После 89 года, с крахом коммунизма, лидеры социал-демократии ожидали, что для них наступит прекрасное время. Этого не произошло, как, впрочем, не получилось и возрождения коммунистических партий в новом, улучшенном облике. В остальных случаях коммунистические организации стремительно преобразовались. Причем в большинстве случаев новые партии объявляли себя социал-демократическими, сохранив, впрочем, прежние кадры и традиции. Тем временем на Западе социал-демократия переживала глубокий кризис и смещалась все более вправо. При более пристальном взгляде, однако, мы замечаем, что картина выглядит несколько сложнее. На протяжении данного периода были и успехи на выборах, и победоносные стачки. Большинство партий и профсоюзов переживали трудности, но некоторые все же росли. Более того, с середины 90-х наметилась противоположная тенденция. Вообще, несмотря на все заявления о кризисе, в мировом масштабе левые в 90-е годы имели серьезные электоральные успехи, если только не считать периода 1989-91 годов. Социал-демократы в Скандинавских странах, теряя власть, быстро возвращали ее. Правые, долго правившие в Дании, потерпели сокрушительное поражение в 1993 году. В Швеции социал-демократы, к середине 90-х вновь стали самой сильной партией. В Италии правительство левого большинства было сформировано впервые за всю историю страны. Выборы 22 апреля 1996 года дали убедительную победу левоцентристскому «Союзу оливкового дерева», получившему большинство не только в парламенте, но и в Сенате: блок левых сил оказался у власти впервые в истории страны. Длительный период упадка лейбористской партии Великобритании в 1997 году завершился самой большой избирательной победой в истории партии. Французские социалисты, считавшиеся к концу правления Миттерана «партией без будущего», добились в том же году блестящей победы на парламентских выборах и сформировали правительство.
В Восточной Европе пост-коммунистические партии тоже быстро оправились после шока, вызванного крушением Берлинской стены. За исключением Чехии, они вернулись к власти почти всюду, где были проведены свободные выборы. Лишь на территории бывшего СССР левые повсюду, кроме Литвы, оставались либо в оппозиции, либо вообще за пределами серьезного политического процесса.
Несмотря на крайне умеренные взгляды английских лейбористов образца 1997 года, их победа, быть может, вопреки их желанию, оказала радикализирующее воздействие на миллионы людей в других европейских странах от Франции до России. Британские консерваторы за 18 лет пребывания у власти стали символом незыблемости капитализма и непобедимости неолиберального проекта. А последовавшие через несколько недель после английских французские выборы оказались знаменательны не только неожиданной победой социалистов, но также усилением позиций компартии и рекордным количеством голосов, отданных за крайне левых. Как, впрочем, и за крайне правый Национальный Фронт.
Следует отметить, что и за пределами Европы электоральные результаты левых в 90-е годы были впечатляющими. Бразильская Партия трудящихся не пришла к власти, но резко укрепила свои позиции в парламенте и муниципалитетах. В Уругвае, Колумбии, Чили левые тоже укрепили свои позиции. В 14 избирательных кампаниях, состоявшихся в Латинской Америке между 1993-95 годами, левые силы в среднем достигли 25%, что, безусловно, является историческим рекордом континента. Причем показательно, что продвинулись как радикальные, так и умеренные партии. В Южной Африке у власти оказался Африканский Национальный Конгресс в блоке с компартией. Коммунисты победили на выборах в Непале и получили даже предложение сформировать правительство в Индии. Верная принципам маоизма, «марксистская» компартия отказалась возглавить буржуазное правительство.
Однако все эти успехи никоим образом не свидетельствуют о преодолении кризиса социалистического движения. Просто кризис не имеет ничего общего с электоральной слабостью, «исчезновением» или «узостью» социальной базы. Напротив, он вызван политической слабостью и бессилием левых, которые, не имея четкой стратегии, даже победы умудряются превращать в поражения.
Английский историк Дональд Сассун, получивший в 1997 году Дейчеровскую мемориальную премию за свою историю европейского социализма, отмечает, что у левых исторически были две руководящие идеи - «регулирование» и «сопротивление капитализму"1. В конце 80-х идея регулирования превратилась в общие пожелания, поскольку социалисты ничего не могут противопоставить мощи транснациональных корпораций. Сассун, в целом, разделяет эту точку зрения, хотя легко заметить, что идеологи современных левых слишком часто воспринимают глобализацию не как социально-экономический процесс с конкретными сильными и слабыми сторонами, структурными противоречиями и сложной динамикой, а как наваждение, необратимый перелом, нашествие непонятной и непреодолимой силы. Это же парализовало и их волю к сопротивлению. Однако сопротивление капитализму продолжается. Только из организованного оно стало стихийным, из политического - социальным. Массы оказываются радикальнее идеологов, которые по инерции ссылаются на «консерватизм» масс.
Поразительно, но поведение левых политиков и активистов заставляет подозревать, что мы имеем дело с коллективным неврозом. На правом фланге социал-демократы открыто признаются в том, что чувствуют полное бессилие. А тем временем левые социалисты и коммунисты мечтают стать именно правыми социал-демократами. Им мешает лишь собственное прошлое, которое надо любой ценой преодолеть. Там, где благодаря радикальным лозунгам левые социалисты резко увеличивали число сторонников, они тут же отказывались от собственных идей, надеясь приобрести «респектабельность» и доказать свою безобидность правящим элитам. В итоге, однако, они теряют сторонников, после чего и правящие элиты утрачивают к ним всякий интерес. Так произошло в начале 90-х с левыми социалистическими партиями в Скандинавии. За резким ростом влияния радикальных партий следовал не менее резкий спад, вызванный попытками «сменить имидж» и показать свою «ответственность». В Дании к концу 80-х годов Социалистическая Народная Партия достигла 12% голосов на парламентских выборах, а затем в 1994 году число ее сторонников упало до 7,3%. Стремясь показать свою респектабельность, партия отказалась от принципиальной оппозиции по вопросам европейской интеграции ради участия в «национальном компромиссе». Результат был катастрофическим для партии. Как отмечает датский социолог Нильс Финн Кристиансен, партия «политически разоружилась. Отвергнутая своими избирателями, она потеряла не так уж много членов, но в любом случае уже не является независимой силой, какой она была прежде». Продолжающееся существование партии параллельно с традиционной социал-демократией «в большей степени - результат действия избирательной системы, вопрос стиля или истории, но не результат действительных политических различий"2.
То же самое произошло в Норвегии, где Социалистическая Народная партия в начале 90-х пользовалась поддержкой 12-15% населения. Почувствовав «запах власти», социалисты резко повернули вправо, смягчили свою оппозицию НАТО и Европейскому Союзу, поддержали военное вмешательство Запада в бывшей Югославии. По признанию Финна Густавсена, одного из основателей партии, она движется «к тому, чтобы занять позиции левой социал-демократии», что может привести к «отказу от марксистской культуры"3. Результат: поддержка партии избирателями сократилась до 7,9%.
«Зеленые левые» («Groenlinks») в Голландии добились сенсационного успеха в 1989 году, завоевав 7% голосов. В 1994 году на парламентских выборах получили ровно наполовину меньше. А более правые «зеленые», выступавшие отдельно, вообще смогли набрать лишь 0,16%.
Эти поражения невозможно объяснять «эффектом 1989 года», поскольку как раз в период 1989-92 годов положение левых социалистов оставалось прочным. Спад наступил позднее в результате их собственной политики. Поворот вправо датской Социалистической Народной Партии также не может объясняться и давлением ее социальной базы. После того, как социалисты стали доказывать свою умеренность, разочарованные избиратели обратились к более радикальным группам. В итоге впервые за много лет в парламенте вновь оказались коммунисты, прошедшие в блоке с троцкистами и бывшими маоистами. На выборах 21 сентября 1994 года социал-демократы и социалисты потеряли голоса, а «единый список» левых радикалов добился серьезных успехов, завоевав 6 мандатов. В Голландии на фоне поражения «зеленых левых» крошечная экс-маоистская Социалистическая партия удвоила число сторонников, получив 1,35% голосов. Усилила свои позиции и левоцентристская группа «Демократия 66», которая, в отличие от социал-демократов из Партии Труда, не участвовала в правительственных коалициях.
Радикальный блок также вошел в парламент в Норвегии. А Партия Центра (бывшие аграрии), выступавшая с жестких позиций против Европейского Союза и Маастрихтского договора, получила в 1993 году 17% голосов, став, по признанию журналистов, «подлинным победителем на этих выборах"4. Нетрудно догадаться, что речь идет о голосах, потерянных социалистами и социал-демократами.
Левая партия Швеции, переживавшая острый кризис в начале 90-х и чуть не потерявшая представительство в парламенте, к середине десятилетия неожиданно удвоила число сторонников. Когда Швеция впервые избирала своих депутатов в Европейский парламент, Левая партия получила 12,92 %. К этому надо добавить 17,22% полученных «зелеными», что свидетельствует о явном недовольстве избирателей «реалистической» политикой вернувшихся к власти социал-демократов. Совокупный прирост «зеленых» и Левой партии составил 18,7%, а потери социал-демократов 17,2%. При этом правые партии, обычно выигрывающие от ослабления социал-демократов, на сей раз тоже теряли голоса. Однако бурный рост влияния Левой партии был вовсе не результатом ее активной борьбы. Совсем наоборот, в партии царили растерянность и неуверенность.
