Я убежден, что вы ничего не знаете о Гульза́р Каракалпа́ковой. Нет, она не Героиня Труда и вообще ничем не знаменита. Не назовешь ее и красавицей: румяная, светлокожая, с русыми волосами — одно из тех лиц, какие кажутся нам милыми, но редко запоминаются. Только вот взгляд у Гульзар необычный: один глаз смотрит на вас то ласково, то с любопытством, то сурово, зато другой всегда широко раскрыт, будто в удивлении…

Что еще можно сказать о Гульзар? Ей двадцать с небольшим. Медсестра. Русская…

Впрочем, лучше послушайте ее рассказ.

* * *

«…Погодите, вы хоть немного представляете себе, что такое детский дом? И не просто детский дом, а один из тех, что наскоро возникали для сотен осиротевших ребят в годы войны и сразу после войны? Возможно, вам доводилось видеть человека, который торопливо чавкает, стараясь побыстрее проглотить свой кусок, и услышать, как про такого говорят: „Давится, будто детдомовский…“ Если доводилось, то знайте: это не просто горькая или злая шутка, а слова, основанные на истине.

Разве можно было тогда в детском доме поесть спокойно, не торопясь! Сильные ребята жадно съедали свою не слишком-то сытную порцию и бросались отнимать у тех, кто послабее. Тут уж главное — не будь разиней. Что проглотил, то и твое.

Ох, как нам, ребятам, хотелось вновь попасть домой, в семью! Порой такое случалось. Приходили незнакомые папа или мама, выбирали кого-нибудь из нас и со словами: „Вот мой ребенок“ — уводили.

Лишь много позже я узнала, что это чаще всего были просто бездетные люди, которые усыновляли и воспитывали чужих детей.

А как мы тогда завидовали таким ребятам! Бывало, повстречаешь случайно на улице девочку или мальчика, которые вместе со всеми нами совсем недавно шагали парами, взявшись за руки, а теперь, глядишь, его за одну руку держит папа либо мама, в другой — мороженое, а то еще какая-нибудь удивительная игрушка. Да и у родителей разные кульки, свертки… Случалось, некоторые из этих ребят, бессовестно позабыв, что недавно были такими же, как мы все, начнут пальцем показывать:

— Погляди, мам, вон тот всегда у других хлеб выпрашивает…

И этого мало: будто стремясь разжечь у тебя зависть, начнут хвастать противным голосом: „А мне шоколадку купили“, „Смотри, какая у меня кукла…“

Однажды мать привела к нам в гости девочку Веру. Всего месяц назад Вера сидела рядом со мной за столом. По ночам мы иногда потихоньку забирались одна к другой в постель и спали вместе, накрывшись сразу двумя одеялами.

Теперь Вера была совсем другая: в пышном белом платье с оборками, с шелковым бантом в распущенных волосах, она казалась похожей на бабочку. В руках у Веры был большой резиновый заяц. Ребята окружили ее, разглядывая зайца.

Мать оставила Веру с нами:

— Поиграй немного, дочурка, повеселись.

А сама ушла в комнату воспитателей.

Мы стали по очереди надувать резинового зайца. Он будто с удивлением прислушивался к происходящему: поднимал одно ухо, потом другое, выпрямлялся, толстел прямо на глазах. Это было очень забавно.

Вдруг один из мальчиков схватил зайца и бросился бежать.

Вера хотела догнать его, но споткнулась и упала.

— Мама! — закричала она со слезами.

И сразу возле нее оказалась ее мама, будто из-под земли выросла. Она догнала убегавшего мальчика, отобрала зайца и принесла Вере. Правда, уши у зайца опустились, и он весь обвис, будто от огорчения, но мама отряхнула Верино запылившееся платьице, сняла у себя с головы белую косынку и отерла Верины слезы. Молча мы смотрели, как мама поцеловала Веру в лоб, подняла на руки и понесла. Вера оглянулась, сверкнула в улыбке белыми зубами, красивая и пышная, будто цветок на груди у матери. Она удалялась от нас и долго еще махала своим зайцем. И мама ее казалась нам в эти минуты похожей на всесильную волшебницу…

— Счастливая Верка, — вздохнула одна из девочек у меня за спиной печально и завистливо.

Я и прежде слышала слова „счастье“, „счастливый“, „счастливая“, но, кажется, лишь в этот раз поняла, что они означают.

„А у меня есть мама? Или папа?“ — такие вопросы я и раньше задавала воспитательницам. „Есть, есть, — отвечали мне. — Они за тобой непременно придут“.

С каким нетерпением я ждала с этого дня своих папу и маму. Ведь я тоже мечтала быть счастливой, как Вера. Я вглядывалась в лица всех приходивших и с замиранием сердца ожидала, что кто-нибудь наконец отыщет, узнает меня, обнимет за плечи и уведет с собой.

Я заранее допытывалась, в какой день придут в детдом родители, готовилась к этому дню, пришивала оторванные пуговицы, тщательно зашнуровывала ботинки и по нескольку раз на день умывалась, приглаживала волосы.

— Молодец, Гуля, — ласково говорила мне воспитательница Елена Семеновна, проходя мимо.

Но никто из приходивших пап и мам не узнавал меня, не обнимал за плечи. Они прогуливались среди детей, разглядывали нас, потом брали за руку мальчика или девочку. Тогда все мы произносили хором: „Поздравляем, Вова!“, „Поздравляем, Лена!..“

Правда, однажды пришла толстая-претолстая тетенька, похожая на туго набитый мешок на коротких круглых ножках. Она медленно прошла мимо всех ребят, остановилась возле меня, подняла мою голову за подбородок и внимательно посмотрела мне в лицо. Я покосилась на воспитательницу, она с улыбкой кивнула.

— Поздравляем, Гу… — начали было ребята, но женщина быстро отняла руку и, не сказав ни слова, откатилась прочь.

— Гуля, ей твои глаза не понравились, — шепнула стоявшая возле меня девочка.

А воспитательница торопливо шагнула к женщине и, сказав: „Зайдемте ко мне на минутку“, — увлекла ее за собой.

Мы подождали-подождали и начали расходиться. Проходя мимо комнаты воспитателей, я услышала громкий, с визгливыми нотами голос толстухи: „Навязать вы мне ее хотите, что ли? О чем разговор? У девчонки же глаз попорчен! Посмотрела? А я всегда, если дело делаю, смотрю получше, чтобы не ошибиться… Моя профессия — в лицо смотреть. Я косметичка. Девочка должна быть как бутон, а эта увяла, не успев расцвесть. Кто такую замуж возьмет? Так что же мне, по-вашему, без внуков оставаться? Обо мне тоже кто-то должен позаботиться, когда я состарюсь!“

А воспитательница, Елена Семеновна, лишь повторяла тихо: „Это гадко, гадко… Все, что вы говорите, гадко… Так обидеть ребенка!“

Я тоже невольно вздрогнула от прихлынувшей обиды на эту недобрую, бестактную женщину.

Хотя я и не все поняла тогда в их разговоре, но толстуха в самом деле горько обидела меня. Впервые в жизни я в ту ночь почти не сомкнула глаз, все ворочалась в жесткой своей постели и думала: „Так моя это мама или чужая? И почему ей не понравились мои глаза? Ведь я все вижу, как и остальные ребята, вместе со всеми играю, бегаю…“

На следующее утро я чуть свет снова пошла к воспитательнице и попросила ответить, есть ли у меня папа и мама. И кто такая эта тетенька?

Наверно, было в этот раз что-то необычное, слишком решительное в моем тоне. И Елена Семеновна сказала:

— Про ту женщину забудь. Она зашла случайно, тут ей делать нечего. Но насчет тебя мы точно выяснили, Гуля. Ты наша, только наша. Папы и мамы у тебя нет, зато мы все тебя очень любим…

Но я слышала в словах ее только одно: „Точно выяснили… Папы и мамы у тебя нет… мамы у тебя нет…“

Елена Семеновна никогда нас не обманывала, и я ей поверила. У меня больше не оставалось надежды, что кто-то возьмет меня за руку и мы вместе пойдем домой, к моим единственным папе и маме, к моим куклам…

Теперь, когда в детдоме поднимался шум, а девочки и ребята бежали чистить ботинки или приглаживать волосы к приходу гостей, я пряталась в самой дальней спальне, чтобы меня не могли найти.

Позже, когда я уже училась в восьмом классе, у меня вновь вспыхнула искорка надежды. К девочке, которую все считали круглой сиротой, потому что родители ее якобы погибли в годы войны, вдруг приехал папа. Отыскал ее и увез. Эта история так подействовала на меня, что я опять стала строить разные догадки, и любая из них казалась мне вполне правдоподобной. В самом деле, а вдруг и меня кто-то разыскивает, думает обо мне, тревожится, не спит ночами?

Я пошла посоветоваться с воспитательницей.

— Хорошо, — сказала Елена Семеновна. — Ты уже большая и смышленая девочка. Посмотри сама свое личное дело. Конечно, вполне возможно, что найдутся твои родственники, а пока что попробуй написать розыскное письмо.

Я обрадовалась, но оказалось, что сначала еще нужно отыскать в архиве мое личное дело.

Вот что я узнала из него.

В 1942 году, в июне, один солдат принес меня в санчасть неподалеку от небольшого селения на Северном Кавказе. Было написано, что солдат этот — высокого роста, широкоплечий, с черными усами.

По-русски он говорил плохо. Санитар, который принял меня, чтобы оказать первую помощь, коротко записал разговор с солдатом уже после его ухода.

„Как зовут девочку?“ — спросил санитар.

„Мой дочь есть Гульзар, пиши Гульзар, имя Гульзар“, — ответил солдат.

„А вы сами кто будете?“ — спросил санитар.

„Кто я? Каракалпак. Я — солдат-каракалпак“, — ответил тот.

Удивительное дело! Записано все было наспех, а перед моими глазами ясно возникала картина того, что произошло тогда в полевой санчасти. Подпись санитара была неразборчива, но мне стало казаться, что это была девушка — очень уж подробно и старательно этот усталый человек позже дополнял свою запись, видимо припоминая все рассказанное солдатом.

Сначала я внимательно прочитала графы анкеты. В графе, где спрашивается про имя, было записано: „Гульзар“. В графе о фамилии: „Каракалпакова“. Отчества принимавший вообще не поставил — должно быть, не успел спросить у солдата, как его зовут. В графе о национальности было написано: „Русская“.

