присаживайся. Возьми складной стул. Вон там есть небольшое свободное пространство. Вот и прекрасно. Кстати, прости за неожиданный вопрос, у вас там в тюрьме есть, кажется, заключённый по имени Такэо Кусумото? Тебе с ним не приходилось встречаться? Что с тобой, почему ты смеёшься? Что такого смешного я сказал?

Тикаки, справившись со смехом, объяснил:

— Я только что разговаривал об этом Кусумото с профессором Аихарой. Позволил себе усомниться в результатах его экспертизы, у нас даже завязалось что-то вроде научного спора, в результате наш профессор меня выставил.

— Да ну? Хорошенькое дело. Я ведь только что тоже схлестнулся со стариканом по поводу одного диагноза. А у тебя какие к нему претензии?

— Я считаю, что у Кусумото нет никакой психической анестезии, он совершенно нормальный человек.

— Нормальный? — протянул Офуруба, сунув в рот трубку. — Может, и так… Ты хочешь сказать, что в его поведении нет никаких странностей?

— Я вчера впервые его осматривал, поэтому ничего определённого сказать пока не могу. Он жаловался на ощущение проваливания. Странное ощущение, будто тело уходит куда-то вниз, как бывает при головокружении. Думаю, это одна из разновидностей тюремного психоза.

— И это всё? Никаких других симптомов, которые позволили бы предположить у него шизофрению? Никаких слуховых галлюцинаций, мании преследования, деперсонализации?

— Все эти симптомы у него отсутствуют, — решительно сказал Тикаки, глядя на Офурубу, окружённого облачком табачного дыма.

— Вот оно что… Ну да ладно. Видишь ли, у меня есть предположение, что у этого Кусумото вялотекущая шизофрения. Сегодня я выступаю с докладом на тему «Убийства с невыраженным мотивом, совершённые больными, страдающими шизофренией в начальной стадии» и в развитие своей идеи как раз собираюсь привести пример с Кусумото. Самого Кусумото я никогда не видел, а диагноз поставил на основании материалов экспертизы, проведённой стариком Аихарой.

— А вам не кажется, что мотивы преступления никак не связаны с психическим заболеванием, что их легче понять, оперируя понятиями общей психологии?

— Ты думаешь? Прокурор и судья действительно представили дело так, будто преступление было совершено с целью ограбления. Их версия звучит вполне убедительно: преступник заманил потерпевшего в бар «Траумерай», желая получить четыреста тысяч йен. В результате Кусумото было предъявлено обвинение в совершении ограбления и убийства по совокупности, а поскольку состояние его было квалифицировано как вменяемое, ему вынесли смертный приговор. Но по-моему, эта версия недостаточна для уяснения мотивов преступления, для начала мне хотелось бы понять, откуда у него это болезненное желание сорить деньгами, оно ведь возникло задолго до совершения преступления. Как тебе это — с апреля до конца июля он буквально бросался деньгами, спустил четыреста тысяч йен, то есть именно ту сумму, которую приобрёл в результате убийства. Ну скажи, зачем ему было убивать? У него же были эти четыреста тысяч йен, он мог просто скрыться вместе с ними. К тому же никто и не требовал у него возврата этих денег, даже если бы он потихоньку истратил всю сумму, прошло бы какое-то время, прежде чем это обнаружилось. Восемьдесят тысяч йен он взял взаймы, заложив дом в Хаяме, сто тысяч йен наличными плюс двести тысяч йен в ценных бумагах получил от тётки своей любовницы. Далее — и ограбление, и убийство были совершены на редкость идиотическим способом. Если его главной целью было украсть деньги, он должен был позаботиться о том, чтобы избежать разоблачения, во всяком случае, постараться вовремя скрыться. А он и не подумал об этом, более того, взял себе в сообщники каких-то болванов, мальчишку бармена и трусоватого приятеля, труп затолкал на чердак, где обнаружить его не представляло никакого труда, сразу после преступления принялся бессмысленно колесить по городу на такси… Разве так себя ведут в случае «тщательно спланированного преступления, причиной которого послужили стеснённые материальные обстоятельства»? И сразу возникает вопрос — каковы были истинные мотивы? Я склонен полагать, что у него был очередной приступ шизофрении. — Офуруба сморщился и, словно пытаясь раздуть затухающий костёр, стал изо всех сил раскуривать трубку, в конце концов ему удалось извлечь из неё новые клубы дыма, и на лице его заиграла блаженная улыбка.

— Что же касается старикана Аихара, то он, со свойственной ему дотошностью перечислив в заключении все важные симптомы, даже не подумал связать их с шизофренией. Он исходит из посылки, что Кусумото психически нормальный человек, и объясняет его действия, не выходя за рамки общей психологии, — дескать, предательство любовницы, этой, как её там — Мино Мияваки, привело Кусумото в отчаяние, он потерял голову, ну и так далее. Я же склонен считать, что всё это далеко не так просто. Ты знаешь, что в студенческие годы Кусумото наряжался женщиной и ходил в таком виде по городу? Он делал макияж, красил губы, обматывал шею красным шарфом и слонялся ночами по всяким злачным местам — разве подобная эксцентричность не является признаком шизофрении? Летом, в самую жару он запирался у себя в комнате и целыми днями сидел там никуда не выходя, то есть налицо симптомы аутизма. В студенческие годы ему постоянно казалось, что за ним следят, он ощущал на себе чей-то взгляд — то есть явный паранойдный синдром плюс бред преследования. Особенно бросаются в глаза отклонения, возникшие у него в последние три месяца перед преступлением, — как я уже говорил, он жил, бессмысленно соря деньгами. Шестнадцать лет назад четыреста тысяч йен были огромной суммой. Это показывает, что он уже, так сказать, встал на путь разрушения, который прямиком вёл к убийству. Да, что-что, а деструктивное влечение у Кусумото явно имелось. Ему было приятно спустить четыреста тысяч йен. А уж убить человека — тем более. Только это давало ему ощущение собственной силы, ощущение, что он живёт полной жизнью. Знаешь, я много раз перечитывал заключение Аихары и хорошо понял, в каком тупике оказался Кусумото за три месяца до преступления. Ему не только изменила любовница, его бросили братья, от него отказалась мать, с ним не водились коллеги, то есть он остался один-одинёшенек на всём белом свете. Он ведь был уверен, что никто его не принимает всерьёз, что все только и думают о том, как бы его уязвить. Он оказался один против всех. А чем это состояние полного недоверия к людям отличается от шизофренического бреда преследования? Он сделался тем, кого французские психиатры называют persecute-persecuteur (преследуемый преследователь). Такому человеку — преследуемому преследователю — всё равно, с кем иметь дело, то есть всё равно, кто будет его жертвой. Агент по продаже ценных бумаг Намикава или кто-нибудь другой — не имеет значения. Ему просто нужен некий абстрактный человек, который мог бы сыграть роль жертвы. Главное, чтобы это был представитель ненавистного ему человечества — бездушного, лживого, жестокого, эгоистичного…

— Ну… И всё же… — Тикаки решился задать вопрос, который постепенно сформировался в его голове, пока Офуруба говорил. — По-моему, если бы в момент совершения преступления у него был острый приступ шизофрении, то после ареста болезнь неуклонно прогрессировала бы. А Кусумото все долгих шестнадцать лет лишения свободы вёл себя вполне адекватно, да и в настоящий момент у него нет никаких признаков шизофрении.

— То-то и оно, это один из самых важных моментов. — Офуруба вытряхнул в пепельницу пепел из трубки и, набивая её табаком, сказал: — Здесь ведь возможны два варианта — либо развитие болезни приостановилось под влиянием тех или иных обстоятельств, либо никакой болезни у него не было изначально. У меня складывается впечатление, что преступление спровоцировало перелом в ходе болезни. Человек, страдающий бредом преследования, живёт в мире, подчинённом идее, что всё человечество — сборище преследователей, только и думающих, как бы его уничтожить. Совершив преступление, Кусумото одним прыжком перенёсся из этого в мира в другой — построенный на идее величия. Слабый человек с манией преследования в результате совершённого им убийства превратился в сильную личность с манией величия. Понимаешь, он ведь никогда не чувствовал себя так уверенно и бодро, никогда с таким удовольствием, так от души не смеялся, как после убийства. Разве не символично, что, отмываясь от крови, они с сообщником, барменом, хохотали до колик? Вокруг его дела поднялась шумиха, но газетчики свели всё к критике послевоенного поколения, интересующегося только азартными играми, танцульками, женщинами, выпивкой. Трудно представить себе что-нибудь более нелепое! К тому времени Кусумото было уже наплевать на общественное мнение. Ах его называют дешёвым нигилистом? Ладно, он им будет, и пусть думают что хотят. На публике он всегда играл, и чем большее число людей ему удавалось одурачить, тем злораднее он ухмылялся. Когда в октябре его арестовали в Киото, он, по его словам, остался совершенно равнодушным к самому факту ареста, зато ощутил безграничную свободу. Он ведь великая личность, сумевшая довести до логического конца процесс разрушения, а всякие карательные меры, которые предпринимает против него общество, ну там арест, следствие, суд, смертный приговор, — всё это жалкий фарс, не более. Пока он страдал бредом преследования, он ощущал себя связанным по рукам и ногам, но, как только он убил и преисполнился идеей собственного величия, он освободился от пут и обрёл свободу. Через убийство он приобщился к лику избранных, можно сказать, к лику святых.

— В самом деле, — с некоторой иронией проговорил Тикаки. — То есть мы имеем в его лице святого убийцу?

— Именно. — С самым серьёзным видом кивнул Офуруба. — Фу ты, выболтал тебе всё, о чём хотел говорить на сегодняшнем семинаре. Ну да ладно. Так что ты об этом думаешь?

— Что думаю? Думаю, что всё это очень интересно. Вы попытались взглянуть на преступление Кусумото с очень своеобразной точки зрения. Вот только…

— Что только? — И Офуруба, вращая глазами, уставился на Тикаки.

— А то, что в настоящее время у Кусумото нет никакой мании величия. По крайней мере, ничего такого, что позволяло бы считать его душевнобольным. Более того, я очень сомневаюсь, что у него вообще когда-либо было шизофреноподобное расстройство.

— Не знаю, не знаю. Очень уж он умён, этот Кусумото. Боюсь, он просто ловко утаивает свои симптомы, то есть я не исключаю возможности диссимуляции. В любом случае тенденция к самовозвеличиванию налицо, он явно считает себя выше других. Когда читаешь эти его «Ночные мысли», то невольно проникаешься к нему уважением — ещё бы, он и в тюрьме не падает духом, находит утешение в вере, стремится всеми силами сосредоточиться на добре… Но ежели абстрагироваться от бесчеловечно жестоких условий его существования, то его погружённость в свой внутренний мир, мир розовых религиозных иллюзий, — типичная картина выраженного аутизма. А это очень даже попахивает шизофренией.

— А знаете, примерно так же оценивает «Ночные мысли» и Аихара-сэнсэй. Он видит в них попытку самовозвеличивания, проявление «экстравагантности». Как же это… — Тикаки вытащил свой блокнот. — А вот, Verstiegenheit по Бинсвангеру. Он считает, что эта «экстравагантность» в условиях тюрьмы, то есть в условиях изоляции, является одной из форм бегства от действительности.

— Да? Неужели старик Аихара так говорил? А ведь этот термин Бинсвангера я совсем недавно упомянул в разговоре с ним. Впрочем, наш профессор большой учёный, а потому мгновенно подхватывает любую идею. Дело в том, что понятие Verstiegenheit не имеет отношения к условиям изоляции, Бинсвангер выдвигает его в работе «Формы реализации несостоявшейся личности», он там пишет, что, когда шизофреническая личность оказывается в жизненном тупике, она прибегает к Verstiegenheit как способу выхода из этого тупика. Ну да ладно, всё равно приятно, что мы с Аихарой одинаково оценили психологическое состояние автора «Ночных мыслей». А ты не заметил, что Кусумото видит реальный мир как нечто далёкое и нереальное? Разумеется, быт смертников у него описан во всех подробностях, в этом ему не откажешь. И всё же чёткость и убедительность его перо приобретает только тогда, когда он пишет о собственных переживаниях. Все эти «таинственные цветники души», «мирные пустыни», «гора Кармель» — изображены ярко и живо. А вот реальные люди у него получаются довольно-таки невыразительными. Сам посуди — в его книге полно разных персонажей — заключённые, надзиратели, начальник тюрьмы, мать, люди, которые его навещают, эти французские патеры — Шом и Пишон, монахиня, и всем им не хватает жизненности, какие-то бледные тени, не более. А эта его непоколебимая уверенность в своей близости к Богу, гипертрофированное самомнение, стремление переоценивать собственные возможности? Читать тошно! Можно подумать, что он находится в центре мироздания, а все остальные люди вращаются вокруг него! Откуда у него эта уверенность — вот в чём вопрос, и у меня есть большое подозрение, что если мы начнём докапываться до сути, то в конечном итоге упрёмся в момент убийства. Тебе не кажется, что возможность радоваться и смеяться, которую он обрёл в момент убийства, определила его дальнейшее существование, помогла ему выжить, воодушевила его?

— Короче, по-вашему, Кусумото — душевнобольной, он был им в момент убийства и является таковым в настоящее время?

— Ну, в общем, да. Однако, если теперь, как ты говоришь, у него не наблюдается никаких признаков шизофрении, тогда можно предположить, что убийство послужило толчком к его выздоровлению. И в настоящее время от бывшего сумасшедшего осталась пустая оболочка.

— Так или иначе, вы полагаете, что мы имеем дело с преступлением, совершённым на почве шизофрении?

— Несомненно.

— Бытует мнение, что человек в начальной стадии шизофрении может совершить немотивированное убийство. Если допустить, что у Кусумото была шизофрения, значит, он подпадает именно под эту категорию?

— Ха-а… — засмеялся Офуруба. Лысина на его макушке блестела от пота. — А тебе пальца в рот не клади. «Если допустить, что у Кусумото была шизофрения…» Ты что же, принимаешь мою версию только как гипотезу?

— Да, — серьёзно сказал Тикаки.

— Мне нравится твоё упрямство. Далеко пойдёшь. Но вернёмся к предмету наших рассуждений. Мысль о том, что больные шизофренией в начальной стадии способны в состоянии аффекта совершить убийство, причём без всякого мотива, принадлежит Карлу Вильмансу, он же указывает, что в таких случаях клиническая картина характеризуется резкими перепадами настроения, постоянным состоянием тревоги. Случай Кусумото подтверждает теорию Вильманса. И, что особенно интересно, он проливает свет на положение Вильманса об отсутствии мотива. Собственно говоря, именно об этом я и хотел сегодня говорить. Основной пафос моего выступления заключается в том, что преступлению, совершённому больным в начальной стадии шизофрении, свойственна не столько немотивированность, сколько множественность мотивов, которая не поддаётся точным и однозначным формулировкам. Ещё я буду говорить о том, что преступление может самым неожиданным образом повлиять на течение болезни, более того, оно может составить альтернативу паранойдному бреду… Постой-ка… — С таким жаром говоривший Офуруба вдруг замолчал. Кто-то стучал в дверь.

— Войдите! — прокричал он.

Вошла Тидзуру Натори. Прежнее оживлённое выражение на её лице сменилось надменностью. Даже милая родинка на щеке казалась теперь просто мрачной чёрной точкой. Это она нарочно, хочет подразнить доцента, подумал Тикаки.

— Сэнсэй, вы будете сегодня использовать диапозитивы?

— А? Да, конечно. Надо же, о диапозитивах я и забыл. — Офуруба покопался в куче бумаг на столе, но, не найдя того, что ему было нужно, стал открывать все ящики подряд и рыться в них, извлекая то линейки, то карандаши. В конце концов он вытащил картонную коробку со слайдами. — Вот она. Всё мне, конечно, не удастся показать. Ну да ладно. Натори-сан, вы их показывайте в том порядке, в котором они лежат, я по ходу дела буду отбирать, какие нужно.

Забрав коробку, Натори пошла было прочь, но тут же обернулась:

— Сэнсэй, скоро начинаем.

— Как? Ещё ведь целых десять минут! — И Офуруба посмотрел на часы. — А что, народ уже собрался?

— Да, всё на месте. И профессор Мафунэ из университета Д., и профессора Абукава и Аихара.

— Что? Наш профессор уже тоже там? Чёрт! В прыткости ему не откажешь. Иду-иду. Буду вовремя, не беспокойтесь.

Тидзуру вышла, и Офуруба снова принялся шарить на столе. На этот раз не находился текст доклада. «Вот идиот!» — время от времени ругал он себя, потом вдруг заметил папку, торчащую из сумки.

— Вот он. Нарочно ведь положил в сумку, чтобы был под рукой. — Протерев носовым платком блестящую от пота лысину, Офуруба усмехнулся. — Знал бы ты, как я закрутился. С начала года у меня было уже три экспертизы, ещё надо было написать годовой отчёт и представить бюджетный план на следующий год. Плюс ко всему…

— Студенты одолевают?

— Точно, просто кошмар, у-жас… — простонал Офуруба. — Они меня доконали.

— Это которые из «Общества спасения Симпэя Коно»?

— Они самые. Эти мерзавцы утверждают, что в своём заключении я полностью проигнорировал революционное значение преступления Коно. Они организовали пикет, требуя, чтобы я публично признал свою ошибку. Ты видел этого Коно?

— Нет.

— Вам там в тюрьме, небось, вчера тоже несладко пришлось. Правда, в результате удалось разом арестовать всех главарей, так что, может, оно и к лучшему. Теперь студенты деморализованы и, надо надеяться, хотя бы на время перестанут ко мне приставать. Жалко, что ты не видел Коно! Я потерял его из виду, а мне интересно, как он там. Я встречался с ним, когда проводил экспертизу, потом мы некоторое время переписывались, но последние года два от него ни слуху ни духу. Я у него нынче не в чести!

— Строит из себя крутого революционера и постоянно конфликтует с начальством. Похоже, ему постоянно полощет мозги Митио Карасава. Помните дело о суде Линча? С психиатрической точки зрения интерес представляют весьма своеобразные формы бреда, которые у него наблюдаются. В позапрошлом году его осматривал мой приятель, терапевт. Коно устроил скандал, заявил, что, пока он спал, надзиратель через затылок ввёл ему в позвоночник проволоку. Ему сделали рентген, но он не поверил, заявил, что снимок подменили, что его нарочно подвергают травле и он будет жаловаться тюремному начальству. У него случился настоящий приступ ярости. Судя по тому, что его идеи всегда носят фантастический характер, я подозреваю у него синдром бредоподобных фантазий, описанный Бирнбаумом. Как вам кажется?

— Похоже на то. Но должны быть и другие симптомы. Ведь при этом синдроме отдельные фантастические построения со временем обычно меняются и усложняются.

— Дело в том, что у Коно помимо полиморфного бреда наблюдается постоянный паранойдный бред. Он обличает государственную власть, которая в лице своего представителя — тюремного начальства — организует его травлю, игнорирует установленные в тюрьме правила внутреннего распорядка, не обращает никакого внимания на замечания и указания служащих, утверждает, что он революционер, несправедливо арестованный и осуждённый, и что тюремное начальство не имеет права наказывать его и сажать в карцер. Правда, не совсем понятно, как это называть — паранойдным бредом или революционным? Вот в чём вопрос.

— А ты сам как думаешь? — спросил Офуруба, энергично раскуривая трубку.

— Ну, вам-то я могу признаться… — начал Тикаки, но тут ему на глаза попался собственный забинтованный палец. Тут же боль по руке перешла куда-то в область сердца, и одновременно пришло ощущение пустоты, которое периодически охватывало его, начиная со вчерашнего дня. Сердце, распадаясь на части, свинцом ухнуло вниз. Вниз, во тьму, в пустоту. Тикаки закрыл глаза. Ему вспомнилось странное явление, которое он наблюдал вчера, когда возвращался из женской зоны. Пеньковая дорожка, уходившая вперёд, как «мост цветов» в театре Кабуки, вдруг сдвинулась в сторону, и пол под ней подёрнулся лёгкой рябью. Вот и теперь — ещё миг, и земля уйдёт из-под ног, рассыплется прахом… Открыв глаза, он увидел совсем близко лицо Офурубы. Тикаки заставил себя улыбнуться.

— Болит палец?

— Есть немного.

— А что случилось?

— Да так, поранился. Ничего особенного, но рана загноилась, пришлось вскрывать.

— Так в чём ты хотел признаться?

— Да так… — Тикаки растерялся. Вряд ли ему удастся доходчиво и чётко описать то ощущение, которое неоднократно возникало у него вчера — в коридоре, в ординаторской, в больничном корпусе: ощущение, что его затягивает куда-то в топкую серую пустоту. Он решил поделиться лишь своими выводами в предельно обобщённом виде.

— В общем-то ничего особенного. Просто человек, работающий тюремным врачом, непременно должен стоять на стороне государственной власти, хочет он этого или нет. В последнее время это всё больше меня тяготит. С другой стороны, разве лучше, если бы в тюрьме вообще не было врачей? Подобные размышления и выбивают меня из колеи…

Надо было высказаться более определённо, подумал Тикаки. Ведь его прежде всего волновало — в состоянии ли врач, особенно психиатр, должным образом выполнять свои обязанности в тюрьме. Он хорошо помнил свою растерянность, когда человек, который с утра до вечера, не разгибаясь, рисовал бесконечные эскизы космических кораблей, заявил: «У меня очень ответственная работа», и у него не нашлось веских оснований для опровержения этого заявления.

