Новая мировая ситуация, сложившаяся на рубеже XX и XXI веков, поставила вопрос о появлении новых форм демократической и социальной оппозиции, противостоящей авторитарному коллективизму элит. Однако левые партии, выполнявшие эту роль на протяжении большой части XIX и XX веков, сами оказались в глубочайшем кризисе. Можно сказать, что новая модель политической жизни, исключающая даже возможность серьезного обсуждения экономических и социальных основ общества, не только лишила политический плюрализм реального содержания, но и лишила левые партии их единственного raison d'être, смысла существования. Хотя, разумеется, лишь в той мере, в какой они сами приняли новые правила игры.

На протяжении большей части XX века социал-демократические и в некоторых странах коммунистические партии были своеобразным «домом» для рабочего класса. Поколение за поколением рабочие сохраняли связь с ними, вступали в их ряды, поддерживали Их, голосовали за них, обращались к ним за помощью. В странах Северной Европы партийные и профсоюзные здания были не просто местом, где сидели штатные сотрудники аппарата, но и реальной «точкой сбора» для представителей класса, местом, где люди нередко проводили свой досуг, обсуждали личные проблемы, встречались с друзьями.

К концу XX века эта связь между классом и «его» организациями рушилась на глазах. Культура рабочих становилась менее коллективистской, новое поколение нередко предпочитало индивидуальное потребление классовой солидарности. Численность «синих воротничков» сокращалась. А партийные политтехнологи сосредотачивались на погоне за голосами «среднего класса», предпочитая общаться с избирателями и сторонниками через экраны телевизоров.

Наемный труд

Стремительное сокращение рабочих мест в промышленности развитых стран стало исходной точкой для социологических теорий о «конце пролетариата» и даже «конце работы» (the end of work). Американский социолог Джереми Рифкин уверено заявил в середине 90-х годов XX века, что мы находимся «на пути к экономике без работы». Правда, еще за десятилетие до него французский марксист Андре Горц объявил о конце пролетариата.

Интерес левых к новым социальными перспективам, связанным с изменившимися технологиями, был вызван не только упадком промышленности. Не меньшую роль играло и разочарование интеллектуалов в исторической миссии рабочего класса. Неправда, писал в 1996 году Оскар Негт, будто Маркс недооценил жизнеспособность капитализма: он лишь «переоценил способность рабочего класса покончить с капитализмом раньше, чем тот примет варварские формы». Идеологи немецкой партии демократического социализма братья Андре и Михаэль Бри доказывали, что «рабочий класс нигде не проявил себя политически за последние десятилетия».

Скептицизм относительно возможностей рабочего класса был естественным результатом поражений 1980-х и 1990-х годов. Эти поражения, начавшиеся с неудачных забастовок в Англии, повторялись снова и снова в разных частях Европы и Северной Америки. Это были поражения не только для конкретных деятелей, партий и профсоюзов, но и для традиционной «классовой политики». Традиционные методы мобилизации не срабатывали, люди теряли веру в себя и доверие к своим лидерам. Проигранные забастовки завершались массовыми увольнениями, после которых прежняя численность рабочих в пострадавших секторах уже не восстанавливалась.

Между тем в течение примерно десяти лет сторонники и противники концепций «конца пролетариата» повторяли одни и те же аргументы и контраргументы, а дискуссия топталась на месте. Дело в том, что в 90-е годы XX века, несмотря на грандиозные технологические изменения (а отчасти и благодаря им), мы не только не приблизились к «постиндустриальному обществу», но напротив показали всю абстрактность этой теории. Технология не существует сама по себе, она может развиваться только в обществе. Само по себе распространение компьютеров, мобильных телефонов и Интернета так же не делает общество «постиндустриальным», как внедрение первых паровых машин было недостаточным в конце XVIII века, чтобы радикально изменить образ жизни Европы. Потребовалась Французская революция, Наполеоновские войны и еще множество больших и малых событий, которые подготовили индустриализацию Британии, а потом и других стран.

Технологические прорывы всегда были необходимы капиталистической системе как средство давления на работников. Резкое повышение технологического уровня производства почти неизбежно приводило к обесцениванию рабочей силы и росту безработицы. Но это, в свою очередь, делало человеческий труд более выгодным для предпринимателей, а потому резко снижало стимул к дальнейшим технологическим новациям: на определенном этапе даже очень совершенные машины начинают проигрывать конкуренцию с очень дешевым работником.

Статистика показывает, что современная безработица имеет не чисто технологические, а именно социально-экономические и, в некотором смысле, «геополитические» причины. Объяснять массовые увольнения рабочих стремительным ростом производительности труда, вызванным новыми технологиями, невозможно. Американские экономисты отмечают, что в период технологической революции 1990-х годов производительность труда в США (если взять хозяйство в целом) росла даже медленнее, чем в 1950—1960-е годы. Одновременно возросла незащищенность рабочих мест. В полном соответствии с классической марксистской теорией, рост резервной армии труда создает дополнительное давление на рабочих, понижая стоимость рабочей силы. В итоге средняя заработная плата с 1979 по 1995 год сократилась (с учетом инфляции) на 3 %.

Не технология предопределяет эволюцию экономики, а напротив, потребности экономики диктуют необходимость внедрения новых технологических методов. Разумеется, технологические изменения не могут не требовать, в свою очередь, новой организации труда. Но и тут перемены имеют совершенно иной смысл, чем предполагают теоретики «постиндустриального общества». Организация труда зависит не только от технологии, но и от соотношения сил на предприятий между трудом и капиталом. Стремление крупных корпораций избежать концентрации рабочих на крупных заводах вполне понятно. Чем больше рабочих сосредоточено в одном цеху и на одной фабрике, тем больше сила профсоюза. Современные методы организации производства — «lean production», «reengineering» и «outsourcing» — ориентированы не на то, чтобы вытеснить традиционного работника, а на то, чтобы лучше контролировать его и заставить работать более интенсивно. Одновременно коллективный договор стараются заменить индивидуальным контрактом, разобщая работников и противопоставляя их друг другу.

Все это говорит не об исчезновении рабочего класса, а скорее о реструктурировании системы наемного труда и одновременном усилении его эксплуатации.

Технологическая аристократия

Корпоративная элита не скрывает, что постоянная угроза безработицы помогает повысить производительность труда. В то же время «Нью-Йорк таймс» признает, что работники часто становятся менее «лояльными» по отношению к фирме. Снижение заработков и угроза безработицы вызывает и новую волну политизации. Отмечая растущую эксплуатацию традиционных работников — как «синих» так и «белых воротничков» — экономисты обратили внимание на то, что в рамках крупных корпораций возникает новый слой «технологической аристократии», отчасти занимающей то же место, что и «рабочая аристократия» начала XX века. В новой технологической реальности оказывается важно не столько знание машины, сколько индивидуальный талант работника. Как отмечает Фред Блок, модернизация производства и роботизация приводит к «растущей потребности в работниках, способных думать концептуально». В отраслях, где применение промышленных роботов становится массовым, каждое второе создаваемое рабочее место «потребует два и больше года обучения в колледже». Экономисты отмечают, что новые технологии и сопутствующая им организация труда затрудняют управление. Это также ограничивает возможности для сверхэксплуатации. Саймон Хед констатирует: «Потребность в знаниях технологической аристократии возрастает по мере того, как для корпорации усиливается опасность отстать в технологической гонке. Но поскольку людей с такими знаниями и способностями не так легко найти, их будет постоянно не хватать, и их заработная плата будет расти».

