Каракалпак - Намэ

Каипбергенов Тулепберген

Часть вторая

 

 

1

С того самого вечера, когда мать ткнула мне в ногу острием кочерги, а старцы аксакалы благословили меня на поэтическую стезю, мечта стать поэтом тенью преследовала меня, а ночами тень разрасталась и обращалась в сон. Я буквально спал и видел себя поэтом. И ежедневно поутру, вставая с постели, ждал чуда. Ждал, что вот- вот в душе свершится что-то необычное, и я заговорю стихами. Но чудо мешкало, вдохновение не спешило навестить меня, и через некоторое время вместо него явилось отчаяние. Оно беспрестанно донимало и изводило меня. Мне начало уже казаться, будто я по небрежности и ротозейству обронил где-то, потерял талант, дарованный аксакалами, будто невзначай растратил его на невесть что, будто совершил какой-то недостойный поступок и в наказание у меня отняли дар.

Но если случалось мне ненароком срифмовать два слова, я радовался несказанно. Отчаяние вмиг улетучивалось и, почувствовав в себе талант, начинал я упорно подыскивать третью рифму. Но куда там…

Дедушка, заметив мои творческие терзания, решил пособить внуку. Он начал добывать книги.

Как только отправится в гости, то так и жди, что вернется с новой книжкой. Читать он не умел, но, видимо, искренне был убежден, что в каждой книжке должно содержаться что-то свое, отличное от других. Скоро в доме собралось по нескольку одинаковых томов учебников «Родная речь», «Арифметика», «География», «История». Помню, скопилось у нас шесть экземпляров каракалпакского эпоса «Алпамыс». И каждую из этих книжек я должен был прочитать ему вслух от корки до корки, а дедушка все не верил, что они повторяются дословно, все ждал каких-то отличий или изменений, ждал, что вот- вот прозвучит что-то новое.

Довольно скоро эпос «Алпамыс» я знал уже чуть ли не назубок. Поначалу чтение стихов казалось мне большим подспорьем, чем-то вроде тренировки, разминки, как теперь это называется. Душа и ум настраивались на лад поэтической речи. А это важно, потому что рифму — худо-бедно — подыскать еще можно, а вот на поэтический лад настроиться гораздо труднее. Подразмявшись таким образом, я хватал карандаш и начинал строчить, но, исписав листок с обеих сторон, вдруг замечал, что не свои стихи сочиняю, а повторяю чужие. Вернее, даже не повторяю, а коверкаю, порчу их, как портят рисунки в книжке, пытаясь поверх иллюстрации намалевать что-то свое.

В общем, дела мои шли хуже некуда, и требовалось предпринять что-то чрезвычайное, отважиться на какой-то творческий подвиг. И я отважился. Вспомнил, что, по преданиям, Махтумкули провел ночь под мостом и проснулся поэтом.

Под мост я отправился загодя, еще днем, чтобы как следует обустроиться, обжить будущее пристанище и самому пообвыкнуть. Нырнув под настил, сразу попал в темень, которая казалась особенно густой после яркого дневного света. Но вот постепенно глаза стали привыкать к темноте, и я начал кое-что различать. Выбрал местечко, на мой взгляд, наиболее подходящее для ночлега. Только пристроился, угнездился, глядь… в трех шагах от меня у самой воды лежат, свернувшись клубком, две пестрых змеи. Я оцепенел от ужаса. Боялся шелохнуться. Вздохнуть и то боялся. Но взгляд от них отвести не мог. Внезапно одна из змей подняла свою голову размером с детский кулачок и метнулась стрелой. Пролетев метра два, она схватила лягушку. Лягушка еще дрыгала лапкой, а змея уже развернулась и поползла с добычей в мою сторону.

Со скоростью стрелы, пущенной из лука, со скоростью змеи, бросавшейся на лягушку, я вылетел из-под моста и задал такого деру, такого стрекача, что опомнился только на другом конце аула возле собственного дома…

Но и после этого случая я не отрекся от своих намерений. Стать поэтом с перепугу, как выяснилось, — невозможно. После пребывания под мостом таланта во мне не прибавилось. Однако выяснилось и другое — застращать мечту тоже невозможно. Тяга к стихотворчеству не убывала. Я по-прежнему старался рифмовать слова, но теперь уже не все подряд, а только те, что казались мне мудрыми или звучными, и мало того, начал еще и подыскивать сравнения: увижу дерево, воду или цветок и все думаю, чему бы их уподобить?

Наступает весна. Вижу, как пробиваются ростки сквозь землю, как на сухих ветвях набухают и лопаются почки. Вижу, и мне становится радостно.

Наступает осень. Вижу, как сохнут и желтеют листья, как все тускнеет и увядает. Вижу, и мне становится грустно.

И радость, и грусть стараюсь уложить в поэтические размеры и зарифмовать. Но они не поддаются. И тогда меня опять охватывает отчаяние…

Помню, в классе, кажется, четвертом, кто-то из ребят на перемене пустил слух, что все поэты, мудрецы и ученые — люди рассеянные, забывчивые. Этому известию одноклассники мои обрадовались страшно, просто возликовали. Ведь коли так, то, значит, все они не лентяи и не ворон считают, как это утверждают взрослые, а вовсе даже наоборот — будущие мудрецы и поэты в душе. Они с азартом наперебой принялись толковать об этом, и лишь я помалкивал, потому что жуть как расстроился. «Все, — думал я, — конец. Никогда не выйдет из меня поэта. Не те способности. Чего-чего, а рассеянности бог не дал».

Грустно это было осознавать, да что поделаешь, лучше горькая правда, чем утешительная ложь. Понурив голову шагал я в тот день из школы.

Если ты не забывчив, То забудь о мечте стать поэтом, —

сказал я себе. Сказал и тут же прислушался к этой фразе. Она показалась мне складной, почти как стихи. А может, еще и не все потеряно?

Не знаю, как кому, а мне почему-то всегда удобнее думать лежа. Так и в тот вечер, улегшись на свое место, я начал неспешно все обмозговывать. И вдруг вспомнил, что мой дедушка частенько забывает в гостях что-нибудь, ну калоши, или шапку, или еще что. А потом долго ищет это дома. Значит, дедушка рассеянный. Но ведь он же не поэт.

Бабушка порой запамятует, сколько раз совершила намаз за день. И бывает, что молится не пять раз, как положено, а шесть. Но ведь она тоже не поэт.

Отец мой вот уже сколько лет посещает ликбез. Это потому, что сперва он учился латинским буквам, когда каракалпакский алфавит был на латинице, а теперь — нашим. Но не помнит ни тех, ни этих и, приходя домой, тут же спрашивает у меня, как читаются те самые буквы, которые он только что изучал в ликбезе. Из-за своей забывчивости он остается почти безграмотным, по почему-то до сих пор не стал ни поэтом, ни ученым.

Мой сосед и одноклассник Карамаддин вечно бегает ко мне узнать, что задал на завтра наш учитель Муса-ага Джуманиязов. Это потому, что Карамаддин постоянно забывает записать домашнее задание. Вот — за-бы- ва-ет! Но какой же из него поэт?

Поразмышляв таким образом, я спокойно заснул.

Как-то учитель Муса-ага задержал нас после уроков и сказал:

— Ребята. Каждый класс выпускает стенгазету. Теперь ваша очередь. Класс ваш самый большой в школе, и вы должны постараться выпустить такую стенгазету, чтобы стала она примером для остальных. Вот вам три дня. Подумайте хорошенько. Пусть каждый нарисует или напишет что может: кто статью, а кто стихотворение.

Вот и пришел мой час. Теперь или никогда. Задания учителя были для меня неукоснительным законом, я выполнял их даже тщательнее, чем приказы матери. Если сейчас не смогу выполнить это задание, не смогу написать стихотворение, значит, я не поэт — и это уж точно.

Промаявшись все три дня, исписав целый карандаш, так что от него остался лишь изгрызенный хвостик, за который уже и пальцами не ухватиться, изведя гору бумаги, я наконец сочинил восемь строк, посвященных моей однокласснице и соседке Бибиайше. Стихотворение назвал «Ленивая девочка».

Стихотворение это я наизусть помню до сих пор, хотя лучше было бы забыть его, поскольку гордиться, честно говоря, нечем, и не принесло оно мне ни славы, ни почета. Даже наоборот — заставило стыдиться. А вот помню, и все тут.

Кто на уроки с опозданьем прибегает. По арифметике двойки получает, А если по истории урок отвечает, Все даты неправильно называет?
Лицом она бела и хороша, Но все ее оправдания лживые. Знайте: звать ее — Бибиайша, Эта девочка очень ленивая.

Учитель Муса-ага прочитал мои стихи молча и после смотрел на меня, словно впервые увидел. А потом сказал:

— Вот что, Каипбергенов. Постарайся запомнить то, что я тебе скажу.

Во-первых, критика критике рознь. Критиковать можно с желанием помочь человеку исправить замеченные тобой недостатки и ошибки. И тогда это дружеская критика, хоть она может быть и строгой. Если же ты не стремишься помочь человеку, то любая критика, даже самая мягкая, все равно просто оскорбление, ругань, брань.

И во-вторых, — продолжал он, — запомни, что любая ложь плоха, но ложь в литературе — это подлость. Потому что высказанную ложь услышат десять человек, а написанную — прочтут тысячи.

Я покраснел как перец. Но все же (ах, это авторское тщеславие!) в словах учителя послышался мне и намек па признание моего таланта, а потому хоть и робко, а все-таки спросил:

— Разве мои стихи уже относятся к литературе?

— Все, что написано, — литература. Иногда от древних веков нам достаются лишь обрывки рукописей, и по ним мы судим о тех временах и людях.

Больше он ничего мне не сказал, но мое стихотворение без каких-либо изменений было опубликовано в стенгазете. Так что Муса-ага преподал мне не только урок литературы, но и первый в моей жизни урок редактуры. Автор действительно должен полностью отве чать за каждое свое слово. Но за свое, а не за слово исправленное, переписанное и отредактированное.

Что до Бибиайши, то она с того дня перестала со мной разговаривать, но на уроки уже не опаздывала и заниматься начала поприлежней. А в классе меня прозвали «поэтом», и кличка оказалась привязчивой. Даже взрослые в нашем ауле, встретясъ со мной, часто называли меня не по имени, а говорили: «А, это ты, поэт».

В этой кличке, как и во всякой другой, слышалось что-то оскорбительное, издевательское, всякий слово «поэт» норовил произнести с усмешкой или подковыркой. По крайней мере мне так казалось.

Но, несмотря ни на что, прозвище было и лестным. Оно побуждало меня к новым творческим свершениям, и я усиленно работал над совершенствованием своего мастерства и целиком был поглощен заботами о дальнейшем творческом развитии. Иными словами: просто пытался сочинить очередное, то есть второе, стихотворение. Побыстрее управившись с домашним заданием, распластывался на циновке и думал, подбирал подходящую тему и рифмующиеся слова. Но если слова рифмовались, то тема оказывалась пустяковой, недостойной поэтического воплощения, например:

На пол я прилег, Сверху потолок…

И наоборот, если тема казалась мне важной, то в ритмические строки она никак не вписывалась и строки эти ни в какую не хотели завершаться созвучиями. Часами я молча пролеживал на циновке, глядя в потолок или в угол.

— Смотри, Сере, — предупреждала мать, ставя рядом со мной миску жареного проса, — как бы челюсти не окаменели от молчания. Пожуй просо, а то, чего доброго, скулы сведет.

Наконец нашел подходящую тему. Не раз я слышал, что великие поэты посвящали свои стихи известным людям. Одних бичевали и высмеивали, других превозносили и восхваляли.

Суждения об известных людях и самого поэта делают известным. С обличительной поэзией после первого неудачного (не вполне удачного, как я самокритично признавал) опыта решил покончить. Теперь пора испробовать силы в воспевании достойных.

Тут в выборе кандидатуры никаких сомнений и быть не могло. Самый достойный, конечно, Муса-ага. Кто же еще? Ему я и посвятил двенадцать (целых двенадцать! — это ли не прогресс по сравнению с первым восьмистишием) строк, вышедших из-под моего карандаша после многодневного кропотливого труда.

Вот они:

Кто в нашем ауле мудрейший житель? Кто детей всех защититель? Это вы, наш учитель! Спасибо, наш учитель!
Мы все вас уважаем, Задания ваши выполняем, Недисциплинированными не бываем, — Спасибо, наш учитель!
Завидев вас, мулла убегает, Каждый из нас это часто наблюдает, И каждый, ей-богу, вам обещает Учиться на отлично, наш учитель!

Назвал я стихотворение «Мудрец нашего аула». Самому мне оно чрезвычайно нравилось, я аж места себе от радости не находил и беспрестанно повторял сложившиеся строки. Правда, были еще кое-какие шероховатости в начале, их следовало подшлифовать, но, произнося собственные стихи на разные лады, я довольно скоро пришел к мнению, что переделывать ничего не надо, строки и так звучат отлично.

Еле-еле дотерпел до утра. В школу бежал вприпрыжку. Как только Муса-ага вошел в класс, я тут же поднял руку и, встав, гордо объявил:

— Учитель, я сочинил новые стихи. Можно мне их прочесть?

— Конечно, — согласился он.

Я вышел к доске, приосанился и громко, размахивая обеими руками, продекламировал стихотворение «Мудрец нашего аула».

Ребята захлопали в ладоши, и под гром аплодисментов я уселся за свою парту.

— Каипбергенов, — спросил Муса-ага, поднявшись из-за стола и выйдя на то место к доске, где только что стоял я, — знаешь ли ты, что ответил поэт Бердах своему ученику, который посвятил ему хвалебное стихотворение? Не знаешь? Тогда слушай.

Рассказ учителя. Поэт, молодой и очень пылкий, вот вроде тебя, пришел к Бердаху, чтобы показать ему стихи. В этих стихах он возвеличивал своего учителя, утверждал, что равных ему нет и не было в подлунном мире, сравнивал песни поэта с райскими песнями, а самого Бердаха чуть ли не с пророком.

Великий поэт выслушал его внимательно, а потом и говорит:

— Приходи завтра в полдень. Я приготовлю для тебя награду.

Молодой осчастливленный поэт отправился к себе, а наутро уже не мог усидеть дома и пришел к Бердаху гораздо раньше назначенного срока. Глядит, а великий поэт даже не обращает на него внимания. «Ладно, — думает, — подожду до полудня». Но вот и полдень минул, и еще час, и другой уже на исходе, а Бердах по-прежнему словно бы не видит своего ученика. Тогда молодой поэт отважился подойти к Бердаху и напомнить:

— Учитель, я пришел за обещанной наградой.

— Ну и зря, — говорит ему Бердах. — Ты вчера хотел доставить мне удовольствие, обрадовать меня приятной ложью. Я ответил тебе тем же и тоже решил обрадовать тебя приятной ложью. Мы с тобой в расчете. Можешь уходить, никакой награды не будет.

Что я пережил в тот миг — описывать не стану. До сих пор стыдно вспоминать. А вот выводами, которые для себя сделал, поделиться могу.

Во-первых, я понял, что одическая поэзия — не мой жанр.

А во-вторых, понял, что хорошие люди почему-то не любят, если их громко хвалят. Даже так можно сказать: если человек нетерпим к комплиментам, значит, он человек стоящий, если же падок на лесть, то присмотрись к нему повнимательнее, каким бы прекрасным он тебе ни казался.

Разумеется, эти понятия я сформулировал гораздо позже, а тогда я это не столько понял, сколько почувствовал. Но почувствовал еще и обиду. «Все-таки, — сетовал я, — Муса-ага мог бы и поблагодарить меня, ведь столько добрых слов я о нем сказал».

Из советов моего дедушки. Кому же понравится, если шапка больше головы, будь эта шапка даже из каракуля. Ведь если шапка велика, то, встретившись с тобой, половина людей спросит: «Эй, зачем тебе такая большая шапка?» А другая половина спросит: «Эй, почему у тебя такая маленькая голова?»

Человека можно обидеть не только бранью, но и хвалой. Если подойти к обычному, не глупому и не злому, человеку и сказать ему: «Мудрец ты наш наиумнейший!» или «Добрейший из добрейших!»- то он обязательно обидится.

Из рассказов аксакалов. Однажды поэт Бердах возвращался из Хивы, и в пути его настигла ночь, поэтому вынужден он был свернуть с дороги, чтобы в ближайшем ауле попроситься на ночлег.

Приблизившись к аулу, настиг он незнакомого путника. Незнакомец был одет богато, а наряд Бердаха, как все знают, никогда не блистал золотом.

Бердах поздоровался с богатым незнакомцем, тот ответил на его приветствие, и скоро выяснилось, что он тоже ищет пристанища.

— Значит, судьба у нас общая, — сказал Бердах, — будем искать вместе. Вместе приятнее входить в чужой дом, все хоть один знакомый, да есть.

В ауле они нашли дом, который показался им просторнее и опрятнее других. Постучались.

— Кто такие?

— Мы божьи гости.

Как только отворилась дверь, так сразу же стало понятно, что в доме той. А если той, принимают любого. Вот и их встретили приветливо и сразу провели в комнату. Посадили порознь, воздавая каждому из гостей честь по его одежде. Бердаху отвели место у самой двери, а спутнику его — почетное место во главе да стар хан а.

По обычаям того времени, каждый новый гость должен был поведать собравшимся о том, что видел он в пути-дороге, что заприметил на божьем свете, какие новости мирские коснулись его ушей.

Первым стал говорить богато одетый попутчик Бердаха. Как только раскрыл он рот, так сразу же всем стало ясно, что рассказ его — сплошная чепуха и небылицы. Когда же заговорил Бердах, все поняли, что рядом с ними умный и приметливый человек, который и видел много, и слышал много, и многое может сообщить людям.

После этого хозяин поменял местами новых своих гостей. Бердаху предложил сесть во главе дастархана, а его богато одетому спутнику указал место у самой двери.

«Когда знают человека — кланяются ему, когда не знают — его халату», — гласит народная мудрость.

«На чужом тое лучше держи язык за зубами, тогда еще есть надежда, что кусочек угощения попадет тебе на зуб», — говорят аксакалы.

Между тем после того, как обнародовал я свое второе произведение, слава поэта уже прочно закрепилась за мной. Пусть оба сочинения были неудачными, пусть оба они подверглись критике столь уважаемого всеми человека, как учитель Муса-ага Джуманиязов, пусть взрослые не знали ни строки из моего творчества, все равно в ауле начали говорить уже без тени иронии: «А старший-то внук у деда Хакима, оказывается, поэт». Слова эти тешили не столько меня, сколько дедушку. Когда кто-нибудь величал меня «поэтом», он аж светился от радости и вдвое толще становился от распиравшей его гордости.

— Если бедняк надевает сапоги, — говорил дедушка, — то уж не знает, куда и ступить в них. Когда из такой бедной семьи, как наша, выходит поэт, тогда и не знаешь, как быть… А не сходить ли нам к самому коше-бию? Я отведу тебя к нему. Он давно о тебе спрашивал.

Раз уж дедушка задумал — значит, все.

Наш аульный коше-бий повернул ко мне свое плоское лицо и, глянув па меня в упор, сказал:

— У тебя, мальчик, голова большого размера, если внутреннее содержание заполнено, то из тебя может что-нибудь выйти.

— Вот, — сказал дедушка извинительным тоном, — хочет стать поэтом.

Я подумал, что сейчас коше-бий заставит меня читать стихи, и от этого нервничал, боялся, что он, как и учитель, раскритикует мои творения. Но оказалось, что коше-бию было достаточно и созерцания моей голо вы, стихи его совершенно не интересовали. Не дав мне и рта раскрыть, он сразу, не теряя времени, начал меня поучать:

— Художественное слово всегда должно иметь значение намека на будущее предвидение. Вот скажи-ка, маленький поэт… Предположим такое допущение, что душа твоя жаждет снятия нашего колхозного председатели с не соответствующего ему поста. Так? Так! А ты, предположим, должен прийти к этому председателю с нанесением визита делового характера. Что ты ему скажешь?

— Скажу, здравствуйте, председатель-ага, у меня к вам дело.

— Вот сразу и видна твоя слабая художественная неподготовленность.

Тут я вспомнил слова дедушки о том, что обидеть человека можно не только злыми, но и излишне хвалебными словами.

— Я скажу ему: председатель-ага, мудрец вы наш, добрейший из добрейших.

— Зачем ты будешь давать ему такой хвалебный отзыв?! — возмутился коше-бий. — Разве этот руководящий кадр достоин приличной оценки своей никудышной деятельности?! Нет, мальчик. Ты должен сказать так: «Здравствуй, бывший председатель-ага». Понял? Главное — назвать его «бывшим председателем». Тогда ты его под корень зарежешь без ножа. Вот так-то…

И он самодовольно захохотал.

И еще. Когда-то наш аул уже стал местом появления на свет поэта, который от нас, с одной стороны, вышел, а если рассматривать с другой стороны вопроса, то вошел в литературу.

Он выражал мнение, что уходит от нас по причине непонимания и неуважения к творчеству. Но мы-то знали, что уходит он вследствие того, что не выдержал состязания с бараном. Да-да, с бараном.

Вот слушайте, как происходило положение вещей на самом деле. Поначалу мы хотели его заставить добровольно вступить в колхоз. Однако он наотрез возразил. Мол, говорит, я представитель свободной профессии, а не ручного труда. Моя работа — это вам праздник. Сказал он не в том смысле слов, что слушать его стихи — это для всех радость, а в том значении понимания, что на свою работу он выходит по нашим праздникам. Во всех случаях семейных и общественных тоев он лично присутствовал и обращался со стихами.

Но по прошествии определенного промежутка времени в ауле нашем появился хозяин бойцового барана, который крепколобостью превосходил всех прочих. В периоды тоев стали все увлекаться организацией бараньих боев, а внимать слушанию стихотворца уже никто не хотел.

В дополнение к вышеизложенному надо продолжить, что по условиям обычаев победитель в бараньем бое получал наличным всего побежденного барана. А тот человек, который являлся хозяином бойцового барана, никогда не проявлял характерных черт скупердяйства. Он проигравшего барана варил в котле в пользу всех присутствующих. Поэтому люди из признательности к нему конечно же хотели покушать баранины, а не послушать поэта.

Поэт же окончательно пришел в состояние обиды и уехал в город. А в городе напечатали большую его поэму о баранах. Те, которые эту поэму печатали, думали, что он ведет сатирическую борьбу с людьми глупого ума. Но мы-то понимали, что наш поэт никакой сатирической борьбы не ведет, а выступает просто-напросто против барана.

Ну, мальчик. Какие надлежащие выводы ты должен сделать из моего поучительного сообщения?

А вот какие. Первый вывод заключается в том, что тебе еще мало лет, и подумай, что для тебя лучше: учить себя мастерству поэзии или же выучить своего барана мастерству бараньего боя?

Второй же вывод такой: если в соответствии с упрямством или недостаточным знанием жизни ты все же предпочтешь стать поэтом, то пиши таким образом, чтобы твои стихи были непонятными для подавляющего числа населения, тогда все будут думать, что в них есть значение смысла, а иначе все поймут, что ты просто сводишь счеты с каким-нибудь бараном.

И захохотал.

И еще. В свободное время досуга я люблю отдыхать при помощи ловли рыбы на удочку. Придя на берег пруда, я распутал удочки и произвел насаживание червяка на крючок. При этом произнес такие слова: «Дай мне, Аллах, за маленького червяка большую рыбу». Аллах внял моей рекомендации, вследствие чего я совершил поимку рыбы довольно приличных габаритов. Но совершить ее вытаскивание на берег не сумел, поскольку внезапно объявившаяся чайка схватила мою рыбу и выразила при этом нескрываемое намерение удалиться с ней. Однако намерениям ее был положен предел, потому что сама чайка, в свою очередь, подверглась нападению ястреба, который с небес камнем рухнул на нее. Ястреб закогтил чайку и спрятался с нею на предмет ее поедания. Он оказался настолько поглощен процессом поедания чайки, что в результате допущенного ослабления бдительности не заметил шакала, который до определенного срока таился в зарослях тростника. Шакал в два прыжка преодолел расстояние, отделявшее его от добычи, и ястреб оказался в полости рта вышепоименованного шакала. Шакал же предпринял попытку скрыться в зарослях, но прогремел залп выстрела, и с земли поднялся охотник. Охотник тут же предпринял освежевание туши и отделение от нее шкуры. Шкуру он положил просушиться на солнечной стороне данного участка территории и, довольный своими успехами, лег в тенечке с целью отдохнуть. Как только он прилег, так тут же воздух огласился звуками душе-раздираемого крика. Я бросился к охотнику и увидел, что он, бедняга, уже находится в состоянии смертельного исхода, а на шее у него располагается огромная черная змея. В завершение всего вышеизложенного змею эту я убил.

Ну, а теперь скажи мне, мальчик, кто из поэтов сочинил такое?

Я тебе отвечу: никто.

Эту правду сочинил я. Потому что все наличествующие существа живут за счет поедания друг друга. А поэты призывают к взаимной мягкотелости и добру. Разве это жизненные призывы? Так вот, мальчик, если хочешь стать поэтом, то не изучай ту жизнь, которая имеется в наличии, а изучай ту жизнь, которая находится в отсутствии.

Бабушка размышляла:«Если бог чем и наградил дурней, так это упрямством. Что ни случись, они талдычат свое. А жизнь-то крутится. Глядишь, и повернется таким боком, что и дурень раз в жизни окажется прав».

Дедушка возражал:«А единственная глупость умных — это желание вразумлять дураков. Это просто жуть, сколько в мире ума уходит на оспаривание глупости».

Из рассказов аксакалов:

— Жил в нашем ауле один бай. До революции дело происходило. Отар у того бая было больше, чем пальцев на руках и ногах. А овец у бая больше, чем волос на голове и в бороде. И зерна он имел столько, сколько мы всем аулом не имели. Однако жил он бедно. Одевался как все, даже хуже. Ел мало, все чаще джугару да просо, а мясо лишь по праздникам. И дом у него был маленький и кособокий.

Спрашивали люди бая: «Почему так бедно живешь?»

А он отвечает: «Не хочу выделяться».

В долг тоже никому не давал ни зерна, ни скота.

Когда спрашивали: «Почему в долг не даешь?»- он отвечал: «Не хочу никого выделять».

Не понимаю я таких людей…

— А я не понимаю других людей.

Как-то на окраине аула в камышовой лачуге заброшенной поселился один попрошайка. Что подадут — тем и сыт. Какую тряпицу выкинут — в ту и завернется. Но страсть как любил гостей принимать. И всякому гостю почет оказывал — единственный халат под ноги стелил, последний кусок на дастархан клал. А потом опять по аулу бродит и подаяние клянчит…

— Это точно. Лишнее зерно хранить — только мышей разводить. А от лишнего ума — только голова пухнет. Но и такие тоже бывают, кто сам чужим умом живет, но любит другим советы давать…

- Советы нужно знать кому давать. Вот послушайте. Жили-были муж с женой. И была у них единственная дочка. Уж и холили они ее, уж и лелеяли! Ела сладко, спала мягко, грязной работы совсем не знала, все родители за нее делали, и ни в чем ей не было отказа.

Но вот выдали дочку замуж, а в приданое дали все необходимое. Проходит год, и получают они весточку от дочери. А в той весточке сказано:

«Отцовский ковер под землю ушел,

Закрылся совсем материнский котел».

Удивились они, не в силах понять, что делается. Страшно переполошились и решили навестить родную дочь. Приезжают, значит, и видят, что ковер год не чищен, весь грязью покрыт. И котел год не чищен, доверху зарос.

— Что делать будем? — спрашивает отец. — Новую дочь родим, эту заново перевоспитаем или купим новый котел и ковер?

Порешили купить новый котел и новый ковер. Так и сделали и восвояси воротились. Через год получают такую же весточку.

Тогда отец и говорит матери:

— Если каждый год будем ей новое приданое справлять, так скоро сами по миру пойдем. Поезжай-ка ты к ней и научи ее уму-разуму.

Приехала мать и укоряет дочь свою:

— Неужели трудно раз в день ковер подмести и котел поскрести? Вот и платье твое совсем порвалось. Неужели трудно раз в день прихватить его ниткой?

Дочь говорит:

— Спасибо, мама, за совет. Я так и сделаю. Проходит еще год. И дочь снова шлет весточку: «Ковер весь вытерся давно,

У котла пробито дно,

А платье в ногах путается».

Опять поехали родители к дочери. И видят, что ковер она до дыр протерла, котел до дыр проскребла, а из платья столько ниток торчит, что стало оно напоминать плакучую иву.

Потому-то и говорят люди, что любой совет дураку во вред.

Из советовматери:«Путник с хорошими намерениями надеется на восход. Путник с плохими намерениями надеется на закат. Это хорошо, Сере, что с восходом своей жизни ты хочешь успеть многое сделать и понять».

 

2

Весной 1941 года я окончил четвертый класс. Назначили день собрания, на котором нам вручат табели, и учитель велел прийти с родителями. Это только так говорится — «с родителями», но в пору посевной родителям некогда расхаживать по собраниям, поэтому явились мы кто со старшим братом, кто с дядей или тетей, а я — с дедушкой.

Когда учитель объявил годовые отметки, дедушка расцвел от удовольствия. Он выкатил грудь, как петух, и по-петушиному же посматривал по сторонам: все ли понимают, что речь идет о его внуке? Понимали конечно же все. Ведь аул не велик, и каждому ясно, что коли говорят о Тулепбергене Каипбергенове, значит, говорят о внуке старика Хакимнияза. Однако, услышав, что мне дают еще и бесплатную путевку в пионерский лагерь, расположенный около райцентра, дедушка не сдержался и громко крикнул:

— Молодец, внучек, я доволен тобой, Тулек!

Никто, кроме дедушки, не переиначивал так мое имя. Почему он это делал, я могу лишь гадать. Может, оно и впрямь труднопроизносимое? Но ведь он же сам и назвал меня Тулепбергеном, и надо думать, что имя это должно было ему нравиться. Может, оно длинновато? Впрочем, я этого не нахожу. Имя — не кличка. Это лошадь нужно называть покороче, чтобы удобнее было на нее прикрикнуть. А чтобы величать человека, не стоит жалеть времени и воздуха в легких.

Но как бы там пи было, а дедушка звал меня кратко — Тулек. Само собой, что не хотел он ни обидеть меня, ни унизить. Скорее всего, ему показалось, что так мое имя звучит нежнее. Но, повторяю, это лишь догадки.

Моего сокращенного, а точнее сказать, искаженного имени в ауле никто не знал, поэтому все вроде бы и удивились: о ком это говорит старый Хакимнияз? Только учитель Муса-ага сразу все понял и тут же сочинил стихотворение:

«Стал Бердымурат Бердахом, Ноникто не знал об этом». [37] Стал Туленберген Тулеком, И об этом все узнали.

Раздался общий смех.

Я расплылся в улыбке. Еще бы — меня опять сравнили с Бердахом, и не кто-нибудь, а сам учитель. «Когда стану известным поэтом, — подумал я, — тогда возьму себе псевдоним — Тулек».

А дедушка помрачнел и насупился. Он не любил, когда смеялись над его словами, особенно если сам он ничего веселого в них не находил. Учитель заметил и это. Он догадался, что невольно задел старика, и, чтобы сгладить неловкость, радушно улыбнувшись, обратился к дедушке:

Уважаемый Хакимнияз-ата, могу ли я задать вам два вопроса?

— Хоть сто, — буркнул он.

— Вот мой первый вопрос, — все так же приветливо и не обращая внимания на дедушкину сердитость произнес Муса-ага. — Какие дни своей жизни, уважаемый Хакимнияз-ата, вы считаете наиболее счастливыми?

На лице у дедушки сердитость сменилась серьезностью. Видимо, сперва он хотел ответить что-то резкое, но вопрос показался ему значительным, из тех, с какими и подобает обращаться к пожилым почтенным людям, а потому он и призадумался, подыскивая столь же значительный ответ.

— Я считаю счастливыми все дни, когда руки мои заняты делами, а голова — заботами.

— А какие дни кажутся вам самыми грустными? Тут уже дедушка отвечал не задумываясь, потому

что, давая ответ на первый вопрос, уже ожидал, что следующий будет именно таким.

— Мои печальные дни, — сказал он солидно, — это те, когда я ничем не занят.

— А почему? — спросил кто-то из «родителей», вернее сказать, из тетей и старших братьев.

Дедушка ждал и этого и, разумеется, уже заготовил ответ:

— Потому что, когда человек ничем не занят, в голову ему лезет всякая чепуха. Думаешь-думаешь и наконец даже у родных и близких находишь тьму всяких недостатков. Так и знайте: если человек всех бранит и корит — значит, он бездельник.

— Ребята, — сказал учитель, обращаясь к нам. — Подумайте над словами уважаемого аксакала, потому что на лето всем вам я даю задание. — напишите сочинение на тему: «Самый счастливый и самый печальный день каникул». С таким сочинением каждый из вас должен прийти первого сентября, и за него каждому из вас я поставлю первую отметку.

Если бы знал Муса-ага, что первого сентября школа не откроется, что никто из учеников не выполнит его задания, что самым печальным для всех нас окажется один и тот же день наступившего лета, что сам он больше не встретится со своими учениками, — если бы знал это наш учитель, то сказал бы, конечно, другие слова. Если бы знал…

Мы с дедушкой, довольные, возвращались домой. И, по обыкновению, он начал философствовать, потому что любил порассуждать, находясь в хорошем настроении.

Рассуждения моего дедушки:

— А все-таки очень умный человек этот твой учитель Муса Джуманиязов. Ученого сразу видно. Знания дают человеку дополнительный глаз. Вон, смотри, это край земли. Каким зорким ни будь, а дальше ничего не разглядишь. Но если знаешь, что там находится, то можно сказать, что видишь ты дальше края земли. Или вот ты, например. Так на тебя глянуть, то видно рубашку, шапку видно. Но если я знаю, что у тебя в сердце и в голове, то могу сказать, что вижу тебя насквозь.

Знания, скажу я тебе, даже лучше, чем здоровье, потому что здоровье с годами изнашивается, а знания лишь накапливаются.

И уж конечно знания лучше всякого богатства. Когда умирает умный, ученый человек, все горюют, печалятся, потому что понимают, что стали беднее умом. А когда умирает богатый, то радуются даже его дети, потому что станут богаче.

* * *

Внезапно нам повстречался коше-бий.

— Хакимнияз-ата, — сказал он, — а внук-то ваш, оказывается, отличник!

Откуда коше-бий узнал то, что говорилось на родительском собрании? Ведь мы еще не успели дойти от школы до аула, и надо полагать, что другие ребята тоже еще не дошли до своих домов. Но, видимо, вести и впрямь идут впереди людей. А коше-бий па то и коше-бий, чтобы первым узнавать любые сведения, касающиеся каждого аульчанина.

— В соответствии со своим званием я должен дать вашему внуку ряд поучительных советов на его будущую жизнь, — продолжал коше-бий.

Поучения коше-бия:

В штатном расписании городского училища числится учителем один сотрудник, которого все зовут «эта», хотя по возрасту лет он еще не стар, а просто рано состарился. Старение его организма произошло по той причине, что он во имя научного познания отрекся от всех земных благ и даже позволил произвести в отношении себя операцию кастрирования.

Я должен со всей определенностью засвидетельствовать перед вами, что в результате данной операции ума у него не прибавилось, зато многое убавилось и голос стал тоньше.

Хочу посоветовать вашему внуку, чтобы он не повторял подобных жизненных ошибок и не все приносил в жертву науке.

Дедушка укоризненно поглядывал на коше-бия: мол, не следует такие вещи рассказывать безусому юнцу, но коше-бий, не смутившись нисколько, продолжал: — Личный подсобный участок, находящийся в пользовании моего соседа, огражден колючим забором. Однажды по двору соседа прогуливались его индивидуальные куры, и вдруг одна из них подверглась внезапному нападению со стороны ястреба и была похищена им и унесена в когтях.

Свидетелем данного происшествия оказался мой бойцовый петух. Такое поведение ястреба он воспринял как личное оскорбление и пришел в страшное негодование, которое выразил при помощи истошного крика и царапанья земли когтями лапы. Затем петух устремился в погоню за похитителем, но не смог преодолеть высоту забора и застрял в колючках. Я с трудом извлек его из колючек в изувеченном состоянии. Вечером того же дня указанный петух стал продуктом для супа.

Из всего вышеизложенного следует, что ваш внук, уважаемый Хакимнияз, не должен брать пример с петуха, а должен тщательно рассчитывать свои научные силы.

* * *

Из рассказов аксакалов.…Некогда в нашем ауле жил один поэт. Стихи он сочинял плохо, рифмы подбирал с большим трудом. А главное — слагал он стихи о том, что никого не интересовало. И решил поэт изучать жизнь. Для этого поначалу стал он проситься к людям на ночлег. В одном доме поночует. Потом в другом. В третьем. Во всех домах аула переспал, а стихи его от этого лучше не стали. Тогда надумал он пойти в соседние аулы, чтобы пошире изучить жизнь. Пошел. И в конце концов превратился в обыкновенного бродягу, а поэтом настоящим так и не сделался…

…Уметь слагать стихи — это такой дар, который Аллах сам посылает человеку. Сколько ни изучай жизнь, а все одно не станешь поэтом, если сама жизнь тебя этому не научит…

Мой дедушка говорил:«Приходит как-то ко мне молодой джигит и говорит, мол, нужен ему совет. Женился он недавно, а жизнь семейная у него не ладится, и не знает он, как ему быть.

— А ты, — советую я, — учись у людей, погляди, как другие люди живут, как ладят меж собой.

— Э, — отвечает он, — людей много, за всеми не углядишь.

— Да, много, — отвечаю, — но более того — тебе надо бы знать не только о том, как живут здравствующие поныне, но и о том, как жили люди раньше, как жили покойные ныне предки наши. Да и этого тоже мало. Учиться следует не у одних лишь людей, но и у зверей тоже. Вот говорят, что слоны загодя чувствуют час смерти и, почуяв, что час этот близок, возвращаются в родные края. Так вот, доброму человеку стоит поучиться и у мудрого слона…»

Из советов моей бабушки:«Всегда уступай дорогу старшим, особенно близким. И не ищи в том обиды для себя, а помни, что бабушка и дедушка, когда срок придет, попросят у бога для себя первыми дорогу к тому свету. Нет ничего хуже, как пережить своих детей и внуков».

 

3

Дедушка привел меня в пионерский лагерь, оставил там, а сам поспешил домой.

И вот сижу я на своей кровати, и грустно мне и страшно. Еще бы, ведь сегодня впервые в жизни буду ночевать не на кошме, расстеленной на полу, а на высокой и узкой железной койке, да еще среди чужих. Тут подходит высокий парень и говорит:

— Я пионервожатый. Зовут меня Узакбергеном, фамилия моя Бекниязов. Студент Чимбайского педучилища. А ты кто же будешь?

Отвечаю, подражая ему:

— Я пионер, зовут меня Тулепберген Каипбергенов. Ученик начальной школы имени Чапаева.

— Вот, — говорит, — оказывается, ты тезка моему брату, он тоже Тулепберген, но он постарше тебя лет на пять. Хорошо. Значит, познакомились. А теперь скажи, в каком кружке ты хочешь заниматься?

Ни о каких «кружках» я слыхом не слыхивал в жизни, а потому вместо ответа только плечами пожимаю.

— Ах, да, — говорит он, — ты же из начальной школы. Ладно, тогда скажи: кем ты хочешь стать?

— Поэтом, — выпаливаю я.

— Если так, то будешь заниматься в литературном кружке. А пока вот тебе тетрадь для дневника.

Он вынимает из сумки чистую ученическую тетрадку и, написав на обложке мое имя, кладет ее предо мной:

— На, ниши.

— А что писать? — спрашиваю я.

Он молча достает из той же сумки отточенный химический карандаш и кладет его рядом с тетрадкой.

- Дневник вести я тебя научу. А сколько у тебя стихов? — спрашивает он вдруг.

— Не знаю, — говорю я вполне искренне, поскольку и впрямь не знаю, считать ли те два стихотворения, которые были раскритикованы учителем.

— Очень хорошо, что ты их не считаешь. Ты же поэт, а не учетчик. Ладно, прочти последнее.

Как раз по пути из аула в лагерь — а дорога длинная — я сочинил стихотворение, но записать его еще не успел и потому читаю наизусть:

Жизнь женщин у козака [38] прошла, Жизнь мужчин как в аду была, Жизнь детей в мученьях текла, Ты всегда был унижен, каракалпакский народ.
Тебя, мой народ, спасали сказки и преданья, Ты перенес все тяжкие испытанья, В поисках друзей преодолел все расстоянья, Сегодня ты счастлив, каракалпакский народ.

Вожатый слушает очень внимательно и, помолчав минутку, спрашивает:

— Как ты назвал это стихотворение?

«Каракалпакский народ», — отвечаю я с достоинством.

— Это слишком высокое и ответственное название, — говорит он, — надо бы подыскать другое. Подумаем вместе и найдем.

Из моего первого дневника, который был написан под диктовку пионервожатого

1 июня 1941 года. Надо уважать книгу.

Книга — самый верный, мудрый и самый красноречивый друг. Если с ней сдружишься, то и она перед тобой в долгу не останется — поможет тебе стать добрее и умнее.

Любые вещи, когда их становится очень много, теряют свою цену. А книги — нет,

2 июня 1941 года. Обложка книги как дверь дома, в котором проживает множество людей. Не стесняйся, входи в этот дом, и люди, в нем живущие, всегда помогут тебе и советом и примером.

Обычные дома бывают разные. Если тебя предупреждают: «Не стучись в эту дверь, там живут плохие люди», то верь этому. Но если тебе скажут: «Не открывай эту книгу», — не верь. В каждой книге хранится опыт хотя бы одной жизни.

Никогда не бросай книгу под ноги и никогда не топчи книгу, иначе станешь похожим на человека, который наступает на голову или на сердце другого человека.

3 июня 1941 года. Для того чтобы стать поэтом, ты должен многое познать. Как-то один молодой поэт написал письмо Максиму Горькому. Молодой поэт доказывал, что ему не надо стремиться узнать как можно больше, ведь все равно никто в мире не может постичь всего. Прочитав это письмо, Максим Горький сказал, что из этого литератора вряд ли что получится.

4 июня 1941 года. Наполеон Бонапарт говорил, что если погибнет солдат, то на его место можно поставить другого солдата. Л если умрет поэт, то его место никто занять не сможет.

Чингисхан приказал, чтобы все известные поэты поступали к нему на службу, а поэтов неизвестных он повелел умертвить.

Тамерлан говорил: «Я боюсь в этом мире только двоих: своего телохранителя и поэта. Если обижу телохранителя, он способен в любую минуту снять мою голову с плеч, если обижу поэта, то мою голову снимет народ».

5 июня 1941 года. Афиняне и спартанцы были родственными народами, хотя и часто ссорились друг с другом. Однажды на спартанцев напал враг, и они вынуждены были просить помощи у афинян. А те в насмешку послали к ним всего одного солдата, да и тот был хромым. Но хромой солдат оказался поэтом. Он встал перед рядами спартанских воинов и запел песни. Спартанцы, воодушевленные его песнями, ринулись в бой и победили врага.

Вдохновенное слово — это мощное оружие.

6 июня 1941 года. «Одна щепотка соли сделает еду вкусной, одно глупое слово сделает жизнь горькой», — гласит народная пословица.

Если вдумаешься, то поймешь, что пословицы и поговорки — соль фольклора, они основа всех сказаний, преданий, дастанов. У наших предков не было алфавита, не было письменности. Свою мудрость народ мог хранить только в памяти. А для этого нужна была краткая форма, которая легче запоминается и легче передается из уст в уста, от поколения к поколению.

И неудивительно, что у многих народов есть схожие поговорки и пословицы. Ведь когда-то все народы не имели письменности и печати. К тому же никакой народ не жил отдельно от других народов. Они торговали друг с другом, встречались, женили сыновей, выдавали дочерей замуж за людей другой национальности.

Б последнее время многие писатели приноровились украшать свои произведения жемчужинами народной мудрости. Они с охотой и с легкостью вставляют в свои книги пословицы и поговорки и даже выдают их за собственные открытия. Но будущее все расставит на свои места, и поговорки опять станут народными.