— С таким нечётким пониманием собственного места в жизни невозможно противостоять напору современных студентов, — сказал Офуруба. — Они ведь всегда ведут дискуссию, исходя из того, что их позиция диаметрально противоположна позиции противника. Золотая середина — понятие для них абсолютно чуждое.

— Да, наверное. И всё же…

Зазвонил телефон. Офуруба быстро схватил трубку. Тикаки взглянул на часы. Два часа двенадцать минут.

— Иду. Уже иду. — Подхватив текст доклада, Офуруба встал. — Это Натори. Говорит, наш профессор изволит гневаться из-за того, что я опаздываю.

 

5

Какой всё же неприятный тип… На темени лысина, выкаченные рыбьи глаза, толстые губы. Пронзительный голос, который он постоянно форсирует без всякой надобности. Наверняка холост. Вряд ли найдётся женщина, которая допустит, чтобы её муж ходил в таком запущенном виде — воротник рубашки засаленный, в парикмахерскую ходить явно не любит.

Эцуко Тамаоки стала рисовать в своём блокноте доцента Офурубу, стоящего за кафедрой. Она изобразила его в сутане, покрыла воротник большими жирными пятнами, в левую руку вложила чётки, больше похожие на цепочку для собаки, а сбоку приписала молитву Деве Марии — «Славься, Благодатная, во веки веков», которую он якобы произносит. Но тут же перевернула страницу. Ей показалось, что сидящий рядом профессор Мафунэ с интересом заглядывает в её блокнот. Да нет, вроде бы он и не смотрит в её сторону, строчит что-то в своей записной книжке в кожаном переплёте, больше похожей на бумажник. Причём с большим энтузиазмом, судя по тому, как натужно скрипит его шариковая ручка.

Эцуко раскаивалась, что пришла на этот семинар. После свидания с Такэо Кусумото она вернулась в университет Д. Пока она ела в студенческой столовой рамен и салат, ей захотелось повидаться с кем-нибудь из друзей, и она пошла на кафедру психологии, где тут же наткнулась на профессора Мафунэ и нескольких своих сокурсниц. Они-то и предложили ей пойти в университет Т. на семинар по криминологии. Экзамены она сдала, никаких особенных планов у неё не было, и она согласилась. А зря, надо было из тюрьмы сразу же идти домой, подумала она. Из-за этих дел у неё сегодня плохое настроение.

Семинар проходил в малом лекционном зале, который оказался не таким уж и маленьким — там было около ста мест, перед рядами стульев на небольшой сцене возвышалась довольно внушительная кафедра. Слева были две чёрные двери, резко выделявшиеся на фоне зелёной стены. В зале сидели в основном благообразные пожилые джентльмены, в этом окружении стайка студенток из университета Д. выглядела довольно странно и неуместно. К тому же Эцуко всегда раздражали слишком громкие звуки. При таком зычном голосе можно было бы обойтись без микрофона, Надо же, ну и тема у него — «Убийства с невыраженным мотивом, совершаемые больными, страдающими шизофренией в начальной стадии». Ничего не поймёшь. Какие-то невыраженные мотивы… Она демонстративно захлопнула блокнот и, опершись подбородком на руки, стала украдкой разглядывать профиль молодого мужчины, сидевшего чуть наискосок от неё в переднем ряду. Он вошёл в зал с некоторым запозданием, вместе с этим докладчиком, Офурубой, подошёл к их группе из университета Д., которая сидела в заднем ряду, поздоровался с профессором Мафунэ и сел впереди. Довольно милый молодой человек — крепкий, смугловатый, большие живые глаза. Может, они с Мафунэ учились в одном университете? Или он врач со здешней кафедры криминологии? Ведь Мафунэ раньше был здесь доцентом. Молодой врач сжал губы. Мышцы на подбородке вытянулись в прямую линию, словно выражая твёрдую решимость. А, он тоже строчит что-то в своём блокноте. Писать ему не очень-то и удобно из-за забинтованного указательного пальца. Но судя по всему, он большой любитель записывать. Знай себе поскрипывает ручкой. Интересно, где это он повредил себе палец? Небось, вывихнул, когда играл в бейсбол, вряд ли он подрался и его укусили…

Вот, чёрт, опять! Матку скрутило, словно половую тряпку, которую собираются выжать. Из неё потекла красная жидкость, прокладка промокла, ощущение премерзкое. Самое неприятное — запах, ведь его могут учуять сидящие рядом. Эцуко вдруг увидела в Мафунэ мужчину. Интересно, он заметил, что его ученица страдает от женских дел? Неожиданно ей захотелось громко захохотать. Впрочем, можно и зарыдать, тоже неплохо. Всё что угодно, только бы взорвать чопорную атмосферу этого зала. Она представила себе, что поднимается на кафедру и обращается к аудитории:

— Меня зовут Эцуко Тамаоки, я студентка психологического факультета университета Д. Вчера я сдавала годовой экзамен по криминологии, меня попросили ответить на вопрос «Рост преступности и её география в последние годы». Экзаменатором был присутствующий здесь профессор Мафунэ. Этим исчерпываются все мои знания по криминологии. Но сегодня мне хотелось бы рассказать о другом, об одном приговорённом к смертной казни, его имя Такэо Кусумото…

Ей вспомнилась его улыбка. Словно из-за очков вдруг блеснул мягкий луч света. В голове возникло казённое выражение «любовное чувство», и она скривила губы. Надо же так сказать! Впрочем, отчасти тот человек был прав, я действительно готова его полюбить или даже, как это ни ужасно, уже его люблю. Она снова уставилась на профиль молодого человека. Он больше не казался ей таким милым. С какой стати? Я ведь влюблена в Такэо.

Она вздрогнула, ощутив сильный укол в сердце. Так бывает, когда знаешь, что тебя будут пугать, заранее готовишься, но, наоборот, пугаешься ещё больше. Она услышала имя Такэо Кусумото. Что это? Неужели доцент Офуруба говорит о Такэо-сан? Она положила руки на колени и прислушалась. Да что же это? Может, я схожу с ума? Такэо, он, вы… неужели вы больны шизофренией и убили только потому, что у вас был бред преследования, который сразу же после убийства сменился бредом величия?.. В это просто невозможно поверить! Я переписывалась с вами целый год, у меня ни разу и мысли не возникло, что вы можете быть душевнобольным, да и сегодня я не заметила у вас ни малейшего признака психического расстройства. Не нравится мне этот Офуруба: мыслит упрощённо, упивается собственными диагнозами, излишне категоричен… Она разозлилась, кровь горячо ударила в голову, сердце бешено забилось, ноги задрожали. Эй, да не всё ль тебе равно, подумала она и невольно затопала ногами. Ей удалось сдержаться и топнуть не десять раз, как хотелось, а всего три только потому, что сидевший впереди молодой врач оглянулся, а профессор Мафунэ шёпотом спросил: «Что с вами?» «Таракан!» — тут же выкрутилась она и вздохнула всей грудью. Ей хотелось по возможности освободиться от загрязнённого воздуха, скопившегося в её теле, а заодно выбросить из себя всё сказанное Офурубой, но вместо этого у неё вырвалось что-то вроде стона. Лицо вспыхнуло, лоб заблестел от холодной испарины, и она ничего не могла с этим поделать. Наверняка на неё все смотрят! Ну и пусть, подумаешь! Просто студентка со странностями, ничего такого, ведь не выгонят же они меня, конечно нет! Она вдруг вспомнила, как мягкая улыбка вдруг стёрлась с лица Такэо, уступив место судорожной гримасе. Да, в тот момент с вами что-то случилось, Такэо-сан! Что же именно? Вам ведь явно было плохо! В реальной действительности всё оказалось куда более бесчеловечным, чем рисовалось по письмам, — и сама тюрьма, и комната свиданий, и бетонные стены. Всё серое, мрачное, холодное, этот надзиратель в форме, не спускающий с нас глаз… Отвратительно! И вы так подобострастно склоняли голову перед этим надзирателем, стенографирующим наш разговор… Ей вдруг ударил в нос крепкий звериный запах, исходивший от тела старшего надзирателя Фудзии. Ужасно, просто ужасно! «Тсс! — прошипел Мафунэ. — Нельзя ли потише». «Простите», — послушно произнесла она, но почувствовала, что ноги вот-вот снова начнут выбивать дробь по полу, и обеими руками прижала колени. В водовороте её сознания всплыло, завертелось, закружилось выражение «любовное чувство». Опасаясь, что оно выплеснется криком наружу, она принялась массировать голосовые связки.

Вдруг кто-то забарабанил в дверь. Двери в передней части зала были заперты, чтобы никто не входил и не мешал выступающим, но запоры, не выдержав натиска, слетели, и в зал ворвалась группа людей в касках. Ещё одна группа вломилась через задние двери. Какой-то человек, судя по всему вожак, взбежал на сцену и, оттолкнув Офурубу, встал перед микрофоном. Люди в касках мгновенно взяли в кольцо весь зал. Они действовали скоординировано и синхронно. Эцуко, у которой сначала от страха оборвалось сердце, начала находить удовольствие в столь резком развитии событий. Непонятно, что происходит, но забавно. Давайте, давайте, покажите, на что вы способны, закатите им бо-ольшой скандал.

Ворвавшиеся были без масок, из-под касок виднелись молодые лица. Судя по всему, студенты. Всего человек шестьдесят, из них с десяток женщин. Выше пояса они были одеты довольно разнообразно — кто в свитере, кто в джемпере, но ниже пояса ничем не отличались друг от друга — все в синих джинсах. Вожак начал свою речь. Толстяк, джинсы вот-вот лопнут.

— Мы выражаем решительный протест против гонений, направленных на нашего товарища Симпэя Коно, который был несправедливо арестован, подвергнут дискриминационному суду и приговорён к бесчеловечному наказанию — смертной казни. Мы объявляем открытый бой тюремщикам, стремящимся к реставрации имперского фашизма, и пришли сюда, чтобы вскрыть преступные махинации и коварные замыслы криминологов, этих прихвостней государственной власти, мы пришли сюда для того, чтобы довести до конца дело наших товарищей, которые вчера героически сражались у ворот тюрьмы, подверглись несправедливым арестам и были жестоко изувечены. Так я говорю?

— Так! — хором ответили остальные. Высокие женские голоса долго ещё висели в воздухе.

— Мы будем последовательно опротестовывать результаты экспертизы Офурубы, который объявил нашего товарища Симпэя Коно душевнобольным и передал его в руки Управления общественного порядка, то есть попытался уничтожить его, потребовав его неправомерной изоляции. В этом он пошёл на поводу у судей, прокурора и защитников, давших мошеннически однобокое истолкование поступку нашего товарища Симпэя Коно, квалифицированному ими как убийство, совершённое из корыстных побуждений, тогда как истинный смысл его поступка в том, что он, будучи беднейшим пролетарием, доведённым до крайней черты безработицы, нищеты и голода, революционно уничтожил бакалейщика и его жену как представителей мелкой буржуазии, приручённой буржуазной властью. Так я говорю?

— Так!

Болезненно худой старик и молодой мужчина в белом халате с зачёсанными назад волосами поднялись со своих мест и хотели было выйти, но студенты оттолкнули их от двери. Возникла перебранка. Вожак, потрясая кулаками, проорал:

— Никто не сделает отсюда ни шага, пока на наши требования не будет дан вразумительный ответ. Заблокировать все входы и выходы!

Старик и мужчина в белом халате вынуждены были вернуться на свои места. Студенты, разбросанные по всему залу, собрались у дверей и встали перед ними плотной живой стеной. Участники семинара — а их было больше восьмидесяти — сидели, не двигаясь с места и храня молчание. Никто и не пытался сопротивляться. Эцуко пробежала взглядом по лицам студентов. Никого из них она не видела раньше. Женщин — семь. Мужчин — шестнадцать. Значит, всего двадцать три, а никакие не шесть десятков. Они не скрывают, что тюрьму вчера атаковали их товарищи. Судя по газетным сообщениям, пикетчики появились часов через пять после того, как она ушла из тюрьмы. Жаль, что они не начали свою атаку пораньше, занятное, наверное, было зрелище.

Рядом с произносящим свою речь вожаком, опустив голову, стоял Офуруба. Надутые щёки, выпяченные губы — то ли он недоволен, то ли у него всегда такое лицо. В правой руке он бережно сжимал текст своего выступления и время от времени со скучающим видом поводил плечами.

— Ну как, сэнсэй? Напишете рапорт с признанием своей ошибки? — повернулся к нему вожак.

Офуруба нехотя открыл рот. Вожак тут же поднёс к нему микрофон.

— Я, видите ли, уверен в правильности своего заключения. И никаких таких ошибок признавать не намерен.

Студенты загалдели. Одна из студенток подошла к установленному в центре зала микрофону и завопила так, будто её резали. Хотелось сжаться в комок, зажать уши и ничего не слышать. Тут вожак сделал знак рукой, и все мгновенно замолчали.

— Ну как, сэнсэй? Мы требовали встречи с вами не раз и не два. Однако вы нам всегда отказывали, ссылаясь на крайнюю занятость. В последнее время вы старались вообще не появляться в своём кабинете. Ваше отсутствие стало перманентным. Вы не желали нас видеть. Вот нам и пришлось прибегнуть к чрезвычайным мерам. Разве не так?

— Так! Так! — заорали студенты.

— Почему же, один раз я согласился с вами встретиться, — сказал Офуруба. И вытер носовым платком выступивший на лысине пот. — Но вы вломились ко мне толпой, вас было человек тридцать, и буквально припёрли меня к стенке. Я учёный и всегда готов принять участие в научной дискуссии, но участвовать в подобных коллективных переговорах, да ещё политического характера, не желаю. Поэтому я вам и отказал.

Студенты зашумели, но вожак остановил их.

— Вот мы и пришли сюда сегодня, чтобы вступить с вами в научную дискуссию. На это вы согласны?

— В данный момент я выступаю с докладом. Вы что, собираетесь сорвать моё выступление, навязав научную дискуссию?

— А что прикажете делать? Никакой другой возможности встретиться с вами у нас нет, — с холодной улыбкой объяснил вожак.

У него было круглое лицо и очки в стальной оправе. На голове, как и у остальных, красовалась каска, он явно хотел выглядеть помоложе, но на самом деле ему, наверное, уже перевалило за тридцать. Ещё у него была привычка поправлять спадающие очки указательным пальцем.

— Так или иначе, моё мнение зафиксировано в заключении судебно-психиатрической экспертизы, оно не изменилось. И вы наверняка с ним ознакомились, разве не так? Поэтому я не нахожу никакого предмета для дискуссии.

— Вы хотите сказать, что считаете полемику излишней? — Вожак снова поправил очки. — Но позвольте, сэнсэй, задать вам один вопрос. В вашем заключении указывается, что товарищ Коно от рождения имеет эпилептойдный склад характера, отсюда его вспыльчивость, возбудимость, излишняя скрупулёзность, упрямство, аффективная взрывчатость. В момент преступления он был к тому же сильно возбуждён по причине алкогольного опьянения. Отсюда делается вывод, что убийство было совершено в патологическом состоянии, характеризующемся помрачением сознания. Так?

— Совершенно верно. Вы прекрасно осведомлены. Вы ведь не студент? Кто же вы?

— Однако товарищ Коно, являющийся представителем беднейших слоёв пролетариата, утверждает, что совершил убийство, имея перед собой вполне определённую цель, а именно — революционным образом наказать супругов бакалейщиков, принадлежащих к классу мелкой буржуазии и скопивших небольшой капиталец, расквитаться с ними за жестокий отказ дать ему взаймы двадцать тысяч йен. Хотелось бы узнать, как вы относитесь к столь явному противоречию?

— Да нет тут никакого противоречия! — Толстые губы Офурубы словно свело судорогой. — Во время экспертизы он и не заикался ни о какой революции. Да что вы, в самом деле! Ведь факт преступления налицо! Однажды вечером в конце года Коно пошёл к старику бакалейщику по имени Сугияма просить денег взаймы. Поскольку супругов Сугияма не было дома, он вошёл в дом, стал их дожидаться, но замёрз. Дело-то было в Окутаме, там в декабре по ночам морозы бывают довольно суровые. Можно было включить калорифер, но он постеснялся, Дом-то ведь чужой, и решил пойти куда-нибудь погреться, а поскольку по соседству оказалась винная лавка, зашёл туда, денег у него почти не было, поэтому еду брать не стал, только пил, выпил примерно пол-литра и через час опять пошёл к Сугияме. На этот раз супруги оказались дома. И тут старик Сугияма ему говорит: «Ты пьян, да и вообще сейчас не до тебя, конец года, дел невпроворот». Сам-то Коно считал, что не так уж и пьян, а потому рассердился, затеял драку и сам не помнит, как ударил старика топориком. У него и мысли не было его убивать, ему казалось, они просто дерутся. Потом он вдруг услышал, как кто-то убегает, понял, что это старуха, бросился вдогонку и её тоже — топориком. Тут от топорика отлетело топорище, он принялся искать, глядь — а старуха валяется рядом в луже крови. В комнате бубнил телевизор, он пошёл посмотреть, а возле телевизора — мёртвый старик. Поскольку ему было уже всё равно, он непонятно зачем увеличил звук телевизора. На буфете валялся узелок, в нём был кошелёк, он положил все имевшиеся там бумажные деньги себе в карман и отправился восвояси. Ну как? Вот вам все факты. Письменные показания, данные в полиции и в прокуратуре, письменные показания, данные обвиняемым мне, результаты осмотра места преступления — всё совпадает. Была проведена проверка, которая подтвердила, что Коно, выпив, впадает в состояние чрезвычайного эмоционального возбуждения. Когда концентрация алкоголя в его крови достигала высшей цифры — 131 миллиграмм на децилитр, что соответствует состоянию сильного опьянения, он сразу же начинал буянить. Естественно, что, выпив поллитра, он был пьян в стельку, результатом стала эксплозивная реакция, и, начав с пустяковой перебранки, он кончил убийством и ограблением. Такова в общих чертах картина преступления.

Выпалив всё это единым духом, Офуруба хотел сойти с кафедры, но путь ему преградили студенты, и он вынужден был вернуться на прежнее место.

Вожак, повернувшись к Офурубе, отвесил ему нарочито почтительный поклон:

— То есть по вашему мнению товарищ Коно совершил преступление, будучи в психопатическом состоянии?

— Да, на пятьдесят процентов. К этому следует добавить ещё эксплозивную реакцию, явившуюся следствием сильного алкогольного опьянения. Нельзя сказать, что он был полностью невменяем, скорее утратил ясность мышления и действовал в полубессознательном состоянии. Поэтому я и пришёл к заключению, чрезвычайно для него выгодному, — что он совершил преступление, находясь в состоянии алкогольного слабоумия, а следовательно, может рассчитывать на смягчение наказания. Если бы судьи согласились с моим заключением, Коно наверняка бы не вынесли смертный приговор. Да и вообще, я не понимаю, что происходит. Почему мишенью ваших нападок стал именно я, человек, подписавший выгодное для Коно заключение? Начнём с того, что, ознакомившись с ним, Коно прислал мне благодарственное письмо. Но потом, после того как судьи, отклонив моё заключение, вынесли ему смертный приговор, всё пошло наперекосяк. Я вдруг узнаю, что Коно отозвал свою апелляцию, якобы потому, что не желает больше находиться в тюрьме. И чем быстрее его казнят, тем лучше. Якобы над ним измывается надзиратель — шумит, не даёт спать, ему подкладывают в пищу яд, врачи ставят липовые диагнозы… Тогда по просьбе его жены и адвоката я отправил ему письмо, в котором убеждал непременно подать апелляцию. И что, вы думаете, он мне ответил? «Вы что, сэнсэй, хотите, чтобы меня снова судили и я бы ещё дольше гнил в тюряге? Вы что, заодно с этими бандитами-надзирателями?» Ничего более нелепого и противоречивого и вообразить невозможно…

— Не вижу здесь ничего противоречивого, — заявил вожак. — Просто в своих пустопорожних разглагольствованиях вы исходите из ошибочных предпосылок. Начнём с самого так называемого преступления. Вы полностью игнорируете как обстоятельства, при которых оно произошло, так и его истинные причины. Почему у товарища Коно не было в то время денег? Потому что он был безработным, безработным же он был потому, что его, как человека, имеющего только среднее образование, подвергли дискриминации, той дискриминации, которая неизбежна при капиталистическом строе и поддерживается имперским фашизмом. Только определив эти истинные причины, можно понять, что классовые враги товарища Коно — буржуазия и имперский фашизм, типичным представителем которых и является этот бакалейщик, сколотивший себе небольшой капиталец. То есть преступление, совершённое товарищем Коно, есть одна из форм революционной классовой борьбы. Своим поступком он ещё раз подтвердил правильность тезиса — все преступления, совершающиеся в обществе буржуазной автократии, носят революционный характер. И второе — в своих рассуждениях вы полностью игнорируете те бесчеловечные, сопоставимые разве что с освенцимскими, условия, в которых заключённые содержатся в современных тюрьмах. Или вы не согласны? Вы, кажется, говорили, что у содержащегося в тюрьме Коно на фоне психического расстройства начались галлюцинации и развился бред преследования, но вы закрываете глаза на тот факт, что современная тюрьма имеет своей целью последовательное унижение человеческого достоинства. Примеров я вам могу привести сколько угодно. Принудительный труд, за который заключённый, работая с утра до ночи, получает в месяц всего три тысячи йен, неотапливаемые зимой камеры — это в нашем-то цивилизованном мире, — смирительные рубашки, кожаные наручники, полный произвол в системе взысканий, попирающих основные права человека, как то: водворение в дисциплинарный изолятор, мало чем отличающийся от нацистского карцера, запрещение писать, рисовать и читать, запрещение заниматься физкультурой; распорядок дня, игнорирующий человеческую физиологию, — отход ко сну в девять часов вечера и принудительный десятичасовой сон до семи утра. Интересно, как вы это научно обоснуете? Мало того — в течение этих десяти часов производятся действия, нарушающие спокойный сон: поверки, шум, топот, звон ключей, хлопанье створки глазка. К этому можно добавить разнообразные дисциплинарные меры, лишающие человека условий, насущно необходимых для нормального существования. Я имею в виду всяческие запреты: на свидания, переписку, принятие ванны, пользование личными вещами… Это что, по-вашему? В таких бесчеловечных, освенцимских условиях содержатся заключённые в наших тюрьмах. Вот и получается, что суд над Коно и лишение его свободы можно рассматривать в свете попытки закрепления господства буржуазии и имперско-фашистской власти, а Коно и в своём преступлении, и в своём нынешнем тюремном существовании вёл и ведёт себя абсолютно разумно, правильно и по-революционному, и наоборот, вы, сэнсэй, проявляете предвзятость, крайнюю узколобость и проповедуете неравенство. Вы так не считаете?

