1

С этим юношей — его звали Кама́лом — я познакомился в нукусской бане. Я обратил внимание на его мускулистые руки и плечи, которые он намыливал с каким-то детским старанием.

Восточная баня… О ней стоит сказать подробнее. Сюда приходят надолго, ведут беседы, пьют в предбаннике чай; а когда моешься, пар пробирает буквально до костей, и выходишь из бани будто другим человеком — помолодевшим, обновленным…

Помню, я сидел на скамье, разомлевший от жары, не в силах сразу подняться, как вдруг мне прямо на темя шлепнулась, откуда ни возьмись, тяжелая холодная капля. Неприятное ощущение! Я невольно втянул голову в плечи.

Камал глянул искоса, усмехнулся едва уловимо.

— И в жизни так вот случается, — сказал он неожиданно. — Вроде бы все хорошо, не ждешь никакой беды, и тут на голову тебе упадет не то чтобы холодная, а ледяная капля…

Я ждал, что юноша продолжит свою речь, но он умолк и глубоко задумался. Красивое лицо его помрачнело.

Выходили мы вместе. Я заметил, что парень острижен наголо, но это нисколько его не портило. Едва пробившиеся усики подчеркивали выразительную линию губ.

Заинтересованный его неожиданными словами, я задал несколько незначительных наводящих вопросов, но он, шагая рядом, отмалчивался.

Мне показалось, что он никуда не торопится, и я предложил зайти в ближайшее кафе вместе пообедать.

— Нет-нет, спасибо, — извинился он. — Я и так задержался. Ведь я призывник. Приказано явиться к двум…

Я взглянул на часы: без нескольких минут два. Неудобно получилось — заболтались, а парень опаздывает. К счастью, из-за угла показалось свободное такси… Мы ехали по новой улице, мимо строящихся многоэтажных зданий, сквозь аллею молодых деревьев.

Юноша произнес с легкой усмешкой:

— Три года незаметно пройдут, правда? Вернусь — пожалуй, и город свой не узнаю при таких-то темпах…

До военкомата доехали за несколько минут и сразу услышали звуки гармошки, дружные хлопки. Мы вышли из машины, с трудом пробились через толпу. Камал подвел меня к старушке лет восьмидесяти в накинутом на голову белоснежном платочке. Рядом с ней стояли женщина в красном полушалке и девушка.

— Моя бабушка… мама… невеста… — представил мне их Камал.

Начался митинг. Выступали военный комиссар, секретарь областного комитета комсомола. Затем комиссар объявил:

— От имени старшего поколения выступит Бибизода́ Наза́р-кызы́.

Стоявшая рядом с нами старушка в белом платочке, постукивая палкой, направилась к трибуне. Люди расступались перед ней. Я взглянул на Камала. Он сиял.

Старая женщина медленно поднялась на трибуну. Платок соскользнул с ее головы, прядка седых волос затрепетала на ветру.

— Дети мои, — произнесла она. — Я стояла вот здесь, на такой же трибуне, двадцать лет назад. Тогда я благословляла своего сына, сегодня благословляю вас, внуков моих…

Седовласая женщина говорила о фашизме, о былых кровопролитиях и женских слезах, о мирной жизни, о молодежи, которая уезжала сегодня оберегать эту жизнь.

Речь ее несколько раз прерывали аплодисментами.

Потом капитан бережно помог старой женщине спуститься по шатким деревянным ступеням трибуны. Прозвучала команда строиться.

Камал взял из рук невесты свою военную сумку, вынул прошитые нитками две тетради и, неожиданно протянув их мне, сказал:

— Ведь вы писатель, да? Возможно, вас заинтересует что-нибудь из моих записей…

Дома я раскрыл тетради Камала и начал читать.

2

«…Однажды мама, заметив мое тоскливое настроение, сказала мне: „Сынок, ты же грамотный. Заведи дневник, это облегчает душу, когда ее переполняет горе“.

Как нужен был мне человек, который не пожалел бы для меня времени и выслушал внимательно, а я в слезах, не стыдясь своей слабости, смог бы поведать о свалившейся на меня беде.

Но в семье нас было только двое: мама и я; мамина доля в общем нашем горе была не меньше моей…

Мама у меня почтальон, зовут ее Гульджа́н. Отца моего звали Джама́л. Говорят, он работал колхозным счетоводом.

Когда я пишу имя своей мамы, я готов каждую букву начертать заглавной; если же приходится писать имя отца, то даже первую, заглавную, хотелось бы заменить строчной. Жаль, что такое нельзя делать — пожалуй, законы грамматики тут излишне суровы…

Сейчас мы живем в Нукусе. Есть ли на земле город красивее? Должно быть, есть, но я этого не представляю. Ведь каждому свое, родное, кажется и самым прекрасным.

Раньше мы жили в колхозе имени Первого мая. Мама и там работала почтальоном. Первое, что я припоминаю, — себя у нее на спине, всегда рядом с черной сумкой. Устав, мама опускала меня на землю, но я ни за что не хотел идти, плакал. И бедная мама, жалея меня, снова сажала себе на спину.

Хорошо нам было вдвоем! Я особенно остро почувствовал это, когда начал учиться в школе. Беда обрушилась на меня неожиданно: мама ни о чем не рассказывала — видно, духу у нее не хватало. А теперь, едва в классе произносилась моя фамилия, я готов был сквозь землю провалиться.

…В кино я, как и все остальные мальчишки, страдал, если падал сраженным наш солдат, кричал „ура!“ и подбрасывал кепку вверх, если валились замертво враги. А сам исподтишка озирался: не сомневается ли кто-нибудь в моей искренности? Потом я долго ходил подавленный, а обложки своих тетрадок упорно надписывал с маленькой буквы. Учитель, не подозревая о моих муках, постоянно исправлял первую букву моей фамилии красным карандашом.

Мне казалось, что ребята в школе чуждаются меня. Однако в седьмом классе произошло неожиданное событие: меня выбрали старостой. Какой огромный груз свалился с моих плеч! Я ликовал, впервые мне дышалось легко.

Я решил сразу же придумать что-нибудь интересное и предложил соорудить каток, благо зима выдалась суровая. Ребятам идея понравилась, и мы ночью залили водой часть дороги возле наших домов.

Утром, когда я пришел в школу, в классе уже сидели директор и вожатый, оба чернее тучи. И ребята были в сборе. Едва я переступил порог, как директор спросил:

— Кто залил водой дорогу?

— Мы, — ответил я. — Все вместе.

— Но ты же первый придумал! — плаксиво сказал мальчишка, которого в классе прозвали Февралем. Вообще-то имя его было Умрба́й, но он вечно не успевал доделать уроки и на вопросы учителя никогда не мог ответить полностью. А февраль тоже неполный месяц.

Директор заметил сердитый взгляд, который я бросил на Февраля.

— Напрасно злишься! — прикрикнул он. — Разве Умрбай лжет?

— Нет, это правда, — сказал я.

Директор дрожащим от гнева голосом сообщил, что за такие дела вообще положено исключать из школы, но, раз уж я признал свою вину, меня прощают, только, видно, я еще не дорос до того, чтобы быть старостой класса. Позже я узнал, что на обледеневшей дороге занесло в сторону грузовую машину и она сбила арбу. А на педсовете кто-то из учителей, вспомнив моего отца, сказал, что яблочко от яблони недалеко падает…

Особенно меня задело то, что именно Февраль, а не кто-нибудь другой, первым обвинил меня. Уж кому-кому, а ему лучше бы помолчать. Ведь у нас с ним судьба почти одинаковая. Если мой отец — изменник родины, то его отец — председатель колхоза — попал в тюрьму за какие-то темные дела. И все-таки я не стал ссориться с ним, потому что, как у нас говорят, „веревку и нитка укрепляет“. То, что в школе был мальчик такой же несчастный, как и я, хоть немного утешало меня.