7 июня 1941 года. Если обратимся к истории своего народа, то заметим, что наши сказки и предания сохранили историческую действительность в причудливой, фантастической форме. Конечно же ясно, что по устным рассказам нельзя изучать историю, однако некоторые наши ученые словно забывают об этом. Они даже термин выдумали «из народных уст» и полагают, будто термин этот позволяет им описывать некоторые действительные события минувшего в том виде, в каком донесли их сказки и легенды.

К тому же наш народ был хотя и малочисленный, но многоплемённый. К племенной розни прибавлялась еще и рознь сословная. Для богатых свой век был «золотым веком», для нищих он был веком «железным». Но в те времена перо и бумага далеко не всегда находились в руках прогрессивных людей.

8 июня 1941 года. Самый главный вопрос литературы — вопрос об идеальном образе. Все о нем спорят, и каждый приводит свой пример. Это и понятно, поскольку идеальный образ — это такой человеческий образ, на который стремится равняться каждый человек. Идеальный образ невозможно выдумать, его не может создать фантазия даже самого гениального писателя. Такой образ может родить только само время, сама историческая эпоха.

9 июня 1941 года. Лев Толстой в письме к Фету писал, что литературная работа чрезвычайно трудна и, кроме самих литераторов, это вряд ли кто понимает. В другом письме он сравнивал предварительную работу над книгой с глубокой вспашкой перед посевом. Лев Толстой говорил, что он должен обдумать судьбу всех героев книги, подумать о миллионе возможностей, а потом выбрать одну миллионную часть. Это адская трудность. Душераздирающая.

10 июня 1941 года. Фурманов говорил, что, приступая к роману, он долго сомневался, маялся, размышлял, прикидывал и так и эдак, но никак не мог выбрать какую-то одну форму повествования.

11 июня 1941 года. Прежде чем приступить к какому-либо делу, человек, если он не уверен в собственных силах и сомневается в успехе, стремится найти друга, с которым можно посоветоваться. Советоваться можно со многими, но не стоит и пренебрегать собственным умом.

Однако всегда выслушивай того, кто говорит от чистого сердца.

Записи из дневника, которые я делал не под диктовку пионервожатого, а самостоятельно

12июня 1941 года.…Я пишу все, что говорит дядя вожатый Узакберген Бекниязов, а понимаю совсем не все. Про Льва Толстого я хотя бы слыхал, он написал какую-то сказку — или «Красную Шапочку», или «Маша и медведь», или обе вместе. А люди по фамилии Фет и Фурманов мне вовсе неизвестны, про них в начальной школе имени Чапаева нам не рассказывали.

Я не понимаю: или дядя вожатый не понимает, что я его не понимаю, или хотя и понимает, но не обращает внимания, не хочет огорчать меня, а может, думает, что я со временем пойму все и сам разберусь. Он не спрашивает у меня, как я усвоил то, что он сказал вчера, а просто сегодня диктует новые мысли и изречения. А если от новых мыслей у него остается свободное время, то просит меня прочитать мои новые стихи, которые я пытаюсь писать теперь почти каждый день, и слушает их. А потом говорит: «Ты пиши, пиши. Не бросай этого».

13июня 1941 года. Сегодня после физзарядки, когда мы стояли строем, чтобы идти на завтрак, дядя вожатый Узакберген-ага вызвал меня. Он попросил, чтобы я прочитал свое последнее стихотворение. Я вышел перед строем и прочитал стихотворение «Я счастлив, мой лагерь!». Это стихотворение я написал недавно, сразу после приезда в лагерь. Я очень волновался, а когда я это стихотворение прочел перед строем, все захлопали. Я очень обрадовался этому, и грудь моя чуть не лопнула от радости. Но я радовался про себя и не зазнавался.

После завтрака дядя вожатый Узакберген-ага подошел ко мне и дал мне чистый конверт. Он сказал, что есть человек, который сегодня отправится в город Турт-куль. И чтобы я вложил свои стихи в конверт и отдал тому человеку. Он их снесет в редакцию газеты «Жеткиншек».

Я стрелой побежал к себе в комнату. И, сидя за тумбочкой, написал на свободном месте под стихами, что когда я их читал, то весь отряд хлопал. Потом вложил стихи в конверт и отнес тому человеку, который уезжал в Турткуль.

Снова из дневниковых записей, сделанных под диктовку пионервожатого

14 июня1941 года. Сегодня многие народы мира плохо знают друг друга. Когда молодежь одной страны встречается с молодежью другой страны, то у них практически нет общих тем для беседы.

Главным препятствием в общении является именно отсутствие общих тем, а не различие языков. Языки и должны различаться. Как сад красив разнообразием плодов, так же и мир красив и ценен разнообразием языков, каждый из которых дает свои плоды. Государства различаются, но есть посланники, которые помогают установить взаимопонимание. В наше время такими посланниками могли бы стать книги. Они способны сблизить и сдружить людей. Это, конечно, очень долгий процесс. Но не стоит бояться его длительности, если заботиться не только о себе, но и о потомках. А поколение, не заботящееся о потомках, перво-наперво уничтожает себя.

Чтобы в будущем объединить людей, надо ввести во всех странах общий учебник литературы, в котором найдется место всем корифеям мировой классики. При этом лучше было бы не подчеркивать национальную принадлежность каждого писателя, не указывать, что Гомер — грек, а Данте — итальянец, что Шекспир — англичанин, Гёте — немец, а Толстой — русский. Важнее подчеркнуть, что все они — гении человечества. Из этого вовсе не следует, что нет надобности изучать национальную литературу. Пусть ее проходят в школах так же, как сейчас. Но если бы рядом с учебником национальной литературы был и учебник литературы мировой, то каждый человек сверял бы творения своих писателей с достижениями общечеловеческой культуры.

16 июня 1941 года. Наш народ был признан равноправным народом только после Октябрьской революции. Только после революции ему было предоставлено законное место в общем поезде прогресса. У каждого из народов Советского Союза есть свои традиции и свои достижения, есть свое искусство и своя наука. Все это для нас хорошие примеры, которым нужно следовать. Но плохо подготовленный человек не может сразу же воспринять то, что ему нужно и полезно. Нам надо еще многому учиться. Очень многому! Иначе в общем поезде мы окажемся самыми необразованными пассажирами, самыми скучными и неинтересными спутниками.

Это не значит, что нас пока не надо бы пускать в общий поезд прогресса. В этом поезде у каждого свое место. Ведь и пальцы одной руки не одинаковы, но пик-то не станет отрезать свой мизинец, приговаривая: «Вот тебе за то, что ты не дорос до других». Но если вся рука развивается и набирает силу, то должен развиваться и мизинец, иначе один палец ослабит всю пятерню.

Вновь записи из дневника, сделанные мною самостоятельно

17 июня 1941 года. Сегодня мы сперва купались в канале Бозкул, а потом всем отрядом давали концерт на полевом стане соседнего колхоза. Я прочитал свое стихотворение «Я счастлив, мой лагерь!».

Дядя вожатый Узакберген-ага почему-то не показывается. Не пришел он и вечером. Это меня беспокоит.

18 июня 1941 года. Я узнал, куда уходил Узакберген-ага. У него заболела мать. Он поехал к себе в аул, чтобы отвезти своей матери лекарства. Мне без него очень скучно.

19 июня 1941 года. Не хочу ничего делать, потому что нет Узакбергена-ага. Неохота играть с ребятами. Не хочу читать. И писать тоже не хочу.

20 июня 1941 года. Сегодня после обеда я шел в свою комнату на мертвый час. Вдруг заметил дядю вожатого Узакбергена-ага Бекниязова. Он улыбался. А в руках держал конверт.

— Тулепбергеп, это тебе из редакции письмо, — сказал он. В райцентре он зашел на почту и взял письма для лагеря, и мое тоже. — А ну, открывай и читай!

Я осторожно открыл. В конверте было письмо. Я достал его и начал читать громко и с выражением.

Вот это письмо:

«Уважаемый Туленберген!

Во-первых, известно, что для любого поэта его стихотворение — родное дитя. Известно, что и ежиха, целуя своего ежонка, приговаривает: «Пушистенький ты мой», и ворона, лаская вороненка, приговаривает: «Беленький ты мой». Твое стихотворение не показалось нам ни «пушистеньким», ни «беленьким».

Во-вторых, ты сообщаешь, что когда читал свои стихи, то «весь отряд хлопал». Известно, что слушатели хлопают в двух случаях: когда им нравится и когда они хотят, чтобы поэт побыстрее кончил чтение. В следующий раз, когда станешь выступать со стихами, обязательно понаблюдай за слушателями, тогда поймешь, почему они аплодируют.

Желаем тебе в будущем стать настоящим поэтом. А пока ты им не стал, стихов твоих мы печатать не будем.

С приветом, редакция газеты «Жеткиншек»!»

* * *

До сих пор помню, как ошарашил меня этот редакционный ответ. До той минуты я чувствовал себя деревцем-саженцем, которому еще расти и расти. Но в ту минуту вдруг ощутил себя гнилым трухлявым яблоком, которое шлепнулось с ветки в грязь — там ему и место. Я боялся взглянуть на своего первого вожатого и стоял, не отрывая взгляда от письма, хотя читать в нем больше было нечего. Но тут Узакберген заговорил сам. Заговорил спокойно и даже весело.

Что сказал вожатый. Как-то в аульском нашем клубе проходила встреча с известным поэтом Аббазом-шаиром. Конечно, и я пошел, потому что это очень меня интересовало.

Открывал встречу наш председатель колхоза. Это тоже честь, не на всякое клубное мероприятие приходит сам председатель.

И вот зал заполнился битком. Председатель вышел на трибуну, развернул бумажку и громко так, с пафосом произнес:

— Товарищи! Друзья! Аульчане! Вечер, посвященный творчеству известного поэта Садыка-шаира, чье сердце переполнено богатством золотых слов, объявляю открытым!

Из зала ему подсказывают:

— Не Садыка-шаира, Аббаза-шаира!

— Не смейте меня перебивать, — возмущается председатель. — Я знаю, что говорю.

Тут уж весь зал взорвался. Шум, крики, люди вскакивали с мест. Тогда председатель встал и говорит:

Товарищи! Я и сам понимаю, что мы встречаемся сегодня с известным поэтом Аббазом-шаиром. Вот он рядом сидит. Кто же его не знает. Но и я не ошибся. Вот в этой бумаге, которую мне прислали и которую я держу в руках, четко написано, что предстоит встреча с поэтом Садыком-шаиром. А бумага пришла сверху. Не прочесть ее я не имел права. Так что вышла неувязочка, но не по моей вине.

Зал так и грохнул от хохота.

Потом через несколько месяцев к нам в аул приехал Жапак-баксы. И на сей раз председатель явился на встречу, но открывать ее уже не решился. Зато когда сказитель закончил свое выступление, председатель первым решил поблагодарить его, конечно же от лица всех колхозников.

— Уважаемый Жапак-баксы! Ваш прекрасный голос задел струны наших сердец. И за это вам от всех тружеников нашего колхоза огромное спасибо!

— Скажите спасибо и за прекрасную игру на дутаре! — крикнули из зала.

— Нечего меня учить, — озлился председатель. — Я сказал все что нужно!

Так и не поблагодарил исполнителя за игру на дутаре. Люди потом сами извинялись перед Жапаком-баксы за упрямство и неучтивость своего председателя.

Зато еще через несколько месяцев, когда в нашем аульском клубе выступали известные певицы Аимхан Шамурадова и Тохта Рахманова, председатель вдруг решил исправить прежние ошибки и неожиданно для всех, благодаря певиц, произнес:

— Спасибо вам, дорогие Аимхан Шамурадова и Тохта Рахманова, не только за ваше пение, которым вы порадовали народ нашего аула, но еще и за очень искусную игру на дутаре.

Певицы стоят, не знают, как воспринимать такую нелепую похвалу. По залу покатился гул недоумения.

— На дутаре играли не они! — кричат председателю.

— Эй вы, крикуны! — отвечает он. — Потише! Не вы, а я тут председатель. А я дважды не ошибаюсь.

Ну что с него возьмешь? Из-за собственной глупости всех обидел и доволен.

И ведь не один он такой. Думаю, и в редакции газеты найдутся люди сродни нашему председателю. Так что ты, Тулепберген, не печалься.

* * *

22июня 1941 года. Только что, прямо вот после обеда, Узакберген-ага подозвал меня к себе. Он вынул из кармана рубашки две урючных косточки. Одну дал мне, а другую положил себе в рот. Он обсасывал косточку с удовольствием.

— Ах, сладкая как сахар! — говорит, — А твоя? — спросил он меня.

Моя косточка была горькая, я так и сказал:

— Очень горькая!

Он снова полез в карман и достал еще две косточки. Одну дал мне, а вторую сунул себе в рот, но тут же выплюнул.

— Тьфу, какая горечь! — сказал он. И спросил: — А твоя?

На этот раз моя косточка была сладкая, и я сказал:

— Мне попалась сладкая.

Он положил свою руку на мою голову и сказал:

— Всегда говори только правду. И не живи, повторяя своего учителя. Учитель тоже может ошибаться. Об этом мы поговорим вечером, а теперь иди спать.

Сейчас я лежу в своей палате, на своей койке. Я всегда сплю после обеда, а теперь не могу заснуть в этот мертвый час. Я думаю о том, что сказал Узакберген-ага. На моем языке два вкуса: сладкий и горький. Мне очень тревожно…

Только что я опять перечитал письмо из редакции. Сунул его снова под подушку. Не спится. Какой-то холод внутри меня. Звучит горн. Но это не сигнал подъема. Другой сигнал — тревожный. Кончаю писать. Бегу…

Когда прибежал к линейке, там уже стояли ребята. Стояли не строем, а кучками. Пришел начальник лагеря. Он сказал, что война. Этой ночью началась война. Фашисты, немецкие захватчики, напали на нашу страну.

Война…

Все молчали. Многие плакали.

23 июня 1941 года. Советы моего первого вожатого:

Тулепберген, ты мне понравился, и я верю, что ты не побоишься трудностей и преград, которые встретятся в твоей жизни. Я не любитель давать советы и все же скажу: если наш язык — это опора, которая держит нас на земле, то русский язык для нас — крылья, они поднимут в вышину. Нам с тобой нужны крылья, дорогой мой, крылья! Сейчас война с Германией, но не все немцы — фашисты, и среди немцев были великие люди. Великий немецкий поэт Гёте говорил, что человек, знающий два языка, дважды человек, а тот, кто знает сто языков, — стократ человек. Не забывай об этом.

Сейчас я пойду прямо в город с заявлением в военкомат, а оттуда — на фронт… Будь здоров. После победы я обязательно разыщу тебя. Ты мне, правду говорю, понравился. Не забывай ежедневно по утрам спрашивать себя: «Чем я сегодня могу быть полезен людям, своему народу?» — а вечером перед сном давать честный ответ, хотя бы самому себе: «Что доброго я сделал сегодня людям?» Да, кстати, то твое стихотворение «Каракалпакский народ», помнишь, ты прочитал его в день нашего знакомства? Так вот, оно, конечно, не без недостатков, его еще дорабатывать и дорабатывать надо, но твоя мысль и чувства верны. Их хорошо бы развить, стихотворение продолжить и назвать его «Каракалпакстан». Может получиться отличное сочинение. Это, разумеется, лишь совет. Решать тебе…

Литература — это не просто собрание красивых и мудрых речений. Это узел, соединивший художественным словом жизненные события и причины, которые их породили. Литература — это опыт, это — третье око человечества, позволяющее ему проникать в глубь явлений, это ключ познания, это — память, память не только мысленная, но и чувственная, позволяющая понять, что ощущали люди в те или иные времена…

Что-то я совсем заговорился. Пора идти. Мы еще не раз побеседуем с тобой после победы. Самое главное — пиши, пиши без конца, пиши о жизни, о людях, о нашем многострадальном народе. И вот что запомни: литература требует, чтобы всему ты учился сам. Чужой опыт, чужая мудрость хороши, но писать можно, только накопив собственный опыт, обретя собственное знание жизни. Учись. Постоянно учись. Думая над каждым словом… Ну, пока. До встречи!

Он поцеловал меня в лоб и пошел не оборачиваясь. Пошел очень быстро. Я стоял на месте и не мог двинуться, будто ноги к земле гвоздями прибиты. Потом ко мне подошел наш председатель совета отряда. Он сказал, чтобы я все-таки поел, а мне совсем не хотелось есть. Меня, наоборот, тошнило, и кружилась голова. Я медленно побрел в комнату.

Голова кружится и теперь. Кругом тихо. Даже воробьи почему-то не чирикают. Будто все вымерли. Сейчас я пойду домой. Пусть скоро ночь, но я все равно пойду… Мне очень здесь грустно и плохо. Словно я что-то потерял. Самое главное потерял…

…Домой из лагеря я пришел на рассвете. Надо написать новое число.

24 июня 1941 года. Я пришел домой на рассвете, а шел всю ночь.

Правильно сделал, — сказал мой дедушка. Так поступают джигиты, — похвалила мама.

Отец увидел меня и улыбнулся. Но он ничего не сказал.

Бабушка тоже ничего не сказала, но поцеловала меня в обе щеки.

Братишки и сестренки увидели меня утром и очень удивились.

Скоро все успокоились и занялись своими делами…

Мама только что вернулась с работы. Она говорит, что поедет на курсы трактористок. Курсы находятся в райцентре.

Отец сходил в правление колхоза и в аулсовет. Он очень расстроен. Его пока не берут в армию.

Дедушка тоже был в конторе. Он не работает в колхозе по старости. Но он упросил председателя колхоза, и ему дают осла. На осле он будет теперь возить всякую колхозную поклажу.

Бабушка заменит у очага мать, которая уедет на курсы трактористов. Бабушка больна, но она сама так решила, что будет все готовить по дому вместо моей матери.

Я побывал в школе. Там создается ученическая бригада для заготовки кормов. Я записался в эту бригаду…

Когда я ночью возвращался из лагеря, то мне казалось, что я уже не стану поэтом никогда. А теперь чувствую, что все события меня волнуют и в мыслях сами собой возникают строчки стихов. Я пока не буду их записывать и никому о них не скажу. Но поэтом я все-таки стану. Я знаю это…

Сейчас только что перечитал весь свой дневник. Особенно то, что писал под диктовку Узакбергена-ага Бекниязова.

* * *

Проходили дни, и жизнь постепенно улеглась, вернее, люди постепенно привыкли к своему новому положению. Если не считать, что в ауле явно поубавилось парней, а вместе с ними поубавилось и веселья — никто по вечерам уже не пел на улицах, — если это не учитывать, то можно сказать, что жизнь протекала по-старому, а в чем-то даже стала лучше прежней. Люди начали жить дружнее, они стали терпимее, отзывчивее, охотнее помогали соседям. Куда-то ушли споры, сплетни, перебранки, вроде бы на ругань и выяснение отношений не оставалось времени. И действительно, с восхода до заката все были заняты на хлопчатнике. Л если выдавались светлые лунные ночи, то многие выходили в поле и по ночам — так даже лучше работать, нет жары, не донимают комары и мухи.

В такие лунные ночи я иногда брал свою тетрадь для стихов. Мне не хватало советов и наставлений моего первого вожатого, не хватало человека, с которым я мог бы поговорить, обменяться мыслями. Одиночество в эти месяцы ощущал я особенно остро. И все же сочинил два стихотворения про войну. Долго маялся, не знал, что с ними делать, но наконец отважился-таки и послал их в редакцию газеты.

 

4

В первые недели и месяцы войны все ждали почтальона. Он был самым желанным гостем в ауле. Стоило ему появиться, и ото всех домов к нему спешили люди. Почтальона окружали, теребили, требовали писем, расспрашивали обо всем, будто он не разносит корреспонденцию, а сам является свидетелем и очевидцем тех событий, которые происходили вдали от наших степей, там, далеко-далеко на северо-западе.

Но довольно скоро почтальона начали сторониться. А потом уже и прямо стали бегать, прятаться от него. Не хотели пускать в дом, потому что начал он приносить похоронки — «черную бумагу», как прозвали их в народе. Начал приносить «черную бумагу» на тех парней, чьи голоса еще совсем недавно звучали на улицах аула. И смотрели на почтальона с грустью, а то и с ненавистью, словно это он виновен в их гибели. И сам почтальон боялся глянуть в глаза людям, словно и впрямь виновен…

Глубокий тыл. Тут не было опасности оказаться убитым или раненным пулей, бомбой, снарядом. Но война была и в тылу. Над каждым висела опасность погибнуть от голода, заболеть от перенапряжения и недосыпа…

Пришла осень. Нашу школу закрыли. Не хватало учителей. Чтобы заниматься в пятом классе, мы вынуждены были ходить в другой аул, а это семь- восемь километров от дома. И так каждый день: восемь километров туда — полтора-два часа ходьбы, и столько же обратно. Но, сколько помню, никого это не беспокоило. Надо так надо.

Почти не оставалось времени на уроки, ведь после школы мы отправлялись на хлопковые поля. Шли на хлопчатник не только потому, что понимали — нужно заменить взрослых, шли еще и потому, что на полевых станах готовился обед, но кормили только тех, кто работал. Суровый закон «кто не работает, тот не ест» в эти годы у нас соблюдался свято.

Но вот что странно: сейчас вспоминаю и сам дивлюсь — никто из ребят, отвечая в классе урок, не жаловался на нехватку времени. Как успевали подготовиться? Да так: историю, литературу, географию читали на ходу, по дороге в школу. Задачи по арифметике решали в уме даже во время полевых работ, благо работы эти хоть и тяжелы, утомительны, но однообразны. Руки трудятся, а голова свободна. В общем, каждый приспосабливался как умел, но домашние задания выполняли все…

Закрылись многие газеты и журналы. Среди них и «Жеткиншек», откуда получил я обидное письмо в ответ на посланные мною стихи. Из газет осталась лишь «Кызыл Каракалпакстан». Изредка номера этой газеты доходят и до нашего аула. Каждый номер я внимательно просматриваю, потому что вот уже не один месяц пишу по стихотворению в неделю и отправляю в редакцию «Кызыл Каракалпакстан». Но ответа от редакции нет. Стихов моих в газете тоже нет. А дни идут. Все новые и новые люди отправляются на фронт. Среди них и наши учителя. Педагогов в школе становится все меньше. И требований к нам меньше. Уже никаких строгостей, выучил так выучил, нет так нет. Но мы стараемся учиться, как прежде…

Вечерами ребята постоянно тянут меня играть в альчики. Нет, я не чемпион и не заводила. Я — «светильник». Играем вечером в темноте при свете лампы. А горючее только у меня, ведь моя мать трактористка.

Меня так и кличут «светильником». А я не возражаю, потому что слова «шаир» (поэт) и «ширашн» (светильник) созвучны и сходны по смыслу, не зря же многих поэтов величали светильниками души, светочами разума и так далее. В общем, повое прозвище меня радовало, но радоваться пришлось недолго.

Как-то поздно вечером, собравшись в коридоре брошенной аульной школы, мы азартно резались в альчики. Коридор пронзал школу насквозь и упирался в глухую стенку. А входной двери уже не было, либо кто-то ее умыкнул и пристроил в хозяйстве, либо, напротив, предусмотрительный завхоз школы загодя припрятал дверь, чтоб ее не умыкнули. Как бы то ни было, но вход на нашу игровую площадку был свободный.

Вдруг показалось, что закрылась отсутствующая дверь. Проем наглухо закрыли три тени.

Я поднял лампу и узнал всех троих: двое мужчин и одна женщина. Все они вооружены палками. Все они — родители моих партнеров по игре. Один — отец Калхана (теперь Калхан работает бригадиром в совхозе «Ташкент», что под городом Ходжейли). Другой — отец Оразымбета (Оразымбет теперь поливальщиком в том же совхозе). А третья — мать Турганбека (сейчас Турганбекзаведует магазином в местечке Карабайлы).

Кто-то из ребят мигом задул мою лампу. Наступила кромешная, непроглядная тьма. Но во дворе светила луна, и теперь из темноты коридора было видно на просвет, что в рядах атакающух есть бреши.

Первым в брешь бросился Туранбек — отчаянная голова. Рискнул, но спасся благополучно, не получив не только палкой по спине, но даже и оплеухи не заработав. Нападавшие родители не ожидали столь дерзостной вылазки и потому сразу же изготовились, прижались потеснее друг к другу и стали размахивать палками и лупить ими куда ни попадя. Остальным игрокам, бросившимся на прорыв, досталось изрядно. Я долго сомневался, по вдруг решился и, улучив подходящий момент, ринулся в образовавшуюся щель. И все бы прошло хорошо, когда бы не лампа, которую я держал обеими руками. Я намеревался проскочить боком, но лампа зацепилась за чьи-то брюки. Носитель брюк развернулся и свалил меня. Я услышал, как просвистела палка, но — слава тебе господи! — удар пришелся не по мне, а опять-таки по лампе. Она разлетелась вдребезги. А я припустил до дома что было духу и скоро уже сидел в своем углу, поджав колени.

— Ага, — смеялся дедушка, — вас разыскали!

— А разве они приходили сюда? — удивился я.

— Еще бы! Первым делом к нам явились. Ведь каждому ясно, что без тебя, «светильника», ночью играть в альчики нельзя, Я их пытался обмануть и направить в другую сторону, чтобы вам не мешали, — но, видать, все же сыскали.

Через несколько минут в нашу дверь забарабанили кулаки. Трое разгневанных родителей наседали на дверь и грозили ее выломать.

Дедушка укрыл меня за подушками, а сам вышел к разгневанным соседям и стал их увещевать. Из своего укрытия я слышал, как он миролюбиво упрашивал:

— Вы уж простите его па первый раз. А я больше не дам ему лампу.

— А что скажет келин? — в один голос спросили они мою мать.

— Мне керосин и самой нужен, — спокойно ответила мать.

Похоже, что такой ответ убедил их окончательно, но все равно, уходя, они пригрозили:

- Если это повторится, мы его не пощадим.

Только на следующий день я узнал причину их гнева. Оказывается, Калхан пошел кормить коня. Надел ему на морду ковровую торбу с овсом и отправился поиграть в альчики. Надеть-то надел, а снять забыл. Конь доел овес и решил избавиться от торбы. Он опустил голову вниз и стал рвать ковровую торбу копытом. Скоро от нее одна мочалка осталась. Когда отец Калхана вышел во двор, он увидел, во что превратилась хорошая новая торба, и конечно же пришел в ярость…

Турганбек учудил и того хуже. Его мать подоила корову, которая отелилась три дня тому назад. Подоила и, подпустив теленка, велела сыну следить за ним, а как наестся, привязать. Турганбек же, услышав, что ребята собрались играть, забыл обо всем. А его мать забежала на минутку к соседке, да и засиделась. Когда по пути домой она заглянула в хлев, теленка там не было. Он выбежал на улицу. Найти-то его нашли, но новорожденный телок продрог на холоде и сразу, как назло, умер…

Отец Оразымбета сказал сыну: «Зимняя вода полезна нолю. Пусти воду на поле, а потом не забудь закрыть». Перед их домом протекал полноводный арык. Оразымбет открыл русло арыка… А вот закрыть его вовремя Оразымбету было некогда, он в этот час резался с нами в альчики. Вода затопила не только огород, но вскоре начала затекать и в дом. Тогда-то взбешенный отец и бросился отыскивать непутевого сына…

Сегодня все это кажется забавным. Но в то время потерять теленка или даже хотя бы лишиться новой торбы — большой убыток в хозяйстве. Но и приятелей моих грех винить, ведь мы, аульная ребятня, работали наравне со взрослыми. Плюс к тому еще и учились. А детство есть детство. Хоть война, хоть голод и холод, а оно свое берет. Поиграть тоже надо. Из всех утех детства у нас были лишь альчики. И какой же аульный мальчишка мог устоять перед соблазном сразиться в них?

 

5

Кажется, нет в этом мире такой тяготы, такой беды, к которой человек не мог бы привыкнуть, притерпеться.

Шла война, и каждый месяц новые люди отправлялись на фронт, а оттуда, с далекого северо-запада, из-за огневой черты, возвращались немногие, возвращались единицы, да и те — инвалиды, калеки, уже не пригодные к труду. Но планы сдачи хлопка, пшеницы, мяса в колхозе не снижались. Жизнь стала еще тяжелее, хотя если взглянуть со стороны, то все вроде бы шло нормально. До поры до времени…

«К одной болезни другая липнет», — говорят медики.

«Беды, как и радости, парами ходят», — говорят аксакалы.

Словно мало нам было войны, смертей, увечий, разрухи и голодухи, так вдобавок ко всему летом 1942 года река Джейхун — бешеная Аму — вырвалась из векового русла и затопила северный берег.

Как только из райцентра пришло сообщение о наводнении, все в ауле очень огорчились. Но что толку попусту печалиться, что проку от кручины? Надо дело делать.

Председатель колхоза созвал стариков да ребятню вроде меня и велел нам собираться, чтобы завтра утром отправиться на строительство дамбы. Не велика рабсила, не моища, по и председателя понять можно. Трудоспособных мужчин он отправлять на дамбу не вправе. У него ведь план, за который он головой отвечает.

Кратчайшая дорога до Амударьи была уже затоплена. Идти пришлось кружным путем. Даже заночевали в одном из встречных аулов. И лишь к середине следующего дня добрались до места, уже порядком уставшие, хоть еще и не приступали к работе.

Берег Аму буквально кишел людьми, как разоренный муравейник. Казалось, и двух метров нельзя пройти, чтобы трижды не столкнуться со встречными-поперечными. Все сновали, суетились, бегали, и тысячи маршрутов сливались в какое-то хаотичное, путапое-перепутаное движение.

Большинство береговых рабочих были как и мы — старцы да ребятня. Изредка встречались и женщины.

Нам указали место на вершине небольшого полуострова, чтобы расположиться. Шириной он был метров двенадцать-тринадцать. Справа бурлящая вода. Слева — тоже. Лишь сзади узкий, как коридор, выход на берег. Страшновато: стоит реке чуть поднапрячься, поднатужиться — и в единый миг снесет она наше пристанище.

На отведенном пятачке мы сложили свои пожитки и припасы. Мой дедушка остался сторожить их. А все остальные уселись на баржу. Баржа медленно по широкой дуге поплыла поперек стремительного течения к другому берегу. С баржи нас высадили прямо в воду около какого-то полузатопленного леса. Казалось, что и вода и лес тянутся бесконечно, и от этого становилось жутко.

Десятки людей, стоя в воде по пояс, а то и по грудь, рубили молодые деревья. Старики, приехавшие с нами, тоже взяли свои топоры и принялись рубить подлесок и молодняк. А мы собирали сваленные стволы и ветви. Собирали и сплавляли их к барже. Потом втаскивали да борт. Как только баржа наполнялась, маленький пароходик тащил ее па противоположный берег, где река прорвала дамбу. Вроде бы образовывался перерыв, но присесть было некуда, а отдыхать, стоя в воде по шею, — удовольствие невеликое. Поэтому все продолжали работать. Когда беспрестанно движешься, все теплее. И так до вечера, до захода солнца. Потом на той же барже, до нитки промокшие, мы возвратились на свой полуостров, где дедушка сторожил наши вещи.

Дедушка уже вскипятил чай и приготовил кое-какую еду. Расстелил одеяла, прихваченные из дома. Наскоро поев-попив, переодевшись и обсохнув, мы тут же вповалку заснули. С непривычки устали страшно.

С рассветом нас разбудил гудок пароходика. Пароходик был крошечный, а гудок у него громкий, басовитый, хриплый. Не проснуться от такого трубного рева было невозможно. Мертвый и то встанет.

Проснувшись, с удивлением заметили, что вокруг нас скользкими веревками лежат убитые змеи. Оказывается, дедушка всю ночь бил их палкой. Наводнение сгрудило в кучу не только людей, но и всякую степную живность. Змей, ящериц, лягушек было полным-полно. Ночами они тянулись к людям, к теплу, к костру. Вот дедушка и хранил наш покой от них.

Наспех позавтракали. Есть почему-то не хотелось. Прихватили с собой немного хлеба, чтобы пожевать по дороге. И началась та же работа, что и вчера. Опять старики валили лес, мы подтягивали его к барже и грузили на борт. Пароходик сновал от берега к берегу. И опять с утра до заката. Потом — домой на полуостров. Ужин — хлеб с чаем. И спать.

И так каждый день…

Все эти дни (я даже не помню, сколько их было) слились в один бесконечный, непрерывный, однообразный день. Ночей словно и не существовало. Только сомкнешь веки — уже гудок парохода.

Мне в это время не вспоминались наставления, что, мол, поэт должен изучать жизнь. Я ее не изучал, я ею жил. Она была тяжелой, суровой, изматывающе однообразной, и слагать стихи про нее не хотелось. Да и некогда слагать-то. Тут бы лишь до постели добраться.

Однажды с баржей, вернувшейся с того берега, прибыл дедушка. Он еще издали стал махать мне рукой. Приглядевшись, я увидел, что в руке у него конверт.

Тулек, это тебе, внучек. Его принес из аула человек, который привозит нам еду. Ну-ка, читай. Может, что важное.

Я бросил через борт охапку ветвей. Мокрые руки тщательно вытер о волосы и бережно взял конверт. Взглянул на адрес: письмо из редакции.

— Это из «Кызыл Каракалпакстан», — объяснил я дедушке.

Конверт был пухлый. «Может, напечатали мое стихотворение и решили порадовать меня, прислав номер газеты?» — эта мысль была первой. Но, наученный горьким опытом, я сам не верил в такую счастливую возможность. Не верил, но все же надеялся. А вдруг…

Открыл конверт. Вынул письмо.

Письмо из редакции.«Уважаемый Тулепберген Каипбергенов! Мы получаем все, что Вы адресуете нам. Но пока среди Ваших стихов не нашли ни одного пригодного для публикации в нашей газете. Поэтому мы нашли уместным пересказать Вам от имени редакции одну притчу.

Прочтите ее внимательно. Перечитайте снова и снова.

«Жил-был на свете некий отъявленный вор. Но вот однажды он решил покончить раз и навсегда со своим презренным промыслом и дал сам себе страшную клятву: «Пусть лопнут мои глаза, если они еще хоть раз позарятся на чужое добро. Пусть отсохнет моя рука, если она еще хоть раз потянется к чужому добру!»

После этого прошло некоторое время, и вот расхаживает он как-то по базару и видит, что из кармана какого-то растяпы торчит десятирублевая бумажка. Смотрит бывший пор па эти деньги и чувствует, что соблазн одолевает его. Взять нельзя, поскольку поклялся больше не красть. Но и не взять нельзя, ведь сама в руки просится. Дважды подходил он к тому раззяве и дважды сдерживал себя. Приблизился в третий раз и видит, что бумажка высунулась еще больше, того гляди, совсем вывалится. Тут размахнулся бывший вор да как стукнет разиню по уху. Тот аж свалился. Потом вскочил и накинулся на бывшего вора: «За что ты бьешь меня?» А вор отвечает; «Если ты не подлец, то прячь подальше свои деньги и но вводи людей во грех. Из-за тебя я чуть было не нарушил клятву. Чуть было не стал калекой — чуть было не лопнули мои глаза и чуть не отсохла моя рука».

Уважаемый Тулепберген Каипбергенов! Неужели Вы тоже нарушите какую-то клятву, если начнете заниматься не сочинением стихов, а чем-нибудь другим?

С приветом, сотрудники редакции «Кызыл Каракалпакстан».

Наверное, по моему виду дедушка догадался, какой ответ я получил из газеты. Он спрыгнул в воду, встал рядом со мной и, обняв меня за плечо, сказал:

— Пойдем, Тулек. Вон люди работают, а ты задержался. Это неудобно. Пойдем, я помогу тебе.

Вода была мне по грудь, а ему по пояс. Он подошел к одной женщине, взял у нее топор и принялся быстро и сноровисто рубить кустарник и молодняк. Дедушка был человеком крепким, жилистым и привычным ко всякой работе. Несмотря на свой возраст, он так быстро управлялся с рубкой, что мы вдвоем с той женщиной еле поспевали за ним. Мы оттаскивали стволы и охапки веток к барже, но срубленных веток вокруг дедушки становилось все больше.

Улучив минутку, я незаметно вынул из-за пазухи конверт, скомкал его и кинул в воду. По мутным илистым волнам он быстро поплыл, легкий, будто пена, и скоро скрылся из виду.

В этот день я работал с азартом и даже с каким-то остервенением. То ли письмо меня разозлило, то ли дедушка раззадорил своей сноровкой, а я стыдился отставать от него. Азарт не проходил и вечером. Хоть и умаялся за день как никогда, но, забравшись в постель, все же долго не мог заснуть. Все вспоминал и само письмо это злосчастное и ехидную притчу.

Притча, рассказанная моим дедушкой. Однажды прародитель человеческий Адам-ата ехал со своими сыновьями, и выехали они на берег большой быстротечной реки. Решили переправиться на другой берег и поискать брода. Но тут один из сыновей Адама, не дожидаясь остальных, кинулся в воду. Потонул бедняга в тот же миг. Только черная шапка поплыла по волнам.

Адам-ата поглядел па то место, погрустил, попечалился и говорит:

— Если остались потомки у этого торопыги утопленника, то приведите их сюда и расселите по берегам этой реки.

А рекой той была наша Аму. Вот так-то, внучек мой дорогой…

…Я понял, что дедушка заметил, как я выбросил конверт, но решил сказать все, что он думает о моем поступке не прямо, а при помощи притчи. Засыпая, я думал, что если каждый станет бросать в Аму все, что ему мешает, если каждый станет топить в реке свои беды, тревоги, горести и боли, то река скоро обмелеет и вообще пересохнет.

Из советов моей матери. «Если верблюдица схватит зубами верблюжонка и потянет к себе, значит, она его любит».

«Если человек ударит правдой, как плетью, другого человека, значит, он его любит».

Из советов моего отца. «Холодный дом или теплый — это выяснится только зимой».

«Не стоит пререкаться с тем, кто заметил твою ошибку и сказал тебе об этом. Лучше не его бранить, а самому исправиться».

 

6

Амударья — самая непредсказуемая, самая сумасшедшая река мира. Предугадать ее выходки невозможно. Бороться с ними невероятно трудно, а порой и бесполезно. Бесполезными оказались и наши старания в 1942 году. Все труды, все муки, все загубленные деревья — все даром. Река прорвала дамбы и затопила десятки аулов. В том числе и наш.

В августе 1942 года аул наш перекочевал на другое место. Примерно километров на пятнадцать севернее. И обосновался на берегу канала Абат Жармыс. Все ноля, уже почти готовые к уборке, все огороды и бахчи, все сады остались под водой. Я не говорю уже о тысячах мелочей, так необходимых в каждом хозяйстве, в снетке эвакуации многое было забыто или брошено. Началась жизнь голодная и бесприютная. Школы конечно же не было. Не нашлось даже мало-мальски пригодного помещения, где мы могли бы заниматься. Всех, кто должен был заниматься в средних классах (от пятого и выше), обязали ходить по домам и учить малышей, то есть ребят, которые должны были бы ходить в классы с первого по четвертый. Мы превратились в учителей-надомников, в приходящих педагогов.

Так прошла почти вся зима.

В феврале 1943 года аул вновь был переселен. Теперь уже на берег старого русла канала Шортанбай. Место голое и совсем пустынное. Первые два-три дня каждая семья рыла себе землянку. Большего времени для обустройства не дали, потому что все, включая малышей-несмышленышей, стариков, больных и инвалидов, — словом, все срочно должны были приступить к расчистке земель под новые посевы.

Но и этим делом могла заниматься только половина аульчан. Другая половина — можно сказать сильнейшая, поскольку сюда отбирались люди покрепче и поздоровее, — отправлялась рыть новый канал, чтобы с расстояния в двадцать километров подвести воду на будущие поля.

Только тогда я понял, почему пятерых-шестерых мужчин, ровесников моего отца (отец с 1908 года рождения), не призвали в армию и не взяли на фронт. Они были физически сильны. Они были единственной силой, опираясь на которую горстка стариков, женщин и подростков могла хоть что-то сделать.

Этих мужчин, в том числе и моего отца, и отправили на рытье канала. С ними пошли и мы — аульная ребятня в возрасте от семи до семнадцати лет. Двадцатикилометровый канал предстояло копать вручную кетменями, кирками, лопатами.

Амударья затопила не только наш аул. Владения многих колхозов оказались под водой, и от них тоже пришли люди на рытье канала. Но в основном все старые да малые. Полноценных работников, как и у нас, было раз, два и обчелся. И все-таки за два месяца — ровно к началу посевной — весной 1943 года был проложен двадцатикилометровый канал, который и сегодня снабжает водой несколько крупных совхозов на севере Каракалпакии.

На прокладке этого канала и мы с отцом отработали полтора месяца.

В устье канала был весьма гостеприимный аул, где охотно давали пристанище всем землекопам. Но наши аульчане решили не разбиваться, не расходиться по чужим домам, а держаться вместе. Для этого они присмотрели старую конюшню. Залатали дыры в стенах, кровле и в полу, почистили ее, привели в порядок и оборудовали под ночлег. Получилось очень даже неплохо, а главное, все свои в сборе. Жили одной дружной семьей. Не помню, чтобы хоть раз вспыхнула какая-то ссора. Делить, что ли, нечего было? Или общая работа сдружила? В общем, как бы там ни было, а жаловаться грех. Взрослые заботились о нас и часто успокаивали:

— Не тужите, ребята, что от учебы оторвались. Еще успеете наверстать.

Мы в свою очередь тоже жалели их:

— Мало того что с восхода до заката вы орудуете лопатами, так еще в обед, перед завтраком и после ужина вас заставляют маршировать.

А маршировать их и впрямь заставляли регулярно: война — строевая подготовка считалась одной из непреложных обязанностей.

Вечерами в нашей спальне-конюшне воздух становился тяжелым и спертым, потому что, несмотря на все чистки и приборки, лошадиный запах из помещения еще выветриться не успел, а к нему уже добавился запах потных мужских тел, носков и прелых портянок, да и кормили нас не деликатесами. Как правило, после ужина все торопились побыстрее лечь спать, пока еще крепкий дух не сгустился. Но быстро заснуть редко кому удавалось. Начинались разговоры, рассказы, воспоминания о страшных либо курьезных случаях. Вспоминались сказки, легенды, притчи. Слышались загадки. Читались письма с фронта. Гораздо позже я понял, что взрослые оберегали нас — мальчишек, и все, что фронтовики писали об ужасах войны, нам не передавалось. Впрочем, и сами солдаты об ужасах старались не сообщать родичам, не тревожить их. Разговоры продолжались и после того, как гасла единственная на весь барак керосиновая лампа. Кто хотел — спал. Кто хотел — слушал или сам говорил вполголоса. Иногда вспыхивали споры по какому-нибудь поводу, тогда голоса крепли, а слова крепчали, и порой кто-либо из разбуженных неурочной дискуссией начинал выражать неудовольствие. Но его быстро осаживали:

— Если заснуть не можешь, выйди во двор, проветрись, никто тебя тут не держит. Не можешь школу открыть для этих ребят — так молчи!

Оказывается, разговоры они заводили для нас. Это все та же устная народная педагогика.

Ответы- вопросы перед сном:

— Что дешевле всего, если в избытке? — Вода.

— Что дороже всего, если в недостатке?

— Вода.

— Верно.

— Эй, Каипберген, не стесняйся своего сына и скажи-ка честно, какой цветок подарил ты в первый раз своей супруге Гулхан?

Отец несколько помедлил и ответил:

— Цветок хлопка. Кто-то рассмеялся:

— Другого не нашел?

— А я и не искал другого, — сказал отец. — И зря смеетесь, джигиты. Мне нравится цветок хлопка. Он красив — это раз. А во-вторых, не забудьте, что хлопок превращается не только в одежду. Сейчас он превращается и в порох для наших солдат. И если у нас все же хватит сил вырыть этот канал, то вода в первую очередь пойдет на хлопчатник. Вот так-то…

Вопрос к парням:

— Слышите, джигиты? Если б один из вас вдруг поутру проснулся богом, что бы он сделал первым делом?

— Я бы тут же велел привязать этого распроклятого Гитлера за ноги и повесить вниз головой.

— Я тоже.

— И я.

— А я бы, став богом, спросил у бывшего бога — Аллаха, почему он создал мир таким жестоким и несправедливым. Почему люди должны страдать, мучиться, болеть, умирать?

— Ладно, джигиты, оставим бога в покое. Скажите лучше, если б вы были поэтами, какие бы написали стихи?

— Я б написал стих «Смерть Гитлеру».