Безусловный успех Партии демократического социализма в Германии 1994-96 годах сопровождался резким обострением разногласий и все более явным стремлением части партии доказать свою умеренность. По данным социологов, «внутренние споры в ПДС (особенно в руководящих кругах)» стали одной из основных причин, по которым рядовые члены покидают партию5.
Возникает ощущение, что левыми овладел инстинкт самоубийства. Левые не могут отказаться от своих традиционных ценностей и не решаются открыто их отстаивать. Эта ситуация классического невроза, неоднократно описанная психоаналитиками применительно к жизни отдельного человека, характерна и для коллективного самосознания европейских левых 90-х годов. Политики боятся собственного успеха и инстинктивно-бессознательно стремятся его уничтожить или свести к минимуму. После 1989 года невроз парализовал их волю к борьбе. Социалисты не верят в либеральную теорию о том, что всякий коллективизм тоталитарен, но они подозревают, что эта теория верна. Трагический опыт русской революции лежит на их сознании слишком тяжелым грузом. Чувство вины за чужие ошибки в сочетании с ощущением бессилия - вот основы невроза левых. На практике все сводится к постоянному самообличению, непрерывным покаяниям и обещаниям «исправиться».
Нет никаких сомнений, что левым есть за что себя винить. Но двигаться вперед, постоянно рассуждая об ошибках прошлого, просто невозможно, тем более что таким образом выбрасывается за борт и тот огромный политический и моральный капитал, который был нажит социалистическими левыми за сто лет современной истории. И то, что люди продолжают голосовать за левые партии, является свидетельством того, насколько по-прежнему ценен этот моральный капитал.
Между тем, объективный спрос на левые идеи и политику растет повсюду в Европе на протяжении 90-х годов. Победа капитализма в Восточной Европе, казавшаяся совершенно бесспорной в начале 90-х, к концу десятилетия стала вызывать сомнения. Запад пережил массовые выступления трудящихся, а в странах Третьего мира недовольство сложившимся порядком привело к насилию. Показательно, что в России 2-3 года спустя после торжественных похорон социализма эта идея снова оказалась в моде. Буквально каждый либеральный интеллектуал считал своим долгом высказать свое видение перспектив социалистической идеи, а партии, именующие себя «социалистическими», стали расти как грибы.
Антикапиталистических выступления 90-х годов в принципе невозможно объяснить деятельностью социалистических агитаторов. В большинстве стран, где имели место массовые протесты, они произошли не благодаря, а скорее вопреки деятельности политических организаций левых сил, призывавших к умеренности и подчеркивавших неизбежность «рыночных ограничений».
В конце ХХ века перед левыми во всех странах с новой остротой встает, ранее, казалось, давно решенный вопрос об их «исторической миссии» и об их роли в обществе. Показательно, что дискуссия эта охватывает представителей общественных наук в самых разных странах, от России и Польши до Англии и Италии.
Идеолог Горбачев-фонда Юрий Красин пишет, что социализм есть «некий вектор развития многообразных общественных движений, тяготеющих к ценностям социальной справедливости"6. По его мнению, суть социализма выражена «в понятиях гуманности, справедливости, честности"7. Разумеется, служение этим ценностям требует, чтобы политическая энергия была направлена «не в привычное для нашей истории, но бесперспективное русло революционного радикализма, а в русло эволюционного реформаторства"8. Отметим, между делом, что реформаторство в принципе не может быть эволюционным. Сама потребность в реформах (т.е. преобразованиях, сколь бы умеренными они ни были) возникает лишь тогда, когда общество в своей «естественной» эволюции не может решить возникающие перед ним проблемы. Эволюционное развитие есть принцип консерватизма, который вовсе не отрицает постепенных и «естественных» перемен. Реформизм (если, конечно, относиться к нему серьезно) методологически совместим с революционностью, но с идеологией «естественной эволюции» - никогда.
Эдуард Бернштейн, который считал, что цель ничто, а движение - все, был слишком радикален по современным понятиям. Он верил в общественные перемены. Интеллектуалам конца века социализм представляется уже не как система, альтернативная капитализму, не как новое состояние общества, которого можно достичь с помощью постепенных реформ, и даже не как политическое движение, а как набор ценностей.
Итальянский мыслитель Норберто Боббио, доказывая, что деление на левых и правых в политике сохраняет актуальность, тщательно избегает самого термина «социализм». Левые отличаются от правых, по его мнению, тем, что исповедуют «идеал равенства"9. В сущности, такое ограниченное понимание левизны мало отличается от ее отрицания. Между тем, отказ от собственной исторической цели становится главным политическим козырем, с помощью которого политики, возглавляющие левые партии, стремятся привлечь сторонников. Массимо д'Алема, лидер Партии демократической левой (бывших коммунистов) в Италии, объявляет своим принципом «отказ от мифа о возможности построить какое-то другое общество"10. Романо Проди, глава первого в истории страны правительства «левого большинства» убежден, что его миссия состоит в том, чтобы провести весь комплекс неолиберальных мер, на которые итальянские правые так и не решились.
Суммируя программу правительства левого центра в Италии, российский исследователь З.Яхимович отмечает: «В соответствии с ориентацией Европейского союза на углубление рыночных отношений и разгосударствление экономики, правительство подтвердило свое намерение сократить государственный сектор путем приватизации либо передачи части государственных предприятий в распоряжение областным органам власти, перейти от прямого управления к регулированию их деятельности, обеспечить повышение уровня эффективности государственных предприятий, открыть возрастающую часть экономики для свободной конкуренции и т.п.. С этим правительство пыталось увязать сохранение и повышение уровня экономической и деловой активности, преодоление наметившегося уже в 1996 г. спада прироста национального дохода (с 3,6% в 1994-95 гг. до 1,2% в 1996 г.), с тем, чтобы обеспечить его рост к 1999 г. на « 2,9%, а также сокращение уровня безработицы - с 11,8% в 1996 до 10,9% в 1999 г. В интересах основной массы населения и особенно средних слоев, правительство обещало упростить и децентрализовать налоговую систему, в течение трех лет не наращивать и без того тяжелого налогового бремени, содействовать росту занятости, особенно на Юге страны, покупательной способности и доходов всех слоев населения, а не только привилегированных. Был поставлен вопрос о модернизации социальной системы и «социального государства» в целом для повышения его эффективности, а также коррекции интересов различных поколений"11.
Легко заметить, что перед нами классическая программа неолиберальной реформы. Эта программа значительно менее радикальна, чем программа Маргарет Тэтчер в Великобритании второй половины 80-х, но вполне укладывается в концепцию первого этапа неолиберальной реформы, проводившейся теми же британскими Тори в 1979-83 годах. Она также весьма близка программе немецких христианских демократов, хотя безусловно является более последовательно правой, чем у итальянских христианских демократов 80-х годов. Ключевым моментом здесь является именно признание идеологическо-теоретических посылок неолиберализма относительно неразрывной связи между экономическим ростом, с одной стороны, и свободным рынком, сдерживанием инфляции, низкими налогами и сокращением государственного сектора, с другой стороны, отождествление интересов среднего класса с интересами «населения» (при явном отказе от ориентации на рабочий класс), и, наконец, представление о том, что защита социальной справедливости, даже если таковая морально оправданна, является фактором, сдерживающим экономический «прогресс».
Анализируя деятельность правительства левого центра, Яхимович признает, что программа «корректировки» социального государства является фактически программой его ликвидации12. Заявления о повышении эффективности в качестве цели реформы являются не более чем пропагандой, поскольку еще не очевидно, что новая система будет эффективнее старой. Если бы эффективность была действительной целью, правительство должно было бы обещать, что оно вернется к старой системе в том случае, если показатели новой будут хуже (а такое в европейских странах уже получалось неоднократно в ходе неолиберальных реформ). Таких обязательств, однако, ни одно неолиберальное правительство и ни одна партия «нового реализма» не давала и дать не могут.
Вне зависимости от того, насколько обоснованны теоретические посылки неолиберальной экономики, совершенно очевидно, что для социал-демократических и левых партий признание этих посылок означает отказ от наиболее фундаментальных и принципиальных основ собственной теории и практики. Поэтому несправедливо предположение некоторых исследователей, что проведение левыми и правыми схожей политики связано с «узким коридором реальных возможностей». Принципиально важно, что правые партии проводят политику, которая вполне соответствует интересам их социальной базы, их традиции, идеологии. Напротив, левые проводят политику, неорганичную для себя и не приносящую непосредственных выгод их социальной базе. Это не имеет ничего общего со временами 60-70-х годов, когда радикальные партии обвиняли социал-демократов в том, что те проводят левую политику непоследовательно, но никто не мог утверждать, будто не существует принципиальной разницы между подходами социалистов и либералов. В долгосрочной перспективе такая ситуация приведет либо к неуклонному ослаблению левых, либо к смене социальной базы и идеологии, превращению социал-демократических партий в либеральные.