— Нет, не считаю, — Офуруба пришёл в себя и заговорил прежним своим зычным голосом. — Приведённые вами факты касаются только общих проблем. И даже если допустить, что они имеют место в действительности…

«Что значит — допустить?» — «Выходит, раз это общие проблемы, то они не имеют значения?» — «Вот это да!» — загалдели студенты, Офуруба, желая их перекричать, тоже форсировал голос и в конце концов, вырвав микрофон из рук вожака, начал говорить ясно и отчётливо. Текст доклада, выпав из его руки, рассыпался по полу, но он не обращал на это внимания.

— Видите ли, каждое преступление имеет свой конкретный характер, связанный с особенностями личности преступника. Пусть даже у Коно в момент преступления не было денег, а у бакалейщика они были, но ведь не все же бедняки непременно уничтожают бакалейщиков, да и сам Коно, будь он в трезвом состоянии, вряд ли решился бы на убийство. Убийство было совершено при определённых конкретных обстоятельствах, а именно: Коно напился в стельку и потерял над собой контроль, именно это и составляет специфику данного преступления, и если, игнорируя этот факт, мы станем рассматривать совершённое Коно убийство с достаточно абстрактной точки зрения, то совершим принципиальную ошибку. Далее. Я не стану отрицать тот факт, что в современных тюрьмах существуют все перечисленные вами неблагоприятные условия содержания, но ведь именно Коно как отдельно взятая личность не желает с ними мириться и готов предпочесть смертную казнь нынешним своим страданиям. Именно он подозревает, что его преследует надзиратель и что в еду ему постоянно подсыпают яд, — это опять-таки проявление его индивидуальных особенностей, и если вы внимательно прочли моё заключение, то должны согласиться с тем, что здесь мы имеем случай тюремного психоза, усиленного такими врождёнными особенностями характера Коно, как упрямство, скрупулёзность, стремление давать всему исчерпывающее объяснение. А одним из симптомов этого психоза является бред преследования.

— Поразительно! — сказал вожак. Ловко выбросив вперёд толстую руку, он вырвал у Офурубы микрофон. — По-вашему, поведение Коно и в момент совершения преступления, и в условиях заключения свидетельствует о наличии у него психического расстройства? То есть всех революционеров вы причисляете к психопатам только на том основании, что они выступают против антигуманной сущности государственной власти, так? Вот это-то и вызывает у нас решительный протест. — В голосе вожака внезапно появились агрессивные нотки, он расправил грудь и пошире расставил ноги. В результате спрятанный в джинсах жизненно важный орган выпятился и обозначился выпукло и рельефно. — Товарищ Коно обладает правильным революционным сознанием, он подвергает радикальной критике современную судебно-исполнительную систему и вообще всю законодательную систему в целом, ведёт борьбу за её уничтожение. А у вас узкий кругозор и авторитарное мышление. И я заявляю со всей решительностью — мы будем постоянно держать под прицелом всех тех, кто именует себя криминологами, последовательно опротестовывать вашу точку зрения, мы не отступим, пока вы не откажетесь от ошибочного и оскорбительного для товарища Коно заключения экспертизы.

Как только вожак закончил свою речь, к микрофону, установленному в зале, подошла одна из студенток. Из её обветренных губ, помещавшихся сразу под большими круглыми чёрными очками, вырвался резкий голос, от которого сразу завибрировали барабанные перепонки. Интересно, почему у них у всех такие, мягко говоря, немузыкальные голоса? Тоже мне, женщина — вопит, как фальшивая труба, сама доска доской… И это называется дискуссия, детский сад какой-то. «Раз все преступления являются следствием тех или иных социальных пороков, значит, они носят революционный характер, будучи отражением этих пороков и представляя собой действия, направленные против государственной власти. Если бы преступники всех стран объединились, они стали бы великой революционной силой…» Постойте-ка. Если считать, что преступления носят революционный характер, то как тогда относиться к насильственным методам мафиозных структур? Они что, тоже носят революционный характер? Ведь тогда и банды профессиональных жуликов можно считать революционными организациями, а коррумпированных политиков, равно как и насильников, глумящихся над маленькими девочками, — революционерами? И все убийцы, о которых написано в книге «Десять приговорённых к смертной казни», в том числе, кстати, и Такэо-сан, являются борцами за революцию? Если допустить, что именно социальные пороки порождают преступления, то значит, стоит построить идеальное государство, и преступления тут же исчезнут? И что же, в тех странах, где произошла социалистическая революция, нет преступников? Отнюдь, в социалистических странах тоже совершаются преступления. Что вы можете противопоставить этому факту? Станете утверждать, что революция в этих странах была ненастоящей? То есть идеальная революция — это ваша революция. И всё же… Эцуко вдруг поймала себя на том, что рассуждает точно так же, как профессор Мафунэ на лекциях по криминальной психологии. Вот и сейчас, сидя рядом с ней, он маленьким, как у женщины, кулачком нервно постукивал по столику. Наверняка не согласен с доводами этой студентки. Он очень любит иронизировать над сторонниками теории социального детерминизма, которые рассматривают преступление как следствие несовершенства социального строя. Почему бы вам, профессор, не выступить против этой девицы? Вот уж позорище, зал набит криминологами, и ни один не решается вступить в полемику со студентами! А ведь профессор Мафунэ всегда говорит прямо то, что думает, во время лекций открыто ругает правительство и консерваторов, а как-то на заседании научного общества схватился со своим учителем доктором Аихарой. Не знаю, что уж там они обсуждали, но, если он позволил себе критиковать собственного учителя, чьи кривые жизни преступника превозносит как величайшее научное достижение, значит, он человек твёрдых убеждений… Тут постукивание прекратилось. Профессор Мафунэ схватил шариковую ручку и начал что-то быстро строчить у себя в блокноте, но почти сразу же его захлопнул. Теперь он раздражённо постукивает кончиком ручки по кожаному переплёту. В зале по-прежнему звучит пронзительный голос студентки, срывающийся на высоких нотах, возможно, правда, по вине микрофона. На кафедре со скрещёнными на груди руками стоит вожак, рядом с ним в кольце студентов — доцент Офуруба. Он подобрал разбросанные по полу листы своего доклада, свернул их в трубку и теперь бережно держит в руке. Вожак сверлит его злобным взглядом, но доцент смотрит куда-то в окно. Интересно всё же, кто из них прав? Может, вы, профессор Мафунэ, нам объясните? Насколько я поняла, доцент склоняется к тому, чтобы рассматривать преступление как проявление психического расстройства. Странно, что он находит у Такэо-сан шизофрению, не исключено, что и версия о психической неполноценности Симпэя Коно является некоторой натяжкой… Вожак выражается слишком напыщенно, и в целом его точка зрения не вызывает доверия, но ведь условия в тюрьме и вправду чудовищные. Я переписываюсь с вами, Такэо-сан, уже год и могу себе это представить, хотя прямо вы об этом ничего не пишете. Но вы же никогда не проявляете болезненной подозрительности по отношению к надзирателям или к другим людям из своего окружения. Вы вовсе не считаете, что условия в тюрьме такие же бесчеловечные, как в Освенциме. Ну, и это прежде всего, вы никогда не стараетесь оправдать своё преступление. Вы знаете, что убить человека — это зло. Вам вряд ли взбредёт в голову нелепая мысль, что всякий, кто богаче тебя, принадлежит к классу буржуазии, а значит, его можно и должно уничтожить. Эта девица так визжит, что нет мочи терпеть! Теперь она поносит тюремных врачей. Они-де истязатели, мучители, притеснители, отбросы общества и вообще не имеют права на существование. Ого, с чего это она вдруг взялась за тюремных врачей? Ой, смотрите-ка, молодой человек, который сидит в переднем ряду, встал! Похоже, начинается самое интересное! Подошёл к девице и, приблизив лицо к микрофону, что-то сказал. Девица так удивилась, что прикусила язычок. Занятно! Ну же, давай, возрази ей, скажи что-нибудь от лица кафедры криминологии! Впрочем, как ни хорош этот молодой человек со смуглой кожей и прямым носом, он слишком молод, наверное, сам ещё студент. Интересно, удастся ли ему на равных скрестить мечи с этой прожжённой бестией, вожаком?

— Позвольте задать вам вопрос. Можете ли вы привести хоть одно доказательство того, что тюремные врачи являются истязателями, мучителями и отбросами общества?

— Да этих доказательств полным-полно, — заявила девица. — Мы имеем информацию от многих наших товарищей, томящихся в застенке. А вы кто?

— Может, сначала вы сами представитесь?

— Не стану я называть своё имя.

— Тогда и я не стану.

Пока они препирались, несколько студентов в касках поспешили на помощь девице, и один из них оттолкнул молодого врача от микрофона. Тот пролетел вперёд по проходу и с трудом удержался на ногах. Остановился он как раз у того ряда, где сидела безуспешно пытавшаяся покинуть зал двоица — старик и мужчина в белом халате с зачёсанными назад волосами, — и они, обернувшись, посмотрели на него с сочувствием. С того момента, как в зал вломились студенты, зал словно окаменел, все сидели молча, опустив глаза и с опаской следили за тем, как развиваются события.

— Уберите от него руки, — приказал с кафедры вожак. — Простите, доктор, молодые люди не должны были вести себя так грубо. Сейчас вы получите ответ на ваш вопрос. Ну, давай, да поконкретнее.

Девица кивнула и, вытащив из кармана блокнот, принялась читать:

— Вот вам и поконкретнее. Пункт первый. 10 июня прошлого года ночью у товарища Коно вдруг начались боли в животе и он потребовал, чтобы вызвали врача. Однако надзиратель без всяких на то оснований велел ему ждать до утра. Только после третьего требования был вызван дежурный врач. Первый укол не возымел никакого действия, товарищ Коно потребовал, чтобы сделали ещё один, но боли не прекратились и после него, только на третий раз врачу удалось снять боль. В течение двух последующих дней Коно ощущал сонливость, тело было словно ватное, он снова обратился за врачебной помощью, и ему сказали, что сонливость вызвана, скорее всего, действием введённого ему наркотика, который называется «описко». На вопрос — вреден ли этот наркотик, ему ответили, что от однократного приёма никакого вреда не будет. Отсюда следует: первое — из-за неопытности тюремного врача обезболивающее средство, введённое дважды, не возымело никакого действия; второе — заключённому, без его ведома и согласия, ввели наркотик, в результате чего он два дня находился в сонном состоянии и испытывал сильный упадок сил. Несмотря на то, что вред наркотика для организма очевиден, врач дал по этому поводу лживое и ошибочное объяснение. Пункт второй. 13 декабря прошлого года товарищ Коно за нарушение распорядка был подвергнут наказанию, а именно помещён в дисциплинарный изолятор на пятнадцать суток. Он был вынужден целый день находиться в неотапливаемом помещении даже без матраса, его лишили права на свидания, запретили читать, писать, слушать радио, лежать, заниматься спортом. На третий день товарищ Коно стал жаловаться на холод, слабость и боль в мышцах, но под тем предлогом, что он отбывает наказание, ему отказали в медицинской помощи. Когда он выразил протест, заявив, что лишение возможности заниматься спортом неправомерно, ибо противоречит Правилам внутреннего распорядка, в которых сказано: «Занятия спортом важны для поддержания здоровья заключённого», надзиратель не стал его слушать, и лишь через неделю к нему наконец вызвали врача, но тот не только не смог предложить никаких мер по улучшению безобразных условий его содержания, но дал ложное заключение о том, что якобы «состояние заключённого Коно вполне удовлетворительно». Совершенно очевидно, что тюремные врачи, которые таким образом участвуют в издевательствах и притеснениях заключённых, не способны выполнять свой врачебный долг. Думаю, этого вполне достаточно, чтобы считать тюремных врачей отбросами общества, которые не имеют права на существование. Да примеров можно привести сколько угодно. Пункт третий…

— Постойте-ка, — прервал её молодой врач. Он легко взбежал на сцену и приблизился к микрофону. Студенты подались назад, и он стал рядом с доцентом Офурубой. — Я только что сказал, что не стану называть своего имени, но теперь я предпочту представиться. Я тюремный врач, тот самый врач, которых вы тут пытались смешать с грязью. Сразу оговорюсь: мне не приходилось осматривать Симпэя Коно, поэтому я не знаю, имели ли в действительности место те факты, которые вы здесь изложили. Однако, как лицо причастное, должен признаться, что в современной тюрьме такое действительно возможно.

Студенты, оживившись, зааплодировали. «Давай-давай!» — прокатилось по залу.

— Тюрьма — это совершенно особая, можно сказать, анормальная среда обитания, по своим условиям резко отличающаяся от того общества, в котором живём мы с вами. Специфика этой среды связана в первую очередь с ограничением свободы. А следовательно, на первый план выходят такие моменты, как контроль, надзор и унификация. Надеюсь, вы понимаете, как трудно врачу работать в таких условиях? Например, я — психиатр, и мне приходится часто сталкиваться с психическими расстройствами, которые возникают именно в условиях изоляции, то есть с разными формами тюремного психоза. Причиной такого психоза является именно изоляция от общества, если она прекращается, человек выздоравливает. Однако освобождение от отбывания наказания не в компетенции врачей, поэтому нам приходится лечить людей в тех условиях, в которых они вынуждены находиться.

— Ну и перестал бы работать тюремным врачом, что тебе мешает? — сказал один из студентов.

— Мне бы и самому этого хотелось.

Студенты торжествующе захохотали.

— Но представьте себе, что будет, если в тюрьме не останется ни одного врача. Заключённые лишатся всякой медицинской помощи. Да, там не станет врачей, но ведь тюрьма, как таковая, как место, предназначенное для изоляции человека от общества и контроля над ним, останется. Так не лучше ли, если там всё-таки будут врачи, которые смогут оказывать людям хоть какую-то посильную помощь? Или вы не согласны?

Студенты, не ожидавшие такого напора, молчали. Судя по всему, они пребывали в растерянности, не зная, как относиться к Тикаки: то ли как к врагу, то ли как к союзнику. Кто-то крикнул: «Абсурд!», и остальные тут же заорали, очевидно придя к выводу, что перед ними всё-таки враг: «Это казуистика!», «Вали отсюда, лекарь паршивый», «Душегуб!»… Возбуждение нарастало с каждой минутой.

Тикаки внимательно наблюдал за орущими. На вид возраст вроде бы действительно студенческий. Правда, среди девушек есть совсем юные, может быть, даже ещё старшеклассницы, но в общей массе всем им чуть за двадцать, то есть они всего на несколько лет моложе его самого. Только этот толстяк, который у них за главного, значительно старше остальных, ему, скорее всего, под сорок. Судя по его излишней тучности, его сердце обвито забитыми холестерином коронарными сосудами. Ну да, стоит ему слово сказать, и возникает одышка. Душегубом его обозвал бледный юноша, стоящий рядом с главным. Из-под каски во все стороны торчат длинные патлы, похож на принца Гамлета, нацепившего шлем, который ему маловат. Тикаки сразу отметил этого юношу как человека, скорее всего, слабовольного. Что ж, начнём с него.

— Вот ты назвал меня душегубом, так? Это в каком же смысле?

Юноша сразу же напрягся, выгнул дугой тело, словно лягушка, вдруг вытащенная из уютной и безопасной болотной жижи. Как при опистонусе, который возникает иногда во время истерических припадков. Надо смотреть на него, не отрываясь, тогда он отведёт глаза. Вот так.

— Ты ведь наверняка имеешь в виду, что я убийца, так ведь? И рассчитываешь меня таким образом оскорбить. Хотя только что один твой сотоварищ… — И Тикаки перевёл взгляд на стоявшую посреди зала девицу. Её круглые очки блеснули. — Да, вон та девушка. Если я не ошибаюсь, она сказала, что любое преступление носит революционный характер. И ещё, что преступление — это героический, благородный поступок. Тебе не кажется странным, что, придерживаясь таких взглядов, ты хочешь оскорбить меня, называя «убийцей»?

«Не пытайся сбить нас с темы!» «Это совсем другой вопрос!» «Давай, вали отсюда! Катись!»

— Как ты считаешь? — Тикаки упрямо обращался только к юноше. — Может, это слово у тебя просто так с языка сорвалось и ты не имел ничего такого в виду, но, вообще-то, если ты считаешь, что убийца и душегуб это одно и то же, то ты ошибаешься. Душегуб, иначе губитель душ, — это скорее что-то вроде дьявола, а убийство совершают люди, такие же, как мы с тобой. Которые так же, как мы, смеются, плачут, любят, страдают… И точно так же, как мы, проливают кровь, умирают…

Юноша кусал губы, исподлобья поглядывая на Тикаки.

— Ну и что вы хотите этим сказать? — робко спросил он.

— Только одно — нельзя с презрением относиться к преступникам, — ответил Тикаки, не сводя глаз с юноши. Тот тоже не отрывал от него глаз, их взгляды спутались, словно нити, и никак не могли разъединиться.

— Но… Я и сам так считаю… — сказал юноша и потряс головой. Как видно, он решил не упускать открывшейся перед ним возможности дать отпор Тикаки. Его волосы взлетали и опускались, как кропило в руках священнослужителя. — Я вовсе не отношусь к преступникам с презрением. И не понимаю, почему вы так говорите…

— Но ведь ты только что…

— Я имел в виду, что тюремные врачи — прихвостни властей. А вы-то сам кто? Короче, разве вы не тюремный врач? Известно ведь, что тюремные врачи убийц за людей не считают. Разве не так? А ведь преступники, как вы только что сказали, такие же люди, как мы. Короче, тюремные врачи, которые подвергают преступников пыткам, не достойны называться людьми. Они отбросы общества.

— А ты сам-то на медицинском учишься? — спросил Тикаки.

— Да, — холодно улыбнулся юноша. — А, знаю, вы Тикаки. Я о вас слышал. Вы учились в нашем университете. Мне стыдно учиться там, где учились такие нелюди!

— Да неужели? — глухо отозвался Тикаки. — Вот сам станешь врачом, по-другому заговоришь. Врач лечит человеческие болезни. Такая уж у него профессия. А болезни есть везде, где есть люди, в любом месте. И тюрьма — не исключение. Когда заключённые болеют, им нужен врач.

— Значит, надо уничтожить тюрьмы! — самоуверенно заявил юноша. — Вот и всё.

«Долой тюрьмы!» «Точно!» «Мы за!»

— Долой тюрьмы? — усмехнулся Тикаки. — Прекрасная идея. Однако сейчас, в настоящий момент, тюрьмы существуют. И там, в настоящий момент, есть больные. И их нужно лечить тоже сейчас, немедленно. Они не могут ждать, пока тюрьмы будут ликвидированы, тем более что на это потребуются десятки, если не сотни лет. К тому же я не думаю, что человеческое общество когда-нибудь избавится от тюрем. Ну-ка, скажи, разве когда-нибудь и где-нибудь удавалось обойтись без тюрем с тех пор, как на земле возникло цивилизованное общество? Ну, назови мне такую эпоху и такую страну! Не можешь? Допустим, ваша революция победит. Но и тогда вы без тюрем не обойдётесь. Потому что пока существуют люди, будут существовать и преступники. — Тикаки порадовался тому, как складно и гладко говорит, но одновременно у него возникло ощущение нереальности происходящего. Неужели это он стоит на кафедре и распинается перед студентами? Он ненавидел всякую политическую деятельность ещё с университетских времён. Кто бы мог подумать, что именно ему когда-нибудь придётся выступать перед такой аудиторией?

