Перевод с алтайского Е.Гущина

«Еще день долой... — вздохнул Сулук и устало навалился грудью на прясло. — Вот и исполнилось тридцать лет от роду», — подумалось невесело.

Дата, как говорят, круглая, но отметить его тридцатилетие родителям даже в голову не придет. Сроду не отмечали никаких дней рождений. Значит, так и положено: не было, нет и не надо. Особенно сейчас, в самый разгар окота.

Овец Сулук только что пригнал с пастьбы. Они быстро улеглись и тотчас принялись за свою извечную работу — зажевали: кырт-кырт-кырт. Тихо; мирно, спокойно — Конечно, устали они. А вот насытились ли? Едва ли. Зелень едва проклюнулась, запахла дразняще, да в ней пока что больше запаху, чем проку. Сколько сил потеряли, носясь по склонам. Овечкам кажется, что зелень вдали выше и гуще, вот в рыскают они, бедные, собачьим бегом туда-сюда, теряя и без того растраченные за зиму силишки. А доберутся до скал, то вовсе их не удержишь. Там набухли, налились весенним соком лишайники, накипи на камнях, дьилан-дьястыки — змеиные подушки. Так и несется вверх овца, а там, смотришь, скрутили ее предродовые схватки. Возись с нею, чтобы спустить ее пониже, к подошве горы, а после вези ее на телеге в кошару, иначе ягненок простуду или какую другую хворь схватит. Да если б с одной возиться, а то они по пять-шесть штук враз принимаются, успевай за ними …

И по лицу и по всему виду Сулука заметно, как он устал и проголодался. Весной человек ослабевает и устает быстрее. От дневной суматохи даже его лошадь Гнедко и то к вечеру начинает спотыкаться, а что о человеке говорить…

В длинном, приземистом тепляке разговаривают мать с отцом. Из раскрытых дверей доносятся их слова.

— Во-он та, белая большеглазая, — слышится голос матери, — слишком уж неугомонная Как бы она не затоптала своего детеныша. Их надо переселить в просторную клетку.

— Надо, мать, надо, — соглашается отец.

— А эта черноухая не прокормит своих двойняшек. Одного ягненочка надо у нее взять и отдать во-он той, под номером двадцать пять, которая родила недоноска.

— Верно говоришь, мать, верно, — опять соглашается отец.

— Ты лечил того вон кучерявого? Не позабыл?

— Лечил, мать, лечил. Как я забуду...

Слушает их Сулук — и тепло становится в груди. Мать и отец... С серого рассвета и до черной ночи они на ногах — в этом тепляке-кошаре или на воле, в бесчисленных загонах. Так и ходят потихоньку вдвоем. Иногда мать вдруг ойкнет, вскрикнет: «Спина!» — и долго стоит с закрытыми глазами. После придет в себя, откроет глаза, покачает головой и опять принимается за работу.

Дружны они и неразлучны, Отец и Мать, Муж и Жена, Мужчина и Женщина, Добытчик и Хранительница Огня. Мать без согласия отца ни шагу не сделает, ничего не переложит с места на место. А отец на любые ее слова только покорно кивает головой: «Согласен, мать, согласен». Или: «Права ты, мать, права». И все повторяет привычные свои поговорки: «Мать в семье — хозяйка, отец — гость». «Без матери — нельзя, без отца можно». Да и как им иначе? Ссориться, перечить друг другу — у разбитого корыта остаться.

— Ну, житуха, чтоб ее... — вздыхает Сулук. — Вчерашний день похож на сегодняшний. И завтрашний будет такой же. Тянутся они один за другим, все похожие, как спички в коробке. Думать об этом и то тоскливо.

А ведь так оно, видно, и есть: однообразные текут дни. Утром он выгонит отару на пастбище и целый день будет гоняться за нею. А друг его, сакманщик Диман, станет возить на телеге сюда, в кошару, уже отъягнившихся или только собирающихся ягниться овец. Вечером Диман с другими сакманщиками уедет домой в деревню, а Сулук останется и вместе с отцом раза три за ночь будет выходить к овцам. Поглядеть, что и как там у них.

