Начало XXI века порой кажется чем-то вроде «второго издания» 60-х годов. И теперь, и тогда на политическую сцену вышло массовое движение протеста, опирающееся на молодежь. Антикапиталистические лозунги дополнились антивоенными (в 60-е годы – война во Вьетнаме, в начале XXI – агрессия против Афганистана и Ирака). Даже образы Че Гевары на майках, даже слова, скандируемые на митингах, возвращают нас к «революции 1968 года».
60-е годы – культовое десятилетие. Об этом времени положено говорить с завистью и ностальгией. Еще не закончившись, эта эпоха стала обрастать легендами.
Мир, наконец, преодолел кошмар войны. До того несколько десятилетий подряд люди готовились к войне, воевали, восстанавливали разрушенное, пугали друг друга новой войной. Сидели в концлагерях, сажали врагов народа, боролись с фашизмом, разоблачали «культ личности». И вдруг обнаружилось, что все это – в прошлом. Возникает какой-то другой мир, где можно просто наслаждаться жизнью, любить друг друга, слушать музыку, смотреть вокруг без чувства тревоги. По всем признакам должна была наступить эра обывательского благополучия. Но получилось иначе. Увидев открывшиеся возможности новой, счастливой жизни миллионы людей тут же обнаружили, насколько эти возможности остаются неполными, а счастье эфемерным. И восстали против того, что стоит на пути к счастью.
60-е начались как эра массового потребления, а закончились под знаком социальной критики. Символом начала десятилетия должны были стать дешевые автомобили, стиральные машины, холодильники и телевизоры, в которых наконец-то можно было различить изображение. Но в конце концов 60-е годы остались в истории как время баррикад, рок-музыки, антивоенных протестов «новых левых» и бурных дискуссий о философии марксизма.
Впрочем, это на Западе. В Советском Союзе были свои 60-е. Последние, самые яркие мгновения хрущевской оттепели, смелые публикации в «Новом мире», первые самиздатовские рукописи и зарождение диссидентского движения. Для России «шестидесятник» стал такой же культовой фигурой, как и «новый левый» на Западе. И если прочитать идеологические декларации нашего «шестидесятничества», то обнаружится поразительное сходство с идеями «новых левых».
И те, и другие выступали за «социализм с человеческим лицом», апеллировали к марксистской традиции, стремясь выявить ее изначальный гуманистический смысл. И те, и другие отвергали сталинизм с его культом организации, критиковали бюрократию, доказывали ценность индивидуального самовыражения. Если сравнить, например, советского философа Эвальда Ильенкова с американским социологом Эрихом Фроммом, бросается в глаза совпадение формулировок, параллельный ход мысли.
Значит ли это, что советское «шестидесятничество» было своеобразным «аналогом» движения «новых левых»? Если так, почему же наши «шестидесятники» сами не почувствовали сходства, не заметили родства? Почему для них события в Париже и Западном Берлине оставались чем-то чуждым и непонятным. Это кажется тем более странным на фоне острого интереса ко всему западному, овладевавшего советским обществом, по мере того как приоткрывался «железный занавес». Читали книги, смотрели фильмы, слушали пластинки. Того же Жана-Поля Сартра передавали из рук в руки. Но политические идеи Сартра до читателей как-то не доходили. А уж персонажи второго плана, на Западе – культовые молодежные лидеры, такие, как Даниель Кон-Бендит или Руди Дучке, вообще никому на Востоке особенно не были интересны.
Что это – недоразумение? Своя свою не познаши? Или все-таки в этом непризнании была своя логика, глубинный смысл, скрывающийся под поверхностью культурных образов и идеологических деклараций?
Увы, именно так. Ибо советское «шестидесятничество» в глубокой своей психологической основе представляло собой нечто прямо противоположное движению 60-х годов на Западе.