Вот и все. А потом шло „примечание“, подробное, похожее на запись из дневника:

„Судя по отдельным малопонятным фразам и жестам, солдат подобрал девочку среди убитых и раненых возле опрокинувшейся машины, которая налетела на мину. Очевидно, в машине ехали эвакуированные. По словам солдата, там были исключительно женщины с детьми, старухи и старики. Удивительно, как солдат сумел выбраться с девочкой: каждого из уцелевших пассажиров этой машины, кто пытался поднять голову тут же пристреливал фашистский снайпер. Солдат услышал плач ребенка и вопреки окрику командира: „Ложись!“ — побежал к машине. Он добрался до раненых, вытащил ребенка из-под трупа матери и пополз обратно. Девочке суждено было жить: снайпер промахнулся. Но, по словам солдата, когда он отполз от машины метров на пятнадцать, в небе появились вражеские самолеты. Началась бомбежка. Солдата и девочку засыпало землей. Они бы погибли, если бы их не отрыли другие солдаты, бросившиеся на помощь. Опрокинутая машина, раненые, что остались возле нее, были буквально разорваны в клочья. Солдат заметил у девочки, которая прижималась к его груди, кровь на лице. У нее был поранен глаз. Солдат отнес девочку в блиндаж, промыл ей глаз, сделал перевязку, разорвав свою рубашку. Два дня он делил с девочкой паек, разжевывал хлеб, вливал ей в рот чай и щи. На третий день, перед атакой, командир приказал отнести ребенка в санчасть. Отдавая девочку, солдат говорил, что заберет ее к себе домой, когда будет возвращаться. Он объяснял, что ни за что бы ее не оставил, если бы не приказ…

…Солдат свою дочь сдает временно, а когда будет возвращаться, непременно заберет ее с собой“, — так заканчивалось это примечание.

И снова я пришла к нашей воспитательнице, рассказала ей о прочитанном. По лицу ее я видела, что она все это знает не хуже меня, но мне хотелось повторить заново каждую подробность, точно за этим могло появиться нечто новое, очень важное…

Когда я кончила говорить, Елена Семеновна сказала тихо:

— Девочка моя, ты, наверно, сама понимаешь, что мама твоя в тот день погибла. Никто из окружающих не мог ничего сказать о твоей семье, о твоем имени — все эти люди тоже погибли. И откуда шла машина?.. Будь жив твой отец, он бы тебя, конечно, разыскивал, но пока что никаких сведений о нем нет…

— А тот солдат? — спросила я с надеждой.

— Ну что ж, попытайся поискать его, скажи ему спасибо…

„Нет, этого было бы слишком мало“, — подумала я невольно.

После нашего разговора я написала письмо в Областное управление милиции с просьбой отыскать солдата по фамилии Каракалпаков.

Ответ пришел через три месяца. „Уважаемая Гульзар!..“ — прочитала я. Буквы у меня перед глазами расплылись, и я долго не могла ничего разобрать. Ведь впервые в жизни ко мне обратились со словом „уважаемая“.

Дальше в письме говорилось, что фамилия Каракалпаков встречается крайне редко. В милиции навели справки, обращались в архивы и смогли сообщить мне лишь то, что в прошлом веке был художник Владимир Каракалпаков. Пытались даже искать его потомков, предполагая, не из этой ли я семьи, но никого не нашли. Да ну, где уж мне быть в родстве с такой знаменитостью!

Двух человек с фамилией Каракалпаков отыскали в Средней Азии: один оказался молодым казахом, он еще и в армии не служил, не то чтоб воевать на фронте. А второй… Собственно говоря, нашелся только его след. Он погиб в первый год войны. Однако фамилия его писалась почему-то по-разному: в одних документах он был Каракалпаков, в других — Галпаков.

Больше никаких результатов не добились. В конце письма, напечатанного на машинке, я нашла приписку: „Пожалуйста, перешли нам копию своего личного дела“.

Я послала. Снова пришел ответ: „Мы думаем, что фамилия того солдата была не Каракалпаков. Судя по всему, он просто назвал свою национальность: каракалпак. Когда записывали фамилию, он мог не понять, о чем его спрашивают, а сотрудники санчасти тоже были усталыми и записали национальность вместо фамилии. Иными словами, Гульзар, ваша фамилия — это название целой национальности. Мы проверяли и ваше имя. Это самое старинное имя у каракалпакских девушек. Есть даже народная мелодия, которая так и называется „Гульзар“. А в поэме классика каракалпакской литературы Бердаха встречается героиня Гульзар. Вот все, что мы сумели выяснить. Копию вашего заявления мы направили в Каракалпакскую АССР; они сами должны прислать вам ответ“.

Елена Семеновна вместе со мной внимательно прочитала это письмо и сказала:

— Ты поняла, Гульзар, что получилось с твоей фамилией? Подумай, значит, солдат этот имя своего народа чтил выше, чем собственное…

— Какой хороший человек! — вырвалось у меня.

— Ты и раньше могла не сомневаться в этом. Но на добро надо отвечать добром, Гульзар. Пожалуй, тут даже не ошибка. Ты стала дочерью целого народа. Человек же этот достоин того, чтобы ты называла его отцом.

— Отец, — тихо произнесла я. — Папа…

И радостно стало мне при звуке этого слова, и в то же время неясное щемящее чувство сжало сердце. А воспитательница продолжала:

— Если он и хотел, где бы он сумел потом найти и тебя, и эту случайно подвернувшуюся санчасть? Возможно, он тоже по сей день вспоминает потерянную дочку свою Гульзар.

Чего я только не передумала долгими ночами после нашего разговора!

Вспоминала толстую женщину, и, хотя я давно уже поняла все, сказанное ею, злые эти слова уже не страшили и не обижали меня. Пусть считает, что такой, как я, не суждено слышать в жизни ласковых слов — это неправда! Я повторяла про себя: „Папа“ — и, зажмурившись, пыталась представить, о чем мог разговаривать с маленькой девочкой солдат, бережно и ласково кормивший ее с ложечки.

Я буду разыскивать и отыщу его, солдата-каракалпака! Разве не отец для меня человек, который назвал меня дочерью целого народа, заставил искать в библиотеке книги, чтобы с волнением прочитать хотя бы несколько слов о далекой Каракалпакии?..

В это время мы заканчивали восьмой класс. Я уже знала, что после этого можно поступить в техникум или училище, можно уйти из детдома. Кому исполнилось шестнадцать лет, тем даже паспорт выдадут.

Ребята уже давно рассуждали о том, где какие техникумы или училища и куда стоит поступать. Но я не прислушивалась к этим разговорам. Я мечтала об одном: увидеть Каракалпакию. Нет, не просто увидеть: мне представлялось, что это будет возвращение домой после долгого отсутствия. Думая о городе Нукусе, я, казалось, вспоминала его…

И вот я получила паспорт. Мне купили билет на самолет. Воспитательница тревожилась, считала, что мне нужно дать провожатого, но я наотрез отказалась. Только дала обещание аккуратно писать ей обо всем, а главное — не скрывать, если вдруг придется туговато.

Удивительная штука — человеческие мечты! Дай им только волю — куда не заведут они! Запало же мне в голову, что стоит сойти с самолета — и все поймут, кто я и почему приехала. Представлялось, будто любой встречный каракалпак воскликнет с улыбкой: „Наша дочка Гульзар приехала! Добро пожаловать, Гульзар!“

Сейчас смешно говорить, но мне казалось, что юноши и девушки — мои сверстники — забросают меня цветами, когда я буду сходить по трапу самолета.

Я еще и не сказала, что детский дом, в котором я воспитывалась, находился в Сибири. Цветов мы видели мало, а про Каракалпакию я прочитала, что она вся расцветает в апреле и мае. Поэтому Нукус представлялся мне похожим на цветущий сад.

И вот я прилетела в Нукус, сошла по трапу самолета.

А радужные мечты мои растаяли где-то там, наверху, в воздухе…

Разумеется, меня никто не встретил. Ни один человек не преподнес мне цветы. Казалось, все надежды мои рушатся, хотелось разреветься. Возможно, я и заплакала бы, но в детском доме мы привыкли не плакать: рано поняли, что слезами ничего не добьешься.

С трудом оторвав от земли свой чемодан, я отправилась на поиски гостиницы. Гостиницу я нашла быстро, но свободных мест не оказалось. Пришлось до утра просидеть у окошка администратора. Лишь наутро я получила место, умылась, наскоро съела зачерствевшую в дороге булочку, запила водой и пошла в ближайшее отделение милиции.

Дежурный милиционер, стоявший у входа, выслушал меня и сказал:

— Такими делами в нашем министерстве занимается лейтенант Ембергенов, да ведь сегодня воскресенье, его нет. Придется обождать.

Я ушла. В гостиницу пришлось возвращаться через большой парк. Удивительное дело: из отдаления Нукус представлялся мне знакомым до мелочи, а сейчас все казалось чужим, странным. Я присела на скамейку отдохнуть, а сама всматривалась в лица прохожих. Проходили девушки моих лет и парни, но я невольно искала взглядом рослого человека с черными усами, с солдатской выправкой…

Каракалпакские девушки мне сразу понравились. Понравилось, как они заплетают волосы в длинную пышную косу и перекидывают ее через плечо на грудь. Я невольно коснулась рукой своих волос: они были стянуты тугим узлом на затылке. Хорошо, что не подстриглась перед отъездом! Теперь я тоже стану заплетать косу и точно так же перекидывать ее через плечо…

На следующий день с этой новой прической я пошла в министерство искать лейтенанта Ембергенова.

Это был плотный немолодой уже человек с седыми висками. Он внимательно выслушал меня и начал рыться в железном сейфе, который стоял позади его стола.

— Проклятая война!.. То и дело дает о себе знать, — бормотал он. — Все еще продолжаются скитания, мучения, все еще людям не до сна. Эх!

Наконец лейтенант Ембергенов отыскал одну папку, раскрыл ее на столе.

— Эта папка заведена по твоему заявлению, сестренка, — сказал он. — Санчасть, которая тебя тогда приняла, находилась на Северном Кавказе. Мы точно выяснили ее расположение, послали запрос. Нам сообщили, что в июне 1942 года в воинской части, которая там действовала, было два солдата из Каракалпакии. Выяснили фамилию одного. Он живет в Чимбайском районе. Я сам ездил к нему, расспрашивал. Он ничего такого не помнит. О втором солдате пока нет сведений. Там, возле этого селения, немало наших сгинуло без вести…

Слова лейтенанта Ембергенова едва не сразили меня, как пуля. Да-да, сгинули, поумирали от тяжких ран миллионы, миллионы…

Наверно, у меня даже лицо изменилось, потому что лейтенант поднялся со своего места, заговорил торопливо:

— Ничего, ведь все это еще не окончательно. Мы во все республики разошлем запросы, будем искать бойцов этой части и выясним, кто из них встречал солдата-каракалпака. А пока поищем в своей республике.

Хоть я и предвидела, что дело это не может так вот легко и сразу решиться, мне стало не по себе. Он, должно быть, почувствовал мое беспокойство и спросил:

— Ты вообще-то… учиться сюда приехала?

— Нет, я хотела только найти папу.

— Папу? — переспросил он, но тут же смутился, добавил виновато: — Придется немного обождать, сестренка. Мы пока тебе что-нибудь с работой придумаем.

Но я боялась отвлечь его от главного — поисков да и вообще стеснялась затруднять другими делами и потому ответила:

— Не беспокойтесь. Пожалуйста, постарайтесь найти этого человека, а работу я и сама поищу.

— Ну хорошо, — засмеялся он. — Только в случае чего приходи, не стесняйся.

Я попрощалась и ушла.

На улице я внимательно разглядывала каждую вывеску, читала объявления на стенах. Большой город, много высоких красивых домов, и почти всюду работают люди, везде они нужны. Набравшись смелости, я вошла в дверь возле кинотеатра. Это оказался кабинет администратора филармонии.