Управятся с окотом — наступит лето. Овец остригут, ягнята вырастут, начнут всей оравой бегать наперегонки. Перекочуют отары высоко в горы, под ледники, на яйлю. Лето пройдет как лето. С дождями, от которых можно заживо сгнить, с жарой, от которой раскалывается, растрескивается голова. А еще медведи, волки, их надо остерегаться…

Осенью спустятся на зимовье. Пройдет зима, а там и снова весна, снова окот овец. Таков извечный круг. Месяц похож на месяц, год на год. И протянется так вот вся жизнь — тягучая, нудная, хоть вой от ее безысходного однообразия.

Вот на перевале рядом глухарь токует. Сходить бы туда с ружьишком — все было бы развлечение. Да некогда, не до охоты, работы полно. Ежедневно перед глазами все та же узкая долина с чёрной дорогой посередине, те же горы, та же кошара, этот же холм навоза, эти же жердяные прясла, та же старая пятистенная изба, рядом летняя юрта, крытая толем. Перед ними коновязь, большая цистерна с водой для овец, рядом корыта, выдолбленные из лиственницы. На столе неизменный чай, заправленный сметаной, лепешки, прожаренные в масле. День и ночь слышишь одно и то же овечье: маа-маа-маа... Даже запахи все те же: запах животных, навоза, дыма из избы — запах стоянки.

В поле копошатся суслики, беспрерывно тренькают жаворонки, быстро передвигая по земле четкую тень, в небе парит коршун. Перекликаются кукушки. Все вокруг виденное-перевиденное, слышанное-переслышанное, надоевшее.

«А сакманщики уехали домой... — Взгляд Сулука привычно скользнул по дороге, отчетливо чернеющей среди серого поля. — А Чейнеша сейчас, наверное, сидит дома, смотрит телевизор. Говорят, идет какой-то многосерийный фильм. Хотя зачем ей телевизор смотреть? Ведь сегодня — суббота. А весной в деревню приезжает много практикантов. Из зооветтехникума — сакманщики, из СПТУ — курсанты на посевную. Полно парней. Даже с Кавказа и Закарпатья приезжают строители. А Чейнеша — девушка красивая, стройная, как молодая елочка, красная, как багульник, и ступает легко, словно козочка. Хохотушка и шалунья, яркая. Недаром назвали ее Чейнеш — цветок пиона. А как музыку услышит — ум теряет. Только бы и танцевала...

Из тепляка вышли отец с матерью. У отца — пустое ведро из-под молока, у матери в одной руке соска из рога коровы, в другой — банка с краской, из которой торчат проволочные тамги для мечения овец.

— Надо отдышаться, — остановилась мать и присела на краешек кормушки-корыта. Душно в тепляке. Зайдешь в первый раз, так с непривычки дух перехватит и в глаза шибанет горьким, едким. — Тех, позавчерашних, покормим после, — продолжала мать. — Ноги меня уже не держат. Когда-нибудь упаду и не поднимусь. — Вздохнула и поплелась к избе. Стала чистить метлой резиновые сапоги. Отряхнула с кофты и с юбки клочья овечьей шерсти и сенную труху. — Ладом вытирайте ноги! — вдруг сердито крикнула она. — Некому за вас полы намывать. — Остановила свой взгляд на сыне. — Чего к пряслу прилип? Давно ведь загнал отару! Затопил бы печь, поставил бы чай.

Сулук набрал из поленницы дров, вошел в избу.

— И даже воды в доме нет! — сердилась мать, гремя пустым рукомойником. — Некому кроме меня воды принести! Да это что же за люди-то за такие вокруг меня? Руки вонючие, глядеть тошно, провались она, такая работа! Хотя бы уж сена да комбикормов в достатке давали. Сакманов опять же не хватает. И тепляк совсем тесный стал. Куда я завтрашних ягнят дену? В избу их, что ли, тащить?

Ну, началось... Лучше ей не перечить, а то распалится и не скоро остановится.