Политика итальянского левого центра в Италии свидетельствует о том, что бывшие коммунисты все более занимают пустующую нишу Христианской демократии. Фактически в рамках коалиции «оливкового дерева» происходит слияние обеих политических традиций. Хотя в организационном плане речь идет до известной степени о поглощении Христианской демократии более сильным аппаратом, вышедшим из недр компартии, в плане идеологическом и политическом от коммунистических и социалистических традиций остается все меньше. Пресса отмечала, что каждое новое выступление лидеров оказывается оскорблением их собственной традиционной социальной базе. Газета «Репубблика» назвала эту политику итальянских левых «самоубийством"13.
Лозунг отказа от «утопий» позволяет руководству партии, не вдаваясь в теоретические дискуссии, избавиться от большей части своего идеологического багажа. Антиутопический пафос, однако, не означает, что найдена политически эффективная стратегия и реалистическая концепция общественного развития. Никакой теоретически обоснованной критики или, тем более, самокритики левых традиций лидерами итальянского левого центра предпринято не было, речь идет именно о декларативном отказе от тех или иных идей и принципов, объявляемых утопическими и тем самым автоматически выводимых за пределы «серьезной дискуссии». Это качественно отличается от предшествующей марксистской и социал-демократической критики утопизма, которая основывалась на развернутом теоретическом анализе, а завершалась выдвижением собственной позитивной концепции, причем - достаточно разработанной. Таким образом, речь идет о радикальном разрыве не только с «утопическими» или марксистскими идеями, но и о разрыве с политическим мышлением, а в конечном смысле - вообще с мышлением как таковым. «Возможное часто достигалось только благодаря тому, что делалась попытка выйти за его границы и проникнуть в сферу невозможного,» - писал в свое время Макс Вебер14.
Строго говоря, без «новаторско-утопического» начала человечество до сих пор было бы обречено жить в пещерах. Сила социализма всегда была именно в способности сочетать «утопическую» цель с конкретной программой социальных преобразований. Политическая стратегия как раз и есть ни что иное, как способность увязывать цель и движение. Отказ от «утопизма» и замена политического лозунга новой социальной системы ссылками на социалистическую «систему ценностей» означает готовность не бороться с капитализмом, не реформировать его, а просто жить в обществе, только относиться к происходящим событиям несколько иначе, чем, например, к ним относятся либералы. Вместо альтернативных действий, нам предлагается право на критическую оценку.
Ален Турен и социологи его школы говорят, что новые социальные движения радикальнее старого рабочего движения, поскольку, в отличие от него, способны «ставить под сомнение саму необходимость модернизации и прогресса», а не только призывать к перераспределению его результатов. Поскольку ряд новых социальных движений отрицает сам экономический рост «или просто игнорирует эту проблему», они «подрывают основы западной рациональности, по крайней мере, в ее наиболее распространенном варианте"15. При этом остаются принципиально вне поля зрения теоретика вопросы о том, насколько эти ценности реализуемы и насколько они определяют конкретные действия представителей движения.
Преимущество исторического рабочего движения было в том, что оно ставило перед собой задачу конкретных структурных преобразований, меняющих сам характер воспроизводства общества. Новые радикальные движения, заявляя о несостоятельности господствующих принципов, но не имея стратегии комплексных структурных реформ, ничего изменить не в состоянии (да и не стремятся). Их возникновение - не альтернатива, а лишь симптом духовного кризиса.
Андрей Баллаев, один из наиболее радикальных и проницательных авторов журнала «Свободная мысль», ставшего своеобразным голосом российской лево-либеральной интеллигенции в 90-е годы, писал, что левые сегодня ведут борьбу за сохранение и укрепление тех «элементов социалистичности», которые накопились в обществе за предшествующий период. Это не заменяет радикального преобразования общества, но создает для него необходимый исторический плацдарм, подобный тому, который был у буржуазии в начале ее исторической борьбы с феодализмом. Поскольку глобальный переворот остается делом будущего, российский автор приходит к мрачному выводу: «Нынешний и ближайший социализм - это социализм трусливый, нищий, нивелирующий и штопающий «зло» нашей социальности. Этим он неизбежен, справедливо необходим и трагичен"16.
Однако может ли «трусливый социализм» быть эффективен? Может ли политика «латания дыр» привести к успеху? Большие перевороты в истории действительно не приходят сразу. Им предшествуют малые перевороты. Без радикальной перспективы, без сильной стратегии, без радикального видения будущего частичные реформы обречены. Д. Сассун справедливо отмечает, что «золотой век» европейского социализма совпал с наиболее успешным периодом в развитии капитализма. Левые осуждают жажду наживы и буржуазное общество. «Но чем больше успех социалистов, тем больше они зависят от процветания капитализма"17. Кризис капитализма всякий раз сопровождался тяжелым кризисом левых партий, а подъем рабочего движения всякий раз наблюдался именно в годы экономического роста. Получается парадокс - что хорошо для капитализма, то хорошо и для социализма. Однако на практике социалистические реформы вовсе не были простым следствием капиталистического процветания. В 30-40-е годы они сыграли решающую роль в преодолении кризиса.
Опыт Западной Европы и Северной Америки в целом подтверждает неолиберальный тезис, что от проведения широкомасштабных социальных программ эффективность и конкурентоспособность экономики, как правило, понижается. И хотя можно привести ряд впечатляющих исключений, общая картина от этого не меняется. Тем не менее, подобные программы проводятся. Более того, в них ощущается явная потребность. Совершенно очевидно, что эффективность предприятий не равнозначна эффективности всей системы, а эффективность экономической системы еще не гарантирует успешного развития общества. Более того, современный капитализм достиг такого состояния, когда максимизация экономической эффективности (учитывая возникающие технологические, экологические, социальные и культурные проблемы) приводит к подрыву основ того самого общества, которое в качестве принципа своего существования требует максимальной эффективности. Абсолютная, стопроцентная эффективность всех элементов экономики привела бы к немедленному краху всей системы в целом.
Отражением этого противоречия были и волны социальных реформ на Западе, и волны национально-освободительных движений в странах Третьего мира. Логика и тех и других была противоположна логике капиталистической эффективности. С той лишь разницей, что социальная реформа предполагала перераспределение благ в обществе, а национально-освободительные движения добивались нового соотношения сил между странами «центра» и «периферии».
На уровне идеологии это воспринимается как противоречие между эффективностью и справедливостью или, скажем, между свободой и равенством. Либералы обвиняют социал-демократов в «неэффективности», а социал-демократы обвиняют либералов в «анти-социальности». И те и другие правы. Друг без друга им никак нельзя. И как бы они ни спорили, им хорошо вместе.
Отстаивая социальное начало в капиталистическом обществе, социал-демократия является его важнейшим стабилизатором. Вообще современная социал-демократия это и есть воплощенная БУРЖУАЗНАЯ СОЦИАЛЬНОСТЬ. В этом смысле постоянные неудачи социал-демократических партий на Западе, их постоянные идеологические уступки либералам являются симптомом нового, очень глубокого и опасного кризиса общества в целом.
На самом деле речь идет вовсе не об «объективном» противоречии между эффективностью и справедливостью или (это все не более, чем слова), а о внутреннем противоречии системы, которая уже не может примирить экономическую и социальную стороны собственного развития и воспроизводства.
Система одновременно «работает» и «не работает». Последствиями повышения эффективности на микро-экономическом уровне становятся финансовые кризисы, а за макро-экономической стабилизацией и победой над инфляцией неизбежно следует кризис в системе образования, здравоохранения и сокращение инвестиций. Несмотря на рост средней заработной платы, снижается качество жизни. Эта двойственность не может не вызвать потребности в переменах. Но что менять? Логика буржуазной социальности подсказывает: надо изменить второстепенные элементы системы, не трогая ее основ. Меду тем, проблемы системного характера невозможно решить таким способом.
Если советское общество конца 80-х оказалось в тупике бюрократической централизации, то на Западе в те же годы проявилась как раз ограниченность и тупиковость социальных реформ социал-демократической эры. Неспособность левых сил предложить новые альтернативы означала и там неизбежный откат. Два потока реакции на Востоке и на Западе слились.
В сущности то, что мы видим сегодня, есть ни что иное как кризис исторических последствий русской революции 1917 года. Ведь социальные реформы послевоенной эры были ни чем иным, как своеобразной реакцией западного общества на эту революцию. В свое время еще князь Кропоткин напоминал Ленину, что революционный террор задержал распространение принципов Французской революции в Европе на целых 80 лет. То же самое, по мнению князя, произойдет и с русским социализмом. Ленин, несомненно, придерживался иного мнения. Но дело, разумеется, не только в терроре, а в структурах и порядках, порожденных революцией. Советская модель для распространения в Европе явно не годилась.