— А я — «Строители канала»- это про всех нас.

— Я написал бы о матери.

— Я про школу.

— А я написал бы стихотворение «Все вы болтуны»…

В темноте раздалось несколько тихих смешков.

— Ну а сами вы о чем бы написали? — спросил решительный мальчишеский голос, обращаясь к тому, кто задал этот вопрос.

— Я бы написал стихи о женщинах.

— Это почему?

— С какой стати? — зазвучали недоуменные детские голоса.

— А с такой стати, что без женщин и вас бы, обормотов, на свете не было. Да и вообще… — говоривший оборвал фразу и замолк.

Все в бараке тоже замолчали. Каждый подумал о своем. Кто-то глубоко и тихо вздохнул.

— Кто сможет назвать два человеческих органа, которые более других украшают человека?

— Я могу.

— Ну, назови.

— Это язык и сердце.

— Ладно. Тогда назови два органа, которые более других безобразят человека.

— Пожалуйста. Это язык и сердце.

— Верно.

- Чьи нравы и обычаи самые лучшие? Что за вопрос? Наши, конечно.

— Каждому человеку нравы его народа кажутся наилучшими…

— Что, и немцам тоже?

— А как же…

— Э, нет, ты это брось.

— А чего бросать. Не бывает страны, которая считала бы себя неправой, даже если она сама виновата. Нет человека, который желал бы поражения своим.

— Бывает. Если в стране злой правитель, то вся страна должна мечтать о его поражении и гибели. Да я уверен, что все города и аулы в Германии ждут не дождутся, когда их проклятый Гитлер сдохнет, а его поганая армия потерпит поражение. Скажешь, нет?

— Бросьте спорить. Послушайте лучше, как один упрямый землекоп из каракалпаков показался хану самым мудрым человеком в мире. Знаете такую сказку?

Нет. Рассказывай.

Рассказывай, рассказывай. Не бойся, не заснем, если сказка интересная.

— Ну так слушайте. Давно это было. Еще до революции. Тогда рыли канал Ханжап. И вот сам хан приехал к землекопам, чтобы, значит, воодушевить их своим присутствием. Приехал и приказал сперва накормить всех досыта, а потом выстроить перед ним.

Ну, построились, значит, землекопы, а он им и говорит:

«Сейчас мы проведем такое состязание в мудрости. Я буду без слов, одними знаками, задавать вопросы. А вы так же без слов, одними знаками, отвечать мне. Кто лучше меня поймет и лучше ответит, тому награда — пять тилля».

Землекопы все враз молча кивнули.

Тогда хан ткнул вверх указательным пальцем.

Все задумались. Но тут выступил вперед один упрямый каракалпак. Не будь он упрямцем, едва ли стал бы тягаться с ханом. Так вот, этот каракалпак ткнул в небо двумя пальцами.

Поглядел хан на землекопа. Подумал и коснулся пальцем своего виска.

А каракалпак ткнул пальцем себе в живот.

Опять задумался хан и показал землекопу раскрытую ладонь.

А тот в ответ показал сжатый кулак.

Тут хан засмеялся и говорит:

«Ну, стервец, ну, сорвиголова! Ты самый мудрый в мире после меня. И за это как только вернусь во дворец, так сразу вышлю тебе обещанную награду».

Сказал так и поехал восвояси.

Ханская свита ничего не поняла и спрашивает:

«Великий повелитель, что сказали вы тому землекопу и что он вам ответил?»

А хан говорит своим приближенным:

«Он и впрямь большой мудрец. Он все верно понял и на все точно ответил. Когда я поднял палец вверх, это означало вопрос: «Есть ли в мире кто мудрее бога единственного?» На это он поднял два пальца, что означало: «В мире два мудреца — бог и ты, великий хан». Коснувшись пальцем своего виска, я спросил: «Вся ли мудрость в голове?»- а он, указав на свой живот, добавил: «Без еды умен не будешь, мудр тот, кто сыт». Показав ему открытую ладонь и пять разжатых пальцев, я спросил: «Так что, отдать тебе пять тилля?»- а он, показав кулак, ответил: «Нет, здесь много рукастых завистников, и пока я не сожму монеты в кулаке, они не мои, так что лучше передайте награду незаметно».

Вот какой мудрый человек этот каракалпак-землекоп.

Ну а приятели землекопа тоже, конечно, окружили его и требуют разъяснений, хотят знать, о чем он поговорил с ханом. Наш каракалпак — грудь наперед, вид важный, объясняет приятелям:

«Хан, значит, пальцем — тык, то есть говорит: «А что, если я тебе глаз выколю?» А я ему двумя пальцами — тык, что значит: «Да я тебе оба выколю». Тогда он пальцем к голове. Этим хочет сказать: «А что, если сейчас прикажу снять с тебя голову?» А я ему на живот показываю. «Не успеешь, — говорю, — я тебе вот этой киркой пузо раньше распорю». Ну тут он осерчал и ладонь мне показывает, мол: «Пощечину хочешь схлопотать?»- а я ему кулак кажу: «А это видел? Как трахну, так и дух из тебя вон». Тут он испугался и откупился от меня пятью тилля».

Все рассмеялись, а мой отец сказал:

— Вот уж точно как в поговорке: «Каждому слепцу его посох — опора мира».

— Если б миром правила правда, кого бы она приняла на работу в первую очередь?

— Пока ты дождешься эту правду, подхалимы и пройдохи все должности займут…

— А если нормальный человек вдруг становится хвастуном и болтуном, то что это значит?

— Значит не иначе как разбогател или клад нашел…

— Когда дурак на умного похож?

— Когда молчит.

— Вот и давайте помолчим и заснем…

— На какой вопрос нельзя честно ответить «да»?

— На вопрос: «Ты спишь?»

— Давайте спать, говорю, пора уже…

Разговоры перед сном:

— Всякий человек — с образованием он или нет — должен следить, чтоб слова его были чистыми. Так же, как следит за чистотой лица. Грязное слово, оно ведь не только других, оно и хозяина пачкает…

— Дурное слово что рваная деньга: кому ее ни сунешь, всяк обратно вернуть норовит…

— Это точно. Если слово с колючкой, то оно и тебя оцарапает, если слово как тенистое дерево, то пустит и тебя под свою тень, если слово — яд, то и сам отравишься, а если слово — мед, то и тебя усладит…

— Так-то оно так, но не стоит забывать поговорку: «Теплая речь и змею приманивает»…

— В любом языке есть два слова, которые, когда их произносят, заставляют людей подняться с места. Это слова-«мать» и «учитель».

— А знает ли кто-нибудь такое слово, чтоб оно было только в одном языке?

— Конечно. Это наше «ауа». Наверняка нигде такого нет. Оно не только выражает знак согласия, оно еще показывает, что говорящий — каракалпак.

— Вот уж необязательно. Слово простое. Его каждый гость быстро запоминает и легко произносит где угодно, хоть у себя дома…

— Что вы все о словах да о словах. Иногда знаки препинания значат больше слов. Вот учитель нам рассказывал, что французский писатель Виктор Гюго написал роман и отправил его в издательство, а вместе с романом направил и письмо, в котором только знак вопроса и стоял. А издатель прислал ему ответное письмо — с восклицательным знаком. Туда — «?», обратно — «!».

— Вот что значит хорошее знание грамматики…

— Не говорите при мне об этой грамматике. Тоже мне, выдумали науку. Одно издевательство, а не наука. Я из-за нее ликбез бросил.

— Как это?

— А так. Проходили мы в ликбезе буквы. Все шло хорошо. Научились уже из букв слова составлять. Чего ж еще? Но нет. Является однажды учитель и говорит: «Сейчас я напишу на доске предложение. Я вам объясню, что такое подлежащее и сказуемое, и мы начнем изучать грамматику». Подходит он, значит, к доске и во всю доску пишет мелом: «Айтжан женился». У меня аж глаза на лоб полезли. Я вскакиваю и кричу: «Это ложь. Я еще холостой!» А он говорит: «Не волнуйтесь. Это я не про вас. Это я просто для примера, чтобы показать вам основы грамматики». Ну я, конечно, не унимаюсь. «Какой же это пример? — говорю. — И вовсе это не пример, а поклеп. Вам-то хорошо. А что я скажу своей невесте? Что люди обо мне станут думать? Вы хоть и учитель, а не имеете права. И если не сотрете это клеветническое заявление, то я на вас в суд подам».

Ну, стер он. А сам улыбается и говорит: «Тогда напишем другое предложение: «Айтжан не понял».

Ну как вам это нравится? Я же, выходит, и виноват. Разгорячился, конечно, и — опять на него. «Что, — говорю, — это значит? Почему это я «не понял»? Что я, глупее других, что ли? Вы что, хотите сказать, — что я безмозглый? А ну, стирайте это злостное оскорбление!»

Он говорит: «Извините. Я не хотел вас обидеть». Стер, конечно. Потом думал-думал и надумал. Подошел к доске и написал: «Собака залаяла».

Тут уж я вовсе из себя вышел. Меня оболгали, так меня же еще и собакой обзывают. «Пошли, ребята, отсюда, — говорю, — не нужна нам такая обидная наука. А по-каракалнакски мы и без всякой там грамматики говорить умеем».

В ликбезе нас человек двадцать было. Пятеро встали и пошли за мной. Из тех пятерых сейчас тут со мной — вон они лежат — Сеилхан, Каипберген, Сапарнияз и Ернияз. И ничего, не пропали без грамматики. Все живы. Верно я говорю?

— Верно, — ответил кто-то, давясь хохотом под одеялом.

— Эх, Айтжан, — вздохнул Сапарнияз, — может, из-за грамматики этой нас и в армию не взяли? Кабы не пошел я тогда за тобой, то сегодня уже сумел бы написать письмо домой или односельчанам на фронт. А так… — И он умолк.

— Пятым тогда был Отемис. С тех нор как ушел на войну, так ни разу и не написал домой. Думали уже, что погиб. А недавно прислал письмецо. Оказывается, ранен был. В госпитале лежал. Там сдружился с одним узбеком. Тот добрым малым оказался. Он-то и писал письмо за Отемиса. О себе Отемис сообщает мало, всего две строчки. А так все твердит: «Учитесь, аульчане. Учитесь. Без грамоты мы не только в армии, мы самому Аллаху не нужны. Учитесь сами и учите детей своих». Детей, бог даст, еще и выучим, а самим-то уж куда… Поздно уже. Да и некогда. Кто вместо нас лопатами махать станет?

— Конечно, мы необразованные. И работа у нас тяжелая. Да и вся жизнь, если вспомнить, нелегкой была. Сколько перевидели, сколько перетерпели. Может, мы и Аллаху не нужны, но нужны своим детям и внукам будущим. И власть Советская всем нам, всему нашему поколению, которое пережило революцию, коллективизацию и теперь вот войну переживает, всем нам великий памятник соорудила. Памятник этот — фамилии. Не было прежде у каракалпаков фамилий. А теперь есть. И фамилии те из наших имен образованы. Вон, посмотрите на Тулепбергена. Рядом с ним его отец Каипберген. А у Тулепбергена фамилия Каипбергенов. И дети его будут носить ту же фамилию. И внуки. И правнуки. И отныне весь их род будет Каипбергеновы. А мой род — Сеилхановы. А твой — Ерниязовы. Это для нас великая честь. Такой чести ни деды наши, ни прадеды не удостаивались, хоть и были они не хуже нас. Так что надо нам, хоть мы и безграмотные, блюсти себя. А то как бы потом правнуки не сказали: «Не хотим носить фамилию, происходящую от имени человека, который имя свое опозорил…»

— А я бы вообще отменил не только фамилии, но и собственные имена. Когда тебя называют по имени, если к тому же имя редкое, то чувствуешь не только гордость, но и одиночество…

— Да брось ты. Одиночество чувствуешь, когда живешь отдельно от людей и когда тебя никто не окликает по имени…

Легенды, рассказанные перед сном. Вот, кстати, о том, что лопатой махать тоже не последнее дело.

Однажды старый хан, имевший множество сыновей, решил испытать их, чтобы знать, кому из детей трон оставить.

Испытать их он решил властью. Дал каждому из сыновей месяц поханствовать.

Все сыновья ханствовали нормально, а один как только сел на трон, так враз аппетита лишился. День терпел, другой терпел, а на третий пошел к отцу и говорит:

Не могу больше без еды. И еду принимать не могу. Нужно мне лекарство.

Отец ему отвечает:

Ты — хан. А хан не должен ни у кого ничего просить. Вот и ищи себе сам лекарство.

Сын подумал-подумал и решил расспросить соседей. Для этого отправился в соседнее ханство.

По пути встречает он своего приятеля детства. Тот стал землекопом и роет арык. Подъезжает хан к нему. Поздоровался землекоп и спрашивает на правах старого приятеля:

— Куда путь держишь, наш нынешний правитель? Хан объясняет ему. Мол, так и так, с тех пор как сел

на трон, так и аппетита лишился. А теперь, мол, еду поискать какого-нибудь лекарства.

— Есть у меня такое лекарство, — говорит землекоп.

— Ну, если есть, — говорит хан, — так зачем же мне ехать в чужие края и чужим людям кланяться? Давай твое лекарство, и дело с концом, а на вознаграждение я не поскуплюсь.

— Есть-то оно есть, — отвечает землекоп, — да только не здесь, а дома. А домой бежать я сейчас не могу. Нужно арык прорыть, подходит время сева. Не посеешь вовремя, не польешь к сроку, без урожая останешься. А если останусь без урожая, то мне никакая твоя награда не поможет.

— Вот что, — говорит ему хан. — Ты беги домой и неси сюда свое лекарство, а я, уж так и быть, тем временем покопаю за тебя.

Берет хан лопату и ну ею махать! Землекоп постоял чуток, посмотрел. Вроде бы у бывшего приятеля ладно получается. Арык он, похоже, и впрямь выкопать сможет, хоть, конечно, и мозоли натрет с непривычки. Это уж точно. Прикинул так землекоп и пошел к дому. А хан до вечера все копал и копал, только пот со лба вытирал.

К закату возвращается и землекоп.

— Ну, где твое лекарство?

— А я его дома оставил. Не знаю, сколько тебе надо. Пойдем ко мне, сам возьмешь сколько требуется.

Приходят они в хибарку землекопа. А его жена к ужину наготовила просяной каши. Хоть и без масла, но зато целое блюдо. Каша еще не остыла, парком исходит.

Видит это хан и говорит:

— Дай-ка я поем перед лечением. Угостите меня, пожалуйста, этой кашей.

Жена землекопа пододвинула к нему блюдо, и хан с устатку да в охотку все блюдо и умял. Кет да похваливает:

— Ах, как вкусно. В жизни такого не едал! Насытился, поблагодарил хозяев и говорит:

— Ну, давай лекарство, мне во дворец пора. Землекоп вышел во двор, принес лопату и протянул хану:

— На. Вот твое лекарство.

Только тут хан все понял. Вернулся и заявил отцу, что не желает сидеть на престоле.

Вот этот молодой ханский сын, отказавшийся от престола, и был нашим предком. Так говорят, по крайней мере…

Еще. Знаменитый охотник Мерген, чьи угодья простирались по всему свету, собрал как-то детей своих и решил обучить их искусству стрельбы.

Прежде чем обучать детей, захотел он показать им свое мастерство. Поднял лук, натянул тетиву, прицелился в маленького воробьишку, который сидел на самой верхней ветке самого дальнего дерева, и выстрелил.

Но стрела не попала в цель. А воробьишка па глазах у всех вспорхнул и улетел невредимый.

Мерген помрачнел, отвернулся и замолчал. И сыновья его стояли молча.

Тут приблизился к Мергену сын по имени Каракалпак и говорит:

— Спасибо, отец!

Обернулся Мерген, зло глянул на сына и спрашивает:

Ты что, глумишься? За что благодаришь, если сам видел, как я промахнулся?

— Я за то благодарю вас, отец, что вы пощадили маленькую беззащитную птичку.

Говорят, что все мы происходим от того сына охотника Мергена.

И еще. Однажды жестокий Чингисхан невзлюбил одного молодого батыра. Он и рад бы его казнить, да боялся. Потому что сам батыр был силен и смел. И друзья у него были тоже не слабыми.

И тогда задумал Чингисхан хитрость. Вызвал он к себе того батыра и говорит:

— Привези мне десятилетнего козленка, двадцатилетнего волка, тридцатилетнего тигра, сорокалетнего шакала, пятидесятилетнюю лису и шестидесятилетнего индюка. Привезешь — награжу тебя. Не привезешь — пеняй на себя, велю снять голову с плеч.

Батыр был молод и удал. Объездил он все степи, все леса и горы, но нигде таких зверей не нашел. Понял он, что смерть близко. Загрустил. Назад едет медленно, понуро.

Так добрался он до берега реки Аму. И тут повстречал на берегу девушку, она набирала черпаком воду в кувшин. Он подъехал к ней и попросил дать ему напиться.

Девушка протянула батыру полный черпак воды и видит, что он не в себе от горя: лицо посерело, плечи ссутулились, голова поникла. Ясное дело — кручинится человек. Она и спросила, о чем это он кручинится.

Батыр все ей рассказал.

Она ему говорит:

Каждому известно, что ни один из этих зверей не сможет прожить столько. И Чингисхану это, конечно, тоже известно. А раз так, то, значит, он просто искал предлог, чтобы тебя казнить. Но он просчитался. Приведи к нему человека. Потому что в десять лет человек резвится, как козленок, в двадцать — он быстр и неутомим, как волк, в тридцать — силен и храбр, будто тигр, а в сорок, как шакал, он подъедает то, что добыл тигр, то есть пользуется теми победами, которые сам одержал, будучи тридцатилетним, в пятьдесят начинает походить на лису, становится хитрым и осторожным, а в шестьдесят часто уподобляется напыщенному индюку.

Батыр обрадовался такому совету и поспешил домой, Поспешил смело, потому что был уверен, что теперь ему нечего бояться.

Выслушал Чингисхан батыра и спрашивает: Кто это тебя надоумил дать такой ответ?

Батыр объяснил все как было.

Почернел Чингисхан. Глаза загорелись красным огнем. Тут же послал он своих всадников к берегам реки Аму и приказал им истребить всех девушек в том краю.

С тех пор девушки с берегов Аму стали боязливы. Ни одна из них не решится не то что говорить с проезжим парнем, но даже взглянуть на него. Так и до сего дня.

Письма с фронта, прочитанные перед сном. …Мама! Не бойся за меня. Меня никакая пуля не настигнет. Я же занимался физкультурой. Помнишь? А это знаешь как помогает!

Ночью фрицы палят трассирующими. Это такие пули, они, как угли, красные. Их далеко видно. Я как завижу пулю, так присяду, или подпрыгну, или перекувырнусь. И она мимо свистит. Вот так.

Мама, помнишь, ты хотела сосватать мне дочку нашего соседа — Гулипу. Я тогда еще глупый был, сомневался и робел. А теперь, прошу тебя, мама, покажи Гулипе это мое письмо. Сам я ей написать не решаюсь. А ты покажи. И если она захочет, пусть мне напишет. Пусть она тоже не боится, будто со мной что-нибудь случится. Ничего не случится. И если все будет хорошо, то, когда вернусь, устроим свадьбу. А ты, мама, покуда я тут воюю, договорись с се родителями…

…Дорогая моя Айша! Все-то ты тревожишься обо мне, все-то за меня переживаешь. Ты как моя мама. Помню, в детстве пойду гулять, так она обязательно сунет мне кусочек лепешки: «На, сынок, поешь, когда проголодаешься…» А теперь ты, как мама, все спрашиваешь: «Не похудел ли?»

Нет, не похудел. Не беспокойся. Я даже растолстел. Вот честное слово. Тут у нас теперь новый командир полка. Он вчера только прибыл. Всех нас построил и спрашивает: «Есть ли жалобы? Пишут ли из дома? Как с питанием?» А когда мимо меня проходил, даже специально остановился и сказал: «Ну, солдат, вижу, что на аппетит ты не жалуешься. Откуда, богатырь?» «Из Каракалпакии», — отвечаю. «Молодец, — говорит, — смотри у меня, чтобы не смел худеть, пока я командую полком».

Я обязан подчиняться своему командиру, а потому худеть никак не имею права. Так что и ты по этому поводу напрасно не волнуйся.

Ты сама у меня, дорогая моя Айша, пожалуйста, кушай как следует и не болей. Если нужно, продай что-нибудь. Не беспокойся, когда вернусь, новое наживем. Только бы ты берегла себя…

…Дорогие папа и мама. Я нишу вам это письмо на третий день своего заслуженного трехдневного отпуска. Три дня я спал в офицерском блиндаже. И даже койка моя стояла рядом с койкой нашего полковника. Я спал и ел с наслаждением. А ел я тоже вместе с полковником. Что ему подадут, то и мне. А когда полковник выходил из блиндажа по делам, то младшие офицеры при мне не смели и говорить меж собой и спрашивали у меня разрешения обратиться друг к другу.

Вы, конечно, хотите знать, за что вашему сыну такая честь и трехдневный отпуск? Хорошо, я объясню вам все по порядку и подробно.

Такой почет мне за то, что я взял в плен пятнадцать фрицев и не истратил при этом ни одного патрона. Да, целых пятнадцать, и ни штукой меньше.

Вот как это было. Ночью во время страшной вьюги нашу передовую атаковали фрицы. Было их несметное количество. И завязалась кровавая рукопашная схватка. Все было как в сказании «Алпамыс». Не успеешь свалить одного врага, а за ним уже другой. Повалишь другого — а там третий. И так бесконечно.

Дрались мы до утра и многих гадов уложили. А потом они дали деру. И я погнался за одним отрядом. Вдруг фрицы как провалились.

Когда я очень уж распалюсь, то кровь приливает к глазам и глаза мои начинают хуже видеть. Так и в тот раз. Я остановился, перевел дух. Гляжу, прямо под ногами окоп. А в окопе жмутся фрицы.

Спрыгнул я в тот окоп, а там их — уйма. Не стану врать, сперва у меня аж в груди похолодело. Но виду не подаю.

«Где официр?»- спрашиваю.

Им так понятнее, если скажешь не «офицер», а «официр».

«Нет, — говорят, — его».

«А кто есть?»

«А есть, — говорят, — сержант».

Подхожу прямо к сержанту, он сидит, пригорюнился. И начал я проводить с ним агитационно-массовую работу. Пропагандировать я его начал. А сержант тот, оказывается, говорит по-русски, но плохо. Говорит он по-русски так же плохо, как и я, поэтому мы с ним друг друга легко поняли.

«Ты кто?»- спрашивает он меня.

«Я красноармеец!»- отвечаю.

«Вижу, — говорит, — что красноармеец, а из какой нации?»

«Каракалпак».

«Не знаю, — говорит, — никаких каракалпаков».

«Не может такого быть. В каждой стране есть хоть один каракалпак!»

«А у нас в Дойчляндии нету».

«Врешь, — говорю, — и в вашей Дойчляндии должны быть. Есть у вас люди трудолюбивые, скромные и мудрые?»

«А как же? — удивляется. — Конечно, есть».

«Вот, — говорю я ему, — они-то как раз и каракалпаки».

Он подумал, подумал и рассмеялся. А другие фрицы спрашивают своего сержанта, с чего это он так веселится? Он им пересказал наш разговор.

Тогда они и говорят: если, мол, он такой мудрый, то пусть скажет, где находится самый что ни на есть мировой центр, а то многие народы никак не могут этого решить и потому часто ссорятся до международных конфликтов.

«Хорошо, — говорю, — я вам отвечу. Только это по- вашему «мировой центр», а по-нашему — «пуп земли». Кому же еще и знать, где он находится, если не мне».

«Ну и где? В Германии? В Америке?»

«Нет, — отвечаю, — пуп земли находится в городе Нукусе».

«Что за город такой? Не знаем никакого Нукуса?»

«Вот видите, — говорю, — какие вы необразованные, а еще претендуете на то, чтобы считаться мировым центром. Нукус — это столица Каракалпакской Советской Автономной Республики»,

Тут они все разом загалдели и спрашивают;

«А с чего это ты такой образованный?»

«А с того, что наша Советская власть научила нас всех уму-разуму, а ваша фашистская власть ничему хорошему вас не научила. И напали вы на нас от зависти. Ведь от хорошей жизни никто не побежит воевать. А теперь мы всей страной поднялись против вас — захватчиков, и победа наверняка и вне сомнений будет за нами».

Тут они подумали, подумали, а потом и говорят:

«А ведь верно сказал этот каракалпак. И не хотим мы больше проливать свою и чужую кровь в этой несправедливой захватнической войне. Веди нас к своим. Если все они такие же образованные и мудрые, как ты, то бояться нам нечего».

Вот так без шума, без криков и выстрелов привел я в плен целых пятнадцать фрицев.

Так что, папа и мама, вы можете гордиться своим храбрым и смекалистым сыном…

 

7

Все эти загадки, легенды, рассказы, чтения солдатских писем, чаще шутливо-нежных, реже сурово-сдержанных, скрашивали нашу жизнь. Случалось, разговоры затягивались чуть ли не до утра. Но и в этом случае никто не жалел, что ночь оказалась бессонной, хоть утром снова отправляться на тяжелую и однообразную работу. А землеройная работа как раз такая и есть, тяжелая и однообразная, утомительная, отупляющая работа. Наваливай носилки. Таскай носилки. Сбрасывай землю. И так целый день. К вечеру и лопаты и носилки становились неподъемными.

Весь день сотни людей трудились не разгибаясь. А поглядишь, что сделали за смену, так покажется, что русло канала и не продвинулось нисколько. Но это только кажется, потому что за полтора месяца двадцатикилометровая рукотворная река прорезала степь вплоть до лесов Шортанбая. По каналу, который назвали «Октябрь», пошла вода. И пошла она в точно установленный срок.

На строительстве висел лозунг — «Наш ударный труд — удар но врагу». Мы верили, что так оно и ость, а потому пуск канала был для нас столь же радостным событием, как сообщение об освобождении еще одного советского города. Тогда, к весне 1943 года, таких освобожденных городов было еще не так много, но среди них уже значился и Сталинград. И нашу победу мы тоже считали своего рода маленьким Сталинградом на фронте борьбы со стихией.

А кругом были сплошные фронты. Так и говорили: «трудовой фронт», «промышленный» и «сельскохозяйственный» фронты. «Фронт борьбы с наводнением». Был даже «педагогический фронт», но о нем чуть позже.

В день пуска канала состоялся большой праздник. Мы так искренне и так неистово кричали, смеялись и аплодировали, что на следующий день, обмениваясь впечатлениями, не без гордости говорили друг другу:

— Наверное, наши радостные крики были слышны в самой Германии.

Вода потекла, но одновременно с потоком воды хлынул и поток новых хлопот, новых забот. Канал-то строился наспех, на скорую руку, и довольно быстро выяснилось, что его насыпные берега не могут сдерживать сильного напора. То в одном, то в другом месте вода постоянно прорывалась. Поэтому каждый колхоз, но чьим угодьям был проложен канал, выставлял так называемую «береговую охрану».

От нашего колхоза в число таких охранников попал и я со своими приятелями Серсенбаем и Шамуратом (ныне оба работают механизаторами в Ходжейли). Мы беспрестанно ходили вдоль насыпи, словно дозор вдоль границы, неся на изготовку свое оружие — лопаты. И пользоваться этим оружием нам приходилось часто. Думаю, не совру, если скажу, что за все лето ни днем ни ночью (а мы были и ночными дежурными) не выдалось и получаса, когда бы нам посчастливилось просто прогуляться. Чуть заметил малейшую течь — давай живо копай и утрамбовывай, а не то потом воду не сдержишь. Но все равно, при всей нашей бдительности, в день случалось порой но нескольку прорывов. И так до самой осени.

Впрочем, и в редкие получасовые перерывы мы время даром не теряли. Приятели мои — ребята разговорчивые. Каждый из них знал массу загадок, сказок и всяческих историй, так что скучать нам было некогда.

К осени потребность в воде поуменынилась, а вместе с ней уменьшилась и опасность прорывов. Нам всем троим разрешили вернуться в аул, благо приближался и новый учебный год.

Год-то приближался, а школы еще не было. Глинобитное здание для школы начали строить на границе двух колхозов. И вот что надо подчеркнуть: во всей округе не было еще ни одного глинобитного дома. Все ютились в землянках, либо в юртах, либо в камышовых лачугах, но школу сразу решили строить из глины.

К концу сентября строительство, хоть и с трудом, хоть и с недоделками, в основном все же закончили. С первого октября начались занятия. Но вот беда — самым старшим классом в школе был пятый. А в пятом я уже учился. И вообще, если бы все шло как положено, мне надо было идти уже в седьмой. А тут всего лишь пятый. Опять пятый. Однако директор школы Каипбек-ага Пиримбетов (у него-то я и учился в прошлом пятом классе) сказал мне:

— Что делать? Лучше дважды пройти одну и ту же программу, чем пропустить еще год вообще без учебы. Тебе нельзя не учиться. У тебя поэтические способности, их нужно все время развивать. Ты станешь у нас редактором стенгазеты. Ну, соглашайся.

И я согласился.

 

8

В январе 1945 года произошло событие, которое переменило всю мою жизнь и окрылило мои давнишние мечты. Меня вызвал к себе директор школы.

— Вот что, Каипбергенов, — сказал он, — Сделаем так: до обеда ты — ученик шестого класса, а после обеда — учитель в начальных.

Надо пояснить, что в нашей школе «начальными» были два класса. В одной группе занимались вместе первоклашки и третьеклассники, в другой группе, соответственно, — ученики второго и четвертого классов. Сейчас такое группирование кажется несусветной путаницей, но в те годы в нашей межколхозной глинобитной школе оно ни у кого не вызывало удивления. Вот в этом смешанно-спутанном 2–4 классе мне и предстояло учительствовать.

Новость эта вошла в наш дом как солнечный луч. У всех сразу засветились лица. И только по лицу моей матери пробежала небольшая тень.

— Ведь учителю нужна приличная одежда, а заявляться в класс в твоей…

Она не договорила, потому что моей одежонке и впрямь трудно было подыскать хоть какое-нибудь название. Верхняя ее часть когда-то считалась фуфайкой, но именовать ее так ныне можно было только по старой памяти. Изначально фуфайка была черной, однако давно уже облиняла и выцвела, к тому же десятки штопок и заплат превратили ее в пестрое рубище.

Купить новую одежду? Но на это же деньги нужны, а откуда им взяться? Продать что-нибудь на базаре? Но что? Еды и самим не хватало. Скотины в хлеву тоже давно уже не было, а каких-либо ценных вещей {ковров, украшений) в нашей семье и подавно никогда не водилось. К тому же все, что могли сменять или продать, за годы войны и сменяли и продали. Прошлой зимой пришлось отдать за полбатмана риса свадебный наряд моей матери, который она надевала лишь раз в жизни, а все остальное время хранила на дне сундука, берегла для будущей невестки.

Нежданная радость всегда приводит с собой и нежданную беду, — вздохнула бабушка.

А дедушка долго сидел молча, потом решительно встал и сказал:

— Что-нибудь придумаем,

Я с надеждой и сомнением поглядел на него. Да что тут придумаешь, если известно, что из ничего ничего и не выкроишь. Но все же хотелось верить, что выручит он меня и на этот раз.

Дедушка помолчал, помолчал и медленно так, раздумчиво произнес:

— А шинель-то, которую в прошлом году купил на базаре наш сосед-старик, кажется, была не драной…

— Ты что надумал? — всполошилась бабушка. — Ничего. Сама знаешь, старик-то сегодня поутру умер…

— Уж не собираешься ли ты взяться за то, чем в жизни никогда не занимался? Неужто пойдешь обмывать мертвеца?

— А почему бы и нет? Уж лучше мертвого обмыть, чем ходить клянчить по соседям. А обмыть — что ж тут такого? Это дело доброе но отношению к умершему человеку. А потом все по правилам, все по обычаю: одна из вещей покойника принадлежит тому, кто его обмывает. Вот я шинельку-то и возьму.

— Да ведь умер-то он не от старости, — закричала моя мать — от болезни он умер! От такой болезни, что не только соседи, а родственники брезгают подойти к нему. Не позволю, — закричала она еще громче, — не позволю, чтобы его заразную шинель надел мой сын!

— Уймись! Божья кара тебе на голову! — прикрикнул отец и даже в сердцах стукнул ладонью себя по колену. В доме моментально воцарилась полная тишина, потому что отец повысил голос, кажется, впервые в жизни. Все удивленно глядели на него, а он вдруг успокоился так же внезапно, как и осерчал, и ровным голосом пояснил:- Разве не знаешь, что стоит промыть вещь в золе карабараха, и она станет незаразной?

Моя мать молчала обиженно. Отец тоже замолчал. Он редко сердился, но если это случалось, то потом долго злился на себя. Молчал и дедушка, он, видимо, обдумывал предстоящее дело. Бабушка глядела на дедушку и медленно и равномерно покачивала головой. Младшие братья тоже попритихли: когда бранятся взрослые, лучше не напоминать о себе. Молчал и я, а что тут скажешь?

Радость, которую я принес в дом, оказалась не лучом света, а вспышкой молнии. Теперь прогрохотал гром, и наступила тревожная тишина. В тишине все разошлись по своим постелям, и утром каждый молча отправился по своим делам.

В обед я вернулся из школы. Меня встретил улыбающийся дедушка и сразу повел в глубь двора, где на веревке висела мокрая шинель, простиранная в золе карабараха. С нее еще капала вода, но дедушка снял шинель и передал мне. Передал торжественно:

— На, внук мой, носи. Бедности стыдиться но надо. Одежда умершего — это как память о человеке. Когда я помру, кто-нибудь и меня обмоет и тоже будет носить мою одежду.

Хоть шинель и была еще мокрой, но я все же накинул ее на плечи, уж больно не терпелось дедушке посмотреть, как она сидит на мне. Покойный старик не отличался ростом и дородностью, так что гаинель его пришлась мне как раз впору. Была она еще крепкой, без заплаток, но, правда, рукава уже пообмахрились на обшлагах, да и в локтях протерлись.

— Мм-да-а, — протянул дедушка, — надо бы подлатать, но у снохи совсем нет времени, все на работе и на работе, а бабушка наша совсем расхворалась, и на глаза очень уж плохая стала, еле-еле видит. А мы, мужчины, с иголкой управляться не умеем. Топор, лопата — вот это да, а иголка для наших пальцев мелковата. Значит, тут остается два выхода: либо вовсе обрезать рукава, либо подтянуть их до локтя? Как думаешь? По мне-то, лучше подтянуть. Когда у джигита рукава засучены, он всегда как-то веселее смотрится, лихости в нем больше.

На следующий день, обрядившись в обнову, я отправился в школу.

Шинель! Это же не просто одежда, это — мечта и предмет зависти всех мальчишек военной поры.

Директор школы Каипбек-ага глянул на меня и поначалу вроде бы не узнал, а после радостно воскликнул:

— Вот молодчина! Теперь ты настоящий боец педагогического фронта!

Однако с шинелью этой связаны у меня не только приятные воспоминания. Как-то пришли мы в один дом на поминки. Нас, молодежь, посадили отдельно. А было нас (молодежи то есть) десять девушек, работавших в колхозе, да я — ученик-учитель. Единственный представитель сильного пола в этом кругу. И, как таковой, но обычаю, я должен был вынуть мясо из бульона и разделить его на всех. Подали глубокую миску. Только я приступил к выполнению своей почетной обязанности, как рукава шинели вдруг сползли и обмахренными обшлагами — прямо в бульон.

Ой, как стыдно-то. Господи, чуть не сгорел со стыда. Но девушки тем не менее все съели. А что им еще оставалось? Ведь другого блюда нам никто бы не предложил в те годы.

Хоть и осрамила меня эта шинель, оконфузила, но носить ее все равно пришлось, и рукава все равно подвертывал. А куда денешься? Другой одежды не достанешь.

Мою учительскую зарплату мать откладывала и сберегала. Это были единственные «живые» деньги в доме. Они с отцом за работу в колхозе получали натуроплатой, но это только так называлось, а на деле зарабатывали они тогда в основном лишь «галочки» за трудодни. Пенсий для колхозников в те годы не существовало, потому бабушка с дедушкой не получали ни копейки. А деньги-то были нужны. Не на прокорм, кормились в основном с огорода. Нужны они были для того, чтобы на следующую зиму купить обувь и одежду для меня и младших братьев и сестер.

* * *

К весеннему севу предстояло расчистить новые земли, поднять целину. Людей в колхозе поприбавилось, стали возвращаться с фронта солдаты. Людей-то прибавилось, а вот количество рабочих рук не увеличилось. Почти не увеличилось. Те, кто возвращался из армии, были не работники, они могли помочь только советом, а к тяжелому физическому труду не годились. Почти сплошь инвалиды, здоровых с фронта не отпускали. Война хоть и шла к концу, но еще не кончилась. Основной силой в колхозе оставались, как и прежде, дети, женщины да старики.

Учителя ходили в поле вместе с ребятами. Не только для того, чтобы помочь колхозу. В поле одновременно с работой шла и учеба. Успевали и опросить ребят, и новый материал объяснить. Трудности были лишь с математикой. И то не столько потому, что этот предмет сложно изучать в полевых условиях, сколько из-за того, что учителем математики в нашей школе был фронтовик, вернувшийся без руки. Для него одного сделали исключение, и уроки математики проходили в классе…

В эти дни я вновь стал сочинять стихи и сочинял их во множестве. Нет, не от какого-то особого прилива творческих сил или всплеска вдохновения, а по поручению директора школы. По его настоянию я писал о колхозных обязательствах, воспевал передовиков, высмеивал лодырей и лежебок.

Каждый день во время обеденного перерыва на полевом стане одной из бригад выступал наш школьный агитколлектив, и я читал свои стихи. Порой зарифмовывал даже сводки посевных работ или очередное сообщение Совинформбюро.

Меня принимали тепло. Воодушевленный таким приемам, я вновь стал посылать стихи в редакцию.

Еще один ответ из редакции.«Уважаемый Тулепберген Каипбергенов! Ты опять начал бомбардировать нас своими стихами. Раз уж тебе не лень их писать, то нам не лень их читать. Однако хотим сделать три замечания.

Во-первых. Мелкий арык всегда громко журчит. Выступления многих молодых стихотворцев часто напоминают именно такой арык. Ты конечно же еще молод. Стихи, присланные тобою, слишком наивны и к тому же они напоминают дом, который выстроен наспех, тяп-ляп.

Во-вторых. Поэзия — это «колодезь» мудрости. Но не встречал ли ты некоторых торопыг, которые, бросив ведро в глубокий колодец, стремятся тут же рывком потянуть его обратно? Так ведь недолго и веревку оборвать. Тогда останешься и без воды и без ведра. Говорим тебе это потому, что в кое-каких своих стихах ты напоминаешь этих торопыг.

В-третьих. Порой малообразованные люди доходят до каких-нибудь простеньких истин своим умом и тут же спешат оповестить весь мир о собственных открытиях. Не подозревают даже, что открытия эти всем давно известны. Мы не хотим называть тебя малообразованным. Как-никак ты не только сам учишься, но и других учишь. Однако литература требует особых знаний, специальной подготовки.

Продолжай писать, но постарайся дольше держать стихи в голове, тщательнее их отделывать и реже заносить их на бумагу.

С приветом. Редакция газеты «Кызыл Каракалпакстан».

Это письмо стало еще одним ведром холодной воды, вылитым на мой поэтический пыл.

Мой дедушка говорил:«Когда тебя ругают, то прикуси нижнюю губу, чтобы не дрожала от злости и обиды. Тогда лучше поймешь и того, кто тебя ругает, и самого себя».

* * *

Все мы очень рано уходили, кто на работу, кто в школу. Дома оставалась одна бабушка. Она присматривала за малышами. Но бабушка совсем расхворалась. Однажды утром она почувствовала себя так плохо, что не смогла подняться с постели.

Моим младшим сестренкам-близнецам не исполнилось еще и двух месяцев (они родились 14 марта). Сестренки голосили в два горла, а я собирался в школу, почти не обращая внимания на их совместный плач, поскольку уже привык к нему. Стоило только одной из них запищать, как другая сразу просыпалась и подхватывала тот же мотив. Вдвоем они задавали нам бесконечные концерты, но в конце концов обычно замолкали сами, без укачиваний и утешений.

Бабушка, поняв, что я собираюсь уходить, окликнула меня:

— Внучек, я не могу подняться. Ты отнеси сестренок матери, пусть она их покормит грудью. Или лучше сам посиди с ними и покорми их. Пожуй хлеба с водой и положи им в рот.

Вчера вечером я принес домой нашу школьную стенгазету и до ночи оформлял ее. Если сегодня опоздаю, то смогу оправдаться перед директором, сказав, что возился с газетой. Лишь бы не опоздать на вторую смену, где я должен преподавать. До обеда можно посидеть дома с сестренками.

Бабушка вынула из-под подушки маленький кусочек сахара. Он был круглый и плотный — иссосан бабушкой. И грязный — мокрый кусок бабушка прятала под подушку, и к нему липли песчинки, крошки, ворсинки. Ты с сахаром, — сказала она, — с сахаром пожуй. А то если не сладко, они, канризуньи, есть не станут.

Делать нечего. Пришлось нажевать хлеб с этим куском сахара, другого в доме не было. Кое-как накормив и перепеленав сестренок, к обеду наконец отправился в школу.

Поднявшись на насыпь канала Октябрь, увидел, что возле школы, танцуют, прыгают и кричат ребята. Они размахивают руками и швыряют вверх все что попадется.

От школы к аулу бежала Рахима — моя двоюродная сестра но матери. Хотя Рахима на два года моложе, мы учимся с ней в одном классе и даже сидим за одной партой. Но это потому, что она не пропускала учебу — девочек ведь не брали на борьбу с половодьем и на рытье канала.

Рахима явно торопилась, бежала не разбирая дороги, несколько раз даже падала. Обычно она переходила арык по мосту, а теперь ринулась напрямик и, перепрыгивая через арык, поскользнулась и свалилась в воду. Я кинулся ей на выручку.

— Что? Что случилось? Куда ты так летишь? — спрашивал я, вытягивая ее из воды.

Она глядела удивленно, и я понял, что она меня только что увидела.

— Братья возвращаются!.. Братья…

— Где? Где ты видела своих братьев? Да говори же толком!

Она отдышалась и выпалила:

— Война кончилась!.. Понял?.. Война кончилась. Теперь они вернутся… Спешу мать порадовать… И отца…

Вырвалась и вновь побежала. Я хотел броситься за ней, но передумал и поспешил к школе. А она все бежала. Падала, вставала, вновь падала…

9 мая 1945 года.

Наш аул находился примерно в двадцати пяти километрах от райцентра. Радио еще не было. Телефона — тоже. Как только в райцентр пришла весть о победе, районные власти тут же разослали конных нарочных во все аулы. Вестовой подскакал к нашей новой глинобитной школе и, не слезая с коня, стукнул в стекло. Но не рассчитал силы — стекло разлетелось вдребезги. Однако директор даже нахмуриться не успел.

— Войне конец! Конец войне! Все джигиты возвращаются! — заорал вестовой во всю мощь.

Невозможно описать, что в тот день творилось в ауле. Все, кто способен был двигаться, кричали, прыгали и танцевали. Из каждого двора неслись песни. Разные. Они перебивали друг друга и сливались в общий невообразимый и радостный шум…

Рахима — тихоня, скромница, молчунья, четырнадцатилетняя Рахима смеялась и резвилась как трехлетний ребенок. Она пела громче всех и выше всех подпрыгивала. Ни секунды не могла устоять на месте. Ее мать и отец, ее сестры тоже плясали и пели, а люди прятали глаза от них, не решались взглянуть в их сторону, а если и взглянут мельком, то тут же отворачиваются чуть не плача.

Вся семья тети Бибихаи, родной сестры моей матери, ожидала возвращения с фронта двух братьев — Ибадуллы и Калиллы. Недавно — буквально два дня назад — в аулсовет пришло извещение об их гибели. Весь аул уже знал об этом, кроме семьи тети Бибихан. Всё никак не решались сообщить им эту горькую весть. А тут вдруг Победа — праздник, ликование. Кто же решится в такой день сказать людям, что должны они сменить смех на слезы?

