Меня и раньше интересовал подвал здания, а в эти дни все чаще думаю, как бы скорее разведать, что там. Слышал ли от кого или сам догадываюсь, что здания лагеря сообщаются между собой. Вышел в коридор, спустился вниз. Дверь под лестницей не заперта, в пробое торчит палочка. Иногда в подвал спускается Юзеф-кочегар, проверяет трубы. Спускаясь, зажигает фонарь. Фонарь необязательно — решил я. Достать немного керосина и сделать коптилку не трудно: на случай отсутствия света в коридоре висит керосиновая лампа.
На следующий день рано утром незаметно отлил в бутылочку керосин, вставил марлевый фитиль, вдетый в пробку. Сейчас нужно сделать так, чтобы дверь была все время приоткрыта, тогда никто не обратит на это внимания. Проходя во двор, вытащил палочку из пробоя. Дверь медленно открылась, из-за нее потянуло затхлой сыростью.
Вечером, когда уже можно не ожидать прихода в корпус кого-либо из полицаев или из комендатуры, спускаюсь в подвал. Несколько минут привыкаю к темноте, прислушиваюсь. Зажег коптилку, опираясь левой рукой о стену, прошел несколько шагов. Ноги ступают по влажному грунту. Показался вход в тоннель. Оказывается, подвал не сплошной, вдоль тыльной стороны здания — узкий, высотой немногим больше метра, тоннель для отопительных труб и нужно нагнуть голову, чтобы не удариться о них. Кое-где они протекают, и в могильной тишине раздаются одинокие звуки падающих капель. Вода закрывает пол сантиметров на десять, постепенно глубина становится больше. Прошел еще шагов пятьдесят. Это уже дальше нашего корпуса. Но где? По пути в шестой корпус или в четвертый? Продвигаюсь осторожно, чтоб от резкого движения не погасла коптилка. Ноги коченеют в холодной воде. Все так же в мерцающем свете тускло блестит асбестовая обмотка на трубах, в некоторых местах она намокла и обвисает.
Впереди посветлело. Тоннель сообщается с широким низким помещением. Тут тоже много воды. Через подвальное окно падает свет с территории лагеря. Окно-то без решетки! Догадываюсь, что нахожусь в подвале шестого корпуса. Погасив коптилку, приближаюсь к окну. Проволока ограды совсем близко, метров семьдесят или сто. Трава около проволоки будто причесана, нигде ни одного камня. Но ограда — вот она! Направо виден угол четвертого, туберкулезного корпуса. Жаль, что туда хода нет, он совсем рядом с оградой... Ну, хватит на сегодня! Удовлетворенный, возвращаюсь обратно, иду ощупью, долго не зажигая коптилку. Вылез почти ползком, прислушиваясь, не идет ли кто по коридору. В палате размотал мокрые портянки, подвесил их за изголовьем так, чтобы не бросались в глаза. День прошел недаром, разведка удалась! Подземный ход, подвальное окно в шестом корпусе и близкая от него ограда, — ведь это готовый план побега!
Тинегин пришел часам к девяти.
— Спите? — спросил он. — Последние деньки здесь мы живем.
— Почему?
— Говорят, первый этаж будут освобождать. Уплотнить корпус хотят.
— Зачем?
— Черт их знает. Наверно охранять легче.
— А куда переведут?
— На второй или третий этаж.
— Ну, это еще ничего, — облегченно вздыхаю я, довольный тем, что доступ к двери в подвал будет по-прежнему свободен. — Хуже, если бы перевели в другой корпус. Тут мы все знаем друг друга.
Тинегин заходил взад-вперед, затем остановился у окна
— Мы вместе живем... Мне кажется, с вами можно откровенно говорить...
— Наверно, можно, — шутливо отвечаю я, но, почувствовав, что разговор будет серьезным насторожился.
— Ведь я мог быть уже там, за проволокой, может быть, в армии или в партизанах. — Он порылся в карманах, но не найдя ни крупинки табака, продул мундштук и снова положил его в карман гимнастерки. — Чуть не бежал однажды... Слышите?
— Расскажите, как? — Я приподнялся, сел.
— Месяц тому назад было дело. Договорились, все приготовили. Да не повезло. Погода подвела. Ветер, дождь, прямо буря какая-то.
Что-то не то он говорит, — подумалось мне. Когда и бежать лучше, как не в темную дождливую ночь?..
— Да, — прокряхтел Валериан Станиславович. — А все было приготовлено.
Но у меня уже сомнение и в этом сожалеющем «да» и в том, что еще, может быть, услышу. Все-таки спросил:
— Ведь три ряда проволоки. Если не секрет, то скажите, как хотели через проволоку прорваться?
— Ножницы были, да какие! — В голосе — восхищение, а досады о несостоявшемся побеге не слышно. Кажется, что человеку захотелось поделиться, высказаться в том смысле, что и он не хуже других, мог бы... если бы... и так далее.
— Ножницы армейские или самодельные?
Тинегин ответил не сразу.
— Вы Кузнецова знаете? Он часто ходит в перевязочную. Рыжий такой.
— Рыжий? Знаю, то есть видел его. У него такая же рана, как у меня.
— Ну, он, он. Механик-танкист, в мастерской здесь на дворе работал, в бывшей кузнице, ведра чинил, ножи, ключи делал. И ножницы сделал не хуже армейских.
Я чуть не крикнул: «Где они?», но сдержался.
— Что же вы, точку на этом поставили?
— Да нет... Ждем удачного случая.
Кузнецов, ножницы... Нет, это не вранье. Про того парня можно поверить.
Заметив мое волнение, Тинегин спросил:
— А вы бы согласились идти на проволоку?
— В любой час. Валериан Станиславович!
— Я познакомлю вас с Кузнецовым. Может быть, он согласится принять в группу еще одного человека.
Неужели он всерьез? Как раскрыть свою душу Тинегину и Кузнецову, чтоб они поверили?!
— Спасибо! Я готов. Готов, хоть сейчас! Погибать, так на проволоке. А сидеть, ждать, бояться, надеяться — сил уже нет!
Заснул в эту ночь с одной мыслью: скорей бы дождаться дня и увидеть Кузнецова.
На следующий день, встретив Кузнецова у перевязочной, не вижу на его лице никаких признаков того, что он что-нибудь знает обо мне. Еще рано, думаю, с ним еще не успели переговорить. То же самое повторяется и на второй, и на третий день. Самому заговорить? Нет, еще спугнешь, отшатнется Кузнецов, не поверит... Спрашиваю Валериана Станиславовича:
— Вы с Кузнецовым не разговаривали?
— А-а... Да, сегодня можно поговорить. — Сказал так, как будто речь шла о чем-то обыденном. И в тот вечер, когда Тинегин рассказывал о несостоявшемся побеге, мне показалось, что он не вполне серьезен в том, о чем говорит.
Вдвоем пошли на второй этаж. Заглянули в перевязочную, там Кузнецова не оказалось.