— Насчет работы? — сразу оживился толстяк-администратор. — Балерина? Певица? Что? А? Ничему не училась? И вообще, значит, без актерских данных? Погоди. Нам нужна уборщица…

Не дослушав, я выскочила на улицу. Остановилась и задумалась. Задавая свои вопросы, он вовсе не дожидался моего ответа. Просто сам спрашивал и сам отвечал вслух. Самому себе отвечал. А вдруг я самая искусная балерина, самая лучшая певица? Нет, он все понял, все разглядел своими цепкими круглыми глазками. И я тоже хороша! Чего меня понесло сюда?

Заглянула в какую-то контору. Там за столом сидела модница, напудренная, с подведенными глазами.

— К директору нельзя, — сказала она, ужасно гордая тем, что имеет право запрещать. — Вы по какому делу? Ах, насчет работы? Свободных вакансий у нас нет.

Я отправилась дальше. В другой конторе мне сказали, что было место курьера, но, к сожалению, лишь вчера приняли одну женщину.

Упрямства у меня хватает, но я устала и вообще перестала верить, что сумею сама что-либо найти. Поборов чувство неловкости, я на следующий день снова пошла к лейтенанту Ембергенову. Он оказался еще и вежливым человеком. Даже виду не подал, что помнит, как я накануне отказалась от его помощи. Сразу заговорил так, будто специально меня ожидал.

— Да, — сказал он, — жизнь — штука серьезная. На первых порах она мало кого балует. Надо быть посмелее, тогда и себе и другим дорогу проложишь.

Я невольно подумала, что лейтенант сказал вслух о том, чему сам служит: разве не прокладывает он дорогу другим людям, чтобы им было не так трудно и не так одиноко в жизни? И еще я подумала, что жизнь и в самом деле, прежде чем обогреть человека, порой возводит на его пути всяческие преграды, ставит подножки, манит недоступными вершинами…

Лейтенант задумался на мгновение, потом спросил, мечтала ли я когда-нибудь о своей будущей профессии.

Я сразу вспомнила слова Елены Семеновны: „У тебя, Гульзар, душа медика, ты всегда стараешься облегчить чужие страдания…“

И, вспомнив это, я сказала лейтенанту, что вообще собираюсь поступить, скорее всего, в медицинский техникум.

— Ну, если так, Гульзар, то мы тебя устроим пока санитаркой в больницу, хочешь? Там ты сумеешь помочь многим людям, со многими познакомишься. Попутно сможешь учиться. Только уговор: пореже рассказывай свою историю. Мало ли, может найтись и такой человек, который назовется этим солдатом либо выдумает, будто знал его. Только запутает нас. Будь осторожна. Если по случайности и столкнешься с тем солдатом, он, узнав твою фамилию, сам заинтересуется твоей судьбой. Как ты думаешь?

Лейтенант как бы дал мне понять, что я именно в больнице могу столкнуться с бывшим солдатом. В самом деле, когда я, сидя в сквере, смотрела в лица прохожим, я не представляла, что тот, кого я ищу, может оказаться уже далеко не молодым и даже больным человеком. Сколько ему пришлось вынести, если судьба его пощадила!

И я ответила без колебаний:

— Да, я буду санитаркой.

Ембергенов улыбнулся, довольный. Он снял трубку, позвонил в больницу. Предупредил, что мне нужно дать место в общежитии.

С того дня началась для меня кипучая, полная забот жизнь. Я отдавала работе все силы. Если среди больных оказывались инвалиды войны, я была к ним особенно внимательна.

Нелегкое это дело — ухаживать за больным человеком. Особенно трудно приходится, когда болеют инвалиды. Все старые раны и болезни напоминают о себе. А уж для нас, едва переступишь порог больницы, беготни хватает. И все же я нередко задерживалась возле инвалидов войны даже после работы. Перестилала постели, помогала подняться, пройтись по палате, а если требовалось, то и сама кормила.

Дежурным врачам нравилось, как я работаю. Нередко я слышала: „Молодец, Гульзар!“

Чтобы помочь больным по-настоящему, нужно прислушиваться не только к их словам и просьбам, но понимать и самое молчание, выражение глаз. Читать по лицам я, пожалуй, научилась раньше всего. Догадывалась, если человеку больно, плохо, но он стесняется лишний раз напомнить об этом. Хуже для меня было другое: ведь я не знала каракалпакского языка.

В магазине я нашла словарь, купила школьные учебники и в свободное время начала изучать язык, тем более что время для поступления в техникум было неподходящее: учебный год уже начался.

Чаще всего меня называла „молодчиной“ старый врач Айшагу́ль.

Однажды мы одновременно с ней оказались на ночном дежурстве. Когда я помыла полы и убрала в палатах, она позвала меня в свой кабинет. Помню, она еще в день первого знакомства удивилась, услышав мою фамилию и имя. Кажется, даже переспросила. Сейчас она тоже стала расспрашивать, откуда я приехала в Нукус. Хоть лейтенант Ембергенов и просил меня быть посдержаннее, доктору Айшагуль я рассказала обо всем.

— А ты и в самом деле уже стала совсем наша, — сказала задумчиво доктор Айшагуль. — Ты замечаешь, как тебя любят больные? Трудиться для народа — это не только строить электростанции или рыть каналы. Бывают мелкие, казалось бы, дела, значение которых очень велико. А еще у нас, каракалпаков, есть пословица: „Если хочешь отблагодарить достойного сына своего народа, служи его народу; если хочешь отблагодарить народ, служи его достойному сыну“. Ты молодчина, что поняла это и ради благородного человека приехала на его родину, самоотверженно трудишься среди его народа…

Я действительно работала, не зная отдыха. Работа поглощала все мои силы и мысли, однако стоило мне вспомнить, что поиски, которые вел лейтенант Ембергенов, еще не увенчались успехом, на душе становилось тяжко.

После слов доктора Айшагуль я приободрилась, вроде бы и работать стало легче. В самом деле, я же не просто отбываю рабочий день, чтобы заработать на жизнь, — я помогаю людям, не считаясь со временем, люблю и жалею этих людей. И я в душе поблагодарила лейтенанта Ембергенова за свою работу.

В начале сентября доктор Айшагуль помогла мне поступить в техникум. Но работу в больнице я не оставила. По-прежнему я не знала, что такое усталость. В короткие свободные минуты читала книги, готовилась к занятиям. Правда, письма Елене Семеновне писала редко, но она аккуратно отвечала и не обижалась на меня.

Мне казалось, что так даже лучше — и работать, и учиться. Занятия в техникуме помогали мне лучше понять работу больницы, врачей. В то же время у меня с каждым днем становилось больше друзей. Я не забывала предупреждение лейтенанта Ембергенова, но самые близкие мои друзья знали всю правду. Как ни сочувствовали мне наши студенты, помочь никто из них не мог. Потеряв терпение, я как-то зашла к лейтенанту Ембергенову, хотя он обещал сам меня вызвать, если будут новости.

— Сестренка дорогая, нелегкое это дело, — сказал он, по обыкновению сдержанно. — Очень уж запутанный оказался узел. Но мне кажется, мы скоро сумеем его развязать. Я советовался с опытными людьми. Понимаешь, каракалпак, имеющий единственного ребенка, нет, вернее, потерявший его, всегда и всюду вспоминает имя этого ребенка — так уж у нас принято. Возможно, у того солдата, когда он уходил в армию, оставалась единственная дочь — Гульзар. Тоскуя по ней, он и назвал тебя ее именем. Могло быть и другое: у солдата оставалась в родном краю любимая девушка — Гульзар. Видишь, какого терпения требует это дело. Теперь мы ищем тех, у кого есть дочери с твоим именем, потом… Ну, да, в общем, что тут говорить, сама понимаешь. Одно тебе скажу: если человек этот жив, мы его непременно отыщем.

Слова „если жив“ снова болезненно отозвались в моем сердце. В самом деле, почему я так упорно отгоняю мысль о том, что он мог погибнуть, мой спаситель? Да просто потому, что это было бы слишком страшно!

Что я буду делать, если в самом деле погиб тот, кто сталкивался там, на фронте, со смертью каждый день, каждый час?..

Елена Семеновна меня щадила — мы с ней не говорили об этом. А мне мой спаситель представлялся таким сильным, таким отважным, что думалось, сама смерть отступила бы перед ним…

Но ведь лейтенант Ембергенов мог оказаться прав. Я зажмурилась — душа горела от нестерпимой боли.

Что делать? Что делать? Наверно, легче потерять жизнь, чем надежду, которая привела меня в Каракалпакию.

Тут мне вспомнились слова доктора Айшагуль: „Служи его народу, Гульзар!“

Мысль, что я все равно не теряю время понапрасну, что я служу родному народу моего названого отца, помогла мне собраться с силами. Лейтенант Ембергенов, кажется, даже не понял тогда, как глубоко меня взволновала случайно оброненная им фраза.

Шли месяцы, а поиски все не давали результатов.

За это время я научилась почти свободно разговаривать по-каракалпакски и в больнице совсем уже освоилась.

На втором году моей работы к нам положили старую женщину — тетю Хажа́р. Она болела долго, тяжело и была очень слаба. И я принимала ее — была тогда дежурной. Постелила ей постель, помогла улечься поудобнее. Сама не знаю отчего, но старушка эта сразу показалась мне необычайно близкой.

Я стала особенно внимательно ухаживать за ней — сама ее переодевала, постоянно поправляла постель, чтобы не было складок на простыне. Она даже есть не могла самостоятельно — либо сестре, либо санитарке приходилось ее кормить. Мне казалось, что тетя Хажар ест гораздо лучше, когда именно я кормлю ее. Осторожно, по ложечке, я вливала ей в рот чай. От слабости старушка не могла произнести ни слова, но когда она глядела на меня, глаза у нее становились добрые-добрые, а иногда она дрожащей, исхудалой рукой ласково гладила мои волосы. Наверно, хотела поблагодарить.

Но однажды старушка почувствовала себя лучше и смогла заговорить. Спросила мое имя. Я ответила.

— Как же так, дочка? — удивилась она. — Ведь ты русская.

Я улыбнулась и пожала плечами. Улыбнулась и старушка. Лицо ее расцвело, морщинки так и засияли тонкими лучиками от доброй улыбки.

— И чего я спрашиваю? — сказала она самой себе. — Назвали же наши соседи своих детей Юрой и Тамарой. А я все мечтала, что у меня будет дочь и я назову ее Гульзар, потому я и удивилась.

— Ваш муж жив? — спросила я торопливо.

— Нет, милая…

Она отвечала с трудом, неохотно, но мне не терпелось узнать все до конца.

— Ваш муж был на войне? — спросила я.

— Какой же настоящий мужчина не был на войне?

— И вы говорите, он мечтал о дочери, которую хотел назвать Гульзар?

Я спросила об этом и запнулась. Я хотела узнать все до конца, но за своей болью не ощущала боли, какую причиняю своей собеседнице.

— А в армии ваш муж где был? Как он выглядел? Он был рослый, широкоплечий?

— Да, дочка… — На этот раз она опять слабо улыбнулась. — Мне он казался самым рослым и самым широкоплечим. Он был красивый, с черными усами…

Я едва не вскрикнула: „Значит, вы моя мама! У вас есть дочь, которую зовут Гульзар!“ Но, сдержавшись, задала новый вопрос:

— А что муж писал вам с фронта?