Но пришло время, и я оказался вовсе одиноким.

Февраль теперь мог гордо поднять голову, и, пожалуй, один лишь я знал по-настоящему, как тяжел был груз, давивший его. Я ему не завидовал, но меня самого грызла тоска.

Произошло это в самом начале сбора хлопка. На общем собрании председатель колхоза объявил всем, что отец Февраля оправдан, что он честный человек и ни в чем не виноват. Умрбаев-отец был одним из организаторов нашего колхоза, но из-за того, что он не слишком-то знал грамоту, его сумели запутать при каких-то там расчетах после сбора урожая. Он был невинно осужден и умер в тюрьме. Человек, запутавший его — председатель не стал называть имени, — занимался счетными делами.

В зале поднялся шум, некоторые требовали назвать имя подлеца, но председатель всех успокоил, сказав, что человек тот теперь у нас не работает и давно уже здесь не живет.

Собрание объявили законченным, многие окружили Февраля и его мать, обнимали их, гладили Февраля по голове. Помню, я тоже сказал ему что-то ободряющее.

Домой я добрался, когда совсем стемнело: останавливался дорогой то с одним мальчишкой, то с другим. Мама была уже дома. Она не смотрела на меня, и я даже подумал, не заболела ли она. Веки у нее припухли, и дышала она неровно, тяжело. За ужином я несколько раз спросил, что с ней, но она отвечала коротко: „Голова болит“.

Спать мы легли раньше обычного. Но среди ночи я вдруг проснулся, как от резкого толчка. Месяц, видимо, стоял в зените, тонкие волокна его лучей так и струились в окна. Смотрю, мама сидит на полу, уткнулась головой в колени и плачет, повторяя бессвязно: „Неужели и это суждено вынести?.. За что мне столько горя, несчастной?..“

Я вскочил, подбежал к ней, крепко обнял: „Что с тобой, мама?“ Она вздрогнула, поднялась с усилием и заставила меня лечь в постель, снова сославшись на головную боль.

Сама она тоже легла и, хотя в комнате было жарко, натянула одеяло на голову.

Утром, бледная, с красными веками, не глядя на меня, мама взяла свою черную сумку и ушла на работу. А я отправился в школу.

У школьного подъезда стоял Февраль. Я поздоровался с ним, но он вместо приветствия сказал с горьким упреком: „Моего папу, оказывается, твой отец запутал и засадил в тюрьму!“ Я невольно вскрикнул: „Неправда!“ Но тут же вспомнил мамины рыдания ночью, ее слова: „Неужели и это суждено вынести?“ Сердце мое сжалось, что-то словно оборвалось в груди. К счастью, Февраль больше не произнес ни слова.

Как описать мое состояние? Я ничего не слышал и не видел вокруг, не в силах был поднять голову, войти в класс, где сидели за партами ребята, мои товарищи. Мне казалось, я не смогу взглянуть в глаза ни им, ни учителям. Разве я человек? Сын подлеца, труса, предателя!

Я не смог досидеть до конца, убежал с уроков. Мама была дома. Она взглянула на меня, засуетилась, принесла обед. Тихим, дрожащим голосом произнесла:

— Ешь!

А я, нагнувшись над миской, глотал слезы.

Но не хватило сил сдерживаться — заплакал навзрыд. Мама обняла меня и тоже разрыдалась. Так мы — мать и сын — без слов оплакивали свою беду…

В тот день произошло со мной и другое несчастье. Мама дала мне денег на кино, а сама ушла. И я машинально побрел к ближайшему клубу. Я и сам не сознавал, куда иду, — просто меня тянуло подальше от дома, на улицу, к людям.

Возле клуба стояли ребята из нашего класса. При моем появлении все как по сигналу повернулись ко мне. Мне показалось, что на их лицах я читаю изумление, гнев. Значит, после всего, что произошло, я посмел так вот спокойно вместе со всеми идти в кино?..

Я круто повернулся и опрометью бросился обратно через дорогу…

Раздался пронзительный скрежет тормозов и слившийся воедино крик нескольких голосов.

Очнулся я в больнице.

* * *

Два месяца провалялся я на больничной койке. Меня сбила грузовая машина. Шофер, конечно, не был виноват. Он сумел затормозить в последнюю минуту, но я все равно крепко расшибся о камни мостовой.

Меня навещали ребята, учителя. Все были очень внимательны ко мне.

Немного оправившись, я какими-то иными глазами посмотрел на маму, когда она пришла в больницу. Будто впервые заметил, как увяло ее лицо, как углубились морщины у глаз и у губ. Она совсем поседела. Тонкими, худыми пальцами она гладила мои волосы и через силу улыбалась бледными губами.

— Сынок, ты у меня уже совсем молодцом, — сказала она ласково. Потом добавила: — А ведь мы перебрались в Нукус.

— Почему? — вскрикнул я невольно.

— Неужели ты не понимаешь? Про делишки твоего отца кто знал, кто — нет, а знавшие не поминали. Председатель колхоза щадил нас. А теперь как смотреть в глаза колхозникам? Он, видно, и тут много дурного натворил, в своей бухгалтерии. Грамотный был, вот и пользовался…

Мама была права. Мы долго молчали.

— Но разве он один был грамотный? — спросил я.

— Разная, оказывается, бывает грамотность, сынок. Одному она помогает творить добро людям, другого учит, как пользоваться людской простотой…

Снова мы долго молчали. Наконец я спросил:

— А где мы будем жить?

— Старушка одна приютила нас, да сбережет ее аллах. Зовут ее Бибизо́да. С внучкой живет. А я на работу поступила, опять на почту…

Вскоре я совсем окреп, выписался из больницы. Хозяйка наша оказалась очень славной старушкой. В первый же день она принялась утешать меня:

— Ты ни о чем не тревожься, учись, ремесло себе выбери. Не унывай. Это пусть у тех душа болит, на ком слезы да проклятия сирот.

И я слушал эту удивительную старушку, точно родную бабушку.

3

Утром мама забирает свою черную сумку и отправляется на работу. Днем, пока ее нет, обо мне заботится бабушка Бибизода. Внучка ее, Зияда́, заканчивает русскую школу. После уроков она тоже забегает ко мне. Вместе мы смотрим газеты и журналы, которые мама еще не успела разнести или вручить отсутствующим подписчикам.

Время шло, и я набирался сил. Уже неудобным казалось мне, этакому верзиле, слоняться без дела. Но в школе я отстал на целый год, пришлось бы сидеть за партой с малышами, хотя мама и уговаривала:

— Учись, сынок, учись, пока я в силах работать. Ничего, если отстал, захочешь — нагонишь.

Но какие там у нее силы! Я же вижу — едва ноги таскает, а сумка, если взглянуть, как мама несет ее, кажется, стала вдвое тяжелее.

Только где найти работу?

Однажды, когда мамы не было дома, я отправился побродить по городу. Я еще не привык к Нукусу, к его просторным улицам, обилию незнакомых людей, с которыми нельзя ни поздороваться, ни перемолвиться словом, потому что у каждого такой озабоченный вид, точно он опаздывает по важному делу. Я чувствовал себя неловко, будто мешал всем этим занятым людям.

Но вот рядом с большой афишей на стене я увидел объявление: „Требуются рабочие на строительство…“ Я записал адрес и, обрадованный, вернулся домой. Вечером хотел было поделиться новостью с мамой, но решил повременить: надо все узнать поточнее.