— Вон он идет, — показал Тинегин в конец коридора. Кузнецов подошел, прихрамывая. Поздоровались.
— Мы с доктором вместе живем. Знакомьтесь!
— Встречаемся, а поговорить не пришлось. — Кузнецов, улыбнувшись, пожал мне руку.
— Скажу тебе, Клавдий, одно: доктору можно верить. А об остальном вы сами говорите.
Кузнецов молчит, спокойно посматривая на меня и Тинегина. Молчу и я, боясь, что слова могут прозвучать не так, как надо. Гляжу на Кузнецова с одной мыслью, чтоб он понял меня, увидел мое желание бежать из лагеря. «Поверь! Поверь мне!» — кричит в душе.
— Я зайду к вам, — проговорил Кузнецов и взялся за ручку двери в перевязочную.
Сказал зайдет... Когда?
Дни — в напряженном ожидании. Чувство неопределенности раздражает и гнетет. Стараюсь успокоить себя. Почему Кузнецов должен сразу включить меня в свою группу? Обо мне он мало знает, а слова Тинегина могли не убедить его...
Всем, кто находится в левом крыле первого этажа, объявили, чтобы перебирались на второй и третий этажи.
— Шоль приказал закрыть все палаты и коридор в этом крыле, — объяснил санитар Тинегину. — Куда вас определить — не знаю. А вы, — кивает он мне, — числитесь за нашим отделением. Спросите сами у Михаила Николаевича.
Я пошел к Свешникову.
В перевязочной на деревянном столе лежит больной, оголив бок. Перевязку делает Пушкарев, ему помогает фельдшер. Он осторожно, боясь израсходовать лишний сантиметр марли, отрезает турунду. Свешников сидит в углу и медленно, о чем-то задумавшись, перебирает хирургический инструмент. Инструментов мало, все помещаются на тумбочке.
— Можно к вам, Михаил Николаевич? — окликаю его
Свешников поднял голову. «Быстро седеет», — с горечью отмечаю я, вглядываясь в похудевшее лицо хирурга. Серебристо-серые волосы аккуратно зачесаны из бок, из-под халата выглядывает заштопанный на сгибе воротник гимнастерки. Насколько Свешникову позволяют силы и время, он старается не терять выправку офицера Красной Армии.
— С первого этажа нас выгоняют. Куда можно перебраться?
Посмотрел на меня, подумал с минуту.
— Бывшая каптерка на третьем этаже свободна. А хотите — помещу к больным. Только тесно очень. Уплотнили так, что все двухэтажные нары заняты.
— Что ж, и в каптерке неплохо, — охотно соглашаюсь я, подумав, что на случай побега лучше жить одному.
Каптерка — угловой чулан в конце коридора на третьем этаже. У окна стоит длинный стол вроде прилавка, нет ни койки, ни табуретки. Пол цементный. В углу, от пола до потолка, белым мхом протянулась плесень. Бросив тюфяк на стол, я вышел в коридор и заглянул в соседнюю комнату. Там была когда-то ванная: заржавленный душевой сосок спускается с потолка. Коридор этот, с прилегающими к нему помещениями, необитаем, видно, давно сюда никто не заходил.
В первую ночь выспаться не удалось. Крысы грызли под дверью, пытаясь из коридора проникнуть в мой чулан. Успокоились они только на рассвете. Утром, открыв дверь, увидел изгрызанный порог и рядом кучки мелкой древесины. Крупные звери, как бобры! Ну, да черт с ними! Надо найти Кузнецова, сказать, где я нахожусь, и, может быть, договориться конкретно.
Кузнецова в перевязочной не было. Я посидел в коридоре, подождал. Не заболел ли он? Выйдя из корпуса, встретил полковника дядю Костю и Хетагурова. Поздоровавшись с ними, повернул за угол и здесь наткнулся на Кузнецова. Он сидит и задумчиво ковыряет палкой в земле. Впалая небритая щека золотится на солнце рыжим волосом. Увидев меня, поднялся с камня. Я сообщил, где поместился.
— Знаю я этот угол, — говорит он.
— Каждый день дорог... Мне Тинегин рассказывал, что у вас есть ножницы. Может, согласитесь взять и меня в группу?
Как и при первом разговоре с Кузнецовым я весь в напряжении. Поверит ли? Согласится ли? Покалывает каждую клетку тела, будто электрическим током.
Кузнецов поверил.
— Мы готовы, — сказал он. — Надо только день выбрать. Я вас познакомлю с двумя дружками. Вы будете четвертым, если ребята согласятся.
— С дружками? — спрашиваю я, недоумевая, почему, в таком случае, четвертый, а не пятый. Кузнецов, Тинегин, еще двое и я
— А Тинегин?
Глаза Кузнецова недобро сверкнули.
— А он, что, опять говорит что хочет бежать? О нем у нас разговора нет, мы его уже знаем! Он нам побег сорвал!
— Как сорвал?
— Да так! Договорились, время назначили, когда ползти на проволоку. Ждем его, а он не показывается. Пробрался я к нему, а он, вижу, аж дрожит от страха. Просится: сегодня, говорит, не могу! Вон, говорит, какой ветер, темень, давайте, говорит, завтра. Пока мы его ждали, да я уговаривал, светать стало. Спрятал я ножницы и вот опять сидим. — Кузнецов отшвырнул палку к забору.
— Да... — Я не знаю, что и сказать.
Кузнецов помолчал и энергично добавил:
— Ничего не говорите Тинегину о побеге! Слышите?!
— Как решите! — в тон ему отвечаю я, все еще не понимая, почему Тинегин отказался от побега. Помолчали немного, спрашиваю:
— Какие у вас ножницы?
— Обыкновенные, пехотные. Пробовал: секут толстый гвоздь, не только проволоку.
— У меня приготовлены коптилка и небольшая карта.
— Карта-а? Правильно! А коптилка зачем?
— Из нашего корпуса есть ход в шестой. Я лазил. А там проволока близко.
— Это еще надо обдумать. Тут тоже проволока недалеко. Мы уже наблюдали. На участке между нашим корпусом и комендатурой меньше часовых.
— Ну, как вы решите. Еще поговорим об этом.
— Да, пора идти в корпус, — Кузнецов захромал к дверям.
В радостном волнении возвращаюсь к себе. С этого дня душевная приподнятость не оставляет меня. Есть цель, есть надежда! Что бы ни случилось, все лучше, чем прозябание. Двум смертям не бывать, а одной не миновать! Уже иначе смотрю на окружающее. Часовые, полицаи, Шоль, пустая баланда, пулеметные вышки, голод — все это меньше угнетает, чем прежде. Это минет! Перетерпим!
Захожу иногда в палату к парализованному Зеленскому. Тут как будто ничего не изменилось. Живут одним: сведениями о фронте. Здесь знают больше, чем где-нибудь в другом месте лагеря. Недаром забегают сюда друзья Зеленского: сообщат свежую лагерную новость, узнают, что думает «академик» о том или ином событии. Если Зеленский разрешает, то я шарю в стружках его дырявого тюфяка, достаю сложенную газету, кладу ее за пазуху и ухожу в свою одиночку.