— О, много писал. Только обычно добавлял, что в письмах всего не расскажешь, так много пришлось повидать всякого…

В дверях показалась доктор Айшагуль, окликнула меня.

— Зачем ты мучаешь больную вопросами? — накинулась она на меня в коридоре. — Ты ведь знаешь, как она слаба. Сейчас же перестань ее беспокоить!

Я молча кивнула.

Все чувства мои были взбудоражены. В тот день я допоздна не уходила домой после дежурства, пропустила занятия в техникуме. До полуночи сидела я у постели задремавшей старушки. Она спала тревожно, иногда со слабым стоном просыпалась от боли. Лекарства и уколы плохо ей помогали. К утру она опять почти не могла разговаривать. Но на меня не сердилась; выпростала худую руку из-под одеяла и погладила мои волосы.

На следующий день я стала расспрашивать доктора Айшагуль о ее болезни.

— Плохо, — ответила доктор. — Очень плохо. Она слишком поздно обратилась к врачам…

Но я не могла поверить, что нет надежды на выздоровление. Мне казалось, хороший уход и правильное лечение способны спасти человека от любой болезни. Часами, окончив работу, я просиживала у постели тети Хажар, держала ее морщинистую руку и, вглядываясь в ее лицо, пыталась убедить себя, что она поправляется, что ей лучше. Нередко у ее постели меня заставало утро.

С напряжением ожидала я минуты, когда тетя Хажар снова сможет заговорить. Ведь она так и не ответила на самый главный вопрос, который я, правда, и не успела задать: не упоминал ли муж ее хоть в одном письме, хоть одной строчкой про маленькую девочку, подобранную возле разбитой машины?..

Лейтенанту Ембергенову я рассказала об этом разговоре; мне показалось, что он очень заинтересовался. А я мечтала услышать из уст самой тети Хажар ласковое: „Доченька…“ Закрывая глаза, я слышала его, это слово, — порой оно звучало тихо-тихо, будто слабый шелест, а иногда настойчиво, умоляюще: „Помоги мне, доченька…“

Тетю Хажар навещал сын — Марат. Он учился в Педагогическом институте. Когда врачи сказали ему, что матери хуже, он стал приходить каждый день.

Стройный, смуглый, с курчавыми волосами, Марат напоминал Пушкина в лицейские годы. Был Марат сдержан, неразговорчив. Заставая меня у постели матери, он присаживался чуть поодаль и выжидал, когда я уйду. Ни словом, ни жестом он не дал понять, что мое присутствие его тяготит, но это было ясно без слов. Если я, уходя, оборачивалась, то видела, как сразу меняется его лицо: будто человек сбросил маску враждебной сдержанности и теперь лучится сыновней любовью и преданностью…

Начался новый учебный год. Я перешла жить в студенческое общежитие из маленькой неудобной комнатки при больнице. Вместе со мной теперь жили две девушки — Перигу́ль и Айзода́.

Айзода была на год старше нас. Она даже похвасталась однажды, что в первом классе сидела два года. Ее баловали в семье, ей показалось неинтересно ходить в школу, вот она и поступила вторично, на следующий год.

Высокая, чернобровая, с круглым нежным лицом и маленькой родинкой над верхней губой, Айзода была очень красива. Я только удивлялась, что она беспрерывно меняет прическу. То волосы у нее зачесаны высоко вверх и цилиндром увенчивают голову, то она распускает их по плечам и становится похожей на русалку или закручивает на лбу что-то вроде челки, остальные волосы заплетая в косу.

Интересно было посмотреть, как Айзода сидит у зеркала. Взглянет на себя и долго не может оторвать глаз. Перед зеркалом она смеется, хмурится, сердито двигает бровями, делает обиженное лицо, чуть ли не плачет. Вначале я очень удивлялась, но Перигуль объяснила мне, что Айзода хочет знать заранее, как она будет выглядеть, если при встрече с парнем засмеется, рассердится или вдруг заплачет.

Как интересно! Однажды, оставшись одна в комнате, я тоже попробовала смеяться перед зеркалом, но мне это быстро надоело. Да и девушке, смотревшей на меня из зеркала, далеко было до Айзоды!

А до чего мне хотелось стать похожей на нее! Хотелось так же вот носить платья, открытые, изящные, красивые, так же заразительно хохотать, чтобы даже прохожие на улице оборачивались с улыбкой.

Перигуль была совсем иная: спокойная, доброжелательная. И если сама я мечтала стать похожей на Айзоду, то других людей хотелось видеть такими, как Перигуль, мягкими и сердечными.

К обеим подругам иногда приезжали родители. Перигуль привозили обычно гостинцы, всякую домашнюю снедь. Айзоде — платья, туфли, оставляли и присылали деньги. Она казалась нам несметно богатой и очень любила покупать украшения и безделушки, часто вовсе не нужные, которые ей самой тут же надоедали.

В свободное время я тоже пробовала менять прическу, но на улицу всегда выходила с косой, перекинутой через плечо.

Иногда случалось, что я слышала у себя за спиной шаги какого-нибудь парня. Шаги то ускорялись, то замедлялись в такт моим. Но стоило парню поравняться со мной, взглянуть мне в лицо, и он останавливался, чтобы дать мне пройти, либо, извинившись, торопливо обгонял меня.

Я понимала, что этому причиной, но часто сама упорно смотрела встречным прямо в лицо, точно пыталась поймать в чужом взгляде жалость, сострадание, неприязненное удивление. Ведь я была не такая, как другие девушки, — у меня с детства глаз так и остался поврежденным. И если встречные слишком уж внимательно и сочувственно меня разглядывали, я начинала вызывающе смеяться. Что еще оставалось делать, как не посмеяться над людской невоспитанностью. Этим я хоть немножко утешала себя.

Однажды я возвращалась домой с работы через Центральный парк. Услышала позади смущенный голос: „Девушка, одну минутку!..“ Я остановилась, обернулась. Прямо передо мной стоял широколицый курносый парень. Мы в упор разглядывали друг друга; что-то испуганно-беспомощное неожиданно мелькнуло в его широко открытых глазах, черные брови тревожно дрогнули. „Простите“, — произнес он растерянно и круто повернул обратно.

И тут справа от меня появилась Перигуль.

— Наконец-то я тебя догнала, — сказала она, по обыкновению мягко. — Он что, обознался, бестолковый?

— Наверно, — ответила я тихо.

Мы пошли рядом, заговорили о предстоящих экзаменах.

На следующий день, вернувшись с работы, я увидела на своей тумбочке очки. Обычные черные очки, которые защищают глаза от яркого солнечного света. Такие же очки лежали и на тумбочке Перигуль. Вскоре пришла она сама.

— Ты уже видела, Гульзар? — спросила она оживленно. — Примеряла? Идут?

Я прекрасно понимала, почему она принесла мне черные очки. Ведь она слышала, как парень вчера в парке растерянно произнес: „Простите“, хотя, возможно, за минуту до того выдумывал повод, как бы со мной заговорить. Она сказала: „Обознался, бестолковый“, а сама все-все прекрасно поняла. Чтобы не обидеть Перигуль, я надела очки.

— Ой, подружка моя милая, как тебе в них хорошо! Если ты начнешь носить очки, я тоже надену. Какая ты стала красивая! — говорила Перигуль.

— Вот потому-то я и не стану их носить, — сказала я тихо. — Дорогая, не нужно. Пожалуйста. Я не хочу обманывать людей, казаться не такой, какая я есть…

Перигуль до того смутилась, что у нее даже лоб покрылся испариной.

— Прости меня, Гульзар, — сказала она умоляюще. — Просто мне больно замечать твою печаль. И я хочу, чтобы люди видели тебя такой же милой, какая ты в самом деле…

Она спрятала очки в ящик тумбочки, и больше мы никогда не заговаривали об этом.

А вот Айзода меньше всего замечает огорчения и беды других. Даже если кто-то начнет ей рассказывать о своих горестях, вид у нее сразу становится скучающий. Целые дни она занята собой. Порой начинает рассуждать вслух: „Ну до чего отсталые у нас тут парни! Никакой культуры. Стоит слегка подмазаться, стараются задеть пообиднее, стилягой обзывают…“

Случалось, она и в самом деле переставала подкрашиваться, но какой же она становилась некрасивой!

Однажды Айзода увидела, как мы с Маратом вместе выходим из больницы, — мы с ним как-то незаметно сдружились, и уже не было случая, чтобы он не поговорил со мной, приходя навестить мать.

Вернувшись в общежитие, я заметила, что Айзода специально поджидает меня.

— Советую тебе быть осмотрительнее, — сказала она вполголоса и добавила, будто про себя: — Погонится ворона за соколом — последние перышки растеряет…

Я почувствовала в ее словах скрытый обидный смысл, но могла ли я тогда догадаться, что Айзода попросту ревнует меня к Марату? Зато я впервые в этот день задумалась о нашей с ним дружбе. Я уже не могла себе представить, что когда-нибудь Марат перестанет меня разыскивать или поджидать во дворе больницы. Нам всегда было о чем поговорить, мало того, случалось, я с нетерпением ожидала возможности посоветоваться с ним. И конечно, всякий раз мы говорили о его маме, которой все не становилось лучше. В такие минуты он смотрел на меня с надеждой, а мне было так горько, будто именно я в ответе за бессилие медицины перед страшной болезнью.

Снова я шла к докторам и снова слышала знакомый ответ: „Это рак. Она слишком поздно обратилась за помощью…“ Но все равно я не могла освободиться от ощущения вины; казалось, половина моего сердца умирает вместе с больной женщиной. По-прежнему я нередко, даже в свободные от работы дни, приходила навестить ее.

Иногда я думала: „А что, если расспросить Марата о его отце?“ Но в тот день, когда я окончательно решилась заговорить с ним об этом, в больницу неожиданно пришел лейтенант Ембергенов. Накинув на милицейскую форму белый халат, он несколько минут сидел у кровати тетушки Хажар, пытался с ней заговорить. Заметил меня у двери, сказал: „Гульзар, возможно, конец клубка начнет разматываться именно здесь…“

Я ему ничего не подсказывала, только несколько слов передала из нашего разговора с тетей Хажар. Значит, нечто более значительное спустя столько времени привело его сюда? Это усилило мою нежность к больной женщине.

С нетерпением ожидала я того дня, когда лейтенант Ембергенов скажет: „Гульзар, вот жена того, кого ты ищешь“. Я представляла, как тетя Хажар протянет ко мне руки и шепнет: „Доченька!“ И, уже ощущая себя ее дочерью, я ухаживала за ней с удвоенной нежностью.

Между тем ей все меньше требовались мои заботы. Она почти перестала есть. Теперь я каждый день приносила в больницу гранаты, выдавливала из них сок и давала ей пить; она делала с усилием два-три глотка, кивала благодарно и в изнеможении закрывала глаза. Я осторожно расчесывала ей волосы, массировала ноги. Она следила за мной потеплевшим взглядом. Иногда она протягивала желтоватые ладони, и я давала ей свою руку. Она прижимала ее к щеке, к губам…

Для меня это была материнская ласка, которой я не помнила в своей жизни. Я уже не могла представить, что кто-то иной вместо меня станет ухаживать за тетей Хажар, сумеет угадывать ее желания и что другую девушку она будет благодарить так же, как меня.