На Западе критика системы ставила перед собой четкую задачу – ниспровержение сложившегося порядка. Его отвергали. От жизни по его правилам отказывались. Мечтали о революции. Напротив, советский «шестидесятник» отнюдь не считал себя врагом системы. Больше того, он совершенно не собирался ничего свергать. Он мог сколько угодно петь ностальгические песни про «комиссаров в пыльных шлемах», но революция была романтична именно как нечто принадлежащее необратимому прошлому. Она не могла иметь ничего общего с будущим.
Советский интеллигент постоянно ругал начальство. Но его главным слушателем должно было стать начальство же. Обращаясь к власти, он призывал ее взглянуть на себя и устыдиться. Он не предлагал себя в качестве альтернативы. Он пытался доказать свое право давать советы и формулировать ценностные ориентиры именно для этого порядка, именно для этих начальников.
Движение «новых левых» было массовым. И дело не только в численности участников, но и в том, что все эти участники были или, по крайней мере, считали себя субъектами движения. Советское «шестидисятничество» опиралось на широчайшую социальную базу в виде массовой интеллигенции, читавшей «Новый мир», переписывавшей песни Булата Окуджавы и Александра Галича. Но по сути движение было сугубо элитарным. «Лучшие умы» говорили, остальные слушали. Борьба за свободу слова не предполагала диалога и открытой дискуссии. «Передовые мыслители» должны были получить достойную трибуну.
Западное движение было молодежным. Это отнюдь не значит, что состояло оно только из молодых людей. Вообще-то основные «гуру» 60-х годов– Сартр, Маркузе, Фромм– были людьми далеко не молодыми. У них был бесспорный моральный и интеллектуальный авторитет. Но их молодежная аудитория не признавала дистанции. Для того чтобы учить новое поколение, они должны были взаимодействовать с ним, отвечать на его вопросы. Они могли учить, но не поучать. Именно молодежь определяла стиль, дух, динамику движения.
Среди советских «шестидесятников» тоже было немало молодых людей. Но стиль движения был совершенно не молодежный. Определяющей фигурой движения был мужчина лет тридцати, закончивший университет вскоре после войны. А главными моральными авторитетами были те, кто успел побывать на войне. Испытание фронтом придавало им вес. Младшие «единомышленники», оглядываясь на старших, воспринимали их образ мысли, стиль поведения.
Советские «шестидесятники» были аккуратно постриженными мужчинами в пиджаках, для которых верхом раскованности были небрежно повязанный галстук и папироска в углу рта. Джинсы и мини-юбки вообще появились в Советском Союзе в 70-е годы, став модой следующего поколения, воспринявшего стиль и музыкальные пристрастия, но не идеологию западных радикалов. Это было уже поколение циников, оторвавшееся от «шестидесятничества» не меньше, чем от официальной идеологии коммунистической партии.
Движение «новых левых» на Западе достигло кульминации в 1968 году на баррикадах Парижа, продолжалось в ходе «горячей осени» 1969 года в Италии. В Западном Берлине оно растворилось в повседневной культуре приходящих в упадок городских районов, захваченных скваттерами. В начале 70-х годов его участники все еще верили в надвигающуюся революцию, пытаясь уловить ее сигналы, приходящие уже не из главных европейских столиц, но теперь с периферии и полупериферии – из Португалии, Анголы, Чили.
В 1972 году еще выходят культовые книги Андре Горца, Герберта Маркузе. Спустя год военный переворот в Чили уничтожает надежды на революцию в Латинской Америке. Затем так же точно рушатся надежды, связанные с португальской революцией. Эпоха бури и натиска кончается. Начинается, по выражению Руди Дучке, «долгий путь через институты». Теперь «новым левым» ничего не остается, как вступать в «старые» левые партии, чтобы изменить их изнутри. Вчерашние революционеры становятся депутатами, профессорами, функционерами.
Наши «шестидесятники» с самого начала собирались «менять партию изнутри», тем более что подавляющее большинство из них и так в коммунистической партии состояло. Однако их политический проект рухнул в один день, когда по приказу из Кремля советские танки вошли в реформистскую Чехословакию. Вечером следующего дня большая часть поборников «социализма с человеческим лицом» уже твердо знало, что марксистский гуманизм – это бессмыслица, а демократический социализм– нелепая утопия.