Назавтра я пошел по этому адресу, отыскал отдел кадров. За столом сидел дородный седоусый мужчина, опершись щекой на руку. Он равнодушно сказал мне:

— Работу? Нет, сынок, тебе еще учиться надо.

— Я должен зарабатывать.

— Вон оно что! Не годишься ты для нашей работы, слабоват.

— А может, найдется подходящее дело? — взмолился я. — Помогите, пожалуйста.

Я не представлял себе, что есть иные адреса, иные работы. В эти минуты мне казалось, что все мое будущее — в руках этого человека. И он будто понял меня, тряхнул головой, задумался.

— Ремесло какое-нибудь знаешь? — спросил он наконец.

— Нет.

— Чистить сапоги, ботинки сумеешь?

— Научусь, наверное.

— Тогда так. Я слышал, комбинату бытового обслуживания нужны расторопные ребята. Комбинат тут, под боком, я поговорю кое с кем, а ты завтра прямо с утра — ко мне. Понял?

Три дня подряд наведывался я к этому человеку, пока он наконец не помог мне устроиться чистильщиком. Но маме сказать об этом я постеснялся: очень уж унизительной показалась мне почему-то профессия чистильщика. Мама думала, что я продолжаю бездельничать, жалела меня, хотела, чтобы я поправился, а я каждое утро, едва она со своей сумкой уходила на работу, спешил к себе в будку.

Будка моя стояла на центральной улице. По соседству с ней расположилась другая — там пожилой мастер чинил обувь. Мастера звали Бегджа́ном. Это был полный, краснощекий, усатый человек, инвалид войны — без ноги. Он мне с первого дня понравился: разговорчивый, прибаутками так и сыплет. И еще мне понравилось, что он уважительно отозвался о моей работе: мол, хороший чистильщик тоже делает улицу наряднее. Кому приятно, чтобы ее топтали неряшливыми, грязными башмаками? А еще выяснилось, что в этом деле, как и в любом другом, есть свои секреты. Бегджан учил меня, как держать щетки, наносить на обувь крем ровным тонким слоем. Я прислушивался ко всем его советам, быстро разобрался в тонкостях своей работы и даже научился зазывать клиентов, выстукивая веселую дробь деревянными щетками.

Но однажды, ни с того ни с сего, Бегджан встретил меня настороженным, угрюмым взглядом:

— Послушай, Камал, сегодня в конторе я услышал твою фамилию. Ты, значит, Джамалов, что ли?

Я растерянно кивнул.

Рука его с молотком застыла в воздухе.

— Погоди, уж ты не сын ли того Джамала, который в колхозе „Первое мая“ не то счетоводом, не то бухгалтером был?

Я остолбенел. Он вдруг схватил свой костыль и с силой швырнул в меня.

— А ну катись отсюда, предательское отродье!

— Что вам плохого сделал мой отец? — простонал я, увернувшись от удара.

В эту минуту ко мне подошел клиент. Вот уж некстати! Но мне показалось, что именно любопытство к завязавшемуся скандалу привлекло сюда этого франтоватого молодого человека с усиками.

Бегджан бранился, не унимаясь. Теперь он обращался уже к клиенту:

— С его отцом мы за одним пулеметом оказались! Немцы наступают, жизнь на волоске висит, и в такой момент он бросил меня одного, а сам побежал к фрицам, представляешь, сынок? Два раза я выстрелил вслед — ушел, гад! Тогда я и ноги лишился. Да что там нога — чудом жив остался.

Я затылком чувствовал презрительный взгляд клиента. Неожиданно в голову пришла мысль, что и в самом деле мне не надо было иной работы: по крайней мере, всегда можешь смотреть на ноги людям, а не в глаза.

Когда я кончил чистить ботинки, руки у меня дрожали, щетки едва не падали из них. Клиент осмотрел свои ботинки и произнес, как бы поддерживая Бегджана:

— Даже по его работе можно определить, каков был его отец.

Я торопливо схватил щетку, набрал новый слой крема.

— Ты бы еще всю банку выложил. Государственное добро — не жалко, — ядовито вставил Бегджан.

Я ничего не ответил, заново стал чистить ботинки. Наконец клиент поднялся и, не переставая ворчать, ушел.

После этого я попросил директора перенести мою будку в другое место. Как нарочно, местом этим оказалась улица, где была мамина почта. В первый же день мама увидела меня Она улыбнулась и, не сказав ни слова, прошла мимо. Видно, уже давно обо всем знала.

Вечером мы поговорили откровенно. Я даже вспомнил, как Бегджан похвалил мою профессию, и мама согласно кивнула. Но тут я растерялся. Не мог же я рассказать ей про свою стычку с Бегджаном!

Мама разрешила мне работать, только потребовала, чтобы я непременно учился в вечерней школе. Вскоре я туда поступил. Днем работал, вечерами занимался…

Улица у меня многолюдная — месячный план было легко выполнять. На очередном собрании комбината меня похвалили, но я не слишком обрадовался: все опасался, как бы снова чего не случилось.

Бегджан, который с такой злобой прогнал меня, тоже всегда выполнял план, на всех собраниях его избирали в президиум. А я обычно старался приткнуться где-нибудь в уголке и не попадаться ему на глаза.

С возвращением в город людей, которые уезжали на уборку хлопка — в ней ведь обычно чуть ли не вся республика участвует, — работа закипела. В ноябре мне повезло: я выполнил план на сто двадцать процентов. Директор комбината сам зашел ко мне в будку и сказал:

— Старайся, Камал. Честный ты парень, хороший…

О как я был счастлив в тот день! Впервые меня так похвалили, а главное — значит, люди замечали, хотели замечать мои усилия.

…Работы много, передохнуть некогда. План свой я выполняю ежемесячно, однако мечтаю добиться ста пятидесяти процентов. Увидим.

…На собраниях стали часто называть мою фамилию. А когда кто-то неожиданно предложил занести ее на Доску почета, Бегджан даже приподнялся за столом президиума, поискал меня глазами, но, к счастью, ничего не сказал.

Работа у меня ладилась, и я постепенно забывал о той ужасной ссоре с Бегджаном. Работать всегда старался получше, в будку свою приходил намного раньше времени, а уходил с работы позже других.

В то же время я старался не отставать в вечерней школе. Учился экономить время. После работы бежал домой, наскоро глотал обед и все думал, как бы научиться поменьше спать.

С бабушкой Бибизода я иногда встречался во дворе, — она, как взрослому, протягивала мне руку, желала долгой жизни и счастливой судьбы.

4

Отец Зияды, Елмура́т Ахме́дов, погиб на войне. Мама ее, врач Нина Сергеевна, пошла на фронт вместе с мужем, но в 1943 году вернулась, потому что ждала ребенка. Когда Зияде было три года, Нина Сергеевна, выехавшая к больному на дальнее пастбище, погибла в автомобильной катастрофе.

Бабушка Бибизода очень любила и всегда хвалила свою внучку:

— Наша Зияда пошла в родителей. Оба трудолюбивые были, и она такая же.

И правда, Зияда, казалось, не знала отдыха: вернувшись из школы, носила воду, бежала в магазин, убирала комнаты, словом, взяла на себя все хлопоты по домашнему хозяйству и вела его отлично.

Возвращаясь поздно из школы, я обычно издали видел ее светившееся окошко — Зияда очень много читала.

Иногда Зияда забегала к нам, здоровалась со мной кивком головы, просила у мамы газету или журнал и, поговорив с ней, уходила.

Как-то жарким майским вечером, когда я готовил уроки, вошла Зияда и присела на стул.

— Камал, я не помешала? Мне нужна твоя помощь.