Проблема представляется многим экономистам чисто организационной. Между тем речь идет о серьезном вызове самой системе капиталистического управления. Эффективное использование возможностей работника оказывается невозможно без серьезного перераспределения власти на предприятии. Фред Блок сравнивает новую ситуацию с порядками, царившими на доиндустриальных ремесленных предприятиях. Инструмент всюду одинаков, но производство и продукт получаются совершенно разные. Решающую роль здесь играют не сами применяемые технологии, а подход работника. Подобные процессы могут вновь усилить позиции трудящихся по отношению к предпринимателям. Чем более индивидуализируется процесс труда, тем сложнее найти замену. Работник, обладавший уникальными способностями, был «защищен от традиционных форм принуждения».

Зачастую сами работники и их организации еще не осознали всех возникающих в связи с этим преимуществ, не сумели объединиться таким образом, чтобы эти преимущества в полной мере использовать. Однако уже начало 2000 годов показало нарастающий конфликт между новой технологической элитой и корпорациями. Причем речь идет не столько о борьбе за заработную плату, сколько о борьбе за власть, за доступ к принятию решений.

Оценивая перспективы новой технологической элиты, известный радикальный политолог Александр Тарасов утверждает, что Маркс поспешил, идентифицировав антикапиталистическую революцию с индустриальными рабочими, ибо «революционный субъект должен появиться, как бы сейчас сказали, вне Системы». Индустриальные рабочие не могут вырваться за пределы логики капиталистической фабрики. Не крестьяне взорвали феодализм, а буржуазия, которая, будучи ущемленной, все же не была непосредственным объектом эксплуатации в феодальном поместье. Точно так же антикапиталистическая революция совершится тогда, когда новая технологическая элита, порожденная капитализм, постарается избавиться от буржуазии.

Постиндустриальные работники находятся одновременно и вне системы, и внутри ее. С одной стороны, «способ производства, основанный на знании, оказывается таким… при котором возможно преодолеть отчуждение. Знание неотчуждаемо от его создателя и носителя. Он контролирует весь процесс „производства“ знания». А с другой стороны, массу производителей знания «капитализм постоянно будет пытаться превратить в класс наемных работников умственного труда». Собственники капитала будут пытаться установить контроль над творческим процессом, а это неизбежно вызывает сопротивление. Использование традиционных капиталистических методов контроля за работником внутри фирмы затруднено тем, что компьютер разрушает грань между трудом и отдыхом, свободным и рабочим временем, являясь одновременно средством и производства и различения. Некоторые «серьезные» программы включают в себя игровые элементы и т. д. «Кража» рабочего времени становится самым распространенным, но и самым труднодоказуемым преступлением офисного работника. Некоторые компании прибегают для борьбы со своими сотрудниками к разветвленной системе электронной слежки, но это редко дает ожидаемые плоды.

Специалист по компьютерным технологиям Юрий Затуливетер также приходит к выводу о том, что задачи технологического развития толкают людей, их решающих, на радикальные позиции. «Главная компьютерная задача», как выясняется, состоит не в создании более совершенных программ, а в преобразовании общества. Между тем к 1990-м годам технологическая элита не продемонстрировала особого революционного потенциала. Она вообще не воспринимает себя как самостоятельную социальную и политическую силу. Скорее, она стремится использовать свои преимущества в торге с предпринимателями (то, что по-английски называется bargain position). Однако отсюда не следует, будто так будет всегда. Западная буржуазия тоже не сразу стала революционной контрэлитой. На первых порах она прекрасно уживалась с феодальными верхами и поддерживала укрепление абсолютистского государства, с которым ей пришлось позднее бороться.

Способность социального слоя к общественным преобразованиям зависит не только от его статуса в обществе, но и от его идеологии, от уровня политической и профсоюзной организации. Слабость самосознания новых трудовых слоев в значительной мере — результат слабой работы левых с этими слоями. Конечно, классовое сознание не заносится трудящимся «извне», как полагал Ленин в работе «Что делать?». Но оно и не возникает стихийно, само собой. Новаторская идеология является результатом исторической «встречи» радикальной интеллигенции с массовым социальным слоем, испытывающим потребность в новых идеях. Пока что подобная встреча не состоялась.

По мере развития новых отраслей, положение сосредоточенной в них технологической аристократии становится все более уязвимым. Чем больше распространяются новые профессии, тем менее привилегированным является статус их носителей. Технологическая революция конца XX века развивается по той же логике, что и индустриальная революция XVIII–XIX веков. Это относится не только к производству компьютеров и современной техники, но и к самой «интеллектуальной продукции». Потребность фирм, производящих программное обеспечение (software), в повышении производительности труда приводит к тем же процессам, что и в традиционных отраслях. «В отличие от индустриальных форм проектирования и изготовления аппаратных средств, производство программ задержалось в фазе артельного (ремесленного) труда, в которой преобладание человеческого фактора ставит объемы производства в прямую зависимость от количества привлеченных лиц достаточной квалификации, — отмечает Затуливетер. — Нетрудно видеть, что благодаря массовой компьютеризации почти весь интеллектуальный ресурс уже задействован. Практически все способные программировать уже программируют. Это обстоятельство крайне обостряет проблемы наращивания объемов производства программ с помощью технологий программирования, ориентированных на человеческий фактор. Разрешение этой ситуации приведет к распаду артельных (экстенсивных) и установлению индустриальных (интенсивных) форм производства программного продукта, когда объемы производства будут наращиваться главным образом за счет увеличения производительности труда».

Происходит концентрация производства, сосредоточение все большего числа программистов в составе одной фирмы. В свою очередь, в их среде усиливается потребность в самоорганизации, осознание своего зависимого и подчиненного положения. Усиливается и эксплуатация их труда. Нарастает сопротивление господству капитала. Все это поразительно похоже на процессы, описанные Марксом и его учениками применительно к индустриальному капитализму.

Та же тенденция оказывается обратимой к работе на дому. Безусловно, постоянно совершенствующиеся средства связи позволяют организовывать работу большого числа людей на расстоянии. Но собирать их вместе все равно оказывается проще и дешевле, особенно когда речь идет о многочисленных коллективах. Торжествует смешанный подход, самый неприятный для работника: фирма требует от него присутствия на рабочем месте, но не оставляет в покое и дома.

По мере того, как новые технологии становятся все более массовыми и увеличивается число специалистов, способных ими пользоваться, давление на работников современного сектора усиливается. Логика капитализма требует распространения на них традиционной фабричной «дисциплины». И все же замена одного специалиста на другого остается относительно сложным делом, выполняемая работа все более индивидуальна, а на подготовку работника требуется время. Новый тип работника более способен к сопротивлению (в том числе и индивидуальному), а также к самоуправлению. Чем большим будет давление на него, тем быстрее произойдет осознание им своей роли в обществе, противоречий между собственными интересами и логикой развития капитала.