Сопоставляя сводки нескольких номеров газет, можно сделать вывод, что крупных военных операций в июне не было. Может быть, идет перегруппировка войск с обеих сторон? Много вранья обо всем, особенно о нашей армии и советских людях. Устаю и от перевода, и от душевной тоски. Прочтя статью, чувствую себя оплеванным.
В каптерку постучался больной из ближайшей к коридору палаты.
— К вам идут! — крякнул он а дверь.
Едва удалось сложить газету а сунуть ее в щель между полом и стеной, по коридору послышались громкие шаги. Вошел Шоль.
— Чем занимаетесь? — Быстро окинул взглядом полупустой чулан.
Не успел ему ответить, как он уже залез ко мне в карманы гимнастерки и, ничего там не найдя, прощупал и прогладил бока и брюки. Подбежал к столу, перевернул одеяло и тюфяк. Не обнаружив ничего, злобно погрозил пальцем:
— Газеты читаешь? Смотри-и!
— Нет у меня газет! — развел я руками, опомнившись от молниеносного обыска.
Диплом, зашитый в клеенчатый мешочек вместе с картой, лежит в тюфяке, хорошо, что Шоль не нащупал.
Несколько дней не хожу к Зеленскому, стал осторожней в разговорах с персоналом в больными. Изо дня в день тренируюсь в ходьбе. От окна до двери семь шагов. Туда и обратно — четырнадцать. Повторить сто раз — и это уже почти километр. Чтоб не сбиться со счета, при возвращении к окну гвоздем царапаю на подоконнике.
Кузнецов сам подошел ко мне и сообщил, что ребята согласны включить меня в группу.
— Только Сахно сейчас болен. Надо выждать.
— Что с ним?
— Немного рука распухла, в рубце что-то нарывает. Температура...
— Если сегодня температура не снизится, вы мне скажите, постараюсь порошки достать хоть несколько.
— Скажу.
Смотрю на исхудавшее лицо Кузнецова, на его лоб в ранних морщинах, и у меня срывается:
— Скорей бы уж!
— Понятно, лучше скорей, а то еще в транспорт попадем.
После обыска зашил диплом в подкладку куртки, чтобы не потерять, а карту прячу отдельно, в щель, под подоконником. Она уже порядочно потерлась в сгибах, но бумага толстая и на ней хорошо видны дороги и населенные пункты Восточной Польши, Белосток и окружающие его районы. Карта у меня давно. Однажды, когда работал в туберкулезном корпусе, забрался на чердак, там в мусоре нашел несколько страниц из школьного атласа.
Охрана лагеря все строже и строже. Давно уже не было побегов, а страх у вахткоманды все увеличивается. Знают, что если случится побег, то в наказание не избежать отправки на фронт. В десять часов вечера — поверка. Закрепленный за корпусом ефрейтор сам проверяет по списку. После поверки наружные двери запирают на замок, около здания, с фасада и во дворе, ставят двух часовых в полной боевой выкладке. Девятый корпус содержит самое большое число людей и его охраняют два часовых, около других ходит по одному. Комендант и караульные начальники делают частые обходы постов. Ночью слышны под окнами громкая немецкая речь, лай собак. То с одной, то с другой вышки раздается треск пулемета: в который уже раз пристреливаются к проволоке. Взлетают ракеты, озаряя мертвенным светом и без того хорошо освещенный лагерь.
Снова все стали говорить о предстоящем большом транспорте и о полной ликвидации лагеря. «Сумеем ли до отправки?» — волнуюсь я, сам не зная, кого винить за то, что побег все откладывается.
По слухам — сильные бои на фронте. Зеленский говорит, что за неделю боев под Орлом немцы имели такие же потери в технике, как и за всю польскую кампанию. В газетных сводках немцы сами сообщают о крупных боях у Орла и Курска, о больших потерях в технике с обеих сторон. И как всегда истерические крики о «решающей битве», о «провидении, которое всегда было на стороне фюрера!»
После перевязки я сел в коридоре, решил подождать Кузнецова. Прошло с полчаса и рыжий, нестриженый чуб Клавдия показался на лестнице с третьего этажа. Он идет почти не хромая.
— Выходите, Клавдий, поговорим.
— Обязательно. Только зайду перевяжусь, повязка промокла.
На дворе говорю о фронте, о тяжелых для немцев боях. Кузнецов слушает вполуха, занят своими мыслями
— Если попадем к своим, узнаем подробней, — шучу я.
— Вот это самое главное, — тряхнул головой Клавдий. — Пойду к ребятам, вызову их. — Оставив меня у дверей, он забежал в коридор и скоро вернулся.
— Что, поправился тот, у кого температура была? — спрашиваю у него.
— Да, сейчас они придут.
Через несколько минут вышли двое.
— Сахно, — подавая левую руку, назвал себя высокий парень со стриженой головой. Правая кисть забинтована, пальцы не работают, он осторожно приподнял ее, как бы извиняясь за то, что поздоровался левой.
Второй, поменьше ростом, старше, с суровым лицом.
— Мрыхин! — и тоже, здороваясь, подал левую. Правая висит плетью, слегка раскачиваясь, как подвешенная на веревочке.
— Ложный сустав? — спрашиваю я. Он утвердительно кивнул. — Ну, так мы все равны, все инвалиды. Как вы решили, Клавдий? Каким путем и когда?
Кузнецов задумался, скосив глаза в сторону:
— Сейчас выбирать нечего, — произносит он. — Раз часовые поставлены во дворе, то остается одно: через подвал и в ближайший к проволоке корпус.
— Верно! — обрадовался я. — Но в четвертый нельзя, туда подземного хода нет, да там больные, часового на ночь ставят. А в шестом пусто, после отправки никого не осталось.
— Нет часового у шестого, — подтвердил Клавдий.
Повторяю Сахно и Мрыхину то, что уже рассказывал Кузнецову, как ходил с коптилкой по тоннелю и подвал шестого корпуса.
— В подвальном окне деревянная рама, неостекленная, без железных решеток. Проволока близко!
Мрыхин и Сахно слушают молча, поглядывают на Кузнецова.
— Надо бежать в ближайшие дни, — твердо сказал Клавдий. — А сейчас по местам, а то попадем на заметку Шолю или полицаям.
Входим в корпус. На дверях в подвал большой, недавно повешенный замок. Тихо спрашиваю:
— Найдется чем открыть?
Сахно ответил, показывая на Клавдия:
— Подобрал ключ, он уже отмыкал.
Снова напряженное ожидание. Ночью просыпаюсь, подхожу к окну. Неужели это сбудется? Лучше не обнадеживать себя заранее, а то сорвется... Два чувства одинаково сильны и занимают равное место: надежда и ожесточение. «Убьете? Ну и хрен с вами! И с такой жизнью! А вам тоже конец придет!» Хожу пружинящим шагом, настороженно, по-звериному.
