«Партийная бюрократия представляет собой наиболее опасную косную и консервативную силу; если она превратится в сплоченную, солидарную группу, которая существует сама по себе и чувствует себя независимой от партийной массы, то сама партия в конце концов станет анахронизмом и в периоды острого кризиса потеряет свое социальное содержание и уподобится пустой оболочке». Так писал Антонио Грамши в «Тюремных тетрадях». Кризис левого движения в 90-е годы века вполне подтвердил справедливость этого тезиса. Крупные партии, обладавшие мощной бюрократической и электоральной машиной, отнюдь не утратили своего места в политике — во всяком случае, на протяжении длительного времени они продолжали получать места в парламентах, а иногда и портфели в правительствах. Однако свою социальную миссию и идеологическое содержание они давно потеряли, превратившись в бессмысленные механизмы, работающие по инерции (или, еще хуже, выполняющие социальный заказ того самого буржуазного класса, для борьбы с которым некогда были созданы). Несостоятельность большинства традиционных партийных организаций парадоксальным образом стала очевидна именно в тот момент, когда в первой половине 2000-х годов левое движение начало выходить из кризиса.

Западные левые и крушение СССР

Поверхностному наблюдателю политическая история левых сил в 1980-е и первую половину 1990-х может показаться непрерывной цепочкой поражений. Крушение Берлинской стены сопровождалось исчезновением мирового коммунистического движения. Более или менее традиционная компартия сохранилась в-Центральной и Восточной Европе лишь в Чехии, где в конце 1990-х существовал также и Левый блок, созданный сторонниками более радикального обновления партии, а также возрожденная социал-демократия. В остальных случаях коммунистические организации стремительно преобразовались, Чаще всего новые/старые партии объявляли себя социал-демократическими, сохранив, впрочем, прежние кадры и авторитарный внутренний порядок. Подобные процессы наблюдались не только на Востоке Европы. Политическую трансформацию пережила и итальянская компартия — крупнейшая на Западе. Провозгласив необходимость «обновления», руководство уверенной рукой повело организацию вправо, не считаясь с настроениями собственных членов и сторонников.

Западные парламентские партии, называвшие себя с конца 1970-х годов «еврокоммунистическими», на протяжении длительного времени критиковали СССР. Они постоянно подчеркивали, что опираются на другую традицию, имеют собственные теоретические и программные установки, делающие их независимыми от Советского Союза. И хотя события 1989–1991 годов не могли не сказаться на их авторитете, было бы наивно полагать, будто крах СССР нанес им непоправимый удар. Эволюция вправо итальянской компартии была вполне логична, и началась задолго до распада советской системы. Скорее можно говорить о том, что после ликвидации Советского Союза партийное руководство воспользовалось случаем, чтобы еще более резко повернуть руль вправо и завершить давно задуманный и начатый политический маневр.

Парадоксальным образом именно процесс «реформирования» показал, до какой степени в итальянском коммунистическом движении, гордившемся своими «европейскими демократическими корнями», сохранилась сталинистская традиция бюрократического контроля над массами. Партия преобразовалась в «Демократическую левую». Как только смена названия состоялась, партия вошла в Социалистический Интернационал. Это стало большим облегчением для международной социал-демократии, поскольку Итальянская социалистическая партия в те же годы распалась под воздействием коррупционных скандалов и межфракционных склок. Бывшие компартии видели в социал-демократизации спасительное решение, позволяющее сохранить свои позиции в меняющемся обществе. Тем временем сама социал-демократия переживала глубокий кризис, все более смещаясь вправо.

Если первой причиной кризиса левых сил в 1990-е годы принято считать деморализацию, связанную с крушением коммунистической идеологии, то второй причиной, как правило, объявляют глобализацию. По общему мнению, глобализация лишила национальное государство традиционных инструментов воздействия на экономику, ибо мировой рынок стал глобально интегрирован, а вместе с тем капитал приобрел невиданную ранее мобильность, делающую любое регулирование неэффективным. Отныне все должны участвовать в глобальном соревновании, а для солидарности и перераспределения просто не остается места в изменившемся мире.

Западные социал-демократические партии и «еврокоммунисты» возлагали существенные надежды на перестройку в Советском Союзе, а также на процесс перемен в Восточной Европе, рассчитывая, что реформы изменят страны бывшего коммунистического блока в социал-демократическом или демократическо-социалистическом духе. Эти надежды, как известно, не оправдались. Вместо социал-демократических идей в посткоммунистических обществах восторжествовал неолиберализм, причем, как правило, в наиболее жестких формах.

Левая альтернатива в рамках реформистского движения на Востоке действительно существовала, но почти нигде не могла опереться на общественные силы достаточно организованные и влиятельные, чтобы изменить направленность процесса перемен. Мрачные результаты советской перестройки предопределили и неизбежную череду катастроф для национально-освободительных движений в развивающихся странах. Оставленные без поддержки СССР, «прогрессивные» режимы один за другим меняли политическую ориентацию, переходя под покровительство США и приглашая экспертов Международного валютного фонда. Впрочем, и здесь перемены произошли не в один день. Стремительной переориентации бывших «прогрессистов» предшествовал длительный период формирования авторитарно-бюрократической элиты, заинтересованной не в развитии страны, а в поддержании своих привилегий.

Нежданные победы: электоральные успехи левых в 1990-х годах

При более пристальном взгляде, впрочем, мы замечаем, что картина 1990-х годов не может быть сведена к постоянным неудачам и отступлению левых. Были и успехи на выборах, и победоносные стачки. Большинство партий и профсоюзов переживало трудности, но некоторые все же росли. Более того, с середины 1990-х наметилась противоположная тенденция. (Несмотря на заявления о кризисе, в мировом масштабе левые в 90-е годы XX века имели серьезные электоральные успехи, если не считать периода 1989–1991 годов. Социал-демократы в Скандинавских странах, теряя власть, быстро возвращали ее. Правые, долго правившие в Дании, потерпели сокрушительное поражение в 1993 году. В Швеции социал-демократы к середине 1990-х вновь стали самой сильной партией. В Италии правительство левого большинства было сформировано впервые за всю историю страны. Выборы 22 апреля 1996 года дали убедительную победу левоцентристскому «Союзу оливкового дерева», получившему большинство не только в парламенте, но и в Сенате: блок левых сил оказался у власти, покончив с полувековой политической монополией консервативной Христианской демократии. Длительный период упадка лейбористской партии Великобритании в 1997 году завершился самой большой избирательной победой в истории партии. Французские социалисты, считавшиеся к концу президентства Франсуа Миттерана партией без будущего, оправились и добились в том же 1997 году блестящей победы на парламентских выборах, сформировав правительство «плюралистической левой» с участием коммунистов и «зеленых». Затем к власти после долгого перерыва вернулись социал-демократы в Германии.

В Центральной и Восточной Европе посткоммунистические партии тоже быстро оправились после шока, вызванного крушением Берлинской стены. За исключением Чехии, они вернулись к власти почти всюду, где были проведены свободные выборы. Другое дело, что возвращались они уже не в качестве коммунистов, а под именем «новой социал-демократии». В Чехии после периода неолиберальных реформ к власти пришла социал-демократия. В отличие от соседних стран, она представляла собой не «переупакованную» компартию, а возрожденную «историческую» организацию (забегая вперед, отметим, что, сформировав правительство, социал-демократы начали быстро терять влияние, а компартия — резко набирать электоральный вес). Лишь на территории бывшего СССР в период 1991–2000 годов левые повсюду, кроме Литвы и Молдавии, оставались либо в оппозиции, либо вообще за пределами серьезного политического процесса.

Несмотря на крайне умеренные взгляды английских лейбористов образца 1997 года их победа, быть может, вопреки их желанию, оказала радикализующее воздействие на миллионы людей в других европейских странах — от Франции до России. Британские консерваторы за 18 лет пребывания у власти стали символом незыблемости капитализма и непобедимости праволиберального проекта. А французские выборы, последовавшие через несколько недель после английских, оказались знаменательны не только неожиданной победой социалистов, но также усилением позиций компартии и рекордным количеством голосов, отданных за крайне левых. Как, впрочем, и за крайне правый Национальный Фронт.

За пределами Европы электоральные результаты левых в 1990-е годы тоже были впечатляющими. Бразильская Партия трудящихся не пришла к власти, но резко укрепила свои позиции в парламенте и муниципалитетах. В Уругвае, Колумбии, Чили левые на глазах усиливались. В 14 избирательных кампаниях, состоявшихся в Латинской Америке между 1993–1995 годами, левые в среднем достигли 25 %, что, безусловно, являлось историческим рекордом континента; Причем показательно, что продвинулись как радикальные, так и умеренные партии. Успехи 1990-х годов готовили мощный подъем «левой волны», наступивший в следующем десятилетии.

В Южной Африке у власти оказался Африканский Национальный Конгресс, состоявший в блоке с компартией и профсоюзами. Коммунисты победили на выборах в Непале, но не смогли удержаться у власти. Бывшие маоисты из Коммунистической партии Индии (марксистской), набрав рекордное количество голосов, даже получили предложение сформировать кабинет министров, однако партия отказалась возглавить буржуазное правительство.

Успехи 1990-х годов в Латинской Америке были лишь преддверием нового электорального подъема левых. К середине следующего десятилетия левые или левоцентристские силы оказались у власти в Бразилии, Венесуэле, Уругвае, Эквадоре, Боливии, Никарагуа, Чили и Аргентине. На пороге власти левая оппозиция находилась в Мексике, где предотвратить ее торжество удалось только за счет сомнительного подсчета голосов. Но, увы, все эти блестящие электоральные победы совершенно не обязательно знаменовали начало левого поворота в социальном или экономическом развитии. В большинстве случаев, придя к власти, «левые» не только не отказывались от неолиберального курса своих предшественников, но, напротив, начинали проводить неолиберальную политику гораздо более жесткими методами и в больших масштабах, чем консерваторы. Лидеры социал-демократии назвали это политикой «третьего пути», хотя никакого собственного пути они вообще не предлагали: вся их политика и идеология сводилась к тому, чтобы доказать свою лояльность элите финансового капитала.