Однажды на небольшой площади между Педагогическим институтом и нашей больницей собралось много народу: это был митинг в честь запуска спутника Земли — такого удивительного, такого огромного чуда. Люди поднимались на воздвигнутую наскоро трибуну, звучали взволнованные речи. Каждому выступавшему все оглушительно хлопали, радуясь не так словам его, как самому событию.

Я выбежала из больницы и сразу оказалась в гуще народа. Неподалеку я заметила Марата — должно быть, он подходил к воротам больницы и задержался в толпе.

Аплодируя вместе со всеми, я искоса наблюдала за Маратом и заметила, что он лишь поднимает руки для хлопка, но даже не соединяет ладони. Странное впечатление: будто человек неожиданно забыл привычное движение и с трудом пытается припомнить, глядя на других…

Что это с ним?

Когда митинг окончился, я догнала его, с тревогой тронула за руку.

— Марат, что случилось? Почему ты не радовался вместе со всеми?

Еще не закончив свой вопрос, я поняла, что его не нужно было задавать. Марат остановился, пораженный.

— Я? Не радовался? — выговорил он с трудом. — Видишь ли, Гульзар, то, что я пережил сейчас тут, на площади, это больше, чем радость. Такие вот события дают человеку силы жить, когда у него…

— Что? — вскричала я.

— Вчера я беседовал с докторами, — произнес он с трудом. — Говорят, надежды никакой. Совсем нет надежды. Ни одного шанса.

Помню, я смогла лишь выдавить из себя: „Нет, нет!“ В глазах у меня потемнело, я едва не упала. Марат поддержал меня, спросил испуганно:

— Что с тобой, Гульзар?

Я, однако, овладела собой и ответила возможно спокойнее:

— Погоди, мы сейчас вместе всё выясним. Не может быть!

И побежала к больнице, ничего вокруг не замечая, наталкиваясь на людей, спотыкаясь о камни. Марат бежал вместе со мной.

В палате были врачи, поэтому нам пришлось задержаться в коридоре. Неожиданно я услышала голос тети Хажар. Она говорила очень тихо, но горячо…

— Слышишь, Марат? Она поправляется! Она окрепла, разговаривает, — шепнула я.

Марат не ответил — прислушивался к словам матери.

— Доктор, дочка моя милая, прошу тебя, выполни мою просьбу, — доносилось до нас. — Мне глаза уже ни к чему, а она такая молоденькая, такая славная. Проверь, милая, я слышала, теперь любые операции делают. Муж мой всегда говорил: „Если можешь, постарайся человеку принести радость“. Сам погиб, спасая чужого ребенка… А мне так хотелось бы знать, что она счастлива, эта девушка, у которой сердце, видать, полно горя. Она должна расцвести… Расцветет…

Я едва удерживалась от слез. Марат стоял, опустив голову, лишь изредка поглядывал на меня внимательно и печально.

Дверь палаты отворилась. На пороге показалась доктор Айшагуль, кивком головы пригласила нас. Вместе с Маратом мы подошли к больной и присели на табуретки у ее кровати. Ощупью, не открывая глаз, она взяла наши руки в свои, стиснула тихонько и долго лежала молча. Потом ласково начала гладить мою косу.

— Милые дети, — наконец с трудом заговорила она. — Молодежь нынче умнее нас, стариков… Не мне учить вас. Одно скажу: расцветайте вместе…

Еще в коридоре, когда я слышала разговор тети Хажар с врачами, мне вспомнились слова толстухи, приходившей в детдом. И сейчас хотелось спросить: „Мама, значит, я не увядший цветок, нет?“ Но вместо этого я со слезами припала к худой морщинистой руке.

Эти слова тети Хажар были последними. К утру она скончалась.

Вместе с Маратом мы хоронили ее. Мы еще больше сблизились за эти дни. Я приходила навещать его и неизменно чувствовала, с каким нетерпением он меня поджидает. Ведь со мной он мог часами говорить о своей маме — я любила ее, казалось мне, не меньше, чем он.

— Когда мы потеряли отца, она отдавала мне последние крохи, — говорил он. — Наверно, оттого она и заболела, что никогда не думала о себе…

Я снова вспомнила толстую, не по возрасту нарядную косметичку, искавшую в детдоме красивого ребенка. Должно быть, та прежде всего заботилась лишь о себе, и если даже она смогла найти красивого ребенка, сумеет ли она дать ему доброту, тепло, счастье? А вот тетя Хажар, даже умирая, мечтала помочь совсем чужой для нее девушке. Чужой? Нет, нет! Всю жизнь я буду вспоминать ее как родную…

Я старалась утешить Марата:

— Если плачет мужчина, что остается делать тем, кто рядом с ним? Будь сильным, Марат. Слезы — удел женщин и детей.

Говорила и чувствовала, как у меня самой по щекам бегут слезы.

Но Марат поднимался, торопливо утирал глаза и шел разжигать примус, чтобы напоить меня чаем.

— Почаще приходи, Гульзар, — говорил он обычно на прощание. — Я никогда не представлял, какая страшная вещь — одиночество.

И я приходила всё чаще и чаще. Если не заставала Марата, брала ключ, оставленный под ковриком на пороге дома, и убирала комнату, мыла посуду. И казалось мне, будто это комната моего брата; я мечтала, чтобы Марат и в самом деле оказался сыном того солдата-каракалпака.

Горе тяжко подействовало на нас обоих, заставило забыть о многом. Но слова тети Хажар о гибели ее мужа!.. Те слова, что мы слышали из коридора. Он погиб, спасая ребенка!.. Человек, спасший меня, остался жив, иначе и я погибла бы с ним вместе. Но…

И я начала осторожно заговаривать с Маратом о его отце, о последних весточках с фронта…

— Отец писал, что настоящий мужчина всегда должен высоко нести голову, — однажды сказал Марат. — Между прочим, знаешь, один лейтенант из милиции недавно выяснял все подробности о моем отце. Я так и не понял толком, чего он хотел. Может, не успели награду вручить, такое ведь случалось. Он даже брал все письма, проверял, где отец служил. Но вчера письма вернул, извинился: „Оказывается, это не тот, кого мы ищем…“

От волнения у меня ноги подкосились. Я едва не выронила тарелку, которую вытирала, и присела на стул. Неужели снова рухнули все мои надежды?..

На следующее утро я бросилась разыскивать лейтенанта Ембергенова.

При виде меня он развел руками:

— Сестренка, прости, что я поторопился с обещанием размотать этот трудный клубок. Представь себе, Муратов, муж этой умершей женщины, совершил такой же подвиг, как и тот, кого ты ищешь. В белорусской деревне в горящем доме он услышал плач ребенка, бросился на помощь. Ребенка спас, но сам умер от ожогов…

Так вот что имела в виду тетя Хажар, когда говорила о своем муже! Благородный человек с большим, самоотверженным сердцем. Только не тот, кого я ищу.

В этот вечер я впервые не смогла пойти к Марату. Оборвалась какая-то незримая ниточка, развеялась мечта о брате, которому необходима моя поддержка, помощь. Как я теперь приду к нему? Кто я для него?

С тяжелым чувством, от которого не могла освободиться, я присела к столу, раскрыла учебники. Перигуль ушла мыть посуду — мы недавно поужинали. Она ни о чем не расспрашивала, только порой поглядывала на меня внимательно.

Вдруг дверь отворилась, и вошел Марат. Поздоровался. Вежливо присел на стул у двери.

Я заметила румянец волнения на его смуглых щеках. Айзода, по обыкновению сидевшая у зеркала, вскочила, глаза ее сияли. В эту минуту она показалась мне особенно красивой. Марат поднял на нее взгляд, но тут же отвернулся и покраснел еще сильнее.

Пока я лихорадочно размышляла, что мне лучше сделать: выйти либо, наоборот, притвориться, будто я ничего не замечаю, Марат поднял голову и сказал:

— Гульзар, я за тобой.

— Зачем? — спросила я растерянно.

— Принес билеты. Сегодня новый спектакль.

На душе у меня стало легко и ясно, будто и не было никакой тяжести, будто никакие неразрешимые вопросы меня не мучили. Я лишь переспросила, еще не оправившись от своей растерянности:

— Билеты? Мне?

Марат ужасно сконфузился, даже не смог ответить. Я не знала, что и подумать. Особенно смущал меня острый взгляд Айзоды, полный любопытства и злорадства. Она будто надеялась, что я не сумею выпутаться из неловкого положения.

В комнату вошла Перигуль. Кажется, она слышала конец нашего разговора. Ловко расставила в шкафчике помытые тарелки и произнесла спокойно:

— Марат, ты уж прости за тесноту. Придется тебе обождать на улице. Гульзар сейчас переоденется и выйдет.

Честное слово, она будто мысли мои читала!

— Ну не дурень? — буркнула Айзода, едва дверь за Маратом захлопнулась.

— Почему? — резко спросила Перигуль.

— Да ты что, сама не поняла, что ли? — обрушилась на нее Айзода. — Ведь это же я ему сегодня сказала, что в театре новый спектакль, вот он и приволок билет. Наверно, не ожидал застать тут Гульзар. Ну и растерялся — все еще мнит себя ее должником. Вот дурачье эти парни!

Я была в полном недоумении. Так что мне делать? Идти или нет?

Но Перигуль усмехнулась, достала из шкафа самое красивое мое платье, обтерла тряпочкой лаковые туфли.

— Скорее одевайся, опоздаете, — бросила она мне.

— Ах, Перигуль, ну какая же ты!.. — С этими словами я стала поспешно переодеваться.

К театру мы пришли даже немного рановато. Не успели войти в вестибюль, как нас нагнала Айзода. Красивая, нарядная, она с сияющей улыбкой подошла к Марату, будто меня тут вообще не было. Я разозлилась и нарочно прислонилась к Марату плечом. В глазах Айзоды мелькнула растерянность.

— Марат, ведь я тебе ясно утром объяснила, — заговорила она укоризненно. — Мне необходимо попасть на этот спектакль. Я на тебя рассчитывала, а теперь осталась без билета.

Что-то беспомощное появилось и во взгляде Марата.

— Погоди минуточку, — сказал он и побежал к кассе.

Айзода, очевидно желая, чтобы все вокруг невольно нас сравнивали, стала рядом со мной, достала из сумочки белый веер и начала небрежно обмахиваться. В эти минуты она напоминала героиню какой-нибудь пьесы, тем более что на улице вовсе не было жарко.

— Не пытайся лезть в чужое счастье, Гульзар, — сказала она самоуверенно. — Женщина не должна, как дрянной халат, прикрывать плечи каждого встречного. И вообще не я ли тебе говорила: не вороне гнаться за соколом. Мы с Маратом давно любим друг друга.

Я пристально посмотрела ей в глаза. Глаза эти, слегка подведенные карандашом, ненавидели меня, смеялись надо мной. Маленький розовый рот презрительно сжался. Айзода надменно качнула высокой короной прически, будто кивком этим хотела подтвердить безошибочность своих слов.

А вдруг Марат и в самом деле принес билет ей, но постеснялся сказать и отдал мне? „Хорошо, соколиха, ступай сама в театр со своим соколом!“ — подумала я, круто повернулась и стремительно зашагала обратно к общежитию.