«Синие воротнички»

Первая волна технологической революции ударила по «синим воротничкам». В середине 80-х годов все авторы дружно отмечали резкое сокращение удельного веса промышленности в общей структуре занятости. Так, в Соединенных Штатах в промышленности к концу 1980-х оставалось не более 17 % рабочей силы, значительно меньше, чем в сфере услуг. В Британии 1970-х годов на угольных шахтах работало более миллиона человек. К началу XXI века число шахт и занятых там людей резко сократилось. Зато в одной лишь сети супермаркетов Tescos использует более чем 250 тысяч сотрудников. Аналогичные тенденции наблюдались и в других развитых капиталистических странах, за исключением, быть может, Японии.

Впрочем, тот факт, что именно в Японии, являвшейся в 70—80-е годы XX века технологическим лидером капиталистического мира, сокращение Занятости в промышленности было меньшим и происходило гораздо медленнее, чем в других странах, говорит о том, что рано рассуждать о «конце пролетариата». Если в период бесспорного господства США в мировой экономике доля промышленных рабочих была там существенно выше, нежели в Японии, то к середине 1990-х в промышленности был занят значительно больший процент японцев, чем американцев. Стремительный экономический подъем Южной Кореи также сопровождался ростом численности и удельного веса промышленного пролетариата в обществе. Рост традиционной промышленности наблюдался не только в Южной Корее, но и в Китае, а также в новых индустриальных странах Восточной Азии, в значительной мере следующих южнокорейской модели.

Прогнозы непрерывного сокращения роли промышленности в западных обществах тоже не подтверждаются. Вообще, подобные процессы не могут быть линейными. Авторы, пытающиеся экстраполировать сегодняшние тенденции на 20–30 лет вперед, доказывают лишь свою методологическую несостоятельность. Совершенно очевидно, что сокращение удельного веса промышленных рабочих в обществе зависит не только и не столько от «объективных» законов технологического развития, сколько от действующих экономических и социальных механизмов. Промышленная занятость действительно сокращается, но в еще большей степени она реструктурируется.

В середине 1990-х все больше рабочих мест сокращается для «белых воротничков». Автоматизация банков и предприятий сферы услуг приводит к тому, что требуется все меньше клерков и больше техников и операторов, выполняющих, по сути, те же функции, что их коллеги в промышленности. Как отмечают исследователи, миф о превращении сферы услуг в главную движущую силу экономического роста был основан в значительной степени на ее технологическом отставании от промышленности. В то время как в промышленности сокращались рабочие места за счет стремительного внедрения новых технологий, производительность «белых воротничков» возрастала незначительно, а порой даже падала. Затем начинается внедрение трудосберегающего оборудования в сфере услуг. Соотношение между промышленностью и сферой услуг очередной раз меняется, на сей раз — опять в пользу промышленности.

В традиционной промышленности, где первая волна технологической революции миновала к началу 1990-х, уже не наблюдается такое резкое сокращение рабочих мест, как в 1980-е. Производство все более рассредоточено, но без «синих воротничков» обойтись невозможно.

Английский социолог Мартин Смит, анализируя изменения, произошедшие в структуре занятости Великобритании, приходит к неожиданному выводу: сокращение численности «синих воротничков» может обернуться ростом их политического влияния. По его словам, «из каждых семи человек, работающих в Британии по найму, один занят в обрабатывающей промышленности. Эти рабочие часто находятся на крупных предприятиях с сильными профсоюзами, в машиностроении, автомобилестроении и пищевой промышленности. Их число сократилось, но те, кто сохранил свои рабочие места, резко увеличили и производительность своего труда, что не может увеличить их роли в обществе». Рабочий английского автомобилестроительного завода имеет производительность труда в начале XXI века в 8 раз большую, чем его предшественник 30 лет назад. В бумагоделательном производстве выпуск продукции одним работником вырос в три раза. Отсюда автор делает заключение: если они стали более производительны, значит, выросла и их мощь как класса.

Первый этап технологической революции в основных отраслях экономики к середине 90-х XX века завершается. Производительность труда и возможности оборудования будут расти и дальше. Точно так же для потребителя будут изобретать все новые хитроумные игрушки вроде телевизоров с плоским экраном, мобильных телефонов с полифонией и встроенной фотокамерой или новой видеокарты, позволяющей сгружать порнографию прямо из Интернета. Но это уже эволюция, а не революция. Переход от «ручной» обработки данных к компьютерной означал полный переворот в организации труда. Переход от 386-го процессора к 486-му или к процессору Pentium означает лишь нормальный технический прогресс, такой же, как замена станков, происходившая на протяжении всей промышленной истории.

«Белые воротнички»

Естественным следствием технологической революции в мировом масштабе Является пролетаризация «свободных профессий» и возникновение «нового технологического пролетариата», занятого, зачастую, вне традиционной промышленности. Порой сами люди еще не вполне отдают себе отчет в своем действительном социальном статусе, тем более что их положение крайне противоречиво.

Легко заметить, что перемены конца XX века оказали дезорганизующее воздействие как на «традиционного», так и на «постиндустриального» работника. Первый потерял уверенность в себе, второй стремительно лишается своего привилегированного, «элитного» статуса. Отчуждение и ложное сознание являются вполне естественным результатом неудачных попыток людей приспособиться к новым условиям. Однако подобное состояние не может продолжаться бесконечно.

В мире труда действительно произошли серьезнейшие перемены по сравнению с эпохой Маркса. Но это не «исчезновение пролетариата», о котором писали модные социологи, и даже не замена традиционного промышленного рабочего новым типом наемного работника. Во времена Маркса мир труда был относительно однородным. Вот почему в «классических» текстах понятия «пролетарий» и «промышленный рабочий» становятся синонимами. Ленин, правда, говорил, про кухарку, которая должна научиться управлять государством, но вряд ли он при этом имел в виду растущее значение сферы услуг.

Фигура европейского промышленного рабочего была не просто ключевой, но и единственной достойной внимания для теоретиков классического марксизма. Этот рабочий класс составляли преимущественно белые мужчины, нерелигиозные, но воспитанные в традициях христианской культуры. Возникновение «колониального пролетариата» в начале века мало изменило общие представления о том, каким должен быть рабочий. Более того, в представителях коренного населения европейцы долгое время вообще не желали признавать «настоящих» рабочих. Со своей стороны, осваивая уроки классовой борьбы, рабочие-неевропейцы первоначально склонны были воспроизводить традиции, культуру и организационные формы западного рабочего движения. Сегодня ситуация совершенно иная. Уходит в прошлое не пролетариат, а классическое представление о нем.

Мир современного труда неоднороден, сложен, иерархичен. Причем степень сложности возрастает с каждым витком технологической революции. Сегодня в мире меньше рабочих-европейцев, чем неевропейцев, причем в самих западных странах стремительно растет число работников, представляющих народы «третьего мира». Женщин среди наемных работников почти столько же, сколько мужчин. Мусульман оказывается не меньше, нежели христиан. В зависимости от технологического уровня производства работники могут иметь совершенно разные условия жизни и труда, разные требования к воспроизводству своей рабочей силы.