Успехи на выборах, таким образом, отнюдь не свидетельствуют о преодолении кризиса социалистического движения. Просто кризис не имеет ничего общего с электоральной слабостью, «исчезновением» или «узостью» социальной базы. Напротив, он вызван бюрократическим перерождением старых рабочих партий, организационным авторитаризмом, сочетающимся с политической слабостью и моральным бессилием левых, которые, не имея четкой стратегии, даже победы умудряются превращать в поражения.

Автофобия

Поведение левых идеологов (да и многих активистов) заставляет подозревать, что мы имеем дело с коллективным неврозом. Итальянский исследователь Доменико Лосурдо замечает, что коммунистическое движение в конце 80-х и на протяжении 90-х годов XX века, не справившись с необходимой самокритикой, оказалось поражено «автофобией», Selbsthasse — комплексом ненависти к самим себе. «Несмотря на внешнее сходство, — отмечает Лосурдо, — самокритика и автофобия представляют собой два противоположных принципа. Как бы ни была жестока и радикальна самокритика, она предполагает утверждение основных принципов собственной идентичности и сведение счетов с собственным прошлым; автофобия, напротив — это бегство от собственной истории, от реального идеологического v и культурного конфликта. Если самокритика предполагает реконструирование собственной идентичности, то автофобия означает капитуляцию и, в конечном счете, отказ от собственной идентичности». Автофобия всегда была уделом побежденных и угнетенных. Этот феномен был характерен для части еврейского населения в гетто и чернокожих рабов. Причем именно для тех, кто внутренне смирился со сложившимся положением дел. В эпоху неолиберальной глобализации автофобия поразила прежде всего побежденные западной буржуазией классы и общества. Формирующийся среди европейцев комплекс неполноценности по отношению ко всему идущему из США — тоже «не столь ярко выраженная форма автофобии».

На правом фланге социал-демократы открыто признавались в том, что чувствуют полное бессилие. Тем временем социалисты и коммунисты мечтали стать именно правыми социал-демократами, стремясь отделаться от собственного прошлого. Причем отношение к прошлому является именно невротическим в том смысле, что исторический анализ и теоретическая самокритика заменяются символическими «очищающими» действиями (смена названия, повторение ритуальных формулировок и т. д.). Зато принцип бюрократического централизма, авторитарные методы работы с массами сохраняются в неприкосновенности. Невротический тип поведения заметен не только в бывших компартиях. Там, где благодаря радикальным лозунгам левые социалисты резко увеличивали число сторонников, они тут же отказывались от собственных идей, надеясь приобрести «респектабельность» и доказать правящим элитам свою безобидность. В итоге, однако, они теряли сторонников, после чего и правящие элиты утрачивали к ним интерес. Так произошло в начале 1990-х с левыми социалистическими партиями в Скандинавии. За резким ростом влияния этих партий следовал не менее резкий спад, вызванный попытками «сменить имидж» и показать свою «ответственность». В Дании к концу 1980-х годов Социалистическая народная партия достигла 12 % голосов на парламентских выборах, а затем в 1994 году число ее сторонников упало до 7,3 %. Стремясь показать свою респектабельность, партия отказалась от принципиальной оппозиции по вопросам европейской интеграции ради участия в «национальном компромиссе». Результат был катастрофическим для партии. Как отмечает датский социолог Нильс Финн Кристиансен, партия «политически разоружилась. Отвергнутая своими избирателями, она потеряла не так уж много членов, но в любом случае уже, не является независимой силой, какой она была прежде». Продолжающееся существование партии параллельно с традиционной социал-демократией «в большей степени — результат действия избирательной системы, вопрос стиля или истории, но не результат действительных политических различий». На протяжении последующих лет деградация партой продолжалась, достигнув позорной кульминации в 2005 году, когда большинство партийного руководства проголосовало за то, чтобы поддержать неолиберальный проект Европейской Конституции.

То же самое произошло в Норвегии, где Социалистическая левая партия в начале 1990-х пользовалась поддержкой 12–15 % населения. Почувствовав «запах власти», социалисты резко повернули вправо, смягчили свою оппозицию НАТО и Европейскому Союзу, поддержали военное вмешательство Запада в бывшей Югославии. По признанию Финна Густавсена, одного из основателей партии, она двигалась «к тому, чтобы занять позиции левой социал-демократии», что может привести к «отказу от марксистской культуры». Результат не заставил себя долго ждать. Поддержка партии избирателями сократилась до 7,9 %. Последовавший за этим внутренний кризис привел к новому сдвигу партии влево, после чего ее электоральные позиции опять окрепли. Находясь на подъеме, Социалистическая левая партия в начале 2000-х годов стала по социологическим опросам опережать социал-демократов. Однако в очередной раз сработала привычная ловушка. Как только перед лидерами партии замаячила перспектива участия в правительстве, они резко повернули вправо. Между тем тоже социал-демократия двигалась все дальше вправо, и тоже теряла сторонников. Норвежская Рабочая Партия, которая некогда считалась наиболее радикальной в Социалистическом Интернационале, проводила приватизацию и последовательно отказывалась от прежних реформистских принципов. Такое положение дел обернулось массовым бегством избирателей.

Неожиданно для многих лидеры НРП оказались способны извлечь уроки из произошедшего. Руководство начало публично каяться перед народом за участие в неолиберальных реформах. Избирательная кампания 2005 года шла под левыми лозунгами. Политики обещали трудящимся не забывать о социалистических традициях. В 2005 году Рабочая партия вернулась к власти после короткого периода пребывания в оппозиции. Левые социалисты удовлетворили свою мечту, получив министерские портфели в коалиционном правительстве! Начав кампанию при поддержке 16 % норвежцев, они закончили ее, имея всего 8,8 %. Почти половина их потенциальных избирателей перешла к социал-демократам. Последние поднялись за счет левой риторики с 24,3 %, которые они имели в 2001 году, до 32 %.

В Голландии «Зеленые левые» («Groenlinks»), добились сенсационного успеха в 1989 году, завоевав 7 % голосов. В 1994 году на парламентских выборах они, выступив с более умеренных позиций, получили ровно вполовину меньше. А более правые «зеленые», выступавшие отдельно, вообще смогли набрать лишь 0,16 %. В Швеции бурный рост влияния Левой партии (Vansterpartiet) сменился столь же драматическим упадком. Если в 1991 году она получила 4,5 % голосов, то в 1994 году за нее проголосовало уже 6,2 %, а в 1998 — 12 %. Когда Швеция впервые избирала своих депутатов в Европейский парламент, Левая партия получила 12,92 %. К этому надо добавить 17,22 %, полученных «зелеными», что свидетельствует о явном недовольстве избирателей «реалистической» политикой вернувшихся к власти социал-демократов. Совокупный прирост «зеленых» и Левой партии составил 18,7 %, а потери социал-демократов — 17,2 %. При этом правые партии, обычно выигрывающие от ослабления социал-демократов, на сей раз тоже теряли голоса. Однако бурный рост влияния Левой партии был вовсе не результатом ее активной борьбы. Напротив, в партии царили растерянность и неуверенность. Вскоре подъем сменился спадом. В 2002 году — 8,3 %, а в 2006 Левая партия опустилась до 5,85 % голосов.

Неудачи парламентских левых невозможно объяснять «эффектом 1989 года», поскольку в период 1989–1992 годов их положение оставалось довольно прочным. Спад наступил позднее, в результате их собственной политики. Поворот вправо датской Социалистической народной партии также не может объясняться и давлением ее социальной базы. После того, как социалисты стали доказывать свою умеренность, разочарованные избиратели обратились к более радикальным группам. Впервые за много лет в датском парламенте вновь оказались коммунисты, прошедшие в блоке с троцкистами и бывшими маоистами. На выборах 21 сентября 1994 года социал-демократы и социалисты потеряли голоса, а «Единый список» левых радикалов добился серьезных успехов, завоевав 6 мандатов. Позднее «Единый список» был преобразован в политическую партию.

В Голландии на фоне поражения «зеленых левых» крошечная экс-маоистская Социалистическая партия резко увеличила число сторонников. Эта небольшая политическая организация отличалась решительным нежеланием отступать от своих позиций в угоду меняющейся конъюнктуре. В то же время, не будучи обременены грузом прошлых ошибок и исторической ответственности, голландские социалисты действовали изобретательно, энергично и неожиданно. Эмблемой партии в противовес традиционной революционной символике — был избран красный помидор (красный и внутри, и снаружи, да к тому же красный цвет как-то сам собой получается из зеленого, по мере созревания).

Восхождение «томатной партии» началось с полутора процентов электората в начале 1990-х. В 1999 году партия провела своего депутата и в Европейский парламент. Лидер партии Ян Марийниссен объяснял ее успех тем, что партия не боялась говорить про «действительно важные вещи», несводимые к уровню потребления. «Томатная партия» провозгласила, что в эпоху глобализации единственный путь для сохранения демократии состоит в том, чтобы «расширить сферу государственной ответственности — не ради сильного правительства, а ради того, чтобы дать гражданам доступ к принятию решений, которые могли бы улучшить общество и нашу жизнь».

В 2006 году «зеленые левые» получили 7 мандатов в нижней палате парламента (из 150 депутатов), а Социалистическая партия завоевала 25 мест, превратившись в одну из ведущих политических сил Голландии. Левоцентристская группа «Демократия 66», которая, в отличие от социал-демократов из Партии Труда, не участвовала в правительственных коалициях, на протяжении 1990-х годов укрепляла свои позиции, но лишь до тех пор, пока не началось восхождение «томатной партии». В 2006 году «демократы» завоевали всего 3 мандата.