«Моя сестра — удивительная мать. Этой страшной вести она может и не пережить. Надежда удлиняет жизнь. Пусть ждут…»- говорила моя мать старейшинам аула, убеждая аксакалов не сообщать пока Бибихан о гибели ее сыновей. Вот уже, наверное, года два — два с половиной, как эту печальную обязанность в нашем ауле исполняли аксакалы, почтальон не решался с «черной бумагой» приближаться к дому и приносил похоронки в аулсовет.

Легенда, рассказанная дедушкой. Как только сотворил Аллах из глины первых людей, так сам долго не мог налюбоваться на творение рук своих и на радостях решил каждому из этих первых людей отпустить срок жизни подольше, чтоб с лихвой, значит: кому — сто, кому — двести, а кому от щедрости — и все триста лет. И каждого из них наперед известил: «Ты в сей жизни проживешь столько-то годов».

Минуло сколько-то лет, и вот вдруг замечает всевышний, что вконец обленились люди и в полное запустение приходят и поля их и жилища. Они не строят домов, не роют арыков, не сеют хлеб и не пасут скот свой, а день-деньской валяются в тенечке и пальцем пошевелить не желают.

— В чем дело? — спрашивает господь одного из тех первых людей.

— А зачем мне трудиться? — отвечает тот человек.

— Как зачем? — недоумевает бог. — Разве ты не хочешь позаботиться о пище для живота своего и о крыше над своей головой?

— Ничего, — отвечает тот человек, — я без еды и крыши как-нибудь перебьюсь. Ведь не помру же. Ты мне отпустил двести лет, а я из них прожил покуда только сто. Значит, еще столько же протяну, и ничего со мной не случится.

Аллах идет к другому человеку и тот же вопрос ему задает:

— Почему лень тешишь? А человек ему в ответ:

— Нет нужды мне спину гнуть. Ты мне отмерил сто лет, я их и прожил. Не сегодня завтра помирать, так зачем же перед смертью лишний раз утруждаться?

Растерялся господь, не знает, что и сказать. Стоит, шею чешет. Тут приблизился к нему один из свиты господней и шепчет на ухо:

— Делать нечего. Этих придется оставить в покое. Но впредь никому из смертных не сообщай, когда отнимешь у него душу.

Подумал, подумал всевышний да и решил последовать этому совету.

«Малый народ жив большими надеждами».

«Родители, не видевшие гибель своих детей, никогда не хотят верить известиям об их смерти».

«Надежда удлиняет жизнь. Мертвых не воскресить, но пусть живые проживут подольше».

«О «черных бумагах», которые придут после Победы, никому не сообщать».

Так решили старейшины аула. Может, сегодня кто-нибудь и скажет, что они были не правы. Но это сегодня, а тогда никто не осудил решение аксакалов.

Весна Победы. За ней началось трудное лето. В ауле ждали солдат с фронта. Но возвращались не все — одни вернутся еще только через полгода, после победы над Японией, другие никогда не постучатся в дверь родного дома. А те, кто возвратились, в большинстве были люди изувеченные, израненные. Мало кому удалось выйти из войны целым и невредимым, но и они уже отвыкли от сельской работы. А работы в колхозе все прибавлялось и прибавлялось.

В это лето я как-то сразу, почти в одночасье вдруг понял, что детство кончилось, надо решать, что делать дальше: учиться в седьмом классе и оставаться учителем, или идти работать в колхоз? Подумав, решил, что надо подзаработать денег и поехать на учебу в город.

Мысль эта пришла сперва как бы случайно, но довольно быстро она накрепко засела в мозгу, а потом и всего меня захватила. А тут как раз…

Но лучше по порядку.

Это произошло в середине лета. В один из дней, когда я приглядывал за сестренками-близняшками, вдруг прибежал мальчик — мой ученик из второго класса — и сообщил, что меня срочно вызывает инспектор районо, прибывший к нам в школу. Срочно так срочно. Но сестренок оставить было не на кого, да и одеться, умыться, причесаться — тоже время. И вот как был — босой, в грязной залатанной фуфайке, в мятых дырявых брюках — отправился я на визит к инспектору, прихватив с собой и сестренок.

Инспектора я узнал сразу по одежде. В то время всякий, кто хотел, чтобы в нем видели начальника, непременно носил френч. Однако он не признал учителя начальных классов в босоногом пареньке. Не только не спросил меня, кто я такой и почему пришел, но сразу же строгим голосом прикрикнул:

— Эй, мальчик! А ну-ка, иди отсюда. Живей, живей! Быстрее уходи и уноси своих сестренок, а то они еще разревутся здесь.

Я хотел было что-то объяснить, но сестры, заслышав грубый окрик инспектора, и впрямь начали реветь в два голоса, как это у них было принято. Инспектор не стал даже слушать меня, только махнул рукой: мол, проваливай, да побыстрее. Я повернулся и зашагал к дому. По пути сильно злился на него: еще бы, сам меня вызвал и сам же не захотел даже выслушать.

Вечером, когда мать вернулась с работы, я рассказал ей обо всем. Думал, успокоит меня. Но вместо этого она осерчала не на шутку.

— Безмозглый ты чурбан! — бранилась мама. — Ты хоть понимаешь, что натворил? Инспектор прождет тебя весь день и уедет обиженный. Что он скажет о тебе в районо? Ты думаешь, что после этого они позволят тебе быть учителем? А если тебя исключат из учителей, с какими глазами будешь ходить по аулу? И всему нашему дому позор. Как мы-то будем на людей смотреть? Ты подумал об этом, безмозглый чурбан!

Не успокоилась она и на следующий день:

— Придется тебе уходить из аула. Отправляйся в город и поступай там учиться. Не поступишь — домой не возвращайся.

Обидно, конечно. Но с другой стороны, ведь я давно уже мечтал о том же.

Мы с дедушкой сходили в районный загс, взяли мою метрику. В школе мне выдали справку об окончании шести классов, и через неделю мать напекла лепешек, сготовила еще кое-что на дорогу, собрала мешок и сама пошла проводить меня до конца аула, словно хотела воочию убедиться, что я действительно ушел.

Из поучений моей матери. Первенец в семье должен стать не подпоркой дома, а мостом, по которому смогут пройти другие дети.

Легенда, которую рассказал мой дедушка. Когда Адам-ата решил отделить подросших детей своих, то захотел прежде оделить их всем необходимым. В хозяйстве ведь многое нужно.

И вот вызывает он сыновей к себе и перед каждым по очереди открывает четыре мешка. В одном мешке — доверху золото. В другом — зерно. В третьем — кинжалы. В последнем — книги. И каждому из сыновей раздавал из этих мешков поровну.

Но был у него и любимый сын, которому Адам-ата подарил как-то черную шапку. И захотел отец выделить любимого сына. Но прародитель человеческий ничего не навязывал своим детям, сыновья сами должны были выбрать долю свою. И вот, чтобы помочь Черношаночнику, Адам-ата спрятал мешок с кинжалами. А мешок с зерном завязал и сам на него уселся. Золото же и книги, наоборот, раскрыл, чтобы они, значит, повиднее были и сразу к себе внимание привлекли.

Но Черношапочник не понял замысла отца своего. На золото и на книги даже не глянул, а прямиком пошел к мешку с зерном и попросил отца привстать. Потом насыпал полную шапку зерна.

Тогда отец ему и говорит:

— Не одним лишь хлебом насыщается человек. Подумал Черношапочник и отвечает:

— Спасибо, отец, вы правы.

После этого нагнулся и поднял с земли несколько прутиков.

— Для чего они тебе? — удивился Адам-ата. — Этими розгами я порол вас в детстве, когда вы не слушались.

— Если хлеб не уродится, — пояснил Черношапочник, — то я буду пасти скот, а пастуху прутик пригодится. Вы верно сказали, что одним хлебом сыт не будешь. Надо позаботиться и о мясе.

Вздохнул тяжело Адам-ата, но ничего не сказал. А что тут скажешь? Любимый сын сам выбрал себе долю.

Когда бы наш предок сразу потянулся к книгам, тогда бы и мы с тобой, Тулек, были потомками образованных людей.

И вот еще что запомни: когда наследники продолжают дела отцов и дедов — это хорошо, но когда они исправляют ошибки предков — это еще лучше.

* * *

«До своего порога ведет одна дорога. От порога — тысяча дорог», — говорили мудрецы.

До райцентра я брел в грустном одиночестве, и казалось мне, что отныне я уже обречен на такое одиночество. Но в райцентре довольно быстро выяснилось, что ребят вроде меня, решивших искать свой путь в жизни, не так уж и мало. Не прошло и дня, как у нас образовалась маленькая, но дружная компания: Асен Каримов {ныне он врач, работает в Кегейлинском районе), Толыбай Рсенесв (стал учителем, преподает под Нукусом) и я. Обсудив наше положение и прикинув возможные варианты, мы решили вместе отправиться в Чимбай и поступать в педучилище.

Как только заговорили о Чимбае, у меня в груди потеплело. Если бы там разыскать Узакбергена-ага, моего первого вожатого, то-то было бы счастье. Он наверняка вспомнит меня и конечно же поможет. С Узакбергеном не пропадешь.

«А если он не вернулся с фронта?..»

Мысль мелькнула, но я ее старался прогнать, поскольку от нее становилось так тошно, что ноги слабели, не хотели идти в Чимбай.

— Слушай, Тулепберген, — перебил мои мысли Асен, — а есть у тебя свидетельство об окончании семилетки?

— Нет, — удивился я, — откуда оно возьмется?

— В педучилище без семилетки могут не принять.

Ну вот. Час от часу не легче. Куда же деваться, если не примут в педучилище?

У меня лишь свидетельство об окончании шестого класса, — вступил в разговор Толыбай, — Я его закончил еще в тот год, когда война началась.

— Я тоже, — грустно поддержал Асен.

Молча мы поднялись на мост через канал Май/кап, что на полпути от Кегейли к Чимбаю. С тоски решили подзакусить. Развязали мешки. Жуем лепешки, думаем-гадаем, как же теперь быть? Без свидетельства не примут. А возвращаться ни с чем по домам — срам, да и только.

— А что, джигиты, — вдруг озорно глянул на нас Толыбай. — Хватит смелости самим исправить свидетельство?

— Это как? — удивился я, — Шестерку на семерку заменить?

— Не мелочись, Тулепберген. На семерку переправлять трудно. А вот на восьмерку — можно.

— Ну, голова! — воскликнул Асен. — Да с такой головой тебе надо быть знаешь кем!.. А что? Эта проклятая война украла у нас с тобой по четыре года. Ну, Тулепберген помоложе, он всего два года потерял. Так разве мы с тобой не можем вернуть хотя бы половину из того, что украла война?

Это объяснение показалось нам убедительным.

Быстренько нырнув под мост, мы достали свои свидетельства и вытащили химические карандаши.

В те годы документы не печатались на машинках, а писались от руки. Об авторучках тогда в наших краях никто и не ведал. Для простых перьевых ручек тоже чернил не хватало. Писали химическим карандашом.

Только не слюнявьте карандаш — слюна след оставляет. Лучше в воду макнуть, — предупреждал опытный Асен.

По осени воды в канале было уже мало. Она не текла, как летом, бурным потоком, а почти стояла и оказалась прозрачной. Мы дружно макнули в нее огрызки своих карандашей.

— Начали, — дал команду Толыбай.

Лишь несколько дней назад я получил на руки первые в своей жизни документы. И вот уже подделываю их. Примостив листок на колене, аккуратно подрисовываю к шестерке недостающий полукруг.

— Ну теперь, глядишь, могут принять сразу на второй курс.

Асен весел, и, похоже, совершенный подлог его ничуть не пугает.

— Только чтобы каждый молчок! Чтоб ни один не проболтался. Договорились?

Толыбай серьезен. Он, видимо, лучше нас представляет, чем это все может грозить.

— Договорились! — подхватывает Асен.

— Договорились! — присоединился я.

Человек, который принимал наши документы, придирчиво осмотрел печати, а сами бумаги проглядел мельком. Исправленных цифр он не заметил.

— Вы должны быть зачислены на второй курс. Однако вам предстоит письменный экзамен по каракалпакскому языку.

Мы приуныли. Я приуныл потому, что боялся, что в седьмом и тем более в восьмом классе могли изучаться такие правила родного языка, каких я еще не знал. Ребята же приуныли оттого, что вот уже четыре года они не брали в руки перьев и на родном языке умели только изъясняться устно, а правописание многих слов уже и забыли.

В конце концов я экзамен выдержал и был зачислен на второй курс. А Толыбай с Асеном провалились, и их приняли на первый.

Неудобно получилось. Во-первых, они оба были старше меня на два года, а оказались на курс младше. Во-вторых, мы не хотели разлучаться — вместе так вместе. К тому же великая мысль изменить шестерку на восьмерку пришла в голову не мне, а Толыбаю. И вот получается, что, воспользовавшись его идеей, я оказался в большем выигрыше, нежели сам автор идеи. Как-то все это несправедливо выходило. Поэтому, посоветовавшись с ребятами, я решил учиться тоже на первом курсе.

Дня два все шло хорошо. А потом вдруг является завуч училища. До сих пор помню его имя: Халиназар Юсупов. Является и говорит:

— Эй, Каипбергенов. Как у тебя с мозгами? Они у тебя в голове или в животе? Ты что, не можешь отличить первый курс от второго?

Я обиделся.

Вся группа рассмеялась.

Пришлось мне вернуться на свой второй курс.

Учеба, как ни странно, не была трудной и сложной. Похоже, что со своим шестиклассным образованием я уже знал половину того, что объясняли нам в педучилище. Свободного времени оказывалось с избытком. Я шлялся по городу, меня, аульного паренька, многое в нем интересовало и манило. К тому же город не только удивлял, но, похоже, еще и вдохновлял. Все свои новые переживания, чувства и мысли я по привычке стремился превратить в строки стихов. Но строки то не складывались, то получались очень уж простенькими и скучными либо, напротив, чересчур смешными и корявыми. А то и вовсе не рифмовались.

Все чаще вспоминал своего вожатого. Мне почему-то сперва казалось, что, бродя по улицам Чимбая, я должен непременно встретиться с ним. Но дни шли, а встречи все не было. Тогда я понял, что Узакбергена-ага надо разыскать.

Порасспросил старых преподавателей училища, помнят ли они его. Помнить-то они помнили, даже знали, что из училища он ушел на фронт (ну, это и я знал), а вот о дальнейшей судьбе Узакбергена Бекниязова им ничего известно не было. Наконец в секретариате училища мне удалось узнать, из какого аула был мой первый вожатый. Он из колхоза имени Андреева, из десятого аула Караузякского района. Это километров двадцать — двадцать пять от Чимбая. Я выбрал день, свободный от занятий, и отправился туда пешком. Идти пришлось часов пять.

Печальным оказалось мое путешествие. Дом родителей Узакбергена-ага я разыскал довольно быстро, но, переступив порог, узнал, что моего первого вожатого уже нет в живых. В сорок третьем пришла «черная бумага» на него, а в сорок четвертом — на его младшего брата, моего тезку, Тулепбергепа. Старики остались одни — больные, немощные, разбитые тяготами минувших лет и обрушившимся на них горем.

Вспоминая сына, мать Узакбергена постоянно плакала, у меня тоже слезы подкатывали к горлу, а вот его отец держался стойко. Он не то успокаивал нас, не то нам приказывал:

— Не оплакивайте их. Джигиты, которые за Родину погибли, погибли в сражении — приняли святую смерть. Ими гордиться надо, а не слезы по ним лить.

Мать Узакбергена приготовила чай. За чаем я стал рассказывать, как и когда познакомился с их старшим сыном. Объяснил, кто я сам таков, из какого рода-племени, чей сын, чей внук.

— Ой-бой! — перебил меня Бекнияз-ата. — Да ты, выходит, внук Хакимнияза? Вот ведь как получается. А мы-то с твоим дедушкой давние друзья, соратники-соработники. Когда Советская власть настала, меня избрали аксакалом, а дедушку твоего определили ко мне стременным. Сколько мы с ним вместе по степи поездили, сколько раз за врагами гонялись — и сосчитать невозможно.

— Тулепберген, а разве вы с нашим Узакбергеном не рассказывали друг другу о своих родителях и близких? — удивилась его мать.

Я вспомнил, что действительно о родственниках мы, кажется, не говорили, хотя по старинной народной привычке в наших краях у человека первым делом спрашивают, чей он и откуда.

— Знаешь, старуха, — медленно произнес Бекнияз-ата, — у наших детей уже другой нрав был. Они у друзей не выспрашивали, кто кому кем доводится. Они все хотели ценить человека самого по себе… А может, это и верно.

Я попросил, если можно, показать мне последние письма моего вожатого. Его мать открыла сундук и достала две аккуратно сложенные и перевязанные стопки треугольников.

— Вот это — от Узакбергена, а это — от нашего Тулепбергена.

Я постеснялся их развязывать, но она сама вынула из стопки два последних письма и протянула мне. Письма были в стихах.

Заметив мое удивление, мать Узакбергена сказала: — Да. Они оба у нас поэты.

Но старший вроде бы посильнее меньшого, — добавил Бекнияз-ата.

Мать Узакбергена извлекла из сундука несколько толстых тетрадей.

- Вот, все это его стихи, — сказала она, бережно прикрывая тетради ладонями и слегка поглаживая их. — Хоть и пришла на него «черная бумага», но я все еще не верю, будто он погиб. А он, уезжая, просил: «Мама, сбереги это». Вот и берегу.

— Пусть Тулепберген посмотрит, — разрешил Бекнияз-ата, — раз он знал нашего Узакбергена и раз он внук Хакимнияза, то ему можно.

Старуха придвинула тетради ближе ко мне, но все время следила за мной внимательно-настороженным взором, словно боясь, что я ненароком испачкаю, помну, а то и порву какой-нибудь листок. Читать в таком случае я, конечно, не мог. Сумел лишь просмотреть несколько страничек, и то бегло, как говорится, по диагонали.

На обложке тетради, что лежала первой в стопе, значилось: «Дневник У. В.». Я тут же начал вспоминать все, что диктовал мне когда-то мой вожатый, и, открыв первую попавшуюся страницу, прочел:

«Только теперь каракалпакская молодежь начинает дотягиваться до настоящей науки. Пока мы лишь прикоснулись к великим знаниям, накопленным человечеством. Чтобы овладеть ими, нам придется переделывать самих себя, придется приучать себя к напряженному душевному и умственному труду. А потом придется переучивать и весь народ, прививать ему привычку доверять точным знаниям, а не просто повериям и обычаям. Без этого не обойтись. Могут быть отдельные ученые и поэты, но не может быть науки и литературы у необразованного народа. Это, конечно, трудно, но медлить некогда. Далеко отстали. Надо торопиться, догонять человечество, а то у всех в хвосте…»

В другой тетради — переводы. Была и отдельная тетрадка с переводами пьес Шекспира. Видимо, Узакберген не только говорил о необходимости создать общий учебник мировой литературы, но и сам активно готовил этот учебник.

В последней тетрадке были его собственные стихи. Я успел пробежать глазами лишь несколько страничек. Сначала удивился и обрадовался. Таких великолепных строк на каракалпакском языке я еще не слышал и не читал. Но потом приуныл: куда ж я стремлюсь в поэты со своим-то талантишком? Вот как надо слагать стихи! Вот как. А у меня не стихи, а стыд один…

…Сколько раз в жизни приходилось жалеть о том, что в свое время упустил или потерял по нерасторопности и бестолковости. Но самому себе еще можно простить собственные просчеты, за которые потом сам же и расплачиваешься. Тут вроде бы сам с собою и поквитался. А как быть, если твоя оплошность дорого обошлась другому человеку? А если — многим людям?!

До сих пор не могу простить себе, что не выпросил тогда у родителей Узакбергена его стихов, хоть на время, чтобы переписать их. Не выпросил, не вымолил, не убедил их, что это необходимо. Его мысль, его чувства, стихи его нужно не в сундуке хранить, а распространять, публиковать. Эту оплошность я до сих пор простить себе не могу.

В 1947 году, то есть через два года после того, как я посетил родителей Узакбергена, Амударья снова вышла из берегов. На этот раз она затопила и десятый аул Караузякского района. Скорее всего, тетради Узакбергена Бекниязова погибли во время половодья. Но может быть, старикам удалось спасти хотя бы часть записей сына? Не знаю. Вскоре после наводнения оба они умерли.

* * *

Учеба шла ни шатко ни валко. Через месяц перезнакомился со многими ребятами, а в нашу компанию «изготовителей подложных документов» вошел и Бауетдин Пахратдинов (теперь он возглавляет отделение имени Чапаева в совхозе имени Жданова). Бауетдин был постарше нас, неопытней. Был он и решительнее, напористее нас и, пожалуй, оборотистее, что ли? Если уж мы переживали, что из-за войны потеряли много времени, то он-то подавно. По его годам надо было не в училище поступать, а давным-давно в институте учиться. В войну Бауетдин работал в колхозе бухгалтером, тяга ко всяким расчетам и подсчетам была у него в крови. Он-то нас и перебаламутил и поднял с места.

— Слушайте, парни, я все рассчитал. Чем киснуть тут в училище, давайте-ка лучше махнем в Нукус, поступим на подготовительные курсы пединститута. Через год мы — студенты института.

— Вот это идея! — воскликнул восторженный Асен. — Ну и голова же у тебя! Это ж не голова, а целый Верховный Совет. Чем три года тут корпеть, а потом поступать в институт, мы сразу на подготовительный — и два года чистой экономии. Хоть два года, да наверстаем. А? Что скажете, джигиты?

Толыбай согласился, но согласился как-то вяло;

— Конечно, неплохо, если поскорее выучиться.

А мне вспомнились слова Узакбергена: «Надо торопиться догонять человечество». И я поддержал Бауетдина.

На следующий день рано поутру, по сказав никому ни слова, забрались мы в кузов машины, идущей в Нукус. Машина была с хлопком, и доехали мы как в мягком вагоне. В Нукус прибыли к вечеру и заночевали в одном из домов на окраине, на берегу канала Кызкет кен — канала «Утопившейся девушки».

Есть множество поверий, согласно которым души утопленников по ночам тревожат спящих людей. Видимо, что-то такое произошло в этом доме на берегу печально известного канала и с нашими спящими душами. Утром двое из нашей компании рассорились аж до драки.

Дело в том, что у меня и у Асена были похожие фуражки. Это и немудрено. Только что закончилась война, основной головной убор — фуражка, доставшаяся от какого-нибудь демобилизованного солдата. Фуражки у нас были одного размера и одинаковой потрепанности. Даже козырьки одинаково заломлены, только у него слева, а у меня справа. Прежде чем надеть фуражку, мы с Асеном, как правило, довольно долго выясняли где чья, внимательно обследуя козырьки.

- Чего вы там возитесь? — подгонял нас нетерпеливый Бауетдин, — Ну ладно, если сами разобраться не можете, то я вам помогу.

И помог…

В то утро на одной из фуражек, прямо на тулье, над козырьком, он, встав пораньше, написал «Тулепберхен». Написал почему-то с ошибкой, то ли в грамоте не больно силен был, то ли решил подшутить. Но фуражка-то оказалась не моя, а Асена.

Увидев это, Асен рассвирепел. Вообще-то они с Бауетдином были очень дружны, но тут дело дошло до драки. Кулаки замелькали в воздухе. Еле-еле удалось нам с Толыбаем разнять ребят.

Обычно они говорили: «Джигит должен прислуживать аксакалам. Ты молодой, ты обязан помогать нам, старикам».

Это все к тому, чтобы я, видите ли, нес их вещи. Вещей у нас, у четверых, было раз, два и обчелся, так что мне не составляло труда всю совместную поклажу унести в одной руке. Не тяжело, но ведь обидно. И я, конечно, противился. И вдруг — что за перемена…

— Пусть молодой прогуляется налегке, — сказал Бауетдин и потянулся к моему мешку.

— Правильно, — поддержал его Асен и первым ухватил мой мешок.

Толыбай приблизился ко мне и шепнул на ухо:

— Это они перед тобой выслуживаются, каждый хочет переманить тебя на свою сторону. Верно говорят: «Сильные дерутся — слабому на пользу».

Когда подошли к институту, Асен вдруг заупрямился:

— С такой хулиганской надписью на лбу я туда показаться не могу.

— Почему это мое имя ты называешь хулиганской надписью? — возмутился я.

Назревала еще одна ссора. Но тут вмешался Бауетдин:

— Ладно, джигиты, не стоит затевать драки по пустякам. И вообще, зачем он нам сдался, этот педагогический. Махнем-ка лучше в Ходжейли, в финансовый техникум.

Вот те на… Дело принимало совершенно неожиданный оборот. Мы заподозрили подвох: уж не там ли, не в Чимбае ли еще задумал Бауетдин продолжить свою бухгалтерскую карьеру, да к тому же и нас к ней причастить, чтобы одному скучно не было?

— А финансовый-то нам зачем? — воскликнули мы все разом.

— Как зачем? — принялся растолковывать Бауетдин. — Учителя есть везде, а финансистов знаете как не хватает? А я знаю. Это у нас сегодня самая нужная специальность. Мы же, каракалпаки, считать совсем не умеем. Предки наши всю жизнь не только выгоду свою упускали, но даже то, что им причитается, взять не могли.

Он долго еще нас уговаривал и наконец уговорил. Разумеется, так оно и было — схитрил Бауетдин. Еще в Чимбае задумал отправиться в финансовый техникум.

Теперь-то мы это точно знали. Но делать было нечего. В Нукусе остановиться негде, если не поступим на подготовительные курсы, а идти на курсы Асен наотрез отказался, заупрямился, и все тут. В Чимбай возвращаться боязно, спросят, где это вы шлялись два дня? А в те годы за прогулы карали строго. За прогулы уроков посадить, конечно, не посадят, но неприятности — и немалые — обязательно будут. А главное, для всех нас было ясно одно: нужно держаться друг за друга. Если уж поступать, то всем вместе. Поодиночке мы пропадем, а когда вчетвером, то и сам шайтан нам не страшен.

Приехали в Ходжейли, но в финансовый техникум не попали, приемные экзамены там давно уже закончились. Не попали, и слава богу. Переживал лишь один Бауетдин, ну и поделом ему, не хитри.

Зато очутились в ходжейлинском педучилище. Оно находилось в одном здании с финансовым техникумом. Там, правда, тоже, как, впрочем, и везде, прием учащихся уже закончился, но кто-то надоумил нас постучаться прямо к директору.

На табличке значилось: «Директор Жугунис Адылов».

Мы постучались.

Директор — человек рослый, крупного телосложения, с продолговатым лицом — и впрямь оказался приветливым и добродушным. Узнав, в чем дело, тут же сказал:

— Эх, ребятки, ребятки, что ж с вами поделаешь. Ладно, давайте ваши документы.

И надо же такому случиться — только тут выяснилось, что второпях забыли мы документы, оставили их в Чимбае. Все забыли, кроме Бауетдина.

И немудрено, что забыли. Ведь все мы до 16–18 лет жили без бумаг и не привыкли о них заботиться. Всего лишь месяц прошел, как получил я документы, но за это время успел уже и подделать их, и потерять.

Положение наше было аховое.

Но директора и это не смутило.

На каком курсе учились? Вот ты — самый молодой, отвечай, на каком курсе ты лично учился? Только смотри у меня — не врать!

И он испытующе посмотрел в мою сторону.

— На втором, — сказал я не моргнув глазом, а зачем моргать, я ведь говорил сущую правду.

— Верю, — заявил он, — не обманываешь, судя по глазам. Эх, ребятки вы мои, ребятки, — продолжал он со вздохом, — старшему из вас впору самому преподавать, а вас еще учить да учить. Что война-то с вами наделала. Ну да что уж там… Идемте.

И повел нас прямо в аудиторию, поскольку занятия уже начались. По пути Бауетдин ткнул меня в бок и шепнул:

— Хоть годик, а сэкономили.

— Кто сэкономил, а кто и нет, — ответил я. Шел октябрь 1945 года.

…Преподавателем каракалпакского языка и литературы в ходжейлинском педучилище был симпатичный молодой человек, недавно вернувшийся с фронта. Я никогда еще не видел живых поэтов, но мне казалось, что он своей восторженностью, своей пышной шевелюрой, своей худобой обязательно должен походить на поэта. Его гимнастерка и его сапоги, которые он еще не успел сменить на гражданскую одежду и обувь, были будто бы даже велики ему, но это не утяжеляло его фигуру, а, напротив, создавало такое впечатление, будто он вот- вот взмахнет руками и взлетит, вылетит из больших черных сапог, как птица из гнезда.

Он очень любил стихи. Он читал их не только на уроках литературы, но и на лекциях по языку, потому что в основном стихами иллюстрировал любые примеры; и в качестве предложения для разбора (чтобы отыскать подлежащее, сказуемое, дополнение и так далее) давал тоже поэтические строки.

Даже его высказывания, например: «Язык — мощное оружие сближения людей», казались мне поэтическими образами. Ведь слово «оружие» было в самом ходу. И лишь теперь я понимаю, что словосочетание «оружие сближения»- неудачно. Так это теперь…

 

10

Сколько ссор, сколько распрей, сколько взаимного непонимания меж людьми из-за того, что говорят они на разных языках.

Но ведь языки-то потому и различаются, что различаются народы, различаются мировоззрения народов.

Судя по последним данным, люди планеты говорят на 2796 языках. И это только основные языки, а еще существует около восьми тысяч диалектов. Для каждого из этих языков его словарный запас — это поистине золотой запас культуры. Тут даже ни единым словом поступиться нельзя. Язык может обеднеть, лишившись всего одного слова.

Даже ценнее, чем золотой запас. Поскольку золото мертво, а слова живы. Они рождаются, действуют и умирают. Да, и умирают тоже. Не стоит искусственно поддерживать, превращать их в мумию, в слова-трупы, смерть слова должна быть естественной. Убивать слово, насильственно закапывать его живьем — преступление.

Слова живые, и, как все живое, они тоже являются носителями жизни. Они так же необходимы для жизни, как еда, тепло, воздух, свет…

Помню, мой дедушка всегда заставлял нас выходить навстречу гостям. Он говорил:

На нашем дастархане может не хватать горячей еды и сочных плодов, но гостя можно порадовать и горячей встречей, и сочным словом.

Каждое слово — это загадка. Оно вроде бы тебе с рождения ведомо, но если вдруг откроешь для себя истинный смысл того или иного слова, то в мире будто бы светлее станет, ты словно бы яснее увидишь все, что знал давным-давно и видел тысячу раз.

Но слово не только загадка, оно еще и ключ к отгадке мира. Многое в этом мире кажется смутным и непостижимым, пока не подберешь ему название, пока не подберешь слово, которым его надо обозначить.

Лишившись слов, мы стали бы не только немы, но и глухи. Не понимая языка людей, вряд ли сумели бы мы понять язык птиц, зверей, язык природы, тайный язык законов мироздания.

Но разве всегда могут понять друг друга и договориться друг с другом люди одной национальности? Те, кто во всех анкетах одинаково отвечают на вопрос: «Какой язык считаете для себя родным?» Разве в мире и согласии живут друг с другом люди, говорящие по-арабски, по-английски, по-испански?

Разве до революции не враждовали меж собой народы, говорящие на родственных тюркских языках: узбеки, казахи, киргизы, туркмены, азербайджанцы, татары, башкиры, каракалпаки, ногайцы, кумыки?..

Значит, для взаимопонимания нужна не столько общность языка, сколько общность мысли.

Из рассказов аксакалов. Как только наш Аллаяр Досназаров добился автономии для каракалпаков, так сразу и трудности начались. Потому что если уж автономия, то и все бумаги, особенно казенные и важные, надо писать на каракалпакском языке. А как их писать, если по-каракалпакски «Алиппе» еще нет. И кто их сможет читать, те бумаги то есть, если, обратно же, никто из каракалпаков даже «Алиппе» не прочитал. Вот загвоздка-то какая вышла.

Опечалился наш Аллаяр Досназаров. Не знает, как ему быть. Неужто от автономии отказываться? С такими тяжелыми думами поехал он прямо в Москву.

Ну, в Москве его встретили, как и положено встречать уважаемого человека, который стоит во главе самостоятельного народа, имеющего автономию. Поделился он своими тревогами и печалями, а ему и говорят:

— Не унывайте, уважаемый товарищ Досиазаров. У вас еще есть хоть сколько-то людей, которые по-арабски писать и читать могут. А вот в Сибири и такие народы имеются, среди которых от века ни единого грамотного не бывало. Но и они все скоро будут уметь читать и писать, потому что в стране начинается ликвидация безграмотности. Так что, уважаемый товарищ Досназаров, не надо вам кручиниться и переживать, а надо вам возвращаться в свою республику и приступать к созданию собственной азбуки.

Вернулся Досназаров, собрал умных грамотных людей и поставил перед ними несколько разных словарей. И стали они думать о том, по какому примеру составить им азбуку своего языка.

Еще. В двадцатых годах сыскались такие «мудрые» головы, которые порешили создать для всех тюркских народов один общий тюркский язык. Зачем, мол, десять азбук писать, десять грамматик сочинять? Сочиним одну, это, мол, и послужит сближению народов.

— Э, нет, не годится! — сказал Аллаяр Досназаров. — У нас, у каракалпаков, семьи многодетные. Но попробуй войти в семью и приказать, чтоб из всех детей лишь один говорил, а остальные девять только поддакивали! Да тебя враз из дома выгонят за такие слова.

— Если в саду срубить все деревья и при этом думать, что одна оставшаяся яблоня даст больший урожай, чем весь сад, так это сплошная глупость. И всякий узбек вам то же скажет. Точно так же и один язык, даже самый цветущий и плодовитый, не сможет заменить сад языков, — заявил Файзулла Ходжасв.

— Лишить народ родного языка — это все равно что живьем его закопать, — сказал Сакен Сейфуллин. — Разве сможем мы, казахи, петь свои песни на чужом языке?

— И поскольку никто не вправе туркменам, которые ушли за границу, не поняв революции, закрыть путь назад, на родину, то тогда, когда они возвратятся, а истинные сыновья своей земли обязательно возвращаются, — тогда па каком языке мы будем с ними говорить? И что мы им скажем? Как мы ответим, почему не сберегли родную речь? — спросил Кайгысыз Атабаев.

Свой вкус у винограда, выросшего в горах. Свой вкус у винограда, вызревшего в долине. Свое звучание у каждого из тюркских языков. А те «умники», что хотели создать единый тюркский язык, давно уж помалкивают, чтобы не позориться.

* * *

… К концу декабря у нас на курсе появилась новая студентка. Вернее, можно сказать: появилась студентка. Так можно сказать потому, что до декабря состав нашего курса был стопроцентно мужской.

Судя по некоторым словам (да и по слухам, мигом разлетевшимся по педучилищу), она недавно разошлась с мужем. В чем причина, никто толком сказать не мог, вернее, назывались десятки причин, одна другой невероятнее.

Присутствие женщины облагораживает общество. И все мы как-то подтянулись, прихорошились. Л наш учитель языка и литературы стал вести уроки с еще большим вдохновением и азартом.

И прежде на его уроках преобладала поэзия, но теперь пошла сплошь любовная лирика.

Сегодня мы слушаем стихи Навои, а завтра читаем Махтумкули, послезавтра наизусть разучиваем Абая, а на четвертый день разбираем предложения по стихам Бердаха, но кого бы из поэтов мы ни коснулись, это всегда были строки о любви, о любовных восторгах и страданиях.

Звучали и переводы из Пушкина и Гёте, но и в этих переводах было только о любви. Звучали стихи и других поэтов (тогда я еще плохо знал зарубежную литературу и не запомнил многих непривычных чужеязычных имен, но убежден, что все они были классиками), звучали они чаще всего в переводах самого учителя, и что-то стало нам казаться, будто все зарубежные классики пишут очень уж однообразно. Конечно же мы быстренько догадались, что учитель наш читает собственные стихи, но от стеснительности приписывает их другим.

А наша единственная студентка слушала эти строки с огромным вниманием. Вся целиком предавалась поэзии, и если звучали переводы, то непременно спрашивала учителя:

— Ох, а вы, наверное, знакомы с самим поэтом?

Учитель наш улыбался и, скромно потупившись, признавался: Нет.

Никто из нас не называл однокурсницу по имени или фамилии. Поэтому я, честно говоря, уже и не припомню, как ее звали. К ней довольно быстро и накрепко прилипла кличка «адебият-апа», то есть «тетушка литература». Она была старше большинства ребят. Лет 25 ей, наверное, было. А в том возрасте разница в 7–8 лет казалась нам вполне достаточным основанием, чтобы именовать женщину «тетушкой». Впрочем, ребята постарше, например Бауетдин, звали ее «сестрица литература». Надо сказать, что она гордилась этим прозвищем как титулом, как ныне гордятся те зарубежные красавицы, которым присваивают звание «мисс Кока-Кола» или «мисс Текстиль».

Из уроков учителя литературы и языка. В старину ханы, шахи и султаны, чтобы укрепить дружбу с соседними державами, отдавали своих дочерей в жены властелинам соседних держав и сами женились на их дочерях.

В наше время дружбу укрепляет литература, поэтому ее уместно назвать дочерью своего народа. А если книга не стоит того, чтобы ее переводили, то книга эта может быть уподоблена засидевшейся в девицах невесте- вековухе, которую никто не полюбил…

…Поэзия и любовь — это синонимы. Объясняю: синонимами называются слова, которые различаются звучанием и написанием, но одинаковы по смыслу. Смысл каждого стихотворения, его сердцевина, его корень — это любовь! О чем бы оно ни было написано…

…Сюжет произведения может быть простым и ясным, а может быть и сложным, запутанным, точно так же и путь человека к любви может порой осложняться. В то же время сложным может быть и путь человека к литературе…

…Любой человек хоть раз в жизни, но испытывает чувство любви. И — обратите внимание — любой человек хоть раз в жизни испытывает влечение к поэзии…

…Слово «адебият» состоит из двух слов. Разбирая его, мы с вами начинаем изучать тему «Двухкорневые слова». Итак, «адебият» состоит из «адеб» («честь», «достоинство») и «ият» («позор», «стыд»). Честь и стыд — вот основа и литературы и любви…

«Тетушка литература» говорила. …Разумной женщине тяжело жить с глупым мужем. Так же, наверное, и умному мужчине трудно ладить с глупой женой. Я думаю, что и мудрому читателю плохо с глупой книгой, а может быть, и мудрая книга страдает от глупого читателя…

…Только не надо все связывать с литературой. Есть вещи, которые и без поэзии понятны, ну, например, неудовлетворенность. А есть вещи, которые никакая поэзия не объяснит…

…Находятся же два глаза па одном лице, хоть они друг друга и не видят. Также и муж с женой могут жить в одном доме и не обращать внимания один на другого. А на чужой взгляд все будет казаться нормальным…

Учитель литературы рассказывал. Однажды великий Навои собрал в тени огромного дерева своих многочисленных учеников и читал им стихи.

Тем временем мимо проходила одна красивая женщина, которая была известна своим непристойным поведением. Увидела она поэта с учениками и крикнула:

— Эй, Навои! Что бы ты о себе ни думал, сколько бы ты ни старался, а мне стоит лишь бровью повести, лишь подмигнуть, и все твои ученики побегут за мной! Тогда великий Навои сказал ей:

Что ж, это и неудивительно, если многие из них побегут за тобой. Вниз бежать всегда легче, чем подниматься на вершину.

* * *

…А в мае «тетушка литература» вышла замуж за учителя математики и больше уже не появлялась на занятиях.

Учитель математики был молод, но это еще не преимущество, поскольку и учитель литературы тоже не старик. Но вот в чем он оказался вне конкуренции, так это в нарядах. Щеголь был. Особенно хороши были лакированные туфли. Во всем городе таких ни у кого не сыщешь. При ходьбе они мелодично поскрипывали этаким полушепотом: шийк-шийк-шийк.

В тот день, когда мы узнали о замужестве «тетушки литературы», кто-то из ребят крикнул нашему учителю: — А оказывается, поскрипывание туфель притягательней, чем чтение стихов.

Учитель покраснел как перец. Улыбнулся и, резко, по-солдатски развернувшись на каблуках своих разношенных сапог, вышел из класса. Больше мы его не видели.

Вместе с тем учителем ушла, казалось, и моя последняя надежда стать поэтом.

 

11

В день переходных экзаменов со второго курса на третий к нам вошел сам директор училища Адылов. Он сначала по журналу сделал перекличку и, убедившись, что все на месте, предложил:

Кто согласен на среднюю оценку по языку и литературе? Средняя выводится по пяти последним оценкам. Поднимите руки.

Мы их конечно же дружно подняли, ведь бывший учитель литературы со дня появления «адебият-апа» стал гораздо щедрее и не скупился на высокие баллы. Адылов кроме должности директора педучилища занимал пост заведующего гороно и был также народным судьей первого участка города Ходжейли. В те годы дельные и образованные люди частенько занимали сразу несколько постов, это началось еще с войны, когда в тылу явно не хватало квалифицированных и опытных людей. Теперь ко всем должностям и обязанностям Адьтлова прибавилась еще одна. Он начал вести у нас каракалпакский язык и литературу. Кое-кого это пугало (идти на урок как на суд- страшновато), но многие и обрадовались (что ни говорите, но если твой учитель в одном лице являет весь педагогический олимп города, то тут есть чем гордиться).

Адылов говорил:

«…Учиться литературе — значит, учиться жизни. Для тех ребят, кто этого хочет, всегда откроется дверь моего кабинета, вернее, все двери моих кабинетов и в педучилище, и в гороно, и в суде…»

«…Язык — основное жизненное имущество народа. Много есть расхитителей этого имущества, но вы — будущие учителя — обязаны его охранять. Учитесь грамоте по книгам и газетам…»

Из газет:

«…Литературный каракалпакский язык как язык письменный стал формироваться начиная с 1924 года. С этого времени начала выходить и первая газета. Печаталась она арабскими буквами».

«…В 1930 году арабский алфавит был заменен латинским…»

«…В 1940 году вместо латинского алфавита была принята кириллица. С принятием ее открывались большие возможности, — пользуясь одним алфавитом, люди могли читать и писать сразу на двух языках…»

Адылов говорил:

«…Вместе с русским языком к нам прибыл большой караван культуры. Грузом этого каравана были лучшие книги всех стран мира и всех республик Советского Союза. Ясно, как солнце днем и как луна ночью, что с тем же караваном вернулось к нам и знание своей истории, отраженной в летописях других народов, и саженцы будущей культуры. Если говорить, применяя не древние образы, а сегодняшние сравнения, то можно сказать, что русский язык стал для нас мостом, который связывает нас со всем миром…»

«…Переводы несомненно обогащают и нашу литературу, и наш язык. Да, и язык тоже, потому что переводчик в поисках подходящего слова вынужден и вспоминать слова древние, полузабытые, и придумывать слова новые…»

«…Не надо бояться новых слов, если они понятны людям. Не стоит бояться и слов иноязычных, чужеродных. Если другой народ придумал яркое, емкое название для предмета или явления, то почему бы и не воспользоваться этим названием. Говорят, что не нужно заново изобретать велосипед, но и тем более не нужно заново изобретать название для велосипеда…»

«…Но и слишком переимчивыми тоже быть нам не пристало. Не нужно подлаживаться под других, подстраиваться, обезьянничать. Есть у нас поговорка: «Если твой приятель крив, то и ты зажмурь один глаз». Ну а если приятель лыс — волосы на себе повыдергивать? И так далее? От подобных поговорок, от подобных вековых мудростей нам пора отказываться. Больше они нам не понадобятся…»

Из уроков, которые проходили в судейском кабинете Адылова. Мы вошли в кабинет к Адылову, когда там уже сидел парнишка лет двенадцати, но лицом он больше походил на безбородого старика.

— А ну, сынок, если ты мужчина, то не виляй и не выкручивайся, а говори всю правду. Почему ты ударил топором своего гостя?

— Он совсем и не гость, а бригадир в нашем колхозе. До войны бригадиром мой отец был. А когда отец на фронт ушел, должность перешла к нему.

Потом в наш дом пришла «черная бумага». В ней написано, что отец погиб смертью храбрых.

После этого бригадир часто стал к нам наведываться. А еще позже… Еще позже начал и оставаться на ночь…

И как-то, лежа на месте моего отца, он сказал. Тихо сказал, но я услышал. Он думал, я сплю. А я не спал и услышал. Он сказал: «Ну вот. Сперва получил его должность. А теперь и его жену». И тогда…

— Но, может, они обо всем договорились с твоей матерью? Просто ты еще не знал об этом?