Вскоре я услышала, что за мной кто-то бежит. Я не оглядывалась. Бежавший обогнал меня и преградил дорогу. Это был Марат.

— Гульзар, почему ты ушла? — спросил он, задыхаясь.

Я молчала.

— Пойдем, Гульзар, — сказал он с необычной нежностью. — В кассе билетов уже нет, и Айзода ушла. Я попросил ее уйти, — подчеркнул он сухо.

Только тут я оглянулась и увидела, как Айзода, небрежно покачиваясь на своих тонких каблучках, обмахиваясь веером, уходит в другую сторону. Она посмотрела на нас, и мне показалось, что Айзода снисходительно усмехнулась. Ах, да не все ли равно, если не она, а я нужна Марату!

После спектакля Марат проводил меня до общежития. Он был задумчив, мало говорил. Только один раз остановился, проследил за полетом падающей звезды.

Мы шли через парк; над нашими головами пугливо и обиженно шуршали сухие листья, будто боролись с осенним ветром, который пытался расшвырять их все до единого. Порой оторвавшийся лист трепеща опускался на землю, ложился у наших ног, и мы бережно его обходили, чтобы не наступить. Прислушиваясь к непрерывному тихому шелесту, Марат сказал:

— Гульзар, тебе не кажется этот шорох листьев какой-то печальной музыкой?

Я не ответила: вслушиваясь в безумолчное шуршание, я в самом деле ловила в нем мелодию, грустную до слез.

У дверей общежития Марат задержал мою руку в своей, спросил:

— Гульзар, ты помнишь последние слова мамы?

— Помню, — шепнула я.

Немного помолчав, он сказал:

— Я где-то читал, что у любимого человека нет недостатков.

И поторопился проститься со мной.

А я долго еще сидела в темноте на кровати, охватив руками колени, и пыталась понять, что же он хотел сказать этими словами? Может быть, просто утешал, чтобы я не считала себя хуже других? Или намекал, что найдется человек, для которого я окажусь лучше всех?

Ночь я провела без сна. Ворочалась в постели и снова припоминала слова Марата, самую интонацию, с какой они были произнесены. Я решила наутро непременно отыскать Марата и прямо, без утайки спросить у него, что же он хотел сказать.

На счастье, мне даже не пришлось искать его: утром я увидела, что он идет мимо наших окон в институт. Он взглянул на окно, у которого я стояла. Мы поздоровались, я попросила его задержаться и сбежала со ступенек ему навстречу.

Не помню ни единого слова из того, что я говорила. Помню только — он слушал очень внимательно, и глаза его улыбались.

— Какая ты искренняя и чистая девушка, Гульзар! — сказал он вместо ответа. — Я вчера не успел добавить — в той же книге мне понравились и другие слова: „Красота внешняя хороша, чтобы любоваться ею, а душевная красота дорога, чтобы жизнь прожить“.

Я не могла взглянуть ему в глаза. Он тоже казался смущенным и сразу ушел. Войдя в комнату, я торопливо задернула занавеску и прильнула к окну. Марат несколько раз оглянулся, и мне казалось, что взгляды наши встречаются. Один раз он особенно пытливо посмотрел на меня. Но это лишь казалось — ведь я была скрыта задернутой наглухо занавеской.

С Айзодой мы почти не разговаривали. Она попыталась было принять со мной небрежный, высокомерный тон, но я отвечала так сдержанно и холодно, что она удивилась и вдруг стала заговаривать непривычно заискивающе.

…Все эти события заставили меня забыть на время о моих поисках, о которых я не могла, не смела забывать.

Я позвонила лейтенанту Ембергенову, зашла к нему. Как выяснилось, он за это время сам ездил в некоторые районы, беседовал с бывшими фронтовиками. Казалось, он верил в успех поисков больше, чем до сих пор. Приободрилась и я. Неудачи первых месяцев точно раззадоривали Ембергенова.

Однажды он позвонил в больницу, позвал меня. Коротко попросил зайти к нему. Я тут же прибежала.

Лейтенант торжественно, как при первом знакомстве, поднялся мне навстречу, предложил сесть. Я догадывалась, что на этот раз он хочет сообщить что-то особенно значительное, и очень волновалась, даже дух перехватило.

Не говоря ни слова, Ембергенов положил передо мной письмо, адресованное на его имя.

Я начала торопливо читать. Смысл прочитанного плохо укладывался у меня в голове, и я чуть ли не каждую строчку перечитывала заново.

Не знаю, сколько раз прочитала я это письмо, но, наверно, теперь я могла бы повторить его почти дословно:

„…С тем солдатом-каракалпаком, которого вы разыскиваете, я лежал во фронтовом госпитале. Его зовут Косназар. Фамилия — Досназаров. Помню, он был ранен в руку. Ему сделали операцию, отрезали кисть руки. Он очень переживал, что не сможет больше писать, не сможет работать по-настоящему.

По-русски он говорил плохо и однажды попросил меня: „Друг, напиши мне письмо домой, другим я не сумею все рассказать по-русски. А твой язык ближе, ведь мы и узбеки хорошо понимаем друг друга. Писать можешь на русском языке, жена зайдет к соседям — они ей прочитают“.

Вначале он достал из-под подушки три или четыре мятых конверта и протянул мне: „Прочти“. Это были письма из дому. Писала жена его — Гульбазар. Какая это была дружная, любящая семья! В каждом письме говорилось о единственной их дочери — Гульзар. Жена подробно описывала, как маленькая Гульзар смеется, когда она начала сидеть, сама первый раз впервые поднялась на ножки. Но в одном из писем сообщалось о внезапной смерти Гульзар. Едва я взял в руки этот конверт, Косназар отвернулся, губы у него задрожали. Но он овладел собой — это был сильный, волевой человек. Когда я прочитал все письма, он повторил: „Теперь, друг, напиши получше, утешь ее, бедную мою жену…“ И я стал писать под его диктовку.

Я и сам был сильно ранен, но законы армейской дружбы нерушимы. Он диктовал по-каракалпакски, я мысленно переводил на узбекский, потом на русский.

Конечно, сейчас мне трудно припомнить все подробности, но самое главное могу сообщить. Косназар рассказывал жене своей, как он спас от смерти русскую девочку. Увидел опрокинувшуюся машину, и вдруг оттуда послышался плач ребенка. Косназар бросился к машине. Ему показалось, что это плачет его дочка, милая Гульзар. Косназар рассказывал, как ползком, под пулями фашистского снайпера пробирался к своим, как его и девочку засыпало землей, но солдаты помогли им выбраться. Косназару казалось, что он еще никогда в жизни не видел такого терпеливого ребенка: девочку ранило, у нее был поврежден глаз, но она будто понимала, как нелегко ее спасти, и почти не плакала, несмотря на боль. Несколько дней Косназар держал ее возле себя, сам кормил, но началось наступление, и девочку пришлось оставить в ближайшей санчасти.

Косназар предупредил, что непременно заберет ее, и теперь тревожился, не затеряются ли следы девочки. Нет, об этом он не писал жене, а несколько раз спрашивал у меня. Я ему ответил, что документы девочки должны сохраниться — главное, она спасена. И Косназар мечтал вслух, как после войны увезет ее к себе домой…

Вот и все, что сохранилось в моей памяти, товарищ Ембергенов. Я выписался, а Досназаров еще оставался в госпитале. Про дальнейшее ничего не знаю. Когда мы познакомились, Досназарову было около сорока лет. Он рослый, с черными усами, могучий, как Геркулес. Жаль, если такой человек погиб. Но мне кажется, он жив. Такие не поддаются даже смерти. Желаю успехов в ваших дальнейших поисках.

С приветом и уважением капитан Абдуллаев.

Ташкент“.

Я читала письмо, и перед моими глазами вновь возникала страшная картина: опрокинувшаяся машина с людьми, выстрелы фашистского снайпера по тем, кто уцелел. Я видела себя, маленькую, у груди мертвой матери и себя же — на плече рослого, храброго смуглого солдата, который ради меня бросился навстречу смертельной опасности. Удивительное чувство, порыв, какой может быть вызван лишь огромной любовью. К живому. К страдающему существу.

В этот порыв солдат вложил и свою тоску по любимой дочери.

— Видишь, Гульзар, о тебе весь Узбекистан тревожится, — сказал лейтенант Ембергенов. — Теперь мы найдем твоего спасителя. Капитан нам крепко помог.

— Жив ли он? — вырвалось у меня.

— Надеюсь, жив. Видишь, про него пишут, что такие смерти не поддаются.

Но в голосе лейтенанта я не ощутила уверенности.

В последние дни я не видела Марата — как-то не было поводов для встречи. Но тут не выдержала и побежала к нему. Он жарил на сковородке картошку. Я быстро, взахлеб рассказала ему про сегодняшнее письмо и про свои поиски. От неожиданности он даже вилку выронил из рук.

— Так вот почему искали моего отца, — произнес он медленно. — А знаешь, я рад, что этот солдат-каракалпак оказался другим человеком.

— Почему же?

— Так ведь ты стала бы моей названой сестрой, мы не могли бы пожениться!

Это вырвалось у него неожиданно. Он покраснел до ушей и отвернулся. Я чмокнула его в щеку и убежала. Не успела я завернуть за угол дома, как увидела Айзоду.

— Откуда это ты? — спросила она насмешливо и, не дождавшись ответа, добавила: — Бегай не бегай, а твой Марат будет ходить за мной как пришитый.

В эту минуту меня нагнал Марат. Айзода подняла брови как бы в изумлении и бросила насмешливо:

— Куда спешишь, изменник?

— В чем дело, Айзода? — не на шутку рассердился Марат. — Почему ты все время пытаешься делать вид, будто у нас с тобой какие-то особые отношения?

— А по-твоему, они вполне обыкновенные? — возразила она игриво.

Я не хотела присутствовать при таком объяснении и убежала.

К счастью, дома я застала Перигуль и все рассказала ей.

— Ну, погоди, гусиный веер! — сердито пригрозила Перигуль в сторону двери, а меня утешила: — Не огорчайся, пусть только вернется, уж я с ней потолкую.

Но Айзода не пришла ни через час, ни через два, и мне пришлось уйти в больницу на дежурство.

Утром, подходя к двери, я услышала спор в комнате. По-видимому, вчера Айзода вернулась поздно.

— Оставь ее в покое, — услышала я голос Перигуль. — Она чудесная девушка, тебе далеко до нее. Может быть, она нашла свое счастье в любви к Марату.

— Счастье? Да понимает ли она вообще, что такое любовь? Просто нахалка, и все. Я же видела, она сама к нему бегает.

Тут я не выдержала и распахнула дверь.

— Для тебя, Айзода, любовь, наверно, что-то вроде сладкого нектара. Ты, как оса, перелетаешь с цветка на цветок, чтобы урвать свое…

Слова мои прозвучали очень зло. Айзода так и взвилась:

— Ах, я оса? Ну так берегись моего жала, уж я тебя не пожалею! Будешь знать!

Пожалуй, я и в самом деле была слишком резка, но не признаваться же ей в этом, чтобы дать новый повод для злорадства. И я молча улеглась в постель — отдохнуть после тяжелой ночной смены.