В Финляндии и Норвегии бывшие Аграрные партии, переименованные в Партии Центра, резко сдвинулись влево, после чего их политическое влияние существенно выросло. Норвежская Партия Центра (бывшие аграрии), выступавшая с жестких позиций против Европейского Союза и Маастрихтского договора, получила в 1993 году 17 % голосов, став, по признанию журналистов, подлинным победителем на этих выборах. А к началу 2000-х годов Партия Центра в Финляндии стала крупнейшей политической силой в стране. Нетрудно догадаться, что речь идет о голосах, потерянных социалистами и социал-демократами. И в Норвегии и в Финляндии, войдя в состав коалиционных правительств, «центристы» на самом деле сдвигали их политику влево.

Показательно сравнение Между Левой партией в Швеции и ее братской организацией в Финляндии — Левым Союзом. Обе партии имеют «посткоммунистическое» происхождение, но организационно и идеологически преобразовались еще до краха СССР, что позволило им в значительной мере избежать «эффекта 1989 года». Однако шведская Левая партия находилась в оппозиции, тогда как Левый Союз в Финляндии вошел в коалицию с социал-демократами и либералами для проведения «рыночных реформ». В итоге шведская партия быстро росла, тогда как финская партия стагнировала. Буржуазная пресса, напротив, восхищалась Левым Союзом, который, в отличие от шведских товарищей избежал соблазна укрепить свои позиции за счет критики власти, предпочтя пожертвовать своим влиянием ради поддержки необходимых реформ (то есть демонтажа социальных завоеваний социал-демократии).

Увы, как только Левая партия вошла в состав правительственного большинства и разделила с социал-демократами ответственность за проводимую политику, ее позиции пошатнулись. И дело здесь не в том, что в оппозиции быть комфортнее, а в том, что сама политика уступок буржуазии не пользовалась поддержкой трудящихся.

Безусловный успех Партии демократического социализма (ПДС) в Германии 1994–1996 годах сопровождался резким обострением разногласий и все более явным стремлением части партии доказать свою умеренность. По данным социологов, «внутренние споры в ПДС (особенно в руководящих кругах)» стали одной из основных причин, по которым рядовые члены покидали партию. Постепенный сдвиг партии вправо привел к бунту партийных «низов» во время съезда в Мюнстере в 2000 году, поставив партию на грань краха. «Восстание масс» пришлось на момент заранее предусмотренной уставом смены партийного руководства и фактически сорвало первоначально запланированный сценарий «бесконфликтной» передачи власти от основателей партии Грегор Гизи и Отара Баски к новому поколению лидеров.

Партия, добивавшаяся на протяжении десяти лет одного успеха за другим, в 2002 году потерпела сокрушительное поражение на выборах и не попала в Бундестаг.

Возникает ощущение, что левыми овладел инстинкт самоубийства. Левые не решались ни открыто отказаться от своих традиционных ценностей, ни последовательно их отстаивать. Эта ситуация классического невроза, неоднократно описанная психоаналитиками применительно к жизни отдельного человека, характерна и для коллективного самосознания европейских левых 1990-х годов. Политики боятся собственного успеха, инстинктивно и бессознательно стремясь его уничтожить или свести к минимуму. Можно сказать, что после 1989 года невроз парализовал их волю к борьбе. Социалисты публично говорят, что не верят в модные либеральные теории, согласно которым всякий коллективизм тоталитарен, но в глубине души подозревают, что эти теории верны. Трагический опыт русской революции лежит на их сознании слишком тяжелым грузом. Чувство вины за чужие ошибки в сочетании с ощущением бессилия — вот основы невроза левых. На практике все сводится к постоянному самообличению, непрерывным покаяниям и обещаниям «исправиться».

Без сомнения, левым есть, за что себя винить. Но двигаться вперед, постоянно рассуждая об ошибках прошлого, просто невозможно, тем более что таким образом выбрасывается за борт и весь огромный политический и моральный капитал, который был нажит социалистическими левыми за сто лет современной истории. И то, что люди продолжают голосовать за левые партии, является свидетельством того, насколько по-прежнему ценен этот моральный капитал.

«Третий путь» номер четыре

Пока либеральная пропаганда повторяла на разные лады тезис об окончательном крахе социалистической идеологии, спрос на левые идеи и политику рос повсюду. Вторая половина 1990-х годов оказалась временем, породившим новое поколение активистов, которое вскоре заявило о себе. Победа капитализма в Восточной Европе, казавшаяся совершенно бесспорной в начале 1990-х, к концу десятилетия стала вызывать сомнения. Запад пережил массовые выступления трудящихся, а в странах «третьего мира» недовольство сложившимся порядком привело к насилию. Показательно, что и в России 2–3 года спустя после торжественных похорон социализма эта идея снова оказалась в моде. Буквально каждый либеральный интеллектуал считал своим долгом высказать свое видение перспектив социалистической идеи, а партии, именующие себя «социалистическими», стали расти как грибы.

Антикапиталистические выступления конца 1990-х годов в принципе невозможно объяснить стараниями социалистических агитаторов. В большинстве стран, где имели место массовые протесты, они произошли не благодаря, а вопреки деятельности политических организаций левых сил, призывавших к умеренности и подчеркивавших неизбежность «рыночных ограничений». Точно так же в январе 2005 года массовые протесты, охватившие большинство российских городов, не имели ничего общего с деятельностью парламентской оппозиции. Напротив, оппозиционеры из Государственной Думы прилагали все силы, чтобы остановить волнения и успокоить массы.

В то время как массы левели, политики правели. Избиратель неизменно голосовал за крупнейшую и наиболее влиятельную из парламентских левых партий, надеясь, приведя ее к власти положить конец неолиберальным реформам. Но лидеры социал-демократических партий, напротив, были полны решимости подобные реформы продолжить. В этом и состояла суть провозглашенной Герхардом Шредером и Тони Блэром в конце 1990-х годов «политики третьего пути».

С термином «третий путь» вообще-то получилось неважно. С ним произошли странные мутации. Первоначально это словосочетание использовали европейские социал-демократы, имея в виду третий путь между американским капитализмом и советским коммунизмом. Позднее тот же термин использовали еврокоммунисты на Западе и коммунисты-реформаторы на Востоке, причем они говорили уже о третьем пути между социал-демократией и сталинизмом. Таким образом, когда в конце 1990-х годов лидер английских лейбористов Тони Блэр и лидер немецких социал-демократов Герхард Шредер объявили себя сторонниками «третьего пути», это был уже, по меньшей мере, четвертый «третий путь». Самое удивительное, что на сей раз авторы лозунга даже не удосужились объяснить, между чем и чем этот путь проходит. По умолчанию, можно предположить, что где-то между «старой» реформистской социал-демократией и неолиберализмом. Но при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что пролег он не слева, а справа от неолиберального курса.

Поражение левой альтернативы на Востоке не только ослабило западных левых психологически и идеологически, но и создало качественно новую глобальную ситуацию с единственной сверхдержавой — США, с новой глобальной экономикой, где неолиберальный капитализм остался не просто господствующей, но и единственной формой хозяйственной организации международного масштаба. На этом фоне правое крыло социал-демократии не видело никаких иных перспектив, кроме отказа рт своих исторических требований в обмен на право участвовать в управлении буржуазным государством. Впрочем, в этом сторонников «нового третьего пути» готов был поддержать и кое-кто из «радикальных» левых. Главный редактор британского журнала «New Left Review» Перри Андерсон убежден, что именно победа лейбористов в Англии и социал-демократов в Германии окончательно закрепила исторический триумф неолиберализма, ибо левые, придя к власти, полностью приняли идеологию и стратегию правых, тем самым подтвердив тезис Маргарет Тэтчер о том, что никакой альтернативы неолиберализму не существует. Неолиберальный консенсус был закреплен приходом к власти режимов «третьего пути» — Блэра и Клинтона. Этот «третий путь» не только не является альтернативой неолиберализму, но, напротив, «представляет собой идеальное идеологическое оформление для неолиберализма сегодня». Однако высказывания Андерсона отнюдь не надо трактовать как критику Блэра и его сторонников. Английский мыслитель вообще не видит ни возможности появления новых сил, способных предложить полноценную альтернативу, ни необходимости в подобной альтернативе. Английский историк Доналд Сассун, получивший в 1997 году Дейчеровскую мемориальную премию за свою историю европейского социализма, отмечает, что у левых исторически было две руководящие идеи — «регулирование» и «сопротивление капитализму». В конце 1980-х идея регулирования превратилась в общие пожелания, поскольку социалисты ничего не могут противопоставить мощи транснациональных корпораций. Подобно другим идеологам современных «реалистических левых», Сассун воспринимает глобализацию не как социально-экономический процесс со своими сильными и слабыми сторонами, структурными противоречиями и сложной динамикой, а как наваждение, необратимый перелом, нашествие непонятной и непреодолимой силы. Столкновение с этой силой парализовало волю левых политиков и идеологов. Однако сопротивление капитализму продолжалось, несмотря на капитуляцию реформистских партий. Только из организованного оно стало стихийным, из политического — социальным. Массы оказываются радикальнее интеллектуалов, которые по инерции ссылаются на «консерватизм» масс.

Энтони Гидденс в книге «Третий путь», отвергая традиционную социалистическую программу, одновременно подчеркивает, что социал-демократии необходимо придерживаться определенных ценностей. Эти ценности таковы: «равенство, защита слабых, свобода как автономия, нет прав без обязанностей, нет власти без демократии, космополитический плюрализм, философский консерватизм». Идеолог Горбачев-фонда Юрий Красин пишет, что социализм есть «некий вектор развития многообразных общественных движений, тяготеющих к ценностям социальной справедливости». По его мнению, суть социализма выражена «в понятиях гуманности, справедливости, честности». Разумеется, служение этим ценностям требует, чтобы политическая энергия была направлена «не в привычное для нашей истории, но бесперспективное русло революционного радикализма, а в русло эволюционного реформаторства». Отметим между делом, что реформаторство в принципе не может быть эволюционным. Сама потребность в реформах (то есть преобразованиях, сколь бы умеренными они ни были) возникает лишь тогда, когда общество в своей «естественной» эволюции не может решить возникающие перед ним проблемы. Эволюционное развитие есть принцип консерватизма, который вовсе не отрицает постепенных и «естественных» перемен. Реформизм (если, конечно, относиться к нему серьезно) методологически совместим с революционностью, но с идеологией «естественной эволюции» — никогда.