— Нет, этого не может быть! Когда отец на фронт уходил, я же помню, как мать ему говорила: «Всю жизнь буду тебя ждать. Никто не запачкает твою постель». Я же помню… Помню! Я же единственный мужчина в доме, кто, кроме меня, защитит память отца и честь матери? Кто?!

Легенда, рассказанная Адыловым. В прежние времена жил на свете один парень — вот вроде тебя. И больше всего на свете любил он свою мать. А была она вдовой.

Парень рос добрым, отзывчивым, и если случалось ему услышать похвалу за свой поступок, то он всегда просил:

— Не хвалите меня и не желайте мне долгой жизни, а лучше скажите: «Пусть мать твоя проживет сто лет».

Однажды приходит к ним в дом гость. Парень от души накормил его и за столом ему прислуживал старательно. Устроил гостя на ночлег, а утром, когда тот начал благодарить его, как обычно попросил:

— Не благодарите меня, лучше пожелайте долгой и счастливой жизни моей матери.

— Ты и вправду хочешь, чтоб мать твоя жила долго и счастливо? — спросил гость.

— А как же? — удивился сын, — Разве есть у вас повод сомневаться в моей искренности?

— Не сердись, сынок, — продолжал гость, — но повод такой есть. Когда бы и впрямь желал ты счастья своей матери, то не мешал бы ей выйти замуж за хорошего человека.

— Как вы смеете говорить такое?! — вскипел парень. — Как вы посмели так подумать о ней?!

И до того рассвирепел, что готов уже был с кулаками броситься на гостя, а то даже, как ты, мог и топор ухватить. Но тут открылась дверь комнаты и вошла мать того парня. Вошла и сказала:

— Не спорь с гостем, сынок, он говорит правду.

И только после этих слов парень понял, что много лет он терзал и мучил свою мать. Ведь можно терзать и мучить человека не только злобой, но и любовью.

В другой раз. Мы сидели в кабинете Адылова и занимались синтаксисом каракалпакского языка, когда вдруг резко распахнулась дверь и в кабинет ворвался парень лет семнадцати- восемнадцати, то есть наш ровесник.

— Товарищ судья, — заявил он прямо с порога, — почему нарушается справедливость?

Не гони коня, джигит, — перебил его Адылов. — Сядь я рассказывай все по порядку.

— В нашем ауле жила девушка. Звали ее Гулипа. И была она мне как старшая сестра. Во всем я ей помогал. Даже письма тайком ей носил от того парня, ну, в которого она влюбилась. А полюбила она его очень сильно. Очень… Даже гулять ее провожал, когда хотела она с тем… ну, с парнем с этим встретиться. Если я был рядом, то родители ее ни о чем таком не догадывались, то есть ничего не подозревали и легко отпускали ее погулять. Мы обычно шли собирать хворост в лес за аулом. Я собирал хворост и для себя и для нее, а она там с парнем этим встречалась.

Тут, значит, началась война. И ему пришла повестка. Гулипа хотела даже с ним на фронт идти, но ее не взяли.

В общем, беременная она уже была. Когда узнали об этом, аксакалы привели ее в дом к тому парню и их поженили.

Прошел месяц, как наши джигиты уехали на фронт. От всех письма пришли. А от него — нет. От него одного не было писем, понимаете?

Прождали еще месяц. Два. Три. А писем все нет и нет. Она плакала, думала, что его убили.

А потом вдруг приехали два милиционера и сделали обыск в доме того парня, в том доме, значит, где теперь жила Гулипа. Милиционеров спрашивали: что случилось? Но они ничего не сказали. А назавтра привели под конвоем человека, которого поймали в лесах. В ауле поговаривали, что в лесу прячется кто-то и ночами ворует овощи с огородов, а еще овец и коз тоже ворует. Он был весь заросший до самых глаз. Волосы торчали во все стороны. И лицо такое грязное, что вовсе черное. А когда мы пригляделись, то оказалось, что это он…

Он убежал по пути на фронт и прятался…

Гулипа но стала даже с ним разговаривать. А потом подошла ко мне и шепнула: «Не хочу рожать от предателя».

Я ее уговаривал: «Не делай этого, сестрица Он будет не его, а твоим ребенком. А ты ведь хорошая».

Она мне ничего не ответила. Я всю ночь переживал. Места себе не находил. А утром…

Вообще она всегда поднималась пораньше и шла в хлев, чтобы, значит, почистить там. Они скотлну держали…

Когда я в хлев вбежал, она уже в дальнем углу лежала… А на животе у нее камень — жернов от ручной мельницы… Тяжелый. Мертвая она уже была… И это, ну, понимаете, струйка крови… Ну, между ногами… Текла…

А этого парня я вчера увидел в городе. Почему его отпустили? Почему?!

— Указ вышел об амнистии дезертиров.

— Но он же не только дезертир. Из-за него два человека померли… Погибли два человека! Он виновен в этом!.. А он тут разгуливает. Как же так? Кто ответит за все?.. Кто?

В следующий раз. Однажды во время очередного урока в судейском кабинете Адылова в дверь заглянул милиционер.

— Извините, товарищ судья. Но в отделении милиции никого нет, и я решил прямо к вам, — проговорил он растерянно.

— Куда же все девались? Опять где-то шляются во время службы.

— Нет, наверное, все по срочному вызову уехали.

— Ладно, ладно, не выгораживай своих. Что там у тебя? В чем дело?

— А вот в них и дело. — Милиционер подтолкнул в кабинет двух женщин среднего возраста, — Около бани их задержал. Дрались, царапались. За волосы дружка дружку таскали. И вообще нарушали в общественном месте. Вот я их и привел.

— Назовите свои имена, — приказал Адылов.

— Ширин, — тут же выпалила та, что повыше и поздоровее. Рослая и сутулая, она была похожа на верблюдицу, но лицо широкое, плоское, а глазки маленькие, сощуренные, зрачки сквозь щелки почти не видны.

Другая женщина маленькая и щуплая. По сравнению с первой — полуженщина какая-то.

— Не стану я называть свое имя. Не хочу, чтобы оно звучало в этом склочном деле.

— Ладно, — произнес Адылов свое любимое словцо, — имя ваше мне не нужно, но что случилось, я знать обязан. Рассказывайте, — приказал он той, что не пожелала назваться.

— Я пошла в баню. А с этой встретилась в раздевалке. Впервые там увидела ее. Шкафчики наши рядом были. Когда помылась и вышла одеваться, она опять тут же. Смотрит, я надеваю на палец золотое кольцо, и говорит: «Дай я примерю. Пойдет ли мне». Я и дала, ничего не подозревая. Кольцо ношу на среднем пальце, а она его еле на мизинец натянула. «Ах, — говорит, — мне как раз». И не отдает. Я говорю: «Верните кольцо. Это память о матери». А она вдруг как заорет: «Иди отсюда! Прочь, попрошайка!» И — на улицу с моим кольцом. Я — за ней. Она — бегом. Я ее схватила за рукав. А она мне в волосы вцепилась и кричит еще громче. Тут подошел милиционер. Вот и все.

— Ой-ей-ей, — запричитала Ширин, — поглядите на эту бесстыжую! Ведь врет и не сморгнет даже! — Она подняла мизинец, — Мое кольцо! Собственное. Двадцать лет его ношу. А эта плутовка… Да вы только послушайте, товарищ судья, что она говорит. Будто носила кольцо на среднем пальце, а по обычаю, на среднем носят лишь женщины, которые желают смерти своим мужьям. Так? Так! То-то! Что, попалась на вранье?! И откуда такие бесстыжие берутся? Да лучше ослепнуть, чем жить с такими под одним небом. Да лучше помереть, чем мыться с такой в одной бане. Да лучше…

— Ладно, хватит. Прекратить! — прикрикнул Адылов. — Дело путаное… От кольца на пальце должен след оставаться, но если в бане были, то под горячей водой мог и разгладиться… Путаное дело… Нужен следственный эксперимент. Вот сейчас мы его и проведем… Так, значит. В раздевалке голышом были? Вот, значит, и раздевайтесь. Ничего-ничего, раздевайтесь при ребятах. Да поскорее.

— Во всяком деле, кроме смерти, лучше поторапливаться, — охотно согласилась Ширин и тут же принялась расстегивать пуговицы на кофте.

— Это что же за эксперимент такой бесстыжий?! — возмутилась щуплая.

— Если не разденетесь, останетесь без кольца, — сурово предупредил Адылов.

Тьфу, срам какой, — в сердцах плюнула маленькая женщина и выбежала из кабинета.

Адылов подошел к Ширин, которая еще не успела растелешиться, и сказал:

— Такие бессовестные, как вы, легко могут оклеветать любого.

Потом приказал милиционеру снять с нее кольцо, догнать убежавшую женщину и вернуть ей вещь.

Из уроков, которые мы проходили в кабинете заведующего гороно. Когда мы вошли в кабинет, Адылов разговаривал со старым учителем. Они не прервали беседу и с нашим появлением.

— Уважаемый аксакал, — пояснял Адылов, — сейчас требования к учителю уже не те, что десять или двадцать лет назад. Вам надо бы поступить в педучилище, пусть хотя бы на заочное отделение.

— Да я бы не постеснялся сидеть за одной партой с такими вот, как эти джигиты, но разве на старую-то голову мне осилить все эти алгебры, химии, физики?

— Уважаемый аксакал, — продолжал увещевать Адылов, — вы правильно поняли ситуацию. Я вызвал вас, чтобы сообщить; на ваше место хочу рекомендовать одного из таких парней, окончивших педучилище,

— А какое оно, мое место? Я теперь преподаю только в первом классе, — упорствовал старый учитель. — Конечно, не могу быстро читать или умножать в уме большие числа. Но «Алиппе» хорошо знаю. Складывать или отнимать числа в пределах сотни тоже могу. А разве в первом классе надо знать больше? Я же не прошу второго класса. Мне достаточно и того, что имею. Да вы не торопитесь. Вот я вам расскажу одну притчу. Послушайте.

Притча, рассказанная старым учителем. В одном государстве неожиданно скончался правитель. А наследников не оставил. Собрались советники. Долго думали-гадали, решали и так и сяк и наконец после всех споров постановили: назначить правителем молодого парня, который долго учился в медресе и достиг пределов знания.

Как только парень уселся на трон, так тут же призвал к себе всех тех советников и устроил им экзамен. Строг был экзамен. Никто из советников его не выдержал. И всех он погнал с их мест. Стал один управлять государством. И люди, конечно, со всякими жалобами и печалями шли прямо к нему. Но с людьми он тоже говорить не мог, поскольку все они для него были недостаточно образованными. И всех он считал безголовыми болванами.

Год или два терпели, а потом люд возмутился. Мудрость, конечно, хороша, но только тогда, когда ее все понимают. А если ею владеет лишь один, то другим, значит, ничего, кроме глупости, не остается. Вот они и задурили.

Советники видят, что дело плохо. Хоть правитель и отстранил их от власти, но все же собрались они и стали размышлять, как спасти державу. И придумали: дать ему такое лекарство, чтобы он малость поглупел. Не совсем, а лишь ровно на столько, чтоб других людей мог понимать.

Долго такое лекарство искали, наконец нашли. Подсыпали в еду своему государю, и стал он понимать людей и выслушивать их. II жизнь в том государстве вновь наладилась.

Уж не хотите ли вы сказать, что если эти ребята после окончания педучилища не позабудут половину своих знаний, то им и преподавать в первом классе нельзя?

— Вы хоть и большой начальник, а этой маленькой притчи не поняли. Ну, спасибо за откровенность, а я пойду, — произнес он с обидой и, вдруг повернувшись к нам, добавил:- Ребята, у нашего народа много легенд, сказаний, притч, загадок. Учитесь понимать их смысл. И не забывайте детям рассказывать притчи и сказки. Это ведь тоже воспитание литературой. Только устной литературой.

Адылов погрустнел. Видимо, притча, и особенно последние слова, старого учителя задели его за живое.

— Ребята, — обратился он к нам, помолчав немного, — мне приходилось слышать, что великий русский писатель Федор Достоевский говорил: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели». А если так подумать, то откуда вышли мы, каракалпаки? Конечно, из фольклора, из этих вот сказаний, преданий, притч. Да и совсем ли мы вышли из них — тоже вопрос. И надо ли выходить совсем? Ваша учеба — это подготовка к преподаванию, к наставничеству. Но не надейтесь, что, окончив педучилище, вы будете только обучать других. Нет, вам придется и самим постоянно брать уроки у других людей. Так уж устроена жизнь…

 

12

Для меня до сих пор загадка: почему это районо выдало мне направление в школу-семилетку, что находилась в пяти километрах от моего родного аула, когда в нашей десятилетке как раз не хватало учителей? Но логика казенного мышления неисповедима. Сколько я ни убеждал, сколько ни доказывал. Нет. Уперлись, и все тут.

— Нам виднее, — говорят, — куда вас направить на работу. А для вас должен быть один закон — трудовая дисциплина.

Директор той школы, куда меня определили, издал приказ, согласно которому я полностью брал четвертый класс, а еще из-за нехватки учителей вынужден был преподавать математику в 5 — 6 классах. Через полгода меня назначили еще и старшим пионервожатым. Но мало того, на меня же возложили обязанность вести литературный кружок, хотя сам директор преподавал каракалпакский язык и литературу, и, казалось бы, ему заниматься кружком сподручнее.

Впрочем, я и не противился. Во-первых, вести литкружок — это совпадало с моими интересами. А во-вторых, чем сильнее меня загружали, тем более значимым и ценным работником я сам себе казался. Одно плохо — свободного времени практически не оставалось.

Притча, которую поведал мой дедушка. В давние времена жил один многодетный отец, и больше всех своих детей любил он младшего сына. Всюду-то брал его с собой, и доверял таскать самые тяжелые вещи, и только ему позволял прислуживать себе за столом, и даже собственную посуду мыть разрешал только ему. Такое доверие радовало парня, и он старался изо всех сил.

А братцы его меж тем оженились, хозяйством обзавелись. Кто в учебу пошел, кто по торговым делам, но все преуспели, и каждый стал славен и знаменит. А любимый сынок все при отце крутился. Но однажды опомнился и говорит отцу:

— А когда же мне начинать жить своим домом?

— Наконец-то, — обрадовался отец, — а я уж боялся, что ты так никогда за ум и не возьмешься.

Отвел отец сына на берег Аму, в то место, где впадает она в Аральское море, и сказал:

— Вот, живи здесь. Строй дом. Лови рыбу, — а сам пошел погостить к другим детям, да так больше и не вернулся.

Уж не мы ли потомки того старательного сына?

К чему я говорю тебе это, Тулек? А к тому, что, может, и твой директор ждет, когда же ты сам за ум возьмешься.

Легенда, рассказанная моей матерью. Давным-давно у одного шаха тоже был любимый сын. Остальным сыновьям стало завидно, и начали они клеветать на него и наконец добились того, что шах поверил той клевете и возненавидел сына, которого прежде любил. Так возненавидел, что решил его казнить.

Однако для родителей сын — всегда сын, и захотел шах дать ему возможность спастись. А для этого позвал к себе судью, отсыпал судье монет и говорит:

— Предложи моему сыну две бумажки. На одной пусть будет написано: «Казнить», а на другой: «Помиловать». Не хочу, чтобы я стал виновником его смерти. Пусть сам вытянет бумажку и сам решит свою судьбу.

Судья обещал так и сделать. Но другие братья узнали о том и тоже подкупили судью. И дали ему денег больше, чем шах. Попросили они, чтобы и на одной бумажке и на другой было написано слово «Казнить».

Настал день суда. Судья протягивает шахскому сыну две бумажки и говорит:

— Выбирай. Сам решай свою участь. Что вытянешь, то и будет.

А парень догадался о том, что замыслили братья против него. Подошел он, взял бумажку да не разворачивая и сунул ее в рот. Разжевал ее и проглотил. А потом обращается к судье и говорит:

— Я вкусил то, что уготовила мне судьба. Теперь разверните другую бумажку и прочтите, что там.

Судья разворачивает другую бумажку. А его люди окружили, при них наврать он не может, а потому читает то, что там написано. А написано там: «Казнить». Значит, парень вынул и проглотил ту, на которой написано: «Помиловать».

Его и помиловали.

Помни, Сере: из любого положения всегда есть выход. Не зря люди говорят, что одно верное слово может отвести сразу тысячу сабель, нависших над твоей головой.

Случай, который рассказал мой отец. Тут недавно провожал я нашего председателя. Да что там «провожал», если честно, то пьян он был вдребезги. Еле дотащил его. А он всю дорогу бубнил:

— Я с чего напился, — говорит, — я с тоски напился. А тоска с того, что чую неладное, а откуда беду ждать — не знаю. Когда, — говорит, — председателем сделался, так я враз приструнил всех, кто был мною недоволен. Кого вовсе от дел убрал, кого припугнул, и все они замолкли. Теперь против меня никто и слова не скажет.

Когда о чем ни спрошу, все одно талдычат: «Слава богу, под твоим руководством дела идут отлично».

Какое там к шайтану «отлично». Я ведь вижу, сколько кругом неполадок. Я ведь чую — а нюх у меня ой-ей-ей какой, — чую, что ошибок у меня навалом. А какие именно — понять не могу. И никто ведь не подскажет, чтобы исправить успел. Так вот и влипну. И загремлю. Ох, влипну…

Говорил он это, а сам чуть не плакал.

Сынок, начальство, оно, конечно, несогласных не любит, но уважает, если умное. Потому уважает, что чует: без них оно и само пропадет. Так что ты уж будь поежистей, позанозистей.

* * *

Я, конечно, как и подобает, с вниманием выслушивал старших — и отца с матерью, и бабушку с дедушкой, и аксакалов с коше-бием, но, признаюсь, не очень то задумывался над всеми этими притчами, легендами и рассказами из жизни. Просто времени для размышления над ними не было.

Дел невпроворот. Встать с утра пораньше и спешить за пять километров в школу. Там — уроки, пионерские собрания и слеты, заседания педсовета и литературного кружка. Вечерами — проверка тетрадей и подготовка к завтрашним урокам. И так день за днем и без конца.

А если и выдавалась свободная минутка, то голову я загружал не размышлениями над преданиями и поверьями, а строчками и рифмами ненаписанных стихов.

Бросить это занятие я не мог. Сколько уже потерпел на нем! Сколько обидных слов из-за него выслушал и вычитал! Ни единой похвалы не удостоился. Но оно доставляло мне какую-то тайную радость. Было почти что манией. Почти что скрытой болезнью.

Стихи я писал и писал. Некоторые из них продолжал посылать в редакцию, продолжал, несмотря ни на что. И ждал, ждал, когда же опубликуют. Если по какой-то причине я не успевал с утра просмотреть хоть один из номеров газеты, то моментально закрадывалось сомнение-надежда: а может, именно в этом-то номере их и напечатали? В такие дни, входя в класс, я с нарочитым спокойствием спрашивал:

— Ну как, дети, что в сегодняшней газете пишут? Поднимите руки, кто читал?

Я ждал, что вот сейчас они дружно загалдят, и я пойму по их голосам и лицам, что они уже видели мое стихотворение и конечно же оценили его по достоинству.

Пусть не все, пусть хоть один кто-то встанет и скажет, что сегодня с утра он прочитал мое стихотворение. Пусть даже не хвалит его, пусть только скажет: Учитель-ага, я прочитал ваши стихи.

Но нет. Ответы были как и всегда. Я их уже наизусть помнил:

— К нам в аул газета опаздывает…

— А у нас в доме ее не выписывают…

— Я не успел прочитать, утром читал отец…

* * *

На следующий год ушел из школы мой директор, и на его место пришел Тажетдин Сейтжанов. Теперь он народный поэт Каракалпакии, но уже и в то время писал стихи. Не просто писал, а еще и публиковал их в республиканской газете. Я конечно же многие годы внимательно следил за поэтической рубрикой газеты, а потому не только имя, но и произведения Сейтжанова были мне знакомы.

Школу будет возглавлять поэт. Еще достаточно молодой, но уже достаточно известный. Само собой разумеется, эта новость обрадовала меня. Более того — вдохновила, вселила надежду.

Писали мы с ним почти наперегонки, словно бы соревнуясь. Но если уж совсем по-честному, то надо признать, что это я соревновался, а он, видимо, слагал стихи, как и всегда, с той скоростью, с какой мог, и как считал нужным.

Мне его стихи нравились. По душе пришлись они и слушателям. А мои… Да что тут говорить. Кажется, они не трогали никого, кроме меня. Даже Тажетдина Сейтжанова, хотя он и не говорил мне об этом — не хотел огорчать.

Но зависти к нему у меня не было. Правда — не было. И работали мы дружно.

Помню, посоветовавшись, решили создать в школе драматический кружок, нечто вроде школьного театра. Ставили с учениками одноактные пьесы и отрывки из знаменитых классических пьес. Это для нас было не просто «культработой», мы таким способом сами приближались к постижению большой литературы, как бы пробовали слова «на вкус», испытывали их «на жест».

Но наши поиски и начинания, как и сама наша совместная работа, скоро завершились. На следующий год по решению все того же заведующего местным районо меня перевели в другую школу. Километров за двадцать от нашего аула. Зачем перевели — не могу понять, ведь мое место (вернее, мои места: преподавателя, пионервожатого, руководителя кружков) долго еще пустовало. Я ходил, пытался убедить, вразумить, но все без толку.

Новая моя школа находилась на самом берегу Аму-дарьи. Я частенько прогуливался по берегу, потому что времени свободного у меня тут было с избытком. Никаких дополнительных нагрузок, никаких преподаваний в старших классах. Да и откуда им взяться, этим старшим классам, школа-то была начальной.

Гулял я по двум причинам.

Потому, во-первых, что нравилось. Здесь, на берегу Амударьи, рос редкий по красоте, стройный турангиловый лес. Вообще-то турангил коряв и сучкаст. Он изгибается и стволом и ветвями, словно норовит разостлаться, едва приподнявшись над землей. Но тут деревья росли так густо, что от тесноты вынуждены были, спрямляя стволы, тянуться ввысь, к солнцу. Лес этот называли «золотым». И недаром. Он был и впрямь великолепен.

Во-вторых, мне нечем было заняться. Все книги, выходившие на каракалпакском (какие только сумел достать), я уже прочитал. Четыре дастана, записанных из уст сказителей, несколько сказок, стихи некоторых поэтов прошлого (тоже, кстати, не академические издания, а в записи «из народных уст»), две-три повести наших авторов (повести эти правильнее было бы назвать рассказами или отрывками, авторы начали их писать еще до войны, но не окончили, так, в неоконченном виде, их и печатали), сборники стихов и рассказов. В общей сложности томиков десять — пятнадцать, каждый страниц по пятьдесят — шестьдесят. Долго ли их прочесть?

Я мечтал о переводных книгах, поскольку в то время о них приходилось лишь мечтать: тоненькие сборники стихов, рассказов и отрывков из классики — вот и все. Хоть по пальцам перечти.

Я злился на наших писателей и издателей. Уж коли сами не пишут, так хоть переводили бы побольше. Впрочем, так думал тогда не только я. Мы, учителя, часто говорили об этом меж собой, и все высказывали то же самое, только, пожалуй, в более резких выражениях.

Отец не раз говорил:«Если можешь сделать сам, то не жди, пока это сделают другие…»

Бабушка поучала:«Свою ношу сам и неси, и нечего кивать на других, чего это они, мол, порожняком разгуливают…»

Моя мать напоминала каждую неделю:«Небольно-то ты образованный. Знаний у тебя пока маловато. Ехал бы ты снова учиться…»

…На следующий год летом отправился я в Нукус поступать в педагогический институт.

 

13

Чего только не случается в человеческой жизни. Иногда мечты сбываются самым невероятным образом. Так и произошло со мной.

1 сентября 1950 года студенты первого курса филологического факультета Нукусского пединститута, собравшись в аудитории, ждали, поглядывая на дверь, и гадали: с лекции по какому предмету начнется их учеба, кто из преподавателей окажется первым?

Дверь распахнулась, и в аудиторию вошел ректор — Турдымурат Бекимбетов. Он молча оглядел всех, а потом пошел по аудитории, пошел медленно, присматриваясь к каждому, и, изредка тыча пальцем, приказывал: Ты. Вот ты, парень. И ты тоже. И вы двое. Встаньте. Так. А теперь все марш за мной.

В числе тех, на ком остановился перст ректора, оказался и я. Всего нас набралось человек пять-шесть. Не понимая, в чем дело, пошли мы за ректором по коридору и свернули в одну из аудиторий. Там уже сидело человек сорок. Ректор велел нам рассаживаться, а сам взошел на кафедру и произнес краткую, но памятную для меня речь:

— Все вы будете учиться па факультете русского языка и русской литературы. Если кто не желает — может забирать документы и возвращаться домой.

После этого он повернулся и вышел, считая, что разговор окончен.

Такой оборот был для меня полной неожиданностью. В первую минуту я даже не понял, что мне делать — радоваться или тужить.

Вроде бы радоваться. Я ведь помню, как мой вожатый Узакберген-ага говорил, что русский язык для нас — крылья. То же самое втолковывал нам и Адылов. Давно уже хотел я заняться изучением русского языка, а главное, давно уже хотел познакомиться с русской литературой, которую все уважаемые мною люди называли великой, а в чем ее величие, я пока никак не мог уразуметь, поскольку знаком с ней был только по переводам, скверным, надо прибавить, переводам, и к тому же переводам не произведений, а всего лишь отрывков.

Итак, значит, радоваться. Но я, скорее, опечалился. Вернее сказать — испугался. Ведь в русском я был полный профан. На вступительных экзаменах по русскому языку я чуть не провалился с треском, поскольку заявил, что Пушкин — имя женского рода.

Мне для разбора досталось предложение: «Мы любим Пушкина».

Я помнил, что если русское слово оканчивается буквами «а» или «я», то это слово женского рода. А про падежи забыл, конечно, ведь в моем родном языке их нет. Еле-еле сумел умолить экзаменатора и выклянчить себе тройку. И вот нате вам пожалуйста, с такими-то познаниями я оказался студентом факультета русского языка и русской литературы.

Нужно было срочно наверстывать упущенное. Занимался днями и ночами. Хорошо, если в сутки спал по три часа. Порой не успевал и поесть. Впрочем, если бы и было времени в достатке, то досыта поесть мне все равно не удалось бы, поскольку, кроме черствых лепешек и жареного проса, привезенного из дома, у меня в запасе не было ничего и в карманах тоже пусто.

Не знаю, сколько бы я протянул при такой нагрузке и таких харчах, будучи даже абсолютно здоровым человеком, но 18 сентября слег. Сказались недели, проведенные по грудь в бешеной Амударье, месяцы строительства канала и годы военной и послевоенной голодухи. Началась долгая, изнурительная, трудноизлечимая болезнь.

Я слег. Словно слетел с коня на всем скаку и угодил точнехонько в глубокий ров, будто специально для меня и вырытый.

Я понял: если помру, то моим родителям будет трудно отсюда, из города, за сорок с лишним километров везти меня на наше аульное кладбище. Решил, что, пока могу ходить, обязан облегчить им это дело. Больной, с пустым желудком и тяжелыми думами, вернулся я домой.

Родные встретили меня, как всегда — обрадовались. Но по моему виду поняли, что со мной что-то стряслось. Вернулся я под вечер и тут же завалился спать. Утром, когда моя мать увидела, как я кашляю и харкаю кровью, спросила грустно и строго:

— Почему ты уехал из города, где столько врачей? Кто будет тебя здесь лечить? Ни я, ни отец, ни дедушка с твоей болезнью не справимся.

Или ты думаешь: вот, мол, помру — и все будут плакать. Конечно, когда помирает молодой, то каждому жалко, и все аульчане придут пособолезновать и потом еще неделю только об этом и будут толковать.

Но ты лучше бы подумал о своих братьях и сестренках, Если у тебя чахотка, то она заразная. А у меня ты не единственный сын. Я должна заботиться и о младших.

Мне показалось, что мать была сурова и несправедлива со мной. Вместо того чтобы пожалеть, она меня отчитала.

Мой дедушка говорил: «Как бы сильно мать ни замахнулась на сына, она все равно не ударит больно…»

Коше-бий поучал: «Наподобие того как тигр-джульбарс не меняет направления избранного курса, так и настоящий джигит не должен уклоняться от своей цели…»

Легенда, рассказанная моим отцом. Жил-был когда-то один знаменитый мудрец. К его советам все прислушивались. Люди даже издалека приходили, чтобы слово его услышать. И сам он этим очень гордился. Но однажды напал на мудреца страшный недуг. Язык отсох. Тысячу способов он перепробовал — без толку. Не может говорить, и все тут.

Тогда решил он, что никому больше не нужен на всем божьем свете. А коли так, то пора кончать с этой жизнью никчемной. И отправился он в горы. Далеко забрался, все место такое отыскивал, где можно повеситься, но так, чтобы ни птица, ни зверь его не тронули. Не хотел он после смерти доставаться ни ворону, ни шакалу.

Наконец в самой густой чаще нашел-таки подходящее дерево. Взобрался на него, уже и веревку к суку приладил, вдруг видит — гнездо. И чудное такое гнездо, каких он еще не видывал. Любопытству человеческому нет предела. Ведь вроде вешаться собрался, аи нет, хоть и перед смертью, а охота ему узнать, чье это такое гнездо.

Ну, полез он по дереву, добрался до того гнезда и видит в нем трех птенцов. Один — слезами заливается. Другой — спокоен. А третий — смеется.

Глядит мудрец и понять ничего не может. Заметил третий птенец, что лицо у человека недоуменное, и говорит человечьим голосом:

— Не удивляйся. Наша мать улетела невесть куда и вот уже третий день не возвращается. Два дня мы ее ждали спокойно, а вчера вползла на дерево большущая змея. Всех нас оглядела и сказала: «Я съем вас, но не всех сразу, а по очереди». Вон того, который плачет, она съест сегодня вечером. А этого, который спокоен, — завтра. Ну а меня — послезавтра. Вот я и смеюсь от радости. Наша мама всегда нас учила: «Не должен унывать тот, у кого впереди хоть день жизни». А у меня — целых три.

Выслушал все это мудрец и ничего не ответил, ведь язык-то у него отсохший. А слез он с того дерева и в кустах притаился, змею решил подстеречь.

И точно — в полночь змея тут как тут. Ползет без опаски. Только она вкруг дерева обвилась, чтобы, значит, на него вползти, как человек хвать палку да ею змее — по голове. Так с одного удара змею и убил.

Утром откуда ни возьмись прилетает мать этих птенцов. А матерью их была сама птица Семург. Стала она благодарить спасителя своих детенышей. А тот в ответ молчит, лишь улыбается. Поняла все птица Семург и вновь улетела. Но вскоре воротилась, а в клюве у нее травка такая — ханский цвет. Пожевал ту травку человек, и сухотку с языка как рукой сняло.

Так вот, сынок, аксакалы говорят, что человек тот — наш предок и будто бы он всем своим потомкам завещал:

— Живите с верой в завтра. Выживает тот, кто надеется.

Все соседи уже знали о моей болезни буквально на следующий день с утра, спозаранку. И это несмотря на то что вернулся я в аул затемно, почти ночью, и тут же улегся в постель. С рассветом аульчане по одному, но двое стали наведываться к нам в дом и осведомляться о моем здоровье. Но моя мать встречала их отнюдь не радушно:

— Нашли чем утешить парня — расспросами о хворобе. Вы бы еще рассказали ему, что перед смертью говорили ваши бабушки и дедушки. Расскажите, расскажите. Не стесняйтесь, — понуждала она.

Соседи недоумевали, но с матерью моей не спорили, зная ее характер. И рассказывали. И порассказали…

Из рассказов соседей.

— …Мой дедушка вздохнул перед смертью и говорит бабушке, а она как раз тут, у него в изголовье, и сидела. «Эх, — говорит, — кабы я без тебя на воле хоть недельку пожил, так мне бы сейчас и сожалеть было не о чем…»

— …А мой дедушка попросил пиалушку чая. Я бросилась заваривать. Только хотела выплеснуть остатки и сполоснуть чайник, как он замахал руками и закричал: «Ты что?! Не делай этого. В доме и так мало чая. Разве не знаешь, что крепкий чай вреден для…»- не успел договорить. Это и были его последние слова…

— …Моя бабушка, вы все помните, никогда не горевала. Что бы ни случилось — она не предавалась унынию, всегда веселая была. А вот перед тем как ей умирать, вдруг тихо так говорит, вроде не кому-нибудь, а самой себе: «Жаль, что ни денечка в радости не прожила…»

— …«Дети мои, — сказала наша бабушка, — я пошла, а вы оставайтесь с миром…»

— …А мы тогда дом для себя новый строили. И вот дед дождался-таки, пока его закончили, и велел ему постройку показать. Я его повел. Он все за меня держался. «Вот в этой комнате, — говорит, — я и буду жить. Полы здесь больно хлипкие, — говорит и ногами еще по доскам потопал, — Перестелите, — говорит, — чтобы потолще были. Начали мы перестилать. Потом заглянули к нему, а он уже не дышит…

— …А мой сказал: «Вот бы заново родиться, да чтобы сызмальства знать, что такое жизнь…»

Я тоже не понимал, почему моя мать заставляла соседей знакомить меня с исповедями и завещаниями их дедушек и бабушек. Подобные рассказы не очень-то жизнеутверждающи и не настраивают на оптимистический лад. Я злился на мать. И на соседей тоже. В конце концов мне это попросту осточертело, и как-то утром, пораньше, чтобы никто не заметил, втихую, чтобы никого не разбудить, я выбрался из дома и пошел к городу. Когда стоял у дороги, дожидаясь попутной машины или арбы, вдруг увидел, что от аула бежит моя мать. Она подбежала, сунула мне сверток и, не сказав ни слова, пошла обратно. В свертке были лепешки и жареная курица. Сегодня с утра курицу зажарить она не могла. Значит, уже вчера знала, что я уеду. Откуда? Вчера я еще и сам не знал об этом.

В городе пошел по врачам, и они уложили меня в больницу. Пролежал месяц. Полностью они меня, конечно, не вылечили (да и сегодня — через тридцать с лишним лет — не могу сказать, что окончательно исцелился), но на ноги поставили. И через месяц я вернулся в пединститут…

 

14

Мой дедушка рассказывал:«Помню, как впервые увидел Аральское море. В арыках и каналах я плавал хоть куда. Никто со мной наперегонки в мелкой воде даже и не думал тягаться. А тут решил окунуться, подошел к морю и чувствую — коленки дрожат».

Лишь только начал я слушать лекции на факультете русского языка и литературы, сразу же почувствовал себя как мой дедушка перед морем. И ведь вроде бы тоже не новичок: успел и почитать кое-что и даже написать (хоть и не опубликовал), успел уже окончить педучилище и даже других поучить успел, а вот коленки от неуверенности все равно дрожали.

На меня как волны в шторм обрушивались десятки имен незнакомых мне писателей, сотни книг, тысячи стихотворных строк. Я тонул в этом море, но, главное, отчетливо понимал, что моя мечта стать поэтом смехотворна и несбыточна. Ну куда мне не то чтобы тягаться, а хотя бы мало-мальски приблизиться к таким, как Гомер, Данте, Омар Хайям и Шекспир, Пушкин и Гёте. Однако и расстаться со стихами я по-прежнему не мог.

Единственным, кто понимал мое тогдашнее состояние, был Аган Никифорович Сидоров. Он преподавал у нас историю литературы, а еще устное народное творчество.

И до Сидорова и после него я встречал много хороших лекторов и преподавателей, но у него был особый дар — казалось, будто он говорит для тебя одного. Такая «интимная» педагогика привязывает ученика к учителю, и еще благодаря ей я начал относиться к литературе как к своему личному делу.

Привязавшись к Сидорову, стал заходить к нему домой. Он давал мне книги, и я, хотя и половины не понимал из того, что читаю, проглатывал их залпом. Вскоре начал замечать, как помаленьку постигаю и русский язык, и мысли авторов, и уже через какое-то время мог смело сказать, что не понимаю всего лишь трети, а то даже и четверти прочитанного. А это большой прогресс.

Из советов Агана Никифоровича Сидорова — преподавателя литературы:

— Любому делу можно научить. В любой профессии можно добиться того, чтобы подопечный усвоил все, что знает и умеет наставник. Но писательству научить невозможно. Если ученик станет писать так же, как учитель, то его писанина никому не нужна…

— Во всяком деле надо уметь держать мысли и чувства в узде и направлять их на верный путь. Только не в литературе. Здесь с мысли снимают узду, и она вырывается на волю. Гнаться за свободными мыслями, даже собственными, невероятно трудно, потому что они уносятся аж до звезд и забираются в такие пределы, куда человеку и ступать-то боязно…

— У великих писателей великая интуиция. Предвидение, предчувствие. Прошли века, а книги их до сих пор современны. Это потому, что они не подсматривали за жизнью, а предусмотрели все, что может в ней произойти даже — через столетия…

— Жизнь не делится на две половины — вот хорошее, а вот плохое. Все в ней переплетено. Да и сами понятия «хорошо» и «плохо» не однозначны. Чтобы отделить плохое от худшего и хорошее от лучшего, чтобы разобраться, что хорошего в хорошем и что плохого в плохом, необходима железная логика. Интуиция писателю нужна, но логика ему нужна не меньше…

* * *

Я учился литературе. Учился старательно, честно и трудно. Пытался понять великих мастеров и радовался, если понимал, радовался, если их мысли и чувства оказывались сродни моим собственным. Изумлялся тому, как могут они достигать таких глубин и высот, как могут проникать и в душу героя и в душу читателя.

Учился.

Однако, в отличие от некоторых моих нынешних коллег, не рискну сказать; мой учитель Пушкин (или Лев Толстой, Достоевский, Шолохов).

Не рискну, потому что если ученик не достигает уровня своего учителя, то лучше бы ему и не поминать имен наставников (благо никто из них нас в ученики не приглашал), лучше не поминать, дабы ненароком не запятнать эти имена. Во всяком случае, мне так кажется.

 

15

Верно говорят: «Глаза трусливы, да руки смелы». Чем лучше я узнавал литературную классику, чем отчетливее представлял всю ее глубину, тем страшнее мне становилось. Но глубина манила, и я хоть и не надеялся вскорости познать все «до дна», но уже погрузился с головой. Писать начал еще больше.

Однажды летом 1951 года сидел я в читальне Центрального парка Нукуса. Зашел туда от безделья. Каникулы, занятий в пединституте никаких. Вот и решил в свободное время полистать газеты и журналы. Вдруг…

Да-да, именно. Я и глазам не поверил… Еще раз перечитал. Нет, все верно. Они! Мои стихи. В молодежной газете «Жас ленинши», на последней странице, ближе к левому нижнему углу мое стихотворение «Желание», а под ним — моя фамилия и даже имя полностью.

Наконец-то! Свершилось!!

Я, кажется, воспарил вместе со стулом, на котором сидел. Радость распирала грудь. Лицо сияло. Наверняка в этот миг от меня исходило какое-нибудь невероятно мощное излучение. Свет какой-нибудь. И хотя солнце и так стояло в зените, но свечение, испускаемое мною, наверняка ощутил бы любой. Будь в это время хоть кто-нибудь в читальне.

Но, увы, не было никого. Даже библиотекарша забилась поглубже в тенек и на меня внимания не обращала. Хотел было уже подбежать к ней и заорать: «Это мое стихотворение! Видите! А Тулепберген Каипбергенов — это я! Вот смотрите! Я!» Но, правда с трудом, сдержал себя.

Впрочем, из-за того, что читальня была пуста, я, признаюсь, совершил то, чего ни раньше, ни позже не делал. Не сделал бы и тогда, будь рядом хоть кто-то. Я украл газету. Свернул ее аккуратно и, сунув за пазуху, вышел в парк, надеясь хоть там отыскать знакомых. Но куда там. Жара. Каникулы. Ни единого знакомого лица.

Но вдруг (опять «вдруг» — день сплошных неожиданностей) у самого выхода наталкиваюсь на нашего аульного коше-бия. Я даже не успел удивиться, не расспросил его, какими судьбами он в городе оказался, не осведомился ни о его здоровье, ни о том, как там в ауле поживают мои домашние. До того горел желанием хоть перед кем-нибудь похвастаться, что тут же, без всяких предисловий сунул ему в руки газету и, ткнув пальцем в стихотворение, выпалил:

— Мое! — Переведя дыхание, добавил:- Здравствуйте!

Коше-бий, казалось, тоже ничуть не удивился моему появлению. Он словно нарочно дожидался меня здесь, у входа, и ждал будто бы именно затем, чтоб первым из всех людей прочитать мое стихотворение. Впрочем, любой уважающий себя коше-бий уверен, что именно он и должен обо всем случившемся с любым жителем аула (нынешним жителем или бывшим, не имеет значения) узнавать первым, из первых рук, из первых уст.

Читал он медленно. То ли наслаждался, то ли грамоту подзабыл, то ли видел уже плоховато, и мелкий, бледный газетный шрифт был ему «не по глазам». Пока прочитал, казалось, прошла целая жизнь. По крайней мере, за это время я успел поведать ему не только всю свою творческую судьбу, но даже поделился и планами на будущее.

Дочитав, он вместо похвалы произнес какую-то несуразную фразу:

— А разве ты еще не оставил намерений стать поэтом?

— С какой это стати я должен оставлять свое намерение, если — вот, видите — оно уже осуществляется?

Я вдруг заметил, что начинаю говорить не литературным слогом, а языком коше-бия.

— Неужели ты не осведомлен об анекдоте касательно поэтов?

Я ответил, что в институте мы изучаем теорию и историю литературы, а также биографии таких писателей, как Шекспир, Гёте, Пушкин…

— Значит, ты не имеешь представления касательно этого анекдота, поскольку он целиком посвящен не каким-то там поэтам, а нашим, каракалпакским. Ну так слушай внимательно.

Анекдот, рассказанный коше-бием. В недавно минувшие годы Великой Отечественной войны наши местные власти нукусского городского масштаба решили организовать воинскую часть в составе одних поэтов, поскольку все поэты — люди патриотически настроенные, граждане высокосознательные и боевые. Как вышестоящие инстанции, тчк и нижеследующие поэты выразили по поводу этого решения свое принципиальное согласие.

И вот все поэты пришли к военкомату и расположились общим фронтальным строем одной шеренги. Выступил из военкомата командир и приказал:

— По порядку номеров рассчитайсь!

Но они, вопреки команде приказа, начали на свой манер рассчитываться следующим образом:

— Первый. Первый.

— Первый…

Тогда командир, взяв в расчет особенности их творческой психологии, решил прекратить дальнейший расчет и, перестроив их в две шеренги, повести прямо на вокзал. Согласно принятому решению, он отдает им следующую команду:

На «первый» и «второй» рассчитайсь!

А они опять:

— Первый.

— Первый.

— Первый…

На основании вышеизложенной причины сформировать из них отдельную часть не оказалось в состоянии возможности, поэтому их распределили по одному.

Коше-бий рассказывал с таким азартом и так громко, будто хотел рассмешить не только меня, но и весь город. Действительно, двое-трое прохожих приостановились, чтобы послушать этот анекдот. А мне он показался пасквилем, и я почел личным долгом вступиться за честь коллег, особенно теперь, когда я сам опубликовал стихи и уже могу смело говорить, что принадлежу к славному племени поэтов.

— Такой анекдот можно рассказать о ком угодно, — сердито возразил я. — Разве только одни поэты хотят быть первыми в своем деле? А рабочие разве не рвутся в передовики? А бригадиры не хотят разве выйти на первое место? Разве не военные сочинили поговорку: «Плох тот солдат, который не надеется стать генералом»? И вы наверняка тоже хотите быть лучшим среди кошс-биев. Я вот прямо говорю: хочу стать первым среди поэтов! И ничего плохого в том нет. Вполне жизненное желание.

Коше-бий подумал и изрек:

— Действительно, граждане всех специальностей соревнуются промеж собой в достижении первенства результатов своей профессии. Но никто, как поэты, не вступает из-за этого в конфликты при помощи ссор и мелкой грызни.

— Они и не ссорятся, — вразумлял я, — они выясняют отношения. Оружие поэта — слово. И слово многозначное. Я могу назвать вас «худым человеком». А вы можете понять это двояко. Если вы поймете это как оскорбление, что, мол, вы плохой человек, то обидитесь. А если поймете это как похвалу, что в ваши лета вы еще стройны и худощавы, то обрадуетесь.