Утром пошел на первый этаж, чтоб мысленно попрощаться с Зеленским, Бабковым, Комаровым, с этой палатой патриотов, где всегда можно говорить о том, что думаешь. Сегодня слушаю Зеленского рассеянно, как будто оба мы уже далеки друг от друга, в разных мирах. «С вами больше не быть вместе. Или убьют на проволоке, или буду у своих...»
Спросил у Зеленского про Гордона, слыхал, что тот болен.
— В четвертой палате, — ответил Зеленский. — Говорят, плохо ему.
Лицо Гордона шафранно-желтого цвета, взгляд безучастный, кажется, спит человек с открытыми глазами. Повернул голову и, увидев меня, слабо улыбнулся. Очень похудел, осунулся.
— Когда вы заболели, Максим Моисеевич? Дней десять тому назад мы с вами разговаривали.
— Уже давно плохо себя чувствовал, начиналась желтуха. Рвота меня замучила. Сейчас легче, может быть, начну выкарабкиваться.
Думая об участи Гордона, возвращаюсь к себе. Долго не сажусь, хождение успокаивает. Судя по усталости, сделал километра четыре, не меньше.
Дверь открылась, и на пороге показался Кузнецов, бросаюсь к нему.
— Сегодня?
— Нет, решили завтра, — ответил Клавдий.
— Заходи, садись! Вот, взбирайся на стол.
— Долго нам говорить нельзя, заподозрит кто-нибудь. — Лицо его нахмурилось, он отвел взгляд. — Я хочу вам вот что сказать... Если вы не можете идти с нами, то я покажу, где лежит вторая пара ножниц. Вы уже тогда сами...
Я оторопел от неожиданного предложения.
— Что ты, Клавдий? — возражаю ему шепотом, но мне кажется, что я кричу. — Вместе! Вместе давайте!
Кузнецов, чуть смутился.
— Я думал, может, вы сами хотите. Мы решили — завтра. Может быть, вы не готовы...
— Почему не готов? Жду этого часа!
Всматриваюсь в лицо товарища, стараясь понять, есть ли у него что на уме, чего он не договаривает. Но Кузнецов сказал то, что думал. Наученный горьким опытом, когда из-за нерешительности Тинегина побег был сорван, он пришел сейчас для честного и откровенного разговора.
— Ну, решайте! Я сделал две пары ножниц. Одни всегда наготове, другие спрятаны на чердаке. — Кузнецов направился к двери.
— Не надо! Только вместе с вами!
— Тогда утром встретимся в подъезде!
Он ушел, а я перебираю в уме все, что было сказано и как сказано, и успокаиваюсь, наконец, поверив, что Кузнецов и его товарищи сдержат свое слово. Спустился во двор, но побыть там не удалось: из-за угла показалась фигура часового, и я быстро вхожу в корпус.
Поверка закончилась, но еще долго не могу уснуть. Скорей бы дождаться завтрашнего дня! Чему быть, того не миновать! То, что нет сна, пугает. После бессонной ночи ослабну, не будет сил бежать...
Утром, просыпаясь, почувствовал тревогу и вместе с тем что-то радостное. Не сразу понял, отчего это. А-а! Сегодня!
Иду вниз, чтоб дождаться Кузнецова. Вскоре он показался в глубине подъезда. Почти сразу вышли Мрыхин и Сахно. Крепко жмем друг другу руки
— Сегодня, сразу после отбоя, — говорит Кузнецов. — Во время поверки следить друг за другом! А сейчас и вида не показывать! Больше сходиться не будем!
Солнце щедро освещает двор. Из корпуса выходят больные погреться. Многие раздеваются почти донага, выворачивают наизнанку рубашку, штаны, внимательно просматривают швы, что-то стряхивают. Истощенные, грязные тела, каждый позвонок виден вплоть до затылка. Лопатки неестественно большие, а руки, наоборот, кажутся толщиной со спичку. Будто мертвецы вылезли из могил и ожили под лучами яркого солнца.
Товарищи позаботились о Максиме Моисеевиче, вынесли его на носилках во двор, положили в тени, у ограды. Я подсел поближе к нему, заговорил о его здоровье. Про себя решаю: сказать или нет? Ведь близкий человек... Сколько раз говорил с ним, как с отцом. Едва удерживаюсь от откровенности. «Не имеешь права!» — мысленно прикрикнул на себя. «Не ты один! Всеми решено: никому ни звука!»
Днем еще раз проверил исправность коптилки. Вытащил из щели карту, зашил в рукав.
Вот уже и солнце ушло на запад. Сейчас будет поверка. Засунул коптилку в карман, спустился на второй этаж. Все ходячие больные выстроились в коридоре. Становлюсь во вторую шеренгу. Ефрейтор, ответственный за корпус, начал перекличку. Лежачих он уже проверил раньше. Все налицо.
— Расходись! — машет рукой полицай.
Кузнецов, Мрыхин, Сахно и я спешим в уборную, чтоб переждать время, когда ефрейтор и полицаи уйдут и запрут наружную дверь. От волнения кровь стучит в виски. А вдруг сюда заглянет полицай?! Заподозрит, почему я здесь, а не на своем этаже. Тогда все пропало! Проходит несколько минут. Все стихло. Быстро, без шума, спускаемся вниз, под лестницу. Здесь уже темно. Кузнецов на ощупь попадает ключом в скважину замка. Вошли в подвал, прикрыли за собой дверь, прислушались. Не слышно ничего, кроме глухих ударов своего сердца. Спускаемся еще на несколько ступенек, зажигаем коптилку. Из подвала имеется несколько ходов, надо узнать тот, который ведет к шестому корпусу. Вот знакомые трубы, обмотанные асбестовыми лентами. С коптилкой в руках иду впереди. Идем медленно, чтоб не слышно было плеска воды под ногами, через каждые пятнадцать-двадцать шагов останавливаемся. Сейчас уже свет не нужен, можно его погасить и идти ощупью. Тоннель кончился. Дальше подвал шестого корпуса. Тут воды почему-то больше, до колена. Направо светится окошко — выход из подвала.
— Первыми будем вылезать я и Мрыхин, — говорит Кузнецов шепотом. — Так и на проволоку поползем.
Осторожно двинулись к окошку.
— Т-с-с! — Кузнецов остановился и, раскинув руки, отпрянул назад. Попятились и мы, замерли на месте. Слышен скрип шагов, ступающих по гравию дорожки перед корпусом. Вот кто-то приблизился. Луч карманного фонаря проник в подвал, пошарил по черной воде и исчез. Чувствую, что волосы на голове зашевелились, грудь и спина покрылись испариной. Прошло еще несколько секунд. Охранник отошел от окна, шаги его затихли.
— Наше счастье, что он без собаки, — первым заговорил Мрыхин.
Никто не шелохнулся.
— Ждать надо! — сказал Кузнецов, не отрывая взгляда от окна.