Влияние русского 1917 года на западное общество было огромно, но оно оказалось совершенно иным, нежели надеялись идеологи Октября. Русский опыт стимулировал уступки со стороны правящих классов и одновременно стал препятствием для поисков самобытной европейской модели радикального преобразования. Выход был найден в реформизме, причем успех реформистских попыток был прямо пропорционален серьезности «революционного шантажа», воплощенного в мировом коммунистическом движении и «советской угрозе». Это можно назвать «отложенной революцией"18.
Неудивительно, что крах коммунизма оказался и катастрофой для социал-демократии. Реформистский курс рабочего движения Запада после 1989 года полностью исчерпал себя, а новой идеологии и стратегии нет. Результат очевиден: Запад вступил в эру острых социальных конфликтов и неясных социальных альтернатив. Место реформизма и революционизма стихийно занимает радикализм, выражающийся в разрозненных агрессивных требованиях, вспышках неорганизованного протеста, неприятием интститутов власти.
Еще в начале 80-х годов идеологи структурных реформ в рядах «еврокоммунистических» партий и левой социал-демократии столкнулись с серьезными проблемами. Как отмечали исследователи, левые «колеблются между верой в «альтернативные программы», основанные на смешанной экономике и рыночном социализме, и пониманием того, что правящие классы будут терпеть эти реформы лишь до тех пор, пока ясно, что они не будут социалистическими» 19. Между тем, противоречие это вообще не может быть разрешено в теории. Динамика развития капитализма такова, что система не может стабилизировать себя, не привлекая средства и институты как бы «извне».
Рыночный капитализм - это система, которая подчиняет процесс производства процессу обмена. С точки зрения либерального теоретика, именно обмен становится центральной и главной функцией хозяйственной жизни. С точки зрения истории и обычной логики, это очевидный абсурд. В прошлом, когда новые товары появлялись не столь часто, еще можно было предполагать, будто спрос порождает предложение. Но 80-е годы ХХ века великолепно показали, как изобретение и массовое производство нового типа товаров (видеоаппаратуры, персональных компьютеров, микроволновых печей и т.п.) порождало и массовый спрос на них. Однако это психологически вполне объяснимо с точки зрения повседневной жизни. Времена натурального хозяйства, когда продукты производились для собственных нужд, давно ушли в прошлое, При капитализме производство действительно не имеет смысла, если оно не ориентировано на обмен. А для людей вполне естественно путать смысл своих действий с их причиной.
Однако система, сводящая первостепенные функции ко второстепенным, ограничивающая все богатство возможностей человека узкими задачами homo economicus, неизбежно порождает внутри себя невыносимое напряжение. Она постоянно подрывает собственную возможность к воспроизводству. Великий секрет капиталистической системы состоит в том, что она (в отличие от традиционных обществ) не является самодостаточной. Это, кстати, является и одной из причин невероятного динамизма капиталистической экономики. Надо идти вперед, чтобы не погибнуть. Рост позволяет снимать или смягчать противоречия, которые иначе взорвали бы общество изнутри. Экономика должна развиваться, иначе она рухнет. Однако постоянный рост невозможен, тем более, что ему препятствуют противоречия самой системы.
«Чистый» и «полный» капитализм в короткий срок пришел бы к саморазрушению. Именно потому, с ранних этапов своего развития капитализм нуждался во внешних стабилизаторах. Роза Люксембург показала, какую важную роль для поддержания равновесия капитализма сыграло вовлечение в мировую систему некапиталистической периферии, где так и не сложилось полноценное буржуазное общество. В самих странах «центра» институты и традиции, оставшиеся в наследство от феодализма, играли не менее важную роль. Монархия, английская обуржуазившаяся аристократия, академические учреждения, христианская религия, конфуцианская «семья» на Востоке - все это было не только наследием прошлого, но и гарантией стабильности в будущем.
Британский исследователь Уилл Хаттон великолепно почувствовал, насколько буржуазный порядок зависит от традиционных институтов. Капитализму, подчеркивает он, необходимы не только прибыль, но и «социальные и политические ограничения», вне рамок которых он вообще не может развиваться20. Протестантская этика также была не только идеологией поощрения личного успеха, но в не меньшей степени «источником совместных усилий». В развитии капитализма на континенте также сыграли огромную роль до-буржуазные традиции: прусская традиция дисциплины и государственного регулирования, католическая традиция солидарности, наконец, средневековые традиции самоуправления и «коммунитарности» 21.
Сила протестантской этики была как раз в том, что, будучи буржуазной, она была одновременно и традиционной. Но по мере модернизации старые институты ослабевали или обуржуазивались до такой степени, что уже не могли эффективно играть свою компенсирующую роль. Их место постепенно занимало рабочее движение. Потенциальные могильщики капитализма одновременно оказывались его опорой. Новые подпорки капитализм нашел не в институтах, доставшихся от прошлого, а в самом зарождавшемся будущем: Welfare state, социал-демократия и New Deal22.
Нуждаясь в реформах, капитализм одновременно постоянно вынужден сдерживать их, чтобы процесс не вышел за рамки «допустимого», а также ликвидировать результаты этих реформ всякий раз, когда в них исчезает непосредственная необходимость. Нео-либеральная волна свидетельствует не только о том, что социал-демократические реформы не смогли фундаментально изменить капитализм и в конечном счете были им побеждены, но и о том, что в них заключался определенный (как правило, нереализованный) потенциал системных преобразований. Именно поэтому многие институты Welfare State были демонтированы.
Социализм смог сыграть огромную роль в совершенствовании капитализма именно в силу своей антикапиталистической сущности. Если бы социализм не был реальной альтернативой, не имел собственной экономической и социальной логики, на основе которой в самом деле возможно создать новое общество, он не мог бы и выработать идей и подходов, пригодных для успешных преобразований. Реформирование системы нуждалось во внешнем идеологическом импульсе. Если социалистическая идеология перестала быть принципиально альтернативной капитализму, если рабочее движение утратило способность к агрессивному поведению и не способно к решительной борьбе против буржуазии, то оно никого и ничто укротить не сможет. Без классовой ненависти не было бы никаких социальных реформ, социального партнерства. Вообще, партнерство порождено вовсе не взаимными симпатиями партнеров, а пониманием того, что отказ от сотрудничества может привести к катастрофическим последствиям.
Главным козырем «нового реализма» с точки зрения его идеологов является способность людей, вооружившихся подобными идеями, придти к власти. Именно в этом суть политической культуры, благодаря которой во главе лейбористской партии оказался Тони Блейр. «Длительное пребывание в оппозиции объединило партию вокруг единственной цели: вернуть власть любой ценой», отмечает Сассун23. Когда цель эта была достигнута, встал вопрос: что дальше? Это было, по признанию Сассуна, неясно даже для многих сторонников «нового реализма»: «Одно дело - говорить о необходимости обновления, другое дело - знать, куда идти. Без этого призыв к новациям выглядит не особенно убедительным», признается английский историк24. Тем не менее он ни минуты не сомневается в том, что избранный курс правильный, куда бы он ни вел.
Книга «Наше государство» («The State We're In») Уилла Хаттона, называемого «гуру Блейра», стала фактически первой попыткой более или менее систематически сформулировать позитивную программу «нового реализма» и доказать, что существуют принципиальные различия между ним и неолиберализмом. Принимая буржуазный порядок, Hutton настаивает на том, что в рамках этой системы существуют различные модели, своего рода «соперничающие капитализмы"25. Симпатии автора полностью на стороне немецкой модели. Это капитализм, предполагающий социальное партнерство, регулирование и ответственность перед обществом и четкое понимание каждым своего места в едином отлаженном социальном механизме26. Эта система обеспечивает устойчивое развитие экономики, низкую безработицу, взаимопонимание рабочих и работодателей. Короче, Германия, описанная Хаттоном, напоминает какой-то капиталистический «город Солнца», беспроблемное сообщество безупречных граждан.
Ирония ситуации в том, что, пока английские поклонники «немецкой модели» восхищались ее достоинствами, в самой Германии говорили о ее очевидном кризисе. Безработица в течение 90-х годов резко росла, разрыв между восточной и западной частями страны не только сохранялся, но и приобрел структурный характер - «новые земли» превратились во внутреннюю периферию. Правительство Гельмута Коля постепенно проводило демонтаж системы социальных гарантий (Sozialabbau). Объясняя причины резкого роста популярности Партии демократического социализма, один из ее основателей Hans Modrow говорил, что в условиях кризиса немецкой модели социального государства «снова ощущается потребность в левореформистских концепциях"27, а лидер парламентской группы ПДС Грегор Гизи писал, что это вполне естественно в обществе, где «число бедных растет прямо пропорционально числу миллионеров, а система социального обеспечения радикально свертывается из-за роста задолженности"28.