С теоретической точки зрения такой поворот, разумеется, может показаться странным. Ведь попытка государства подавить идею силой оружия говорит как раз о силе идеи. Предоставив танкам исправлять идеологию, Брежнев и другие советские лидеры лишь доказали, что у них нет лучших аргументов. Именно поэтому для левых во всем мире август 1968 года был трагедией, но отнюдь не крахом. В западных странах 1970-е годы были временем нового подъема левых. Правда, мечта о революции сменяется надеждой на реформу. Это время «еврокоммунизма» в Италии и Испании, больших забастовок в Англии и «Союза левых сил» во Франции. Крушение потерпели не социалистические идеи, а иллюзии советских «шестидесятников», веривших в гуманистические реформы при поддержке усовестившегося начальства. Поражение «шестидесятнической» идеологии странным образом не означало жизненной неудачи для соответствующего поколения. Как раз наоборот, именно после окончательного краха собственных идей это поколение достигло наибольших успехов и славы. Однако оно обречено было утратить цельность. Сторонники «исправления системы» разделились на две группы. Одни в большей или меньшей степени стали конформистами. Они продолжали по инерции подниматься вверх по карьерной лестнице, совершая тот самый «долгий путь через институты», только без всякого политического проекта, без внятной идеологии, просто так, по инерции или для собственного удовольствия. При этом они отнюдь не отрекались от собственного прошлого, а тем более от прежних связей, оставаясь более или менее сплоченной группой. От идеологов и функционеров прошлого их отличала именно эта товарищеская сплоченность при полном отсутствии общего проекта. Еще недавно они бунтовали против системы, одновременно заявляя, что разделяют ее основные принципы. Теперь они перестали бунтовать и стали успешно продвигаться по службе, презрительно отбросив эти самые принципы.
Другие, более смелые, а иногда просто более наивные, стали диссидентами. Они порвали с системой, которую когда-то мечтали реформировать. Но позитивную программу они утратили точно так же. Идеологию общественного преобразования заменили правозащитные принципы, дававшие, по крайней мере, моральную опору в противостоянии с государством.
Надо сказать, что западные левые постоянно надеялись увидеть в диссидентском движении себе подобных. Им упорно казалось, что диссиденты в Восточной Европе должны быть похожи на борцов за демократию, которых сотнями тысяч бросали в застенки в странах Азии и Латинской Америки. Должны же быть какие-то общие ценности! К тому же постоянно вспоминалось «шестидесятническое» прошлое. Ведь эти люди вступили в конфликт с системой во имя социалистического гуманизма, они выступали в поддержку коммунистов-реформаторов в Чехословакии в 1968 году. Значит, рассуждали западные левые, перед нами должны быть если не единомышленники, то хотя бы партнеры по диалогу.
Они ошибались. Протянутую руку западных левых диссидентское движение либо не замечало, либо возмущенно отталкивало. Природа не терпит пустоты, и идеологически нейтральные правозащитные принципы постепенно вытеснялись идеями «новых правых». Московская и ленинградская интеллигенция – как в диссидентской, так и в конформистской своей части– проникалась симпатиями к миссис Тэтчер, Рональду Рейгану, а главное – к генералу Пиночету.
Преклонение советских «демократов» перед генералом Пиночетом– слишком известный и впечатляющий факт, чтобы его можно было бы обойти стороной. Впрочем, никто этих симпатий скрывать и не пытался. Когда в конце 1980-х цензурную плотину, наконец, прорвало, через нее хлынул такой поток чудовищных заявлений, что становилось страшно и стыдно одновременно. Если собрать все тексты, в которых столпы демократического движения в бывшем СССР выражали свою любовь к этому персонажу, получится даже не один увесистый том, а многотомная энциклопедия, в которой вы найдете почти все известные имена столичной интеллигенции, отмеченные наградами партии и правительства или, напротив, длительными сроками тюремного заключения.