— Пожалуйста, — ответил я торопливо.

— Никак не могу понять задачку по алгебре, — сказала она.

Я взял у нее из рук тетрадку, принялся решать задачу на отдельном листке, но сразу же запутался. Задача оказалась в самом деле очень трудной, меня даже в жар бросило от смущения.

— Пойдем к нам, у нас прохладно, — сказала Зияда, глядя с сочувствием на мое красное лицо.

На столе в ее комнате были разбросаны в беспорядке листки бумаги. Я увидел уже знакомые цифры — это меня немного успокоило: видно, и Зияда порядком поломала голову…

Вместе мы задачу все-таки решили. Зияда обрадовалась, я — не меньше.

С того дня я стал заходить в ее комнату. И бабушка, и Зияда встречали меня приветливо. И хоть мы учились в разных школах — она в русской, а я в каракалпакской, — невольно получилось так, что мы стали помогать друг другу.

Но я никак не мог избавиться от мучительной застенчивости. На то было много причин, однако главная — постоянный стыд за отца. Я чувствовал себя виноватым перед Зиядой, порой не мог даже взглянуть ей в глаза. Я смотрел на портрет ее отца, будто по мужественному лицу этого погибшего человека можно было определить, как бы он отнесся к тому, что я вхож в его дом.

Однажды Зияда спросила:

— Почему ты так смотришь на папу, Камал?

Я растерялся, не сразу смог ответить.

— Мечтаю стать похожим на него, — выговорил я наконец, слегка оправившись от смущения.

Зияда вытащила из желтого сундука альбом, положила на стол.

— Если так, можешь познакомиться с ним поближе.

Я раскрыл альбом. Детство Ахмедова. Вот он сидит в длинном халатике среди таких же, как сам, ребятишек в бархатных тюбетейках. Почему мне так знакомо лицо одного из этих ребятишек? Где я мог видеть много лет спустя эти самые черты?

Стоя позади моего стула, Зияда поясняла:

— Это папа еще в Туртку́ле фотографировался, с ребятами из школы.

Я перевернул страницу. Вот ему повязывают пионерский галстук, а вот он на сцене клуба, возле стола президиума, — ему вручают комсомольский билет. И снова я увидел знакомые теперь уже черты… Бегджан! Он бывает в этом доме! Он — старый друг семьи!

Сердце мое сжалось. Я решил пореже заходить к Зияде. А вдруг он увидит меня в ее комнате или встретит нас вместе на улице, вдруг закричит ей: „Что ты нашла общего с этим предательским отродьем?“

Между тем у нас с мамой произошло одно счастливое событие. Руководство почтамта добилось разрешения выдать нам ссуду на постройку дома. Оставалось теперь только выбрать место. Услышав про это, бабушка Бибизода возмутилась:

— И у вас хватило бы совести отсюда уехать? Берите половину нашей земли, для чего нам так много! Стройте свой дом рядом.

И она сама отнесла заявление об этом в горсовет.

Теперь после занятий я месил глину и сам формовал кирпичи. Мама, помогая мне, говорила:

— Молодец, сынок! Но не забывай, что главное для тебя — хорошо закончить школу. Не переутомляйся, не забрасывай книги. Пусть немного больше потратим времени — дом все равно достроим.

Чтобы выехать побыстрее из дома Зияды, я соорудил во дворе навес из камыша. Я заметил, что Зияду удивила такая поспешность.

Август называют у нас месяцем студентов. Нукус заполняет приезжая молодежь. Все по конкурсу поступают в институты. Конкурс немалый — самое меньшее 3–4 претендента на одно место.

Готовлюсь к экзаменам и я. Встаю затемно, сажусь за книги. Потом чищу столько сапог, ботинок и туфель за день, что просто рябит в глазах. А вернувшись домой, несмотря ни на что, начинаю месить глину.

Как-то вечером я торопливо месил ногами глину и вдруг услышал:

— Привет, Камал!

Смотрю — за дувалом стоит мой односельчанин Февраль и улыбается. Я было испугался в первую секунду, но, увидев его знакомую широкую улыбку, как был, прямо в глине, кинулся обнимать его.

Оказывается, Февраль поступил в институт. Но в этом году все комнаты общежития заняли девушки, и сейчас Февраль с двумя товарищами бродили по улицам в поисках жилья. Я побежал к бабушке Бибизода и попросил разрешения приютить Февраля в комнате, где мы жили все это время. Старушка встретила студентов очень приветливо. Комната им понравилась, и в тот же день они приволокли к нам свои скромные чемоданчики.

Все трое оказались энергичными ребятами — сразу стали помогать мне.

Я рискнул — сам заложил фундамент будущего дома и начал возводить стены.

— Солнышко мое, да будут вечно сильны твои руки! — воскликнула мама, когда вернулась с работы.

Ведь вчетвером мы сделали столько, сколько я один и за неделю не сумел бы.

Правда, на следующее утро я увидел, что Февраль и Зияда разговаривают у ворот и смеются. Ой, как мне стало больно! Оказывается, мне вовсе не хотелось, чтобы Зияда дружелюбно разговаривала с другими.

5

С утра я каждый день в своей будке. Снова — щетки, сапоги, ботинки, туфельки.

Я внимательно смотрю на ноги прохожих и дробным перестуком щеток приглашаю тех, кто не слишком-то следит за своей обувью. Ведь если обувь запускать, кожа раньше трескается, стареет. Да и чистить такую обувь труднее. Клиент сердится, а не всегда понимает, что сам виноват.

Бывают среди клиентов и такие, которые, видно, поев плова, вытирают сальные пальцы о свои сапоги либо ичиги. Начнешь чистить, жирные места сразу проступают темными пятнами. А иной подходит, не счистив грязь и глину.

Не станешь же каждого укорять! Но на душе становится нехорошо, особенно если такой человек смотрит на тебя свысока да еще капризничает.

Как-то пара щегольских ботинок свернула с тротуара в мою сторону, и один из них, желтый, запачканный грязью, шлепнулся на ящик передо мной. Я поднял голову. Вижу, стоит пижон в шляпе, при галстуке — лицо его показалось мне знакомым — и указательный палец направлен на ботинок:

— Катастрофа!

Как я порадовался в эту минуту, что, занятый своими ботинками, он не обратил на меня никакого внимания! Ведь именно при этом человеке разыгралась та ужасная сцена с Бегджаном!

Я торопливо стал счищать грязь с его ботинок, а когда взялся за щетки, заметил легкую тень, которая легла на порог моей будки: передо мной стояла улыбающаяся Зияда!

Я так и застыл с поднятыми щетками в руках. Как она меня нашла? И зачем?

Зияда, будто не замечая моего смущения, протянула завернутые в газету туфли.

— Пожалуйста, если не трудно, поднови их. Я на обратном пути заберу.

Пижон, рассевшийся было на стуле, мигом вскочил с места и предложил Зияде сесть.

— Честь и слава женщинам! Не уступать им место — феодализм! Катастрофа! Прошу, прошу, я могу и обождать.

Несмотря на возражения, он принудил Зияду сесть, а сам пристроился на скамеечке. Волей-неволей я был вынужден взяться за туфли девушки. А язык пижона — про себя я окрестил этого типа Катастрофой — работал безостановочно:

— Навои изрек: „Творец создал стан ее по длине ее кос“. Гениальные слова! Катастрофа! Верьте мне, я окончил филологический факультет!..

Его словоизвержения, особенно намек на прекрасные косы Зияды, раздражали меня. Но и Катастрофа заметил, что Зияда не обращает на его слова никакого внимания, зато ко мне подчеркнуто доброжелательна. Тогда он попытался унизить меня.