Эдуард Бернштейн, который считал, что цель ничто, а движение все, был по современным понятиям слишком радикален. Он верил в общественные перемены. Значительной части «левых» интеллектуалов рубежа XX–XXI веков социализм представляется уже не как система, альтернативная капитализму, не как новое состояние общества, которого можно достичь с помощью постепенных реформ, и даже не как политическое движение, а лишь как набор ценностей.

Итальянский мыслитель Норберто Боббио, доказывая, что деление на левых и правых в политике сохраняет актуальность, тщательно избегает самого термина «социализм». Левые отличаются от правых, по его мнению, тем, что исповедуют «идеал равенства». Такое понимание левизны мало отличается от ее отрицания. На протяжении большей части своей истории и рабочее движение, и социалистические партии доказывали, что отстаивают не просто более равномерное распределение плодов экономического роста, но и собственную систему идеалов и принципов, отличающуюся от буржуазной. Между тем отказ от собственной исторической цели становится главным политическим козырем, с помощью которого политики, возглавляющие левые партии, стремятся привлечь сторонников. Массимо д'Алема, возглавлявший в 1990-е годы Партию демократической левой (бывших коммунистов) в Италии, объявляет своим принципом «отказ от мифа о возможности построить какое-то другое общество». Романо Проди, глава первого в истории страны правительства «левого большинства», открыто заявлял, что его миссия состоит в том, чтобы провести весь комплекс неолиберальных мер, на которые итальянские правые так и не решились. В этом суть «нового реализма», ставшего доминирующей идеологией среди левых политических элит 1990-х годов.

Итальянский эксперимент

Важнейшим достижением умеренных левых в Европе 1990-х годов было формирование первого кабинета Романо Проди в Италии. До этого здесь ни разу не было правительства левого большинства. Коалиции «левого центра» в 1970-е годы представляли собой блок мощной Христианской демократии со слабой Социалистической партией. На сей раз, основу кабинета министров составили представители «преобразованной» Коммунистической партии.

Суммируя программу правительства, российский исследователь З. Яхимович отмечает: «В соответствии с ориентацией Европейского Союза на углубление рыночных отношений и разгосударствление экономики правительство подтвердило свое намерение сократить государственный сектор путем приватизации либо передачи части государственных предприятий в распоряжение областным органам власти, перейти от прямого управления к регулированию их деятельности, обеспечить повышение уровня эффективности государственных предприятий, открыть возрастающую часть экономики для свободной конкуренции и т. п. С этим правительство пыталось увязать сохранение и повышение уровня экономической и деловой активности, преодоление наметившегося уже в 1996 г. спада прироста национального дохода (с 3,6 % в 1994–1995 году до 1,2 % в 19 % году) с тем, чтобы обеспечить его рост к 1999 году на 2,9 %, а также сокращение уровня безработицы — с 11,8 % в 1996 до 10,9 % в 1999 году. В интересах основной массы населения и особенно средних слоев, правительство обещало упростить и децентрализовать налоговую систему, в течение трех лет не наращивать и без того тяжелого налогового бремени, содействовать росту занятости, особенно на юге страны, покупательной способности и доходов всех слоев населения, а не только привилегированных. Был поставлен вопрос о модернизации социальной системы и „социального государства“ в целом для повышения его эффективности, а также коррекции интересов различных поколений».

Перед нами классическая программа неолиберальной реформы. Эта программа значительно менее радикальна, чем программа Маргарет Тэтчер в Великобритании второй половины 1980-х, но вполне укладывается в концепцию первого этапа неолиберальных преобразований, проводившихся теми же британскими тори в 1979–1983 годы. Она весьма близка и к программе немецких христианских демократов, хотя, безусловно, является более последовательно правой, чем у итальянских христианских демократов 1980-х годов! Ключевыми моментом здесь является именно признание идеологическо-теоретических посылок неолиберализма относительно неразрывной связи между экономическим ростом, с одной стороны, и свободным рынком, сдерживанием инфляции, низкими налогами и сокращением государственного сектора — с другой. В основе такой политики лежит отождествление узко понятых интересов «среднего класса» с-интересами «населения» (при явном отказе от ориентации на рабочий класс) и, наконец, принимаемое на уровне аксиомы представление, будто защита социальной справедливости, даже если таковая морально оправдана, является фактором, сдерживающим экономический «прогресс». Не менее важным теоретическим постулатом неолиберализма является и представление о кризисе пенсионной системы, якобы порожденном не социальной или финансовой политикой государства, а исключительно объективными противоречиями между интересами различных поколений и демографическими изменениями в обществе. Предполагается, будто «эгоизм» старшего поколения, выступающего за сохранение гарантированных пенсий, должен уступить место этике рыночного соревнования, когда каждый сам должен обеспечить себя через коммерческое социальное страхование, частные пенсионные фонды и т. д. Правда, система «накопительных пенсионных фондов», отстаиваемая правыми и поддержанная «реалистическими левыми», позволяет не только сэкономить государственные средства, но и направить значительные дополнительные средства на рынок капитала, удешевить кредит для предпринимателей, обеспечить дополнительные ресурсы для спекулятивного финансового сектора. Иными словами, она ориентирована на интересы банкиров, а не пенсионеров.

Анализируя деятельность правительства левого центра, Яхимович признает, что программа «корректировки» социального государства является фактически программой его ликвидации. Заявления о повышении эффективности в качестве цели реформы являются не более чем пропагандой, поскольку даже доброжелательному наблюдателю не очевидно, что новая система будет эффективнее старой. Если бы эффективность была действительной целью, правительство должно было бы обещать, что вернется к старой системе в том случае, если показатели новой окажутся хуже. Однако ни одно неолиберальное правительство и ни одна партия «нового реализма» подобных обязательств не давали. Больше того, именно «необратимость реформ» является одним из важнейших принципов неолиберальной политики независимо от того, проводится она правыми или «левыми».

Подобная политика левого центра не только не расширила его социальную базу, но напротив, сузила ее, вызвала резкое недовольство в обществе, что, в конечном счете, привело к уходу Проди и д'Алемы с руководящих постов в итальянском государстве. Единственным бесспорным итогом правления левых оказался резкий рост влияния крайне правых. Закономерным результатом политики левого центра стало сужение его социальной базы, разрыв с левыми (в лице большинства коммунистической партии Rifondazione), а в конечном итоге приход к власти правых во главе с Сильвио Берлускони. Причем на сей раз правые пришли к власти не как консерваторы, даже не как неолибералы, а как популисты, опирающиеся на поддержку крайних сил, исторически продолжающих традицию итальянского фашизма.

Вне зависимости от того, насколько обоснованны теоретические посылки неолиберальной экономики, совершенно очевидно, что для социал-демократических и левых партий. Признание этих посылок означает отказ от наиболее фундаментальных и принципиальных основ собственной теории и практики. Поэтому несправедливо предположение некоторых исследователей, что проведение левыми и правыми схожей политики связано с «узким коридором реальных возможностей». Принципиально важно, что правые партии проводят политику, которая вполне соответствует интересам их социальной базы, их традиции, идеологии. Напротив, левые проводят политику, неорганичную для себя и не приносящую непосредственных выгод их социальной базе.

Политика левого центра в Италии свидетельствовала о том, что бывшие коммунисты все больше занимали пустующую нишу христианской демократии. В рамках коалиции «оливкового дерева» происходило слияние обеих политических традиций. Хотя в организационном плане речь шла скорее о поглощении христианской демократии более сильным аппаратом, вышедшим из недр компартии, в плане идеологическом и политическом традиции христианской демократии завоевали гегемонию. Пресса отмечала, что каждое новое выступление лидеров оказывается оскорблением их собственной традиционной социальной базы. Газета «Република» назвала эту политику итальянских левых «самоубийством».

В 1960—1970-е годы радикальные левые обвиняли социал-демократов в реформизме, доказывая, что те выступают за интересы трудящихся непоследовательно, но никто не мог утверждать, будто не существует принципиальной разницы между подходами социалистов и либералов. В начале XXI века подобные обвинения утратили всякий смысл. Большая часть социал-демократических партий решительно порвала с реформизмом. Но не для того, разумеется, чтобы совершить социалистическую революцию. Целью социал-демократических партийных элит стало превращение своих партий в либеральные.

Утопия прагматизма

Исторический разрыв с фундаментальными принципами левой идеологии был оформлен партийной бюрократией и близкими к ней карьерными интеллектуалами в виде отказа от «утопизма».

Лозунг отказа от «утопий» позволяет руководству партий, не вдаваясь в теоретические дискуссии, избавиться от большей части своего идеологического багажа. Антиутопический пафос, однако, не означает, что найдена политически эффективная стратегия и реалистическая концепция общественного развития. Никакой теоретически обоснованной критики или, тем более, самокритики левых традиций лидерами итальянского левого центра, немецкими социал-демократами или британскими лейбористами предпринято не было. Речь идет именно о декларативном отказе от тех или иных идей и принципов, объявляемых утопическими и тем самым автоматически выводимых за пределы «серьезной дискуссии». Это качественно отличается от предшествующей марксистской и социал-демократической критики утопизма, которая основывалась на развернутом теоретическом анализе, а завершалась выдвижением собственной позитивной концепции, причем достаточно разработанной. Таким образом, речь идет о радикальном разрыве не только с «утопическими» или марксистскими идеями, но и о разрыве с политическим мышлением, а в конечном смысле — вообще с мышлением как таковым. «Возможное часто достигалось только благодаря тому, что делалась попытка выйти за его границы и проникнуть в сферу невозможного», — писал в свое время Макс Вебер.