Отчего же люди, искренне считавшие себя в России демократами, восторгались лидером, который для всего остального мира стал символом самой безжалостной диктатуры? Во-первых, потому, что демократия и цивилизация для них были равносильны антикоммунизму. Эту формулу, кстати, вывел не кто иной, как Александр Зиновьев, позже печатавшийся в коммунистической прессе. Следовательно, чем больше будет посажено в лагеря, сослано и убито людей, разделяющих коммунистические взгляды, тем полнее торжество демократии. И всех, кто защищает коммунистов, кто не понимает необходимости расправы с ними, тоже необходимо уничтожать во имя торжества свободы.
Неудивительно, что Ноам Чомский назвал российских интеллектуалов «чудовищами». Но «чудовищами» они не были. Они были лишь аполитичными людьми, самозабвенно занимающимися политикой. В этом и состоит второй аспект проблемы. Ведь люди, которые так говорили и думали, порой до последнего момента сами оставались в коммунистической партии, делали в ней карьеру и даже под конец стали занимать в ней руководящие посты. И они не были ни двурушниками, ни лицемерами. Они просто не верили в силу идей. Потому-то для них идейные люди становились тем более противны и ненавистны, чем более высокое место они сами занимали в официальной иерархии – политической и культурной.
Беда в том, что демократами в строгом смысле слова «шестидесятники» не были. Отказ от сталинизма, с которого начался их политический путь, еще не равнозначен последовательному демократизму. Для них «демократия» была прежде всего победой «наших». Власть «своих».
И вот настал момент торжества. Перестройка востребовала «шестидесятников». Советское начальство в середине 80-х неожиданно совершило именно то, о чем мечтали молодые интеллектуалы за двадцать лет до того. Взглянув в самодельное кривое зеркало гласности, власть ужаснулась собственному отвратительному оскалу и срочно вызвала на помощь «демократическую интеллигенцию». Свершилось! «Шестидесятники» были наконец призваны во власть. Правда, некоторые из них к тому времени сами уже стали властью.
Диссидентов срочно вернули из ссылок, лагерей и даже из-за границы. Правда, им отведена была преимущественно декоративная роль. Победили в конечном счете не диссиденты, а конформисты. «Долгий путь через институты» завершился полной победой. Это было логично. Ведь «шестидесятники» начали с утверждения о жизненности основополагающих принципов системы, значит, теперь, достигнув в ней вершин власти, они должны систему, в соответствии с ее изначальными постулатами «исправить». Из каких-то архивов были извлечены все идеи и лозунги двадцатилетней давности. Но попользовались ими совсем недолго. Ибо, увы, в эти лозунги теперь уже сами их владельцы не верили. Да и начальство, призвавшее интеллектуалов на подмогу, было далеко не так наивно, как могло показаться на первых порах. Секретарям обкомов партии стало тесно в серых пиджаках, унылых кабинетах и неказистых «Волгах». Им хотелось стать частью мирового правящего класса, и старая советская идеология только мешала. В свое время Троцкий сравнивал советскую систему с коконом, которым покрывается капиталистическая гусеница, чтобы превратиться в социалистическую бабочку. При этом, пугал он, кокон может погибнуть, так и не став бабочкой.
В 1980-е кокон был окончательно отброшен, но вылетела из него не бабочка, а чудовище. К тому же вполне капиталистическое. «Шестидесятники» были востребованы не для того, чтобы омолодить и очистить «первоначальную» советскую идеологию, а для того, чтобы ее окончательно разрушить. Правда, и партийная номенклатура в процессе разрушения не всегда получила то, к чему стремилась (вернее, не всегда желаемое получили именно те, кому это предназначалось). Но в целом все прошло удачно. И «шестидесятники» разделили славу победы с коррумпированными функционерами. Те, кто обещал «обновить» систему, без колебаний признали свои заслуги в деле ее «разрушения».