— Жалкое занятие — чистка обуви! Эта работа не имеет будущего. При коммунизме те, у кого нет иной профессии, останутся на бобах — их заменят автоматы…

Я изо всех сил работал щетками. Хотелось одного: чтобы Зияда поскорее ушла. Но она спокойно взглянула на Катастрофу и ответила:

— Конечно, не у всех профессий есть будущее, так же как и не у всех людей. Наиболее полезны те, кто умеет работать головой и руками, а не только языком.

Я ликовал. „Умница, Зияда! Молодчина!“ — кричал я про себя, а щетки мои работали всё проворнее.

Однако Катастрофа, видно, был из числа тех типов, кому все как с гуся вода.

— Три ноль в вашу пользу! — вскричал он, будто они с Зиядой вели самый дружеский разговор, а потом сделал даже попытку проводить ее, не дочистив свой второй ботинок.

Я сердито напомнил ему об этом. Он посмотрел растерянно вслед Зияде, которая дружески простилась со мной, а в его сторону даже не взглянула, и со вздохом снова уселся на стул. Нет, положительно человек этот был наглецом невероятным: он и вздохнул-то нарочито громко, вроде бы с издевкой. Мол, ничего, на этот раз не выгорело, зато в другой все будет в порядке.

А я-то боялся, что Зияда станет презирать мою работу!

Вечером, когда студенты наши ушли гулять, а я сидел на скамейке, отдыхая после работы, подошла Зияда. Она стала передразнивать Катастрофу: как он вскочил со стула, расшаркался, как со сладкой улыбочкой раскрывал рот, говорил. Я не мог удержаться от смеха. Вот уж не догадывался, что она такая мастерица высмеивать глупое и нелепое.

— Воровать стыдно, лодырничать стыдно, — вдруг серьезно сказала Зияда. — Но ни одна профессия не может быть постыдной. А ведь ты еще и учишься…

Девушка говорила именно те слова, которые были мне важнее всего.

… Само собой получилось, что мы нередко стали вместе проводить свободное время. Сидели на скамеечке напротив возведенных до половины стен моего будущего дома, вели нескончаемые разговоры и не могли наговориться. Зияда делилась своими мечтами: „Поехать бы после школы в Ташкент или в Москву… Выучиться, а после полететь на Луну, к звездам…“ Я тоже мечтал: „Эх, если бы скинуть наконец эту страшную тяжесть, которая легла на мои плечи из-за преступлений отца. Чтобы, как и все остальные, ходить с высоко поднятой головой!“

Но, разумеется, я не мог об этом говорить Зияде и поэтому лишь молча слушал, а потом начинал рассказывать о своих товарищах, о том, как мы жили с мамой в колхозе.

Мы засиживались допоздна. Луна то выглядывала из-за облаков, то снова пряталась. Желали спокойной ночи, проходя мимо, студенты. Иногда бабушка звала Зияду в окно:

— Милая, поздно уже, иди-ка домой.

Тогда обычно раздавался голос мамы:

— Оставьте их, пусть поболтают.

Так шли дни.

Лето кончилось, наступила зима. Сидеть на скамейке стало холодно. Теперь либо я забегал к Зияде, либо она к нам. Старшие в это не вмешивались.

Между прочим, после стычки с Катастрофой я уже не старался прятать глаза от людей, а смело смотрел в лица прохожим и звонко постукивал щетками: „Заходите, у кого ботинки не в порядке, есть самый лучший крем!“

6

Незаметно подошла весна. Теплыми дождями омылись улицы, зеленая бахрома украсила кусты и деревья.

А в моей жизни одновременно произошли три важных события: я возвел с помощью Февраля и его товарищей крышу и мы перебрались из-под навеса, кое-как превращенного мной в зимнее помещение, в настоящий дом, правда не совсем еще отделанный. Все весенние экзамены в вечерней школе я сдал на „отлично“, а кроме того, меня вызвал к себе директор комбината и сообщил, что собирается серьезно подумать о моем будущем.

— Ты парень толковый, понятливый. Переведу-ка я тебя в ремонтную мастерскую, а там, глядишь, и мастером модельной обуви станешь, — сказал он.

Я слышал, что отдельные ремонтные будки объединили в мастерскую, и, конечно, обрадовался. Поблагодарил директора. Ведь мастерская — это что-то вроде завода, и я уже не буду чувствовать себя так одиноко.

— А на мастера быстро можно выучиться? — спросил я на всякий случай.

— Помогут. У тебя дело пойдет. Сначала будешь учеником. Мы тебе и учителя подобрали: Бегджана-агу.

Я похолодел.

— Бегджана-агу? Что вы, он меня учить не станет!.. Он меня недолюбливает…

— Почему? — удивился директор.

На этот вопрос я не решился ответить и молча потупился.

— Да почему ты это вообразил? — снова повторил директор. — Нет, ты ошибся! Ведь он сам попросил тебя в ученики. Так и сказал: „А мне давайте Камала“. В общем, путаешь ты что-то. Сдавай свою будку — и прямо к Бегджану.

На душе у меня стало немного полегче, но я все еще боялся верить.

— И в вечерней школе я учусь… Как быть с занятиями?

Директор нахмурился.

— Вечерами же учишься, да и то не каждый день. А знать настоящее ремесло никогда не помешает: захочешь — сапоги сошьешь, захочешь — дамские туфельки наимоднейшие…

Я еще раз поблагодарил директора и вышел. Мама была дома, но я не решился рассказать ей о своей новой работе: сомневался, возьмет ли меня Бегджан в ученики.

Утром, хоть и с опаской, а все же отправился в мастерскую. Вхожу в первую комнату… Большой стол покрыт зеленым сукном, а за столом — Катастрофа! Над его головой табличка: „Старший приемщик“. Я буквально глаза вытаращил. А Катастрофа тоже сразу меня узнал, подмигнул и спрашивает:

— Ну, как та, с косами? Видишься?

У меня даже сердце заныло. Но я решил с ним не связываться, раз уж он тут работает, и прошел дальше.

Огромная комната… Посередине — низкий длинный стол, и за ним по обе стороны сидят мастера. Я не сразу заметил Бегджана; он сам окликнул меня и указал на свободную табуретку рядом с собой.

Я осторожно присел, Бегджан, продолжая стучать молотком, взглянул на меня с улыбкой:

— Ну что, вместе начнем трудиться?

Я немножко приободрился:

— Начнем, если не прогоните.

— Про это забудь. Что сам знаю, тому и тебя научу. Только после не удерешь, когда выучишься?

— Нет.

— Не удерешь, верю. Ты не в отца пошел…

Последние слова Бегджан произнес едва слышно. Это означало, что он никому не выдал мою тайну. У меня от волнения дух перехватило, захотелось кинуться ему на шею.

В течение дня Бегджан показывал мне разные инструменты, объяснял их назначение. Весь следующий день я вбивал деревянные и металлические гвозди в старые сапоги и ботинки. Еще один день с помощью особого клея подгонял друг к другу кусочки кожи. Наконец начал накладывать несложные заплаты.

А вот чем занимался Катастрофа, я долго не мог понять. Сидел он неподалеку от другого приемщика, но к обуви и пальцем не прикасался, лишь командовал:

— А ну, покажи с той стороны, теперь с этой.

Иногда он подзывал меня, велел показать ему какой-нибудь ботинок и при этом еще обзывал олухом и размазней.