— А что такое болезнь? Вот в чём вопрос! — сказал толстяк. — Диагноз в конечном счёте ставит врач. То есть можно сказать, что именно он-то и создаёт болезнь. Душевные болезни — дело рук психиатров. И Коно — прекрасный тому пример. На него наклеили ярлык анормальной личности, и сделал это присутствующий здесь доктор Офуруба. Так? Ведь никто другой на этом не настаивает. Согласны? Анормальным является, во-первых, само общество, в котором мы живём, а во-вторых — тюрьмы. А товарищ Коно, будучи членом этого общества, совершил самый нормальный поступок, то есть уничтожил представителей мелкой буржуазии. В тюрьме он тоже ведёт себя вполне нормально, то есть борется против государственной власти. И ставить на такого человека клеймо анормальной личности — значит совершать коренную, радикальную ошибку. У Коно нет никакого бреда преследования. Тюрьма является изначально вредоносным учреждением, и Коно всего лишь правильно, научно и революционно воспринимает действительность.

— Не знаю, можно ли так сказать… — Тикаки старался хранить хладнокровие. Однако пока он говорил, он весь взмок, у него были совершенно мокрые подмышки, пот струился по хребту, и он ничего не мог с этим поделать. — Вот вы говорите «научно», но, по-моему, действительно научным был бы такой подход, при котором сначала тщательно изучались бы реальные условия содержания в тюрьмах и уже потом делались бы соответствующие выводы и теоретические обобщения. Я встречался в тюрьме со многими заключёнными и знаю, что в психике человека, лишённого свободы, происходят патологические изменения, — это совершенно очевидно. У большинства возникает так называемый тюремный психоз. Например, один заключённый нарочно провоцирует у себя пилороспазм и извергает всю съеденную пищу. В результате у него развилась дистрофия, и ему приходится вводить питательные вещества либо в виде инъекций, либо при помощи желудочного зонда. Пилороспазм в данном случае имеет невротическое происхождение. Другой заключённый впал в детство: у него теперь разум двухлетнего или трёхлетнего ребёнка, он не может удовлетворительно ответить ни на один вопрос. Подобные симптомы были впервые описаны психиатром Ганзером, само психическое расстройство так и называется ганзеровским синдромом, оно вот уже семьдесят лет известно как разновидность тюремного психоза. Вообще-то я только начал заниматься изучением тюремных психозов, и всё, что я говорю, почерпнуто мной из книги профессора Абукавы «Психические расстройства, возникающие в условиях продолжительной изоляции». Помимо приведённых мною примеров, существует множество других видов психических расстройств, входящих в понятие тюремного психоза. В Германии были описаны: эксплозивная реакция, получившая название «тюремное буйство», реактивное состояние, характеризующееся кататоническим синдромом с признаками помрачения сознания, очень похожего на летаргический рефлекс у животных; его описал врач по имени Рэкке, поэтому теперь принято говорить о «сумеречном помрачении сознания Рэкке». Многие учёные, тоже немцы — вообще, почему-то среди специалистов по тюремному психозу больше всего немцев, — занимаются исследованиями той формы паранойдного бреда, которая встречается только в условиях изоляции. Такие учёные, как Зиферт, Ферстерлинк, Бирнбаум, сделали поистине эпохальные открытия в этой области. Бирнбаум, кстати, описал специфическое состояние, которое теперь называют синдромом бредоподобных фантазий. Это когда у заключённого вдруг возникает бред преследования, основанный на каком-нибудь совершенно невероятном вымысле. Думаю, что у Симпэя Коно как раз и наблюдался этот синдром. Однажды он уверил себя, что, пока он спал, надзиратель ввёл ему в позвоночник металлическую проволоку. Эти симптомы обнаружил у него мой друг, врач, который его осматривал. А в настоящее время у него наблюдается паранойдный бред того типа, который описан Ферстерлинком. Ему кажется, что надзиратели нарочно мешают ему спать, дают испорченную еду и так далее… В его бредоподобных фантазиях нет ничего исключительного, все они хорошо известны и описаны учёными, занимающимися изучением тюремного психоза.

— Это никакие не бредоподобные фантазии, это реальные факты, — наконец выпалил толстяк, который явно лопался от злости. — Просто товарищ Коно как активный борец за революцию находится под постоянным наблюдением. Разумеется, ему мешают спать и дают испорченную еду, при нынешних тюремных порядках и рабской покорности надзирателей это проще простого. Проволоку в позвоночник ему тоже вводили. Ну-ка, давай, обрисуй конкретные факты.

Девица в круглых очках тут же схватилась за свою записную книжку. «А ведь я её где-то уже видел, — подумал Тикаки. — Ну конечно, она копия молодой надзирательницы из женской зоны. Но не может же надзирательница быть заодно с этими головорезами? И всё же сходство поразительное — и фигура, и манера говорить, и голос… Да и подозрительная осведомлённость в тюремных делах… Сорвать бы с неё эти дурацкие очки, тогда стало бы ясно…» Тут девица, очевидно найдя нужную страницу, кивнула и начала громко читать.

— Пункт третий. Утром 10 декабря прошлого года товарищ Коно почувствовал сильные боли в спине. Он сразу понял — что-то случилось с ним ночью, пока он спал, поскольку накануне не испытывал никакого недомогания. Покопавшись у себя в памяти, он вспомнил, что в первом часу ночи в камеру тихонько вошёл надзиратель Нихэй, неожиданно набросился на него и прижал к лицу остро пахнущее полотенце, после чего товарищ Коно потерял сознание. Скорее всего, полотенце было пропитано каким-то наркотическим средством. Наверняка, усыпив его, надзиратель воткнул ему в спину проволоку. Для того чтобы засвидетельствовать этот факт, товарищ Коно обратился в медсанчасть. Врач после весьма поверхностного осмотра опроверг факт введения проволоки в позвоночник, но по настоятельному требованию товарища Коно направил его на рентген. Однако первый снимок был явно поддельный, и врач дал ложное заключение, что никакой проволоки у него в позвоночнике нет. Делая повторный снимок, Коно повесили на шею принадлежащие лично ему чётки, чтобы можно было легко идентифицировать снимок, но, делая рентгеновское просвечивание, ту область, которая вызывала сомнения, нарочно прикрыли крестом от чёток, чтобы замести следы преступления. Из-за введённой в позвоночник проволоки товарищ Коно до начала февраля следующего года, то есть около двух месяцев, страдал от боли в пояснице. Всё это время тюремный врач отделывался бесполезными порошками и не назначал ему никакого гуманного и эффективного курса лечения. По этому пункту всё.

— Ну что скажете? — И толстяк с таким видом, будто хотел сказать: «Это же бесспорный факт!» — потёр тыльной стороной руки заросший неопрятной щетиной двойной подбородок.

— По моему мнению, всё, что мы только что услышали, представляет собой классическую картину паранойдного бреда, возникшего на фоне тюремного психоза. Все четыре стадии болезни — «инициальная», «манифестная», «стабилизации», «исхода» — совпадают с описанными Бирнбаумом. «Инициальная стадия» характеризуется внезапностью, отсутствием каких бы то ни было видимых причин, симптоматика «манифестной стадии» — и это самое важное — тоже сходится до мелочей. В современной японской тюрьме надзиратель не может войти ночью в одиночную камеру, имея при себе наркотическое средство, — это просто немыслимо. Дело в том, что на ночь все камеры, — а они представляют собой, если можно так выразиться, единицу измерения здания, — так вот, все камеры запираются лично начальником ночной охраны, и простой надзиратель войти в камеру не может. К тому же ввести проволоку в спинной хребет, иначе говоря в позвоночник, это, простите, фантастика. Нонсенс. Даже с чисто медицинской точки зрения — позвонки так устроены, что проволока пройти сквозь них сверху вниз не может. То есть содержание бреда абсолютно нереально, и это тоже прекрасно описано у Бирнбаума. Далее — возьмём стадию стабилизации и исхода. Болевые ощущения через два месяца исчезли, так? А почему? Что, проволока, введённая в позвоночник, сама по себе из него вышла? Но это совершенно невозможно. Внезапное начало и столь же внезапное окончание. То есть всё как у Бирнбаума.

Толстяк усмехался, патлатый юнец кусал нижнюю губу, девица в очках нервно теребила блокнот. Судя по всему, они пребывали в растерянности, никто не мог дать Тикаки достойный отпор. Тикаки достал платок и вытер вспотевшую шею. Молчание оппонентов скорее озадачило его: конечно, он говорил очень уверенно, но полной убеждённости в собственной правоте у него не было. Тут в дискуссию ловко вклинился доцент Офуруба.

— Позволю себе сделать несколько дополнительных замечаний. Тюремный психоз, который мы наблюдаем у Коно, связан с его личностными особенностями. С одной стороны, он упрям и излишне дотошен, с другой — у него эпилептойдный тип характера — он легко возбудим и обладает взрывным темпераментом. У людей, принадлежащих к эпилептоидному типу, параноидный синдром возникает довольно часто. Кстати, тюрьма — это ведь наше общество в миниатюре. Ну, знаете, как бывает во время психологических экспериментов — человека ставят в определённые условия, чтобы изучить его характер? Так вот, в данном случае это условия изоляции. Все изменения, которые возникают у человека в этих условиях, потенциально могут возникнуть у него и тогда, когда он живёт в обычном обществе. Коно видел в бакалейщике и его старухе — своих преследователей. Алкоголь же явился катализатором. Причина преступления именно в этом.

— Эй, сэнсэй, хватит болтать, надоело! — Толстяк выставил вперёд руки, останавливая Офурубу. Затем он повернулся к Тикаки.

— Я всё думал, что мне кажется странным в ваших рассуждениях, и наш уважаемый доцент помог мне это понять. Не знаю, как там насчёт этого вашего Баума, но вы оба пытаетесь свести действия отдельной и вполне своеобразной человеческой личности, каковой является Симпэй Коно, к общим избитым понятиям, вы рассматриваете его исключительно через призму этих понятий. У вас, доктор Тикаки, в голове только этот, как его там — Баум, а у доктора Офурубы — эпилептойдный тип личности.

— Ну, по-моему, общими понятиями оперируете как раз вы, — сказал Офуруба. — Это вы рассматриваете своеобразную и многогранную человеческую личность, каковой является Симпэй Коно, только с одной точки зрения, а именно с точки зрения её революционности.

— Неправда! Вы передёргиваете!

— Нет уж, позвольте, это вы передёргиваете!

Офуруба и толстяк начали препираться. Студенты, поддерживая своего вожака, улюлюкали и вопили: «Прихвостни-криминологи!», «Долой заключение Офурубы!», «Да здравствует товарищ Коно!» Кое-кто метил и в Тикаки: «Тюремные врачи — отбросы общества!», «Смерть тюремным врачам!»…

Тикаки казалось, что грязная ругань сразу же отскакивает от него, не проникая внутрь, туда, где в тишине и покое мирно высится величественный храм. Один из метопов этого храма украшен горельефом. Первым резец взял Дельбрюк, начатое продолжили Дюпре, Бонгеффер, Бирнбаум и Абукава, а теперь он, Тикаки, пытается придать законченность мраморной композиции. Неброский, но очень красивый метоп, итог долгого, кропотливого, потаённого труда учёных. Какое значение имеет рядом с ним весь этот шум? Разве стоит тратить на него силы? Тикаки обвёл взглядом бессмысленно вопящих студентов, потупившихся учёных мужей, готовых смириться со своим поражением. Доктор Аихара, профессор Абукава, профессор Мафунэ… Сплошь профессора да доценты… Сегодня здесь собрались почти все токийцы, интересующиеся криминологией, — судьи Верховного Суда, заведующие отделами дифференцирования домов предварительного заключения для малолетних преступников, инспектора по делам несовершеннолетних… Но почему они молчат? Вряд ли так уж боятся студентов. Скорее всего, просто считают, что бессмысленно вступать с ними в споры. Наверное, в глазах этих взрослых и умудрённых опытом людей он просто мальчишка, жалкий фигляр! И зачем только он вылез на кафедру! Тикаки нашёл глазами Тидзуру, которая сидела в самом конце зала на специальном помосте для показа диапозитивов. Смотрит прямо на него и улыбается. Как же всё это глупо, всё, вместе взятое! Лучше бы он молчал, ясно же, что студенты народ безответственный и его мнение их абсолютно не интересует. Перед Тидзуру сидит профессор Мафунэ из университета Д. в окружении нескольких студенток, наверняка он их сюда и затащил. Все, как на подбор, яркие красотки, куда уж там мужеподобным девицам из группы пикетчиков. А этих в касках вообще не разберёшь, кто какого пола. Молча стоят перед дверями, как дисциплинированные игрушечные солдатики. И, словно заводные куклы, периодически издают однообразные механические вопли. Девица в круглых очках всё ещё торчит перед микрофоном. Тощая, губы тонкие, налицо все признаки гормональной недостаточности, ну просто копия той надзирательницы из женской зоны. Если это действительно она, значит, она на редкость двуличная особа. Там, в тюрьме, находясь при исполнении, она строила из себя индивидуалистку, с апломбом твердила: «За преступление несёт ответственность прежде всего сам преступник» — и, как положено образцовой надзирательнице, стремилась переложить всю вину за самоубийство заключённой на него, якобы допустившего грубую халатность. А теперь быстренько переметнулась на сторону приверженцев тоталитаризма и вещает с умным видом: «Всякое преступление имеет революционный характер, поскольку является протестом против социальной несправедливости». Тикаки живо вспомнилось, с каким негодованием обрушилась на него надзирательница женской зоны: «Зря вы, доктор, так сочувствуете Нацуё Симура, это мешает вам видеть истинную картину. По-вашему, она задумала убить себя и своих троих детей только потому, что оказалась в жизненном тупике — бедность вынудила её переехать из провинции в Токио, там она связалась с мужчиной, который поступил с ней жестоко… А на самом деле к преступлению её подтолкнули не только социальные причины». Выходит, споря с ней тогда, Тикаки оперировал доводами прямо противоположными сегодняшним. Почему же так получилось? Внезапно Тикаки потерял всякую уверенность в себе. Мирный храм в его душе, тишина и покой… Да где же всё это? Прекрасные метопы, созданные упорным трудом учёных… Полно, уж не мираж ли это? Ведь в доводах студентов тоже есть рациональное зерно. Если продолжать с ними спорить, можно оказаться в тупике. Под самым его ухом раздаётся резкий голос Офурубы. Бодро помахивая свёрнутым в трубку текстом своего доклада, словно дирижёрской палочкой, он с торжествующим видом что-то вещает. Похож на дирижёра Георга Солти. Такая же лысая голова и так же закатывает глаза. Как всегда, полон энергии.

— Повторяю ещё раз. Как тогда относиться к случаю с Такэо Кусумото? Вы всё бубните про своего Коно, но в тюрьме ведь содержится не он один. С этим Кусумото тоже не всё понятно, история у него не менее странная, чем у Коно, но, так или иначе, он такой же приговорённый к смертной казни. Однако ведёт он себя в заключении совершенно иначе.

У Кусумото нет никакого бреда преследования, и он не считает тюремных врачей отбросами общества. Он безропотно соблюдает дисциплину, ни разу не нарушал правил внутреннего распорядка и не имеет ни одного взыскания. Впрочем, о Кусумото вам может гораздо больше рассказать доктор Тикаки. Он его лечащий врач. Правда ведь, доктор? — И Офуруба похлопал Тикаки по плечу трубкой своей рукописи. Тикаки отстранился и ничего не ответил. Ему больше не хотелось участвовать в дискуссии. Он медленно подошёл к краю сцены и стал спускаться по лесенке вниз, но его остановил Офуруба.

— Подождите, Тикаки-кун! У нас же очень важный разговор! Мне хотелось бы услышать ваши соображения о поведении Кусумото.

Тикаки обернулся. Тут же к нему подлетели двое студентов и толкнули его обратно на сцену. Едва удержавшись на ногах, он остановился рядом с Офурубой и нехотя начал говорить:

— Я не могу считать себя лечащим врачом Кусумото. Просто недавно я виделся с ним и он меня заинтересовал, вот и всё. Заинтересовало же меня в нём то, что находясь в тюрьме, то есть в условиях абсолютной изоляции от общества, он живёт полной жизнью, сохраняя душевную чуткость, при том, конечно, что, как всякому живому человеку, ему свойственно страдать и приходить в отчаяние. — Пока Тикаки это произносил, в душе у него словно затеплился огонёк, неожиданно для самого себя он приблизился к микрофону почти вплотную и стал говорить громко, с воодушевлением:

— Когда речь заходит о тюрьмах, всегда подчёркивают, что условия жизни там ненормально тяжёлые. И это верно. Правда, служащие Управления исправительных учреждений утверждают, что заключённым обеспечены вполне человеческие условия содержания, — хотя боюсь, что само определение «человеческие» допускает множество толкований, — так или иначе, по их мнению, жизнь в тюрьмах максимально приближена к нормальной жизни, но я так не считаю. Факты, на которые вы, — Тикаки кивнул в сторону толстяка, — указывали, ну там, что заключённым мало платят за работу, что применяются антигуманные меры наказания — смирительные рубашки, наручники, дисциплинарные изоляторы, — разумеется, имеют место, более того, существует великое множество и других фактов. И я, как человек, работающий в тюрьме, могу всё это подтвердить. Тюрьма это совершенно анормальная среда, одно из самых уродливых порождений цивилизации. Поэтому при обострённой чувствительности вполне можно ощутить воздействие тех импульсов агрессивности, которые от неё исходят. Но мне хотелось бы сказать вот что. Личность, обострённо реагирующая на анормальность своего окружения, постепенно сама становится анормальной, её порабощают те анормальные условия, в которых она вынуждена существовать. Разве не так? Вот вы говорите, что Коно бунтует, выражает свой революционный протест. Но и его бунт, и его протест — всего лишь формы проявления тюремного психоза, который наблюдался и наблюдается у заключённых самых разных стран. Конечно, неприятно, что действия, которые вам представляются оригинальными и революционными, квалифицируются психиатрами как паранойдный бред. Но ведь бывают люди, которые и в анормальных условиях остаются людьми. Даже среди узников Освенцима, большинство которых, не выдержав поистине бесчеловечных, безнадёжных условий существования, деградировали, впали в животное состояние, — даже там была горстка людей, сумевших сохранить человеческое достоинство. Точно так же среди приговорённых к смерти есть отдельные личности, которым удаётся сохранить себя, они не бунтуют, не сходят с ума и не поддаются отчаянию. Я не утверждаю, что Кусумото именно таков. Но я имею основания утверждать, что он стремится к этому.

— Я читал его «Ночные мысли», это произведение свидетельствует о его желании бежать от действительности в мир иллюзий и о низкопоклонстве перед властями, — сказал толстяк, поправляя кончиком пальца сползающие очки. — Он оправдывает смертную казнь, послушать его, так это милость Божья или что-то вроде. О каком человеческом достоинстве тут может идти речь? В бунте Коно этого достоинства куда больше. Жить по-человечески можно, только категорически протестуя против самого института смертной казни, как такового.

— Но институт смертной казни существует, и от этого никуда не денешься. — Тикаки раздражился, поняв, что сказанное им так и не дошло до сознания его собеседника. — Смертные приговоры тоже сплошь и рядом приводятся в исполнение. И поскольку Коно является приговорённым к смертной казни, постольку существует вполне реальная возможность, что его казнят не сегодня, так завтра. Его бунт — иллюзия, за которую он ухватился от отчаяния. Желание оправдать себя, представить себя жертвой привело к развитию у него систематизированного бреда преследования. Ведь если в его преступлении виноваты другие, значит, он действовал абсолютно правильно. На этом, собственно, обычно и строится бред преследования. Но что хорошего в смерти невинной жертвы? Умирать-то всё равно придётся ему самому. А ведь на самом деле он имеет право взять подготовку к смерти в свои руки. Только это и поможет ему сохранить человеческое достоинство, разве не так?

— Но разве не правительство приводит в исполнение смертный приговор? И разве ты сам не являешься одним из палачей? — крикнул патлатый юноша и затопал ногами, как ребёнок, которому надоело слушать умные разговоры взрослых. — Прекратите бессмысленную болтовню, мы пришли сюда, чтобы заставить их пересмотреть заключение экспертизы по делу Коно!

«Правильно!», «Надо дело делать!», «Хватит волынить!» — На этот раз улюлюканья относились к самому толстяку. — «Сколько можно!», «Пусть Офуруба напишет, что отказывается от своего заключения!», «Хватит волынить!»

— Минутку! — Толстяк поспешно поднял руку, желая унять свою команду, но похоже, его авторитет пошатнулся, студенты продолжали вопить. Дождавшись небольшой паузы, он негромко заговорил, пристально глядя на Тикаки. В зале тут же воцарилась тишина.

— Вы, доктор, давеча сказали, что не осматривали Коно, так ведь? Так откуда же вам известны такие подробности? Наверное, на самом деле вы с ним встречались, и не раз?

— Нет, не встречался. Просто я работаю в тюрьме, поэтому слышу, что говорят другие врачи, к тому же я видел его историю болезни. А остальное — мои предположения.

— Ну а с товарищем Карасавой вы встречались?

— Вы имеете в виду Митио Карасаву? Нет, не приходилось.

— Вот, значит, как. — Толстяк снял очки и рукавом куртки протёр запотевшие от пота стёкла. Выпуклые рыбьи глаза, какие часто бывают у близоруких людей, вопросительно смотрели на Тикаки.

— А разве с Карасавой что-то случилось?