Наверно, Перигуль была права: встречи с Маратом помогали мне забывать все тяжелое, что было в моей жизни. Да что я говорю — встречи! Я могла и не видеть его, достаточно было просто о нем подумать, припомнить случайно сказанную фразу, взгляд, и на душе у меня становилось так хорошо, будто произошло что-то необычайно радостное…

Оно и происходило, это радостное. Теперь Марат и я встречались каждый день. Если я работала, Марат приходил в больницу, даже помогал мне иногда мыть полы. Успокаивал меня тем, что это скорее мужская, чем женская работа: все моряки на флоте этим занимаются. Только там говорят не „мыть полы“, а „драить“, и уж тут за истинным моряком не угнаться ни одной женщине.

Я убедилась, что мне и в самом деле не угнаться за Маратом, когда он брал швабру, выплескивал на пол ведро воды и с шутками, забавляясь, до блеска „надраивал“ пол в коридорах больницы.

Закончив работу, мы засиживались допоздна и шепотом разговаривали, если в палатах был тихо и больные спокойно спали. Случалось, доктор Айшагуль отпускала нас, и мы бродили по берегу реки…

Марат не всегда мог пригласить меня в кино или театр: у него вечно не хватало денег — дотянуть до стипендии. Нередко я сама покупала билеты и приглашала его. Мне и в голову не приходило, что это может его огорчать.

Но вот начался новый учебный год, и Марат однажды сказал мне:

— Гульзар, я решил пойти работать на трассу Бухара — Урал.

— А с институтом как же? — спросила я испуганно.

— Буду учиться заочно.

Что я могла возразить? У меня сердце оборвалось. Не могла же я предложить, чтобы он продолжал учиться, потому что у меня есть небольшие сбережения и постоянный заработок. А вдруг не забота о деньгах была главным в этом решении — может быть, он просто решил расстаться со мной?

Я знаю, близкие люди должны верить один другому, все это я сумела бы прекрасно объяснить и посоветовать другой девушке, но сама… Да что говорить: даже многозначительные усмешки Айзоды, ее колкие реплики изо дня в день делали свое дело. И в ответ на слова Марата я лишь пожала плечами:

— Твое дело…

Мне показалось, что мой ответ его обрадовал.

На следующее утро по пути на работу я повстречала его в синем комбинезоне, с вещевым мешком за плечами.

— Как хорошо, что мы встретились! — сказал он. — А ведь я шел к тебе прощаться. Тороплюсь. На трассе очень нужны люди, я узнавал.

„Когда же ты все это успел? — хотелось мне закричать. — И почему, от кого ты так торопишься уехать?“

Мало того, он даже знал, в котором часу уходит на трассу грузовик, и еще с вечера договорился с шофером!

Народу уже было полно. Не успел Марат прыгнуть в кузов, как машина тронулась. Марат долго махал мне рукой, пока машина не скрылась из виду, а я, окаменев, стояла на дороге. Мы даже не простились как следует, ничего не сказали друг другу. Как страшно, что именно в такие вот важные минуты человек не находит нужных слов! Вот он уехал; мне кажется, я не успела сказать что-то необыкновенно важное, самое главное, а задержись Марат еще на несколько минут, и я стояла бы перед ним с тем же тягостным чувством невозместимой утраты… Разве это выскажешь словами?

Придя в себя, я почувствовала, что щеки мои мокры от слез. Я забыла, куда шла, зачем шла, и опрометью бросилась обратно в общежитие. Уткнулась лицом в подушку и дала волю слезам. Я не заметила, как уснула, наплакавшись, а когда открыла глаза, поняла, что уже опоздала на работу.

Я торопливо умылась и пошла в больницу. Пришла и увидела Перигуль. Она за меня мыла пол — задержалась после своего дежурства. Такой она была удивительный человек!

— Может, ты нездорова? Полежала бы, — сказала она.

— Нет, нет, лучше уж ты иди да отдохни, — ответила я.

Но она не ушла — заметила мои заплаканные глаза. Ей даже не пришлось расспрашивать: я сама все рассказала. И до конца моей смены мы пробыли вместе. Перигуль что-то говорила мне, старалась меня отвлечь, и я больше не плакала.

Да, я не плакала, но все равно не могла поверить, что Марат уехал. Казалось, он просто решил меня испытать, проверить мои чувства и потому притворился, будто уезжает. А сам вернулся домой и ожидает меня.

И я торопливо бежала на знакомую улицу, протягивала руку к двери… Она была заперта. А приподнять коврик, взять ключ и войти в опустевшую комнату у меня недоставало сил.

Однажды я решилась и спросила о Марате у соседей.

— Да ведь парень жениться собрался, — охотно объяснили мне женщины. — Вот и уехал на заработки.

Они ответили почти так же, как говорил сам Марат. Но я не могла связать два эти события. Решил жениться и… уехал. Как же так? И почему из-за женитьбы должна прерваться его учеба? Разве денег ожидает от него та, которая его любит, которую он избрал?

Мне думалось, что отъезд Марата — наша с ним тайна. Наша, и ничья больше. Каково же мне было услышать, что Айзода в курсе всех событий.

— Марат дорожит обычаями предков и понимает, что родители не отдадут меня замуж без большого калыма, — однажды объяснила она с важностью. — Придется ему, бедняге, погнуть спину.

— Ради чего? Чтобы купить такую вот расфуфыренную индюшку? — После этих слов я захохотала заливисто и вызывающе, как хохочет сама Айзода.

В первые секунды она смотрела на меня с изумлением, потом не выдержала и вышла из комнаты. Сказать по правде, после этого она не рисковала меня задевать.

Перигуль шепнула мне:

— Не тревожься, Айзода сама лишь сегодня узнала от соседей, куда девался Марат.

Как-то вечером к нам в общежитие зашла доктор Айшагуль. Мы все вскочили. Оказывается, она тоже узнала про отъезд Марата; да и как не узнать, если еще недавно он чуть ли не каждый день бывал у меня на работе. Там, занятая множеством дел, доктор Айшагуль не находила времени для разговоров, а сейчас усадила меня рядом с собой и начала подробно обо всем расспрашивать.

— Ну что ж, — сказала она уверенно, выслушав мой рассказ о последней беседе с Маратом, — раз он предупредил тебя о своем отъезде, значит, непременно вернется…

Сказала она и другую, очень важную для меня вещь:

— Мы решили, что тебе необходимо сделать операцию. Не бойся, она не будет тяжелой. Следы войны мы хотим смыть даже с лица наших людей, — добавила она с улыбкой. — Подумай над этим, милая, — повторила доктор Айшагуль, обняв меня за плечи, когда я провожала ее до дверей. — Операция не очень приятная штука, но я уже договорилась с глазником. Ты же у нас сильная и решительная, правда?

После ее ухода я глубоко задумалась. Подсела к зеркалу. „Красота внешняя хороша, чтобы полюбоваться ею, а душевная красота дорога, чтобы жизнь прожить“. Я несколько раз про себя повторила эти слова Марата.

На следующий день я согласилась на операцию. Молча вошла в кабинет доктора Айшагуль и остановилась на пороге. Она сразу поняла, сняла телефонную трубку. Все мои товарищи-студенты в эти дни уезжали на сбор хлопка. Уехала Перигуль. Айзода принесла справку о слабости здоровья, и ее оставили. А я легла в больницу.

Не буду рассказывать подробно о самой операции. Доктор Айшагуль несколько раз навещала меня. Самыми трудными были первые дни — подготовительные. Операция же прошла удачно. Радости моей не было границ. Одно меня мучило: хотелось взглянуть на себя в зеркало. Однако в первые дни мне почти не разрешали двигаться.

Но прошло еще несколько дней, и радость моя как бы потускнела. Пусть никто теперь не увидит моего поврежденного глаза, но может ли зарубцеваться рана в душе? Раньше у меня была одна беда и забота: найти Досназарова. Теперь стало две беды, две потери: Досназаров и Марат.

А главное — я чувствовала себя бесконечно виноватой перед Досназаровым. Узнала фамилию — и успокоилась. Теперь-то и должны были начаться настоящие поиски, в которых даже я сама могу участвовать.

Зимой началась подготовка к выборам в местные Советы. Придя проверить, правильно ли записаны обо мне все данные, я увидела доктора Айшагуль. Она заведовала агитпунктом. И вдруг мне пришло в голову проверить, нет ли в списках фамилии Досназаров. Оказалось, есть. Мне разрешили выписать — их было четверо.

Раньше меня хотели было освободить от работы агитатора — хватало дел и в больнице, да и после операции следовало немного отдохнуть. Но я убедила всех, что отлично найду время и силы для общественной работы. Разумеется, прежде всего я обошла семьи Досназаровых на нашем избирательном участке. Но того, кто был мне нужен, я не нашла.

Между прочим, у каракалпаков имена родных рифмуются, как стихи. Если имя отца оканчивается на „ат“, то так же оканчивается имя сына. Если отец был Досназаров, то сын — Косназар или еще как-нибудь похоже. Главное, чтобы окончания совпадали. А имя дочери рифмуется с именем матери. Это затрудняло мою задачу. Среди многочисленных родственников Досназаровых оказалось несколько Косназаров.

Для меня было приятным сюрпризом, что Перигуль, работавшая на другом участке, тоже достала несколько адресов Досназаровых. Она не только сама их выписывала, но привлекла на помощь агитаторов-студентов с соседних участков.

С этим списком я пришла к лейтенанту Ембергенову. Я уже стала замечать, что в последнее время каждый мой приход портит ему настроение, поэтому звонила и заходила очень редко.

Лейтенант притянул к себе список, бегло пробежал его глазами и устало покачал головой. Видно, я шла вслед за ним, по пути, который не привел его к успеху.

В больнице доктор Айшагуль, замечавшая мое подавленное настроение, при каждой встрече пыталась меня утешить:

— Нет, Марат не казался мне ветреным парнем. Наверно, письма где-нибудь плутают или просто он еще не нашел времени написать.

А однажды она сказала:

— Не падай духом, я сама постараюсь отыскать его адрес и напишу ему.

Меня глубоко тронули ее слова, слезы навернулись на глаза. Но сразу острое тоскливое чувство поднялось из самой глубины души. Да что же это такое? Я вроде бы сама отхожу в сторонку от своего счастья, а всех остальных прошу поддержать меня, слезами и жалобами — пусть даже молчаливыми — взываю к чужой помощи…

Сколько людей оторвала я от дел, чтобы они помогли мне разыскивать солдата-каракалпака, а сама просто наблюдала за их поисками, даже не всегда внимательно. И вот уже мне нужна помощь в розысках Марата. Хорошо, доктор Айшагуль отыщет его. А дальше? Начнет спрашивать, любит ли он меня? Вообще что она может сказать ему? Уместны ли в таких вещах упреки, чужое вмешательство?

Нет, Марата я должна найти сама. Сама должна узнать, почему от него нет писем. Перигуль одобрила мое решение. Она даже предложила работать вместо меня в больнице, пока я не вернусь.

Я навела все справки о трассе газопровода Бухара — Урал и сидела в общежитии, обдумывая, с чего начать розыски, когда в дверь громко постучали. Вошел милиционер.

— Вы товарищ Каракалпакова? Меня прислал лейтенант Ембергенов. Он ожидает вас.