Строго говоря, без «новаторско-утопического» начала прогресс человечества был бы невозможен в принципе. Сила социализма всегда была именно в способности сочетать «утопическую» цель с конкретной программой социальных преобразований. Политическая стратегия как раз и есть не что иное, как способность увязывать цель и движение. Отказ от «утопизма» и замена политического лозунга новой социальной системы ссылками на социалистическую «систему ценностей» означает готовность не бороться с капитализмом, не реформировать его, а просто жить в обществе, только относиться к происходящим событиям несколько иначе, чем, например, к ним относятся либералы. Вместо альтернативных действий нам предлагается право на критическую оценку.

Подобный подход был сформулирован и обоснован в работах Алена Турена, Перри Андерсона и целого ряда авторов, вышедших из традиции «западного марксизма». Ален Турен, в частности, убежден, что новые социальные движения радикальнее старого рабочего движения, поскольку, в отличие от него, способны «ставить под сомнение саму необходимость модернизации и прогресса», а не только призывать к перераспределению его результатов. Поскольку ряд новых социальных движений отрицает сам экономический рост «или просто игнорирует эту проблему», они «подрывают основы западной рациональности, по крайней мере, в ее наиболее распространенном варианте». Принципиально вне поля зрения теоретика остаются вопросы о том, насколько эти ценности реализуемы и насколько они определяют конкретные действия представителей движения. При этом парадоксальным образом Турен категорически выступает против попыток рабочего движения сопротивляться неолиберальным реформам, поскольку видит в этих мерах проявление объективной экономической необходимости.

Преимущество исторического рабочего движения было в том, что оно ставило перед собой задачу конкретных структурных преобразований, меняющих сам характер воспроизводства общества. Новые радикальные движения, зачастую заявляя о несостоятельности господствующих принципов, но, не имея стратегии комплексных структурных реформ, не ставят перед собой задачу изменить общество. Их возникновение — не альтернатива, а лишь симптом духовного кризиса.

Андрей Баллаев, один из наиболее радикальных и проницательных авторов журнала «Свободная мысль», ставшего своеобразным голосом российской леволиберальной интеллигенции в 1990-е годы, писал, что левые в эпоху глобализации ведут борьбу за сохранение и укрепление тех «элементов социалистичности», которые накопились в обществе за предшествующий период. Это не заменяет радикального преобразования общества, но создает для него необходимый исторический плацдарм, подобный тому, который был у буржуазии в начале ее исторической борьбы с феодализмом. Поскольку глобальный переворот остается делом будущего, российский автор приходит к мрачному выводу: «Нынешний и ближайший социализм — это социализм трусливый, нищий, нивелирующий и штопающий „зло“ нашей социальности. Этим он неизбежен, справедливо необходим и трагичен».

Однако может ли «трусливый социализм» быть эффективен? Может ли политика «латания дыр» привести к успеху? Большие перевороты в истории действительно не приходят сразу. Им предшествуют малые перевороты. Без радикальной перспективы, без сильной стратегии, без радикального видения будущего частичные реформы обречены. Английский историк Доналд Сассун, один из идеологов «нового реализма» в левом движении, справедливо отмечает, что «золотой век» европейского социализма совпал с наиболее успешным периодом в развитии капитализма. Левые осуждают жажду наживы и буржуазное общество. «Но чем больше успех социалистов, тем больше они зависят от процветания капитализма». Кризис капитализма всякий раз сопровождался тяжелым кризисом левых партий, а подъем рабочего движения, напротив, наблюдался именно в годы экономического роста. Получается парадокс — что хорошо для капитализма, то хорошо и для социализма. Однако на практике социалистические реформы вовсе не были простым следствием капиталистического процветания. В 30—40-е годы XX века они сыграли решающую роль в преодолении кризиса.

Опыт Западной Европы и Северной Америки в целом подтверждает неолиберальный тезис, что от проведения широкомасштабных социальных программ эффективность и конкурентоспособность экономики, как правило, понижается. И хотя можно привести ряд впечатляющих исключений, общая картина от этого не меняется. Тем не менее подобные программы проводятся. Более того, в них ощущается явная потребность, поскольку отказ от таких программ рано или поздно заканчивается крупным экономическим кризисом. Парадоксальным образом этот кризис всегда происходит на фоне впечатляющих достижений в области роста эффективности и конкурентоспособности большинства компаний. Этот парадокс был проанализирован и объяснен еще Марксом, показавшим, что эффективность предприятий не равнозначна эффективности всей системы, а эффективность экономической системы еще не гарантирует успешного развития общества. Более того, современный капитализм достиг такого состояния, когда максимизация экономической эффективности (учитывая возникающие технологические, экологические, социальные и культурные проблемы) приводит к подрыву основ того самого общества, которое в качестве принципа своего существования требует максимальной эффективности. Абсолютная, стопроцентная эффективность всех элементов экономики привела бы к немедленному краху всей системы в целом. Отражением этого противоречия были и волны социальных реформ на Западе и волны национально-освободительных движений в странах «третьего мира». Логика и тех, и других была противоположна логике капиталистической эффективности. С той лишь разницей, что социальная реформа предполагала перераспределение благ в обществе, а национально-освободительные движения добивались нового соотношения сил между странами «центра» и «периферии».

На уровне идеологии это воспринимается как противоречие между эффективностью и справедливостью или, скажем, между свободой и равенством. Либералы обвиняют социал-демократов в «неэффективности», а социал-демократы обвиняют либералов в «антисоциальности». Можно сказать, что и те и другие по-своему правы, ибо дополняют друг друга. Глобализация не только не смягчает противоречие, но, напротив, обостряет его. Логика глобализации требует пожертвовать социальными издержками ради эффективности соревнования в масштабах единого мирового рынка. Но это одновременно означает и стремительное возрастание рисков, дестабилизацию общественной жизни и централизацию капитала в беспрецедентных масштабах, что, в свою очередь, ставит под вопрос само существование общества, основанного на свободной конкуренции.

Отстаивая социальное начало в капиталистическом обществе, социал-демократия является его важнейшим стабилизатором. Вообще, современная социал-демократия это и есть воплощенная буржуазная социальность. В этом смысле постоянные неудачи социал-демократических партий на Западе, их постоянные идеологические уступки либералам являются симптомом нового, очень глубокого и опасного кризиса общества в целом.

На самом деле, речь идет вовсе не об «объективном» противоречии между эффективностью и справедливостью (это все не более чем слова), а о внутреннем противоречии системы, которая уже не может примирить экономическую и социальную стороны собственного развития и воспроизводства. Система одновременно «работает» и «не работает». Последствиями повышения эффективности на микроэкономическом уровне становятся финансовые кризисы, а за макроэкономической стабилизацией и победой над инфляцией неизбежно следует кризис в системе образования, здравоохранения и сокращение инвестиций. Несмотря на рост средней заработной платы, снижается качество жизни. Эта двойственность не может не вызвать потребности в переменах. Но что менять? Логика буржуазной социальности подсказывает: надо изменить второстепенные элементы системы, не трогая ее основ. Между тем проблемы системного характера невозможно решить таким способом.

Капитализм и социальные реформы

В сущности, то, что мы видим сегодня, есть не что иное, как кризис исторических последствий русской революции 1917 года. Ведь социальные реформы послевоенной эры были не чем иным, как своеобразной реакцией западного общества на эту революцию. В свое время еще князь Кропоткин напоминал Ленину, что революционный террор задержал распространение принципов Французской революции в Европе на целых 80 лет. То же самое, по мнению князя, произойдет и с русским социализмом. Ленин, несомненно, придерживался иного мнения. Но дело, разумеется, не только в терроре, а в структурах и порядках, порожденных революцией. Советская модель для распространения в Европе явно не годилась.

Влияние русского 1917 года на западное общество было огромно, но оно оказалось совершенно иным, нежели надеялись идеологи Октября. Русский опыт стимулировал уступки со стороны правящих классов и одновременно стал препятствием для поисков самобытной европейской модели радикального преобразования. Выход был найден в реформизме, причем успех реформистских попыток был прямо пропорционален серьезности «революционного шантажа», воплощенного в мировом коммунистическом движении и «советской угрозе». Это можно назвать «отложенной революцией».

Неудивительно, что крах советского коммунизма оказался и катастрофой для социал-демократии. Реформистский курс рабочего движения Запада после 1989 года полностью исчерпал себя, а новой идеологии и стратегии не было. Результат очевиден: Запад вступил в эру острых социальных конфликтов и неясных социальных альтернатив. Место реформизма и революционизма стихийно занимает радикализм, выражающийся в разрозненных агрессивных требованиях, вспышках неорганизованного протеста, неприятии институтов власти.

Еще в начале 80-х годов XX века идеологи структурных реформ в рядах «еврокоммунистических» партий и левой социал-демократии столкнулись с серьезными проблемами. Как отмечали исследователи, левые «колеблются между верой в „альтернативные программы“, основанные на смешанной экономике и рыночном социализме, и пониманием того, что правящие классы будут терпеть эти реформы лишь до тех пор, пока ясно, что они не будут социалистическими». Между тем противоречие это вообще не может быть разрешено в теории. Динамика развития капитализма такова, что система не может стабилизировать себя, не привлекая средства и институты как бы «извне».

Рыночный капитализм — это система, которая подчиняет процесс производства процессу обмена. С точки зрения либерального теоретика, именно обмен становится центральной и главной функцией хозяйственной жизни. С точки зрения истории и обычной логики, это очевидный абсурд. В прошлом, когда новые товары появлялись не столь часто, еще можно было предполагать, будто спрос порождает предложение. Но 80-е годы XX века великолепно показали, как изобретение и массовое производство нового типа товаров (видеоаппаратуры, персональных компьютеров, микроволновых печей и т. п.) порождало и массовый спрос на них. Это психологически вполне объяснимо с точки зрения повседневной жизни. Времена натурального хозяйства, когда продукты производились для собственных нужд, давно ушли в прошлое. При капитализме производство действительно не имеет смысла, если оно не ориентировано на обмен. А для людей вполне естественно путать смысл своих действий с их причиной.