— Нет, нет, ничего. — Толстяк взмахом руки словно отбросил от себя имя Карасавы. Выглядел он как-то странно, и Тикаки не сводил глаз с его круглого лица. Толстяк вдруг подскочил к Тикаки, отпихнул его от микрофона и быстро спросил:

— Вы совершенно уверены в диагнозе Коно?

— Да, — недоумённо кивнул Тикаки, толстяк тут же нацепил очки и, отскочив назад, стал перед микрофоном. Выпятил грудь и, заученным жестом взметнув сжатую в кулак руку, начал свою речь.

— Мы пришли сюда, чтобы решительно и последовательно добиваться аннулирования заключения экспертизы, на основании которого с нашим товарищем Симпэем Коно обращаются как с душевнобольным. Однако…

Интересно, кто он? Судя по всему, один из лидеров «Общества спасения Симпэя Коно». Представительный мужчина, прекрасно умеет управляться с толпой, да и язык хорошо подвешен… И всё же… Уж слишком гладко всё у него получается, нет ощущения внутренней силы. Взять хотя бы эту его речь. Чем не пациент психиатрической клиники? Стоит посреди коридора и знай себе вопит, не обращая внимания на то, что словесный винегрет, из него извергающийся, никого не трогает. А может… Да, точно. Он просто сам не верит, что Симпэй Коно — борец за революцию. В том-то всё и дело. Более того, он подозревает в нём психопата. Тогда ради чего столько времени распинаться? Не из любви же к дискуссиям он сюда вломился? Или нам с Офурубой удалось его убедить? Но тогда зачем толкать эту обличительную речь? Тикаки смотрел на воздетый кулак оратора, и он представлялся ему трепещущим воздушным шариком, готовым в любую минуту лопнуть.

Когда по приказу толстяка студенты сняли свои пикеты и начали покидать зал, Эцуко испытала даже некоторое разочарование. «Жаль, что так быстро всё кончилось», — подосадовала она. Услышав, как кто-то рядом прошептал: «Вызвали отряд быстрого реагирования», она выглянула в окошко, но освещённый закатным солнцем внутренний дворик, по которому ползла длинная тень от стоящего напротив здания, был пуст. Вскоре туда высыпали студенты, выстроились в две унылые шеренги и быстро удалились.

Сидящие в зале, словно начался антракт, разом зашумели, кое-кто направился к выходу. Люди потягивались, зевали, смеялись, переходили с места на место. Председательствующий профессор Абукава встал и объявил, что семинар, прерванный в связи с непредвиденными обстоятельствами, продолжится через десять минут, закончить же его предполагается через полчаса. Было 4 часа 38 мин. Таким образом, студенты отняли у них около полутора часов.

— Ну-ну… — вздохнул Мафунэ. — Что ж, к счастью, обошлось. А то я уж начал ругать себя за то, что привёл вас сюда, боялся, как бы с вами чего не случилось. Испугались?

— Да нет, — ответила Эцуко. — Было ужасно интересно.

— Да ну? — Мафунэ поджал губы, сделавшись похожим на католического священника, и пригладил ладонями аккуратно выстриженные виски. — А я здорово переволновался. Но в результате получилось не так уж и плохо, что-то вроде заседания студенческого общества. Да и народ подобрался довольно образованный. Вы всё поняли?

— Более или менее. Не зря же вы нас так мучили на лекциях по криминальной психологии.

— Будто уж, — довольно засмеялся профессор и, покрутив шеей, принялся разминать плечи. — Остеохондроз. Придётся сегодня обратиться к массажисту.

— Да вы что? — возмутилась одна из студенток. — Будто вам сто лет!

— Ну сто не сто, а скоро пятьдесят стукнет.

— А этот доцент Офуруба — ваш сокурсник?

— Шутите! Он меня на десять лет моложе.

— Да ну? А выглядит на десять старше.

— Вы у нас совсем ещё молодой! — загалдели студентки. — Да вам больше тридцати не дашь! Одна шевелюра чего стоит!

— Помогите! — Профессор сделал вид, что трясётся от страха и готов спасаться бегством. Все расхохотались. Этот лёгкий смех неотделим от девичьих компаний — стоит одной засмеяться, и все мгновенно подхватывают. Тут к ним подошёл тот молодой врач, который совсем недавно с кафедры сражался со студентами-бунтарями.

— Веселитесь? — спросил он, обнажая крепкие зубы. Сверкнули белые конусообразные клыки.

— А, Тикаки-кун! Ты вовремя подоспел, эти негодницы меня совсем затравили.

— Добрый день! — поздоровался Тикаки со студентками. Какой у него красивый разрез глаз, подумала Эцуко. С кафедры он говорил так уверенно и решительно — маститый учёный, не иначе! А вблизи — просто ершистый юнец. Смотри-ка, как присмирели девицы! Только что эти вертушки без всякого зазрения совести подтрунивали над профессором, а как только рядом оказался приятный молодой человек, сразу прикинулись паиньками, вот лицемерки! Эцуко окинула Тикаки оценивающим взглядом, как если бы разглядывала какую-нибудь сумочку в магазине европейских товаров.

— Ну ты и молодец, задал им! — сказал Мафунэ.

— Да что вы, просто не смог усидеть. Сам от себя не ожидал.

— Это-то и прекрасно!

— Они стали ругать тюремных врачей, вот я и не утерпел. Но, честно говоря, они тоже неплохо соображают. Во всяком случае, то, что они говорили, заставило меня призадуматься.

— Тем не менее эти ребята в конце концов удрали, поджав хвосты.

— Ну, я бы сказал, — улыбнулся Тикаки, — что счёт был ничейный. А может, и 7:3 в пользу противника.

— А почему тогда они так быстро ретировались?

— И сам не пойму. Может, у них была запланирована атака на следующий объект?

— Простите, доктор… — прервала их разговор Эцуко. И тут же рассердившись на себя за невольно робкий тон, слишком резко спросила: — Вы часто встречаетесь с Такэо Кусумото?

Тикаки, удивлённо подняв брови, повернулся к Эцуко. Открыв рот, он недоумённо уставился на неё, отчего показался ей ещё симпатичнее.

— Да нет, я бы не сказал, что часто. Я видел его вчера дважды, и это, пожалуй, всё.

— А зачем вы вчера с ним встречались?

— Что значит зачем? — Тикаки сверкнул на неё глазами, явно задетый этим вопросом. — Затем что я являюсь тюремным врачом.

— То есть вы встречались с ним как психиатр?

— В общем, да.

— А что, у него что-то не в порядке с психикой?

— Да нет… — Тикаки смутился, и лицо его залилось румянцем. Несмотря на смуглую кожу, цвет его лица менялся неожиданно быстро.

— Кусумото совершенно нормален. Как уже говорил доктор Офуруба, он живёт размеренной и спокойной жизнью, это вам не Симпэй Коно с его бредом преследования.

— И всё же он произвёл на меня странное впечатление. — Эцуко раздражало, что профессор Мафунэ и её сокурсницы жадно прислушиваются к их разговору, но она тут же подумала, что даже занятно будет их шокировать. — Дело в том, что у меня сегодня было свидание с ним. Мы давно переписываемся, и я решилась наконец с ним увидеться.

— Что? Вы? Вот оно что… — На лице Тикаки появилось отсутствующее выражение, он словно не видел её, а, погрузившись в свои воспоминания, выискивал там кого-то. Может, он знает, что у Такэо-сан сегодня утром было свидание?

— Во время нашего разговора с ним вдруг что-то случилось. Его лицо неожиданно покрылось потом, будто ему стало трудно дышать, его всего трясло. Похоже было на какой-то приступ.

— Вот оно что… — Тикаки вдруг посмотрел на неё с интересом. — И долго этот приступ продолжался?

— Не знаю. Я перепугалась… Постойте-ка… Наверное, около минуты. Или ещё меньше. Как только приступ кончился, он сразу же снова заговорил как ни в чём не бывало. А кстати, доктор, вы знаете о ладье Харона?

— А что это такое?

— Да нет, ничего, ладно.

Тут в разговор вмешался стоящий рядом профессор Мафунэ.

— Послушай-ка, тебя занесло куда-то не туда. Ох уж эти нынешние студенты, и о чём только они думают?

— Вы часто писали Кусумото? — спросил Тикаки.

— Ну, иногда… Примерно раз в неделю.

— Ничего себе иногда! — фыркнул Мафунэ. — И о чём же ты ему писала?

— А вы помните, сэнсэй, как в апреле прошлого года, на одной из первых лекций по криминальной психологии, вы рассказывали нам о том, как социальная депривация влияет на психологию личности? Тогда-то я и решила переписываться с человеком, приговорённым к смертной казни. Я отправила письмо Такэо Кусумото, записки которого как раз тогда публиковались в журнале «Мечтания», и задала ему десяток вопросов. Он мне сразу же ответил. Так началась наша переписка.

— Так значит, всё это из-за меня… — протянул Мафунэ.

— И что же, вам удалось продвинуться с своих изысканиях по этой части? Я имею в виду психологию личности, находящейся в условиях изоляции, — с некоторой иронией спросил Тикаки.

— Да, весьма, — ничуть не смутившись, заявила Эцуко. — Ещё я поняла, что тюрьма место довольно-таки занятное, а Кусумото человек исключительно душевный, с хорошим чувством юмора, он, если можно так сказать, похож на простодушного ребёнка.

— Чувство юмора? — Тикаки недоумённо нахмурил брови. — Вы считаете, что у Кусумото есть чувство юмора?

— Да, считаю. Могу показать вам его письма. Тем более он сказал, что я могу показывать их кому угодно.

— Хорошо, как-нибудь при случае, — улыбнулся Тикаки и мельком взглянул на разговаривающего с кем-то Офурубу. — Вы, должно быть, не согласны с мнением сегодняшнего докладчика?

— Да, я придерживаюсь диаметрально противоположного взгляда. По-моему, Кусумото психически совершенно здоров. Тут я целиком и полностью согласна с вами. Ведь вы сказали, что «он живёт полной жизнью, сохраняя душевную чуткость».

— Ну-ну, похоже, наша барышня потеряла голову из-за приговорённого к смертной казни, — сказал Мафунэ.

— Доктор Тикаки… — позвала, подойдя к ним, женщина в белом халате. — Вас зовёт доцент Офуруба, говорит, на минутку.

Кивнув всей компании, Тикаки пошёл за женщиной. Офуруба разговаривал с худым стариком и человеком в белом халате с зачёсанными назад волосами. Эцуко, которой хотелось ещё поговорить с Тикаки, недовольно спросила у Мафунэ:

— А кто это?

— Кажется, профессор Сёити Аихара, помните, я вам говорил о кривых жизни преступника? Да, вроде бы он. А тот, что в белом халате, — профессор Абукава, специалист по проблемам психологии личности в условиях длительной изоляции, — лекторским тоном сказал Мафунэ.

Имя Сёити Аихара было знакомо Эцуко. Оно упоминалось в предисловии Хироси Намики к «Ночным мыслям». Значит, именно этот морщинистый дедуля и поставил Такэо-сан диагноз «бесчувственная психопатия»? Какие же всё-таки эти психиатры самовлюблённые самодовольные болваны! Ненавижу! И Аихару, и Офурубу, всех ненавижу! Возмущённо выдохнув воздух, Эцуко поймала на себе изумлённый взгляд Мафунэ. Она показала ему язык и не отрывала от него насмешливого взгляда до тех пор, пока он не отвёл глаза.

 

6

…Какиути, вытянувшись в струнку, сидел перед металлической дверью, тёр ладонями о колени, пытаясь счистить с рук так и не смывшийся клей, и думал о том, что ему не удалось выполнить намеченную норму. Подсчитав число склеенных конвертов, он прикинул в уме, что за сегодняшний день заработал семьдесят две йены. Что можно купить на такие деньги, когда книжечка карманного формата стоит триста йен? Но зачем быть пессимистом? Ещё один день прожит, и ладно. Чем ближе к смерти, тем лучше. Придёт добрая, заботливая смерть и положит конец этому ненавистному существованию. Смерть представлялась ему в облике обольстительной женщины. У неё лицо Асако, руки и ноги Асако, тело Асако. Скорее бы! Из коридора донёсся звон ключей, топот, голоса, наконец тяжёлая железная дверь, на которую был устремлён его взгляд, повернувшись на хорошо смазанных петлях, распахнулась. В дверном проёме возникли начальник зоны Фудзии, старший надзиратель Таянаги и двое конвойных. «Номер 910, Нобору Какиути», — возгласили они. «Так точно», — ответил он и поклонился. Вечерняя поверка позади. Железная дверь снова заперта. Привычно неподвижная дверь, на жёлтой краске — такие же привычные следы щётки, трудно поверить, что её только что открывали. Когда-нибудь она откроется и войдёт Смерть. Вот только когда? Завтра воскресенье, может, послезавтра? Жаль, что за ним придёт не Асако, а этот мерзкий мешок сала — начальник воспитательной службы в паре с мужланом Фудзии. Запело радио. Сегодня дают «Битлз» — «Abbey road». Что ж, неплохо. Можно не выключать. Here comes the sun… Here comes the sun, and I say… It’s alright… Какиути раскладывает постель — бледно-голубой жидкий тюфячок и вытертое бледно-голубое одеяло — перпендикулярно к двери, так чтобы во время сна его лицо было видно через глазок, — и укладывается прямо в брюках, сняв только куртку. В 17 час. 15 мин. — предварительный отбой, до 21 час. разрешается лежать в постели. В 21 час. — настоящий отбой, гасят свет, и до 7 час. утра — сон. Но Какиути укладывается сразу же после поверки. Раньше было не так. Раньше он сразу выключал радио, брал какую-нибудь книгу и не откладывал её даже после того, как гасили свет: в тусклом полумраке, растирая уставшие глаза и забывая обо всём на свете, читал Библию, художественную литературу, учил английский, иврит, ему жалко было тратить время на сон. А теперь жажда знаний в нём погасла, валяясь на своём тюфяке, он слушает радио, бездумно переговаривается с соседями, а когда начинает клонить ко сну, тут же засыпает, не пытаясь сопротивляться. За окном темно. Значит, ещё не очень поздно. Ночью светлее. Зажигают ртутные лампы, и окно всегда залито их холодным белым светом. Sun, sun, sun, here it comes… Какая убаюкивающая мелодия. Какиути закрывает глаза. Складывает на груди руки, как у покойника, и старается представить себе, что он покойник. И тут же переносится в суд. Зал заседаний освещён тусклым светом, на месте для свидетелей — Асако, её опрашивает главный судья. Лицо видится очень смутно, как будто она под вуалью, ответов он не слышит. Но каждое её слово зал встречает оглушительными криками. Публика тоже видна как бы сквозь вуаль, можно только предполагать, что народу довольно много. Вот смутно вырисовывается лицо Асако, она открывает рот и начинает что-то рассказывать о нём, она выкладывает все их постельные тайны, всё то, о чём не принято говорить вслух. Сидящие в зале громко хохочут, аплодируют, вздыхают. Sun, sun, sun… Какиути открывает глаза и устремляет взгляд на прямоугольное углубление в стене, из которого торчат — затянутая металлической сеткой жёлтая лампочка, кнопка сигнального устройства и переключатель радио. На втором слушании он вёл себя совершенно иначе, чем на первом: он изо всех сил пытался рассказать людям правду, во всяком случае то, что сам считал правдой, но никто его уже не слушал, его приговорили к смертной казни и заперли в этой тесной каморке… Посмотрев на свои сложенные на груди руки, он подумал, что ничем не отличается от покойника. Да и здешние камеры очень похожи на ставшие модными в последние время многоэтажные кладбища. Заключённые считают себя живыми, другие тоже считают их живыми, но на самом-то деле они давным-давно погребены, их убили в тот самый миг, когда был вынесен смертный приговор. И когда Смерть распахнёт наконец дверь и поманит его за собой, это будет просто глупый фарс, а казнь — бессмысленная и забавная церемония по умерщвлению того, кто давно уже является мертвецом. На втором и на третьем слушании он продолжал твердить, что у него не было заранее обдуманного плана подорвать поезд, что он не хотел никого убивать. Будь он человеком психически нормальным, сказал прокурор, он, разозлившись на изменщицу Асако, попытался бы убить именно её. Но как ни зол он был на Асако, ему и в голову не приходило её убивать, она была нужна ему живой, в результате он сорвал гнев на йокосукской электричке. Эту электричку, на которой она уезжала, он ненавидел раз в десять или в двадцать больше. Даже его адвокат с сомнением отнёсся к его словам, это сомнение прозвучало и в его речи, после которой у Какиути не осталось уже никакой надежды. Однажды на рассвете случилось землетрясение; наверное, приснилось, подумал он, но, открыв затуманенные глаза, увидел, что сложенный из бумаги павлин, которого подарил ему пастор, раскачивается, тогда он понял, что это и в самом деле землетрясение, балла три, снова заснул, и ему приснился сон. Он стоит в спортивном зале какой-то школы, наблюдая за тем, как двигаются люди, то ли делая какие-то гимнастические упражнения, то ли разыгрывая какую-то пьесу. Тут его через мегафон вызывают на крышу. Там натянут чёрно-красный тент, под ним стоят в ряд десять столов, а за ними сидят какие-то важные люди, в том числе его адвокат. Он поклонился ему, а тот, совсем как прокурор в ходе следствия, начал многозначительным тоном задавать ему разные вопросы. «Тебе ведь и раньше случалось экспериментировать с порохом, неужели у тебя не возникало мысли, что этому пороху можно найти реальное применение, к примеру взорвать электричку? Сколько бы ты ни твердил, что этот эксперимент — просто забава, никто этому не поверит: ни прокурор, ни судьи. Я хочу, чтобы мне ты рассказал всю правду. Экспериментировал ли ты с порохом, имея в виду взорвать поезд? Или же это намерение возникло у тебя после удачного эксперимента, придавшего тебе уверенность в своих силах? Ну, отвечай, как было на самом деле?» Он хотел было объяснить, что на самом деле всё было совсем по-другому, но голос не повиновался ему, он пытался кричать, но не мог ни до кого докричаться и в конце концов от отчаяния проснулся. И потом всё пошло точно так, как было в этом сне, второе и третье слушания ничего не изменили, и смертный приговор остался в силе. Когда всё кончилось и он был осуждён, у него создалось впечатление, что государство задалось целью во что бы то ни стало его казнить. Сразу же после инцидента полиция, согласно статье 107, квалифицировала преступление как особо тяжкое и требующее широкомасштабных розыскных мероприятий, после чего главному полицейскому управлению префектуры Канагава было приказано найти и арестовать преступника, не останавливаясь ни перед какими затратами, в результате за пять месяцев на розыск было затрачено триста миллионов йен, число детективов, подключённых к делу, было увеличено до двадцати с половиной тысяч, и в день, когда преступника наконец арестовали, оперативно-розыскная группа провела беспрецедентную часовую пресс-конференцию, на которой журналистам было с гордостью поведано, каких колоссальных усилий потребовали розыскные мероприятия, после чего соответствующее полицейское управление получило премию премьер-министра. А раз уж поимкой преступника занимались в общегосударственном масштабе, то и к определению тяжести его преступления подошли со всей строгостью, всякое сочувствие к обвиняемому исключалось, тем более что следственным действиям с самого начала решили придать образцово-показательный характер, дабы предотвратить возможность повторения аналогичных преступлений, в результате, оперируя чисто умозрительными построениями, в которых на первый план выдвигался проведённый подсудимым эксперимент, свидетельствующий якобы о наличии прямого умысла, преступление искусственно квалифицировали как умышленное, и после четырёхмесячного разбирательства суд пришёл к заключению, что плотник Нобору Какиути заслуживает смертной казни. На втором и третьем слушаниях выяснилось, что никаких дополнительных данных в ходе судебного следствия не возникло, и приговор был сочтён справедливым. Сначала он и не отрицал своей вины: да, он действительно виноват в смерти одного пассажира и в нанесении тяжёлых увечий двум десяткам других, да, оставляя на полке бомбу замедленного действия, он допускал возможность, что в результате взрыва могут пострадать люди, но это вовсе не значило, что он заранее готовился, проводил соответствующие эксперименты, что у него был детально разработанный план действий, то есть что убийство было его целью. Следствие не располагало никакими определёнными доказательствами, это подтверждающими, и смертный приговор был слишком суровым наказанием. Тем не менее Какиути приговорили к смертной казни и упрятали его нежную, тщедушную плоть в темницу из бетона и металла, вырваться откуда не представлялось возможным, оставалось «привыкать к мысли, что он будет несправедливо казнён», другого выбора не было, и он принялся убеждать себя в том, что «приговорён к высшей мере на вполне законных основаниях». Кстати, когда ему вынесли окончательный приговор, он не впал в отчаяние, а, наоборот, был вне себя от радости, что его перевели в другую камеру: раньше прямо над ним помещался человек, то и дело пускавший воду из крана, и эта вода ревела в трубах и днём и ночью, а сидящий в камере снизу целыми днями хныкал, как младенец, поэтому новая камера, в которой ему были гарантированы тишина и одиночество, показалась ему совершенно идеальным местом для жизни. Второй приятной новостью было разрешение иметь авторучку, тогда как, будучи подсудимым, он имел право пользоваться только шариковой ручкой. Получив возможность писать пером и чернилами, он обрадовался не меньше, чем когда обзавёлся собственным жильём и купил себе стол и стул… Какиути поднимается, открывает дневник и берёт авторучку. Once there was a way… То get back home… Так, сначала прочтём вчерашнюю запись. «Во время спортивных занятий Ота, от которого я почти не отходил, внезапно повредился в уме, его положили на носилки и отправили в больницу. Мне стало завидно, захотелось тоже сойти с ума, я даже попытался, подражая ему, завалиться набок. Сегодня странно вёл себя не только Ота, но и Сунада — несмотря на холод, бегал по площадке голый и буянил. Мне передалось его настроение, захотелось побуянить вместе с ним. После занятий физкультурой пошёл снег, да иначе и быть не могло: с самого утра было ужасно холодно. Все обрадовались и веселились, а я подумал, что радоваться снегу могут только лентяи, меня, к примеру, он скорее огорчает: от холода коченеют руки, клей перестаёт клеиться и работа не движется. Сидел не разгибаясь, старался как мог и до поверки сумел наработать йен на сто, поэтому сигнал предварительного отбоя встретил с чувством удовлетворения — дневную норму всё-таки выполнил. Карасава, которого перевели в камеру Оты, всё время окликал меня, но мне не хотелось с ним разговаривать: как-то боязно, у него такой вид, будто он знает всё на свете. В нулевой зоне вообще полно любителей вести мудрёные споры. Коно и Кусумото, к примеру. Они читают всё подряд, набираются знаний и горазды рассуждать обо всём на свете… Но на самом-то деле это просто "бегство в знания", получается, они такие же чокнутые, как Ота или Сунада.