Наконец, огромное значение для современной экономики имеет стремительный рост «неформального сектора». Миллионы людей, занятые в неформальной, а часто и нелегальной экономической деятельности, являются такой же необходимой частью мировой экономики, как и специалисты по компьютерам. Однако и здесь существуют существенные различия. В странах Латинской Америки или в Соединенных Штатах граница между формальной и неформальной экономикой более или менее очевидна. В неформальном секторе работают безработные, маргиналы. В странах бывшего Советского Союза эта граница размыта, и тем и другим занимаются одни и те же люди.

Социальное развитие становится таким же многослойным, как и экономическое. В модернизированном и традиционном секторе идут свои собственные, зачастую параллельные процессы, возникает собственная социальная дифференциация, вырабатываются собственные идеологии и формы политической организации. Чем меньше регулирование рынка труда, чем слабее профсоюзы, тем острее подобные противоречия. Тенденция к выравниванию уровня заработной платы, возникающая в любом капиталистическом обществе, где сложилось сильное рабочее движение, оказывается и мощным стимулом для технологических инноваций, поскольку лишает предпринимателя возможности получать дополнительную прибыль за счет разницы в цене рабочей силы внутри отрасли. Однако между политическими и профсоюзными организациями трудящихся неизбежно возникают противоречия, порожденные неоднородностью мира труда. В 60-е и 70-е годы XX века это было характерно, прежде всего, для стран Латинской Америки с их многоукладной экономикой. В конце века те же тенденции наблюдаются и в Западной, и в Восточной Европе.

Столкнувшись с многообразием культур трудящихся и разнообразием форм эксплуатации, часть левых испытывала откровенное бессилие, не умея ни анализировать происходящее с помощью традиционных методов марксистской социологии, ни выработать что-то новое. На место конкретного и четкого описания социальных механизмов пришли морализаторские рассуждения о бедности и «исключении из общества» (exclusion), или наоборот, поэтические рассказы про общество «множеств» в книгах М. Хардта и А. Негри.

Между Тем, с точки зрения классовых интересов наемного труда, совершенно неважно, где сосредоточена основная масса работников — в промышленности, сфере услуг или в научных учреждениях. Совершенно не принципиально, каков их цвет кожи, и каково их вероисповедание. Больше того, даже различия в оплате труда, играющие огромную роль в контроле капитала над работниками, не меняют классовой сущности эксплуатации.

Кстати, в сфере услуг уровень эксплуатации выше. Появление массы «дешевых» рабочих мест в этой сфере на фоне сокращения числа «дорогих» рабочих мест в промышленности США и ряда других стран говорит само за себя.

С другой стороны, несмотря на то, что с точки зрения классовой теории все эти различия являются второстепенными, они крайне важны с точки зрения идеологии и организации профсоюзного движения.

Противоречие между «традиционным» и «постиндустриальным» трудом на политическом уровне выражается в расколе между «старой» и «новой» левой. Причем «старые» левые деморализованы, поскольку утратили веру в будущее, а «новые» левые дезориентированы, так как не имеют четкой стратегии. Одержимые идеей «обновления», они, как правило, неспособны выработать политику и идеологию, которые бы обеспечили прочный союз с работниками «традиционного сектора». Поскольку массовые слои постиндустриальных работников находятся еще только в стадии становления, им самим свойственно ложное сознание, которое ретранслируется и закрепляется противоречивыми и путаными рассуждениями идеологов.

Как «новый» труд не может полностью вытеснить «старый», так и «новая» левая культура не имеет никаких шансов, если будет строиться на отрицании старой. Напротив, задача левых политиков и идеологов состоит в интеграции великой традиции рабочего движения и новых тенденций, все более очевидных на рубеже веков. Точно так же политическая и экономическая программа исторического социализма должна быть не отвергнута левыми движениями новой эпохи, а напротив, встроена в новый, более широкий и сложный контекст.

Если «постиндустриальное» общество, в том виде, как представляли его идеологи, оказалось химерой, то и традиционный индустриализм, безусловно, ушел в прошлое. Поздний капитализм одновременно и подтверждает важнейшие выводы и прогнозы Маркса, и создает новые факты, новые противоречия и новый социальный опыт, никак не отраженные в «классических» левых теориях.

Возвращение профсоюзов

Начиная с конца 1980-х годов, рабочее движение в западных странах переживало кризис. Прежде всего, это касалось самых массовых организаций — профсоюзов, которые быстро теряли членскую базу и влияние. К середине 1990-х кризис профсоюзов перекинулся на Латинскую Америку, Южную Африку и даже па некоторые страны Азии. Позиции трудящихся на рынке были ослаблены как изменившимся политическим раскладом сил, так и произошедшими технологическими сдвигами. Информационные технологии были вполне осознанно и успешно использованы предпринимателями, чтобы изменить правила игры на предприятиях. Появилась возможность рассредоточивать производства, переносить часть процессов в отдаленные страны с низкой ценой рабочей силы и запретом на забастовки, заменять организованных и хорошо оплачиваемых рабочих полурабским трудом в maquiladoras — временных сборочных цехах, возникающих и исчезающих за считанные недели.

Ослабление рабочих организаций не могло не сказываться на идеологии и психологии сопротивления. Идеология становилась все менее «классовой» и все более «этической». Когда в Мексике в середине 1990-х годов началось восстание сапатистов, ключевыми лозунгами были не «классовая борьба» и «пролетарская солидарность», а «достоинство» и «самоуважение».

Идеологическое крушение социализма в начале 1990-х не могло положить конец народным выступлениям: массовые протесты были порождены не агитацией, не идеологией, а социальным и национальным угнетением, бедственным положением людей. Однако в условиях идейного кризиса левых сил программа массовых народных движений стала размытой и неопределенной. Берясь за оружие или выходя на улицы, люди четко осознавали, против чего они сражаются, но им гораздо труднее было сформулировать, за что. «Гнев народа должен быть направлен в политическое русло посредством организованных политических сил», — говорилось в разгар борьбы за демократию в заявлении индонезийской Народно-демократической партии. В сущности, это может написать на своих знаменах любое серьезное левое движение.

Между тем к концу 1990-х вслед за возникновением новых массовых движений началось и восстановление влияния профсоюзов. Оно шло очень медленно, на каждом шагу наталкиваясь на новые трудности. Под занавес XX века профсоюзы стран Запада утратили большую часть позиций, завоеванных на протяжении столетия, сократились численно, бюрократизировались, потеряли значительную долю своего политического и культурного авторитета. Это было связано как с общим кризисом социал-демократических институтов, так и с развивавшейся на Западе деиндустриализацией. Количество рабочих мест в традиционной промышленности сокращалось, тогда как сфера услуг и основанная на информационных технологиях «новая экономика» с трудом поддавались синдикализации. Здесь невозможно было применить привычные методы профсоюзной работы, которые были типичны для крупных предприятий. А в сборочных цехах и на стройках местных рабочих все чаще заменяли мигранты, бесправные, запуганные, часто — нелегалы, не знающие ни языка, ни законов страны, в которой их эксплуатировали.

Между тем параллельно с деиндустриализацией западных стран происходил бурный рост промышленности «на периферии» мировой капиталистической системы. Строго говоря, промышленные рабочие места не сокращались, а перемещались. К концу 1990-х это привело к росту рабочих профсоюзов в «новых индустриальных странах» Азии, а также в некоторых государствах Латинской Америки. Правда, в начале XXI века тенденции деиндустриализации докатились и сюда. Производство переносилось в Китай, где под бдительным оком «коммунистической» бюрократии рабочие должны были денно и нощно трудиться на иностранных капиталистов. Тем временем «хорошие» рабочие места стали исчезать даже в Мексике.