У каждого поэта свой выбор образных слов, своя образная система, — пояснял я научно и, как мне казалось, доходчиво, — но бывает, что один поэт не принимает образность другого и неверно понимает его слова.

Поэты не ссорятся, они критикуют друг друга. Обычно критикуют публично, в печати. Но это вовсе никакая не грызня. А напротив, так они стараются помочь своим коллегам избавиться от ошибок и достичь большего совершенства.

— А почему бы им не проводить взаимный обмен критическими ошибками с глазу на глаз, без посредства печатной помощи?

— Можно и так, — соглашался я, — Но если критикуется опубликованное произведение, то и критика должна быть публичной. Когда стихи напечатаны, они становятся всеобщим достоянием, — вымолвил я не без гордости. — И в таком случае все должны знать, что их общее достояние имеет тот или иной недостаток.

Коше-бий глянул на меня хитро и сказал:

Не соглашаясь с твоим выступлением, я полагаю, что вопрос сути в иной плоскости дела. Скажи, сколько платят за стихи?

— Пока я еще не получал гонорара, но один из знакомых поэтов говорил, что платят десять рублей за каждую строчку. И это самое малое.

- Ой-бой! — удивился коше-бий.

— А как же? — Меня обрадовало его искреннее удивление. — Это еще не предел… Все зависит от стихов. За хорошие дают и больше, по двадцать пять рублей за строку.

— За каждую?

— Конечно, за каждую.

— А какое количество строчек можно написать в течение срока одного рабочего дня? Если взять персонально лично тебя, то за какой временной отрезок написал ты эти двадцать строк?

— За один вечер.

— Ой-бой!! — еще громче воскликнул он. — А за критику тоже платят?

— Разумеется.

— Вот и вопрос сути, — заявил он. — Свои стихи пишешь — идет получка зарплаты денег, чужие стихи критикуешь — обратно деньги берешь. — Коше-бий торжествующе поглядел на меня и ни с того ни с сего предложил:- Пойдем-ка пообедаем.

Не хотелось мне никуда идти после такого разговора, да и денег, честно говоря, не было.

— Ладно, ладно, — успокоил он. — Не впадай в состояние тревоги по поводу наличного отсутствия денег. Вернешь, когда станешь получать по двадцать пять рублей за каждую строчку. Говорят, что студенту легче сдать десять экзаменов, чем один раз досыта поесть. Идем, — потянул он за рукав, — и примем обеденную пищу внутри помещения ресторана,

В ресторане весело играла музыка. Мы поискали места и нашли их почти у самой эстрады. Коше-бий подошел к руководителю оркестра, дал ему тридцать рублей и попросил, чтоб они не играли, пока мы едим. Музыканты молча вышли.

Мы заказали обед.

— Эти музыканты занимались исполнением туркменской музыки, — пояснил коше-бий. — Л я предпочитаю любить только нашу каракалпакскую мелодию. Настоящая мелодия музыки есть только у нас, у каракалпаков! Ты разделяешь мнение моих мыслей?

Я конечно же тоже любил и люблю свою народную музыку. Но в этот день мне хотелось беспрестанно перечить коше-бию. Во всех его словах слышалось неумеренное самолюбование.

— Нет, — ответил я. — Наши композиторы сильно поотстали от всех других. Будь наши мелодии лучшими в мире, так ведь их бы исполняли по всему свету. Разве не так?

Он не захотел отвечать и сменил тему разговора. Вернее, вернулся к прежней теме:

— А за рассказы сколько платят денег?

-. Не знаю. Там считают как-то иначе. Не за строку, а за страницу, наверное.

— А что легче, сочинять письменно стихи или рассказы?

— Рассказы писать пока не пробовал, боюсь, у меня ничего не получится. А что до стихов, то их сочинять очень трудно.

— А ты предприми попытку попробовать с рассказом, — настаивал он. — Может, это легче и дороже ценится.

Я принялся втолковывать ему свои представления о специфике таланта.

— Есть борцы палваны, — пояснял я, — сильные на правую руку. А есть левши. Бывают и такие, у которых равно развиты обе руки. Так и писатели: одни сильны в поэзии, другие — в прозе. Некоторые одинаково сильны и в том и в другом.

— Хе! — воскликнул он. — Значит, Жолмурза Аймурзаев — самый сильный палван литературного мастерства. Он ведь равномерно пишет с обеих сторон: и со стороны поэзии, и со стороны прозы. Теперь я понимаю. Значит, ты проходишь учебу науки, чтобы стать подобным Аймурзаеву?

— Нет, — возразил я. — Если и стремиться походить на кого-то, то уж на Льва Толстого или Шекспира, на Лермонтова или Бальзака.

— Ой-ой, — замахал руками коше-бий. — Зачем ты хочешь держать равнение на таких неизвестных людей.

Он искренне желал мне добра и старался остеречь от дурных примеров.

Тем временем снова появились музыканты. Руководитель оркестра подошел к нашему столику и, протянув коше-бию шестьдесят рублей, попросил его не разговаривать, пока они будут играть. Коше-бий покраснел как перед.

— Какая бескультурная невоспитанность у этих музыкантов, — сказал он и, расплатившись с официантом, потянул меня к выходу.

На улице нас поджидал памятник великому классику прошлого. На голове у бронзового классика сидела ворона. Она по-хозяйски осмотрелась и принялась деловито и не спеша чистить перья.

— Эх, сынок, — с грустью промолвил коше-бий, — лучше бы ты не продолжал свои стремления в направлении области литературы. Ну чего там положительно хорошего? Тебя будут подвергать печатной критике в газете и непечатной по углам кулуаров. А если и добьешься степени известного звания, то поставят тебе памятник, чтоб стал ты для ворон местонахождением. Ничего положительно хорошего. Ничего! — повторил он. — Я могу предоставить в твое распоряжение некоторые советы из своего жизненного опыта. Если хочешь, конечно.

Я не возражал. Советы не камни, их принять не тяжело.

Из советов коше-бия:

— …В этой жизни огромное число количества разных хитростей. Тебя, может быть, не раз обманут. Но не вводи самого себя в обман надеждой обмануть обманщика и перехитрить хитреца. Поступай прямо по долгу чести собственной совести…

— …Не отказывайся поднять на плечи своего тела груз чужой ноши. Сильным становится тот, кто поднимает тяжести веса, а не тот, кто от них отказывается…

— …Замечай себя в положении состояния других людей и, соответственно противоположному, замечай других люден и себе…

— …Горячее отведай сам. Если не жжется, предложи другу. Ход этой мысли надо понимать так: сперва проведи пробу испытания на себе…

— …Не давай никаких советов человеку с тупым умом, потому что если он начнет заблуждаться в своих ошибках, то тебя же и обвинит…

Так, за разговорами и советами добрели мы до автобусной станции. Автобус уже стоял, и, видимо, давно стоял, потому что народу в нем было битком. Люди свисали из обеих дверей. Но коше-бий все же как-то втиснулся. И когда автобус поехал и двери все же закрылись (непонятно как), одна пола коше-биева халата осталась снаружи и трепетала на ветру, будто махая мне на прощание. Я глядел вослед уходящему автобусу и чувствовал, что коше-бий за этот день стал мне чуточку ближе и родное.

* * *

Войти во вкус — это хуже, чем пристраститься. Скоро первая радость от публикации стихов в газете «Жас ленинши» улеглась. Зато поднялось неистребимое желание напечатать новые стихи, и теперь уже не в молодежной, а во «взрослой» газете. А тут как раз и время удобное подошло — пора уборки хлопка. Предстоящей уборочной кампании я и посвятил новые стихи, с которыми смело вошел прямо в кабинет заведующего отделом литературы газеты «Совет Каракалпакстан».

В кабинете помимо заведующего находился еще и народный поэт Садык Нурымбстов. При моем появлении он собрался распрощаться, но заведующий упросил его послушать молодого стихотворца, то есть меня. Это конечно же прибавило мне новых сил. И вот со всей силой (и с той, что была раньше, и с той, что прибавилась) я прочитал стихотворение, с которым пришел в редакцию.

Пафос чтения, видимо, подействовал на присутствовавших. Какое-то время они сидели молча, находясь под впечатлением только что услышанных строк. Потом заведующий вежливо спросил:

— Что это? Зарифмованные советы агронома или ритмизированные соцобязательства?

Я терпеливо стал объяснять, в чем главная идея этого произведения, каков был авторский замысел и как надо понимать те или иные образы.

— Вот теперь я понял, — сказал заведующий, — и согласен опубликовать это стихотворение при одном условии. Ты должен обещать…

— Обещаю, — выпалил я, перебив его.

— …должен обещать, что в день выхода номера с твоими стихами, рано утречком обойдешь всех читателей, а их сорок тысяч, и каждому объяснишь, как надо понимать твои стихи. Хорошо?

Легенда, которую рассказал Садык-шаир. Один индийский царь приехал как-то раз полюбоваться знаменитым Тадж-Махалом. Вдруг подходит к нему некий человек. Незнакомец поклонился царю, представился известным художником и попросил разрешения показать ему свою картину.

— Что это? — удивленно вопросил царь, увидев картину.

— Здесь изображен великий повелитель всех духов. Эту картину я писал специально для вас, о могучий и щедрый царь. Тот, у кого есть изображение великого повелителя всех духов, может жить спокойно и не бояться никаких бед и напастей.

— Но я не могу понять, где его лицо, где руки и ноги? — сказал царь.

— О могучий и щедрый, — ответил художник, — никто из смертных и не должен представлять облик великого повелителя всех духов, ибо лик его ужасен. Но духи, взглянув на эту картину, сразу поймут, кто на ней изображен, и будут в высшей степени почтительны к тому, кто владеет этой картиной.

— Скажи, сколько стоит твоя картина?

— Сто золотых монет.

Царь приказал тут же отсчитать сто монет художнику и предложил:

— А теперь в память о нашей встрече, в память о моем пребывании здесь нарисуй для меня Тадж-Махал, и ты получишь за это тысячу золотых монет.

Услышав такую просьбу, художник начал кланяться царю. Улыбается и кланяется, а сам при этом все пятится и пятится. А потом бочком, бочком и совсем было собрался улизнуть, но тут царские слуги схватили его, и царь велел повесить шарлатана и проходимца.

Из беседы аксакалов.

— Для того в мире свет, чтобы рассеять тьму, для того, чтобы понять свой сегодняшний день, нужно помнить день вчерашний, для того, чтобы заметить ложь, нужно знать правду…

— Не скажите. Есть такая ложь, которой всякий верит, и есть такая правда, которой никто не хочет верить…

— Да, много в жизни странностей и загадок. Любой человек тоже загадка…

— Загадка интересна до тех пор, пока ее не разгадали…

— Так-то оно так, но все споры и ссоры происходят оттого, что одну загадку люди по-разному разгадывают…

 

16

Я всегда думал, что стоит мне опубликовать стихи, и я тут же стану известным поэтом, меня признают, оценят по достоинству и даже — а почему бы и нет? — вызовут в Союз писателей. Но почему-то с признанием никто не торопился. И в Союз писателей тоже не вызывали. Может, просто письмо с приглашением не дошло? А может, бюрократическая волокита? Или ждут, что я сам приду? Как бы там ни было, но если гора не идет к Магомету…

В общем, довольно скоро я заметил, что куда бы ни шел, а ноги сами приводят меня поближе к дверям Союза писателей. Наконец я повиновался своим ногам и, открыв эти двери, переступил порог.

Но дверь председателя Союза открыть не решался. Садился в приемной и сидел. Ну вроде бы я просто так зашел… Ну мало ли какие дела привели студента-филолога, молодого поэта в приемную председателя… А вдруг кто-нибудь спросит: «Молодой человек, а вы кто такой? — и, узнав, что я и есть тот самый Каипбергенов, скажет:- Так что же вы сидите, заходите, председатель давно вас ждет». И я войду…

Однажды сидел я в приемной, а в кабинете председателя тем временем шло совещание. Дверь была приоткрыта, и я слышал все, что там говорилось.

Из того, что я услышал сквозь щелку приоткрытой двери в кабинет председателя Союза писателей.

— …Заранее предупреждаю: не приписывайте мне религиозных настроений и тем более не приписывайте пропаганды мусульманства. Но хочу напомнить, что по понятиям людей верующих на плечах любого человека восседают два невидимых ангела. Один записывает его добрые дела, другой — дурные поступки. Так и у нас должна быть литература не только восславляющая дела и свершения наших современников, а и отмечающая отдельные ошибки отдельных представителей. А они еще есть…

— …Я так полагаю, что те ангелы писали не стихами, а прозой. У нас же прозы пока еще нет, что надо честно признать существенным недостатком в развитии нашей национальной литературы…

— …Считаю, что уместно и своевременно поднять сейчас вопрос о развитии каракалпакской прозы. Как вы все знаете, товарищи, вопрос этот остро стоял еще до войны, и некоторые наши товарищи уже стали пробовать свои карандаши и перья па ниве прозаических произведений, но этому помешала разразившаяся война…

— Всем известно, что поэзия — это детство литературы. До каких пор мы будем с вами пребывать в детском возрасте, товарищи? Всем нам пора повернуться лицом к необходимости создания реалистических образов и прозаическом жанре…

— Прекратите нас поучать! Бы лучше занимайтесь своей диссертацией и не кощунствуйте, не оскорбляйте великого Навои, Омара Хайяма, Некрасова и Бердаха, а также ныне здравствующих и сидящих здесь живых писателей, народных поэтов Садыка Нурымбетова и Аббаза Дабылова!

— Извините, вы меня но так поняли. Я далек от мысли принизить заслуги уважаемых поэтов. И знаю, что они — голос народа.

— Так-то лучше…

— Подождите спорить. Кстати, о Навои. Хочу рассказать вам предание о нем. Однажды великий поэт шел но аулу и услышал доносившиеся из ближайшей юрты голоса. Девушки распевали одну из его песен. Навои прислушался и заметил, что они искажают его песню и пропускают некоторые куплеты. Он вошел в юрту. Там девушки сообща ткали большой ковер. Поэт приблизился к ковру и начал выдергивать из него нитки.

«Что ты делаешь?»- закричали па него.

«Л почему вы выдергиваете строки из ковра моих стихов?»- спросил он.

Они все поняли и устыдились. Попросили прощения у поэта, а он извинился перед девушками…

— Все это очень интересно и поучительно, но вернемся к разговору о прозе. Хотелось бы послушать, что по этому поводу думает критик…

— …Рассказывают, что Гаргабай, отец Бердаха, однажды прибежал впопыхах домой и крикнул жене:

«А ну, быстренько вымой нашего сына, да хорошенько! Причеши, обряди во все новое. Я повезу его в Хиву. Нас ждет большая удача. Люди говорят, что хан Хорезма ищет самого красивого мальчика для службы во дворце. А разве есть под этим небом ребенок красивее нашего Бердымурата?»

Жена была женщиной сдержанной. Она улыбнулась словам мужа, но спорить не стала и сделала, как он велел.

Поехал Гаргабай с сыном в Хиву. А по пути должны они были пройти сквозь три заставы ханских стражников. На первой же заставе ханский нукер, узнав, куда и зачем едет Гаргабай, прогнал его, еще и обругал:

«Куда ты со своим тощим и лопоухим отпрыском? Глаза-то у тебя где? Ты только погляди на него, курносого и лупоглазого! А ну, поворачивай, и чтоб духу твоего тут не было!»

С тех нор до самой смерти Гаргабай бранился: «Проклятие людям хана, не пропустившим ко дворцу самого красивого мальчика в мире!»

— Вечно эта критика оскверняет поэзию. Для критики ничего святого нет. Разве Бердах красотой своих стихов не опроверг слова того стражника? Разве своим разящим словом он не пошатнул ханский дворец?!

— До тех пор покуда поэзия будет оставаться единственным ребенком нашей литературы, покуда будет она числиться единственным наследником национальной культуры, до тех пор будет она нам казаться самой прекрасной и несравненной…

— Я думаю, надо объявить конкурс на лучшее произведение в прозе…

* * *

Мысли, просочившиеся сквозь щелку двери председателя Союза писателей, растревожили меня. Услышав все сказанное, я перво-наперво удивился: почему идея развития каракалпакской прозы не приходила мне в голову до сих пор, ведь я уже познакомился с романами Льва Толстого и Достоевского, с повестями Тургенева и Гоголя? Почему о прозе не говорили мои учителя? А может, и впрямь наш народ приучен лишь к поэзии, она — его истинный голос? Но как тогда быть с бесчисленными легендами, притчами, сказаниями — они чей голос? Неужто не народный? Или они не литература, не фольклор?

Образовалась целая куча вопросов, завал вопросов, и перебраться через него было непросто. А перебираться надо, иначе дальше хода нет, по крайней мере, для меня.

Поразмыслив в одиночку, поприкидывав и так и эдак, повспоминав различные случаи, я пришел к выводу, что народ-то, пожалуй, давно уже ждет настоящей, серьезной прозы. И подтверждений тому множество. Вот хотя бы одно из них. Как-то я прочитал своему дедушке рассказ Льва Толстого «Кавказский пленник». Рассказ в переводе, конечно. И конечно же в том переводе он заметно уступал оригиналу. Но все равно дедушка слушал со вниманием, необычайным даже для него — у большого любителя всяких историй. Слушая, он так увлекся, что забыл приказать внукам покормить осла. А осел, что бы там о нем ни говорили, животное дисциплинированное. Он привык к порядку и свое обеденное время нутром чует. Поняв, что кормить его не собираются, он начал орать. Истошные ослиные вопли переполошили весь аул, но дедушка даже внимания па них не обратил. И пока я не дочитал рассказ до конца, он не пошевелился. А потом сказал:

— Какой хороший дастан. Все сплошная правда. Все как в жизни. — И, подумав, добавил:- Даже правдивей, чем в жизни.

На следующий день я слышал, как он пересказывал «Кавказского пленника» своим друзьям старикам, притом вместо Жилина в его пересказе действовал «один каракалпак».

Эти размышления и воспоминания подтолкнули меня. Решил написать рассказ об одном случае, который давным-давно засел в мозгу и время от времени всплывал в памяти и требовал выхода. Пытался я передать его в стихах, но ничего не получилось. Теперь попробовал передать его в прозе.

На выходной отправился в аул. Дома мне всегда лучше писалось. И точно, в субботу же вечером, за один присест, я его и закончил, а в воскресенье с утра собрал всех домашних и стал читать им.

Дедушки уже не было в живых. Он умер в прошлом году.

Дедушка часто говорил, что у человека одна надежда: уйдя из жизни, остаться в сердцах близких людей. А у меня с его смертью в сердце образовалась какая-то брешь, пустота какая-то. Я ее чувствовал почти физически. Конечно, я о нем думал. Часто думал, чуть ли не ежедневно. Сидя в Нукусе и вспоминая наш аул, наш дом, я не мог их представить без дедушки, и порой мне начинало казаться, что он будто бы и не умер. Теперь же, вернувшись домой, я не только умом понял, не только воочию убедился, не только душой почувствовал, по буквально каждой клеточкой тела ощутил, что дедушки нет. И в тот момент, когда я начал читать этот рассказ, мне остро не хватало его присутствия, его заинтересованности, его веры в меня. Лишившись их, я, кажется, и сам в себя стал верить меньше.

Отец с матерью слушали меня внимательно, но как-то напряженно слушали, с усилием, с натугой. Повествование не захватывало их.

Лишь только я кончил читать, мать, как всегда, решительно начала говорить первой:

— Кажется, чего-то не хватает!

— Да, да, — поддержал отец, — чувствуется, недостает чего-то.

Такая оценка меня не обрадовала, само собой, но и не очень огорчила. Я тоже чувствовал, что рассказу чего-то недостает. Но чего именно? Ответа на этот вопрос ждать от них, людей далеких от литературы, мне не приходилось конечно же. Начал мозговать сам. Но вот к вечеру, когда я уже собирался обратно в Нукус, мать вдруг сказала:

— Знаешь, Сере, в этом рассказе нет твоей тоски по людям, по земле.

Замечание показалось мне странным. Во-первых, мой рассказ был совсем не об этом, и «тоска», как говорится, не входила в авторский замысел. А во-вторых, тосковать можно о чем-то вдалеке, я же не покинул ни людей, ни земли, на которой родился.

Заметив, что я не понимаю, о чем она толкует, мать добавила:

— Я каждое утро как проснусь, так и чувствую, что стосковалась по детям, по людям, по чистому воздуху, по нашим полям.

— Правильно, — поддержал отец, — За ночь так соскучишься, что поутру хочется каждой тыкве на огороде «салам» сказать.

С таким вот напутствием и отправился я в Нукус и все сорок километров, все полтора часа в битком набитом автобусе думал, что значит «тоска» в литературе и почему ее не хватает в моем рассказе.

В Нукусе встретил родственника Кутлымурата Уразова. Этот человек всегда отличался точностью логического суждения, и вся родня привыкла ценить его советы. Он — юрист. И все наши обращались к нему либо «юрист-кайнага» («старший брат юрист»), либо «юрист-ата» («дедушка-юрист»). Я, конечно, тоже решил воспользоваться случаем и упросил его выслушать мой рассказ.

Он согласился. А слушать Уразов умел — это у него профессиональное. Сдержан, сосредоточен, по глазам видно, что пытается вникнуть в суть, не пропустить ни единого слова. Читать такому слушателю — одно удовольствие, и я все время краешком глаза посматривал за ним.

Сперва лицо его было смягчено легкой приятной улыбкой. Затем оно стало строже и грустнее. Он несколько раз потрогал пальцем две крошечные родинки на щеке. Я догадался, что рассказ ему не но душе.

Рекомендации «дедушки-юриста».

— Мы, юристы, не только следствие ведем, мы всегда стараемся установить причинно-следственные связи. То есть пытаемся найти ту побудительную причину, следствием которой стал тот или иной поступок, тот или иной проступок. В твоем рассказе этого нет. Все происходит само по себе и ничем не обусловлено. Каждый персонаж живет изолированно и никого вокруг себя не замечает. Он ни с кем на свете не связан. Он с другими людьми только сталкивается. Все случайно, все произвольно. Но ты ведь изучал марксистскую диалектику и должен знать, что в этом мире все взаимосвязано, взаимозависимо. Постороннему человеку в том происшествии, которое ты описал, действительно многое может казаться странным и необъяснимым. Но ты же не посторонний. Ты автор. Автор должен знать и понимать, о чем он пишет. Пока что у этого рассказа нет автора…

— …Писатель лучше кого бы то ни было должен понимать законы жизни и природы, потому что если все, что он описывает, не закономерно, то никто и не поверит такому писателю… ди

— …Да, «закономерность», мера законности. А измеряется она отношением к окружающим людям.

— …Посмотри вокруг: солнце светит, ветер дует, шелестит листва на деревьях. Все это на первый взгляд кажется обыкновенным, и некоторым хочется чего-то необыкновенного. Но настоящий писатель тем и интересен, что он судит не на «первый взгляд». Он умеет вдумчиво присматриваться, прислушиваться к миру, умеет находить интересное в самом обычном, обыденном. Но, повторяю, вдумчиво. А для этого нужна настоящая человеческая мудрость…

— …Ученому достаточно быть умным, писателю же необходима мудрость…

— …В литературе обязательна правда. Но правда не бывает беспристрастной. Она всегда для одних — смертельный яд, для других — целебное лекарство. И если ты своей книгой или своим рассказом не стремишься отравить жизнь врагам и помочь друзьям, то лучше брось литературу…

 

17

Коше-бий рассуждал: «Если к надлежащему сроку времени не полить поле, то в соответствующий период не получишь подобающего урожая».

Дедушка поучал: «На необъезженном коне на скачки не выходят».

За всю спою жизнь я не сочинил ни единого стоящего стихотворения, а упреков, назиданий, поучений и замечаний выслушал и вычитал уйму. За всю жизнь написал всего лишь один рассказ, и тот подвергся разнообразной и разносторонней критике родственников. Кто ж я после этого, как не поле еще не политое, как не скакун еще не объезженный? А раз так, надо быстренько обуздываться и насыщаться.

И стал я впитывать все, что мог узнать не только о прозе, но и о прозаиках. И кинулся галопом по литературоведению и жизнеописаниям великих писателей в надежде выбрать для себя необходимый пример.

Однако то, что узнал, меня не обрадовало. Перво-наперво вычитал фразу: «Искусство требует жертв».

Ничего себе заявленьице! Кому ж оно может понравиться? Ведь это так надо понимать, что жертв искусство требует не от читателя, а от автора. Так оно и выходило.

Великий Гёте уже в молодости был признан и прославлен, достиг чинов и почестей, но сам же под старость сетовал, что постоянное служение литературе лишило его счастья полноценной жизни.

Эдгар По, блестящий, виртуозный, фантастичный Эдгар По, умер бездомным.

Чернышевский привязан к позорному столбу и выслан в Сибирь.

Флобер обвинен в безнравственности и преследовался прокуратурой Фракции.

Но даже те писатели, которые вроде бы избежали лишений и гонений, сами себя загоняли до полного истощения, сами себя лишали так называемых «малых радостей жизни».

«Я ворвался в литературу метеором и уйду из нее молнией», — говорил Мопассан. И точно, десять лет работы — сплошная вспышка: десять сборников стихотворений, шесть романов, множество рассказов, три сборника очерков, бессчетное число газетных статей.

Лев Толстой, сам гениальный Толстой переписывал рассказ «Сон» 29 раз, а эпопею «Война и мир»- 15 раз.

При такой напряженной работе где ж брать время для отдыха, для радостей жизни?

Я решил узнать кое-что о «секретах ремесла», о том, как можно облегчить тяжелый писательский труд. И вот вроде бы узнал, что Чехов повсюду носил с собой записную книжку и отмечал в ней все, что казалось ему интересным, а потом использовал свои записи во время работы. Что ж, очень удобно. Но тут же узнаю, что Бунин вообще не признавал никаких блокнотов, полагая, что память сама удержит нужное, а если что забудется — значит, это и не было важным. Опять вроде бы верно, резонно. Но пример-то с кого брать? С тех ли прозаиков, которые наперед составляют планы романов, или, скажем, с Шолохова, который первоначально намеревался написать всего одну книгу «Тихий Дон», а эпопея разрослась до четырех томов?

Притча, рассказанная моей матерью. У одного многодетного отца подросли сыновья. Вывел он их на перекресток дорог и говорит:

— Выбирайте каждый себе путь.

Оглянулись сыновья, подумали и пошли кто куда. А один сын сел на обочину и сидит. Ты что, сынок? — спрашивает отец.

— Да вот, — говорит, — не знаю, по какой дороге идти. Ни одна не манит.

— Если ни одна не манит, то тогда тори свою трону, — сказал отец и пошел к себе домой.

Случай, рассказанный коше-бием. Во времена пребывания в детском возрасте в состоянии соседства с нами находилась одна семья, в которой был сын, имевший телосложение очень тощей конфигурации по причине излишней капризности. Он отрекался от еды, ссылаясь на то, что она недостаточно вкусна для него.

И однажды мать тощего сына обратилась к моей матери с просьбой одолжить меня на время обеда для воспитания наглядным примером. Моя мать выразила свое согласие, и вот меня привели в помещение соседнего дома и усадили за дастархан.

Соседка вынесла блюдо с пловом и, поставив его перед своим капризным тощим потомком, произнесла слова нижеследующего содержания:

— Ешь быстрей, а то этот мальчик все съест.

И тут тот тощий, действуя двумя руками одновременно, умял весь плов за обе щеки.

Вернувшись домой, я выразил своей матери принципиальное несогласие с такой постановкой вопроса, поскольку наглядное присутствие при чужом пищеварительном процессе оскорбляло мое пробуждающееся человеческое достоинство. Моя мать приняла к сведению эти возражения и на другой раз не одолжила меня соседке.

Тогда мать тощего парня пошла в направлении других соседей, имевших сыновей. Она раздобывала для повышения аппетита своего отпрыска ребят со всех концов нашего аула, а потом и из аулов соседних.

В результате принятых его мер тот тощий так растолстел, что не имел уже состояния самостоятельно передвигаться…

Когда я вижу некоторые толстые книги, мне по ассоциации памяти представляется тот растолстевший парень.

А я чувствовал себя и тем парнем из маминой притчи, что сидел на обочине, и этим растолстевшим парнем одновременно. Я и впрямь не знал, в какую сторону мне идти, но при этом мне казалось, что у меня из-под руки рвут темы и сюжеты будущих рассказов, и я хотел написать сразу обо всем на свете. Долго маялся и в конце концов решил воспользоваться советом народной мудрости и торить свою тропу. Не надо ни на кого оглядываться, ни на кого равняться, ни к кому прислушиваться. Надо просто писать, что хочешь, и говорить, как думаешь. Это и будет правильным, решил я, но тут же вспомнил одну из легенд, рассказанных моим дедушкой…

Мой дедушка рассказывал. Однажды хан Хорезма пригласил к себе в Хиву главного бия каракалпаков, нашего предка Айдоса-баба. Мудрый Айдос-баба не поехал в одиночестве, а взял спутником себе одного джигита. Джигит тот считался умным не по годам и даже ученым, потому что он ездил куда-то учиться. А взял его бий не просто так. Была у бия своя цель. Хотел он убедить хана, что можно отделить каракалпаков от Хорезма, что могут каракалпаки образовать собственное ханство. Вот и думал Айдос-баба; мол, покажу хану этого парня и скажу ему, что управлять страной черношапочников будут вот такие молодые, умные и образованные джигиты. И смягчится тогда сердце его, и поймет хан, что не должен он властвовать над такими людьми, а обязан он предоставить им самостоятельность.

Хан пригласил Айдоса-баба поужинать с собой. А есть плов вместе с ханом с одного блюда тогда считалось величайшей честью. Ее-то и удостоился наш предок.

Вот сидят они — Айдос-баба со своим спутником и хан хивинский со своим советником. Едят плов. А тут одна рисинка прилипла к ханской бороде. Заметив это, советник хана тут же сочинил бейт:

Великий хан! Светло твое чело, Я от тебя не скрою ничего. В лесах Хорезма путник заблудился, Пошли пять всадников, чтоб вывести его.

Хан улыбнулся, незаметно провел ладонью по бороде, и рисинки как не бывало.

Очень этот бейт понравился Айдосу-баба, Когда они вышли после ужина, он и говорит своему спутнику: вот, мол, какой мудрый советник у хана. Какой он находчивый. Надо же, сравнил бороду с лесом, а рисинку — с путником, и пять пальцев — как пять всадников.

А джигит ему в ответ, что нечему тут дивиться. Вы, говорит, только рисинку на бороду себе уроните, а я уж найду что сказать. Хан сразу поймет, с кем он имеет дело.

На следующий день снова зовут их отобедать с ханом. Снова плов едят. Тут уж Айдос-баба нарочно выронил одну рисинку себе на бороду.

Обрадовался его спутник да как закричит:

— Ну, наконец-то, Айдос-баба, вы сделали то, о чем мы вчера договорились. Снимите рисипку с вашей бороды, и пусть хан видит, какие мы, каракалпаки, аккуратные люди, и поймет, что нам можно предоставить самостоятельность.

Глянул хан на Айдоса-баба. Засмеялся и вышел из комнаты, ничего не сказав.

Моя мать поучала:«Лучше сырое, чем недоваренное. Кто ничего не умеет делать — делает лучше, чем тот, кто умеет наполовину».

 

18

После того случая, когда невольно подслушал то, что говорилось в кабинете председателя Союза писателей, я долго не мог приблизиться к дверям этого учреждения. Стыдно было появляться с пустыми руками. Я сам себе внушал, что обязан прийти сюда с «гостинцем», с романом или повестью, ну на худой конец с рассказом. Ведь они там — в Союзе писателей — ждут прозу, и, как мне почему-то казалось, ждут ее именно от меня.

А еще я боялся встретиться лицом к лицу с живым писателем. Вдруг он моня о чем-то спросит, а я отвечу невпопад, и он подумает {да нет, не подумает, а поймет), что я неуч и дурак, — ведь со стыда же помрешь.

И все-таки не выдержал. Ходил-бродил вокруг да около, а потом вдруг направился прямо в Союз писателей. Ладно, была не была, а если спросят: «Зачем пришел?»- скажу, что хочу посоветоваться, о чем писать.

К моему удивлению, двери были открыты и никто не стоял при входе «на страже», никто не задержал меня. В зале шло какое-то заседание, и я смело вошел и уверенно сел на ближайший свободный стул.

Обсуждение в Союзе писателей, на котором я впервые присутствовал

Рецензент. Как основной рецензент, я вынужден подробнее остановиться на анализе обсуждаемой книги. Она состоит из двух частей. Первая часть — прозаическая. Вторая — поэтическая.

Прозаическая часть обсуждаемой книги мне не понравилась по многим причинам:

во-первых, события вымышленные описаны в ней как реальные, и, напротив, события, происходившие в действительности, изображены как невероятные, фантастические;

во-вторых, из всех многочисленных тружеников колхоза автор выбрал лишь одного ударника, это явно суживает тему повышения урожайности;

и, наконец, в-третьих, картина родной природы живописуется автором однобоко. На странице шестнадцатой изображена зима, а на шестьдесят третьей странице читаем: «Опять пришла зима». Где же остальные времена года? Создается впечатление, что в наших краях сплошная стужа, а это не способствует воспитанию чувства любви к родной земле.

Автор. Вы просто не заметили. Я описал полностью все времена года на первых четырех страницах, чтобы потом не повторяться.

Вопрос с места. А есть ли достоинства?

Рецензент. К основным достоинствам обсуждаемого произведения я отношу то, что оно являет нам образец настоящей поэтической прозы. Все монологи и диалоги героев написаны стихами. Что же касается второй — поэтической части книги, то должен признаться, что я от столь маститого автора ожидал большего. Я ждал от него новаторства, но, увы, не нашел его.

Недостает этим стихам единства формы и содержания. Возьмем конкретный пример: стихотворение о дружбе. Как оно срифмовано? А срифмовано оно кое-как! А как должно было быть? А должен был автор рифмовать подряд по 8-10 строк, а еще лучше все стихотворение написать на одну рифму, чтобы мы видели, что все строки крепко связаны, сдружены меж собой.

И напротив — стихи о любви. Тут бы автору рифмовать их попарно. Но он опять рифмует перекрестно. Что хочет он сказать такой рифмовкой? Как мы должны относиться к такой перекрестной любви?

Автор. Я категорически не согласен с подобной оценкой моего творчества. Легко кричать другому: «В твоем саду мало плодов!» А что в саду у самого рецензента?

Всем известно, что одно мое стихотворение опубликовал центральный журнал, который выходил стотысячным тиражом. Значит, я известен ста тысячам читателей. Я известный поэт и требую, чтобы мое творчество обсуждалось соответствующим образом.

Вопрос с места. Мне непонятно, первая часть книги это что: новость, поэма или роман?

Автор. Я назвал ее романом.

Рецензент. Автор не страдает скромностью.

Автор. Совсем не в этом дело. В нашей литературе нет еще романов, и я решил, сделав первый шаг в этом направлении, помочь литературе.

Председательствующий. Великий Максим Горький свой роман «Мать» скромно назвал повестью. А великий Гоголь хоть и уже освоил прозу, в отличие от наших писателей, но все же свой роман «Мертвые души» скромно назвал поэмой. Это потому, что скромность украшает гениев.

Автор. Хорошо, если так, то я свой роман готов назвать рассказом. Прошу это мое заявление занести в протокол.

Вопрос с места. А не будет ли это плагиатом? И так уже очень часто наших поэтов обвиняют в плагиате.

Автор. Меня в плагиате обвинить нельзя. Для того чтобы украсть что-то из чужой книги, книгу эту сначала надо прочитать. А я никого, кроме себя, не читаю.

Председатель. Теперь должен выступить второй рецензент.

Второй рецензент. Свое мнение я передал автору в письменном виде. Поэтому думаю, что мне выступать необязательно.

Автор. Конечно, необязательно. И рецензия ваша тоже необязательная. Она вся написана казенными словами. Вот послушайте, товарищи: «…Язык служит средством общения между людьми, поэтому язык должен служить и орудием сближения людей, но одновременно с этим он может служить и орудием разобщения людей, поэтому поэт должен внимательно следить за своим языком и понимать, чему он служит…» И все в таком роде.

Голос из зала. Прочтите еще абзац.

Автор. Не буду. Рецензия написана не для вас, а для меня.

Второй рецензент. Приведенная цитата не служит глубокому и полному пониманию моей рецензии. Но все остальные высказанные в моей рецензии замечания и предложения должны послужить на пользу автору.

Автор. Какая там польза? Вы не отметили в моем произведении ни одного достоинства.

Второй рецензент. Это служит доказательством того, что я их не нашел.

Автор. А надо уметь находить. На то вы и критик. Вам всегда надо помнить, что писателями становятся самые талантливые и мудрые люди. И чтобы их понимать, критик тоже должен быть хоть чуточку умнее обыкновенного человека.

Председатель. Да не горячитесь вы. Я, к примеру, не считаю, что в наше время писатель умнее и талантливее других людей. Его преимущество только в том, что он умеет свои мысли красиво и понятно излагать на бумаге. Но если он и этому не научился, то ему вовсе кичиться нечем.

Я читал кое-какие ваши стихи. Все они на злобу дня или на вечные темы. Злободневность — хорошо. И обращение к вечным темам тоже не предосудительно. Но стихи-то у вас сырые, неотшлифованные. А в своих сатирических произведениях вы напоминаете охотника, который целит то в одну, то в другую сторону, но не стреляет, а лишь пугает.

Автор. Не искажайте! Не подтасовывайте! Вы просто завидуете мне. И вообще лучше бы нашей литературой правил не такой полуграмотный и завистливый мастер слова, как вы, а человек посторонний. Лучше бы правил вовсе не писатель. Тот, по крайней мере, хоть прислушивался бы к мнению большинства.

Председатель. Если так, то пусть решает большинство. Товарищи, какое примем решение: доработать автору свою книгу, приняв во внимание все сделанные замечания, или рекомендовать книгу издательству в этом виде?

Голоса из зала:

— Пусть он ее упрячет подальше и хранит дома…

— Переработать…

— Пусть перепишет все в стихах…

— Хватит издеваться над автором. Дать ему рекомендацию.

* * *

С этого обсуждения я вышел с таким чувством, словно меня обманули или обидели. Нет, не обидели, а оскорбили.

Я давно мечтал увидеть живых писателей. Считал их мудрецами, каждому слову которых нужно внимать затаив дыхание. Я много раз представлял себе, как произойдет эта встреча, и каждый раз она казалась мне несбыточным чудом, волшебной сказкой. И вдруг…

У нас в Каракалпакии, особенно утром или вечером, можно увидеть в степи странные силуэты. Издали они кажутся руинами древних городищ. Они манят, привораживают тайной и красотой. А подойдешь и увидишь груду глиняных комьев. То, что издали казалось крепостной стеной, на самом деле просто слежавшаяся пыль: проведи по ней рукой, и она тут же начнет осыпаться под пальцами.

Вот так же в прах рассыпалось мое представление о мудрецах писателях после этого обсуждения.

Если бы не эта проклятая война! Если бы жив был мой первый вожатый Узакберген Бекниязов и такие же, как он, — молодые, грамотные, ищущие люди. Разве такой была бы сейчас наша литература? Разве могли бы они устроить такую говорильню, такую крикливую перепалку?

 

19

Сразу же после окончания пединститута я был приглашен на работу в редакцию журнала «Амударья». Во время войны выпуск журнала «Литература и искусство Каракалпакии» был приостановлен и возобновлен только в 1955 году. Тогда же журнал и переименовали в «Амударью».

Штат был малочисленный. Редактор и ответственный секретарь — руководящий состав. Машинистка, корректор и уборщица — технический состав. А весь творческий состав редакции, весь, так сказать, коллектив работников среднего и нижнего звена представлял я в единственном лице.

В мои обязанности входило: готовить рукописи к печати, вычитывать гранки и сверки, относить материалы в типографию, писать отказы, если рукопись возвращали автору, отвечать на письма, помогать при надобности корректору. Но это все лишь побочная деятельность, своего рода «занятия по совместительству», а главное, ради чего меня и взяли в редакцию, то есть моя основная задача, заключалось в том, чтобы выезжать на поля во время посевной, уборочной и прополочной кампаний и оказывать шефскую помощь всем, кто в ней нуждался.

А в те дни, когда я трудился не на хлопковых полях, а на пиве литературной, забот мне тоже хватало. В стенах редакции я оказался на самом бойком месте. Кто бы ни пришел — всяк почему-то первым делом направлялся ко мне. Осведомиться о настроении редактора, о том, стоит ли идти к нему с той или иной просьбой. Порой просили разузнать, разведать, «провентилировать вопрос» о том, как отнесется руководство журнала к какому-либо предложению.

И, выходя из кабинета редактора или ответственного секретаря, опять же сворачивали ко мне, чтобы поделиться радостью или огорчением, а иногда и просто поболтать, посудачить о том о сем. Мне вообще-то некогда было их слушать. За время моих сельскохозяйственных командировок накапливалось довольно много работы, и я вынужден был читать рукопись за рукописью, поэтому все, что они говорили, воспринимал вполуха. Но это, похоже, ничуть не огорчало моих собеседников, если им нужно было излить душу, они ее изливали перед моим рабочим столом, им вполне хватало моих коротких поддакиваний и редких поощрительных кивков.

Но тем не менее не могу сказать, чтоб их слова «в одно ухо влетали, а в другое вылетали», нет, многое оставалось и у меня в мозгу. К сожалению, очень многое, то есть не только нужное и интересное, но и всякая чушь, порой явная галиматья. Все это держать в уме я не хотел и начал выносить на бумагу. Завел специальный дневник «Разговоры авторов», куда и записывал высказывания, суждения, изречения и назидания моих посетителей. Я уже знал, что существует жанр мемуаров, и полагал, что некоторые из этих записей со временем окажутся ценными свидетельствами очевидца, или, вернее сказать, «ушесдышца», хоть такого слова и нет в языке.

Говорили они обо всем по — всякому. Кто всерьез, кто в шутку, кто с иронией, а то и с издевкой, кто спокойно и ласково, а кто и грубо.

В дневнике, чтобы не запутаться, но и не выдать своих собеседников (все же они говорили «не для протокола» и записывать свои высказывания меня не просили), я ставил лишь начальные буквы имени или фамилии, а то и псевдонима.

Дневник тот сохранился. Недавно я его обнаружил среди своих бумаг. Полистал и, признаюсь, теперь уже сам не могу определить, кого именно зашифровал тогда под той или иной буквой.

Из дневника «Разговоры авторов»

13 августа 1955 года. Ж… поучал: «Запомни, юноша, сотрудник журнала должен направлять умы писателей, а не просто их рукописи выправлять. Поэтому и ты, Ка-ипбергенов, должен сначала как следует направить свой ум, а потом уже и нашим умам нужное направление давать. Вот так-то…»

С… размышлял: «Видите ли, восточная литература по традиции дидактична, нравоучительна. Герой в ней не деятель, а наставитель, назидатель. А вот в литературе западной напротив — герой деятельный, зато он мало размышляет. Как бы соединить эти две традиции — вот было бы прекрасно…»

16 августа. Ш… говорил: «Если какой-нибудь певец повторит весь репертуар Шаляпина, то такой певец достоин похвалы. А если какой-нибудь писатель своими словами повторит всего Шекспира или Льва Толстого, то такой писатель никому не нужен…»

А… говорил: «Артисты на сцене, когда они исполняют народные песни и танцы, обряжаются в старинные одеяния. Им кажется, что так лучше. А ведь того не понимают, что наряд-то на них байский, простолюдины в таких богатых и расшитых одеждах не ходили.

Когда потомки будут петь наши песни, выйдут на сцену в шевиотовых костюмах, габардиновых плащах и велюровых шляпах? Такой пиджачишко, как на тебе, небось не наденут.

А наши критики все твердят: «Достоверность, достоверность», а того не понимают, что в искусстве правда всегда приукрашена. А я вот это понимаю…))

17 августа 1955 года. И… сплетничал: «Знаю я одного поэта, понимаешь ли. Ты его тоже знаешь, так что не будем называть имен. Он, понимаешь ли, заставляет свою жену читать все книги, а сам ничего не читает.

Она ему потом все пересказывает. Это же новый способ эксплуатации женского труда. Понимаешь?..»

18 августа 1955 года. П… говорил: «Послушай, есть у Омара Хайяма две строчки, которые не дают мне покоя. Часто я их вспоминаю.