Однако система, сводящая первостепенные функции к второстепенным, ограничивающая все богатство возможностей человека узкими задачами homo economicus, неизбежно порождает внутри себя невыносимое напряжение. Она постоянно подрывает собственную возможность к воспроизводству. Великий секрет капиталистической системы состоит в том, что она (в отличие от традиционных обществ) не является самодостаточной. Это, кстати, является и одной из причин ее невероятного динамизма. Надо идти вперед, чтобы не погибнуть. Остановка равнозначна кризису, крушению. Рост позволяет снимать или смягчать противоречия, которые иначе взорвали бы общество изнутри. Экономика должна развиваться, иначе она рухнет. Однако постоянный рост невозможен, тем более что ему препятствуют противоречия самой системы.

«Чистый» и «полный» капитализм в короткий срок пришел бы к саморазрушению. Именно потому с ранних этапов своего развития капитализм нуждался во внешних стабилизаторах. Еще Роза Люксембург показала, какую важную роль для поддержания равновесия капитализма сыграло вовлечение в мировую систему некапиталистической периферии, где так и не сложилось полноценное буржуазное общество. В самих странах «центра» институты и традиции, оставшиеся в наследство от феодализма, играли не менее важную роль. Монархия, английская обуржуазившаяся аристократия, академические учреждения, христианская религия, конфуцианская «семья» на Востоке — все это было не только наследием прошлого, но и гарантией стабильности в будущем.

Британский исследователь Уилл Хаттон великолепно почувствовал, насколько буржуазный порядок зависит от традиционных институтов. Капитализму, подчеркивает он, необходимы не только прибыль, но и «социальные и политические ограничения», вне рамок которых он вообще не может развиваться. Протестантская этика также была не только идеологий поощрения личного успеха, но и «источником совместных усилий». В развитии капитализма на континенте также сыграли огромную роль добуржуазные традиции: прусская традиция дисциплины и государственного регулирования, католическая традиция солидарности, наконец, средневековые традиции самоуправления и «коммунитарности».

Сила протестантской этики состояла как раз в том, что, будучи буржуазной, она была одновременно и традиционной. Но по мере модернизации старые институты ослабевали или обуржуазивались до такой степени, что уже не могли эффективно играть свою компенсирующую роль. Их место постепенно занимало рабочее движение. Потенциальные могильщики капитализма одновременно оказывались его опорой. В XX веке капитализм нашел себе подпорки уже не в институтах, доставшихся от прошлого, а в самом зарождавшемся будущем: «социальное государство» (Welfare State), социал-демократия в Европе и Новый курс (New Deal) Ф.Д. Рузвельта в США.

А. Бузгалин и А. Колганов в книге «Трагедия социализма» дали своеобразный перечень ключевых для развития капитализма реформ, которые были бы невозможны без вмешательства рабочего движения: «Прежде, чем морализировать, хотим напомнить — без угрозы революции не было бы фабричных законов в XIX веке, без Октябрьской революции 1917 не было бы международной конференции 1919 года в Вашингтоне, которая приняла решение о переходе на 8-часовой рабочий день, без попыток строительства социализма в СССР не было бы реформ Ф.Д. Рузвельта, без постоянного давления со стороны профсоюзов, без массовых забастовок и политической агитации не было бы всех тех гуманных и демократических черт, которыми так гордится современное капиталистическое общество в его наиболее высокоразвитых странах. Историческая инициатива всех этих изменений исходила не от господствующих классов, и осуществлены они были вопреки сопротивлению этих классов».

Нуждаясь в реформах, капитализм одновременно постоянно вынужден сдерживать их, чтобы процесс не вышел за рамки «допустимого», а также ликвидировать результаты этих реформ всякий раз, когда в них исчезает непосредственная необходимость. Неолиберальная волна свидетельствует не только о том, что социал-демократические реформы не смогли фундаментально изменить капитализм и, в конечном счете, были им побеждены, но и о том, что в них заключался определенный (как правило, нереализованный) потенциал системных преобразований. Именно поэтому многие институты Welfare State были демонтированы.

Социализм смог сыграть огромную роль в совершенствовании капитализма именно в силу своей антикапиталистической сущности. Если бы социализм не был реальной альтернативой, не имел собственной экономической и социальной логики, на основе которой в самом деле возможно создать новое общество, он не мог бы и выработать идей и подходов, пригодных для успешных преобразований. Реформирование системы нуждалось во внешнем идеологическом импульсе. Если социалистическая идеология перестает быть принципиальной альтернативной капитализму, если рабочее движение утратило способность к агрессивному поведению и не готово к решительной борьбе против буржуазии, то оно никого и ничто укротить не сможет. Без классовой ненависти не было бы никаких социальных реформ, социального партнерства. Вообще, партнерство порождено вовсе не взаимными симпатиями партнеров, a пониманием того, что отказ от сотрудничества может привести к катастрофическим последствиям.

Главным козырем «нового реализма», с точки зрения его идеологов, является способность людей, вооружившихся подобными идеями, прийти к власти. Именно в этом суть политической культуры, благодаря которой во главе лейбористской партии оказался Тони Блэр. «Длительное пребывание в оппозиции объединило партию вокруг единственной цели: вернуть власть любой ценой», — отмечает Сассун. Когда цель эта была достигнута, встал вопрос: что дальше? Это было, по признанию Сассуна, неясно даже для многих сторонников «нового реализма»: «Одно дело — говорить о необходимости обновления, другое дело — знать куда идти; без этого призыв к новациям выглядит не особенно убедительным», — признается английский историк. Тем не менее, он ни минуты не сомневается в том, что избранный курс правильный, куда бы он ни вел.

«Немецкая модель»

Книга «Наше государство» («The State We're In») Уилла Хаттона, называемого «гуру Блэра», фактически стала первой попыткой более или менее систематически сформулировать позитивную программу «нового реализма» и доказать, что существуют принципиальные различия между ним и неолиберализмом. Принимая буржуазный порядок, Хаттон настаивает на том, что в рамках этой системы существуют различные модели, своего рода «соперничающие капитализмы». Симпатии автора полностью на стороне «немецкой модели». Это капитализм, предполагающий социальное партнерство, регулирование и ответственность перед обществом, четкое понимание каждым своего места в едином отлаженном социальном механизме. Эта система обеспечивает устойчивое развитие экономики, низкую безработицу, взаимопонимание рабочих и работодателей. Короче, Германия, описанная Хаттоном, напоминает какой-то капиталистический «город Солнца», сообщество безупречных граждан.

Интерес к «немецкой модели» был вообще характерен для правого крыла английской Лейбористской партии, по крайней мере, с 1970-х годов. Когда в начале 1980-х правые вышли из Лейбористской партии и создали собственную Социал-демократическую партию, они не скрывали, что именно Германия была для них образцом социального государства. Ирония истории в том, что пока английские поклонники «немецкой модели» восхищались ее достоинствами, в самой Германии говорили о ее нарастающем кризисе. Демонтаж социального государства (Sozialabbau) в Западной Германии начался с приходом к власти христианских демократов Гельмута Коля в середине 1980-х, а после объединения страны в 1990 году «социальное государство» в Германии вообще оказалось под вопросом. Принципиальный подход правых состоял в том, что в эпоху глобализации «социальное государство» и «немецкая модель» являются анахронизмом. Социал-демократы, не признав этого принципа на идеологическом уровне, готовы были смириться с вытекающими из него выводами на уровне практической политики.

Безработица в течение 1990-х годов резко росла, разрыв между восточной и западной частями страны не только сохранялся, но и приобрел структурный характер — «новые земли» превратились во внутреннюю периферию. Объясняя причины резкого роста популярности Партии демократического социализма, один из ее основателей Ганс Модров говорил, что именно в условиях кризиса «немецкой модели» «снова ощущается потребность в левореформистских концепциях». Лидер парламентской группы ПДС Грегор Гизи писал, что это вполне естественно в обществе, где «число бедных растет прямо пропорционально числу миллионеров, а система социального обеспечения радикально свертывается из-за роста задолженности».

«Немецкая модель», описанная в книге Хаттона, не только уже не существовала к 1990-м годам: в том виде, в каком она описана в его книге, она вообще никогда не существовала (так же, как никогда не было и не могло быть той мифической «Европы», о которой всегда мечтали русские «западники», и не существовало мифического Советского Союза, который пропагандировали его друзья на Западе). Однако программа Хаттона несводима к наивно-утопическому призыву превратить реальную Англию в сказочную Германию. Хаттон предлагает широкий список конкретных реформ: «Писаная конституция; демократизация гражданского общества; республиканизация финансов; признание необходимости управления и регулирования в рыночной экономике на национальном и интернациональном уровне; расширение государства всеобщего благоденствия таким образом, чтобы оно включало социальные права граждан; создание стабильного международного финансового порядка». Если добавить к этому призыв национализировать естественные монополии и добиваться более регулируемого международного капитализма, то программа реформ выглядит поистине впечатляюще. Если бы ее смогли выполнить, Блэр, несомненно, оказался бы самым радикальным социал-демократическим лидером последнего десятилетия. Однако реализуемость подобной программы вызывала сомнения с самого начала.

В то время как Хаттон призывал британцев учиться на немецком опыте, Энтони Гидденс, напротив, подчеркивал, что континентальная социал-демократия должна перенимать опыт английского «нового лейборизма», который, в свою очередь, является проводником американского влияния в Европе. При этом Гидденс откровенно подчеркивал, что главным отличием и преимуществом англо-американской модели над континентальной является то, что эти две страны пережили длительный период господства радикального неолиберализма при Рейгане и Тэтчер, чего в континентальной Европе не было. Английские «новые лейбористы», в наибольшей степени усвоившие восторжествовавшую рыночную культуру, таким образом, могут обеспечить «творческое взаимодействие между США и континентальной Европой», а социал-демократы должны «пересмотреть свои прежние взгляды еще основательнее, нежели прежде».