С другой стороны, деиндустриализация Запада имела объективные пределы. К началу 2000-х годов промышленность в основном стабилизировалась, а вместе с ней — рабочие места и профсоюзные организации. Вместе со стабилизацией промышленности началось и возрождение профсоюзов. Первым симптомом была успешная забастовка государственного сектора во Франции в 1995 году, за ней последовала смена руководства и радикализация профсоюзного движения в США. В ряды американских профсоюзов вступили представители «компьютерного поколения», принесшие свежие идеи относительно классовой борьбы, организации и солидарности. Наконец, в профсоюзы стали вступать представители иммигрантов, национальных меньшинств, которые смогли связать западное рабочее движение с борьбой «третьего мира». Именно в таких условиях стало возможно сотрудничество профсоюзов с радикальными молодежными движениями, немыслимое, по крайней мере — в США, в 1960-е или 1970-е годы.

Британские профсоюзы заговорили о разрыве с предательским руководством Лейбористской партии, а в Соединенных Штатах перемены затронули неэффективную и консервативную структуру Американской федерации труда — Конгресса производственных профсоюзов (АФТ — КПП). К концу 1990-х годов, как отмечая американский публицист Ким Муди, профсоюзы в США снова стали «похожи на движение». Наряду со скучными бюрократами в их рядах появились молодые люди, занятые организационной работой среди ранее «труднодоступных» категорий трудящихся — мигрантов, женщин, неквалифицированных работников. «Подобные перемены несколько лет назад даже невозможно было себе представить».

Ответом на кризис тред-юнионизма стало, с одной стороны, появление новых организационных форм, направленных на вовлечение в движение работников неформального сектора, иммигрантов, людей занятых неполный рабочий день, и т. д. А с другой стороны, к началу 2000-х годов профсоюзы осознали значение интернационализма не просто как идеологии, но и как принципа практической деятельности, все более ориентируясь на проведение международных кампаний в тесном сотрудничестве с неправительственными организациями и новыми социальными движениями. Эта новая стратегия дала о себе знать прежде всего в странах, где упадок профсоюзов до того был наиболее заметным, в частности в США. В Калифорнии профсоюзы провозгласили ориентацию на экологически чистые производства и «разумный рост». Как отмечает левый нью-йоркский еженедельник «The Nation», «между профсоюзами, экологическими движениями и иммигрантскими землячествами возникают новые союзы, увязывающие такие вопросы, как чистый воздух и экономическое развитие, положение дел в территориальных общинах, жилье, транспорт, рабочие места и техника безопасности на производстве».

Впрочем, попытки обновления привели к острому кризису, а затем и к расколу АФТ-КПП. Но, как резонно заметил на страницах «Green Left Weekly» Ли Састар (Lee Sustar), раскол, поразивший верхушечную бюрократию, давал низовым организациям «перспективу построить боеспособное профсоюзное движение».

Ожили и немецкие профсоюзы, что немедленно почувствовали на себе и работодатели, столкнувшиеся с очередной волной забастовок, и лидеры официальной Социал-демократической партии. Возникновение Левой партии было бы невозможно, если бы нижнее звено профсоюзной бюрократии не почувствовало уверенности в себе и одновременно — давления со стороны своей членской базы, требовавшей более решительных действий.

В Азии тоже происходили перемены. Массовое профсоюзное движение показало свою силу в Индии, где рабочие организации имели давние традиции — еще с колониальных времен. Несмотря на возвращение к власти Индийского национального конгресса, обещавшего перемены, неолиберальная политика продолжалась. Профсоюзы ответили осенью 2005 года национальной забастовкой, которая, по признанию журнала «Newsweek», на сутки «остановила страну». Встали не только железные дороги и аэропорты, но и банки.

Рабочее движение пришло к началу XXI века существенно ослабленным и неоднородным, но оно оставалось серьезным фактором, с которым международный капитал не мог не считаться.

Миграция

Появление «колониального пролетариата» в начале XX века знаменовало важный культурный сдвиг в мире наемного труда, но куда более серьезные перемены произошли в последней трети XX столетия, когда массы мигрантов устремились на рынок труда Западной Европы.

Исторически массовая миграция не является чем-то новым для капитализма. В Соединенных Штатах рынок труда на протяжении всей истории страны пополнялся все новыми и новыми волнами иммигрантов. Сперва — из Англии, Ирландии и Германии, затем из Южной и Восточной Европы, потом из Пуэрто-Рико, Мексики и других стран Латинской Америки. В конце XX века в США хлынул поток иммигрантов из Азии. Следовавшие одна за другой волны иммиграции формировали американскую нацию, однако далеко не сразу представители вновь прибывших групп смешивались с большинством населения, конфликты между общинами и развитие этнической преступности стали частью истории страны.

С точки зрения рабочего движения массовая иммиграция имела двойственный эффект. Ранние волны мигрантов, прибывавшие из Северной Европы, где уже сильны были левые партии и профсоюзы, принесли с собой свои классовые традиции, которые затем размывались новыми культурно-этническими волнами. Постоянное пополнение рабочего класса США новыми этническими контингентами принято считать одной из причин того, что в этой стране нет сильной левой партии, а профсоюзы значительно менее влиятельны, нежели в Западной Европе.

После Второй мировой войны трудовая миграция стала обычным делом и в Европе. В эпоху классического капитализма единственной европейской страной, которая привлекала большие массы иностранных рабочих, была Британия (да и то, речь шла преимущественно о Лондоне и портовых городах). Но в 1950-60 годы ситуация начала резко меняться. Массы трудовых мигрантов начали перемещаться из одной европейской страны в другую. Испанские и итальянские рабочие появились во Франции, Германии и Швейцарии. За ними следовали югославы и турки, а затем миллионы выходцев из бывших колоний. Политика привлечения иностранной рабочей силы проводилась совершенно сознательно. Так, например, в конце 1960-х годов, когда в Британии чувствовался недостаток медицинских кадров, началось организованное рекрутирование специалистов в Индии. К началу 1990-х годов страны, ранее отправлявшие эмигрантов за рубеж, сами стали привлекать иностранных рабочих. Первоначально это случилось в Италии и Испании, а к началу XXI века — в Ирландии.

Мигранты должны были занять низшие позиции на рынке наемного труда, снизив остроту социальных и демографических проблем, одновременно позволяя правящему классу и государству замещать непривлекательные рабочие места без повышения заработка и статуса их работников. Постепенно приток иностранных рабочих стал оказывать возрастающее давление на рынок труда. Но ситуация радикально изменилась в конце 1980-х и на протяжении 1990-х годов. В этот момент были одновременно подорваны позиции профсоюзов, начались масштабные технологические и организационные перемены, промышленные предприятия выводились в страны Азии и Латинской Америки, а на европейском рынке труда открывались миллионы низкооплачиваемых и незащищенных рабочих мест, в значительной мере заполнявшихся иностранцами. Поощрение миграции явно стало частью общей неолиберальной стратегии, направленной на подрыв рабочего движения и изменение соотношения сил в обществе. Классовое противостояние должно были смениться этническими конфликтами, которые (в отличие от противоборства труда и капитала) не имеют решения. Солидарность трудящихся должна была смениться разобщенностью обездоленных «множеств».