«Немецкая модель», описанная в книге Хаттона, не только не существовала уже к 90-м годам: в том виде, как она описана в его книге, она вообще никогда не существовала (так же, как никогда не было и не могло быть той мифической «Европы», о которой всегда мечтали русские «западники» и не существовало мифического Советского Союза, который пропагандировали его друзья на Западе). Однако программа Хаттона несводима к наивно-утопическому призыву превратить реальную Англию в сказочную Германию. Хаттон предлагает широкий список конкретных реформ: «Писанная конституция; демократизация гражданского общества; республиканизация финансов; признание необходимости управления и регулирования в рыночной экономике - на национальном и интернациональном уровне; расширение государства всеобщего благоденствия таким образом, чтобы оно включало социальные права граждан; создание стабильного международного финансового порядка"29. Если добавить к этому призыв национализировать естественные монополии и добиваться более регулируемого международного капитализма, то программа реформ выглядит поистине впечатляюще. Если бы ее смогли выполнить, Блейр, несомненно, оказался бы самым радикальным социал-демократическим лидером последнего десятилетия. Однако реализуемость подобной программы с самого начала вызывала сомнения.
Показательно, что, давая историческое обоснование «новому реализму», Дональд Сассун указывает на испанских и французских социалистов как на образец. Хаттон, напротив, крайне негативно отзывается об их действиях у власти, фактически ничем не отличающейся от политики неолибералов30. Такое противоречие совершенно естественно. В качестве идеолога Хаттон должен выделить в «новом реализме» именно то, что отличает его от господствующей неолиберальной доктрины. Но это как раз то, что невозможно осуществить на практике. Левые экономисты постоянно критикуют своих либеральных коллег за то, что последние видят в обществе бездушный механизм, игнорируют социальные и культурные аспекты происходящих процессов. А затем, переходя к формулированию своих позитивных программ, впадают в ту же ошибку. «Оптимальная» экономическая политика оказывается невозможной потому, что каждая социальная группа, что бы она ни провозглашала, стремится не к «идеальному равновесию» или «максимальной эффективности», и даже не к «торжеству справедливости», а к конкретным результатам для себя. Равновесие возникает не там, где применяются «оптимальные» экономические теории, а там, где устанавливается баланс между борющимися силами.
Реальный правящий класс будет активно сопротивляться любым попыткам преобразований. Даже если эти преобразования необходимы в интересах капитализма, любая группа интересов, не получающая от них непосредственной выгоды, сделает все возможное, чтобы их сорвать. Противовесом саботажу элит всегда была мобилизация масс. Но это как раз в планы «новых реалистов» не входит.
Еще в начале ХХ века стал заметен своеобразный дуализм теории и практики социал-демократии: с одной стороны, реформистская практика, с другой - социалистическая «утопия». Однако одно не только противоречило другому, но и дополняло его. «Умеренные реформы», «оптимальные решения» никогда никого не вдохновляют на борьбу. Именно поэтому социал-демократия так долго сохраняла официальную верность социалистическому идеалу, к которому не особенно стремилась. В новых условиях, когда вера в «утопию» похоронена, а советская угроза не существует, у реформаторов нет ни возможности мобилизовать своих сторонников, ни аргументов, чтобы напугать противников. Демобилизованным трудящимся противостоит организованный и объединенный неолиберальной гегемонией капитал. Если это соотношение сил не будет изменено, реформы невозможны.
В результате, как справедливо отметил один из деятелей бразильской Партии Трудящихся, «сегодня умеренный, но последовательный прогрессист не может не быть радикалом"31.
Любой реформистский проект на определенном этапе сталкивается с выбором: радикализация или отступление. Специфика конца ХХ века состоит в том, что этот выбор наступает очень рано, практически еще до начала реальных реформ. Невозможно «отступить во второстепенном, чтобы сохранить главное», ибо сохранять нечего. Логика «нового реализма» гарантирует, что выбор будет сделан именно в пользу отказа от реформ вообще.
Впрочем, политика уступок тоже не гарантирует дружбы правящего класса. Теория, согласно которой количество завоеванных на выборах голосов зависит от способности политиков жертвовать собственными принципами, выглядит, мягко говоря, спорной. «Факт в том, что политика приспособления в избирательном смысле отнюдь не была успешна, - отмечала лейбористская «Socialist Campaign Group News» в январе 1997 года. Напротив, наиболее важные избирательные победы левых в течение последних 25 лет были одержаны на основе радикальных программ». Речь идет о первой победе Миттерана во Франции, приходе к власти социалистов в Испании и Греции. Даже в Британии лейбористам в 1945 и 1974 годах удавалось побеждать с весьма радикальной программой. Хотя, как отмечает газета, обещания в большинстве случаев не были выполнены, отсюда не следует, что они не были привлекательны для избирателей"32.
Радикализм вовсе не обязательно приводит к победе, но тем более не являются гарантией успеха трусость и беспринципность. Политическая теория «новых реалистов» предполагает, что само по себе получение мандатов, не говоря уже о завоевании парламентского большинства, является достижением. В этом, кстати, принципиальная философская, мировоззренческая и политическая основа данного течения: победа на выборах, приход к власти, получение портфелей в правительстве составляют смысл и цель политической деятельности. Власть более не является средством, она становится самоцелью и сверхценностью. Ничего ницшеанского здесь нет. Упрекать подобный подход в тоталитарности было бы несправедливо, ибо представления о власти в данном случае очень скромные. Под властью подразумевается не способность действовать, управлять и преобразовывать, которую так ценили все великие реформаторы, освободители, герои и тираны, а лишь простое и спокойное пребывание в правительстве, при должности. Перед нами квинтэссенция мировоззрения функционера в условиях современной западной демократии. Искусство политики состоит в максимизации количества портфелей и должностей для своей группы. Демократия - в соревновании нескольких групп за ограниченное количество кресел.
Политические успехи «нового реализма» в этой области бесспорны, но и здесь есть проблема. Чем быстрее «новые реалисты» приходят к власти, тем быстрее они ее теряют. Хуже того, потеряв ее раз, они, скорее всего, уже не смогут получить ее снова. Испанская соцпартия, которая, бесспорно, является для Сассуна, как и для политиков типа Блейра, образцом, уже потеряла власть. Литовская Демократическая Партия Труда первой в Восточной Европе стала левой партией, которая пришла к власти для проведения правой программы. С нее началась «левая» волна в регионе. С Литвы же началось и возвращение правых. Катастрофическое поражение ДПТЛ на парламентских выборах 1996 года - вполне закономерный результат ее правления.
В 1993-94 годах повсюду в Восточной Европе к власти приходили «реалистические» левые, обещавшие не защиту интересов рабочего класса, а «честное, компетентное и ответственное правительство», приватизацию с учетом «интересов коллектива». Это были очень современные левые, уверенные, что неолиберальная реформа есть «обязательное условие для преодоления чрезвычайно острых социальных проблем, для перераспределения национального дохода в пользу трудящихся"33. Один из лидеров польской социал-демократии выразил формулу «нового реализма» еще жестче: «Я привержен ценностям левых потому, что понимаю, что нельзя отнять у людей всю их социальную защищенность сразу. Это надо делать постепенно, чтобы они привыкали"34.
Политика социалистов, руководствующихся рекомендациями Международного Валютного Фонда, вызвала рост недовольства и в Венгрии. В Болгарии администрация «левых реалистов» рухнула под напором массовых выступлений протеста в 1997 году. В отличие от своих коллег в других восточноевропейских странах, болгарские социалисты пытались честно выполнять свои социальные обязательства, одновременно продолжая и начатую правыми политику приватизации и добросовестно выплачивая долги западным кредиторам. Результатом стал стремительный рост инфляции и падение жизненного уровня. При годовой инфляции в 300% заработная плата выросла всего в два раза. Результатом стало поражение социалистов на выборах и массовые волнения, после которых к власти пришли правые.
Блестящие успехи «нового реализма» в Британии, сначала завоевавшего большинство в лейбористской партии, а потом приведшего ее к власти в 1997 году, многие воспринимали как преддверие нового кризиса. «Сама скорость, с которой эта идеология достигла успеха, свидетельствует о слабости ее корней в обществе», констатирует один из левых комментаторов35. «Новый лейборизм» возник не в результате долгого и сложного процесса переосмысления стратегии, а был следствием деморализации левого движения и работы средств массовой информации.
Триумф «нового лейборизма» на выборах 1 мая 1997 года, как и предшествовавшие ему успехи левоцентристского блока в Италии, победы пост-коммунистических партий в Литве, Польше, Венгрии и т.д. - великолепное доказательство того, что «новый реализм» оказался эффективным средством борьбы за власть. Однако большинство избирателей во всех перечисленных случаях голосовало в сущности не за политику, предлагаемую левыми, и даже не против правых, а прежде всего за перемены. А перемены - это как раз то, чего «новый реализм» принципиально не желает предложить. Его смысл в преемственности по отношению к побежденным правым. Чем больше надежд порождает победа ТАКИХ левых, тем глубже и драматичнее потом разочарование.