Однако хуже было другое. Тут, в мастерской, где мы виделись каждый день, он пригляделся ко мне получше и узнал меня. Все припомнил — не только ту встречу с Зиядой. Он не забыл ни одной подробности; я понимал это по отдельным, вскользь брошенным фразам. Порой он ехидно подмигивал: не забываешь ли, мол, кто ты таков? Вот возьму сейчас да и расскажу вслух, всем-всем…

Я узнал, что человек этот и в самом деле окончил институт, но не захотел работать там, куда его посылали. Некоторое время пытался стать актером, но безуспешно: видно, одной развязности оказалось мало. С той поры он и переходил с работы на работу. Короче говоря, попросту бездельничал, болтал языком с утра до вечера и через каждые два слова декламировал: „Ка-та-стро-фа!“

Однажды Зияда принесла билеты на футбол и предупредила меня накануне, что зайдет за мной на работу. Как я ждал ее! Казалось, мог бы жизнь отдать, только бы пройтись рядом с ней по центральной улице города и вместе, бок о бок, сидеть на стадионе.

Зияда пришла незадолго до конца работы. Катастрофа сразу же преградил ей дорогу и затараторил, как черный дрозд. Бедная Зияда приткнулась в уголке и растерянно оглядывалась, не зная, что делать. Во мне все кипело от злости. Наспех переодевшись, я загородил Зияду, и мы вместе вышли на улицу.

Едва мы переступили порог мастерской, Катастрофа был забыт. Ведь я и в самом деле шел рядом с Зиядой по центральной улице города!

В жизни я не брал в рот спиртного, но сейчас мог себе представить, что такое опьянение. Я ничего не понимал, ничего не видел, кроме смеющегося лица Зияды, ее искрящихся черных глаз и густой черной волны волос. А слышал я лишь ее смех да постукивание тонких каблучков об асфальт.

Несколько раз мы встретили знакомых, — я даже не сразу мог сообразить, кто со мной здоровается: то ли из школы, то ли с работы. Замечал только, что все они изумленно оглядывают нас обоих, будто трехглазого верблюда. „Оболтусы, — бранился я про себя. — Хоть бы ради приличия приняли безразличный вид“. Удавалось ли мне самому принять такой вид, не знаю. Не думаю.

На стадионе я будто вовсе и не был, даже не знаю, кто выиграл. Зато Зияда оказалась ярой болельщицей — она не могла спокойно усидеть на месте, а когда кто-то кому-то забил гол, в восторге обняла меня. Взволнованный, я невольно прижал к груди ее руку. И Зияда руку не отдернула.

После матча мы пошли домой. Встретили нашего Февраля. Он шел под руку с миловидной русской девушкой. И мне так захотелось взять под руку Зияду! Но нет, нельзя. Я осмелился сделать это лишь на минуту, назло Катастрофе. Люди и без того удивленно таращат глаза, видя нас рядом, парня и девушку, которые так свободно вместе идут по улице: ведь у нас до сих пор многие придерживаются старых обычаев. Так что они сказали бы, возьми я Зияду под руку! Когда-то люди с таким же изумлением смотрели на спички, самолет…

Назавтра, когда я пришел в мастерскую, Катастрофа начал просвещать меня:

— Ты еще молод, дитя, газет и журналов не читаешь, а потому не знаешь, что такое воспитанность. Во-первых, не положено таращить глаза на клиентов, которые заходят в мастерскую. Это вредит делу. Во-вторых, если старшие ведут с кем-нибудь беседу, не полагается вмешиваться…

Я отлично понял его намек — ведь ему казалось вчера, что он и в самом деле вел увлекательную беседу с Зиядой.

Я не выдержал — обычно я старался с ним не связываться — и возразил досадливо:

— Не такой уж я, как вам кажется, неуч. Я занимаюсь в вечерней школе. Что же касается газет и журналов, то я читаю их побольше вашего. Моя мама — почтальон.

Старший приемщик повысил голос:

— А ты не перечь, когда с тобой говорят! Тебя еще политически надо воспитывать да воспитывать!

Я понял, что он хочет перевести разговор на моего отца и этим выиграть спор. Ведь в мастерской, кроме Бегджана, только он знал мою историю.

Я круто повернулся и пошел к своему месту. Не удержался и рассказал обо всем Бегджану. Негодованию его не было границ.

— Эй, пижон! — позвал он. (В мастерской сразу стало тихо-тихо.) — Ты чего это прицепился к парню? Сам-то ты о себе подумал, кто ты таков? Цена тебе меньше, чем куску негодной горелой кожи. Одним словом… Катастрофа!

Но Катастрофа не смутился. В ответ на несколько слов Бегджана он умудрился выпалить дюжину. Наверно, они подрались бы, не вмешайся другие мастера.

И зачем я только связался с этим пижоном! Чтобы заткнуть рот Бегджану, он, конечно, при всей мастерской обозвал меня предательским выродком. Но и на этом не успокоился, пригрозил Бегджану:

— А с тобой мы в другом месте поговорим!

Не прошло и недели, как в контору и в нашу мастерскую потянулись комиссия за комиссией. Беседуют с людьми, проводят собрания, что-то проверяют. Меня тоже несколько раз вызывали. Может, это все и нужно было, но я чувствовал — не только у меня, и у других работа из рук валится. Дело совсем запуталось, когда несколько человек, недовольные директором, поддержали Катастрофу.

Попробуйте представить мое состояние. Я аккуратно ходил и в школу, и на работу, но жил, сжав сердце в кулаке.

Однажды директор вызвал меня. Я робко вошел, остановился у двери. Но директор подозвал меня поближе, поздоровался за руку, усадил на стул и неожиданно спросил:

— Ты комсомолец?

Я не совсем понял, к чему он задал этот вопрос, но сразу же начал бессвязно рассказывать об отце. Он прервал меня:

— Знаю, знаю. Но ты-то до каких пор будешь таскать эту тяжесть?

— Я бы рад сбросить, да напоминает… кое-кто.

— Верно, напоминают. Вот даже из твоей школы звонили, расспрашивали, как работаешь.

Директор вытащил из письменного стола папку и протянул мне:

— Отнеси в школу. Учись, никого и ничего не бойся, работай спокойно. Да и в комсомол пора тебе вступить.

Я шел в школу и думал: что же там такое, в папке? Наверно, что-то хорошее. С плохим так не провожают.

Директор школы открыл папку, пробежал глазами лежавшую в ней бумагу и засмеялся:

— Смотри, а тебя любят на работе! — И, убирая бумагу в ящик стола, добавил: — Тут, понимаешь, кляуза одна поступила… Да ну ее, говорить тошно.

Прошло около месяца. В городской газете появился фельетон „Кляузник“. Там было написано, что Катастрофа, выучившийся на народные деньги, вот уже несколько лет нигде толком не работает, а безделье свое маскирует болтовней, игрой в бдительность. В фельетоне говорилось о попытках Катастрофы очернить одного из лучших мастеров, заслуженного человека Бегджана, о том, сколько сил и времени отняли у людей всякого рода проверки.

И Катастрофа из мастерской исчез.

Таким образом, о моей беде узнали многие, но никто ни словом не напомнил мне об этом.

В тот день, когда вышла газета с фельетоном, Зияда у ворот дожидалась моего возвращения. Показала мне газету и засмеялась. А я не стал ей рассказывать, с чего все началось. Как и раньше, не хотел ее огорчать, посвящая во все эти дрязги.

7

И все же о самом главном я обязан был рассказать Зияде. Много времени поджидал я подходящего момента. Мысли об этом не давали мне покоя ни дома, ни на работе. Слушаю, бывало, объяснение учителя, а сам про себя повторяю слова, какими поведаю Зияде про свое горе. Работаю, прибиваю каблучки к модным туфелькам, а сам вижу Зияду, представляю, какими станут ее глаза, когда она услышит правду обо мне… И молчать мучительно, а рассказать — еще страшнее.