Метель улеглась, И на мгновенье всё замерло. Тишину Нарушает далёкий голос — Смертник читает сутру».

Какиути начинает водить пером по бумаге, но авторучка не пишет, и он набирает в неё чернил. Come together, yeh… Come together, yeh… Слышны голоса Карасавы и Коно. «Ясный, тёплый день. Вчерашний холод и метель кажутся сном. Порадовался было, что удастся побольше поработать, но, когда так пахнет весной, трудно сосредоточиться, задумался о чём-то и, очнувшись, обнаружил, что грежу с кисточкой в руке… В общем, работа сегодня не спорилась. Слух, пущенный вчера Фунамото, оказался правдой — за Сунадой действительно приходили. Я узнал об этом на спортплощадке и понял, почему он так странно вёл себя вчера. Какой же я дурак, мог бы сразу догадаться. От этого известия все были в шоке и, скорее всего, именно поэтому — ничего другого просто не приходит в голову — вдруг возбудились: Андо поцеловал надзирателя Нихэя, Катакири начал громко читать сутру, Фунамото запрыгнул на стену, Коно набросился на Нихэя, — словом, поднялась невероятная кутерьма. А Карасава и Кусумото, по своему обыкновению, затеяли учёный спор, в конце концов даже меня в него вовлекли. Думаю, причина всё в том же — в смерти Сунады, это известие невольно взбудоражило всех. Сегодня тепло и пахнет весной, когда я увидел набухшие почки на сакуре, мне с такой осязаемой ясностью представилось обнажённое тело Асако, что я не мог работать, и в конце концов не выполнил ежедневной нормы. Я работаю, потому что мне нужны деньги, на эти деньги я могу купить книг и по ним учиться. Кто-нибудь скажет, зачем человеку, который вот-вот умрёт, нет, правильнее сказать, который уже умер, учиться, какой в том смысл? Разумеется, никакого, я и сам это понимаю, просто я привык учиться, эта привычка возникла у меня, когда я был плотником, а может, и ещё раньше, в начальной и в средней школе.

Тень смерти С каждым гаснущим днём Подступает всё ближе. За окном темницы кружится Весенняя снежная пыль».

Какиути положил авторучку, но в душе остался какой-то неприятный осадок. Он взглянул на рисовку, упрямо сидящую на яйцах. День за днём она старательно топырит пёрышки, тщетно пытаясь высидеть птенцов из семи бесплодных яиц. Пожалуй, неприятный осадок возник не из-за работы, скорее он связан с его учением. В памяти всплыли кривые зубы надзирателя Нихэя, его толстые, как сардельки, губы. В марте прошлого года Какиути решил пройти заочный курс английского языка в университете X. и написал туда письмо с просьбой, чтобы ему разъяснили, как надо писать заявление. Разумеется, письмо тут же угодило в лапы цензора, в результате к нему явился Нихэй и сообщил, что средняя школа не даёт права на заочное университетское образование, после чего заявил, что выпускникам средней школы вообще не к чему учить английский язык и, вместо того чтобы уйти, долго ещё распинался на эту тему. Этот разговор произвёл на него тогда очень неприятное впечатление, и сейчас он испытывал нечто подобное. Нихэй никогда не упускает случая похвастаться своим высшим образованием, постоянно подчёркивает, что работа надзирателя вовсе не для него, что в ближайшее время он поступит на курсы повышения квалификации для работников исправительных учреждений, тогда его непременно повысят и он займёт руководящую должность, и вообще он совсем не то, что старший надзиратель Таянаги, тот другого поля ягода, просто жалкий выскочка и самодовольный болван, который выбился в люди, имея за плечами только начальную школу. Как человек, имеющий только среднее образование, Какиути прекрасно понимает Коно, давно точившего зуб на Нихэя. И вообще отколошматить бы хорошенько всех этих шибко образованных! Какиути вернул на полку общую университетскую тетрадь, в которой писал дневник, и извлёк учебник английского языка. Он учился по этому учебнику в третьем классе средней школы и попросил мать прислать его ему. В школе Какиути лучше всего давался английский, он был первым учеником в классе и любимчиком учителя. Вообще-то он заикался, но по-английски почему-то читал без единой запинки. У него была тогда тайная мечта — поступить в лицей, он даже готовился к экзаменам в лицей У., который считался лучшим в префектуре. Это была самая светлая полоса в его жизни, но очень скоро она сменилась тёмной — мать и старшая сестра запретили ему продолжать образование, ему пришлось пойти учеником к плотнику. Так с тех пор он и делит свою жизнь на две полосы — светлую и тёмную. Он принялся листать учебник, рассматривать картинки. Big Ben… Buckingham Palace… The Tower of London… Как же ему тогда хотелось хоть одним глазком их увидеть! Он стал читать места, подчёркнутые красным, — the same as… no time to… Тут до него неожиданно дошло, откуда этот неприятный осадок. Всё дело в том, что у него больше нет того страстного желания учиться, какое было у него тогда, в средней школе, разум говорит — учись, учись, а настоящего желания учиться уже нет, подспудно он это осознавал, отсюда и дурное настроение. Вдруг обессилев, он вернул книгу на место и, как подкошенный, рухнул на тюфяк. Спать расхотелось, делалось тошно от одной мысли о предстоящей долгой ночи. Надо бы чем-нибудь заняться, но чем? Битлы непонятно когда сменились какой-то другой музыкой. Наверное, это из-за неё он не может успокоиться: очень уж нагло лезет в уши. Трубы, ещё какие-то духовые инструменты — вычурная, бравурная мелодия. Скорее всего, классика. Такая же невыносимо напыщенная, как все эти образованные. Какиути встал, выключил радио и сел на стул у окна. Небо ещё светлое, но в камере темно. Такое впечатление, что свет поглощают стены. «Оригинальные светопоглощающие стены» — прекрасное изобретение! Когда-нибудь он будет проектировать комнаты для одиноких людей — в которых всегда царит полумрак. У него будет «Строительная контора Какиути» и «Строительная мастерская Какиути», он женится на Асако и будет жить в роскошном особняке. Он сам понимает, как нелепо об этом мечтать! Вульгарно и примитивно! Просто сегодня ему приснилась Асако, и отзвук того сна ещё гнездится где-то в уголке его сознания. Сегодня он то и дело вспоминает её. Почему-то её так и не вызвали как свидетельницу, и у него не было возможности последний раз увидеть её в суде… А ведь если бы она выступила свидетельницей, если бы она сказала, что подсудимый, то есть он, Какиути, не способен на умышленное убийство, что это робкий человек, который просто искренне любит её (да, в том-то всё и дело, он действительно её любит), или если бы она подтвердила, что все эти эксперименты со взрывчатыми веществами он проводил, ещё когда они любили друг друга, то есть тогда, когда у него не было никаких мотивов взрывать электричку, а значит, эти его эксперименты не имеют к взрыву никакого отношения, судебное разбирательство могло бы принять совершенно иной оборот. Странно, что показания Асако не были заслушаны в суде ни разу. Не в силах усидеть на месте, Какиути четыре раза стукнул в стенку к Кусумото и тут же услышал его голос. «Что тебе?» — «Да ничего особенного, просто захотелось поболтать…» — «Нельзя немного попозже? А то сейчас передают хорошую музыку, я давно уже её не слышал. „Марш Генделя для трубы, гобоя и фагота". Я очень его люблю. Ничего?» — «Ладно, конечно…» Гендель какой-то, непонятно, что хорошего в такой музыке. Разве что громкая очень. Слышно, как с кем-то переговаривается Тамэдзиро Фунамото. А, опять обсуждают баб в турецких банях. И как не надоело? Какие сиськи, какая задница, какой величины дырка… Поразительная способность часами самозабвенно болтать о таких глупостях! Даже завидно. Только незаурядная личность может отдаваться чему-то — всё равно чему — с такой страстью. Незаурядная личность — Тамэдзиро, ничтожный человечишка — Нобору Какиути. И ещё одна парочка, которой можно позавидовать, — Митио Карасава и Симпэй Коно, болтают целыми днями, с перерывами, конечно, но всё же… Тоже со страстью отдаются своим революционным идеям. «Меня одно волнует… Послушай-ка, Коно, а ты готов к смерти?» — «Я пока не собираюсь умирать. Ещё не время. Надо довести до конца борьбу с судопроизводством». — «Будем смотреть на вещи прямо. Ты — приговорённый, и эти гады могут тебя убить хоть завтра. Надо разработать боевую тактику применительно к такой ситуации». — «Ну, у меня уже всё разработано. После моей казни ребята из „Общества" организуют ряд демонстраций протеста. Они выведут на чистую воду дискриминационный суд, вынесший несправедливый смертный приговор». — «И всё же…» Очевидно, из-за бесконечной болтовни Карасава охрип, во всяком случае, голос его утратил обычную пронзительность. «Я не стал бы так полагаться на этих твоих ребят. Судя по тому, какой процент статей в газете зачернён, девять из десяти за то, что этому твоему „Обществу" нанесли сокрушительный удар. Разумеется, враги не преминут использовать это обстоятельство для активизации подрывной деятельности. Они станут внедрять стукачей, внесут смятение в ряды молодых членов „Общества", постараются расколоть его изнутри и в конце концов добьются того, что оно самоликвидируется. Это испытанный способ, он с давних времён на вооружении у колонизаторов». — «Что же, получается, моя тактика…» — «Совершенно бессмысленна. Никаких демонстраций протеста не будет. Хорошо, если пара-тройка газет поместят несколько строчек о бесславном конце грабителя и убийцы». — «Ну, тогда не знаю… Это как-то грустно». — «Не стоит полагаться на „Общество", ты должен бороться в одиночку. Постарайся выработать такую тактику, которая позволит тебе выступить одному против всего мира». — «Я не уверен, что смогу…» — Коно явно приуныл. «Может ты мне поможешь?» — «Но меня могут убить раньше, чем тебя. Скорее всего, именно так и будет. Ты должен действовать самостоятельно». — «Но ведь…» Оба замолчали, и зазвучал голос Тамэдзиро, смакующего очередные сальности. Дует тёплый вечерний ветерок. В стенку четырежды стукнули, и послышался голос Кусумото. Музыка закончилась. «Извини, что задержался. О чём ты хотел поговорить?» — «Да, собственно, уже ни о чём. Проехало». — «Ты что, рассердился, что я попросил тебя подождать?» — «Нет, что ты. Просто устал. Может, из-за этого тёплого ветра. Тело как ватное, ничего не хочется. Даже говорить лень. И двигаться не хочется, и спать не хочется. Вообще ничего не хочется — всё осточертело до смерти!» Какиути рухнул на свой тюфяк и принялся разглядывать пятна на потолке, из причудливого узора которых возникали человеческие лица. Вот и лицо Асако, она улыбается ему, ну точь-в-точь как Мона Лиза…

 

7

Входит Эцуко Тамаоки в костюме ковбоя — широкополой шляпе и сапогах для верховой езды, в руке наизготовку — серебряный пистолет. Направив дуло на сидящего у стойки бара Такэо, она нажимает на спусковой крючок. Один выстрел, второй, третий. Пули точно попадают в цель, но он не чувствует боли, только немного щекотно. Да она просто балуется, стреляет холостыми, улыбается он, и тут же четвёртая пуля попадает ему под ложечку, тело пронзает резкая боль, и он падает. Сбегаются люди. Кто-то кричит: «Вызовите врача!»

Тут он просыпается. Из коридора доносится топот. Трое, нет, скорее четверо. Наверное, кто-то заболел. Дежурный врач, фельдшер, начальник ночной караульной службы, постовой надзиратель. Входят в соседнюю камеру. Неужели опять Коно? Он вечно по ночам колобродит и требует врача — то у него болит живот, то мучит бессонница, то невралгия. Причём не один раз за ночь. Он не даёт никому спать, все возмущаются, но никто не решается сказать ему об этом прямо. Вызвать врача, если ночью почувствуешь себя плохо, — неотъемлемое право каждого заключённого. Приложив ухо к стене, Такэо попытался было понять, что происходит в соседней камере, но тут же отказался от этой мысли. Ну, поймёт, ну и что это изменит? Коно всегда говорит одно и то же. Этот человек начисто лишён воображения, можно заранее предсказать, всё что он скажет. Но какой странный всё-таки ему приснился сон…

Вчера он познакомился с Эцуко и теперь хорошо знает, как она выглядит, но приснилась она ему такой же, как раньше. То есть совсем другой, непохожей на настоящую. Впрочем, если задуматься, живая Эцуко оказалась именно такой, какой рисовалась ему в воображении, когда он читал её письма, какой являлась во снах. Вот только одета она была немного неожиданно. Он знал, что она студентка, и представлял её в потёртом костюме из тёмно-синей саржи, а она пришла в белом мохеровом свитере и в джинсах с редким цветочным узором — ну просто актриса, сошедшая с журнальной обложки! Миниатюрная, стройная, прелестная. И ещё в ней было что-то от мальчишки-сорванца, не зря она приснилась ему сегодня в виде ковбоя. Она показалась ему совершенным ребёнком, и, когда она открыла рот и заговорила о всяких мудрёных вещах, у него просто глаза на лоб полезли — откуда она всё это знает? Всякие там — география преступности, кривые жизни преступника? Тут у Такэо защекотало где-то под ложечкой, и он прыснул, живо представив себе, как Эцуко в ковбойском костюме с задорным видом посылает в него пулю за пулей. Надо будет написать ей об этом сне. «Представляешь? Ты мне сегодня приснилась! Ну и буянила же ты! Принялась палить в меня из пистолета и даже ухитрилась тяжело ранить».

Часов нет и неизвестно, который час. Но судя по всему, скоро рассвет. Минут двадцать седьмого. Слышны птичьи голоса. Эти птицы прилетают из Дзосигая, здесь у них передышка. Сначала появляются вороны, потом голуби, а за ними — воробьи. Такэо повернулся на другой бок и стал разминать шею и плечи. Особенно побаливает шея. Уже года два даёт о себе знать. Ничего удивительного, он ведь уже не молод — тридцать девять. В апреле исполнится сорок. Двадцатичетырехлетний юноша, которого арестовали в Киото, превратился в зрелого мужчину. Другие за эти годы устраиваются на работу, женятся, заводят детей, а он прожил их круглым бобылём в одиночной камере. Так и состарился здесь в этой конуре с особо прочными, специально для смертников, стенами, спрятанной в одном из уголков гигантской бетонной крепости. Наверное, для тех, кто живёт на воле, он вроде мерзкого вонючего таракана. Но эти пятнадцать с половиной лет были для него чрезвычайно напряжёнными и продуктивными. Разумеется, он лишён той свободы, которая есть у остальных. Но и при ограниченной свободе можно жить полноценной, достойной человека жизнью. Вера, молитвы, чтение, подготовка к печати «Ночных мыслей», работа над тюремными записками для журнала «Мечтания» и над эссе «О зле», переписка с разными людьми, ежедневный трёп о том о сём с соседями… Был ли он так уж одинок в своей одиночке? Да нет, скорее он втайне страдал от того, что не может побыть один: окружающие постоянно стремились к общению и требовали его участия. Он узнал, что альтруизм нередко является привлекательной маской для эгоизма, во всяком случае, люди, постоянно твердящие о благе ближних, о своей готовности жертвовать собой ради других, очень часто приходят к тому, что начинают ненавидеть весь свет. Ещё бы, ведь эти другие, которым они приносят себя в жертву, как правило, платят им чёрной неблагодарностью. Скоро ему исполнится сорок, ну и что от этого изменится? Да ничего. Разве что наестся в день своего рождения до отвала. Причём в рот не возьмёт ничего тюремного. Оплатит доставку бэнто, откроет пару банок консервов, специально закажет фрукты и мороженое. Почему-то день своего рождения он предпочитал отмечать именно таким образом. В этом году у него круглая дата, поэтому надо будет заказать самое лучшее бэнто и консервов открыть банки три, не меньше. Позавчера он получил «уведомление», согласно которому у него в настоящее время имелось пятьдесят с небольшим тысяч йен. «Уведомление» — это когда заключённому вручают листок бумаги размером десять на двадцать сантиметров, где указано, сколько денег и какие переданные ему вещи находятся в данный момент на хранении. Так или иначе, тюремное начальство позаботилось заранее довести до его сведения — у него достаточно средств для подготовки праздничного пиршества.

Мышцы расслабились, кровообращение восстановилось, голова прояснилась. По коридору больше никто не ходит, тихо. Такэо встал, снял пижаму, переоделся и сделал лёгкую зарядку, бдительно следя за тем, чтобы не производить лишнего шума. Воскресенье. Ощущение лёгкости и свободы, всегда посещавшее его в воскресное утро, распространилось по всему телу, проникло в каждую клеточку. Да, сегодня особый день, можно ничего не бояться, день, когда никого не казнят! Он улыбнулся сам себе, довольный, что чувствует себя прекрасно. В такие дни и это никогда не приходит.

— Что ж, хватит лениться, надо немного почитать, — сказал он себе и сам же ответил:

— Наконец-то взялся за ум! А то всю неделю куксился.

— Да уж… Совсем раскис. Хватит расслабляться! Начнём, что ли, с этого почтенного сочинения?

Такэо сел за стол у окна и раскрыл «Место человека в природе». Его сознание послушно нырнуло в толщу веков, в мир, существовавший миллион, а то и два миллиона лет тому назад. Начиная с плиоценовой эпохи разные формы жизни копили энергию, собирались с силами, подготавливая появление человека. Но возникает вопрос — почему за эти два миллиона лет на земле не возникло никаких других новых живых организмов, кроме человекообразных? Ответить на него невозможно. Учёные говорят о естественном отборе случайных мутаций. Но таким образом непонятному явлению даётся непонятное определение, не более. Так или иначе, в какой-то момент возник новый биологический вид — человек, и с невероятной скоростью распространился по всему земному шару. Древние следы пребывания человека находят повсюду — в Африке, Малайзии, Западной Европе. Но каким образом человечество, не знавшее никаких средств транспорта и способное передвигаться только пешком, сумело распространиться по такой обширной территории? Загадка на загадке. И что самое удивительное — человечество представлено на земле только одной разновидностью — хомо сапиенс. Причём по своим анатомическим особенностям — большой мозг при сравнительно небольшой лицевой части, разделение функций нижних и верхних конечностей — хомо сапиенс резко отличается от ископаемого человека. Человек, существовавший на земле два миллиона лет назад, принадлежит к тому же биологическому виду, что и мы, нынешние люди. На протяжении многих миллиардов лет великая река жизни несла по миру свои тёмные воды. Только породив наконец человечество, она озарилась светом. Все мы, каждый из нас, светящиеся капли этой реки…

Сумев наконец сосредоточиться на чтении, Такэо дочитал «Место человека в природе» до конца. Даже на чтение такой тоненькой книжонки ему потребовалась неделя. С прошлого воскресенья он выбился из привычной колеи и перестал читать регулярно, у него возникло неприятное ощущение, что напечатанные на бумаге знаки ловко ускользают от него и ему никак не удаётся уловить заключённый в них смысл. А утром его охватило предчувствие, что на этой неделе за ним придут. Он вдруг сообразил, что за полтора месяца, прошедшие с Нового года, ещё никого не казнили, поэтому, скорее всего, следующей казни можно ожидать в ближайшие дни и это наверняка будет кто-нибудь из старожилов — либо Тамэдзиро, либо он сам, так что пора заняться наведением порядка. Прежде всего он постирал нижнее бельё. Рассортировал письма на отдельные стопки — по отправителям, перетянул их резинками и сложил в картонную коробку. Писем оказалось так много, что коробка моментально заполнилась. Больше всего писем было от Эцуко, около ста за один только год. Наверное, и он написал ей столько же — обычно, получив письмо, он сразу же на него отвечал. Затем Такэо отобрал тетради, в которых комментировал и конспектировал прочитанное, дневники, рукописи — получилась солидная стопка. «Ну и что с этим делать?» — в замешательстве подумал он. Тетрадь под названием «О зле», на которую было потрачено столько времени и сил, он готовил к публикации, у него даже мелькала мысль издать её отдельной книгой, но он хорошо понимал, как неприятно будет матери и братьям читать её, а ему не хотелось оставлять после себя то, что могло бы кого-то огорчить. В конце концов он написал на листке почтовой бумаги: «Эту тетрадь после моей смерти прошу уничтожить. Я писал её не для публикации» — и приклеил его к первой странице. Вечером он аккуратно сложил высохшее бельё, тщательно убрался в камере. Теперь вокруг царил образцовый порядок, можно готовиться к смерти. Однако тут его начали одолевать сомнения. А собственно, почему он решил, что за ним придут именно на этой неделе? Какие у него есть основания? Ведь никаких. Просто вдруг втемяшилось в голову — и всё. Вправе ли человек сам определять свой смертный час, ведь таким образом он выказывает недоверие Богу? Смерть должна являться внезапно и неожиданно. Никому не дано её предвидеть, участь наша в руках Всемогущего Бога. Именно так его учили, именно в это он верил, откуда же это неприятное предчувствие? Он постарался усилием воли отогнать его. Но безуспешно — тень Смерти надвигалась на него неотвратимо, как тяжёлая крышка гроба. Понедельник прошёл спокойно. Но потом стали множиться недобрые предзнаменования: во вторник его почему-то вызвал начальник тюрьмы, а обычно он вызывает к себе того, кого собираются казнить, в среду падре Пишон принёс Мессу си-минор, которую называют музыкой смерти, в четверг мать пришла на свидание в траурно-чёрном пальто. Утром в пятницу покосился набок висевший на стене католический календарь, нарушился образцовый порядок, который он всегда поддерживал на книжной полке, и на первый план выползла копия приговора, что явно было не к добру. То есть одно за другим происходили весьма странные и неожиданные явления. Как тут не насторожиться? Однако предчувствие его обмануло — пришли не за ним, а за Сунадой. Узнав о том, что наступил черёд Сунады, Такэо испытал некоторое облегчение — «Ещё не я». Конечно, хорошего мало, сегодня Сунада, а завтра — он, но, во всяком случае, предчувствия перестали его мучить и на душе стало легко. К тому же в субботу к нему на свидание пришла Эцуко. Да, кажется, в его жизни наступила светлая полоса.