Английское влияние на континентальные социал-демократические партии проявилось прежде всего в совместном письме, опубликованном Блэром и Шредером летом 1999 года, где фактически декорировался разрыв с левой традицией, в том числе и социал-демократической. Взамен ей предлагалась идеология «нового центра» (Neue Mitte). Письмо вызвало резкие протесты в рядах самой немецкой социал-демократии, а также ответное письмо Грегора Гизи, в котором основатель ПДС вынужден был защищать социал-демократические принципы от лидера социал-демократии.

Показательно, что, давая историческое обоснование «новому реализму», Доналд Сассун указывает на испанских и французских социалистов как на образец. Хаттон, напротив, крайне негативно отзывается об их действиях у власти, фактически ничем не отличающихся от политики неолибералов. Такое противоречие совершенно естественно. В качестве идеолога Хаттон должен выделить в «новом реализме» именно то, что отличает его от господствующей неолиберальной доктрины. Но это как раз то, что невозможно осуществить на практике. Левые экономисты постоянно критикуют своих либеральных коллег за то, что последние видят в обществе бездушный механизм, игнорируют социальные и культурные аспекты происходящих процессов. А затем, переходя к формулированию своих позитивных программ, впадают в ту же ошибку. «Оптимальная» экономическая политика оказывается невозможной потому, что каждая социальная группа, что бы она ни провозглашала, стремится не к «идеальному равновесию» или «максимальной эффективности» и даже не к «торжеству справедливости», а к конкретным результатам для себя. Равновесие возникает не там, где применяются «оптимальные» экономические теории, а там, где устанавливается баланс между борющимися силами.

Реальный правящий класс будет активно сопротивляться любым попыткам преобразований. Даже если эти преобразования необходимы в интересах капитализма, любая группа интересов, не получающая от них непосредственной выгоды, сделает все возможное, чтобы их сорвать. Противовесом саботажу элит всегда была мобилизация масс, что не могло входить в планы «новых реалистов».

Тупики реформизма

Еще в начале XX века стал заметен своеобразный дуализм теории и практики социал-демократии: с одной стороны, реформистская практика, с другой — социалистическая «утопия». Однако одно не только противоречило другому, но и дополняло его. «Умеренные реформы», «оптимальные решения» никогда никого не вдохновляют на борьбу. Именно поэтому социал-демократия так долго сохраняла официальную верность социалистическому идеалу, к которому не особенно стремилась. В новых условиях, когда вера в «утопию» похоронена, а советская угроза не существует, у реформаторов нет ни возможности мобилизовать своих сторонников, ни аргументов, чтобы напугать противников. Демобилизованным трудящимся противостоит организованный и объединенный неолиберальной гегемонией капитал. Если это соотношение сил не будет изменено, реформы невозможны. Однако если перелом произойдет, то в повестку дня может встать не только реформа, но и революция.

В результате, как отметил один из деятелей левого крыла бразильской Партии Трудящихся, «сегодня умеренный, но последовательный прогрессист не может не быть радикалом».

Любой реформистский проект на определенном этапе сталкивается с выбором: радикализация или отступление. Специфика эпохи глобализированного капитализма состоит в том, что этот выбор наступает очень рано, практически еще до начала реальных реформ. Логика «нового реализма» гарантирует, что выбор будет сделан именно в пользу отказа от реформ вообще. Практический опыт большинства «левых» правительств это наглядно подтверждает. Причем речь идет не только о социал-демократии, но и о партиях, первоначально числившихся революционными.

Впрочем, политика уступок тоже не гарантирует дружбы правящего класса. Теория, согласно которой количество завоеванных на выборах голосов зависит от способности политиков жертвовать собственными принципами, выглядит, мягко говоря, спорной. «Факт в том, что политика приспособления в избирательном смысле отнюдь не была успешна, — отмечала лейбористская „Socialist Campaign Group News“ в январе 1997 года. — Напротив, наиболее важные избирательные победы левых в течение последних 25 лет были одержаны на основе радикальных программ». Речь идет о первой победе Миттерана во Франции, приходе к власти социалистов в Испании и Греции. Даже в Британии лейбористам в 1945 и 1974 годах удавалось побеждать с радикальной программой. Хотя, как отмечает газета, если обещания в большинстве случаев не были выполнены, отсюда не следует, что они не были привлекательны для избирателей. Опыт немецкой социал-демократии в начале XXI века является еще более выразительным. Каждый раз успех на выборах ей обеспечивала только радикальная риторика. Когда в 2002 году партия была на грани поражения, Шредер резко сменил тон, сделав антиамериканские и антивоенные выступления доминантой своей избирательной кампании. Это спасло его кабинет от краха. В 2005 году, когда ситуация оказалась еще хуже, правительство, проводившее жесткие неолиберальные реформы, вдруг разразилось антикапиталистическими речами. «Эта тактика сработала даже чересчур хорошо (all too well), — признает консервативный журнал „Newsweek“, — в течение двух месяцев христианские демократы потеряли 20-процентный перевес среди избирателей».

Радикализм вовсе не обязательно приводит к победе, но трусость и беспринципность тем более не являются гарантией успеха. Политическая теория «новых реалистов» предполагает, что само по себе получение Мандатов; не говоря уже о завоевании парламентского большинства, надо считать достижением. В этом, кстати, его принципиальная философская, мировоззренческая и политическая основа: победа на выборах, приход к власти, получение портфелей в правительстве составляют смысл и цель политической деятельности. Власть более не является средством, она становится самоцелью и сверхценностью. Ничего ницшеанского здесь нет. Упрекать подобный подход в тоталитарности было бы несправедливо, ибо представления о власти в данном случае очень скромные. Под властью подразумевается не способность действовать, управлять и преобразовывать, которую так ценили все великие реформаторы, освободители, герои и тираны, а лишь простое и спокойное пребывание в правительстве, при должности. Перед нами квинтэссенция мировоззрения функционера в условиях современной западной демократии. Искусство политики состоит в максимизации количества портфелей и должностей для своей группы. Демократия — в соревновании нескольких групп за ограниченное количество кресел.

Политические успехи «нового реализма» в этой области бесспорны, но и здесь есть проблема. Чем быстрее «новые реалисты» приходят к власти, тем быстрее они ее теряют. Хуже того, потеряв ее раз, им уже гораздо труднее получить ее снова. Испанская соцпартия, которая, бесспорно, являлась для Сассуна и для политиков типа Блэра образцом, потеряла власть как раз тогда, когда в Британии и Германии социал-демократы вернулись в правительство. Литовская Демократическая партия труда первой в Восточной Европе стала левой партией, которая пришла к власти для проведения правой программы. С нее началась «левая» волна в регионе. С Литвы же началось и возвращение правых. Катастрофическое поражение ДПЛТ на парламентских выборах 1996 года оказалось вполне закономерно. В Испании социалисты сумели позднее вернуться к власти исключительно благодаря антивоенной и антиамериканской риторике (причем обязательство прекратить участие в американской войне против Ирака они сдержали и войска вывели). Их литовские коллеги так и не смогли в течение десятилетия вернуть себе доверие соотечественников.

В 1993–1994 годах повсюду в Восточной Европе к власти приходили «реалистические» левые, обещавшие не защиту интересов рабочего класса, а «честное, компетентное и ответственное правительство», приватизацию с учетом «интересов коллектива». Это были «очень современные» левые, уверенные, что неолиберальная реформа есть «обязательное условие для преодоления чрезвычайно острых социальных проблем, для перераспределения национального дохода в пользу трудящихся». Один из лидеров польской социал-демократии выразил формулу «нового реализма» еще жестче: «Я привержен ценностям левых потому, что понимаю, что нельзя отнять у людей всю их социальную защищенность сразу. Это надо делать постепенно, чтобы они привыкали».

Политика социалистов, руководствующихся рекомендациями Международного Валютного Фонда, вызвала рост недовольства и в Венгрии. В Болгарии «левая» администрация рухнула под напором массовых выступлений протеста в 1997 году. Надо отметить, что, в отличие от своих коллег в других восточно-европейских странах, болгарские социалисты пытались честно выполнять свои социальные обязательства, одновременно продолжая и начатую правыми политику приватизации и добросовестно выплачивая долги западным кредиторам. Результатом стал стремительный рост инфляции и падение жизненного уровня. При годовой инфляции в 300 % заработная плата выросла всего в два раза. Результатом стало поражение социалистов на выборах и массовые волнения, после которых к власти пришли правые.

Со второй половины 1990-х годов для большинства стран Центральной и Восточной Европы стало характерным чередование партий у власти при сохранении неизменного правого курса в экономике. Таким образом, социал-демократические партии смогли закрепить за собой устойчивое положение в политической системе, но происходило это на фоне возрастающего разочарования общества в сложившихся политических институтах.

Блестящие успехи «нового реализма» в Британии, сначала завоевавшего большинство в Лейбористской партии, а потом приведшего ее к власти в 1997 году, многие воспринимали как преддверие нового кризиса. «Сама скорость, с которой эта идеология достигла успеха, свидетельствует о слабости ее корней в обществе», — констатирует один из левых комментаторов. Несомненно, Блэр оказался одним из самых долговечных премьеров в истории Британии, но это было вызвано отнюдь не популярностью его партии, а фактическим отсутствием альтернативы. Консерваторы переживали организационную и политическую разруху, жесткая избирательная система, дискриминировавшая малые партии, препятствовала появлению новой оппозиции. Результатом стало возникновение фактической однопартийной системы, на фоне формального парламентского плюрализма когда выбирать оказалось не из кого. Если в 1950 году число неголосующих британцев составляло 16 % от общего количества избирателей, а между к 1970 и 1997 годами систематически колебалось около 27–28 %, то в 2001 году достигло 40,7 %. Не скрывающий своего сочувствия к Блэру журнал «Newsweek» отмечал: «Популярность премьер-министра неуклонно снижалась на протяжении всего периода после 1997 года».