Разве стал наш мир богаче оттого, что я явился? Разве станет он беднее оттого, что я уйду?

Наверное, у великих людей и скромность великая, а? Но по мне, лучше, если всего в меру. Даже когда хорошее свойство — ну вот, например, скромность — слишком уж разрастается, то это тоже плохо. Поэт должен верить, что он явился в этот мир, чтобы его украсить и облагородить. Без такой веры невозможно писать. Я не гений, но я верю, что могу улучшить мир, и хочу это сделать».

19 августа 1955 года. Б… внушал: «Теперь гости бывают разные. Один может есть только за дастарханом, ему непременно ковер расстилай и выставляй пиалушки. Другой — только за столом, сидя на стуле, и пиалушек ему не нужно, а подавай чашки и фужеры. Один ест руками с общего блюда, а другому вилка с ложкой надобны и отдельная тарелка. Где ж на всех напастись? Тут столько денег уходит, что ой-ей-ей.

Мы и в литературе так же: хотим угостить читателя, да все не знаем, как его усадить…»

X… объяснял: «Правильно оценивать труд писателя — это тоже искусство, для этого мудрость нужна.

Как сегодня платят? По листажу. Кто больше написал, тот и получает больше. Верно это? Нет, не верно. Плохая норма не должна цениться выше хорошего стихотворения.

Труд писателя надо оценивать не построчно, а повременно. То произведение дороже, над которым автор дольше работал.

Я вот, к примеру, все время работаю: и когда хожу или еду куда-нибудь, и когда ем, и даже во сне. Могу сказать, что вот это свое стихотворение писал всю жизнь и еще полчаса.

Правильно я говорю? Правильно! Вот и ты, Каипбергенов, не забудь передать мои правильные мысли своему редактору, когда он станет выписывать мне гонорар…»

24 августа 1955 года. К… жаловался: «Что-то в последнее время очень меня беспокоит судьба молодых. Стоит им опубликоваться, да если еще и похвалят, то тут же начинают выпивать. Ты ему говоришь: «Не пей», а он тебе в ответ: «Поэт должен быть бунтарем», ты ему говоришь: «Пиши старательнее, тщательнее отделывай свои стихи», а он тебе на это: «Нас, настоящих талантов, всегда недооценивают современники». Но разве потомкам будут нравиться неряшливые стихи, написанные впопыхах?..»

26 августа 1955 года. Ю… настаивал: «Я не чувствую проявления заботы Союза писателей в отношении меня.

Принес я им цикл стихов, созданный моим трудом и талантом. Я написал его, чтобы за свой собственный счет пристроить рабочий кабинет к своему дому, поскольку Союз писателей не спешит улучшать мои жилищные условия. А если у поэта нет в доме своего рабочего места, то и стихи его получаются недостаточно высокохудожественные. Разве я не прав?

Я хотел помочь им улучшить мои жилищные условия, а они, не ценя моих намерений, отдают мой цикл стихов консультанту.

Консультант прочитал и начал указывать мне на имеющиеся недостатки. Если ты видишь недостатки, так и исправь их. А иначе какой же ты консультант и за что от нашего Союза деньги получаешь? Так каждый сумеет указывать: тут исправь, тут допиши, тут перепиши… И я так могу. Плати мне деньги — я всех раскритикую. Разве не так?

Вот тебе, Каипбергенов, мой цикл. Ты ведь не консультант, ты — литсотрудник. Значит, ты и должен не консультировать меня, а литературно потрудиться над моими стихами. Разве я не прав?»

И… рассказывал: «Не переживай, Каипбергенов. Лучше послушай, я расскажу тебе одну древнюю историю.

Говорят, что когда Юлий Цезарь с войском впервые приплыл в Африку, то, сойдя па берег, он неожиданно споткнулся и упал, раскинув руки. Это в те времена считалось дурной приметой. Но Цезарь не растерялся и лежа крикнул громко, чтобы все слышали: «Ну вот, Африка, ты уже у меня в руках!»

Как только приходит в редакцию автор, который начинает грозить и кричать, что все вы у него вот где, что всех он в руках держит, то так и знай, что на самом деле, скорее всего, лежит он ничком…»

29августа 1955 года. Н… вещал:«Моих героев любит народ. И это меня радует. Говорю без ложной скромности. Потому что герой не может быть мудрее автора…»

30 августа 1955 года. Ж… говорил: «Пишем мы в одиночестве. И это правильно. Так удобнее работать. Но никогда нельзя забывать и о том, что твою книгу человек будет читать в одиночестве. Сможет ли он это вынести?..»

31августа1955 года. Н… философствовал:«Во дворце души каждого человека сияют светлые лучи, но есть и темные пятна. Озарить всю душу светом или затемнить, затенить ее — зависит от самого человека. Свет в душе струится из трех источников, трех негасимых ламп. Источники эти — трудолюбие, доброта и образование.

Застят свет и отбрасывают густые черные тени три преграды. Их имена: лень, зазнайство, зависть.

Кто озарит душу свою лучами трудолюбия, доброты и образованности, тот сделает счастливым прежде всего самого себя, затем — своих близких и соплеменников, а через них и все человечество.

А кто затемнит душу свою тенями лени, зазнайства и зависти, тот сделает несчастным прежде всего самого себя, затем омрачит жизнь близким и друзьям, наконец, своим соплеменникам, а через них хоть чуточку, но потускнеет и жизнь всего человечества.

Задача литературы — запомни это — просветлять людские души…»

2 сентября1955 года. Д… шутил (нет, пожалуй, не шутил, а говорил серьезно):«Послушай, Каипбергенов, почему ты до сих пор не бросил литературу? На что ты надеешься? Зачем зря время тратишь, работая в журнале? У тебя же нет данных для того, чтобы стать писателем. Твое имя никогда не прозвучит в литературе. Ты сам посмотри, какое оно длинное и несуразное: ТУЛЕПБЕРГЕН КАИПБЕРГЕНОВИЧ КАИПБЕРГЕНОВ. Его же невозможно выговорить. Какой редактор захочет печатать автора с таким именем? Ведь тебе за одну фамилию придется выплачивать гонорар как за целую поэтическую строку. А если вздумаешь заняться прозой, то имя, фамилия и отчество займут целую главу, а то и полкниги.

И не гляди на меня так.

Я тебе верно говорю: бросай литературу…»

3 сентября 1955 года. Поехал в колхоз на уборку хлопка. Повезло, попал в родной аул и на уборочной пробуду целый месяц.

Увещевания коше-бия. Я тут в промежутке между делами некоторый период времени думал о тебе и составил мысленный портрет твоего внутреннего облика.

Ты намереваешься поступить в писатели. А что необходимо для реализации данного намерения? В первую очередь для его реализации необходимо происхождение.

Все современные писатели Каракалпакии произошли из бедности. Все из прошлого неимущего сословия. И не только наши писатели. Максим Горький в детстве принадлежал к бездомным сиротам. С сиротством тебе положительно не повезло. У тебя на протяжении всего этапа детства имелись не только отец и мать, но еще и дед с бабкой сверх того. Но то хорошо, что все они были обездолены и бедны. Это, вне всяких сомнений, должно способствовать появлению у тебя таланта к литературной склонности.

Теперь возьмем тебя в аспекте другого разреза. Так сказать, в плоскости содержания.

Чем прославились все предыдущие писатели прошлого? А тем, что открыто выступали против предыдущей власти. Чем собираешься прославиться ты? Если тоже имеешь скрытые умыслы открыто выступить против власти, то лучше уезжай из нашего аула и никогда в свидетельствах собственной автобиографии не ссылайся на факт проживания в нашем ауле. Понял?

Но если ты не достигнешь уровня степени славы, то такой писатель нашему аулу тоже не нужен. Мы не хотим, чтобы у нас в ауле были памятные места, связанные с биографией жизни неизвестного писателя.

Какой итог результата из всего этого выходит? А такой итог выходит, что результата из тебя может и не получиться. А раз так, то вот тебе мой душевный и предусмотрительный совет: бросай ты поприще своей литературы и возвращайся в аул на поприще школьного учителя.

Из рассказов аксакалов. Однажды хан Хорезма заболел тяжелой болезнью. Недуг свалил его, и страшная боль терзала все тело хана, и чувствовал хан, что сочтены дни его.

В это время приехал к нему бий каракалпаков. Приехал проведать, осведомиться о здоровье и спросить, не может ли он чем помочь больному.

Хан сказал ему:

— Возьми золото в казне, возьми зерно в закромах, возьми скот на выпасах и все это раздай своим черпошапочникам, пусть они помолятся о моем здоровье.

Бий обещал это сделать, и как только воротился в степи, так созвал народ и стал раздавать и деньги, и хлеб, и скот, говоря при этом:

— Все взятое вернете в день смерти хана. Ханские соглядатаи проведали о том и все донесли хану. А он, услышав это, пришел в ярость и повелел казнить бия.

Узнал о ханском приговоре поэт Бердах, и поспешил он в Хиву. Явился к хану и спросил его:

— Почему велите казнить бия?

— Он нарушил мое повеление, — говорит хан, — бий должен был говорить людям о моем здоровье, а он им сказал о моей смерти.

На это поэт Бердах ответил так:

— Никто не может заставить людей полюбить себя. Но каждый может сделать так, чтобы стать нужным для людей. Все люди в степи пять раз на дню молятся о вашем здоровье. Молят Аллаха, чтобы дни ваши тянулись как можно дольше, чтобы пережили вы всех живущих, И не потому молятся, что любят вас, а потому, что не хотят возвращать долги.

Услышал хан слова Бердаха и задумался…

Легенда, рассказанная моим отцом. Жил-был человек на свете, звали его Адильбек. Прожил он примерно половину своей жизни, и задумался вдруг, и спросил себя: «А для чего живу-то? Кому и какая польза от меня?»

И с того самого дня решил жить только для пользы людей. Но жизнь-то уже наполовину растеряна. Наверстывать надо, надо сделать что-нибудь важное, мелкой пользой уже не обойдешься. И стал он расспрашивать людей, чем бы таким ему заняться, чтобы не зря, чтобы не жаль было на это весь остаток жизни положить.

Встретился как-то ему дервиш, который многое повидал, многое знал. И сказал он Адильбеку:

— Есть на Устюрте караванная дорога. Идет она с запада на восток и с востока на запад, и много полезных товаров но той дороге перевезено, и долго давала она жизнь всему Устюрту, да вот теперь совсем оскудела дорога. Старые колодцы пересохли, новые никто не вырыл. Вот кабы ты поселился посреди Устюрта, да нашел бы там воду, да поил бы ею людей и верблюдов — вот было бы очень полезное дело.

Послушался его Адильбек. Пошел и поселился посредине Устюрта. И воду отыскал. И колодец вырыл. Ожила опять дорога.

Однажды к дому Адильбека еле-еле дополз один странник. Совсем уже помирал от жажды и голода. Напоил он странника водой, накормил его досыта, тот оправился и просит:

— А теперь дай мне чилим. Я без чилима не могу.

Адильбек сам не курил чилима, потому и не держал его в доме. Отказал он страннику. А странник разозлился, набросился на него с кулаками, обругал его последними словами, проклял и Адильбека, и весь род его до седьмого колена и ушел.

И снова задумался Адильбек, и снова спросил себя: «А как помогать-то людям? Какой помощи они ждут?»

Из советов моего дедушки:

«Дарить — не воровать, тут озираться незачем».

«Делай что умеешь. Говори что знаешь. Дари что имеешь. Кто делает не умея — тот портит, кто дарит не свое — тот мошенник, кто говорит не зная, тот должен помнить поговорку: «Слово, которое вырвалось из-за тридцати двух зубов, может разойтись среди тридцати двух племен».

«Если уверен в своей правоте, то делай все как задумал. Всегда найдутся люди, которые тебя поймут».

 

20

Еще из дневника «Разговоры авторов»

6 октября 1955 года. Ю… говорил: «Каипбергенов, как дела? Что там новенького, в твоем родном ауле?

Я, кстати, тоже был на уборке хлопка. И знаешь, что заметил? Неладное заметил. Прежде дехкане незнакомого человека угощали молоком и хлебом задаром. Деньги брать, если помнишь, позором считалось. А теперь берут, берут как делать нечего. И даже не берут, а дерут, почти по рыночной цене. Что же с народом-то творится?

Так ведь и вовсе иссякнет гостеприимство. А без гостеприимства мы уже будем не черношапочники, а шайтан знает кто.

А я ведь к ним не просто так приехал. Не путник я, не странник и даже не гость. Я ведь им помогать приехал, с шефской, так сказать, миссией.

Слушай, а может, много помощников у народа развелось? Шефов много? На всех молока не хватает. А?..

Над этим надо бы подумать. А вернее сказать — писать об этом надо. Писать…»

10 октября 1955 года. Ш… возмущался: «Что ж это получается?! Приношу статью, а мне говорят: «Вы написали не в стиле нашего журнала». Ладно, несу в газету, а там слышу: «Перепишите это в стиле передовицы».

Ишь ты, сколько разных стилей завели. А я вот пишу в своем стиле. Этого что, недостаточно?

А они мне говорят: «Стиль у вас какой-то корявый». Ну и что с того? Пусть корявый. Разве они не знают поговорку: «Даже кривой может видеть прямую правду»?..»

А… рассуждал: «Не хочет твой редактор брать мою рукопись. У него, видите ли, есть уже в портфеле произведение на эту тему. Он, видимо, не понимает, что писать произведения па одну тему все равно что готовить разные блюда из одного продукта. Я ему говорю, что тема сама по себе ничего еще не значит. А он не понимает. Растолкуй ты ему это…»

11 октября 1955 года. М… недоумевал: «Что за манера завелась у этих нынешних критиков. Все время норовят в одной статье объединить разных поэтов. Это то же самое, что загонять в один сарай и коней, и коров, vi даже кур. Ну, конечно, в таком случае кони потопчут кур. А для чего? Куры разве не полезны? Они яйца несут. И вообще я не хочу, чтобы меня затаптывали, даже если топчут копыта пегасов, на которых разъезжают наши корифеи.

И вообще эти критики вечно норовят горстью песка замутить чистое озеро. Что за манера такая завелась…»

14 октября 1955 года. А… рассуждал: «Когда я читаю классиков, у меня тоже создается впечатление, что великие таланты жили только в прошлом. Но разве это верно? Нет. Потому что всем известно, что великих людей создает великая эпоха. А наша эпоха самая великая из всех. Значит, и мы — самые великие писатели. Но это поймут потом. А хочется, чтобы уже теперь понимали…»

Е… вспоминал:«Как-то на базаре заметил я, что продавец один зазывалу нанял. Зазывала тот в яблоках его покопался, вынул одно, румяное да зрелое, и давай вертеть его в руках и кричать на весь базар:

— Посмотрите, каков плод! Просто загляденье, полюбоваться на него и то — одно удовольствие, а есть — и вовсе наслаждение.

Потом зазывала подошел к другому продавцу, выискал у него яблоко с червоточинкой и опять заголосил на весь базар:

— Видите! Видите, люди! У него весь товар гнилой! Где ж стыд-то? Как таким товаром торговать можно?

Ох, критики наши мне того зазывалу очень уж напоминают…»

15 октября 1955 года. Ж… жаловался: «Я хотел взять кого-нибудь из молодых писателей себе в подопечные, чтобы добрые пожелания ему высказать и в литературу его направить. Чтобы его наставить на верный путь и правильно сориентировать.

С этим и пришел к твоему редактору.

— Укажи, — говорю, — кому бы стать наставником? А он мне в этом благом начинании отказал. Обидно, понимаешь ли…

Когда меня критикуют и говорят, что стихи мои — навоз, я не спорю. Пусть говорят, на то они и критики. Но ведь мог бы я взрастить молодой талант. Быть наставником — это то же самое, что удабривать поле, на котором молодой талант произрастает. А для этого дела навоз очень даже может пригодиться.

А хочешь, Каипбергенов, я буду твоим наставником?

Ах, да, я и забыл, что ты собираешься прозу писать. Это другое дело. Я могу наставлять только по поэзии…»

О… шептал, подслушав жалобу Ж…: «Наставничество нам с тобой во как нужно. Что ни говори, а в литературе господствует власть авторитетов. Наставник, если он умный, не будет повторять себя в ученике, а поможет другому встать на собственные ноги. Ему ж выгодно вырастить учеников из таких, как мы с тобой. Мы его и в старости поддержим, и после смерти вспомянем, когда все уже про него забудут. Умный наставник это должен понимать.

Ты-то, наверное, уже напросился в подопечные к своему редактору?

Что, нет? А почему? Ну как знаешь, но если ты не против, то я к нему попрошусь.

Ладно?..»

17 октября 1955 года. Б… и Ш… спорили друг с другом. Б… утверждал: «Должна ли существовать так называемая «теория бесконфликтности»? Нет. Никакой бесконфликтности не может быть даже в теории. Не зря же мудрецы говорят, что жизнь — это сплошное переплетение смеха и слез.

Кое-кто возражает. Мол, в пашей действительности нет антагонистических противоречий, и, следовательно, в нашем искусстве, если оно отражает эту действительность, не должно быть конфликтов.

Сие в корне не верно. В нашей яркой и созидательной жизни в принципе конечно же нет и не может быть моста злу. Поэтому, разумеется, конфликт добра со злом у нас невозможен и в принципе не допустим. Но возможен и в принципе необходим конфликт добра с еще большим добром, за которое все мы сообща боремся.

Если герой хочет, чтобы сегодняшняя жизнь была лучше вчерашней, а завтрашняя — лучше сегодняшней, то он обязан вести борьбу за прогресс.

А если есть борьба в жизни, то, значит, и искусство, отражающее нашу жизнь, должно быть конфликтным. В искусстве должен быть отображен напряженный конфликт хорошего с лучшим. Борьба хорошего с лучшим, победа лучшего над хорошим — вот что нам насущно необходимо в искусстве и литературе…»

Ш… возражал: «Конфликты между героями произведений меня не интересуют, зато интересуют конфликты между писателями, и даже очень интересуют.

Писатели же конфликтуют потому, что мы, критики, их перехвалили. Всех перехвалили. Даже неучей бесталанных, тех, кто случайно забрел в литературу да и заблудился, затерялся в ней, а теперь выбраться никак не может и в дебрях литературы совсем уже одичал.

Всех перехвалили. Даже правило такое завели: в любом произведении перво-наперво ищи достоинства, а уж потом брани за недостатки.

Всех перехвалили. А забыли народную пословицу: «Похвали достойного — и он ухватит звезду с небес, похвали недостойного — и он ухватит тебя за шиворот»…»

18 октября 1955 года. У… и Д… судачили, обсуждая одного поэта, который недавно был уличен в плагиате. У… судачил: «Сразу после того собрания, ну, где его разоблачили, он, видите ли, получил письмо от одного «читателя». Да ребенку ясно, что письмо это он сам себе написал. И «читатель» благодарит его за то, что в его варианте (слово, видите ли, нашел — «вариант»), так вот в его варианте стихи, дескать, лучше, чем в оригинале. Каков? А?!

С этим письмом он побежал по всем редакциям. И к вам в журнал наверняка заявится».

Д… судачил: «А я слышал, будто после того случая он заявил всем, что если с него не снимут обвинение, то в знак протеста он покончит с собой, а в посмертной записке виновниками своей смерти назовет всех, кто разоблачил его. Говорят, даже письма разослал во все инстанции».

У… судачил: «Ну, так и чего же не покончил до сих пор? Зачем тогда он «читателя» выдумал?»

Д… судачил: «А вот чего. Он ведь все чужеземные стихи переписывал, а наших обычаев, оказывается, не знал. И тут дошло до него, что, по обычаям каракалпаков, самоубийцу хоронят не обмывая, кладут ему в рот кусок навоза, и никто не имеет права приходить к нему на поминки.

Как только проведал он про это, так враз и отказался от самоубийства. И будто бы заявил своей жене: «Не наложу на себя руки, пока народ не переменит этот варварский обычай».

Вот и ждет, когда наш народ цивилизованным станет».

У… судачил: «Ты смотри, оказывается, и такие, как он, тоже жаждут быстрейшего культурного развития нации…»

19 октября 1955 года. Т… мудрствовал: «Писатель — человек особого таланта. Он и сценарист, и режиссер, и актер, даже не актер, а весь актерский состав, и гример, и бутафор — тоже он. Такой вот талант в писателе неохватный. Такой талант надо рекламировать. А с рекламой у нас в литературе дело поставлено гораздо хуже, чем в кино, хотя там у них все таланты вовсе однобокие по сравнению с талантом писателя.

Вот организуйте в своем журнале настоящую рекламу литературы. Это будет дело! Я даже согласен вам помочь. Сделаем так. У меня много неопубликованных произведений. Я готов дать их вашему журналу. Вы их разрекламируйте. И у вас поднимется тираж. Л тираж — это первое дело. Я сам подпишусь. И еще кое-кого уговорю. Кое-кого… Понял?..»

21 октября 1955 года. Н… сообщал: «Решил я детектив написать. Чтоб, значит, действие в нем — ух, захватывающее. И чтоб следователь — такой умный майор, проницательный. И преступник чтоб тоже хитрый и неуловимый. В общем, чтоб вышел детектив так детектив, а не какой-нибудь судебный очерк на тему морали.

Пересмотрел много разных дел, всё скукота одна: тот зарезал из ревности, тот подрался по пьянке, а тот украл как мелкий жулик, а попался как большой дурак. П вдруг встречаю случай — так и просится в сюжет.

Представляешь: заходит это он в магазин и прячется среди манекенов. А ночью взял, что ему нужно, выбил витрину — да и был таков.

Ну? А?!

Начал я внимательно изучать дело, глядь — а преступник-то из нашего рода.

Род наш всегда честностью славился. Ни единого преступника в нём отродясь не было. Поэтому и не стал я порочить сородичей своих. Пришлось отказаться от замысла. А жаль…

Жаль. Такой случай. И ведь как придумал-то хитро. Молодец! Что ни говори, а умный человек. Я даже позавидовал его мудрости. Почему это мне такая мысль на ум не пришла? Ведь как просто: постоял среди манекенов, а потом раз — и на всю жизнь обеспечен, и не надо для прокорма ничего писать. Даже детективов…»

Т… сердился: «Сегодня все стремятся стать новаторами. Слова во фразе переставит и уже требует, чтобы это открытие признали. Как же, все говорят: «Аму впадает в Арал», а он первый сказал: «В Арал впадает Аму», — новатор, да и только.

Или вот еще: узнали, что в других литературах есть сонеты, элегии и баллады, и вот уже соревнуются, кто быстрее перенесет это на нашу почву: «Я — автор первого каракалпакского сонета!», «А я первым в истории отечественной литературы создал балладу па каракалпакском языке!»

Аплодируйте, впишите это красными буквами в историю, ставьте памятник автору…

Мой сосед первым в нашем ауле дом шифером покрыл. Так что же, его теперь за это великим зодчим именовать? Так, что ли?..»

3… поддержал: «А что сонет? Ну, четырнадцать строк, ну, катрены и терцеты, а дальше что? Это все равно как сказать: прекрасен кувшин на четырнадцать литров. Не это важно, а что в кувшине — масло, вода или пустота…»

22 октября 1955 года. Н… рассказывал: «Представь себе, до чего же необразованны наши критики. Недавно один из них обругал меня за то, что моей книге предпослан эпиграф. Да-да, эпиграф. Дескать, в эпиграфе уже выражена главная идея моей книги, так что саму книгу я мог уже и не писать. А если идея в моей книге другая, то тогда зачем же я брал эпиграф, зачем вводил читателей в заблуждение? Ну как тебе это нравится?

Прочитав это, я тут же вспомнил один случай. Сижу как-то в ресторане, а напротив какой-то толстяк ест суп. Вдруг оп сморщился и вынимает изо рта лавровый лист, держит его двумя пальцами и зовет официантку.

— Что за безобразие! — кричит он, — Почему в еду попал лист? Я, — кричит он, — журналист! (Врет, я всех журналистов в Нукусе знаю, а его впервые видел.) Вот, — грозит он, — как напишу фельетон. Как пропесочу, как раздраконю, как протащу, как опозорю вас на весь свет, тогда будете у меня знать, кому в суп листья подсовывать!

Шум, гам, тарарам. Позвали шеф-повора. Шеф-повор тому «журналисту» объясняет, что это, дескать, не простой лист, а лавровый, что есть его не надо, он в еду для аромата положен.

Но толстяк не унимается:

— Я, — кричит, — суп заказал, чтоб его есть, а не чтоб нюхать!

Тут в спор вмешались другие посетители. Все вразумляют толстяка, а он упирается, стоит на своем. Скандал, да и только. Я до конца не стал сидеть. Все равно аппетит испортился. Расплатился и ушел.

А недавно подумал: а что, если я напишу для вас статью, перескажу этот случай и поделюсь с читателями своими мыслями об эпиграфе, о его роли в литературе? Я уже и название придумал: «Эпиграф — брошь на платье литературы». Ну как?..»

24 октября 1955 года. Ж… оправдывался: «Все кричат: «Плагиат! Плагиат!!» Разорались. Рады унизить мое достоинство, опорочить мое славное имя. А того понять не хотят, что никакого плагиата и не было. Да, не было. Была простая ошибка. Можно даже сказать, что не ошибка, а описка.

Перевел я неизвестные стихи известного казахского поэта. И случайно написал свое имя не снизу, не под стихами, а сверху. Вот именно случайно, по присущей мне привычке. Ведь над своими стихами я привык ставить свое имя.

Отнес перевод в газету. А там сидят одни ротозеи, разини сплошь. Совершенно невнимательный народ эти газетные работники. Нет чтобы исправить мою ошибку, а они взяли да так, не проверив факты, и напечатали.

Что мне осталось делать? Не мог же я подводить себя и их. Я пошел им навстречу, решил не ставить их под удар и промолчал. В итоге поплатился за свою же сострадательность.

Вот я тебе случай расскажу. В нем запечатлена правильная народная мудрость.

Помню, когда колхозы только начинались, тогда всем беднякам начали раздавать коров. Ну, тем, у кого их не было. И нам корова тоже полагалась. А в это самое время мой старший брат, как нарочно, увел корову из соседнего аула. Заходит к нам председатель колхоза, заглядывает в хлев и говорит:

— А, у вас уже есть одна.

И не дал нам корову. Прошло два года, корова дважды отелилась. Тут моему отцу стало стыдно, и он приказал старшему брату вернуть корову бывшим хозяевам. Брат отвел ее в соседний аул, а те, бывшие хозяева, очень обрадовались.

— Ой-бой, — говорят, — вот спасибо так спасибо. Нам колхоз другую корову дал, а эту отыскать мы уже и не надеялись.

И на радостях, чтоб отблагодарить брата, дали ему вместо коровы телочку.

Вот видишь, если следовать народной мудрости, мудрости простых людей, то как получается? А получается, что от заимствования всем одна польза.

А они все забыли заветы народной мудрости. Чего, спрашивается, орут: «Плагиат! Плагиат!»? Если подумать, то от него все только в выигрыше остались.

Во-первых, те стихи, что я так мастерски перевел с казахского, потом были переведены на русский и напечатаны в одном толстом журнале. Но в том журнале они были напечатаны как каракалпакские стихи. Разве это плохо для растущего престижа нашей молодой национальной литературы?

А вот когда меня обзывают вором и тем самым в моем лице перед лицом других народов наносят вред престижу пашей молодой национальной литературы, разве это хорошо?

Нет. Это очень плохо.

Я приготовил достойный ответ всем этим крикунам. Хочу показать его вашему редактору. А ты меня в этом поддержи…»

25 октября 1955 года. А… говорил: «Никакой управы нет на этих критиков-кретинов. Они доболтались уже до полной глупости. Один из них, рецензируя мой новый сборник стихов, спрашивает:

— Почему автор не может писать на уровне Николая Тихонова или Гафура Гуляма?

Что тут спрашивать? Ведь любому ясно почему. Любому ясно, что критик несправедлив ко мне. Тихонов и Гулям известны во всем Советском Союзе, а то, может, и во всем мире. Они и должны писать на всесоюзном и на мировом уровне. А я-то тут при чем? Я известен лишь в автономной республике, и даже не во всей республике, а, главным образом, в своем родном районе. Вот и пишу на районном уровне. Чего ж им еще?

Если умрут Тихонов и Гулям, то им памятники поставят в Ленинграде и в Ташкенте, их именами улицы назовут. А когда умру я, то мне памятник, даже не памятник, а так — бюст, поставят в родном ауле, но аул, я думаю, не переименуют.

Ну, можно ли требовать от меня того же, что от Тихонова и Гуляма? Это же глупость, да и только…»

Размышления Садыка-шаира: «Чем только не кичатся наши поэты! Чем только не похваляются!

Один гордится тем, что он длиннее всех, другой — тем, что толще всех, а этот вот похваляется тем, что бездарнее других. Но есть еще и такие, которые задрав нос бьют себе в грудь и кричат;

— Я самый каракалпакский из всех каракалпаков.

Это уж вовсе ерунда какая-то. Можно быть русским, узбеком, каракалпаком. Можно быть полурусским, полуузбеком, полукаракалпаком. Но быть больше русским или каракалпаком, чем остальные, — хоть лопни от натуги, а не сможешь.

Вспоминаю, что в старину, когда в семье рождался недоношенный ребенок, его клали не в люльку, а в шапку и шапку вешали на кереге.

И вот теперь, когда слышу, как кто-нибудь орет, что он самый-самый черношапочный из всех черношапочников, что в черной шапке он был с рождения и красовался в ней раньше всех, тогда понимаю: это недоносок…»

26 октября 1955 года. С… говорил: «Писатель и критик — это люди, которые служат одному делу. Мы часто называем писателя художником слова. Хорошо, примем это сравнение. Если писатель — художник, создающий картину, то критик — экскурсовод на выставке картин. От того, как он понимает то, что изображено на полотне, и от того, как он это объясняет зрителю, — тоже многое зависит…»

28 октября 1955 года. Ц… вспоминал: «Впервые я увидел кино перед войной. Кажется, в 1939 году. Тогда к нам в аул приехал такой грузовичок-передвижка. Натянули экран. Дождались ночи. Народ собрался. Что за картина была, не помню. Помню только, что про гражданскую войну. Смотрели затаив дыхание. Но вот на экране пулемет повернулся в сторону зрителей. И тут такое началось… Кто ничком упал, кто за других прячется, кто побежал с криками…

У нас нет навыков восприятия художественного произведения. Стоит автору изобразить проворовавшегося продавца, зазнавшегося начальника или, не дай бог, бездарного поэта, как тут же все продавцы, начальники и в особенности поэты начинают думать, что «огонь» именно по ним…»

29 октября 1955 года. Размышления Аббаза-шаира:

«В давние времена один дервиш пришел из дальних стран в степи Каракалпакии. В дороге он оголодал и устал. А тут как раз на пути аул. Свернул он к ближайшему дому, но еще и до двери не добрался, как из дома появился хозяин с палкой в руках.

Испуганный дервиш застыл как вкопанный. А хозяин, не обращая на него внимания, начал колошматить палкой по дверям соседей и кричать:

— Пошли! Пошли! Все пошли!

Соседи выскочили тоже не с пустыми руками, и все они направились к арыку, что протекал между двумя аулами. Поднявшись на берег арыка, они стали кричать и ругаться, понося последними словами жителей соседнего аула.

Те, заслышав ругательства, тоже вышли из домов, и завязалась драка. Когда драка кончилась, побитый и усталый хозяин воротился домой. Тут он приметил дервиша, и пригласил его к себе, и принял как подобает принимать гостя. Когда дервиш отдохнул, поел и пришел в себя, он начал расспрашивать хозяина, что, мол, случилось.

— Да ничего особенного, — ответил хозяин. — Просто за арыком стоит аул, в котором проживают люди другого рода-племени.

— А разве у вас нет бия, который мог бы разрешить все споры меж родами? — удивился дервиш.

— Есть-то есть, — ответил хозяин, — но бий тоже не безродный, он всегда будет на стороне своих соплеменников.

— Почему же вы деретесь? — не унимался дервиш. — Разве у вашего рода-племени другой язык, другая вера, чем у соседей, разве вы не можете договориться и понять друг друга, друг другу поверить?

— Нет. И язык у нас один, и вера единая, — объяснял хозяин, — и все мы каракалпаки, а вот деремся, почему — я сам не понимаю.

Кажется мне, что наш читатель вроде того дервиша, который никак не может уразуметь, с чего это род писателей дерется с родом критиков, чего не поделили два рода нашей литературы.

А может, и впрямь родовые распри, что от века вели каракалпаки, у нас уже в крови, в характере? Но ведь именно распри в течение многих веков и мешали нашему развитию…»

1 ноября1955 года. Мои собственные мысли. На этом я, пожалуй, и закончу свой дневник. Авторов в журнале не так уж и много, и мыслей у них, похоже, тоже не так уж и много, и авторы, и мысли начали повторяться.

Говорят, что «повторенье — мать ученья», и этот дневник стал для меня своеобразным уроком. Но если бесконечно повторять азы, то никогда не дойдешь до конца азбуки-алиппе. А хочется идти вперед.

Мысли авторов журнала стали для меня чем-то вроде наглядного пособия, чем-то вроде примера. Примеры бывают положительными и отрицательными. Но поучительны и те и другие.

Мой дедушка говорил:«Извиняться за ошибку — это не стыд, но стыдно унижаться, извиняясь».

Я не прошу прощения у наших авторов за то, что записал их высказывания. И ни у кого из них не требую извинений за то, что они мне наговорили, хотя и были там советы и предложения оскорбительные…

Отец говорил:«Решив сделать добро, не заботься о последствиях; решив причинить зло, о последствиях не забывай».

Я не стремился никому причинить зла. И если кто-то из авторов узнает свой голос и обидится, то это его дело. Я же сделал все, от меня зависящее, чтобы поведать о сущности, не переходя на личности.

А впрочем, я, видимо, зря опасаюсь: никто и не обидится. Нет в мире человека, который бы искренне считал себя глупцом, а свой жизненный опыт считал бы никчемным и бесполезным. Не случайно поговорка утверждает, что «не всякий даст тебе кусок хлеба, но совет готов дать каждый». Все советы я записал верно, и вряд ли кто-нибудь захочет от них отречься.

 

21

Работа в редакции журнала «Амударья» продолжалась. Но со временем к моим обязанностям литсотрудника, младшего редактора, письмоводителя и шефа-помощника всех колхозов прибавилась еще одна. Я должен был вести протоколы. Сперва на заседаниях редколлегии, потом и на выездных собраниях и встречах, а потом и на всяких совещаниях и обсуждениях в Союзе писателей республики.

Сам ритуал протоколирования соблюдался постоянно и неукоснительно, более того, он был облачен в демократическую форму. Голосованием выбирался председатель собрания и секретарь, то есть я. Но после собрания и заседаний, сколько помню, никто и никогда не спрашивал этих протоколов, никуда их не подшивал, нигде их не хранил. Однако я по молодости считал свои записи документами и не смел их выбросить или уничтожить, даже мысли такой не появлялось. Я их берег. И вот недавно обнаружил все в той же куче старых бумаг.

Я не стенографист. Поэтому записывал не все, а что успевал. Со временем навострился не просто строчить, а улавливать мысль выступавшего и ее-то записывать. Кто пробовал заниматься таким же делом, тот поймет, насколько это трудно. В устных выступлениях мысли, как правило, путаются и рвутся на полуслове, порой их и вовсе нельзя уловить, а записывать что-то надо. Приходится из всех «нитей выступления» вязать одну «главную нить». Как у нас порой говорят: «Красной нитью проходит мысль…» или «Доказательства шиты белыми нитками». Вот и распутываешь словесное рукоделие, вытаскивая «красную» из клубка белых.

Могу сказать, что сам по себе поиск смысла в речи — занятие увлекательное. Одни, не подозревая, говорят вещи умные и дельные, другие сознательно несут ахинею, пытаясь скрыть истинный смысл, третьи пользуются чужими идеями, выдавая их за свои, а четвертые, напротив, стараются собственные суждения приписать кому-нибудь из авторитетов или выдать их за народную мудрость. Все это, по-моему, интересно и поучительно.

Решив опубликовать выписки из старых протоколов, я снял все имена и фамилии выступавших, заменив их обобщенными словами: «докладчик», «рецензент», «председатель», «автор», «оратор» или просто «голос». Сделал это не только потому, что не хочу спустя годы ставить кого-то в неловкое положение, напоминая ему его же слова двадцатипятилетней давности. Нет, не только. Просто большинство выступлений, на наш нынешний взгляд, весьма безлики и характеризуют не столько самого оратора, сколько тогдашний общепринятый стиль речи и способ мышления. В отличие от них, народные поэты Аббаз Дабылов и Садык Нурымбетов говорили по-своему, их ни с кем не спутаешь, потому-то их имена я и не стал заменять на анонимные «оратор» или «голос».

Надо еще признаться, что допустил маленькую вольность. Не удержался и кое-где прокомментировал протокольные записи, а порой вспоминал и высказывания дедушки, аксакалов или коше-бия, когда эти высказывания казались мне уместными.

Впрочем, я не документалист и надеюсь, что подобное своеволие извинительно. Чуточка «отсебятины» в художественном произведении не повредит.

Да (едва не забыл), номера протоколов тоже условные. Протокол № 1 не означает, что он был первым из тех, которые я вел тогда, а значит это всего-навсего, что он первый из тех, что я предлагаю читателю в данной книге. Итак…

Выписка из протокола № 1

Председатель собрания. Товарищи! Исполняется двадцать пять лет с того знаменательного для всех нас дня, когда в печати появилось первое стихотворение одного из самых уважаемых наших поэтов, можно сказать, одного из аксакалов нашей поэзии, чье творчество занимает особое место в каракалпакской литературе.

Автор просил, чтоб это событие было отмечено торжественно, и мы, пойдя навстречу его пожеланиям, заранее назначили основного докладчика. Он известит нас о том, как идет подготовительная работа по составлению юбилейного полного собрания сочинений нашего поэта-аксакала.

Докладчик. Товарищи! Проведена большая работа по сбору материала для полного собрания сочинений уважаемого поэта-аксакала. Собраны все публиковавшиеся и непубликовавшиеся стихи. С ними ознакомлены три специально назначенных рецензента. Поэтому, думаю, нет надобности, чтобы я долго говорил. Буду краток. Если появятся вопросы, мы с автором всегда готовы дать ответ.

Голос. Каков объем полного собрания сочинений?

Автор. Я пишу, не считая строк, но могу сказать без хвастовства, что прожил жизнь, не выпуская карандаша из рук.

Докладчик. В полное собрание по нашим подсчетам должны войти стихи в количестве 206 наименований, общим объемом двадцать тысяч строк. Получится очень весомая книга. Если издательство не поскупится и обложку изготовит из кожи или из ледерина № 7, а отпечатает на бумаге № 1, то можно смело сказать, что книга эта украсит собой любую библиотеку…

Коше-бий в таких случаях говорил: «Поэт по месту определения его таланта должен быть уподоблен языку народа. А язык, он не только слова выговаривает, но еще и по вкусу сладость определяет».

Голос. Откуда столько строк? Нет ли среди них заимствований или плагиата?

Докладчик. Нет, нет. Если наш поэт у кого и заимствовал, то исключительно у самого себя. Некоторые отдельные строки, а порой пять-шесть отдельных четверостиший переходят из стихотворения в стихотворение, что создает как бы сквозную нить его творчества.

Голоса:

— Сократить повторы!

— Кому нужны эти самоцитаты?

— Ничего не надо сокращать, не покушайтесь на авторское право.

Докладчик. Тише, товарищи. Давайте разберемся.

Во-первых, автор — хозяин своих слов, где хочет, там их и произносит.

Во-вторых, аксакал нашей поэзии не из числа тех конъюнктурщиков-перевертышей, которые сегодня говорят одно, а завтра другое. Нет, он не отступается от собственных слов и гордо повторяет их в каждом новом сочинении. На мой взгляд, такое постоянство любой честный человек должен лишь приветствовать.

Председатель. Я думаю, что пора попросить уважаемого докладчика ознакомить нас с содержанием будущего собрания сочинений. Прошу…

Докладчик. Свое первое стихотворение автор посвятил пролетарскому празднику Первомаю. И, верный избранной теме, он каждый год встречал Первомай своим поэтическим подарком. В собрании сочинений нас ждут 25 стихотворений, посвященных этому торжеству. То же можно сказать и о других праздниках: о годовщинах Октябрьской революции, о Дне Конституции, Дне Красной Армии, Международном женском дне, в последние годы к ним присоединился еще и День Победы. Сюда же необходимо добавить стихи, написанные к таким датам, как Дни образования пионерской и комсомольской организаций. Эти стихотворения составляют первый раздел — раздел гражданской лирики…

Второй раздел собрания сочинений — это стихи о земле. Надо отметить, что наш поэт-аксакал на редкость последователен в своем творчестве и привык любое дело доводить до конца, не в пример некоторым, которые готовы всякое полезное начинание бросить на половине. Нет, у него все на своих местах. Если весной он призывал к активному проведению посевной кампании, то осенью не забудет обратиться с призывом активно провести сбор хлопка. Собрание сочинений нашего поэта — это настоящая летопись жизни республики. По ней потомки смогут совершенно точно сказать, сколько раз за последние двадцать пять лет автономная республика выполнила государственный план по сдаче хлопка-сырца. Одиннадцать раз, товарищи. Слово, сказанное поэтом, можно не перепроверять. А сколько раз родной район поэта, патриотом которого он был и остается поныне, получал переходящее знамя? — можете спросить вы. Отвечу точно, поскольку знаю это из его стихов, — шесть раз.

Третий раздел — интимная лирика. Сюда включены стихи, посвященные жене, дням рождения родных и друзей поэта. Могу вас заверить, что в этом разделе вы встретите образцы подлинного доброжелательства…

Мой комментарий. Я тоже поначалу думал, что это ирония. Но нет. Приглядевшись, понял, что докладчик говорит вполне серьезно. Стенограмма не передает интонации, пафоса. Голый текст без пафосного убранства кажется теперь язвительной насмешкой, а тогда с трибуны он звучал как музыка, как хорал, как проповедь.

Коше-бий по этому поводу говорил: «В местности нашей округи находился на проживании один мулла, обладавший незаурядными данными голосовой силы. Особенно преисполнялся он вдохновением в момент чтения заупокойной молитвы, по причине чего все окрестные старцы-аксакалы выражали непременным условием своих похорон обязательное приглашение именно данного священнослужителя.

И мой отец в своей последней просьбе выразил пожелание, чтобы обслужил его не кто иной, как Байназар-мулла.

Позже я тому мулле задал конкретно поставленный вопрос о содержании смысла читаемой им молитвы. А он, виновато улыбаясь, выразил чистосердечное признание, что пониманию арабского языка не обучен и значения произносимых слов сам не постигает, но знает одно: произносить надо зычно и с эмоциональным чувством».

Голос. А может, оставить по одному стихотворению к каждому празднику и по одному на каждое выполнение плана?

Голоса:

— Правильно!

— Не кощунствуйте!

— Вы просто завидуете его плодовитости!

Докладчик. Спокойнее, товарищи. Вопрос сложный. Мы и собрались сюда, чтобы его обсудить.

С одной стороны, аксакала нашей поэзии необходимо представить как можно шире, потому что его творчество полнее воспринимается во всей своей широте.

С другой стороны, известно, что настоящего мастера можно представить и несколькими, а то и всего одним произведением. У поэта Грибоедова в основном известна лишь одна комедия в стихах — «Горе от ума», а у писателя Фурманова — главным образом, роман «Чапаев», так же и у Николая Островского, все знают его роман «Как закалялась сталь». Так что…

Голос. Да как вам не стыдно сравнивать его с такими писателями! Как язык-то повернулся…

Автор. Что это вы кусаться начали? Ведь ваши зубы на моих стихах выросли. Или забыли?

Голос. Помним. Потому и рот перед людьми открыть стыдимся — наши зубы от ваших стихов сплошь кривые.

Первый рецензент. Передо мной трудная задача. Дело в том, что у нас много известных поэтов, но, к сожалению, мало, как бы это сказать?.. Мало известных произведений…

У нас уже есть история литературы и есть имена, навечно вписанные в нее, но нет… Не знаю, как тут лучше выразиться… Нет пока что самой этой литературы.

Голоса:

— Не смейте охаивать нашу национальную литературу!