Мы вышли вместе. Милиционер оказался и шофером. Через несколько минут машина доставила нас к лейтенанту Ембергенову.

Он вежливо поднялся мне навстречу. Во всем его поведении на этот раз ощущалась спокойная уверенность, какой я не замечала в последнее время. Но он казался опечаленным. Несколько раз он поднимал на меня глаза, перебирая на столе бумаги, но как будто не решался заговорить.

— Гульзар, — произнес он наконец, — Досназаров нашелся, но…

— Он жив? — вырвалось у меня.

Лейтенант Ембергенов неторопливо продолжал, однако чувствовалось, что каждое слово дается ему с трудом.

— Время — жестокая вещь. Это лишь в молодости кажется, что дорогие для нас люди всегда останутся сильными… Мы сделали что могли, Гульзар.

— Товарищ лейтенант, не мучайте меня, скажите, в чем дело!..

— Досназаров жив, — с печальной торжественностью произнес лейтенант Ембергенов. — Но это тяжело больной человек. В прошлом году он потерял жену и остался совсем одиноким. Мы нашли его в Доме для престарелых.

— Господи, да лишь бы он был жив! Когда я смогу его видеть?

— В любое время, Гульзар. Я побывал там. Он помнит каждую мелочь. Я спросил, сумеет ли он тебя узнать… Он вспомнил, что при взрыве тебе повредило глаз…

Тут лейтенант, пожалуй, впервые за много времени взглянул мне в лицо и недоуменно умолк. Я улыбнулась, он тоже засмеялся.

— Молодец, Гульзар! Ты у нас тут совсем расцвела. Погоди, а на спине у тебя шрам есть? Он говорил, что тебя полоснуло осколком.

Вместо ответа я утвердительно кивнула.

— Поздравляю! — сказал лейтенант и впервые в этот день крепко пожал мне руку. — Гульзар, будем вполне откровенны. Этот человек очень одинок и очень хочет видеть тебя. Когда я сказал, что ты зовешь его отцом, он прослезился. Обдумай все хорошенько. Постарайся не причинить ему лишнего горя.

После этих слов Ембергенова мне еще больше захотелось назвать Досназарова „папой“. Мне не терпелось его увидеть. Я просила сказать мне адрес Дома для престарелых, но Ембергенов позвонил по телефону и приказал приготовить машину.

Мы спустились вниз. „Победа“ с красной полосой и надписью „милиция“ уже поджидала нас. Я так спешила, что даже не попросила остановить машину у общежития, хотя знала, что Перигуль будет обеспокоена долгим моим отсутствием.

По пути Ембергенов рассказывал мне о Досназарове так, будто всю жизнь был с ним знаком. Видимо, это работа научила его так быстро улавливать в судьбе другого человека самое главное.

Досназаров вырос в бедной семье, в далеком ауле. В детстве он никогда не держал в руках книги, а когда подрос, окончил ликбез, вот и все. Из-за своей малограмотности он всю жизнь оставался рядовым колхозником; лишь в канун войны за хорошую работу его выбрали звеньевым. Когда он ушел воевать, звено приняла его жена — Гульбазар. Свою единственную дочку — Гульзар она брала с собой в поле, усаживала ее неподалеку, а сама работала. Но однажды ночью, во время полива хлопка, прорвало перемычку, вода хлынула потоком. Пока люди звали подмогу, пока перекрывали воду, бедная мать забыла о больной дочери, которую укутала в одеяло и уложила спать под навесом на собранном хлопке. Все залило водой. Девочка захлебнулась.

Звеньевая Гульбазар полночи провела в холодной воде. Узнав о гибели дочери, она вовсе занемогла. Вернувшийся после войны муж пытался поставить ее на ноги, возил к врачам в Нукус, в Ташкент, но все оказалось безрезультатным.

Жена умерла, маленькое хозяйство начало разрушаться. Друзья и соседи делали все, чтобы Косназар меньше ощущал свое одиночество. Его приглашали на праздники, звали чуть ли не каждый вечер в гости. Но он был из тех людей, которые больше всего боятся стать кому-то в тягость. Работать же без руки было трудновато. И в один прекрасный день, никого не предупредив, он собрался и уехал в Дом для престарелых.

„Для одинокого человека самое страшное время суток — это ночь, — повторил лейтенант Ембергенов слова Досназарова. — Вся жизнь разворачивается перед глазами. Каждый шаг вспоминается, и главное — времени вдоволь, чтобы пожалеть о каждой своей ошибке… И все же я не мог верить, что я одинок. Наверно, это у меня было предчувствием…“

Мое сердце сжалось, когда лейтенант передал эти слова Досназарова. А я разве когда-нибудь могла поверить в свое одиночество? Я твердо решила сразу же, едва мы встретимся, назвать Досназарова „папой“. Больше я ни о чем не могла думать, ничего не могла себе представить — лишь ту минуту, когда произнесу такое дорогое, такое заветное слово — „папа“.

Машина замедлила ход, и я поняла, что мы приехали. Потянулась чугунная ограда, показались ворота, а от ворот навстречу нам двинулся широким шагом рослый человек в черной барашковой шапке, с седой бородой. Должно быть, немало напряженных часов провел он тут в ожидании.

Я приглядывалась к нему. Да, именно таким я и представляла его еще в детском доме, по записям, которые нашла в своем личном деле, и позже — по письму капитана Абдуллаева. Могучего сложения, плечистый, с гордой осанкой. Усы и борода совсем белые. Но спина не согнулась — видно, не только смерти, но и старости не хотел поддаться этот человек.

Ембергенов, наблюдавший за мной, тихо произнес:

— Вот это и есть тот солдат-каракалпак, которого мы с тобой разыскивали.

Машина, скрипнув тормозами, остановилась. Я торопливо распахнула дверцу. Вышла. Досназаров раскрыл широкие объятия.

Как он, должно быть, истосковался здесь без семьи! Он схватил меня за плечи, губы у него дрожали, и я могла разобрать одно лишь слово, которое он повторял бессвязно: „Она… она…“

Словно желая удостовериться, что я и есть та самая спасенная им девочка, он то отпускал меня и пристально вглядывался в мое лицо, то снова прижимал к себе. Трудно передать, что пережила я, ощущая заново порыв глубокого чувства, которое некогда ради моего спасения толкнуло этого человека на смертельную опасность.

— Папа, я приехала за тобой, — твердо сказала я.

Ембергенов и шофер стояли в сторонке. Случайно оглянувшись на них, я увидела, что оба они глубоко тронуты.

Вокруг нас собрались люди. Они поздравляли поочередно то меня, то моего отца. Наконец, все вместе мы пошли к директору. Переговоры вел лейтенант Ембергенов, и через некоторое время я получила разрешение увезти отца к себе домой.

Поздно вечером мы вернулись в Нукус. По пути лейтенант расспрашивал меня, как я мыслю устроить свою жизнь в дальнейшем.

— Мы будем жить вместе с отцом, — сказала я. — Из общежития придется уйти, поищем комнату.

Отец не мог говорить. Если он пытался произнести слово, у него дрожал подбородок и слезы катились из глаз. Дрожащей рукой он гладил мое плечо.

— Мы похлопочем о квартире для вас, — сказал Ембергенов. — Напишем письмо в горисполком, а пока что вы можете жить у меня; мы сумеем освободить одну комнатку.

— Спасибо, сынок, тысячу раз благодарю, желаю тебе долгой жизни, — растроганно сказал отец.

Он прожил нелегкую жизнь, но, как я уже говорила, отец был не из тех людей, которые способны стать в тягость другим.

Он оказался мастером на все руки: даже готовить умел не хуже любого повара.

Если я чувствовала себя счастливой, то отец мой был счастлив вдвойне. Вместе мы никогда не скучали. Он мне рассказывал о своем ауле, обо всех родных и знакомых, вспоминал множество увлекательных историй. Или, бывало, я читала ему книжки. Ему самому не довелось прочитать ни одной книги — так уж сложилась жизнь. Поэтому он слушал с радостью и удивлением, как ребенок слушает занятную сказку, а мне такую же радость доставляло читать для него.

Однажды отец коротко рассказал, как пытался отыскать меня после войны. Выписавшись из госпиталя, он стал искать ту санчасть, куда сдал меня. Но войска стремительно катились на запад, а вместе с ними ушла и санчасть. Он попытался найти знакомых солдат, но все тщетно — мог ли кто-нибудь помнить о судьбах подобранных на дорогах войны детей? Больше всего отец упрекал себя за то, что не догадался записать номер санчасти, куда сдал меня.

Рассказывая об этом, он расстраивался, и я постоянно старалась отвлечь его.

От радости, что у меня есть отец, я в первые дни почти не вспоминала Марата.

Но вот я снова начала терять сон, а читая книгу, иногда невольно останавливалась, не закончив фразу: из букв само собой складывалось имя Марат, и я смотрела на него как завороженная.

Я и не догадывалась, что отец все это время пытливо наблюдает за мной. Потом он начал расспрашивать Перигуль. Она не была болтливой и посоветовала мне, чтобы я сама поделилась с отцом, рассказала ему всю правду. Так я и сделала.

— Скажи откровенно, дочка, — спросил он. — Этот парень не был женат?

— Нет, — ответила я уверенно.

— Тогда не печалься. У нас вошло в обычай, что парень старается не ударить лицом в грязь и перед женитьбой приводит в порядок свое хозяйство. Обождем денька два-три. Если к тому времени никаких вестей не будет, я сам постараюсь найти его и поговорю по-мужски.

После этого разговора он не стал ждать и двух дней. Рано утром оделся потеплее и уехал на трассу Бухара — Урал.

Через неделю он вернулся вместе с Маратом. Все, что говорил Марат, было правдой, а два письма, посланные им с трассы, так и не дошли до меня. Не Айзода была ли тут виной? Последнее время при встречах она упорно избегала моего взгляда.

Но какое это имело значение, если все мы были счастливы?..»

* * *

На этом заканчивается рассказ Гульзар Каракалпаковой.

Нынешним летом я случайно повстречал всю их семью воскресным днем в парке. Немного постояли, поговорили. Гульзар с семьей получила новую квартиру в наших нукусских Черемушках — большом новом районе города. Марат закончил институт, работает учителем в школе.

Гульзар не слишком изменилась, только тонкие лучики первых морщинок появились у глаз. Может быть, эти тонкие бороздки — след минувших тревог и печалей, ночей без сна?..

Да, забыл сказать, что теперь семья у Гульзар значительно увеличилась: растут двое близнецов — сын и дочка.

Беседовал я только с Гульзар и Маратом. Дедушке Косназару внучата не дали поговорить. Ухватили за полу пиджака и потащили к каруселям.

Он оглянулся с виноватой и счастливой улыбкой, но уже в следующую минуту забыл обо мне.

— Посмотрите, даже шагать стараются все в ногу, — смеясь, сказала Гульзар. — На каруселях непременно будут просить, чтобы их с дедушкой посадили на одну лошадку…

А я подумал: радуйся и радуй других, Гульзар Каракалпакова, русская девушка, чья судьба так удивительно и тесно переплелась с судьбой моего народа! И пусть ничье детство не омрачат беды, подобные тем, какие довелось испытать тебе…