Выразительным проявлением кризиса блэровского проекта стали выборы мэра Большого Лондона в 2000 году. Наиболее привлекательной фигурой для жителей города был Кен Ливингстон, но в рядах лейбористов он был известен своими радикальными высказываниями и публичным несогласием с политикой руководства. После того, как аппарат заблокировал его выдвижение на пост, Ливингстон решился выдвинуться в качестве независимого. В итоге исключенный из партии критик Блэра был избран подавляющим большинством лондонцев, а официальный кандидат партии оказался на третьем месте, уступив не только Ливингстону, но и кандидату консерваторов, Позднее партийному руководству пришлось смириться и вернуть Ливингстона в партию.

«В основе политической культуры „нового лейборизма“ лежит твердая уверенность, что между интересами Корпораций и интересами трудящихся нет никаких противоречий, — писал известный левый публицист Тарик Али. — В результате под властью Блэра социальное неравенство существенно углубилось». По мнению Тарика Али, все это могло сходить с рук правительству лишь до тех пор, пока на левом фланге не существовало никакой альтернативы. Бунт Ливингстона изменил ситуацию. «С того момента, как Тони Блэр возглавил после смерти Джона Смита Лейбористскую партию, он и окружающие его бюрократы постоянно доказывали, что со старой социал-демократией покончено, что победить на выборах партия может лишь на основе идеологии свободного предпринимательства. Победа Ливингстона ставит это под вопрос. Более того, она подает пример, которому последуют другие».

Левая оппозиция начала постепенно складываться, находя выражение в успехах Шотландской социалистической партии, сумевшей получить места в региональной ассамблее, а затем коалиции Respect, добившейся представительства в национальном парламенте в Вестминстере.

«Новый лейборизм» возник не в результате долгого и сложного процесса переосмысления стратегии, а был следствием деморализации левого движения и работы средств массовой информации. Триумф «нового лейборизма» на выборах 1 мая 1997 года, как и предшествовавшие ему успехи левоцентристского блока в Италии, победы посткоммунистических партий в Литве, Польше, Венгрии и т. д. — великолепное доказательство того, что «новый реализм» оказался эффективным средством борьбы за власть. Однако большинство избирателей во всех перечисленных случаях голосовало, в сущности, не за политику, предлагаемую левыми, и даже не против правых, а, прежде всего за перемены. К сожалению, перемены — это как раз то, чего «новый реализм» принципиально не желал предложить. Его смысл состоял именно в преемственности по отношению к побежденным правым. Чем больше надежд порождала победа таких левых, тем глубже и драматичнее оказывалось потом разочарование.

«Новые реалисты» приходили к власти только там, где правые партии были настолько дискредитированы и ослаблены, что не могли удерживать власть. В подобных обстоятельствах значительная часть деловых кругов делала выбор именно в пользу левых как силы, не скомпрометированной различными скандалами, динамичной и способной продолжать прежнюю политику на основе нового кредита доверия со стороны избирателей. Другое дело, что симпатии буржуазных элит к левым, даже доказавшим свой «реализм», не очень стабильны. В Испании после десятилетий правой диктатуры, консервативные политики были столь скомпрометированы, что просто не могли соперничать с социалистами. Но как только произошла смена поколений и среди правых появились новые люди, не связанные с прошлым, социалисты потеряли власть. Здесь совместились и разочарование избирателей, и сдвиги в настроении правящего класса, обретшего большую уверенность в себе как раз благодаря «реформам» социалистов.

Обычным делом оказывается, что социалисты приходят к власти на волне всеобщего раздражения против неолиберальной политики и после своей победы продолжают проводить именно эту политику. Результатом неизбежно становится утрата ими позиций и авторитета и поражение. Причем поражение левых «реалистов» не обязательно приведет к возвращению к власти умеренных правых. Повсюду пребывание у власти «реалистических» левых сопровождается стремительным ростом радикальных антидемократических правых. В Англии, где левые не были у власти, неофашистов почти нет. Зато во Франции резкий подъем Национального Фронта и его лидера Ж.-М. Ле Пена является одним из наиболее очевидных следствий 14 лет правления социалистов, В 2000 году в Австрии неофашистская партия впервые в истории послевоенной Европы вошла в правительство. Не случайно, что это произошло в стране, являвшейся традиционной «вотчиной» социал-демократов. В Венгрии, где в 1994 году к власти пришли социал-демократизировавшиеся коммунисты, ставшие образцовыми «новыми реалистами», ситуация развивалась еще более драматично. Обновленная Социалистическая партия, вернувшаяся к власти в 1994 году, получилась не похожей ни на старую коммунистическую структуру, ни на традиционную рабочую организацию. Представители прежней номенклатуры уже не играют в ней ключевой роли, а сама номенклатура резко изменилась и окончательно обуржуазилась. Социалисты, не пользуясь активной поддержкой рабочих, получили значительную часть своих сторонников в среде технократов, связанных с различными экономическими лобби. Социологи отмечают разрыв между деятельностью «политического класса» и заботами обычных людей.

Продолжение левыми неолиберального курса сделало правительство непопулярным. «Традиционные требования левых были отныне присвоены правыми, соединены с расизмом и национализмом, что в венгерских условиях представляет собой ужасную комбинацию», — констатировал идеолог «левой платформы» в партии Тамаш Краус. «Новые правые», пользующиеся поддержкой обездоленной части населения — «куда худшая перспектива, нежели первое консервативное правительство». Масса активистов венгерской Социалистической партии с ужасом констатировала, что «собственное» правительство оказалось им враждебно. В результате внутри партии резко усилилась «Левая платформа», находящаяся в открытой оппозиции курсу руководства. «Левая платформа» обвинила руководство парии в «некритическом обслуживании интересов иностранного и отечественного капитала». По мнению «Левой платформы», правый курс официальных социалистов левых открывает путь к власти гораздо более реакционным силам. В конечном счете поражение социалистов привело к власти «умеренных» правых популистов, а радикальные правые националисты впервые вошли в парламент.

«Реалисты» менее всего интересуются своей «традиционной» социальной базой. Они уверены, что большинство низов и рабочий класс поддержат их в любом случае, поскольку этим социальным слоям все равно некуда деваться. Политика «новых реалистов» ориентирована на то, чтобы завоевать поддержку средних слоев. Однако забытые всеми низы неожиданно находят свой выход. Очевидное и вполне открытое предательство их интересов «левыми» заставляет людей обратиться к крайне правым, которые не только демагогически используют трудности, но в отличие от «реалистических» левых действительно выдвигают требования, отвечающие конкретным интересам значительной части населения.

Массы, в отличие от партий, отвергают аргументы пропагандистского. «здравого смысла», если их собственный опыт противоречит подобной расхожей мудрости. Это настроение известный журналист Даниел Сингер выразил словами: «К черту вашу пропаганду — если то, что вы нам предлагаете, единственно возможное будущее, то лучше вообще не иметь никакого будущего». Именно крайне правые, сохранившие своеобразный идеологический иммунитет в условиях неолиберальной гегемонии, не затронутые, в отличие от левых, моральным кризисом, не страдающие политическими неврозами, впервые после Второй мировой войны могут стать в Европе настоящей народной силой. В их речах справедливые требования перемешаны с националистической и расистской ложью об эмигрантах и инородцах как источнике всех бед. Но если мы не осознаем, что, например, антиевропеизм и неприязнь «новых правых» к европейской интеграции вполне соответствуют настроениям и потребностям миллионов людей, мы не поймем причин стремительного успеха политиков типа Ле Пена. «Левые» говорят, что все хорошо, правые это отрицают, а простой человек прекрасно знает, кто в данном случае лжет. «Левые» говорят, что нет иного пути, кроме как, затянув пояса, идти в Единую Европу, а рядовой француз, англичанин и даже немец очень часто не хочет туда идти, тем более затянув пояс. По мнению социологов, если бы в Англии в конце 1996 года был проведен референдум по вопросу об отношении к Европе, сторонники интеграции проиграли бы. В этом смысле именно правое крыло тори в наибольшей степени выражает настроения рядового избирателя. Приход к власти «левых» позволяет консерваторам, освобожденным от груза правительственной ответственности и старых обязательств, сдвинуться дальше вправо — и найти в этом широкую поддержку народных масс.

Если советское общество конца 1980-х оказалось в тупике бюрократической централизации, то на Западе в те же годы проявилась как раз ограниченность и тупиковость социальных реформ социал-демократической эры. Неспособность левых сил предложить новые альтернативы означала неизбежный откат с уже занятых позиций. Два потока реакции на Востоке и на Западе слились.

На первых порах трансформация левоцентристских партий проходила сравнительно успешно. Социал-демократия могла опереться на исторический авторитет, накопленный многолетней борьбой за права рабочих. Она по-прежнему имела основания рассчитывать на лояльность масс, привыкших голосовать за «свою» партию. Наконец, мощная бюрократия, хорошо организованные парламентские фракции и немалые материальные ресурсы позволяли удерживать ситуацию под контролем даже там, где было заметно разочарование и недовольство. Точно таким же образом в России под брэндом Коммунистической партии Российской Федерации долгие годы могла функционировать националистически-консервативная организация, абсолютно враждебная не только левой идеологии, но и непосредственным интересам большинства трудящихся.

И все же подобное положение дел не может продолжаться бесконечно. Повсюду — от Германии до Бразилии и от Италии до России — наблюдался прогрессирующий развал традиционных левых партий, усиливавшийся по мере того, как возникали предпосылки для нового подъема левого движения. Другое дело, что кризис и распад старых структур происходил намного быстрее, нежели становление новых.

В конце XX века перед левыми во всех странах с новой остротой встает ранее, казалось, давно решенный вопрос об их «исторической миссии» и об их роли в обществе. Показательно, что дискуссия эта охватывает представителей общественных наук в самых разных странах — от России и Польши до Англии и Италии.