На балкон опустился голубь. Они часто прилетают, рассчитывая на угощение. На сей раз это голубь с белым пятнышком на кончике хвоста. Такэо вытащил из шкафчика полиэтиленовый пакет с хлебом. Потянул за ручку окна, она удивительно легко поддалась, и окно сразу же открылось. Он бросил через решётку горстку крошек. Голубь тут же начал деловито клевать. Рядом опасливо, но явно не желая упустить своего, суетились три воробья. По сравнению с ними голубь — настоящий гигант. Он невозмутимо клевал крошки, потряхивая зеленоватым воротником и грозно косясь на воробьёв красными глазками. Вот если бы и люди были разной величины! Гигантам ничего не стоило бы растоптать тюрьму ногами, а мелким — пролезть под решётками. Но люди на всём земном шаре скроены по единому образцу. Даже странно! Почему бы им не быть хотя бы такими разными, как птицы? Голубь-гигант, словно чего-то испугавшись, вдруг улетел, до Такэо донеслось резкое хлопанье уже невидимых крыльев. Странно. А, вот оно что, по балкону крадётся какой-то чёрный зверь! Величиной с кошку. Крыса! Усы торчком, бока лоснятся, как у тюленя, вид грозный — никто ей не страшен! Крысы появлялись здесь и раньше, только они были тощие и жалкие. А эта — здоровая зверюга, не иначе, старый вояка, вышедший победителем в борьбе за существование! Правда, в камеру при такой толщине не проникнуть. Интересно, чем она питается?

В прошлом году после сезона дождей вдруг невероятно расплодились крысы. В этом здании, построенном ещё до войны, полным-полно всяких щелей да тайных нор, вот крысы и гуляли повсюду совершенно беспрепятственно — из коридора проникали в камеры, из камер — на балконы. Они едва ли не хватали за ноги находящихся на посту надзирателей, беззастенчиво гадили в лотки для раздачи пищи, громко пищали по ночам, не давая никому спать, поэтому однажды по репродуктору прозвучал приказ — провести их полное и повсеместное истребление. Во всех камерах, где хоть раз появлялись крысы, установили металлические ловушки. В камеру Такэо крысы проникали через укромный ход между унитазом и шкафчиком для посуды. Две были побольше, три — поменьше, наверное, родители и дети; обычно сначала тихонько появлялись родители и проверяли, нет ли какой опасности, и уже потом возникали дети, эти-то ничего не боялись, резвились, не обращая внимания на Такэо, забирались по стулу на стол, гонялись друг за дружкой по циновкам и дощатому полу. Он отдавал им остатки еды, крысиное семейство постепенно привыкло к нему, крысята залезали к нему на колени и преспокойно грызли рисовые колобки, карабкались на стол, за которым он читал. Неприятно, конечно, было, что они гадили где попало, но, с другой стороны, убирая за ними, он тоже получал определённое удовольствие. Он вообще не склонен был убивать живых тварей, будь то даже комар или тля, и уж тем более ему не хотелось вылавливать крысиную семейку, с которой он так сроднился. Но ослушаться приказа тюремного начальства, который трижды передали по репродуктору, он тоже не мог, поэтому всё-таки установил выданную ему мышеловку с насаженным на крючок кусочком жареного картофеля, вот только поставил её отверстием к стене, так что попасться в неё было невозможно, и нарочно стал кормить крыс обильнее, чтобы не соблазнялись приманкой. Прошла неделя, вторая, крысы не приближались к ловушке, спокойно шмыгали рядом, будто её вообще не было, и приманка из жареного картофеля постепенно испортилась и потеряла свою привлекательность. Но однажды очень душной ночью Такэо проснулся от пронзительного писка и увидел, что одна крыса всё-таки попалась. Приказ предписывал «попавшуюся в ловушку крысу утопить, погрузив в набранную в раковину воду, и на следующее утро во время поверки передать надзирателю». Сначала он решил отпустить крысу и даже уже приоткрыл крышку, но потом всё же передумал, наполнил раковину водой и опустил в неё мышеловку. Крыса, поблёскивая повисшими на кончиках усов пузырьками воздуха, металась от стенки к стенке. Выражения её мордочки он не видел, поэтому создавалось впечатление, что она просто резвится. Каждый раз когда её тельце ударялось о стенку ловушки, его рука начинала слабо вибрировать. В конце концов движения животного замедлились, лапки оторвались от пола мышеловки, сжавшееся в комочек тельце медленно всплыло, перевернулось вверх белым брюшком и распласталось, прижавшись к потолку. Это была крупная самка, очевидно, мать семейства. На следующее утро крысы не появились. Такэо попытался приманить их пищей, но тщетно. А ночью в ловушке появилась новая жертва. На этот раз — отец. Такэо поступил с ним точно так же — утопил в раковине. После этого крысы, словно совершая групповое самоубийство, стали попадаться в ловушку одна за другой. Он поочерёдно убивал их, и за пять дней со всем семейством было покончено.

Почему он не устоял и решился на такую жестокость? Ему хотелось думать, что он просто повиновался приказу начальства. Но, с другой стороны, убивая крыс, он испытывал удовольствие — этого тоже нельзя отрицать. Да, он с удовольствием смотрел, как они мучаются — как подрагивают их ноздри, как вскипает пена на белых зубках… А значит, где-то в глубине его души живёт подспудная тяга к насилию, которая в любой момент может проявиться. Такое же удовольствие он испытывал и в баре «Траумерай», когда сжимал в руке провод. И не только там… Ему вдруг вспомнилось, как в раннем детстве он живьём варил лягушек. Под холмом Тэндзин была усадьба маркиза Маэды, сад кишел лягушками, он ловил их, приносил домой и варил в кастрюле. Впрочем, он убивал их и другими способами. Скручивал им лапки проволокой и поджаривал на костре. Вспарывал животы бритвой. Поливал кипятком. И с удовольствием смотрел, как они корчатся. А когда он учился в шестом классе, мальчик по фамилии Мацукава, который перевёлся в их школу из Кансая, научил его мастерить рогатки, из которых можно было стрелять патефонными иголками. Нехитрое устройство с насаженной на просяной стебель иголкой. Вооружённые такими рогатками, они с Мацукавой стреляли в окрестных кошек и собак. Сначала они целились в туловище, туда было проще попасть, но со временем наловчились и стали соревноваться, кто точнее попадёт в голову или в хвост, а потом Такэо предложил целиться в глаз, и они очень увлеклись этой игрой. По меньшей мере два десятка собак и кошек окривели по их милости. Страшно занятно было наблюдать, как животное, которому иголка вонзалась в глаз, отскакивало, тряся головой, и убегало с диким воем.

Кто-то из соседей пустил воду. В камере над головой послышались шаги. Где-то открылось окно. Скоро побудка. Такэо взобрался на стол и прижался лбом к прозрачному стеклу. Уже совсем светло. Он и не заметил, как наступило утро. Погода такая же хорошая, как и вчера. Тёмно-синее небо, в глубине которого затаились остатки мрака. Здание напротив ловит окнами красные солнечные лучи и отбрасывает их в его камеру. В такой день наверняка видна белоснежная вершина Фудзи, отхватившая изрядный кусок синего неба.

Музыкальная шкатулка заиграла, возвещая побудку. «Лебединое озеро». Сразу же стало шумно. Заклокотала вода в трубах — во всех камерах умывались и справляли нужду. Стук оконных рам, голоса. Сегодня в этих обыденных утренних звуках было что-то жизнеутверждающее, — наверное, потому что воскресенье, да и погода отменная. Что будет завтра — неведомо, но уж сегодня-то точно ни за кем не придут. Это настраивает людей на безмятежный лад, создаёт иллюзию, что времени у них в избытке. Воскресенье — череда мирных, не несущих с собой никакой угрозы часов. Такэо сложил постель. Положил сверху подушку и ещё раз поправил, следя за тем, чтобы линии сгибов были безукоризненно ровными.

Принесли горячую воду в металлическом тазике, зеркало и безопасную бритву. Бритвы здесь особые, с несъёмным лезвием. Такэо тут же приступил к бритью. Надо сэкономить побольше воды, потом пригодится для стирки. В камеру влетел тёплый, совсем уже весенний ветер. Скоро март. Зацветёт сакура. Такэо старательно водил бритвой по лицу. Лезвие совсем тупое, приходится долго скоблить щёки, иначе останутся клочья щетины. Хотя кто его сегодня увидит? Весь день предстоит провести в камере: в воскресенье нет ни свиданий, ни спортивных занятий, дверь открывается только во время поверок — утренней и вечерней… Но всё равно лучше побриться как следует. Хотя непонятно для кого. Зеркала в камере нет, самого себя он тоже не увидит. Разве что для Бога?

Открылось окошко для раздачи пищи. «Сдавай бритву и зеркало». Такэо заспешил. Лицо было выбрито только наполовину. Такое с ним впервые.

— Поверка ещё не скоро, — попытался протестовать он.

— Нет, сейчас придут, — ответил уборщик — жизнерадостный человек лет пятидесяти. Он был осуждён за мошенничество и с этого года прикреплён к нулевой зоне.

— Странно, — сказал Такэо. Обычно поверка начиналась с конца коридора, а поскольку его камера находилась в самой середине, к нему должны были прийти немного позже.

— Сегодня начнут с середины, — шепнул мошенник, захлопывая окошко. И почти сразу же распахнулась дверь. Такэо сел, так и не успев стереть с лица мыльную пену. В дверях рядом с начальником зоны Фудзии стояли начальник ночной смены и начальник службы безопасности. За ними жались друг к другу надзиратели. Это неспроста. «Наверное, пришли за мной», — подумал он. Воскресенье — день без казней — так было заведено в этой тюрьме. Однако заведено-то заведено, но ведь параграф 71 Правил тюремного распорядка гласил, что приговор может быть приведён в исполнение в любой день, в том числе и в воскресенье.

— Номер 610, Такэо Кусумото.

— Я.

— Ну и видок у тебя! — рассмеялся Фудзии. Смеяться в таких случаях — их старый избитый приём, полагалось в ответ улыбнуться и шутливо сказать: «A-а, вы за мной? Простите, что в выходной день доставляю вам столько хлопот…» Такэо много раз представлял себе, как будет шутить, когда за ним наконец придут, но теперь все нужные слова комком застряли в горле.

— Я на минутку. — Скинув ботинки, Фудзии прошёл в камеру. Начальник службы безопасности и остальные пошли дальше. За спиной Фудзии захлопнулась дверь и повернулся в замке ключ. Тут только Такэо понял, что ошибся в своих предположениях.

— Ты, небось, подумал, что за тобой пришли? — У Фудзии вырвался сдавленный смешок. — Ошибочка вышла. Мне просто нужно с тобой посекретничать. Закрой-ка окошко.

— Слушаюсь, — Такэо закрыл окно. Ручка поддалась не сразу, и он понял, что у него кружится голова. Но руки и ноги двигались легко. После того как рассеялась лежавшая на душе тяжесть, тело обрело невесомость воздушного шара.

— Эй, расслабься! — сказал Фудзии и сел по-турецки, скрестив слишком длинные ноги. — Ты вчера виделся с Коно?

Вопрос имел тайную подоплёку, и Такэо внутренне подобрался. С Фудзии надо было держать ухо востро, он любил вызвать человека на задушевный разговор и ненароком что-нибудь у него выведать. К примеру, однажды, пятнадцать лет назад, Такэо беседовал с ним, как ему казалось, о католической вере, а в результате попал под подозрение — якобы, заручившись поддержкой своего патера, он помог заключённому из соседней камеры совершить побег, — и крови ему попортили тогда немало. Причём это был далеко не единственный случай, Фудзии и потом проделывал с ним подобные штуки. И ведь никак не вывернешься — малейшая ложь тут же разоблачалась.

— Да, я виделся с ним вчера во время спортивного часа. Мы говорили, но совсем чуть-чуть.

— Тише, я же сказал, что хочу посекретничать, ты что, забыл?

— Слушаюсь.

— А о чём вы разговаривали?

— Сейчас соображу, — задумался Такэо. Фудзии был вчера на спортплощадке, так что задавал вопрос, явно владея определённой информацией.

— Не тяни же! — В голосе начальника зазвучали строгие нотки: мол, когда такой занятой человек, как я, оказывает тебе милость, с тобой разговаривая, изволь отвечать не мешкая.

— Да особенно ни о чём. Правда. Он просто подошёл позвать меня, его попросил Карасава.

— А что от тебя нужно было Карасаве?

— Его интересовало, как устроен загробный мир. Странно, правда?

— Как устроен загробный мир? — Фудзии усмехнулся и переменил положение ног — теперь он сидел в позе лотоса. Строгая поза человека, предающегося дзэнской медитации, плохо сочеталась с презрительной ухмылкой: — Ну и что же ты ему ответил?

— На самом деле, это просто Коно так сказал, мол, Карасава интересуется загробным миром, а тот хотел знать, как я отношусь к Воскресению Христову.

— Ну и…

— Ну, я сказал, что Воскресение Христово — один из сложнейших вопросов теологии, я в этом не очень разбираюсь.

— И всё?

— Да, всё.

— И больше Карасава ничего тебе не говорил?

— Карасава?

— Ах да, не Карасава, а Коно, — поправился Фудзии, явно растерявшись, что было не в его привычках.

— Коно ничего не говорил. — Тут Такэо вспомнил — когда Карасава сказал, что за четыре дня прочёл Библию, Коно стал хвалиться, что за пять дней прочёл «Капитал». Но вряд ли это представляет интерес для Фудзии. А раз так, лучше промолчать.

— Дело в том, что расследование по поводу вчерашних безобразий на спортплощадке в общем закончено, но мне хотелось бы ещё кое-что прояснить. Кто, по-твоему, был зачинщиком? Честно говоря, я подозреваю Коно. Мне кажется, именно он подстрекал Фунамото — к побегу, Катакири — к недозволенному нарушению тишины, Андо — к непристойным действиям. А ты как думаешь?

— Не знаю. — И Такэо резко покачал головой, не меняя позы.

— И всё же… Должно же у тебя быть какое-то мнение. Ты ведь был там с начала до конца.

— Кроме меня, там были Карасава и Какиути.

— Карасаву вчера уже допрашивали, но ты же его знаешь, на его слова никогда нельзя полагаться. А Какиути вечно погружён в свои мысли, и ему ни до чего нет дела, он просто не способен внимательно наблюдать за ходом событий.

— Вы хотите сказать, что я на это способен?

— Да. Только ты и можешь быть объективным свидетелем. К тому же ты единственный человек, ни разу за всё время пребывания в тюрьме не нарушивший внутреннего распорядка. Вот я и пришёл к тебе как к образцовому заключённому.

Такэо наклонил голову, как бы говоря «спасибо». Значит, он пользуется репутацией полностью контролируемого заключённого. Он вдруг почувствовал себя уязвлённым и с огорчённым видом сказал:

— Боюсь, что ничем не могу вам помочь. Честно говоря, всё произошло слишком неожиданно и быстро, я толком ничего и не понял.

— Потому-то я и спрашиваю — есть ли у тебя какие-нибудь соображения по этому поводу. Ты человек интеллигентный, и у тебя должно быть своё мнение. Я думал, ты мне поможешь.

— Я и не отказываюсь вам помогать. Но у меня уже третий день кружится голова. Я даже к врачу обращался, но без особого успеха. Вчера на спортплощадке я тоже плохо себя чувствовал и не следил за тем, что происходит вокруг.

— Да? Ясненько. Жаль. Я надеялся, что получу от тебя более вразумительный ответ. — И Фудзии смерил его недовольным взглядом. Такэо обезоруживающе улыбнулся. — Кстати, у меня к тебе ещё один вопрос. Ты не заметил ничего необычного в словах и действиях Коно, особенно после того, как он вернулся в камеру?

— Нет, пожалуй, ничего не заметил.

— Коно разговаривал в основном с Карасавой?

— Не знаю. Видите ли, вчера я получил разрешение на постельный режим и весь день лежал…

— Дело в том, Кусумото… — Тут Фудзии затряс широкими плечами и понизил голос до еле слышного шёпота: — Карасава покончил с собой.

— Что?! — Такэо подумал, что начальник зоны шутит, но тот смотрел на него совершенно серьёзно. Вот, значит, в чём дело… Весь этот шум перед рассветом был из-за Карасавы. Интересно, как он умер? Повесился на простыне или полотенце? Или, как это чаще всего бывает, перерезал себе вены осколком стекла? А кстати, почему начальник зоны счёл возможным открыть ему столь важную тайну? За те шестнадцать лет, которые Такэо провёл в тюрьме, несколько человек покончили с собой. Но об этом становилось известно только по слухам, которые распространялись среди заключённых, тюремное начальство хранило молчание. Внезапный перевод заключённых из одной камеры в другую в целях более успешного контролирования дело самое обычное. Так что скрыть самоубийство проще простого.

— Сегодня утром, — сказал начальник зоны. — Ты, небось, и сам кое-что приметил.

— Да нет, я спал… — И Такэо скривил губы, пытаясь изобразить удивление. На самом деле особенного удивления он не испытывал — кто-кто, а Карасава вполне мог задумать и осуществить самоубийство.

— Ещё раз предупреждаю: никому об этом не говори. Из нулевой зоны об этом теперь знаешь только ты, и я рассчитываю на твоё понимание…

— Но почему? — почтительно, но без особого страха спросил Такэо.

— Потому что ты ветеран и должен понимать — дело сугубо секретное.

— Но раз это такой секрет, зачем открывать его мне?

— А, вот что тебя беспокоит. Ну-у… — Фудзии скрестил на груди руки. Потом снова сел по-турецки и, прищурившись, совершенно другим, задушевным тоном сказал: — Затем, что нам нужна информация и мы рассчитываем на твоё содействие. Ты близко общался и с Карасавой, и с Коно, ну, может, и не совсем близко, но, во всяком случае, часто с ними беседовал. К тому же Коно твой сосед, ты мог слышать, о чём они между собой разговаривают. Может, и нехорошо так говорить, но само расположение твоей камеры позволяет с большой долей определённости допустить, что ты мог что-то случайно узнать. Ну так как же?

— Боюсь, что ничем не могу вам помочь. А Карасаву я вообще впервые увидел вчера на спортплощадке, до этого я даже знаком с ним не был.

— Ничего, любая информация сгодится. Вспомни, не намекал ли тебе Карасава на своё желание покончить с собой? Не обсуждал ли ничего такого с Коно? Подумай, внакладе не останешься.

Такэо содрогнулся. «Внакладе не останешься» — обычная присказка начальника зоны, пятнадцать лет назад, когда произошёл тот инцидент с побегом, он тоже намекал, что замолвит за него словечко в суде, но так ничего и не сделал. Теперь-то Такэо знал, что рапорт начальника зоны мало что значит, во всяком случае, он никак не может быть основанием для отсрочки приведения в исполнение приговора. Никаких надежд на Фудзии Такэо не возлагал. Но тем не менее кивнул с самым невинным видом.

— Хорошо. Кое-какие соображения у меня, конечно, имеются. — Фудзии, явно заинтригованный, поднял брови, но Такэо тут же добавил: — А собственно говоря, как именно он умер?