Стоим долго, ноги застыли в холодной воде. Наконец Клавдий толкнул Мрыхина и оба двинулись вперед. Через минуту их уже не было в подвале. Быстро стаскиваю с ног ботинки и лезу вслед за Сахно. Ничего не замечая вокруг, почти касаясь земли лицом, переполз дорогу и очутился в траве. Передние остановились, и я наткнулся головой на сапог Сахно. Впереди, в метрах тридцати-сорока, ярко освещенная проволока. Виден каждый зигзаг ее, каждая колючка. Снова поползли вперед и остановились.
— Будем ждать смены караула, — шепотом передает Кузнецов.
Сколько пролежали неподвижно — неизвестно. Темный купол неба мерцает звездами. Луны еще нет — и слава богу! Из Хороща доносится одинокий удар колокола. Неужели уже час? А поверка закончилась в начале десятого. Если слегка приподнять голову, виден шагающий за проволокой часовой. Вот из темноты показывается второй часовой. Останавливаются друг против друга, едва слышно несколько фраз. Один из них, поправив на плече ремень винтовки, уходит. Сменивший его солдат начинает мерный обход своего участка. Можно долго наблюдать спину солдата, когда он удаляется от места, против которого лежим мы. Еще проползаем несколько метров и останавливаемся у первого ряда проволоки. Срываю очки с носа и прячу их в карман. Ругаю себя за то, что раньше не догадался: от яркого света блеснет стекло очков, часовой заметит! Надо выждать, пока новому часовому надоест смотреть на ярко освещенную ограду, он устанет и начнет механически, туда-обратно, вышагивать по каменной дорожке вдоль ограды.
Поползли! Первый ряд проволоки предупредительный: в нем всего три горизонтальные линии, тут легко проскользнуть. Впереди уже мягко щелкают ножницы. Кузнецов и Мрыхин режут первый ряд главной ограды. Жду: вот раздастся выстрел часового! В мозгу бьется лихорадочная мысль: «Сразу убивай, сразу! Только бы не ранил!» Но выстрелов не слышно. Сапог Сахно двигается вперед. Обрубленный с боков квадратный кусок ограды загнут кверху. Не застрять бы! Едва успеваю подумать, и тут же задеваю спиной проволочную колючку. Как ящерица, прижался животом к земле, отцепился. Голова и туловище уже в канаве, между двумя рядами главной ограды. Не теряя из виду ног Сахно, пополз через второе отверстие в наружной, последней проволочной стене. Как рубили отверстие здесь — не слышал. Опять скатился в канаву, но освещенная проволока уже позади, а впереди мрак, спасительный мрак ночи! Едва различаю силуэты товарищей. Добежали до какого-то сарая.
— Назад! — громким шепотом приказывает Кузнецов.
Все шарахаются в сторону, стараясь быть подальше и от лагеря, и от Хороща. Из местечка доносится лай собак. Там, наверняка, ходят полицейские патрули. Впереди бежит Кузнецов, в руках у него длинные ножницы. За ним трудно поспеть. Слышно хриплое дыхание бегущих рядом Мрыхина и Сахно. У Сахно сквозь разорванную на плече гимнастерку белеет тело: разорвал, наверно, на проволоке.
Кузнецов добежал до проселочной дороги и остановился. Мрыхин, Сахно и я налетаем на него, целуем в губы, в колючую бороду, потом, не веря еще своему счастью, обнимаем друг друга. Сахно поворачивается к освещенному лагерю и трясет своей кистью, навсегда скрюченной в кулак.
— У-у-у! — хрипит он торжествующе, и крепкие русские слова звучат как проклятье той неволе, из которой только что вырвались.
Кузнецов разнимает ножницы, одну половину оставляем себе, другую дает Мрыхину:
— Вместо оружия.
Пытаемся быстрее сориентироваться, где север, где юг. Вот ковш Большой Медведицы, по ней легко найти Малую Медведицу и Полярную звезду.
— Чтоб не подходить близко к Белостоку, нам надо двигаться на юг, — говорю Кузнецову.
— Пошли! — ответил он. — Сначала отойдем подальше, потом решим.
Дорожная пыль приглушает шаги, легкая влага росы освежает ноги. Радостно бьется, сердце. Июльская ночь, запах лугов, долгожданная свобода! Правда ли это? Правда, а не галлюцинация! Рядом идет Мрыхин, впереди низкорослая фигура Кузнецова.
Лагерь уже позади, километрах в пяти. Мы развеселились. Распознав в темноте гороховое поле,начали рвать сочные стручки. Вдруг недалеко залаяла собака и через минуту послышался крик:
— Стойце, злодзеи, страляць буду! Стойце!
Мельком заметили недалеко от дороги крышу хутора. Бежим долго.
— Хватит! — задыхаясь, крикнул Мрыхин и бросился в траву придорожной канавы. Мы сели рядом с ним на обочину дороги.
— Кричит, а сам боится с крыльца сойти. Нате, жуйте! — Сахно сунул Кузнецову и мне по пучку стручков, Мрыхин вытащил из-за пазухи свой горох.
— Сегодня долго не пройдем, уже светает, — говорит он.
— До рассвета надо добраться к лесу. — Кузнецов поднялся.
С востока небо посерело, у самой земли появилась светлая полоса. Кругом все поля, изредка — кустарники. Место низкое, болотистое.
Где-то залаяла собака.
— Сворачивай вот в ту рощу! — Кузнецов направился к кустарнику, над которым возвышались редкие деревья. Издали кустарник казался густым, а когда вошли в него — убедились, что спрятаться трудно. Трава вытоптана, здесь, наверно, постоянно пасут скот. Раздумывать некогда, уже поднимается солнце. Залегли по одному, но так, чтобы видеть друг друга. Кустики небольшие: захочешь спрятать ноги — голову надо высовывать, а попятишься назад, тогда ноги видны. Кое-как замаскировались сухими ветками, травой.
Спокойное, негромкое мычание послышалось сзади, совсем рядом. Несколько коров продвигаются сквозь кустарник, медленно пощипывая траву. Людей пока не видно. Наверно, пастух прошел где-то стороной. Лежим не шевелясь, стараясь врасти в землю, замаскироваться каждой былинкой. Часов в одиннадцать, когда солнце поднялось высоко, справа от себя, метрах в двадцати заметил девушку с кошелкой в руках. Дальше сквозь кусты виднеется платье еще одной женщины. Девушка повернулась и я догадываюсь по ее испуганному лицу, что она видит меня. Не прибавляя шагу, пошла дальше. А что если она расскажет кому-нибудь и через час сюда явятся полицаи? Но то, что девушка пошла не торопясь, будто ничего не случилось, успокаивает. Наверное, население уже знакомо с такими, как мы.
Кажется, что день никогда не кончится. Сохнет в горле от жажды. Дотянулся рукой и сорвал несколько кислых ягод, росших как будто прямо на мху. Скорей бы ночь, чтобы уйти из этой ловушки. Заходят в кустарник еще какие-то старухи, собирают хворост. Очевидно, это единственная роща на всю округу. Люди переговариваются между собой вполголоса, как при покойнике. Может быть, они уже знают, что здесь прячутся люди. Или война их приучила говорить шепотом?