«Новые реалисты» приходят к власти только там, где правые партии настолько дискредитированы и ослаблены, что не могут удерживать власть. В Испании после десятилетий правой диктатуры, консервативные политики были столь скомпрометированы, что просто не могли соперничать с социалистами, тем более, что буржуазия вовсе не имела ничего против «левого правительства», проводящего правую политику. Но как только произошла смена поколений и среди правых появились новые люди, не связанные с прошлым, социалисты потеряли власть. Обычным делом оказывается, что социалисты приходят к власти на волне всеобщего раздражения против нео-либеральной политики и продолжают именно эту политику проводить после своей победы. Результатом неизбежно становится утрата ими позиций и авторитета и поражение. Причем не обязательно поражение левых «реалистов» приведет к возвращению к власти умеренных правых. Повсюду пребывание у власти «реалистических» левых сопровождается стремительным ростом радикальных антидемократических правых. В Англии, где левые не были у власти, неофашистов почти нет. Зато во Франции резкий подъем Ле Пена является одним из наиболее очевидных следствий 14 лет правления социалистов. В Венгрии, где в 1994 году к власти пришли социал-демократизировавшиеся коммунисты, ставшие образцовыми «новыми реалистами», ситуация развивалась еще более драматично. Обновленная Социалистическая партия, вернувшаяся к власти в 1994 году, получилась непохожей ни на старую коммунистическую структуру, ни на традиционную рабочую организацию. Представители прежней номенклатуры уже не играют в ней ключевой роли, а сама номенклатура резко изменилась и окончательно обуржуазилась. Социалисты, не пользуясь активной поддержкой рабочих, получили значительную часть своих сторонников в среде технократов, связанных с различными экономическими лобби. Социологи отмечают разрыв между деятельностью «политического класса» и заботами обычных людей 36.
Продолжение левыми неолиберального курса сделало правительство непопулярным. «Традиционные требования левых были отныне присвоены правыми, соединены с расизмом и национализмом, что в венгерских условиях представляет собой ужасную комбинацию,» констатировал идеолог «Левой платформы» в партии Тамаш Краус. Новые правые, пользующиеся поддержкой обездоленной части населения - «куда худшая перспективa, нежели первое консервативное правительство"37.
«Реалисты» менее всего интересуются своей «традиционной» социальной базой. Они уверены, что большинство низов и рабочий класс поддержат их в любом случае, поскольку этим социальным слоям все равно некуда деваться. Политика «новых реалистов» ориентирована на то, чтобы завоевать поддержку средних слоев. Однако забытые всеми низы неожиданно находят свой выход. Очевидное и вполне открытое предательство их интересов «левыми» заставляет их обратиться к крайне правым, которые не только демагогически используют трудности, но в отличие от «реалистических» левых ДЕЙСТВИТЕЛЬНО выдвигают требования, отвечающие конкретным интересам значительной части населения38.
Массы, в отличие от партий, отвергают аргументы пропагандистского «здравого смысла», если их собственный опыт противоречит подобной расхожей мудрости. Это настроение известный журналист Даниел Сингер выразил словами «К черту вашу пропаганду - если то, что вы нам предлагаете, единственно возможное будущее, то лучше вообще не иметь никакого будущего"39. Именно крайне правые, сохранившие своеобразный идеологический иммунитет в условиях неолиберальной гегемонии, не затронутые, в отличие от левых, моральным кризисом, не страдающие политическими неврозами, впервые после Второй мировой войны могут стать в Европе настоящей народной силой. В их речах справедливые требования перемешаны с националистической и расистской ложью об эмигрантах и инородцах как источнике всех бед. Но если мы не осознаем, что, например, антиевропеизм и неприязнь «новых правых» к европейской интеграции вполне соответствуют настроениям и потребностям миллионов людей, мы не поймем причин стремительного успеха политиков типа Ле Пена. «Левые» говорят, что все хорошо, правые это отрицают, а простой человек прекрасно знает, кто в данном случае лжет. «Левые» говорят, что нет иного пути, кроме как затянув пояса идти в Единую Европу, а рядовой француз, англичанин и даже немец очень часто не хочет туда идти, тем более затянув пояс. По мнению социологов, если бы в Англии был в конце 1996 года проведен референдум по вопросу об отношении к Европе, сторонники интеграции проиграли бы40. В этом смысле именно правое крыло Тори в наибольшей степени выражает настроения рядового избирателя. Приход к власти «левых» позволяет консерваторам, освобожденным от груза правительственной ответственности и старых обязательств, сдвинуться дальше вправо - и найти в этом широкую поддержку народных масс.
Вообще в середине 90-х крайне правые проявляли гораздо больше чувствительности к настроениям масс, чем умеренные левые или респектабельный правый центр. Показательно, что французский Национальный Фронт после массовых выступлений трудящихся в 1995 году резко сменил риторику. Вместо критики работников государственного сектора, представлявшихся в качестве «привилегированных функционеров», лидеры националистов стали говорить о справедливых требованиях трудящихся, начали даже создавать собственные профсоюзы, доказывая, что только они одни готовы серьезно защищать интересы французских трудящихся от глобализации41.
Тобиас Абсе, анализируя победу левого блока в Италии, отмечает: значительная часть его сторонников, «по-прежнему видит в нем носителя традиционных социальных реформ"42. Легко догадаться, насколько разочарован оказался именно этот лояльный и дисциплинированный левый избиратель, когда столкнулся с практикой «нового реализма». Неудачи левого правительства создали благоприятную среду для роста правого популизма. Однако в Италии существовала и радикальная левая альтернатива в лице партии Rifondazione Communista. Иное дело - в странах, где такой альтернативы не было или она была слаба.
Нечто подобное происходило и в Польше, где именно крайне правые, действуя через профсоюз «Солидарность», в 1997 году подняли знамя сопротивления программе рыночных реформ, проводившейся правительством бывших коммунистов. Союз Труда, критиковавший правительство слева, не имел такой массовой социальной базы и прочных позиций в профсоюзах, какие были у правых. «В программе Союза Труда заметна своего рода шизофрения: с одной стороны, категорическая приверженность требованиям рынка - программа повторяет классические слова о том, что альтернативы не существует, а с другой - такая же приверженность социальным правам и правам профсоюзов,» - отмечает лондонский «Labour Focus on Eastern Europe». Несмотря на явный радикализм СТ по многим вопросам, постоянно возникала «неясность относительно его природы: либеральной или же социал-демократической"43.
Колеблясь между стремлением противостоять неолиберальному курсу и готовностью защищать власть от нападок справа, Союз Труда в принципе не мог стать организующим центром для массового недовольства. Для более радикальной Социалистической партии (PPS) были характерны те же противоречия. Она так же боялась дестабилизировать «левую» пост-коммунистическую власть, одновременно заявляя о верности «западным ценностям», стремлении присоединиться к НАТО и Европейскому Союзу, игнорируя вопрос о социальной природе этих структур.
В то время, как левой альтернативы не было, либералы и оппозиционные социалисты оказались в общей ловушке. Кароль Модзелевский, в прошлом диссидент и идеолог «Солидарности», а позднее лидер Союза Труда, мрачно констатировал: либеральные политики напрасно радуются неудачам пост-коммунистических партий в Восточной Европе. Массовые рабочие протесты против увольнений, проходящие под антикоммунистическими лозунгами в сочетании с антирыночными требованиями, в условиях полной дискредитации левых сил становятся питательной почвой для роста националистических и популистских организаций. «Падение пост-коммунистов в огне социальных конфликтов приведет не к возвращению к власти либеральных правых», - отмечает он. Кризис «нового реализма» способствует появлению гораздо более реакционной и агрессивной оппозиции44.
Аналогичная ситуация сложилась в середине 90-х и в Венгрии после прихода к власти пост-коммунистических социалистов. Масса активистов партии с ужасом констатировала, что «собственное» правительство оказалось им враждебно. В результате внутри партии резко усилилась «Левая платформа», находящаяся в открытой оппозиции курсу руководства. «Левая платформа» обвинила руководство парии в «некритическом обслуживании иностранного и отечественного капитала"45. По мнению «Левой платформы», правый курс официальных социалистов-левых открывает путь к власти гораздо более реакционным силам46.
По мере того, как среди левых усиливаются тенденции к элитарной политике, правые становятся все более популистами. После слабых левых на авансцену выходят сильные правые. Такова логика политической борьбы.
Левые не решаются говорить о бюрократии. Крайне правые - говорят. Левые доказывают, что международные институты работают во благо. Крайне правые это отрицают. Массы слушают и довольно быстро понимают, что в пропаганде «левых» по крайней мере не меньше демагогии, чем у правых.
«Новый реализм» давно стал программным для немецкой социал-демократии, однако ее способность прийти к власти оказалась минимальной. Там, где буржуазные партии эффективны, на «новых реалистов» спроса нет. Но Германия интересна и в другом смысле. В Восточных землях, где действует Партия демократического социализма, отвергающая идеи «новых реалистов», праворадикальная партия республиканцев не достигла серьезных успехов. В Западных землях, где слева от социал-демократии нет серьезной силы, голоса протеста уходят к неофашистам.