Поток иммигрантов из «освободившейся от коммунизма» Восточной Европы дополнился новыми волнами беженцев из Азии и Африки, спасающихся от войн и экономической разрухи, последовавших за неолиберальными экспериментами МВФ и Мирового Банка. В скором времени внутренняя миграция — по той же экономической логике — охватила саму Восточную Европу. Массы украинских, молдавских и таджикских рабочих потянулись на заработки в нефтеносную Россию. Даже в Африке миграция начала набирать темпы: жители Сомали и Конго стали переселяться в относительно благополучные государства — Кению, Южную Африку. В Азии нефть Саудовской Аравии и соседних с ней эмиратов привлекла массы рабочих из более бедных арабских стран и Пакистана.

Выводя производство за пределы «цивилизованных стран», заменяя кадровых рабочих мигрантами, правящие классы, начиная с конца 1970-х годов, действительно сумели подорвать позиции организованного рабочего движения, ослабить профсоюзы, сдержать рост заработной платы, а с другой стороны, изменить социальную структуру населения западных государств. Место «опасного класса» — рабочих должен был занять благополучный и сосредоточенный на потреблении «средний класс», составляющий большинство голосующих граждан. Рабочий класс должен был окончательно расслоиться: с одной стороны — рабочая аристократия, но образу жизни, взглядам и уровню потребления составляющая часть «среднего класса», а с другой стороны — массы люмпенизированных разнорабочих, являющиеся бесправными мигрантами, не имеющими связи с гражданским обществом. Между ними лежала пропасть. Единое рабочее движение, объединяющее большую часть мира наемного труда, становилось невозможно.

Юридический статус трудовых мигрантов менялся с течением времени. Если вплоть до середины 70-х годов XX века, в условиях сравнительно жесткого контроля над государственными границами, большая часть иммигрантов находились на законном положении, то по мере развития глобализации росло и число нелегальных иммигрантов. В свою очередь правительства (не без давления растущих ультраправых движений) начали ужесточать иммиграционное законодательство в большинстве стран. На практике это привело не к сокращению числа мигрантов, а к резкому ухудшению их общественного статуса и росту числа нелегалов. Однако это вполне соответствовало интересам предпринимателей, эксплуатирующих труд мигрантов. Мало того, что нелегальные рабочие стоят дороже, они оказывают дополнительное давление на рынок труда.

Влияние иммигрантов на безработицу и заработную плату «коренного населения» по-разному оценивается разными исследователями. Так, английский журналист Дэйв Крауч, ссылаясь на данные исследований, проводившихся в США с 1990 по 2004 год, заявляет, что «иммигранты обычно не претендуют на те же рабочие места, что и американские рабочие». Схожую картину давали и исследования, проводившиеся в Британии. Иммигранты и «местные» сосредотачиваются в разных секторах экономики. По той же причине, не являются иммигранты и причиной безработицы. Проблема осложняется тем, что страны, принимающие мигрантов, как правило, объективно испытывают нехватку рабочей силы. Сочетание устойчивого экономического роста с низкой рождаемостью типично для большинства «благополучных» государств. Аналогичную ситуацию в начале XXI века можно было наблюдать и в России, несмотря на то, что ей очень далеко было до западноевропейского благосостояния. С одной стороны, поддержание экономического роста (и, следовательно, — уровня жизни граждан) требует привлечения дополнительной рабочей силы за счет миграции. С другой стороны, миграционные процессы нелегко регулировать, число мигрантов может легко превысить спрос на рабочие руки. А главное, надо помнить, что мигранты конкурируют на рынке труда не только и столько с «коренным» населением, сколько друг с другом. В силу этого предприниматели крайне заинтересованы именно в избыточной миграции, которая помогает увеличить резервную армию труда.

Вот почему многие авторы не столь оптимистичны, как Дейв Крауч. Важно отметить, что данные, на которые ссылается английский журналист, относятся в первую очередь к компаниям, осуществляющим легальный найм работников. Использование нелегалов дает бизнесменам преимущество, которым те охотно пользуются, но они не торопятся объявлять во всеуслышание. «Поскольку работодатели платят рабочим, не имеющим правильно оформленных документов, меньше, — пишет американский социолог Фил Гаспер, — планка заработной платы снижается для всех».

Эту проблему можно легко решить, легализовав имеющихся работников, но, по вполне понятным причинам, происходит обратное: наличие большой массы нелегалов приводится как доказательство того, что иммиграционные законы являются недостаточно жесткими, а после того, как законодательство в очередной раз ужесточается, численность нелегалов возрастает еще больше. Аналогичные тенденции можно было наблюдать в столь разных странах, как Россия, Франция и США. Показательно, что в странах с более гуманным иммиграционным законодательством (таких, как Швеция, Норвегия или Финляндия) ситуация с нелегальной иммиграцией стоит куда менее остро.

Однако успех социальной контрреволюции, осуществлявшейся европейскими элитами, обернулся таким клубком конфликтов и противоречий, что сами правящие классы почувствовали себя неуютно. В середине 2000-х годов социальные и культурные мины замедленного действия, заложенные под западное общество в процессе глобализации, начали взрываться одна за другой.

Европогром

В октябре 2005 года дети мигрантов вышли на улицы Парижа и других французских городов. Ситуация вышла из-под контроля. Францию сотрясли погромы и поджоги. В России эти события вызвали волну откровенно расистских комментариев прессы. Либеральные журналисты и интеллектуалы с важным видом рассуждали об «исламском факторе» и «этнических конфликтах», объясняя, что события вызваны засильем во французских городах мусульман, которые хотят получать социальные пособия, но не хотят принимать западный образ жизни.

Французская полиция, пытавшаяся оправдать собственное бездействие, заявляла о хорошо организованных зачинщиках, стоящих за спиной бунтовщиков. Однако серьезная пресса признавала, что бунты являются социальными, а не религиозными. После того, как факты стали известны, лишь крайне правые издания продолжали рассказывать про исламских фундаменталистов, якобы стоящих за спиной погромщиков. Напротив, в России теорию «исламского бунта» поддержали даже некоторые «левые». Отечественная пресса взахлеб врала про «радикальный исламизм французских погромщиков». Некоторые издания даже умудрились обнаружить в Париже разветвленное исламское подполье, возможно, связанное с террористами из зловещей и загадочной группировки «Аль-Каида». Даже респектабельный «КоммерсантЪ» на полном серьезе пугал читателя тем, что «исламские бунты могут легко перекинуться в другие страны Европы». Влиятельное агентство RBC в своем комментарии признавало, что «не религия становится основополагающим фактором для беспорядков. Ведь не случайно только 15 % мусульман Франции посещает мечети». Но тут же заявляло: главная причина недовольства — «кризис самоидентичности».