— Этого я тебе не могу сказать. — И Фудзии, словно вспомнив о своём служебном долге, бросил быстрый взгляд на две золотые нашивки, сверкающие справа на обтянутой мундиром груди. Затем извиняющимся тоном проговорил: — Подробности узнаешь из газет.

— Но это сообщение наверняка будет полностью вымарано.

— Само собой. Но ведь сколько ни вымарывай, вы всё равно откуда-то всё узнаёте. К примеру, тебе ведь уже известно о позавчерашнем инциденте?

— О том, что случилось на спортплощадке?

— Это было вчера. Я имею в виду позавчерашний случай.

— Откуда? Вся газетная полоса была черным-чернёхонька. Можно было только догадываться, что что-то случилось, но, что именно, мне, конечно же, неизвестно.

— Ну, в своё время ты и об этом узнаешь.

— Слушаюсь.

— Да, кстати, о Карасаве. Я ведь не просто так рассказал тебе об этом сугубо секретном деле. Надеюсь, ты оценишь мою откровенность и сообщишь, если тебе что-нибудь станет известно. Только повторяю, хотя мне и самому уже надоело это твердить, ни в коем случае никому не говори о нашем разговоре. Если пойдут слухи, виноват будешь только ты, и мне придётся принять соответствующие меры. Ведь ты единственный среди заключённых, кому об этом известно.

Расчёт начальника зоны был очевиден и прост: я тебе секретные сведения — ты мне — информацию. Судя по всему, он испытывал информационный голод.

— А, вот что я вспомнил. Карасава сказал: «Я никогда не стану нарушать дисциплину. А уж если нарушу, им не поздоровится».

— Когда он так сказал?

— Вчера на спортплощадке. Ещё сказал, что всё уже подготовил.

— Правда? Значит, вчера у него всё было готово… Это очень важный факт. А о причинах он что-нибудь говорил?

— Он не признавал смертной казни в её современном виде. Считал суд фарсом. Видимо, ему казалось, что справедливее убивать людей так, как делал он сам, то есть линчевать. А раз справедливость на его стороне, он должен выступить с решительным протестом против несправедливости, то есть смертной казни, единственной же возможной для него формой протеста было самоубийство.

— Он говорил, что хочет покончить с собой?

— Да нет, но думаю, именно это он имел в виду, когда говорил — им не поздоровится.

— И ты сразу понял, что он имеет в виду?

— Ну, не то чтобы понял, — поспешно сказал Такэо. — Просто у меня было что-то вроде предчувствия. Я подумал, что в принципе у него есть только один выход — покончить с собой. Он ведь приветствовал любое убийство, лишь бы оно совершалось во имя провозглашённой им идеи справедливости. Суд Линча, внутрипартийные разборки… Иными словами, убивать во имя революции в высшей степени благородно. А уж если речь идёт об убийстве, которое может быть воспринято как удар по самому институту смертной казни… И учитывая, что самоубийство тоже своего рода убийство… В общем, мне казалось, что для него вполне естественно было прийти именно к такому выводу.

— Вот придурок! Значит, уважение к жизни — для него пустой звук!

— Скорее всего. Правда, он и здесь проявлял свойственную ему последовательность, выделяя два типа жизни: жизнь, достойную уважения, и жизнь, достойную презрения. И, свято веря, что сам живёт жизнью, достойной уважения, дошёл в этой вере до логического конца.

— У него мания величия. Ещё это называют ганзеровским синдромом.

— Это вы о чём?

— Ганзер — американский психоаналитик. Он занимался изучением психики заключённых и пришёл к выводу, что у них есть предрасположенность к мании величия. Думаю, что это именно такой случай. А кстати, насчёт Коно. Как ты думаешь, не придёт ли ему в голову последовать примеру Карасавы?

— Ну, я не умею предсказывать будущее.

— Что ж, ладно. — И начальник зоны поднялся. — На сегодня довольно. Если что-нибудь вспомнишь, пошли за мной. Скажи — по тому самому делу. — И уже нажимая на кнопку сигнального устройства, многозначительно добавил: — Совершенно секретно, не забывай.

Дверь беззвучно открылась. По джутовому покрытию коридора прошелестели удаляющиеся шаги. Несмотря на гигантский рост, Фудзии ухитрялся двигаться легко и бесшумно, как ниндзя. Скривившись от оставшегося в камере сильного запаха, Такэо подошёл к окну. Винт совсем разболтался, пришлось долго вертеть ручку, прежде чем оно приоткрылось. Во рту был какой-то горький привкус, никак не удавалось отделаться от неприятного ощущения, что его вынудили сказать то, о чём лучше было бы промолчать. Вокруг Фудзии всегда создаётся сильное магнитное поле, под воздействием которого невольно теряешь почву под ногами. Как-то незаметно ему удалось внушить Такэо, что ни сам Карасава, ни его смерть не имеет к нему никакого отношения: ну умер один из заключённых, ничего особенного, к тому же он явно был не в своём уме. Но теперь эта смерть вдруг надвинулась на него во всём своём реальном значении, облечённая в плоть и кровь. Молодое, гармонично развитое тело, носившее имя Митио Карасава, чёлка, занавеской прикрывавшая лицо, колючий блеск маленьких глаз, белые, словно посыпанные мукой щёки, крепкий, атлетический торс — ничего этого больше не существует. Но он почему-то не испытал того потрясения, каким вчера стала для него смерть Сунады. Такое ощущение, будто Сунаду умертвили насильственно, а Карасава умер естественной смертью.

Возможно, вертопрахи-газетчики расценят поступок Карасавы как поражение, отход от революционных позиций. Утверждая «самоубийство есть поражение», они преисполнены гордыни, мнят себя победителями: ещё бы, сами-то они ведь не покончили с собой, а продолжают жить. Но Карасава вовсе не был похож на человека, потерпевшего поражение, он не выглядел мрачным или подавленным. Наверняка, умирая, он покатывался со смеху. Или по крайней мере полагал, что станет Богом. Так или иначе, вера кирилловского толка — и Такэо неоднократно находил тому подтверждения — не более чем жалкая иллюзия. Бог Карасавы только убивает, он не породил ни одно живое существо. Истинный Бог уносит великое множество жизней, то есть является главным убийцей, но одновременно он и производит на свет великое множество жизней. Страсть Карасавы к отрицанию стоила жизни тринадцати его единомышленникам и ему самому — то есть в конечном счёте унесла всего-навсего четырнадцать жизней. И сам он считал это напрасной тратой сил. Можно ли на этом основании считать, что он потерпел поражение?

Нет, Карасава несмотря ни на что — победитель. Хотя бы потому, что ценой уничтожения собственной плоти сделал недействительной смертную казнь, против которой восставал всеми силами души. То есть, хотя и по-своему, ему удалось претворить идею в действие. Такэо даже немного ему позавидовал. Горечь, которую он ощущал во рту, медленно прошла в горло и осела где-то в груди. И тут ему вспомнился человек, с которым он познакомился во время судебного разбирательства. Суд первой инстанции вынес ему смертный приговор, и дело передали в суд второй инстанции. Человек этот был убийцей-одиночкой, специализировался на влюблённых парочках, зарезал уже двоих мужчин и одну женщину, снискав себе громкую славу «Убийцы влюблённых». Преступление его было признано особо тяжким, и, по общему мнению, он вполне заслуживал высшей меры. Но сам обвиняемый, пребывая в твёрдой уверенности, что может рассчитывать на смягчение наказания, с энтузиазмом придумывал разнообразные хитроумные уловки, вызывавшие всеобщие насмешки. К примеру, он ухитрялся через кого-нибудь из служащих добыть сырую луковицу, которая помогала ему на суде пустить слезу, делал вид, что теряет сознание во время спортивных занятий, чтобы убедить всех, что болен. В поведении его было много комичного, поэтому над ним подшучивали, ненависти же к нему никто не испытывал. Такэо тоже полушутя обсуждал с ним его дела и давал что-то вроде советов и рекомендаций. На суде второй инстанции этому человеку смягчили наказание и приговорили к пожизненному заключению и принудительным работам. И тогда его разом возненавидели все приговорённые к смертной казни, те самые люди, которые раньше его любили, считали чем-то вроде шута горохового. Когда он благодарил Такэо за полученные в своё время ценные советы, на его лице играла насмешливая и злорадная улыбка. Скорее всего, Такэо это только показалось, но, так или иначе, он не чувствовал ничего, кроме ненависти, к человеку, с которым ещё вчера дружески беседовал, и причина была одна — тот перестал быть смертником. Разумеется, Такэо понимал, что просто завидует ему. И тем не менее он больше не мог дружески общаться с этим человеком, хотя и ругал себя за то, что ведёт себя как эгоист, не умеющий искренне радоваться чужой удаче. Такэо вздохнул. Да, он знал, что «когда умножился грех, стала преизобиловать благодать», он сумел поверить, что смертная казнь — милость Божья, и всё равно завидовал этому заключённому чёрной завистью. А теперь он снова мучительно завидовал, на сей раз Карасаве, который, покончив с собой, сумел раз и навсегда избавиться от положения приговорённого к смертной казни. Получается, он завидует самоубийце, хотя самоубийство должно считать грехом.

А это ещё что? Неужели землетрясение? Происходило что-то странное. Стены, утратив присущую им твёрдость и гладкость, внезапно стали мягкими и податливыми, как резина или воск, — тронешь, образуется вмятина. Оконная рама слегка деформировалась, пол качался под ногами — что-то разладилось в идеальном с точки зрения целесообразности пространстве одиночной камеры. Всё ходило ходуном — и стол, и стул, и его собственное тело. Наверное, всё-таки землетрясение. Такэо по привычке взглянул на висящий на стене католический календарь. Как висел, так и висит, не шелохнётся. Значит, не землетрясение, а это. Пол пошёл вниз, сначала со стороны окна, потом со стороны двери, он медленно опускался, раскачиваясь, как палуба корабля. Как ни странно, сегодня Такэо не испытывал тревоги, которая возникала всегда, когда приходило это, ему было хорошо, он покачивался на ласковых волнах сна, скоро сквозь пол начала проступать тьма, вбирая в себя его тело… Что-то подобное, наверное, испытывал и Карасава, когда плыл в хароновой ладье, покорно отдаваясь течению. Смерть — точь-в-точь сладкая дремота…

Он очнулся от крика. «За-а-а-втра-ак!» Подойдя к раздаточному окошку, принял алюминиевый поднос. В меню — рисовые колобки, суп из мисо с редькой, маринованные овощи. То есть холодные жёсткие комки риса с ячменём, солёная жидкость с плавающими в ней квадратиками редьки, и отдельно — сморщенные ломтики всё той же редьки. Аппетита никакого, но, начав есть, Такэо почувствовал, что голоден, — встал-то сегодня рано. В результате съел всё подчистую. И это сразу же исчезло. Очевидно, сегодняшнее это было настолько незначительным, что его вытеснило желание есть. Сейчас, скорее всего, половина восьмого. До вечерней пятичасовой поверки дверь больше открываться не будет. Ожил репродуктор. Выключив его, Такэо принялся стирать. Одновременно попытался распланировать день.

1. Законспектировать «Место человека в природе».

2. Перечитать пятый том «Пути Христа» Педро Аррупе.

3. Прочесть книгу Масакацу Окудайры «Святой Иоанн Креста»

4. Вечером написать письмо Эцуко Тамаоки.

Вечером-то вечером, но, закончив со стиркой, он, конечно же, сразу сядет за письмо. Так что этот пункт можно исключить. Как только будет свободная минутка, так и напишет. Почтовая бумага у него всегда наготове — открытая пачка в любое время дня и ночи лежит на комоде, в котором хранится одежда. Он заторопился, чтобы как можно скорее начать писать письмо.

5. Да, ещё сегодня непременно надо будет закончить текст для «Мечтаний».

Что же он там такое написал? Ни в пятницу, ни в субботу не было настроения. Всего семь страниц и — ну никак. И писать вроде есть о чём — казнь Сунады, визит доктора Тикаки, скандал на спортплощадке, самоубийство Карасавы… То есть материала хватит номера на два или даже на три. Но что толку писать, когда цензор наверняка не пропустит? Так о чём же написать? Натянув носок на левую руку, он стал его намыливать и на кончике безымянного пальца обнаружил дырку. Надо будет заштопать. В воскресенье иголки с нитками не выдают, так что придётся оставить на завтра. Со стороны Коно в стенку постучали четыре раза. Сливая грязную воду, спросил:

— Что тебе?

— Странно… Не могу понять, в чём дело. Сколько ни стучу товарищу Карасаве, он не откликается. И что с ним такое?

— А-а… — Такэо закончил сливать воду и стал набирать в раковину чистую. — Может, перевели в другую камеру?

— Да ты что, где это видано, чтобы переводили в другую камеру с раннего утра в воскресенье?

— Да, странно. А может, он вдруг заболел и его забрали в больницу?

— С чего это вдруг? Он и не болел никогда.

— Эй, что там у вас, расскажите и мне!

— Вот чёрт! Ты, говнюк, заткнись, я не с тобой разговариваю!

— Его, небось, увели к следователю. Из-за позавчерашнего пикета. Говорят, ты там заводила, так что скоро и тебя вызовут, жди!

— Да отвяжись ты!

Такэо повесил на вешалку выстиранные рубашку и брюки, а носки прицепил к торчащему из стола гвоздю. Коно и Тамэдзиро продолжали переругиваться. Похоже, они завелись на целый день. Он открыл «Место человека в природе» и начал конспектировать. По ходу дела набросал несколько строк письма к Эцуко, но на душе было неспокойно. А вдруг Фудзии соврал? Не было ли это умело расставленной ловушкой? Начальник зоны достаточно осторожен, чтобы поверять тюремные секреты заключённым. Да, что-то здесь не так. У Такэо возникло сильное искушение рассказать остальным о самоубийстве Карасавы. Конечно, переполох поднимется изрядный: одни удивятся, другие обрадуются, станут строить различные предположения… Но он понимал, что никогда этого не сделает. Надо отдать должное Фудзии — он всегда знает, с кем как себя вести. Такэо не из тех, кто сплетничает, основываясь на непроверенной информации, и фантазирует на пустом месте. Именно по этой причине он никогда не принимает участия в игре «если бы да кабы».

Однако держать такую новость при себе тоже нехорошо, и Такэо мучился угрызениями совести. Молчание равноценно предательству, он как бы принимает сторону начальника зоны и выступает в роли стукача. Но с другой стороны, если он откроет другим эту тайну, его как раз и примут за стукача. Узнав, от кого он получил эту информацию, все наверняка станут смотреть на него косо. Как ни крути, ясно одно — он теперь на крючке у Фудзии, а с него не так-то просто сорваться.

…Какиути оглядел камеру и расстроился, обнаружив, что приготовленный для работы клей наполовину засох. Воскресенье считается нерабочим днём, соответственно, новые материалы разносить не будут, а значит, придётся бездельничать и душу ядовитой кислотой станет разъедать тоска. Он обречён на эту тесную камеру и в будни, но в будни хоть иногда выводят наружу — то спортивный час, то свидание, то парикмахерская, то баня, а осуждённые два раза в месяц могут смотреть телевизор. По воскресеньям же дверь открывается только дважды и всего на несколько секунд — во время утренней и вечерней поверки, в остальное же время ничего не происходит. Постоянно гремит радио, но в основном пускают всякие эстрадные песни, слушать которые нет никакой охоты. Вдруг запищала рисовка, и Какиути с тревогой заглянул в клетку. Птичка с утра вдруг перестала высиживать яйца. Какиути вынул из клетки холодные яички и хотел было приласкать птичку, неловко, как-то боком, сидящую на жёрдочке, но, когда он протянул руку, она не перешла к нему на ладонь, как делала всегда, а в страхе отпрянула. Послушай-ка, ты же со вчерашнего вечера ничего не ешь. Вот, все зёрнышки тут, в кормушке, не тронутые. Ну ладно, сейчас я угощу тебя чем-нибудь повкуснее. Он растёр черенком ложки кусочек печенья и арахис и на кончике пальца просунул в клетку. Но рисовка лишь съёжилась от страха. Может, ей тоже надоело жить в заключении? Ведь она была такая ручная и так меня любила! Кстати, сам-то я захандрил после того, как мне вынесли смертный приговор. Эй, Какиути Нобору, кончай трястись! Кто вчера сказал Кусумото, что нельзя покорно ждать смерти, что надо нанести ей встречный удар? Ведь это единственный способ победить смерть! Но такое возможно только тогда, когда есть вера, когда есть любовь, человек, не знающий любви, на это не способен. За тем, чей час пробил, приходят обычно утром, всегда в одно и то же время, и, когда оно наступает, у всех обостряется слух. Если распахнётся дверь твоей камеры, это значит — на девяносто девять процентов, — пришли за тобой. Однако после казней, ураганом пронёсшихся по тюрьме в конце прошлого года, дверь стали открывать без всякой надобности — вот и его надзиратель частенько вместо того, чтобы заглянуть в глазок, приоткрывает дверь и дружески окликает его. Скорее всего, тюремное начальство решило таким образом избавить заключённых от страха перед звуком открываемой двери. Вот уж неуместная заботливость! Ведь что такое «жизнь», как не этот волнующий, напряжённый момент, когда гадаешь, что тебе выпадет — остановятся ли шаги возле твоей двери или удалятся, затихнут вдалеке? Да, я никогда не молился в этот момент: «Пожалуйста, пусть не ко мне!» — и никогда не стану этого делать. Я не вправе просить у Бога, чтобы Он продлил мою «жизнь». Но это не значит, что я с нетерпением жду, когда раздадутся шаги за дверью. Мне просто кажется очень важным состояние внутренней напряжённости, которое возникает в этот момент, позволяя всем существом ощутить ценность собственной «жизни». Нанести смерти встречный удар — значит каждое утро при звуке шагов ощущать полноту собственной «жизни», это поможет тебе достойно встретить смерть, если вдруг откроется именно твоя дверь. Да, конечно же, так. Ведь «жизнь» продолжается и после смерти. Принять смерть ради жизни — самое лучшее, что есть в учении Христа. Каждое отдельное зерно должно умереть. Я с нетерпением жду смерти, чтобы через неё обрести жизнь. Но по воскресеньям ждать нечего. Пустое, серое время, напоминающее взбаламученный ил, время, лишённое «жизни»… Ладно, хватит болтать! Отказавшись от мысли накормить рисовку, Какиути подошёл к окну и залюбовался солнечными бликами во внутреннем дворике. По воскресеньям его соседи целыми днями не закрывают рта. Говорят они только на две темы — побег и подробности казни, то есть несбыточная мечта в сочетании с реальнейшей реальностью. Разговоры на эти темы никогда им не надоедают — ещё бы, ведь это те два полюса, между которыми болтается их жизнь.

— Ну я и распсиховался. Наверняка что-то случилось!

— Ха-ха-ха… Ну и что, по-твоему, могло случиться?

— А вот этого я тебе не скажу. У нас ведь тут стукач на стукаче.

— Да нет у нас никаких стукачей.

— Да пошёл ты! Дерьмо вонючее! Заткнись!

— А вот не заткнусь! Послушай-ка лучше, что я тебе скажу. То, что сейчас передают по радио, — не прямой эфир, а запись. А это значит, случилось что-то из ряда вон выходящее, и они не хотят, чтобы мы об этом узнали. Недавно вроде бы начали передавать какое-то чрезвычайное сообщение. Только успели сказать «ч-р-е-з-в-ы-ч-а-й-н-о-е», и раз — они тут же переключили на эту запись. Ты что, не заметил?

— А ведь точно, вот скоты!

— Наверняка что-то стряслось! Узнать бы, что именно! Ой-ой, гляди-ка, вертолёт! Тут как тут. Вот здорово. Класс!

И действительно в небе кружил вертолёт, он назойливо рокотал и не собирался никуда улетать. Появление вертолёта означало одно — в тюрьме произошло что-то чрезвычайное. То ли пикетчики снова пошли в атаку, то ли посадили какую-нибудь шишку… Тревожно каркали вороны, наверное, их спугнул шум мотора. Рисовка опустилась на дно клетки. Свесила вниз хвостик, нахохлилась, два раза зевнула, затянула глазки веками, сунула клюв под крылышко и уснула. Какиути зевнул. Его тоже клонило ко сну. Верно, от птички передалось, горько усмехнулся он. Прилечь бы, но в дневное время лежать запрещено. Остаётся только зевать. Катакири опять за своё — начал бубнить свою сутру. Рокот вертолёта, настойчиво возвращаясь, раз за разом обрушивался на тюрьму. Словно стараясь перекрыть его, Катакири читал всё громче:

Тот, кто имя Амиды повторяя, Обретает свет истинной веры, Думы свои неизменно устремляет к благому, Тому воздаст Просветлённый, А ежели ты, сомневаясь в великом обете…

Какиути переключил внимание на орущее радио. Звучит гнусавый мужской голос.

Слышу я до сих пор Прощальный гудок парохода. Льются слёзы из глаз. Как тяжело расставаться! Кра-асные камелии разом опали, Над морем тревожно чайки кружа-ат…

Скатав шарики из бумажной салфетки и скрепив их слюной, он заткнул себе уши и лёг головой на стол. Ночь наступит ещё не скоро, долгие томительные часы ядовитым газом наполняют камеру, от них не спастись…