Как-то вечером в выходной день я уже решился было рассказать обо всем. Я видел в окно, как Зияда, задумавшись, прошла домой. Решил: пусть отдохнет, поужинает, а когда выйдет немного посидеть на скамейке, я и скажу ей все до конца. А то сам позову…

С этим решением я вышел во двор и уселся на скамейке. Смотрел, как засветилось окошко Зияды — красноватый отблеск вспыхнул на тонком стволе молодого деревца. Долго я ждал, потом нерешительно подошел к окошку Зияды, поднял руку, чтобы постучать, но тут дверь дома открылась, и появился Умрбай. Я притворился, что просто прогуливаюсь возле дома, и, делая вид, будто не замечаю Умрбая, решил уйти на несколько минут. Лишь бы нам с ним разминуться… Но не тут-то было! На нашего Февраля вдруг нашло лирическое настроение. Вместо того чтобы пойти в кино или назначить свидание знакомой девушке, он решил в этот воскресный вечер предаться воспоминаниям. Окликнул меня, расселся на скамейке и начал вспоминать родное село.

Верьте не верьте, а я чувствовал себя так, точно мне заноза под ноготь попала. Ведь я и сам скучал по своему селу и не однажды вспоминал соседей и знакомых, но на этот раз не мог слова вымолвить. Окошко Зияды погасло, я вскочил со скамейки и бросился домой, так и не сказав ничего ошеломленному Февралю.

Прошла неделя. Однажды утром я умывался во дворе под краном. Вышла Зияда, поздоровалась и направилась к воротам. В руках у нее была корзинка — должно быть, она собралась на базар.

Я наскоро обтер лицо и руки и помчался на улицу. Зияду я догнал за углом.

— Мне тоже надо на базар, — сказал я, едва переводя дыхание.

Зияда улыбнулась. А я не сводил взгляда с ямочек на ее щеках.

— А где же твоя корзинка? — спросила она.

— Разве нам не хватит одной? — сказал я и сам удивился своей находчивости.

Зияда отдала мне корзинку. Конечно, на базаре покупки делала лишь она, а я просто нес следом за ней корзинку и рассказывал про свою мастерскую, все время стараясь навести разговор на фельетон. Наконец мне удалось это. Зияда стала хохотать и снова передразнивать Катастрофу. Так мы обошли весь базар, вернулись домой, а разговор, который я мечтал начать, все равно не состоялся. Зияда у порога дома забрала у меня корзинку и ушла.

Мама, уходя на работу, оставила мне завтрак, но я даже есть не смог. Ну что я за человек! Ничего у меня не получается, ничего толком объяснить не могу — одно остается: чинить обувь.

Эх, умел бы я складно говорить, свободно держаться!.. Взял бы я Зияду за руку, повел на берег реки, рассказал бы и про первую ссору с Бегджаном, и обо всем, что произошло в мастерской, и про то, как изболелась моя душа от поступков отца…

8

Мне было так невмоготу, что я решил написать Зияде письмо. В самом деле, что может быть лучше: сидишь себе, пишешь, никто на тебя не смотрит, ни о чем не допытывается ни словами, ни взглядом. А написал что не так — вычеркнул, и дело с концом.

Целую неделю думал я над своим письмом — и на занятиях, и на работе. Дома исписал гору бумаги, но даже начала придумать не сумел. В голове так много мыслей, слов, что просто не знаешь, с чего начать.

Раньше, когда я решил серьезно поговорить с Зиядой, у меня была только одна цель: раскрыть правду о моем отце, поделиться своим горем. Но постепенно пришло в голову, назрело столько мыслей, что я и сам не понимал: какие из них главные.

В самом деле, сказал же мне директор, что пора скинуть этот груз, написал хорошую характеристику в школу — обо мне, Камале, а вовсе не о моем отце, которого я, сказать по правде, и в лицо-то не помнил. И Бегджан, человек, пострадавший из-за моего отца, приласкал меня, согрел, обучил ремеслу, а в трудную минуту, как родной, бросился меня защищать. Да и все остальные и в мастерской, и в школе хорошо относятся ко мне.

Как-то я, вернувшись с занятий, в который уж раз уселся писать письмо Зияде, зачеркивал, вырывал листы из тетради, снова писал. Мама принесла чай, поставила передо мной миску с пшенной кашей.

— Какие трудные тебе задают уроки, сынок, — сказала она сочувственно. — Не мучай себя, отдохни немного.

Вошла бабушка Бибизода. Они уселись в сторонке и, как всегда, принялись оживленно разговаривать. Тихо, чтобы не мешать мне, бабушка рассказывала какую-то историю. Я невольно стал прислушиваться.

…Муж бабушки Бибизоды Ахмед в юности батрачил у бая. Он участвовал в восстании против волостных властей, а когда восстание подавили, бежал в Турткуль. Там, в канун революции, Ахмед стал одним из тех добровольных агитаторов, которые рассказывали своим землякам правду о жестоких притеснениях, каким их подвергают. Такие люди назывались мардикарами. Высланный в Двинск, Ахмед познакомился и подружился с русским революционером Сергеем. Потом они вместе приехали в Каракалпакию, помогали устанавливать здесь Советскую власть. Через несколько лет Сергей умер — ссылки, работа без сна подорвали здоровье.

Мама Зияды — Нина Сергеевна — была его дочерью.

В 1930 году Ахмед выехал в кишлак, где проводилась коллективизация. В местечке Угриса́й он попал в руки басмачей и был убит. А сын его, отец Зияды, погиб на фронте…

— Да, много пришлось пережить горя, — сказала Бибизода. — Внучка моя, Зияда, бедненькая, тоже мало знала материнской ласки да и отцовского слова не слышала. Дай аллах счастья, пусть хоть муж ей достанется добрый, хороший…

Они вдруг перешли на шепот. Я чуть не вскрикнул — неужто к Зияде кто-то сватается? Перед глазами возникло ее смеющееся лицо, черные глаза, ямочки на щеках…

Да, у них немало друзей, знакомых. А Бегджан-ага, точно родственник, заботится о Зияде и ее бабушке.

Чтобы не привлечь внимания, я осторожно выскользнул из комнаты, но во двор выскочил пулей. Дверь захлопнулась, прищемила удивленный мамин возглас: „Ты куда?“

Я выбежал во двор, присел было на скамеечку, но тут же сорвался с места, подошел к алевшему между ветвей окошку Зияды. Девушка читала за столом, опершись щекой на руку. Постучаться? Позвать?

Но и на этот раз я не решился потревожить ее покой.

9

Вчера я самостоятельно закончил шить пару сапог и натянул их на колодку. Когда я показал сапоги Бегджану, он долго придирчиво осматривал их, потом сказал:

— Молодец, сынок. Ты своего добьешься!

Смотреть на сапоги подходили и другие мастера, и все хвалили меня.

Домой я вернулся в хорошем настроении. Мама сразу заметила мою радость, начала расспрашивать. Я рассказал ей все.

Но усидеть дома мне было трудно. Вышел во двор — смотрю, на скамеечке сидит Зияда, улыбается и смотрит на меня. Я подошел к ней, поздоровался.

Она поднялась, будто специально ждала моего прихода, и мы медленно пошли в сторону поля. Так и шли молча, пока не оказались за городом. Долго бродили между застывшими, как отдыхающие двугорбые верблюды, песчаными холмами, продирались сквозь заросли кустарников.