Отец виновато повесил голову, молчит.

Сулук торопливо принес воды из фляги, налил в рукомойник и полез на нары, даже плащ брезентовый не снял. Зажал уши ладонями. Сколько можно все об одном и том же: овечки, корма, ягнята... Ничто другое его родителей не интересует. И почему-то ему сегодня ничего не хочется делать. Даже почитать нет желания.

— Эй, Сулук, никогда не ложись спать на закате! — крикнула мать, вытирая чашки. — Голова заболит. Разве не знаешь? Да и рано еще укладываться.

Сулук не шевельнулся, лежал, глядя в потолок невидящими глазами. Одно и то же... Изо дня в день...

Мать внимательно на него посмотрела.

— Что это я сегодня злая такая? — вздохнула она. — Ладно, отдохни, вам же с отцом всю ночь у овец дежурить. Э-э, дитя мое. — Она подошла к сыну, стянула с него сапоги, укрыла его шубой. — Сыночек мой, уулым. Ягненочек мой... — Обернулась к отцу. — Завтра зарежь того валуха для нашего сыночка. Пусть свежих почек поест.

— Надо, мать, надо, — отозвался отец.

Мать с отцом попили чаю, взяли ведра, пошли доить. Подоят, станут поить ягнят и вернутся поздно. Сулук и сам бы подоил тех коров, ничего бы с ним не сталось, но сегодня все у него валилось из рук.

И он знал, отчего это. Сердцем чувствовал: Чейнеша виновата, никто больше. И зачем она пришла сакманить именно в его отару? Мало в колхозе других отар!

Чейнеша — девушка уже взрослая, двадцать два года. В институт поступить не смогла. Всю Среднюю Азию объехала, на фабриках работала. Не прижилась в чужих краях, вернулась домой. Замуж ей пора. Может, взять да предложить? Дескать, выходи за меня. А если откажет? Жаль, если откажет. Хорошая девушка, работящая и сильная. А то некоторые парни берут себе в жены замухрышек, да и маются с ними всю жизнь. Брать надо непременно крупную, как Чейнеша, чтоб наравне с мужем ломила и чтоб рожала крупных ребятишек.

«Хорошо бы Чейнешу взять, да кто я для нее? Простой помощник чабана. Перед Чейнешей парни вьются помоложе, посимпатичнее и культурнее. Мне вон побриться даже некогда, да и зачем? Овцам все равно. А одет во что? Сплошной брезент да кирза. Ой, что это я на себя? Не отсевок еще. И рост есть, и сила в плечах. Вот надену свой светлый костюм за двести рублей да пройдусь по селу. Только когда время выберу? Разве после окота?»

Однажды он уже «прошелся». Опустился в село и зашел к Диману. Как к нему не зайти? С первого по десятый класс за одной партой сидели, в одном танковом батальоне служили. Обрадовался Диман другу. Долго они тогда сидели, товарищей вспоминали, о чем только не переговорили. А вечером Сулук пошел в клуб. Один. Диману идти туда не с руки: все-таки семейный человек, трое ребятишек. Пришел Сулук, а в клубе молодежи полно, танцуют, веселятся. Обидно стало Сулуку: он сам-то раз в год только может в клуб выбраться, а эти, видать, не изработались. Ну и сказал им, что про них думает.

«Как вам не стыдно? Взрослый человек, возьмите себя в руки», — стали его урезонивать.

Сулук и взорвался:

— Сопляки, бездельники! Раз в год в клуб выберешься, и то все рот затыкают, лезут с советами! А на чьи деньги он построен? Чьим потом, чьими мозолями?!