Забавным образом в это же время подошел к концу и «долгий путь» западных интеллектуалов. Они тоже достигли постов и должностей – в правительствах, парламентах, всевозможных международных организациях. Но институты оказались сильнее, чем думали когда-то молодые радикалы. Система благополучно переварила бывших бунтарей. Это была «свежая кровь», столь необходимая для ее укрепления.
Значительная часть протестующих превратила бунт в инструмент личной карьеры, с помощью которого им удалось достигнуть положения вполне респектабельных профессоров и политиков. Неслучайно именно выходцы из поколения бунтующих студентов к концу 1990-х годов заняли видные позиции в социал-демократических правительствах Франции и Германии, а кафедры одна за другой оказывались в руках у бывших бунтарей, избравших академическую карьеру. При этом радикальные настроения сменялись буржуазным здравомыслием прямо пропорционально их продвижению по карьерной лестнице.
Происходило это, однако, на фоне общего поражения левых сил и наступления контрреформации. Рациональный выбор вчерашних бунтовщиков сводился к формуле: если все равно нельзя решить проблемы для всех, надо позаботиться о себе.
Разумеется, далеко не все лидеры «новых левых» превратились в бессмысленных бюрократов. Многие сохранили верность идеалам молодости. Тем более это относится к рядовым участникам движения. Именно эти люди в 1999–2002 годах передали эстафету «поколению Сиэтла». Они рассказали о романтическом прошлом, подсказали нужные слова и предостерегли от ошибок. Но странным образом те, кто сохранял твердость и последовательность, оказались вне поля зрения массмедиа. Эти люди оказались для прессы неинтересными «неудачниками», которые не захотели (не смогли?) конвертировать свою революционную славу в буржуазный успех. На переднем плане, естественно, оказывались другие, «успешные» деятели культуры и политики, демонстрировавшие впечатляющие образцы «примирения с действительностью». А «неудачники» – не в счет. Успех – единственное, что привлекает буржуазное сознание. «Успешные» представители «шестидесятничества» стали банкирами, преуспевшие западные революционеры сделались министрами, не проявляя склонности даже к умеренным реформам в рамках системы.
Выходит, наши «шестидесятники» и западные «новые левые» совершили нечто прямо противоположное тому, что обещали. Победили принципы иерархии, подчинения, восторжествовал принцип привилегий. Утопия социальной несправедливости реализована в максимально возможной полноте – не без помощи тех, кто обещал бороться за идеал справедливого мира. Значит ли это, что бунты 1960-х были бессмысленными? Вовсе нет. Ибо судьба идей богаче и интереснее, чем судьба породивших их поколений. Книги «бунтарского десятилетия» снова вошли в моду в тот самый момент, когда сами молодые бунтари окончательно превратились в пожилых бюрократов и унылых коррупционеров. Новое поколение радикальных молодых людей вышло на улицу с хорошо знакомыми лозунгами. Значит ли это, что все пойдет по второму кругу? Отнюдь. Ибо нынешнее движение гораздо мощнее и масштабнее того, что происходило в 60-е годы. Социальные корни нового движения несравненно глубже. Точно так же, как несравненно масштабнее и трудности, с которыми сталкивается сама система.
Новое радикальное движение отличается от выступлений «новых левых» уже тем, что его активистам и лидерам известен опыт прошлого. Как бы ни романтизировались 60-е годы, сколь важным ни был бы культурный импульс, который они дали левому движению, вернуться туда невозможно. Главная слабость 60-х годов была в отсутствии организованных движений. Стихийные выступления, массовые протесты не смогли заменить собственных политических структур. Потерпев неудачу в первой атаке, интеллектуалы и лидеры отправились в «долгий путь через институты» самостоятельно. Неудивительно, что при всех благих пожеланиях они не имели никаких шансов что-либо изменить. Кроме самих себя, разумеется.