Эти места похожи на дно пересохшего озера — можно даже ракушки найти. Тут растет саксаул; его искривленные сучья напоминают ноги диковинной птицы, но листья прекрасны, как павлинья корона. А листья осоки похожи на крылья бабочек: желтые, голубые, розовые, белые… Мы собирали цветы, гонялись за бабочками. Я воспользовался тем, что Зияда собирает цветы и не смотрит на меня, и заговорил… Она взглянула искоса, хотела что-то возразить, но промолчала. Я рассказывал торопливо и об отце, и о случае в мастерской. Вдруг Зияда, прижимая к груди охапку цветов, круто повернулась ко мне и сказала:

— Знаю. Все-все знаю, глупый.

У меня ноги подкосились, я сел на песок.

— Давно уже знаю, — повторила она.

Я смотрел на нее: смугло-розовое в лучах заходящего солнца лицо, тонкие брови над искрящимися черными глазами и ямочки на щеках, такие детски трогательные, такие милые. И вдруг произнес неожиданно для самого себя:

— Ты точно цветок, Зияда…

Зияда покраснела. Я взял ее за руку, и мы пошли к дому. Не помню, что я говорил по дороге. Помню, что я поцеловал Зияду. И, будто это сразу поставило между нами неожиданную преграду, Зияда притихла, задумалась. А возле дома быстро сказала:

— Ты обожди немного… войди после меня.

И убежала.

На следующий день на работе у меня все спорилось, как никогда. И вечером, в школе, я бойко и без запинок отвечал на вопросы учителя.

10

Мне казалось, что я стал сильнее и энергичнее всех на свете. Даже не представлял, что в школе или на работе я могу от кого-то отстать, не быть в числе первых. В мастерской меня стали величать „мастер Камал“, потому что сшитые мной сапоги вызывали одобрение лучших знатоков, а Бегджан-ага давно уже ставил меня в пример молодежи. В школе после экзаменов моя фотография появилась в стенгазете среди отличников учебы. Я решил осенью сдавать экзамены в институт.

Если б вы видели, как радовались мама и бабушка Бибизода! Мы с Зиядой теперь ни от кого не прятались, встречались открыто, вместе ходили куда угодно, а по улице, не боясь ничьих косых взглядов, шли, взявшись за руки.

Мы бывали вместе в кино, в театре, в парке. Все уже как будто даже привыкли к этому и перестали обращать на нас внимание.

Возвращаясь домой и желая Зияде спокойной ночи, я целовал ее.

Однажды, придя с работы, я увидел, что Зияда дожидается меня на скамейке. Лицо ее показалось мне печальным. Я бросился к ней:

— Что с тобой, Зияда?

Она подняла голову, положила руки мне на плечи и вдруг расплакалась. Я испугался. Она дрожащей рукой вытащила спрятанную на груди серую бумажку. Это была повестка из военкомата. Зияда опять повернулась ко мне, стиснула руками мои плечи, заглянула в глаза и сказала умоляюще:

— Камал, помни, я буду ждать тебя!

И, видимо боясь разрыдаться, убежала домой.

Я, немного растерянный, еще раз пробежал глазами повестку, сохранившую нежный запах духов Зияды. И вдруг неудержимая радость охватила меня. Захотелось высоко поднять повестку над головой, закричать всему миру: „Люди! Я нужен Родине, я — гражданин Советского Союза и должен охранять его! А моя Зияда будет ждать меня!..“

О повестке уже знали все. Мама поцеловала меня в лоб:

— Ну вот, сынок, и ты не хуже других.

Но глаза у нее были грустные. Пришла бабушка Бибизода, говорила что-то хорошее и доброе.

Мог ли я уснуть в ту ночь? Лишь на рассвете сомкнул глаза, и приснился мне усатый военный, огромного роста, ужасно строгий. От испуга, что не могу понять и выполнить его команды, я проснулся и до утра просидел в постели.

В мастерскую я пришел задолго до начала работы. Директор, который обычно приходил еще раньше, похлопал меня по плечу, поздравил. Оттуда я побежал в военкомат. У дверей уже стояли многие мои сверстники, разглядывали фотовитрину, над которой полыхало красное полотнище: „Передовики производства — наши призывники“.

Смотрю, чуть ли не в самой середке — моя фотография, а под ней подпись: „Камал Джамалов, передовик производства, отличник учебы“. Я невольно оглянулся, будто позади меня стоял Бегджан-ага и говорил: „Да, сам-то ты, конечно, парень неплохой, но вот фамилия у тебя никудышная“.

И тут мне пришла в голову неожиданная мысль: а что, если я больше никогда не буду называться Джамаловым, сыном Джамала? Что, если мне переменить фамилию?..

Комиссия начала работу в полдень.

Пройдя, наконец, всех врачей, я вышел из зала. Молодой лейтенант весело и громко назвал мою фамилию, поздравил меня и вручил мне новую повестку:

— Завтра подстригись, сходи в баню, а когда станешь совсем красавцем, валяй к нам, — сказал он, смеясь.

Я вернулся домой. Мама и бабушка Бибизода хлопотали, будто к свадьбе. Я вошел в пустую комнату Зияды и, вытянувшись в струнку перед портретом ее отца, отдал честь: „Рад служить Родине, товарищ капитан!“

Вечером Зияда привела нескольких подружек, познакомила меня с ними. Зашел с работы Бегджан-ага. Умрбай привел своих друзей. Зашли соседи. Двор заполнился людьми. Откуда ни возьмись, появились музыкальные инструменты — най, бубен, дутар…

Гости веселились до полуночи. Умрбай вытащил меня в круг, его девушка потянула Зияду. Начались танцы. Впервые в жизни я танцевал среди такой большой толпы людей, танцевал с девушкой, с Зиядой…

Все пожелали мне счастливого пути. Гости начали расходиться. Многие товарищи хотели проводить меня, но я попросил их не делать этого, поскольку завтра был обычный рабочий день.

Последним ко мне подошел Бегджан-ага. Он взял меня за руку, притянул к себе Зияду, отвел нас в сторону.

— Дети мои, все мы знаем, как вы относитесь друг к другу… Мой совет — идите завтра утром в загс. А свадьбу справим, когда Камал вернется со службы.

Зияла закрыла лицо руками. А я отдал честь и выпалил:

— Есть, товарищ мастер!

Мама и бабушка Бибизода издали наблюдали за этим разговором. Бегджан-ага, похоже, уже обо всем с ними договорился.

Утром, надев свое самое нарядное платье — я тоже был в лучшем своем костюме, — Зияда отправилась со мной в загс.

В нашем городе это удивительное и, должно быть, самое уютное место. Нам показалось, что именно для нас приготовлены цветы на столах, развешаны на стенах картины.

Старушки наши и Бегджан-ага уселись в мягкие кресла. Мы подошли к столу. Пожилая женщина, сдержанная, спокойная, поговорив с молодой девушкой, достала из ящика большую тетрадь, задала нам несколько вопросов, записала что-то и повернулась к Зияде.

— Вы решили оставить себе девичью фамилию или возьмете фамилию мужа?

Не дав Зияде ответить, я торопливо выпалил:

— Это я принимаю фамилию жены! Буду Ахмедовым.

Мама и бабушка Бибизода расцеловали нас, Бегджан-ага крепко, по-мужски, пожал мне руку. Мама ласково обняла Зияду.

Между прочим, я даже не удивился, что нас так быстро поженили, без предварительного заявления. По тому, как прощался с сотрудницами загса Бегджан-ага, я догадался, что он был тут задолго до меня и немало времени потратил на уговоры и объяснения…»

* * *

Так обрывались записи, оставленные Камалом. Думаю, вы почувствовали ту ледяную каплю, о которой он упомянул при первом знакомстве со мной. А я лишь немного сократил написанное им да попытался кое-где яснее выразить то, что не слишком четко сумел передать Камал.