Таким образом «новый реализм», поворот к «умеренности» и поиски «консенсуса», оказавшиеся своеобразной реакцией левого политического истеблишмента на кризис движения, лишь усугубили этот кризис. Самодискредитация левых политических структур к концу 90-х годов была беспрецедентной. Со времен краха «II Интернационала» левые силы никогда не были до такой степени деморализованы и дезориентированы. Причем, как это уже нередко бывало в истории, кризис левого движения достиг наибольшей остроты именно в период, когда в наибольшей степени проявилась несостоятельность капитализма как мировой системы. Оставаясь наблюдателями капиталистического кризиса, левые были неспособны ни заменить его лучшим обществом, ни реформировать его, ни даже помочь ему.
Газета «The Independent» характеризовала взгляды лидера британских лейбористов Тони Блейра как «благопристойный радикализм среднего класса"47. В это же самое время «Socialist Register» констатировал его «парализующий ужас перед всем, что может показаться антикапиталистическим"48. Раньше партию критиковали за оппортунизм и умеренность, находя в лейбористском социализме все возможные пороки, от эмпиризма до примитивного доктринерства. Однако все это имело смысл лишь до тех пор, пока у лейбористов было определенное представление о преобразовании британского общества. Новое руководство, отказываясь от традиционной партийной идеологии, фактически не смогло предложить партии новых целей. Речь идет не столько о резком повороте вправо, сколько о полной потере ориентиров, когда уже невозможно даже говорить о каких-то стратегических «поворотах».
Показательно, что НИ В ОДНОЙ СТРАНЕ МИРА не удалась попытка создать новую партию на основе идеологии «нового реализма». Это непременно старые партии, бессовестно эксплуатирующие свою традиционную социальную базу, которая поддерживает их исключительно в память об их прошлых (революционных и реформистских) заслугах. Не случайно поэтому в Восточной Европе «новый реализм» оказался представлен пост-коммунистами, а на Западе социал-демократами: и те и другие были для трудящихся своих стран партиями «Великого Прошлого».
Консервативно-бюрократическая природа «нового реализма» становится очевидна для все большего числа наблюдателей, несмотря на модернистскую риторику. Перед нами не новая фаза в развитии левого движения, а лишь заключительный позорный этап вырождения централистско-бюрократических организаций. Они уже давно утратили всякое представление о том, ради чего были когда-то созданы. Политика «нового реализма» постепенно подрывает привычную связь между политическим аппаратом и массами, высвобождая социальную энергию для появления новых массовых движений.
Как бы ни велика была лояльность традиционных сторонников левых партий, она имеет пределы. Потеряв веру в историческую миссию рабочего класса, политики вовсе не утратили уверенности в собственной необходимости. Однако, если традиционная идея борьбы за освобождение трудящихся теряет смысл, становится неясно, для кого организуются партии, кого представляют парламентские фракции. Один из идеологов испанской «Объединенной левой», отмечая, что рабочие в большинстве своем предпочитают социал-демократов и даже правых, рекомендует своим товарищам ориентироваться на «часть молодежи и средних слоев"49. Опросы показывают, что в Западной Европе левые неуклонно теряют поддержку рабочих, переориентируясь на средний класс. Это лишь отчасти связано с сокращением доли рабочего класса в обществе, поскольку снижение поддержки левых среди рабочих значительно опережает сокращение числа рабочих50.
Известный экономист Александр Бузгалин в России уверен, что общество «не просто разделяется на собственников капитала и наемных работников». Не менее, а может быть, и более важно «противоречие конформистов и тех, кто способен к совместному социальному творчеству"51. Тем самым традиционные рабочие и профсоюзные организации с их скучной дисциплиной и идеологией солидарности выглядят безнадежно принадлежащими к старому миру, а независимые интеллектуалы, напротив, провозвестниками коммунизма.
И в самом деле, дисциплина капиталистической фабрики вовсе не является хорошей школой самоуправления и демократии. Но и нон-конформизм не равнозначен революционности. В обществах, где новации становятся требованием рынка, нон-конформизм может быть не более, чем проявлением своеобразного мета-конформизма. Кооперативы и различные экспериментальные творческие и производственные ассоциации порождают собственные нормы и условности, порой не менее жесткие, чем старая индустриальная культура. Вообще, подавляющее большинство трудящихся, обреченное на борьбу за выживание, просто не может позволить себе роскоши «свободного творчества». Такая возможность может появиться у людей лишь непосредственно в процессе социальных преобразований, к которым они, по мнению идеологов, совершенно не готовы.
Политика левых партий в 90-е годы ставит под вопрос еще один традиционный тезис, ранее воспринимавшийся как нечто само собой разумеющееся. Левые не просто перестают на практике выступать в качестве представителей трудящихся, но и перестают рассматривать себя в качестве таковых.
Самоопределение социал-демократии как «народной», а не только «рабочей» политической силы, относится в большинстве стран к 60-70 годам. Но подобное самоопределение вовсе не означало стремления порвать связи с традиционной социальной базой в лице рабочего класса. Речь шла, прежде всего, о расширении социальной базы левых. Напротив, в 90-е годы социал-демократия все более осознанно отдаляется от рабочего класса. «В социалистических партиях, - отмечает Сассун, - все более преобладают активисты, вышедшие из среднего класса, что, парадоксальным образом, позволяет этим партиям более адекватно отражать социальную базу пост-индустриального общества». В лейбористской партии Великобритании лишь один из четырех членов является рабочим. Профсоюзы белых воротничков, зачастую не являющиеся коллективными членами партии, дают больше индивидуальных членов, чем состоящие в партии профсоюзы «синих воротничков». К тому же, «средний член лейбористской партии значительно богаче среднего избирателя"52. Среди представителей среднего класса, в свою очередь, было заметно явное деление между тяготеющими к левым представителями общественного сектора и более правыми функционерами частных предприятий. В этом смысле левые в Англии, как и в ряде других стран, оказывались представителями скорее институтов Welfare State, нежели определенного класса.
В большинстве стран рабочие продолжают по инерции голосовать за «свои» партии, но лишь потому, что у них все равно нет альтернативы. Традиционный индустриальный пролетариат все более теряет связь с левой политикой, новые массовые слои трудящихся, занятые как в науке, так и в service sector, не имеют с ней органической связи. Радикальные настроения, зарождающиеся в этой среде, за редкими исключениями, не имеют никакой связи ни с парламентским, ни с академическим социализмом.
«Вопрос не только в том, чтобы решить, какова должна быть стратегия, что предполагает внесение изменений в программы и разработку новых принципов парламентской работы и мобилизационной тактики, и не только в том, как вернуть доверие масс партиям, убедить широкие слои, обеспокоенные снижением уровня благосостояния (что вполне понятно), а в том, что активное участие в политической жизни является действительным механизмом социальных преобразований,» - писал мексиканский политолог Лопес Кастельянос53.
Реальная практика левых партий в парламентской системе к концу ХХ века в большинстве случаев явно противоречила этой цели. Испанский публицист Энрике дель Ольмо говорит про появление «аполитичной, ручной, деидеологизированной левой», которая в принципе «не способна к действию"54.
Это относится не только к социал-демократии, но и к значительной части радикальной левой, в том числе и внепарламентской, даже «революционной». Именно к ней относится ироническое замечание испанского писателя Хосе Хименеса Лосано о том, что, очевидно, существует два сорта «красных» - «прежние, у которых были идеалы, но которым нечего было есть» и другие, «которых звали «красными» по какой-нибудь другой причине, но которые не могли быть таковыми"55. Принадлежность к сильной левой партии открывает определенные перспективы личного успеха, даже если эта партия находится в оппозиции. Левые организации становятся механизмом, обеспечивающим вертикальную мобильность для образованных и активных выходцев из социальных низов и части среднего класса. В этом еще нет ничего дурного, тем более, что левые не должны требовать от своих активистов и лидеров полного отказа от жизненных благ ради аскетичного служения идее. Однако помнить об этих обстоятельствах необходимо. В период кризиса политического движения деятельность левой оппозиции рискует выродиться в еще одну, более изощренную, разновидность конформизма.
Разлагающее влияние парламентских или академических институтов на оказавшихся в их стенах радикалов было описано еще в XIX веке. И все же в прежние времена левым удавалось выработать мощное противоядие. Этим противоядием была связь парламентариев и интеллектуалов с массовым движением и глубокая идеологизация рабочих партий. Каковы бы ни были издержки жесткой идеологии традиционного социализма, в ней были заложены определенные моральные нормы и требования, нарушить которые было просто невозможно, не порвав связи со своей организацией. А это автоматически означало и потерю высокого положения в парламентской системе.
Деидеологизация рабочего движения сопровождалась закономерной эрозией нравственных требований по отношению к лидерам и интеллектуалам. Перенос центра тяжести с рабочего движения на средний класс сопровождался постепенным исчезновением традиционной системы норм и ценностей. Не удивительно, что левое движение созрело для нового морализма так же, как к началу XVI века христианская церковь созрела для Реформации. Презрение интеллектуальных левых кругов к рабочим сравнимо лишь с презрением рабочих к этим кругам. И как бы ни был многочислен новый средний класс в западных странах, он оказался бессилен выработать собственную мораль. Отказ от исключительной ориентации на промышленного рабочего, естественный в условиях, когда мир труда претерпевает глубокие изменения, не привел к появлению новой, более широкой идеологии. Вместо того, чтобы попытаться объединить вокруг себя разные группы эксплуатируемых, левые стали выразителями наивного себялюбия «широкого» среднего класса. Единственное «объединение», которое может быть достигнуто на этой основе - между интеллектуалами и чиновниками.