Парни стали успокаивать его, оттесняя при этом к выходу. Все-таки выставили за дверь. Поскакал к себе на стоянку Сулук среди ночи. Да, нескладно все получилось... Разговоры пойдут. Какая девушка теперь па него посмотрит? Стыд, и только... А от стыда одно лекарство — время и работа. А что горевать? Работа есть, горы есть, овечки есть, и сам он — молодой и здоровый. И начал Сулук управляться. Сделав одно, принимался за другое, за третье. Начал между делом и дрова заготавливать, ставить «кубы» для школы и для того же клуба, откуда его выдвинули. Благо, делянка для дров недалеко, а бензопила «Дружба» у него совсем новая. Заготовка дров, кстати говоря, работа денежная, а деньги Сулуку нужны. Его родителям за многолетний труд обещали продать автомобиль, а Сулуку очень хочется, чтоб была в его семье машина. Часто представлял себе Сулук, как катит он на машине по улице. Пускай поглядит на него тогда Чейнеша, какой он завидный жених. Живет Сулук пока что в родительском доме, но выстроит и свой, так что деньги надо загодя копить. А помогать младшим? Два братишки учатся в Барнауле и Новосибирске, три сестры — пока еще школьницы. И Сулук, старший, должен их поддерживать. Одна сестра год назад вышла замуж, сидит теперь с ребенком в доме мужа. Если бы Карагыс была здесь, помогала бы матери убирать в доме и готовить еду, а то сейчас и посуду вымыть некому. Правда, теперь в семье зять есть. Он работает трактористом на К-700, так что о подвозке дров и сена можно не беспокоиться.

Об одном жалеет Сулук: в институт он не поступил. Мать с отцом уговаривали: учись, сынок, да разве он их слушал?! Хорохорился на уроках: дескать, зачем мне, дорогая Тамара Мендешевна, Онегин и Татьяна? Поставьте мне «трояк», и вам будет спокойно, и мне хорошо. Проживу и без них. Закончу школу — сразу в чабаны. Как и мои предки. Заодно и ваших личных овечек смогу попасти. И перед математиком Чындалай Чарбыкчиновечем не терялся: ни к чему мне, мол, ваши тангенсы-котангенсы. Мне лишь бы «трояк». После школы сяду на трактор — вот и вся математика.

Однако после армии он призадумался. Не только в институт, в университет захотелось. О геологии стал мечтать. Геолог — как высоко и необыкновенно звучит! За плечами — рюкзак, в руке — молоток, и пошел на все четыре стороны. Ищи, разведывай, где золото, где железо, где уголь. Да-а, учился бы в школе как следует, и поступил бы в университет, и геологом был бы. Мать и то нет-нет да вздохнет: «Не слушал нас, сынок, не учился ладом, а то ходил бы сейчас, как зоотехник или ветеринар, в костюме и галстучке. Чистенький, сытенький и ручки в карманах».

— Ладно, — сердито отмахнулся Сулук, — кому-то надо и овец пасти. Не всем ветеринарами быть.

Утром взошло солнце, ясное, как и вчера. Вдали знакомо поблескивали вершины, лес под ними был черен и гол. Только в молодом подлеске, что за речкою, будто кто побрызгал зеленью. Оглушительно звенели жаворонки.

Сулук гнал отару по лысой горе, по солнцепеку, радуясь утру и молодой зелени. Пряно пахло землей, взбитой тысячами копыт.

«Хорошо-то как, — думал Сулук. — И в прошлом году здесь так же было. И в нынешнем. И в будущем все это повторится. Разве могут надоесть горы? Разве может надоесть жизнь?»

Из-за холма показался грузовик с сакманщиками. В кузове среди серых телогреек так отчетливо заалел красный платок Чейнеши. Она... Снова едет сюда.

Сулук вдруг резко поднялся на стременах и огрел камчою Гнедка.

Конь не понял хозяина: с чего это он так взбеленился? Заартачился было от обиды, но учуял, как ожил, встрепенулся седок. Гнедко тоже взбодрился и, поднявшись на дыбы, вдруг понесся навстречу выползающему на склон грузовику. Жизнь вкусна, как первая зелень, горяча, как бег, желанна, как коновязь, — чувствовалось в полете коня.

«Нет, нет, дни не похожи один на другой. И солнце сегодня другое, новое, и горы новые, и сам я — новый, не похожий на вчерашнего. Сколько гляжу вокруг — не могу наглядеться. И эта жизнь — сколько живу — все мало и мало...»