После захода солнца, в сумерках, покидаем кусты. Остановились у первого хутора. Кузнецов перелез через плетень и вошел в хату. Вскоре он вернулся, принес ведро воды.
— Хозяин хороший, — сообщил он весело и побежал обратно. Возвратился с куском сыра в тряпочке и ломтем хлеба. Тут же, стоя, все это было разделено и съедено. Сахно, держа на ладони кусочек хлеба, с иронией вспомнил старое:
— Кому-у?
Кузнецов цыкнул на него:
— Еще раз вспомнишь «кому?» и — кулаком по лбу!
Всю ночь идем открытым полем, между хуторов. То с одной, то с другой стороны слышен лай собак.
Утром подошли к околице деревни. Я предлагаю не входить всем в деревню, а кому-нибудь одному забежать в ближайшую хату, раздобыть еду и продвигаться дальше.
— Никого в деревне нет, — стали возражать Мрыхин и Кузнецов. — Пошли все!
На дворе стоит врытый в землю стол, кругом него лавки. Хозяйка, ничего не спрашивая, вынесла в горшке картофельный суп, отрезала каждому по куску хлеба. Стоя в стороне, молча смотрит, как жадно едят похлебку четверо оборванцев. К ней присоединились бабы с соседних дворов и также молча и грустно смотрят на нас.
Поели быстро, — каждую минуту могли нагрянуть полицаи, — поблагодарили и распрощались.
— Далеко отсюда Белосток? — спросил Мрыхин хозяйку, чтоб проверить, где мы.
— Километров двадцать, — ответила она.
Днем прячемся в кустах. Дождались вечера — и снова вперед. Минули редкий лес и очутились на опушке, у изгороди какого-то хутора. Пока рассматривали хутор, на крыльце появился хозяин в кожаном картузе, сел на ступеньку и стал что-то чистить ножом. На переговоры пошел я. Хуторянин делает вид, что меня не замечает, картуз надвинут на брови. Что-то очень длинный и острый у него нож, как кинжал! Предчувствую, что ничего здесь не получим. Здороваюсь. Хозяин поднял голову и, отложив морковь, повертел в руке нож. Острое и длинное лезвие сверкает. На приветствие не ответил, лишь уперся злым взглядом. Все-таки спрашиваю, нет ли чего поесть.
— Нет! — коротко ответил хуторянин и угрожающе приподнялся.
Вернулся к ребятам ни с чем.
— Он нас, наверно, давно заметил. Специально с ножом поджидал, готовился пугнуть. Ну, ладно! Найдем других людей! — Кузнецов облизал пересохшие губы и зашагал вперед.
Напились в первом же попавшемся ручье.
— Это не ручей, — объясняет Мрыхин, — а приток Нарева. Тут река Нарев. вокруг Белостока вьется, у нее много притоков.
Ночью зашли в крайнюю хату небольшой деревни. Хозяйка — пожилая, сгорбленная — молча вынесла во двор котелок вареной картошки. После еды опять приободрились. Отойдя от деревни километра два, изломали в кустах веток, улеглись на них, тесно прижавшись друг к другу.
— Только август начался, а уж ночи прохладные! — Мрыхин зябко ежится, прижимаясь спиной к Сахно.
— Доберешься до жены, она тебя согреет, — говорит Сахно.
— А как же. Я — человек женатый, не молокосос, как ты.
С рассветом двинулись дальше. Идем весь день лесом. После той картошки, что съели ночью, во рту ничего не было. Сил нет, но останавливаться в этом глухом месте, ничего не поев, не хотим.
— Ну и дорога, — ворчит от усталости Мрыхин. — По ней, наверно, года два никто не ездил. Травой заросла.
Вдруг где-то рядом заревел мотор автомашины. Едва успели забежать в густой папоротник и броситься на землю, как впереди, по шоссе, куда выходит лесная дорога, проехало два грузовика. В кузове машин сидят вооруженные немцы, в касках.
— Чуть не нарвались! — Сахно осторожно приподнялся.
— Заметили они или нет? — Кузнецов оглянулся на нас и, не получив ответа, быстро побежал вперед. За ним, ломая сучья, понеслись и мы. Пересекли шоссе, снова углубились в лес.
Бредем долго. Наконец вышли на опушку. Редкий туман заволакивает широкое до горизонта поле. Часов в семь показалась железная дорога. По моим соображениям (я хорошо помню карту, уже не раз вытаскивал ее из кармана), это и есть дорога Белосток — Варшава. Лежа в траве, прислушиваемся, не шумит ли вдали поезд. Тишина. Охраны не видно. Гуськом друг за другом перебираемся через насыпь и в лучах заходящего солнца видим почти рядом длинную улицу большого села. Прячемся в канаве.
— Обойти надо село, — предлагаю я.
— Обойти можно, а что есть будем, — возражает Сахно. — За весь день в животе ничего не было, кроме двух кислых ягод.
Кузнецов и Мрыхин угрюмо молчат.
— Пойми ты, что в таком большом селе или немцы, или полицаи! — настаиваю я на своем.
У околицы села стоит высокий крест. Так принято здесь, в каждой деревне. Чьи-то заботливые руки обвили полотенцами потемневшее от времени распятие.
Голод ли, надежда на авось, или успокаивающий вид старого креста заставили забыть об опасности. Кузнецов встал и направился в деревню. Обернувшись, сказал:
— Если бы немцы были, то по дороге заметно было бы. А то — никаких следов. Идемте!
Прошли мимо нескольких домов, никого не встретили. За поворотом улицы во дворе большого дома послышался шум голосов. Несколько человек, перегнувшись через забор, смотрят на нас. Возвращаться поздно, мы прибавляем шагу. Минули шумевший, как улей, дом. Слышен плач, причитание женщин. На дворе у крыльца стоят несколько человек с ружьями за плечами. Они с напряженным вниманием рассматривают проходящих людей. Отойдя шагов сто, оглядываемся. 3а нами двигаются те, что стояли во дворе с ружьями. У выхода из деревни Клавдий вошел на крыльцо крайнего дома, постучал в массивную, с резными наличниками дверь. Не уходить же из деревни без куска хлеба!
— Фи-и-ить! — просвистела пуля и почти сразу послышался сухой треск выстрела. Фью-ить, фью-ить, — пронеслось еще несколько пуль. Стрельба участилась. Галопом выбегаем из деревни и пускаемся к несжатой ржи. Пули продолжают обгонять нас, но летят над головой. Не знаю, кто первым рассмеялся, но, вбежав в рожь, все четверо хохочем. Разбирает мальчишеский смех от сознания только что миновавшей опасности. Наполняем карманы сухими колосьями, на ходу растираем их в руках и сыплем зерна в рот
— Кто они? — спрашивает Мрыхин. — На полицаев не похожи.