Подводя итоги многолетнему правлению социалистов в Испании, Хайме Пастор отметил, что партийная элита использовала свое пребывание у власти для того, чтобы добиться максимальной автономии «по отношению к своей собственной социальной базе». Но потеря власти вовсе не означает морального очищения. Напротив, складывается «биполярное отношение», в котором «социал-либеральная левая», интересующаяся только министерскими постами, противостоит догматикам, думающим только о великом прошлом56. Эти слова относятся не только к Испании. То же самое можно сказать про противостояние Тони Блэйра и сторонников лейбористских традиций в Англии, про бесконечную дискуссию Коммунистической партии РФ и Российской Коммунистической Рабочей Партии. Повторение старых лозунгов, ставших очевидно бессодержательными, не позволяет выйти из порочного круга уступок и поражений. Догматическая левая, не имея возможности выработать собственную альтернативу, все равно обречена каждый раз в решающий момент поддерживать «реалистов» в борьбе за власть, ибо сама никаких шансов не имеет. Тем самым социалистические «старообрядцы» фактически становятся соучастниками «новых реалистов», постоянно демонстрируя бессилие революционной мысли и политической практики. Действия сменяются декларациями, идеи - символами, программы - перечислением принципов. Позиция простого отрицания в моральном плане так же сомнительна, как и позиция примирения с действительностью: результат в обоих случаях один - все остается по-старому.
Центральный вопрос всякой реформы состоит в том, за чей счет она проводится. В зависимости от ответа на него можно ответить и на другой вопрос - в чьих интересах. Разумеется, все реформы официально проводятся в интересах «народа». Но методы проведения реформ не только сами по себе заслуживают рассмотрения, но и выявляют их подлинные, а не декларативные цели. Курс, проводимый в большинстве стран Европы поочередно левыми и правыми в 90-е годы, свидетельствует не только о наличии консенсуса, но и о том, что этот консенсус обеспечен за счет исторического разрыва левых партий с собственной социальной базой.
Таким образом, речь идет не только о временном отступлении левых, а об историческом переломе, сопоставимом с тем, что произошел в начале Первой мировой войны, когда единое рабочее движение раздробилось на два потока. Проблема не в том, что левые в 1989-91 потерпели серьезное поражение, а в том, каковы его последствия. Поражения - неизбежная часть политики. Далеко не всякую борьбу можно выиграть, далеко не всем можно рисковать. Однако в любой дискуссии необходима ясность. Сознанием левых, начиная с середины 80-х, владеет постоянный, сознательный или бессознательный, страх перед поражением. Пессимизм стал естественным продолжением триумфалистских иллюзий прежних десятилетий. Таким образом, обсуждение альтернатив оказывается фактически блокировано.
В условиях, когда национальное государство все более становится инструментом транснационального капитала и бюрократии, а традиционная левая оппозиция, играя по правилам, демонстрирует полное бесссилие, все более привлекательными становятся группы и лидеры, готовые эти правила нарушить. В 70-е годы левые радикалы одержимы были романтическим культом вооруженной борьбы, в то время как большинство трудящихся все более возлагали надежды на институциональные реформы в рамках демократии. Напротив, в 90-е годы бывшие радикалы, дружно открещиваются от «терроризма», в то время как значительная часть общества, разочаровавшись в возможностях представительных органов и парламентской политики, все больше испытывает симпатии к людям, прибегающим к оружию. Для сотен тысяч людей в Чечне, Латинской Америке и в Африке «критика оружием» оказалась не просто последним, а единственным средством заставить элиты считаться с собой. Речь не идет о террористах или guerrilleros «традиционного» типа, пытающихся захватить территорию, дезорганизовать власть или просто вымещающих на конкретных представителях власти свою ненависть к системе. Тем более, не о «слепом» терроризме 80-х годов, направленном на ни в чем не повинных случайных людей.
Вооруженные действия уже не направлены непосредственно на захват власти.
В середине 80-х появляется своего рода «новый терроризм». Примерами могут быть и акции Шамиля Басаева во время чеченской войны, и захват заложников в Перу в декабре 1996 года боевиками из Революционного Движения Тупак Амару (MRTA) во главе с Nestor Cerpa Cartolini. Однако, в первую очередь, речь идет о движении сапатистов (Zapatistas) в Мексике.
Насилие оказалось средством воздействия на общественное мнение, дезорганизации пропагандистской машины правящего класса и пробуждения гражданского общества. Его цель - унизив власть, изменить логику политического поведения в обществе, показать, что «абсолютно невозможное» становится вполне достижимым. Захват заложников оказывается не столько способом давления на власть, сколько доказательством ее бессилия, а сами заложники воспринимаются не только как жертвы, но и как участники драмы.
Если «старые» повстанческие движения в Латинской Америке, возникшие во времена всеобщего увлечения идеями Че Гевары, стремятся стать политическими партиями, то сапатисты представляют «новую политическую культуру». Используя политические и военные средства, они прежде всего остаются движением. Их сила в том, что они занимают промежуточное положение между реформизмом и революционным действием, политической организацией и контр-культурной инициативой, повстанческой армией и массовым демократическим объединением. Если это движение не будет изолировано и геттоирировано в штате Чиапас, оно может оказать решающее влияние на политику левых сил не только в Латинской Америке, но и по всему миру. Маркос не так уж преувеличивает, когда говорит о «международном сапатизме».
В эпоху телевидения и компьютеров борьба ведется не только в реальном, но и в виртуальном пространстве. Именно здесь традиционные левые оказались совершенно беспомощны. Напротив, повстанцы сумели переломить ход событий. Захват заложников и вооруженные акции создавали совершенно новую информационную ситуацию. Стало невозможно просто замалчивать события, как это делала тоталитарная пропаганда советского времени. Рынок постоянно требует новой и разнообразной информации. Зато ложь становится политически безнаказанной: даже если через несколько недель и даже дней она будет опровергнута, это уже не имеет значения, поскольку общественное сознание будет занято другими, более свежими сюжетами. Память телезрителя постоянно промывается, внимание рассеивается, прошлое утрачивает всякий смысл.
Тактика «новых террористов» состояла в том, чтобы перенести борьбу на поле противника, подорвать господство правящих кругов в виртуальном пространстве. Своими действиями в реальном мире они парализовали машину виртуальной пропаганды. Их действия были не только вооруженной агитацией. События развивались таким образом, что врать по телевидению стало невыгодно и даже невозможно. Любая ложь опровергалась дальнейшим ходом событий не через несколько дней и недель, а через несколько часов, пока про нее не успевали еще забыть. Кроме того, передавать правду стало выгодно. Правда была зрелищна и значительна, а ложь уныла и бессмысленна. Краткосрочный коммерческий интерес телевидения вступил в противоречие с социальным заказом. Информационный фронт власти был прорван.
В то время как левые по всему миру жаловались на враждебность средств массовой информации, сапатисты стремились заставить прессу и телевидение работать на себя даже вопреки господствовавшей там идеологии.
Идеологическое крушение социализма в начале 90-х не могло положить конец народным выступлениям: массовые протесты порождены не агитацией, не идеологией, а социальным и национальным угнетением, бедственным положением людей. Чем менее дееспособны «парламентские левые», тем чаще массы будут прибегать к собственным средствам борьбы и тем больше будет влияние и авторитет лидеров, готовых бороться и побеждать по новым правилам. Разумеется, романтизировать насилие - дело опасное. Но именно политическая коррупция парламентских левых делает его привлекательной альтернативой.
Кризис 90-х годов может стать предвестником окончательного ухода с политической сцены левых сил, в том смысле, какой вкладывался в это слово на протяжении ХХ века. В то же время, массовое недовольство последствиями неолиберализма, проявляющееся в самых разных странах, дает основания предсказывать совершенно противоположную перспективу - возрождение левых сил в новом, гораздо более радикальном, агрессивном и, в известном смысле, более традиционном облике. Вопрос в том, смогут ли ныне действующие организации левых сил справиться с этой ролью, или они обречены уступить место новым политическим образованиям.
1 D.Sassoon One Hundred Years of Socialism. London and New York, 1996, p. 759.
2 Mapping the west European Left. Ed. by P.Anderson and P.Camiller. L. - N.Y., 1994, p. 99, 100.
3 Correspondances Internationalles, Informations et analyses sur le mouvement ouvrer et les forces de gauche dans le monde. Ed. by P.Theuret. Paris, septembre 1995, N 22, p. 20.
4 Ibid., p. 19. Результаты выборов здесь и далее приводятся по: Correspondances Internationalles, Informations et analyses sur le mouvement ouvrer et les forces de gauche dans le monde. Special elections europeenes 1979-94. Resultats des forces de gauche et ecologistes. Ed. by P.Theuret. Paris, mai 1995, N 19.