Новое движение имеет шанс оказаться чем-то большим, нежели ярким, но кратковременным всплеском молодежной политической энергии. Оно вплотную подходит к необходимости создания собственных альтернативных институтов (и Социальные Форумы – только одна из многих возможных форм). Оно обязано критически осмыслить не только причины бюрократического вырождения «традиционной левой», но и неудачный опыт «новых левых». И все же «новые левые» так или иначе оставили политическое наследство радикалам следующего поколения. Борьба, начатая, но не завершенная в 1968 году, должна быть продолжена – другими людьми, в других условиях и по-другому. Что же касается советского «шестидесятничества», то его политическое наследие оказалось столь ничтожным, что для нынешнего поколения активистов в Восточной Европе это скорее исторический казус, забавный эпизод прошлого, не более. Вдохновение они черпают именно в 60-х годах, но не советских, а западноевропейских. В этом, пожалуй, проявилась окончательная моральная катастрофа «шестидесятничества».
Когда революционная волна 1960-х годов схлынула, многим показалось, что с радикализмом покончено раз и навсегда. «Примирение с действительностью» многих бывших лидеров молодежного протеста действительно свидетельствовало о способности системы преодолеть любое недовольство, приручить любых бунтовщиков.
Но восстание 60-х годов оказалось далеко не последним. Многие радикальные лидеры достигли личного успеха, отказавшись от идеалов движения. Но значит ли это, что движение было окончательно повержено? Нет. То был первый неудачный эскиз. Каждая новая попытка освобождения будет серьезнее и успешнее.
Лишь на первый взгляд кажется, что ситуация 1960-х в начале XXI века воспроизводится. На самом деле масштабы конфликта на сей раз оказались совершенно иными и движение несравненно более мощным.
Положение среднего класса оказывается неустойчивым. Это не только ограниченность возможностей карьерного роста, но и нарастающие материальные трудности. С этими трудностями до поры удается справляться, но чем дальше, тем очевиднее, что будущее не выглядит светлым.
Неолиберальная модель с ее культом потребления пожирает общественные ресурсы, используя их для удовлетворения частных интересов. Вакханалия грабительской приватизации в бывшем Советском Союзе была лишь крайним случаем общемирового процесса. То, что было создано обществом, становилось достоянием немногих избранных. Но самих этих избранных было немало. А еще больше было таких, что надеялись попасть в круг избранных. Или тех, кому перепадали маленькие куски от раздела большого пирога.
Проедая запасы, накопленные на протяжении 60– 70-х годов XX века, общество могло двигаться вперед. Причем речь идет не только о материальных вещах (созданной за государственный счет инфраструктуре, оборудовании приватизированных фабрик, разведанных за счет правительства месторождениях), но и об идеях, технологиях и теориях, порожденных общественными усилиями предшествующих десятилетий.
Когда ресурсы кончились, общество столкнулось с кризисом. Именно тогда средний класс обнаружил, насколько неустойчиво его положение. При этом сам средний класс начал все более расслаиваться как по уровню благосостояния, так и по образу жизни.
Когда опускается рабочий класс, перестает подниматься средний класс. Нарастающая бедность оказывается угрозой даже для тех, кто устроен относительно благополучно. Вместе с бедностью растет преступность, приходят эпидемии, распространяется грязь. Средний класс еще может защитить себя от всего этого, но отныне требуются специальные усилия просто для поддержания своего привычного образа жизни. Особенно заметно это на «периферии» капиталистической миросистемы. Чем острее проблема бедности, тем сильнее она сказывается на образе жизни «обеспеченной части общества». Более благополучные группы начинают прятаться от внешнего мира за заборами охраняемых жилищных комплексов, отправляя детей в привилегированные учебные заведения, перемещаясь по улицам исключительно на автомобилях. Жизнь начинает терять краски. Это комфорт жителей осажденной крепости. Менее благополучная часть среднего класса оказывается обречена ежедневно соприкасаться с неприятной реальностью массовой нищеты, с ужасом думая о том, что случится, если ей самой придется опуститься еще ниже.