— К-а-ак их называют? Забыл... Са-мо-охова! — вспомнил Кузнецов. — Мне рассказывал тот хуторянин, который первый нас накормил. Помощники полицаев.
Снова заночевали в лесу. Костер не разводим, боимся.
Продрогнув за ночь, поднялись чуть свет. За несколько часов пути никаких признаков жилья не встретили. Днем стало жарко. Небо безоблачно, ветра нет. Очень хочется пить. А лес как назло сосновый, на песке, нигде воды не видно. От высоких, бронзовых стволов вместе с запахом смолы струится тепло.
Кузнецов сел на пень и, ругаясь, стал стаскивать сапог.
— Ты чего? — спросил Сахно.
— Ноги натер! — Сняв портянку, Клавдий показал стопу с волдырями на пятке.
Прикладывать к больной ноге листья я отсоветовал.
— Иди босиком. Другого ничего не придумаешь. Постепенно волдыри подсохнут.
Сейчас уже все идем босиком. Кузнецов несет сапоги на палке Мрыхин и Сахно два дня тому назад бросили свои развалившиеся ботинки, а я из лагеря выбежал босиком. Без обуви идти легче, но зато нет спасения от комаров. Ноги уже покрылись царапинами и струпьями от расчесов.
Впереди показалась широкая, в несколько гектаров, поляна. Когда-то здесь была небольшая деревня. Это видно по оставшимся камням фундаментов и чернеющим сквозь лопухи кучам пепла. Кое-где сохранились жерди изгородей, одиноко торчит длинный шест-журавль у колодца. Рядом с деревней картофельное поле в белом цвету, никем еще не тронутое.
— Видно, деревню сожгли и жителей куда-то угнали, а может, и убили, — промолвил Клавдий. — Приходили бы сюда погорельцы, если бы жили где поблизости, а то и следов совсем не видно.
— Надо поискать какое-нибудь ведерко, может быть, найдем, — предложил Сахно и пошел к ближайшему фундаменту, палкой раздвигая бурьян. В траве валяются ржавая борона, согнутая от огня железная койка, но ни одного целого ведра или котелка найти не удается.
— Ну, если варить не в чем, то хоть спечем картошку. Набирай в карманы! — Мрыхин присел на корточки у края поля, стал очищать от земли мелкий картофель.
Когда сожженная деревня осталась позади, мы почувствовали облегчение, как после ухода с кладбища. Место кажется настолько безлюдным, что мы не сворачиваем с проселочной дороги, не прячемся.
Через час сквозь деревья замечаем изгородь из жердей. Насторожились, сошли с проселка, стали пробираться вперед медленней. Открылась поляна с уже знакомым видом пепелищ, заросших бурьяном. Сохранившиеся печные трубы похожи на надгробные памятники, сожженное селение напоминает заброшенный погост. С каким-то затаенным страхом обогнули поляну. Тут уже давно никого не было, и все же на каждом шагу чувствуется невидимое присутствие злобного чужеземца. Сам воздух заражен его смертоносным дыханием.
— За что они деревни жгут? — проговорил Мрыхин, оглядываясь на пепелище.
— Деревню — что! Если Гитлеру позволить, — он весь мир сожжет! — Кузнецов облизал сухие губы, сплюнул слюну. — Запугать хотят население.
Опять углубились в лесные дебри. Жажда мучаем все сильней. Вечером, когда солнце склонилось к макушкам деревьев, наткнулись на большую лужу. Грязь вокруг нее истоптана копытами.
— Тут было стадо кабанов! — разочарованно восклицает Кузнецов, первый подбежавший к воде.
— Следы совсем свежие. Вот где огромный кабан лежал! — С удивлением рассматриваю в жидкой грязи отпечаток всей туши зверя.
С минуту стоим в нерешительности: пить или не пить? Первым лег на живот и потянулся губами к воде Мрыхин, за ним и мы. Вода мутная, теплая, противная. Все же — вода!
— Эх, ведра нет! — Мрыхин почесал затылок. — Могли бы и воду вскипятить, и картошку сварить.
Уже стемнело, когда вышли из леса на поле, уставленное снопами в бабках. Вдали можно различить крыши домов. Деревня кажется большой, а в такую деревню лучше не заходить: там или немцы или полицаи и самоохова. Заночевали у опушки леса, расположившись в бабках по одному. Снопы высокие, осторожно раздвинув их, залезаю внутрь, сажусь на землю и опять закрываю щель, чтоб не видно было снаружи. Можно даже лечь, поджав колени к животу. От земли тянет холодной сыростью, но через несколько минут, перестав ворочаться, задремал. Вдруг рядом над головой раздался дикий крик и сразу же какой-то неестественный хохот. Просыпаюсь, оцепенев от ужаса. В лесу воцарилась тишина. Филин, наверно! — догадываюсь я, и снова валюсь на землю.
Из снопов вылезли на рассвете, до восхода солнца. У всех синие круги под глазами, посиневшие от холода губы. Мрыхин судорожно зевнул, хотел что-то сказать, но не смог: зубы стучат от озноба, слова застревают во рту.
Утром деревня показалась ближе, чем вчера, в сумерках. Вот недалеко хата, сарай. Вплотную к лесу подходит огород.
— Вы побудьте здесь, наблюдайте за деревней, а я к тому дому подойду. Без ведра дело дрянь, — Перелезаю через жерди изгороди, и, пригибаясь, стараясь спрятаться за картофельную ботву, бегу бороздой к дому.
На дворе сидит женщина и чистит картошку. Видна ее спина и согнутая голова в белом платочке. С минуту я рассматриваю двор, прислушиваюсь. Ничего опасного! Слышно, как очищенная картошка гулко падает в ведро. Подойдя на цыпочках, здороваюсь вполголоса. Женщина вскинула голову, повернулась. Нож вывалился из рук и упал, звякнув о камень. Глаза ее полны страха, лицо посерело. Я скороговоркой объясняю:
— Нам ведро нужно. Уже пятый день идем лесом. Голодные. Не в чем воду согреть, картошку варить.
— Ой! — Будто от боли вскрикнула хозяйка и прижала руку к груди. — В нашей деревне расстреляли семью, девять человек. Кто-то доказал, что они накормили людей из леса. О-ой! — опять вырвалось из ее груди. — Не жалко ведра, ничего не жалко! Немцев, полицаев боимся, за семью страшно. Целые деревни ничтожат! — Руки женщины дрожат, лицо сморщилось от сдерживаемого плача
Мужчина лет тридцати, в куртке из серого крестьянского сукна и, таких же брюках, медленно прошел, по двору от сарая к дому, и, не поворачивая головы, будто он ничего не замечает, скрылся в дверях.
— Ну, ладно.. — Делаю над собой усилие и, стираясь не смотреть на дрожащие руки женщины, хватаю ведро, вытряхиваю на землю картошку и прежним путем бегу к лесу.
Кузнецов легонько свистнул, чтоб я в спешке не пробежал мимо.