На самом деле, по меньшей мере треть юных погромщиков были вообще не арабы, а черные африканцы, нередко христиане. Но и арабская молодежь, живущая в бедных пригородах, никакого другого языка, кроме французского, не понимала, а об исламе не имела ни малейшего представления. Среди пострадавших от поджогов зданий были не только школы и церкви, но и мечети. Состав бунтовщиков, как писала британская газета «Independent», отражал смешанный этнический состав парижских окраин. «Примерно 60 % имеют арабское или африканское происхождение, примерно 30 % — черные, но есть и потомки смешанных браков, а также иммигранты из других европейских стран. Из пяти подростков, оказавшихся в четверг в суде района Бобиньи (Bobigny), два были арабского происхождения, трое белых, один — итальянец. Только один из пяти родился за пределами Франции». А консервативная «Figaro» в качестве главной причины событий называла «затяжную безработицу, безработицу среди молодежи».

Разумеется, среди иммигрантов, переселившихся во Францию к концу XX века, были и вполне правоверные мусульмане, соблюдающие Рамадан, не берущие в рот алкоголя и запрещающие своим девушкам показываться на улице с непокрытой головой. Но они-то как раз никакого отношения к бунтам не имели. Консервативные мусульмане во Франции держатся изолированно от общества, запрещают своей молодежи перенимать развратные нравы местных жителей, стараются удержать их от общения с христианами. Когда французские власти пытались запретить мусульманским девушкам ходить в школу в традиционных платках (хиджабах), возник серьезный конфликт, не имевший, однако, никакой связи с погромами 2005 года. Все ограничилось демонстрациями протеста и петициями в адрес властей.

Газета «Independent» совершенно справедливо констатировала, что главная причина происходящего не в культурных и религиозных проблемах, а в «бедности и отчуждении».

Выходящая в Париже англоязычная газета «International Herald Tribune» не удержалась от того, чтобы в связи с бунтами напомнить о «борьбе за политическое преобладание, ведущейся между премьер-министром Домиником де Вильпеном и министром иностранных дел Николя Саркози». Для первого произошедшие события оказались катастрофой, а другому они дали повод требовать дополнительных полномочий. В конечном счете, именно Саркози, оттеснив соперника, стал в 2007 году официальным кандидатом французских правых на пост президента Франции. Может быть, это объясняет странную беспомощность полиции на первом этапе восстания?

Причину кризиса, конечно, надо искать не в сфере религии и культуры, но и не в сфере закулисных политических интриг. В конце XVIII и первой половине XIX века Европу то и дело сотрясали бунты, очень похожие на те, что развернулись во Франции 2005 года. Причем в Париже происходило это в тех же самых предместьях, на тех же самых улицах. Разница лишь в том, что автомобили не жгли за отсутствием таковых. А силы правопорядка, не приученные еще к гуманизму, без особых предупреждений открывали огонь по разбушевавшейся толпе.

Пока модные социологи рассуждали про «исчезновение пролетариата» в западных странах, мимо их внимания благополучно прошло то, что пролетариат не просто восстановился в первоначальной форме, но и заселился в те самые унылые предместья, откуда несколько поколений назад начал восхождение современный «средний класс». Новый пролетариат так же бесправен, так же не имеет родины, так же не может ничего потерять, кроме собственных цепей. Значительная часть новых пролетариев хронически не имеет работы, составляя «резервную армию труда», превращаясь в люмпенов (что тоже было типично для европейских городов середины XIX века). Масса людей, обреченных трудиться на низкооплачиваемых рабочих местах, а то и вовсе много месяцев безуспешно искать работу, прозябающих на грани нищеты, естественно, не отличается ни особой лояльностью по отношению к государству, ни чрезвычайным законопослушанием.

Две нации! — восклицал викторианский политик Бенджамин Дизраэли, сравнивая бедняков и богачей. Принципиальное новшество начала XXI века состоит, однако, в том, что пролетарии действительно этнически принадлежат к другому народу, нежели буржуа. В свою очередь, либеральное общество могло теперь демонстративно закрывать глаза на социальный конфликт, списывая все проблемы на «религиозные различия», «трудности с ассимиляцией мигрантов», «культурные особенности» и т. д. Никто не хочет замечать, что мигранты давно ассимилировались, стали органической частью европейского общества и совершенно оторвались от своих культурных и религиозных корней, но не получили и не могут получить подлинного равноправия — потому и бунтуют!

Никакая этническая и религиозная политика ничего здесь изменить не может — ни жесткая, ни либеральная. Ибо ни та, ни другая не имеет отношения к сути проблемы. Решить проблему пролетариата может только изменение общества. Бунт предместьев был насквозь французским — по духу, по традиции, по своим требованиям. Массовые выступления свидетельствовали о том, что потомки иммигрантов стали французами, сделались органической частью французского общества, разделяют ценности республики и хотят, чтобы с ними самим обращались соответственно. События 2005 года, писали французские исследователи Ален Блюм и Сильвия Серрано, вполне вписывается в традицию, начатую революциями 1789 и 1848 годов. Выступления молодежи пригородов служат наилучшим «доказательством того, что эти молодые люди — французы, что они вписываются в традиции французского социального движения и требуют, чтобы к ним применялись основные социальные и политические принципы республики». Соглашаясь с этими выводами, историк Эрве Ле Брас добавлял, что на протяжении историй социального движения «уровень насилия и нанесенный ущерб раз от раза сокращались». На сей раз — после месяца столкновений молодежи с полицией — «ни одной непосредственной жертвы».

Драки с полицией и поджог машин были единственным способом, с помощью которого обездоленные могли привлечь к себе внимание прессы и «общества». Приходится в очередной раз констатировать, что насилие — это пиар бедных.

«Сегодня на улицы вышли молодые люди по имени Мурад и Мунир из бедных пригородов Парижа, Марселя и Руана, — писала израильская газета „Гааретц“. — В этой ситуации французские левые должны быть выше всех существующих предрассудков относительно „неисправимости“ ислама и мусульман и не поддаваться на провокации вроде тех, которые уже осуществила администрация Джорджа Буша (вспомним, например, рекомендацию гражданам США не посещать „районы насильственных столкновений“). Если здоровые силы французского общества смогут направить начавшуюся борьбу в правильное русло и добьются принципиального изменения системы приоритетов в социальной сфере, это пойдет на пользу всей Европе. Вполне вероятно, что сможет, наконец-то, осуществиться старая мечта левых сил о превращении этого континента в подлинно мультикультурное сообщество. Если же этого не произойдет, то не только во Франции, но и во всем мире восторжествуют принципы, вдохновляющие Джорджа Буша и израильских правых. Они гласят, что все происходящее объясняется только наличием „чрезмерно большого количества мусульман“».

Между тем на французских и западноевропейских левых лежит большая доля ответственности за произошедшее. Деморализованное идеологически, дезориентированное политически, преданное своими лидерами, левое движение на протяжении 90-х годов XX века не сделало ничего для налаживания связи с новыми общественными низами. Европейский пролетариат тоже не сразу стал таким, каким мы его знаем по книгам и документам начала XX века. Этому способствовала многолетняя ежедневная и самоотверженная работа социалистических агитаторов, профсоюзных активистов, просветителей и организаторов. Именно благодаря этой повседневной работе формы протеста пролетариата стали не только более «цивилизованными», но и более эффективными, а солидарность различных групп трудящихся (независимо от национальной принадлежности, квалификации и уровня зарплаты) сделалась неотъемлемым элементом пролетарской культуры. Значительная часть этой работы была направлена на объединение и повышение классовой сознательности мигрантов (тогда — выходцев из Южной и Восточной Европы). Напротив, жители иммигрантских кварталов в конце XX века были предоставлены сами себе.

Вместо того чтобы заниматься организационной и идеологической работой среди мигрантов, многие левые идеологи и активисты предпочитали путано рассуждать о политической корректности, «мультикультурности», толерантности и идентичности. А обнищавшим жителям парижских пригородов нужны были не идентичность с толерантностью, а хорошие рабочие места, защищенные профсоюзами.

1968 год — наоборот

Не прошло и полугода после восстания парижских предместий, как Франция в очередной раз привлекла к себе внимание. На сей раз выступила другая часть молодежи — куда более благополучное студенчество Сорбонны и других университетов. Поводом стал принятый правым парламентским большинством законопроект о «первом найме», фактически лишавший молодежь каких либо прав и гарантий при поступлении на работу.

Вполне в духе героев Дж. Оруэлла французское правительство пропагандировало этот проект в качестве примера заботы о трудоустройстве молодых людей. И в самом деле: бесправные работники гораздо привлекательнее для предпринимателя, чем те, чьи права защищены законом. Значит, их будут брать на работу чаще! И увольнять тоже. Подобные меры по стимулированию занятости неизменно ведут к потере рабочих мест (вернее, хорошие рабочие места закрываются, а открываются плохие, низкооплачиваемые).

Протестующих студентов поддержали профсоюзы, левые организации. Французы вышли на улицы. Столкновение между властью и студентами переросло в конфликт, затрагивающий всех и каждого. Все вынуждены были сделать выбор.

И выбор этот оказался категорически не в пользу власти… Даже Социалистическая партия, по своей идеологии и практике давно не отличающаяся от правых либералов, испуганно шарахнулась влево: впереди маячили президентские выборы.

16 марта 2006 года студенческие демонстрации собрали по всей стране до полумиллиона участников. 18 марта, в день Парижской Коммуны, в демонстрациях участвовала уже не только молодежь. Профсоюзы объявили, что выведут на улицы полтора миллиона человек, и сдержали слово. Полиция называла меньшие цифры, но никто не может отрицать, что общественная мобилизация была поистине впечатляющей. По выражению газеты «Le Monde», противники нового закона о трудовых контрактах «выиграли пари». Власти, заявлявшие, что не уступят давлению улицы, пошли на попятный. Закон был отменен.

Грандиозные манифестации в Париже и других городах продемонстрировали, что люди готовы к более жестким действиям. Радикальная молодежь уже в ночь с субботы на воскресенье начала сражаться с полицией, а профсоюзные активисты взялись за организацию забастовок.

Либеральная пресса, столкнувшись с массовым протестом молодежи, не могла предложить ничего, кроме банальных ссылок на повторение «студенческой революции 1968 года». Между тем события, происходившие во Франций 2006 года, отличались от «майской революции» 1968 года и по форме, и по содержанию.

Студенческие протесты 1960-х были эмоциональным бунтом против потребительского общества и происходили в период расцвета европейского «социального государства». Выступления 2000-х, напротив, явились ответом населения на демонтаж системы социальных гарантий. Голосование против Европейской Конституции, волнения в пригородах и демонстрации студентов были лишь разными проявлениями массового сопротивления неолиберализму. Сопротивления, поддержанного подавляющим большинством народа.

Студенты, бунтовавшие в 1968 году, были гораздо более радикальны, но они были изолированы от основной массы населения. На сей раз, напротив, они были не более чем одним из отрядов широкого общественного движения. Причем — не самым радикальным. В 1968 году левые силы были влиятельны, но их идеи отнюдь не были идеями большинства. Получив возможность высказать свое мнение, обыватель летом 1968 года проголосовал за голлистов. Напротив, в середине 2000-х годов левых в точном смысле этого слова на политической арене Франции практически не было. Социалистическая партия являлась таковой только по названию, а по своей политической ориентации находилась во многих вопросах правее голлистов. Коммунисты были слабы, разделены на соперничающие группировки и дезориентированы. Зато общество, на сей раз, оказалось несравненно левее, нежели в 1960-е годы.

Политическая жизнь 1960-х, с ее расколом на правых и левых (при устойчивом перевесе правых), более или менее точно отражала разделение мнений и позиций в самом обществе. Политика середины 2000-х представляет собой своего рода зеркальное отражение, изнанку, противоположность общественных настроений. Тогда политическая борьба отражала противоречия общества, теперь мы видим вопиющее противоречие между жизнью общества и положением дел в политике.

Конфликты подобного рода — естественное следствие той политической и социально-экономической реальности, которая называется Европейским Союзом. Вернее, институциональная суть Евросоюза как раз и состоит в отмене демократии в том смысле, к которому наивные европейцы привыкли за последние сто лет. Неудивительно, что обиженное и выброшенное из политического процесса большинство выступило в защиту своих прав. Начав раньше других, Франция лишь в очередной раз показала себя, как говорил Маркс, «классической страной» политической борьбы.

Новая эпоха

Несомненно, по сравнению с XX веком, времена изменились. Изменились технологии, организация общества, его структура и состав. Изменились культурные условия. Капитализм развивается, сталкиваясь с кризисами и реорганизуя себя. Новая эпоха требует от левых очередного переосмысления своей роли в обществе. Политика и идеология левых должна быть направлена на то, чтобы способствовать интеграции мира труда. Надо выделить общие интересы и сформулировать общие требования. Речь идет не о механическом «авангардизме», подчиняющем «отсталые» слои целям и задачам «передовых». Напротив, речь идет о сложном поиске взаимопонимания, ибо социальный эгоизм «передового» слоя всегда бывает наказан. Вопрос о политической гегемонии становится практическим вопросом социальной повседневности. Речь идет о том, что классовая политика необходима самим людям для того, чтобы понять собственное место в жизни, установить связи с другими людьми, найти себя в обществе. Эту работу, применительно к потребностям миллионов индустриальных пролетариев конца XIX века сделала старая социал-демократия. По отношению к новым пролетариям эта работа еще только должна быть сделана. Но для того, чтобы теория стала практикой, а благие пожелания — программой действий, вовлекающей миллионы людей, самим левым необходимо радикально изменить подход к политике и идеологии, сменив демагогически-утопические разглагольствования о «множествах» конкретным социальным анализом.

Революционные армии всегда учились сражаться уже на поле боя. Жесткая логика классовой борьбы не оставляет нам надежды, если мы будем полагать, что сначала будет достигнут массами нужный уровень массового сознания, а потом уже настанет время революционного действия. Нет, действие само по себе является важнейшим условиям «созревания» трудящихся, участие в борьбе превращает толпы в массы, а массу в класс. Задача левых состоит в том, чтобы придать протесту направленность, определенность, целесообразность и эффективность. В начале XXI века мир труда не просто оказался «объективно» разобщен. Чтобы он стал единой социальной силой, нужна объединяющая политика и идеология, которые на протяжении 90-х годов левые, казалось бы, предложить не могли. А ведь искать далеко не было необходимости. Достаточно было бы вспомнить идеи классического марксизма, которые во времена глобализации ничуть не утратили своей актуальности.