— Ну и ведро! — восклицает Сахно, с радостным удивлением. — Эмалированное, с деревянной ручкой!
Я не разделяю его восторга, я все еще вижу искаженное страхом лицо женщины.
— Пошли скорей! — говорю ребятам.
Сахно не удержался от соблазна. Придерживая под мышкой ведро, чтоб оно не звякало, ползком добрался до поля и накопал картошки. В нескольких километрах от деревни, среди густого ельника, нашли удобное место для привала. Со дна ямы взяли воду, промыли картошку, разожгли огонь. Двое варят, а двое, отойдя от костра в противоположные стороны, ведут наблюдение. Когда еда была готова, погасили костер, уселись все вместе.
— Эх, соли нет, — вздохнул Мрыхин.
— Вспомнил, когда почти всю съели. А сначала не замечал! — Сахно поднял с земли камень и, о чем-то думая, с силой бросил его в дерево. — Уже пять дней идем, а никаких партизан не встречаем, — неизвестно кому жалуясь, проговорил он.
— Не пять, а шесть, — поправил его Мрыхин. — Считай, с ночи, с тридцатого на тридцать первое, июля.
— А как ты хотел увидеть партизан? — спрашивает Кузнецов — Чтоб они на дорогах стояли и окликали всех проходящих: «Пожалуйста, вот мы и есть партизаны!». Потому они и партизаны, что умеют скрываться. Были разговоры в лагере, что их много в Беловежской пуще. Вот обойдем Бельск, а оттуда на восток — Беловеж. Там видно будет.
Надкусив травинку и сплюнув, он добавил:
— Вообще, други, не хныкать! Я вас всех знаю, в лагере хорошо держались.
— Ну, всех ты, пожалуй, не знаешь, — проговорил я.
— Нет, всех. Их я давно знаю как облупленных, а о вас мне Свешников говорил.
— Разговаривали обо мне? — переспрашиваю я и благодарно вспоминаю Свешникова.
— Он поручился, иначе не взяли бы в группу.
После картошки и теплоты костра не хочется никуда идти. Лечь бы здесь и не двигаться. Я задрал штанину. Повязка в желтых пятнах от гноя прилипла к ране.
— И у меня не лучше, — сказал Кузнецов, посмотрев на мою ногу. — Тяжело идти... А идти надо! — добавил он, поднимаясь.
День не такой жаркий как вчера. Редкие желтые листья напоминают о приближении осени. Идем цепочкой по высокой сухой траве, через маленькую поляну. В стороне, в шагах пяти, под кустом, среди привычных для глаза лесных красок, замечаю кусок серой бумаги.
— Стойте! — кричу я, подняв бумагу. — Листовка!
— Пошли в чащу, там рассмотрим, — говорит подбежавший Кузнецов.
Осторожно положили на поваленное дерево полуистлевший листик бумаги, многократно сушеный солнцем и промытый дождями, рвущийся при каждом неосторожном прикосновении. Краткое содержание речи Сталина в канун Первого мая. Портрет в профиль, на трибуне, с поднятой рукой. Кузнецов громким голосом прочел листовку, особенно воодушевился, читая последнюю фразу: «Смерть немецким оккупантам!» Так же, как тогда, в Гродно, когда прилетел наш самолет, я почувствовал, что свои не где-то далеко от нас, а рядом.
— Дай-ка мне, спрячу! — Запихиваю листовку под подкладку кепки.
— Наверно, партизаны оставили, — высказал предположение Мрыхин.
Сахно сомневается:
— Может и не партизаны, а с самолета сбросили.
И от текста листовки, и от того, что нашли ее именно здесь, в лесу, так далеко в тылу у немцев, веселей на душе, легче идти.
К Бельску приблизились на следующий день, ранним утром. Показалась труба какого-то заводика и поселок вокруг него. То, что это Бельск, было известно еще накануне вечером, когда, переходя через шоссе, прочли указатель-стрелку с надписью по-немецки.
Привал сделали часа через два, отойдя далеко от Бельска, около небольшого озера с болотистыми берегами. За водой пошел Кузнецов, он — в сапогах. У остальных ноги покрылись струпьями от ссадин и расчесов, больно ступать в холодную воду.
— Кто хочет следы партизан увидеть? Пойдемте, покажу! — Клавдий поставил ведро на землю.
Вскочили все. Кузнецов повел к тому месту, где среди высокой осоки он набирал воду. На влажной траве, на мху и зыбкой почве четко отпечатались следы сапог. Тут было несколько человек, приходили пить. Пошли по их следам, но, отойдя метров пятьдесят, уже ничего не можем заметить. В редкой сухой траве леса следы потерялись. К костру вернулись понурые. Один лишь Кузнецов по-прежнему в форме
— Что, опять расстроились? А вы крикните «ау-у», как бабы кричат, может быть, партизаны и прибегут. Вы в лагере думали, что стоит только в лесу очутиться, да свистнуть — и сразу партизаны появятся?
— Так, Клавдий, никто не думал, — говорю ему. — Выдыхаться начинаем, вот в чем дело. Быстро ноги испортили, тяжело идти.
— Ноги нас плохо слушаются потому, что картошку одну едим, без хлеба и соли. Никуда не заходим, как звери от людей прячемся.
Я почувствовал укор в словах Кузнецова.
— Ты меня имеешь в виду, почему я против захода в деревни? Не для того мы из лагеря вырвались, чтобы снова к немцам попасть. Лучше здесь сдохнуть, под кустом!
Послышалось отдаленное громыхание. Ползущая с запада туча уже коснулась солнечного диска, в лесу стало темнеть. Прибавили шагу, но туча двигается, быстрее, дождь нагнал. Около моста через реку засели в канаву, вглядываемся, не охраняют ли мост. Все как будто спокойно. Без шума протрусили по деревянным доскам. Снова дорога тянется лесом, среди мрачного густого ельника. Дождь не перестает. Он и по-летнему теплый, и уже по-осеннему однообразный, беспросветный. Промокшие, идем молча.
— Залезайте под дерево! — командует Кузнецов. — Знаете, как цыган от дождя под борону прятался? Говорил: не каждая капля попадет!
Трава под деревом успела уже намокнуть, тонкие струйки воды катятся по стволу, но — что верно, то верно! — не каждая капля падает на плечи. Комарам дождь не мешает. Скопище их образовало огромный клубок, который то поднимается до вершины дерева, то снова опускается к земле, сотни, насекомых разлетаются в стороны и столько же снова устремляются, в общую кучу. Мокрая кожа особенно сильно ощущает боль укуса. Над ухом постоянно слышен противный тонкий писк. Ни на минуту не прекращается шлепание ладоней. Лица и голые ноги покрылись раздавленными комарами, размазанными каплями крови.
— Доктор, когда к вам можно на прием? — полушутя, полусерьезно спрашивает Кузнецов, задрав штанину и рассматривая больную ногу. Грязная повязка сползла, капли густой, зеленоватой жидкости медленно сочатся из раны.