— Не злорадствуйте над нашими недостатками!

— Не лезьте грязными руками в двадцатипятилетний труд поэта!

Первый рецензент. Поймите меня правильно… Я имел в виду… То есть мне кажется…

Второй рецензент (перебивает первого). Товарищи! Я знаю, что хотел сказать предыдущий оратор, хотя он все время ходит вокруг да около и не решается высказать главное.

А мы не должны отводить глаза от реальности. А мы должны трезво взглянуть на вещи! Должны прямо посмотреть в лицо действительности!

Какова же эта действительность? А такова, что наш поэт-аксакал является продолжателем традиции каракалпакской поэзии.

А какова же эта традиция? А это — скажем честно и без обиняков — традиция устной поэзии. Вот именно, устной…

Стихи его трудно и скучно читать, но если он сам прочтет их вслух, да еще и с выражением, и громко при этом, то они могут и понравиться.

Голоса:

— Верно.

— Не он один. Многие так: произносят вслух — слушаешь; увидишь в книге или в газете — читать не хочется.

Второй рецензент. Вот я и думаю, товарищи. Многие стихи наших поэтов прошлого записаны «из народных уст». Скажу прямо и откровенно: стихи нашего поэта-аксакала надо записать из его уст. Может, тогда они станут лучше.

Голоса:

— Вот пусть себе и читает их, но не печатает.

— Не кощунствуйте! Не унижайте поэта!

Притча, рассказанная Садыком-шаиром. У одного человека были сыновья-близнецы. Как только они выросли и возмужали, он их обоих женил и отделил от себя — каждому построил дом.

В первый день самостоятельной жизни один из братьев вышел на улицу, раскрыл ладони и обратился к богу:

— Всесильный и всемогущий! Молю тебя, даруй мне отару овец. Смилуйся надо мной и не дай мне пропасть с голоду.

Тогда второй брат, услышав эту молитву, подошел и, пристроившись рядом, тоже обратился к богу:

— Всесильный и всемогущий! Смилуйся надо мной и даруй мне пару голодных волков.

Первый брат его одернул и спрашивает:

— Эй, дурень, зачем тебе волки?

— А затем, — отвечает второй, — чтобы они перегрызли твоих овец и чтобы ты не клянчил у бога дармового прокорма.

Мне кажется, все мы тут потомки тех близнецов…

Притча, рассказанная Аббазом-шаиром. Водном ауле жили два приятеля, хорошо жили, ладно. Все сообща делали, друг другу не перечили. Надумали они сообща арбу купить и отправились за покупкой в Хиву. Облюбовали хорошую арбу, в цене сошлись с продавцом, купили, впрягли в ту арбу обоих своих коней, да тут и рассорились в пух…

Один говорит:

— Я спереди сяду.

Другой в ответ:

— Нет, я.

До драки дошло, до схватки кулачной. Люди, завидев это, кликнули городского казы, чтоб рассудил их по чести и совести.

По совести казы судить умел, а по уму — не очень. Недолго думая повелел он распилить арбу повдоль: каждому по колесу, каждому по оглобле.

И пошли приятели восвояси. Один свою половинку справа подпирает, другой свою — слева. Но зато каждый спереди, никто не за спиной.

Голоса:

— Ну и что?

— Хватит нас баснями потчевать!

— Какое это имеет отношение к вопросу повестки дня?

— Не кощунствуйте! Если хотите дать поэту совет, то советуйте вразумительно.

Третий рецензент. Если мы не издадим это собрание сочинений, то никто не спросит: «Почему?» Если же издадим, то опять-таки никто не удивится и не спросит: «Зачем?» А раз так, то стоит ли обижать аксакала нашей поэзии? К тому же уважаемый докладчик провел большую работу по сбору материала и подготовки рукописи в печать. Стоит ли пренебрегать его работой? Я думаю, что издать легче, чем не издать.

Председатель. Ставлю вопрос на голосование. Кто за то, чтобы предложить издательству выпустить полное собрание сочинений нашего уважаемого поэта-аксакала? Прошу поднять руки.

Кто против?

Воздержавшиеся?

Так. Пиши: единогласно.

Мы от всей души поздравляем вас, аксакал!

Автор. Большое и чистосердечное мое поэтическое спасибо нашему Союзу писателей за неустанную заботу о нашей национальной литературе вообще и о моем творчестве в частности. Всем вам, дорогие товарищи, я желаю таких же успехов в творчестве и долгой жизни. Еще раз спасибо.

Мой комментарий. Наверное, каждое время порождает какие-то свои особые слова, которые воспринимаются как пароль, как знак, что именно за этими словами скрыт серьезный смысл. И напротив, настоящая мудрость, но без сопровождения слов-паролей кажется людям этого времени вовсе и не мудростью, а так — баснями, байками, посторонними разговорами не по существу вопроса. Времена меняются, меняются пароли — и вот видишь, что все, казавшееся когда-то содержательным и серьезным, на поверку оказывается пустопорожним. И думаешь уже о том, а нет ли и в нашем времени таких слов-паролей, слов-заклинаний? Всегда ли, произнося, например, «проблема», «духовность», «личность», мы действительно говорим о чем-то проблемном, духовном, личностном и так далее?

Мой дедушка поучал: «Следи за своими ногами, чтобы не вляпаться в навоз. Следи за своим языком, чтобы не ляпнуть дурость».

На этом совещании прозвучало немало дуростей, но в конце концов и они оказались полезны мне в ту пору. Чем? Это уж мое дело.

 

22

Выписка из протокола № 2

Председатель. Товарищи! У нас сегодня знаменательное и странное событие. Знаменательно оно тем, что в Союз писателей поступила рукопись первого романа в истории нашей каракалпакской литературы. Называется роман «Песнь каракалпаков».

Странность же состоит в том, что автор не подписался под рукописью. Поэтому, кем является автор — известным и всеми уважаемым писателем или никому не ведомым новичком, мы не знаем. Нам предстоит обсудить вопрос: как поступить с этой рукописью? Предложить ее издательству или отклонить?

Голос. Посмотрите по штемпелю на конверте, откуда автор.

Председатель. По штемпелю судя — из Нукуса. Возможно, он сейчас сидит в этом зале. А возможно, отправил рукопись, находясь в городе проездом.

Союз писателей попросил наших уважаемых критиков ознакомиться с рукописью и отрецензировать ее.

Рецензент. Если судить по названию романа, то стоит предположить, что автор — человек несведущий в литературе, новичок. Он не знаком с образцами мировой классики. Я никогда не читал и даже не слышал, чтобы хоть один роман назывался «Песнь казахов», или «Песнь узбеков», или же «Песнь французов».

Судя по названию, трудно попять, у кого автор перенимает эстафету творчества. А если писатель не перенимает эстафету, то он ее и не передает. Нужен ли нам роман, который не передаст эстафету национальной прозы нашим потомкам? Я считаю, что вопрос должен ставиться в этой плоскости.

Второй рецензент. Если автор новичок, как предполагает мой коллега, предыдущий рецензент, то, следовательно, он должен быть молод. Молодой же человек ориентировался бы на вкус молодежи и в целях ее воспитания написал бы роман в жанре детектива. Потому что детектив привлекает читателей и делает имя автора популярным. А читатели и популярность как раз и нужны молодому начинающему прозаику.

Но автор назвал свой роман «Песней». Здесь чувствуется влияние старых традиций. Поэтому я предполагаю, что неизвестный автор на самом деле известный писатель. Он потому и скрыл свое имя, что не нуждается в популярности, она у него и так уже есть. И поскольку автор — человек известный и, следовательно, уважаемый, я считаю, что роман этот необходимо опубликовать.

Первый оратор. Смотрю я на рукопись и вижу, что она пухлая, толстая, страниц в ней много.

Наш народ, как известно, самый читающий народ в мире. Но где он читает? А читает он в транспорте. Надо беречь его время. Я согласен со вторым рецензентом: рукопись можно издать, но предварительно сократив ее.

Второй оратор. Я не виню автора за то, что свой роман он назвал «Песнь каракалпаков», хотя я тоже не знаю книг, озаглавленных как «Песнь россиян» или «Песнь эстонцев». Но автор шел своей дорогой, а это доказывает, что он настоящий писатель. И поэтому я не согласен с первым рецензентом.

Но не могу полностью согласиться и со вторым рецензентом, который считает, что неизвестный автор на самом деле человек известный и уважаемый. Может, оно и так, но не известно, кому он известен и кем уважаем.

Что я имею в виду. Я имею в виду, что даже такой гениальный классик, как Лев Толстой, всякий раз, когда он описывал в своем романе женскую одежду, советовался со своей женой Софьей Андреевной, чтобы она поправила или дополнила, где что надо. И другие писатели всегда советовались со знающими людьми. А с кем советовался наш неизвестный автор — нам это не известно. И в таком случае, порекомендовав рукопись в печать, мы берем всю ответственность на себя и можем попасть в неудобное положение, пропустив ошибку.

Третий оратор. Вопрос о названии романа поставлен ребром, поставлен правильно и своевременно. Я считаю его центральным вопросом повестки дня.

На первый, поверхностный взгляд может показаться, что ничего особенного нет в том, что, допустим, нашего молодого поэта Генджемурата Изимбетова звали бы Каллибеком, а, напротив, молодого критика Каллибека Бекжанова звали бы Генджемуратом.

Но это лишь на первый и, подчеркиваю, поверхностный взгляд. А мы обязаны смотреть в глубь явлений, смотреть непредвзято, но заинтересованно и пристально. А глядя в глубь явлений, мы обязаны констатировать, что книга — это не человек. Мы не вправе уклоняться от этого факта.

Факты же говорят сами за себя. Толстой назвал роман «Война и мир». Шолохов назвал роман «Тихий Дон». Таковы факты.

Если бы Толстой озаглавил роман иначе, скажем — «События 1812 года», а Шолохов, в свою очередь, озаглавил бы свой роман «Судьба Мелехова», то что было бы? А было бы то — и об этом мы должны сказать открыто, глядя в глаза правде, — что названия были бы не такими, какие они есть! Я осмелюсь утверждать, что они не соответствовали бы авторскому замыслу. А форма, как известно, должна соответствовать содержанию. Или, как гласит наша мудрая пословица: по полю и урожай, но бороде и бритва.

И мы тоже обязаны судить не поверхностно, обязаны заглянуть в глубь вещей, потому что…

Голос. Хватит! Хоть кто-нибудь заглянул в глубь книги? Или все вы прочли лишь ее название?

Четвертый оратор. Вопрос задан правильно. Я ознакомился с оглавлением данного романа и могу сказать, что оно интереснее и содержательнее названия. Рукопись разбита на три отдельные части. Первая часть названа «Жизнь», вторая — «Любовь». Название третьей части — «Дружба».

Наш мир вечно меняется, вечно обновляется, но есть в нем и вечные категории. Вечны день и ночь, весна и осень, свет и тень. Точно так же вечны жизнь, любовь и дружба. Я глубоко уверен, что автор глубоко прав, разделив свой роман на три части и озаглавив каждую из этих частей именно таким образом, как он это сделал. Озаглавив части таким образом, он сразу создал художественные образы, которые порождают в читателе образное мышление.

И мне, как одному из читателей, на память пришел следующий образ, которым я и хотел бы поделиться с вами, а если здесь присутствует и автор, то равным образом и с ним тоже.

Однажды возвращался я из Москвы на поезде. В купейных вагонах мест не оказалось, и мне пришлось всю дорогу ехать в общем вагоне. В общем, это оказалось даже интересно. У меня оказалось сразу много попутчиков, со всеми мы познакомились, пили чай, и каждый рассказывал что-то о своей жизни. В поезде люди сходятся быстро и легко. Правда, многие из них по пути сходят с поезда, зато появляются новые пассажиры и появляются новые судьбы, новые темы для разговора.

Возвратившись благополучно к себе домой, я потом не раз возвращался мысленно к тому путешествию и пришел к выводу, что жизнь — это поезд, где все мы пассажиры общего вагона, которые делят друг с другом радости и беды. Этим наблюдением я и хотел бы поделиться с автором, если он находится здесь. Такие образы находятся в творчестве не так уж часто, и я советовал бы автору использовать мою находку в своем романе, в части, озаглавленной «Жизнь».

Голоса:

— Вы хоть и член совета по критике, но не вправе давать советы автору.

— Здесь не общий вагон, нечего вспоминать свою жизнь. Это каждый может.

— Пора, наконец, говорить по существу.

Пятый оратор. Товарищи! Если — как нас верно призывают и критикуют из зала — говорить по существу, то я должен определенно заявить: один человек не может написать и даже не имеет права писать роман под названием «Песнь каракалпаков», да еще разбивать его на такие части, как «Жизнь», «Любовь» и «Дружба». Такой роман должен быть коллективным трудом, он должен вобрать в себя опыт всех каракалпаков. И автор — если он вообще существует — обязан прислушаться к любому из наших советов.

Шестой оратор. Вот именно. Я не стану долго распространяться, вспоминая но отдельности жизнь, любовь и дружбу. Не стану, ибо художественный образ должен объединять в себе все сразу. Вот вам пример, где все соединилось.

Однажды жили два дружка — Асан и Досан. Не только они меж собой дружили, но и жены их тоже, и дети их тоже. И вот пошли они как-то искупаться в Амударье. Разделись почти догола. Тут Асан увидел на пузе Досана родимое пятно. Потом глянул на пузики его детей и видит, что у них такие же родинки. Тогда Асан и говорит:

— Ого, дружок Досан, ну и сильна же твоя порода, всех детишек родинками наградил.

А жена Досана — куриная ее голова, раньше мужа должна во все встрять — и говорит;

— Чему тут дивиться? Такие родинки вообще у всех детей. Глянь на своих ребятишек.

Глянул Асан, а у его детей такие же родимые пятна и на том же месте. Посмотрел он на жену свою, а та аж краской залилась.

Разъярился Асан да как стукнет свою жену, ну она и кубарем в Амударью. И утонла в момент. А Досан хвать ножик, которым дыню резал, и тем ножом — в горло Асану.

Вот вам и жизнь, и любовь, и дружба, и все вместе.

Аббаз-шаир. Какая же тут жизнь? Какие же тут любовь и дружба? Тут смерть, прелюбодейство и предательство.

Все ваши советы автору напоминают мне одну древнюю притчу. Послушайте.

Давным-давно один бий решил сплотить всех жителей своего аула, для чего собрал их вместе и сказал:

— Поклянемся на молоке. Молоко — самое белое и святое, что есть в мире.

С этой целью посреди аула установил он большой котел и накрыл его крышкой. А в середке той крышки была маленькая дырочка. И повелел бий всем жителям аула принести по кувшину молока и через ту дырочку влить в котел.

Когда весь аул исполнил повеление и последний из аульчан приближался к котлу со своим узкогорлым кувшином, бий остановил его, взял кувшин и вылил на ладонь каплю. Там была вода.

— Как посмел ты всех нас обмануть? — спросил бий сурово. — Мы хотели поклясться на молоке, чтобы единство наше было таким же чистым и животворным, как молоко. И ты осмелился разбавить наше молоко водой, ты осмелился разбавить наш союз? Что будем делать с отступником?

— Изгнать его!

— Повесить за ноги!

— Отрезать ему уши!

Аульчане закричали, и гневен был их крик. Отступник испугался и взмолился:

— Простите меня. Я не хотел зла. Я хотел только немного схитрить и получить маленькую выгоду. Думал, что если все принесли молоко, то один кувшин воды будет незаметен.

— Бесстыжий!

— Скаред!

— Негодяй!

Сурово судили аульчане своего земляка. Тогда бий сказал:

— Я знаю, как его наказать. Пусть опустит он руку в кипящий котел. А ну, открывай крышку.

Виновный открыл крышку и ахнул. В котле была чистая вода. И потупились все аульчане, и застыдились даже в глаза друг другу взглянуть. Так вместо единения произошло в том ауле разъединение людей, и больше уже они ни в чем и никогда не верили друг другу.

Кажется мне, что все советы автору, прозвучавшие пока, это кувшины с водой, принесенные к котлу с молоком.

Садык-шаир. Позвольте и мне вспомнить старую притчу.

Когда пророк Мухаммед женился в третий раз, он па радостях решил женить и своего насыпка — сына старшей жены от первого брака.

Свадьбу пасынку устроил пышную и на торжество созвал людей со всей Аравии.

На следующий день гости разъехались, а невеста в доме мужа сняла чадру и приступила к обязанностям жены младшего мужчины в доме. В обязанности ее входило и подавать воду для омовения своему свекру.

Наполнила она кувшин теплой водой и вошла в покои Мухаммеда. Мухаммед впервые увидел ее, увидел, как гибок ее стан, услышал, как нежен ее голос, и воспылал он страстью к своей снохе. Но не знал, как ему быть, ведь она же жена его пасынка.

Однако нашлись хитрые советчики, и уверили они пророка, что пасынок — не сын, кровь чужая. И если отречется он от пасынка, то нет ничего зазорного в том, что возьмет он в жены свою бывшую сноху.

Так Мухаммед и поступил. Пасынка изгнал, а сноху назвал своей четвертой женой и разрешил каждому мусульманину впредь иметь четырех жен.

Слушаю я это обсуждение, и кажется мне, что мы тоже хотим прогнать автора, а его книгу присвоить себе. Или не так?

Седьмой оратор. Никто не хочет присваивать этот роман. Так что можете успокоиться и не читать нам морали при помощи своих старинных и ветхих притч. Нам не нужен такой роман. Настоящая книга должна отражать эпоху, выражать дух времени и звать людей вперед к новым свершениям, но при этом не забывать и о пройденном этапе, об уроках истории.

Ничего подобного в «Песне каракалпаков» нет. Нет призывов в будущее, нет принципиальной и всесторонней оценки настоящего. Нет извлечения уроков из прошлого…

Голос. Как вы смеете так говорить? Вы же не читали рукопись!

Седьмой оратор. Ну и что? Здесь никто ее не читал, но все выступают. А я говорю в принципе.

Голос. Другие хотя бы не рубили книгу на корню.

Седьмой оратор. Это потому, что они недостаточно принципиальны. А всякое дело надо сразу решать в принципе. Если книга отражает, выражает и зовет — тогда пусть издается, а если нет — тогда ее надо пресечь на корню, чтобы не расцвела махровым цветом. Повторяю — дело в принципе, а вот принципа никто из выступавших и не коснулся.

В таких случаях коше-бий говорил: «Один казы, рассматривая вопрос в плоскости принципа, решил за правонарушительный проступок сына наказать еще и того отца, который доводится этому сыну прямым родителем. Каждому из них казы присудил по девять ударов телесного наказания палкой.

Отец терпеливо перестрадал все девять ударов, не проронив ни единого звука, выдававшего наличие телесной боли.

Сын последовал наглядному примеру своего отца и продолжил дело молчания в период принятия заслуженного наказания.

Зато отец того сына в тот же период издавал страдальческие вскрики, выражавшиеся в громком «ойканье» после каждого удара, адресованного его отпрыску.

Судья выразил удивление по этому поводу и поинтересовался, почему это отец сына безмолвствовал, находясь непосредственно под палкой, а теперь, находясь вне непосредственного контакта с орудием наказания, изрекает болезненные звуки?

На что отец ответил:

Те удары пришлись по наружному покрову кожи, а эти достигают непосредственно сердечной области».

Мой комментарий. Я убежден, что автора не было в зале, иначе бы он закричал от боли, увидев, как избивают его роман, его детище.

Председатель. Товарищи! Мы так и не решили самого главного вопроса текущей повестки дня. Не выяснили, кто автор. Дело не в том, что никто не читал романа, а в том дело, что никто не признал автора. А можем ли мы допустить, чтобы первый в истории нашей национальной литературы роман оказался анонимным?

Голоса:

— Почему в нем только три части? Кроме «Жизни», «Любви», «Дружбы» нужны еще «Зрелость», «Счастье», «Свобода»…

— Вот именно. Почему нет «Счастья» и «Успехов»? Без них нельзя. В принципе нельзя!

Председатель. Повторяю. Главное, что не нашелся автор. Если бы он нашелся, мы бы его обязали по части «Свободы» и «Успехов». Но его нет. Хорошо, если он выявится позже. Тогда в истории нашей литературы мы смогли бы записать, что первый каракалпакский роман написан неизвестным писателем, который после публикации романа приобрел всенародную известность в масштабах нашей автономной республики. А если он вовсе не объявится? Как тогда быть?

Предлагаю следующее постановление. ПОСТАНОВЛЕНИЕ.

Собрание Союза писателей постановляет:

1. Если автор романа «Песнь каракалпаков» найдется, то:

а) ознакомить его с протоколом данного собрания,

б) продолжить обсуждение романа в присутствии автора.

2. Второй и последующие пункты постановления будут иметь место после реализации первого пункта данного постановления.

Кто за? Кто против?

Воздержавшихся нет.

Пиши: единогласно.

Мой комментарий. В тот день, как помню, с собрания расходились медленно и молча, словно с похорон. Да, видимо, так оно и было — погребли первый каракалпакский роман, погребли под толщей ненужных слов.

Протокол не случайно сохранился. Я берег его особо тщательно, все ждал, что автор, может быть, объявится. Но он не объявился. То ли и впрямь был новичок и то, как встретили в Союзе писателей его первую рукопись, навсегда отвратило автора от желания пробовать свои силы в литературе? То ли рукопись — мистификация опытного писателя, которому просто хотелось посмотреть, полюбоваться, какая кутерьма вокруг нее поднимется?

Не знаю. Теперь об этом можно лишь гадать.

Мне конечно же хотелось прочитать рукопись, но она хранилась в сейфе у председателя, и ее никому не выдавали, чтобы, как выражались, «не возвращаться больше к этому вопросу без особой надобности». Хотелось мне и повстречаться с автором, поговорить с ним, поскольку я чувствовал, что тоже хочу и, кажется, даже смогу написать роман.

Мой дедушка говорил: «Главное вот что — не ищи себя среди великих, а ищи величие в себе».

Применительно ко мне это можно было выразить иначе: не ищи себя среди писателей, а ищи писателя в себе.

Так-то оно так, только трудно искать в одиночку.

 

23

Из советов моего дедушки. На любой вопрос есть три ответа: «да», «нет», «не имеет значения».

Сам я привык к первым двум, а тех, кто отвечает «не имеет значения», терпеть не могу. Что за чванство? Что за безразличие? Что значит «не имеет значения»? Для кого «не имеет»? Для того, кто спрашивает, — имеет. Потому он и спрашивает. Если для тебя безразлично, то объясни почему. Все это одна лишь хитрость. Просто сказать «да» или «нет» труднее, чем увиливать от ответа. Но сам-то человек должен знать, как он относится к жизни. Если для человека жизнь «не имеет значения», то ему и жить-то незачем.

Хочу, чтобы вы, мои внуки, всегда отвечали прямо. Да так да. Нет так нет. Без всяких там уловок и увиливаний. Тогда ваша жизнь будет счастливой. Тогда и душа моя будет спокойна и на этом и на том свете…

Я всегда дорожил спокойствием дедушкиной души. Действительно, нерешительность — это не путь и даже не тропинка. Но и путь выбрать тоже непросто. Особенно путь в литературе. И тем более когда сама литература находится на распутье.

А в середине пятидесятых годов наша национальная литература находилась именно на распутье. Все понимали, что она сильно отстала не только от мировой или русской (это и понятно — до революции у нас не было своей письменности и, само собой, письменных произведений), но и от соседних литератур, например от казахской и узбекской. Все понимали: нужна нам реалистическая проза. Однако пока не было не только романов и новостей, но не было и навыка их создания и привычки к их восприятию. Существовали лишь поэзия да в какой-то мере критика (если хоть в какой-то мере можно относить к критике те «размышления» о поэзии, которые появлялись в нашей республиканской печати в те годы).

Влечение к поэзии, «влечение — род недуга» испытывала тогда не только литература в целом, но и каждый отдельный человек. Сужу по себе.

Вроде бы уже напрочь отрешился от мечты стать поэтом. Вроде бы уже окончательно решил заняться прозой. Но поэзия не отпускала. Она как хмельное зелье — хоть и тошнит уже, а все тянет.

Поразмыслив, я принял компромиссное решение, однако тогда оно казалось мне (если опять-таки применить нынешнюю терминологию) комплексным. Задумал перевести статью Владимира Маяковского «Как делать стихи».

Конечно, заимствования, подражания, пересказы — не самый прямой путь в литературу. Не парадный вход, но зато удобный выход из кризисных ситуаций.

Я переводил статью. Критическую статью о поэзии. Притом о поэзии новой, новаторской, нетрадиционной. Но сама-то статья написана не стихами, а значит — прозой. Вот так — десять лис в одном капкане.

Закончив перевод и уразумев наконец, как же надо делать стихи, не только уразумев, но и объяснив это своим соплеменникам на родном каракалпакском языке, я вдруг не просто понял, нет, я всей душой почувствовал, что окончательно освободился от поэзии, почувствовал, что не могу и, главное, не хочу больше писать стихов.

Однако сойти с дороги — не значит вступить на другую дорогу. Можно оказаться и на обочине. Так со мной и произошло, поскольку проза мне по-прежнему не давалась.

Постепенно мне стало казаться, что в этом повинен город. Я начал почти задыхаться в нем. Чувство, знакомое многим писателям, родившимся среди полей. И не в том дело, что давят многоэтажные громадины, что мешают шум и многолюдье, что асфальт кругом и ни травинки не видать. Не в том.

Тогдашний Нукус не был еще ни многоэтажным, ни многолюдным и асфальтом тоже не мог похвастаться. В те годы зелени в нем было побольше, чем в ином ауле. Да и вообще внешне он скорее напоминал большой аул, нежели столичный город. И все же душил. Душил одиночеством, оторванностью от родни, от родных мест.

И я отправился к своим.

* * *

Притча, которую рассказала моя мать. Однажды на перекрестке дорог сошлись странники. Сели они поесть. Каждый вынул из хурджума то, что из дома прихватил, и выложил на общий дастархан.

Тут подошел к ним дервиш. А у дервиша, как известно, с собой ни хурджума, ни еды. Вот и сел он в сторонке, поодаль.

Однако люди заметили его и пригласили поужинать с ними.

Поел дервиш да и говорит:

— Возьмите меня с собой. Один из странников ему в ответ:

— Мы бы взяли, да путь далек, а припасов у тебя нет.

Дервиш согласился:

— Это точно, съестным я не запасся, зато у меня в запасе есть множество таких вещей, которые облегчат вам дорогу.

— Что за вещи такие? — спрашивают странники.

— Это шутки, загадки, притчи, предания, — отвечает дервиш. — Пока мои ноги будут идти, а язык ворочаться, я вам такого понарасскажу, чего вы и в жизни-то не слыхивали.

Задумались странники. Кто в затылке скребет, кто бороду оглаживает. И тут самый старый и мудрый из них сказал:

— Нужный человек. Возьмем его с собой. Взяли они дервиша и не пожалели о том.

Мать меня утешала и успокаивала, стараясь внушить мне, что писательство вовсе не такое уж никчемное и дармоедное занятие. Как и в прошлые мои приезды, она стремилась побыстрее выпроводить меня обратно в город, считая, что в ауле мне делать нечего.

Впрочем, о значении литературы я и сам имел представление. Но какой литературы? Этот дервиш мне не пример. Я тоже знаю уйму всяких сказок, преданий, притч и назиданий, сам видел множество интереснейших случаев, от других слышал массу невероятнейших и поучительнейших историй, но для литературы этого мало. Надо еще знать, кому и зачем все это рассказывать.

Никогда не мечтал я писать занимательно-развлекательное чтиво, чтобы скрашивать досуг трудящихся после напряженной работы. Не мечтал и писать нечто подбадривающее в пути, увеселяющее в дороге. И подходить к общему дастархану с шутками и прибаутками тоже не собирался. Да и не мастак я по этой части.

Нет, тот дервиш мне не пример. Вот если бы он, как человек много странствовавший, многое повидавший, рассказал своим спутникам о том городе, куда они направляются, объяснил бы им, какие трудности ждут их на пути и как трудности эти преодолеть, если бы он не развлекал, а увлекал — тогда другое дело.

Но для этого нужно знать, куда идут люди и ты вместе с ними. Знать, от чего ты хочешь их предостеречь, о чем предуведомить.

Не зря Аган Никифорович Сидоров говорил, что писатель должен обладать не столько каким-то особым видением мира, сколько хоть минимальным предвидением.

Мой народ вот уже два с лишним века ведет оседлую жизнь, но ведь все равно он движется, движется во времени, движется в пространстве, вернее — двигает, изменяет пространство, которое он обжил и освоил. Движется в помыслах, в мечтах, в сознании своем.

И я должен понять, куда он идет, и предвидеть то, что ждет его на этом пути.

Шутка сказать — предвидеть путь народа. Не очень-то скромное намерение. Пусть так, но не стоит забывать, что из скромности можно сделать уступку кому-то или чему-то, но совершить поступок из скромности — такое еще никому не удавалось.

Мой отец говорил:«Тот не джигит, кто дожидается приглашения. Джигит сам решает, куда ему нужно скакать и где он сейчас нужнее».

Как я провел три месяца в ауле — это неинтересно. Даже мне вспоминать неинтересно, и вряд ли кому-нибудь будет интересно читать.

Через три месяца я вернулся в город.

* * *

Есть поговорка: лучше раз увидеть, чем сто раз услышать.

Мой дедушка говорил иначе:«Что толку увидеть тыщу лиц, лучше узнай хотя бы имя хотя бы одного человека».

На мой взгляд, задача литературы — или, по крайней мере, одна из ее основных задач — узнать подлинное имя всего сущего в мире.

Назвать все сущее по имени и по отчеству, то есть не только знать, как правильно именовать то или иное, но и понимать, откуда что пошло, что от чего происходит.

Впрочем, это я теперь так думаю, а тогда — в середине пятидесятых — просто чувствовал, что мне не хватает знаний. Нет, речь не о знаниях, которые можно приобрести, изучив различные науки (их, конечно, тоже не хватало, но не в том дело), речь о знании жизни, знании людей. Знание народной жизни — может, это и высокомерно звучит, но без такого знания нет смысла брать в руки перо и водить им по бумаге.

Притча, рассказанная «дедушкой-юристом». Как-то весной, когда бушевала гроза и хлестал проливной дождь, в одном доме собрались люди. Они слушали мудреца.

Дверь была открытой. Через нее мудрец увидел, как по дороге, увязая в грязи, беспрестанно поскальзываясь и падая, бредет маленький мальчик. Мудрец выбежал под ливень, взял мальчика на руки и принес в дом. Мальчуган аж посинел от холода, дрожал и стучал зубами, слова выговорить не мог. Мудрец быстро раздел его, отжал одежду и повесил ее сушиться возле очага. Когда одежда подсохла, а дождь прекратился, он одел малыша и вывел его за дверь.

— Спасибо, дедушка, — сказал мальчик, — пусть бог вас высушит.

Мудрец погладил его по голове:

— И тебе спасибо, мальчик, за доброе слово. Живи долго, — сказал он на прощание.

Сидевшие в доме удивились:

— О каком добром слове вы говорите? Разве пожелание «Пусть бог вас высушит» не похоже на проклятие?

— Эх, люди, люди, — вздохнул мудрец. — Малыш пожелал добра от всей души. Но если говорящий еще неразумен, то слушающий должен быть умным.

Признаюсь, что в то время смысл этой притчи я понял так: не беда, что люди, окружающие тебя, не умеют выражать свои мысли, ты как писатель обязан вдуматься в их слова и тогда поймешь, как они добры и искренни.

Действительно, мне тогда по молодости и писательской неопытности частенько казалось, будто люди, окружавшие меня, еще не доросли до того, чтобы стать героями рассказа или повести (о романах я если и помышлял, то втайне, даже себе боялся в этом признаться). Казалось мне, что они настолько еще не дозрели, что подумывал: а не написать ли какой-нибудь вымысел, может, фантастику?..

Теперь понимаю, что смысл притчи «дедушки-юриста» иной: не беда, что ты как писатель молод и неопытен, не беда, что твой стиль коряв и косноязычен пока, главное — пиши от души, и умный читатель тебя поймет, оценит твою искренность и поблагодарит за добрые слова.

И ныне, пожив на свете и исписав не одну кипу бумаги, я думаю: а ведь и впрямь, быть уверенным, что читатель мудр, что он не глупее тебя, а, пожалуй, и поумнее во многом, — это же счастье.

Ну а что касается вымысла, то тут мне хочется привести один из рассказов нашего коше-бия.

Рассказ коше-бия. Как-то в нашем ауле выступал лектор по линии культпросвета в направлении расширения кругозора в сторону астрономических знаний.

На вопрос: «Имеются ли на иных планетах живые обитатели и какова степень уровня их развития?» — он ответил: «Возможно, что это вполне вероятно». Этот тезис своего утверждения он решил проиллюстрировать примером из общеизвестной легенды. Уточняю конкретно: имеется в виду легенда о пророке Исе.

Согласно содержанию данной легенды перед нами развертывается следующая картина: пророк Иса прибывает к мусульманам. Прибывает он непосредственно с неба и предпринимает целый ряд стараний, направленных в сторону привлечения мусульман к вере в новый религиозный дурман. Но мусульмане достаточно одурманены своим магометанством и не желают меняться в предложенном им направлении. Уяснив для себя факт этого их нежелания, пророк Пса, не намереваясь долго задерживаться в их чуждой его взглядам среде, быстро потрогал себя пальцами по лбу и плечам, а затем улетел в обратном направлении.

Данный лектор в связи с вышеизложенной легендой выразил гипотетическое предложение, что пророк, может, и звался Иса, но был он по своей исконной принадлежности отнюдь не пророком, а космонавтом-инопланетянином. И, надавив соответствующие кнопки на лбу и плечах, стартовал с Земли и вышел на орбиту своей планеты.

Сопровождаемый аккомпанементом взрыва хохота и свиста лектор тоже отбыл в обратном направлении.

Из беседы аксакалов.

— …Насочинять три хурджума вранья — дело нехитрое. Но так выдумку рассказать, чтоб ей, как правде, поверили, — вот истинное красноречие…

— Раз поверят. Два поверят. А потом изобличат ложь, и тогда, считай, пропал. Ни одному твоему слову веры не будет, хоть какую истину ни скажи, все в ней станут подвох искать…

— Нога на кости держится. А язык без кости. Споткнется нога — кость поломаешь. Споткнется язык — весь пропадешь…

 

24

Я слег в постель. Обострилась старая болезнь. Смешно и странно звучит выражение «старая болезнь», когда речь идет о молодом человеке, которому нет еще и тридцати. Но мне было не до смеха, и врачам, похоже, тоже.

Как на этот раз протекала болезнь, толком не помню, потому что часто впадал в беспамятство. Но когда начал поправляться, ко мне подошел врач. После обычного обхода он вдруг сел на краешек моей кровати. И мы разговорились.

Лекарство врача. Поначалу он, как и положено, расспросил о самочувствии, о том о сем, дал кое-какие советы. Но заметив что вид у меня слишком уж невзрачный, взгляд потухший, в лице ни кровинки (это и понятно), но мало того, и ни капли оптимизма в голосе, он вдруг взял листок бумаги, положил на него таблетку анальгина, а рядом нарисовал кружок.

— Пожалуйста, попробуй увеличить или уменьшить этот кружок, не прикасаясь к нему ручкой.

Я взглянул на рисунок без особого интереса. Кружок как кружок. Величиной с трехкопеечную монету. Каждому ясно, что ни увеличить, пи уменьшить его нельзя. Ясно, что тут какая-то головоломка.

Он не стал испытывать мое терпение. Отодвинул таблетку и поставил на ее место бутылочку с микстурой. Сразу стало заметно, что кружок словно бы уменьшился, и теперь мне показалось, что он размером с двухкопеечную монету. Получалось, что кружок не просто сузился, но и подешевел, понизился в цене — этакая инфляция. От такого сравнения я невольно улыбнулся.

Заметив мою улыбку, врач обрадовался.

— Вот видишь, — сказал он, — любая вещь может казаться большой или маленькой. Все зависит от того, с чем ее сравнивать. Нормальный человек рядом с гением почти бездарь, а рядом с бездарем почти талант. Беспалый в сравнении со здоровым — инвалид, а в сравнении с безруким — практически здоров. И так далее. Твоя болезнь хоть и легочная, но не из легких, извини за неуместный каламбур. Но ты же пережил войну. Пусть и в тылу, но всегда помни, что ты из поколения, пережившего войну. Вспомни, какими выходили люди из войны, и поймешь, что твоя болезнь не самая страшная.

Затем он снова пододвинул к себе бумагу и начертил на ней еще один кружок такого же размера. — Какой больше? — спросил он.

— Одинаковые.

Тогда он первый кружок густо заштриховал, тот стал почти черным. А второй оставил белым, но заштриховал фон вокруг него.

— А теперь?

— А теперь больше белый.

Он действительно казался заметно крупнее черного,

— Понял, что хочу сказать тебе? — продолжал врач, — Постарайся в любых обстоятельствах видеть жизнь светлой. И тогда, сколько бы ты ни прожил, жизнь всегда будет большой. И напротив, если все видеть в черном цвете, то хоть сто лет проживи, а жизнь-то будет маленькой.

Вся эта игротерания конечно же была просто психологическим приемом, при помощи которого врач хотел поднять мое настроение и тем самым помочь мне быстрее выздороветь. Но он конечно же и не подозревал, что его кружочки впишутся в круг моих беспрестанных мыслей.

Беспамятство беспамятством, но, видимо, и в нем я не забывал о своих «литературных мечтаниях», где-то на дне сознания они теплились, тлели, и нужно было лишь слабое дуновение, чтобы они вновь вспыхнули. Врач вдохнул в меня жизнь. Его кружочки оказались лучшими таблетками, лучшим лекарством.

Как теория относительности Эйнштейна перевернула физику, так и его «теория соотношений» вдруг перевернула мое сознание. Я понял, что должен написать повесть. Первую повесть на каракалпакском языке. Пусть она станет точкой отсчета. Какой бы она ни получилась, но все равно появится надежда, что следующая окажется лучше нее. Кто бы эту следующую повесть ни написал, я или другой автор.

* * *

…И я написал свою первую повесть о жизни аульной ребятни во время минувшей войны, Написал о том, что знал лучше всего. Написал о том, что засело не только в моем сознании, но и в крови и плоти. «В печенке засело», как говорится, в данном случае не в печенке, а в легких, но это уже детали.

Повесть назвал «Секретарь», потому что главный герой был секретарем комсомольской организации. Но в названии таился и дополнительный смысл. Я окончательно решил для себя, что писатель должен быть не «самописцем», регистрирующим собственные переживания, а секретарем своего народа, который фиксирует все, что происходит в народной жизни.

Каждая книга (особенно первая) — это для писателя предмет гордости и тайной, и {что греха таить) явной. Но она же и повод для тревоги, боязни. Боязни тайной, но от этого особенно острой.

Когда повесть была отпечатана отдельным изданием и пущена в продажу, меня какая-то неведомая мне дотоле сила властно потянула к книжным магазинам.

Сперва я не торопясь прогуливался перед входом, внимательно присматривался к покупателям (несут они мою книгу или нет) и искоса поглядывал на витрину, где моя повесть красовалась (как мне казалось) на самом видном месте. К тому же если немного отойти от витрины, то отражение моего лица ложилось точно на книгу, и получалась обложка с портретом автора. Очень даже симпатично все это выглядело.

Наконец отважился войти в магазин и приблизиться к прилавку. Хотелось узнать, что люди говорят о моей повести, увидеть, как читатель берет ее в руки, перелистывает, о чем-то спрашивает продавца.

Вошел в магазин и вновь порадовался про себя. Повесть моя стояла в одном ряду с книгами Толстого, Чехова, Шолохова, Мопассана. Солидная компания.

Но как только схлынул первый восторг, тут же окатило меня холодом стыда и страха. Книга моя рядом с их томами была слишком маленьким «кружочком», почти точкой, мизерной, как пылинка, соринкой. Я вдруг понял, что соринку эту никто из читателей и не приметит, она лишь у меня в глазу застряла. К тому же великие писатели смотрели сурово. В это время книги их выпускались в дешевых картонных переплетах, но зато с суперобложками, украшенными крупными портретами авторов. И все они — гении и величайшие мастера — сердито и с явным укором смотрели на меня или косились в сторону моей повести, будто говорили: «А ну, смахни эту соринку. Она весь вид портит. И ты решил к нам присоседиться, подстроиться в наш ряд? Стыд-то есть?»

Стыд был. И жгучий.

Бочком-бочком я выбрался из магазина и — опрометью домой. Были бы деньги, вот честное слово, пошел бы и скупил все экземпляры своей книги и потом… Но, хвала Аллаху, денег не было. Порою безденежье очень полезно…

И до сих пор частенько мне слышится: «стыд-то есть?»

Из преданий, рассказанных моим дедушкой. А когда-то ведь и у нас, у каракалпаков, было свое ханство и в нем, как положено, был хан, наш — черношапочпик.

И вот однажды решил он посмотреть, как народ простой живет. Снял ханский расшитый халат, обрядился в лохмотья дервиша, да и за порог.

Вышел тайным ходом. А потом обошел дворец. Глядит, стража стоит. Он к ним, чтоб проверить, узнают его или нет.

— Чей дворец? — спрашивает.

— Ты что, слепой? Разве не видишь, что дворец ханский. И проваливай подобру-поздорову, потому что никому не велено приближаться к ханскому жилищу.

Пошел «дервиш» на окраину. А там другой дом и стража другая.

— Что за дом? — спрашивает.

— Ты что, с луны свалился? — говорят ему.

— Нет, я просто нездешний, только сегодня пришел.

— Это зиндан, здесь сидят те, кто замышлял против нашего милостивейшего хана. И проваливай побыстрее, а то, пока мы тут с тобой болтаем, они могут взбунтоваться или убежать.

Вышел хан за город. Идет по дороге, вдруг видит, стражники гонят людей, связанных одной веревкой.

— Что натворили эти бедолаги, куда их ведут?

— Эй, дервиш, стой поодаль и не приближайся! — кричат ему стражники, — А сам-то ты заплатил подать хану или тебя той же веревкой повязать?

Приходят он в аул. Смотрит — ребятня аульная игру затеяла. Играют в ханство. Один крикнул: «Я — хан!» Другой: «Я — визирь». Третий: «Я — палач». А кто и рта раскрыть не успел, те — простой парод. Согнулся «народ» перед «ханом». Тот на их спинах улегся, как на широкой тахте. Кому локтем в ухо заехал, кому пятку на макушку положил. И отдыхает. А «визирь» подгоняет «живую тахту», и ходит она по кругу. Вдруг один из «простолюдинов» споткнулся, и «хан» свалился. Тут же подбежал «палач», и того «простолюдина», который уронил «хана» вместе с его достоинством, начали «казнить».

Увидел все это настоящий хан и решил отречься от власти своей. Так дервишем и ушел из каракалпакской земли. И ни наследника не оставил, ни завещания.

С тех пор и не стало у нас своего ханства. А что хорошего? Народ-то беспризорным остался и вон сколько веков по всем землям скитался, ото всех обиды терпел. Уйти всегда просто. А вот выход из трудности найти — это посложнее будет. Все дела бросить — не велика премудрость, вот хоть одно дело поднять да на ноги поставить, тут и помудровать и помозговать надо.

Коше-бий говорил:«Однажды пророк Мухаммед брился. И после завершения процесса бритья он обнаружил наличие крови на своей щеке. Вследствие чего стал Мухаммед выражать свое неудовольствие в форме претензии, адресованной богу:

— Эй, Аллах, на каком основании создал ты на лице моем волосы, подлежащие бритью, и при этом не проявил должной заботы о создании кожи, которая бы не подвергалась ранению бритвы? Это я расцениваю как явную недоработку со стороны твоей руководящей инстанции.

На что Аллах ответил:

— Я провел большую работу по созданию двух глаз на твоем лице и двух рук при твоем теле, в дополнение к вышеназванному сотворил я и зеркало. Чего тебе еще? И не смей перекладывать свои ошибки на мои упущения.

Эх, Тулепберген, Тулепберген… Все, что надлежит иметь человеку при себе, при тебе наличествует. Так что, согласно смыслу изречения парикмахеров: «Извольте бриться».

Моя мать говорила:«Ты ведь, как все дети, и ходить-то начал не сразу. Сперва ползком. Потом на четвереньках. Потом стоять на двух ногах учился. Первый шажок делал. А теперь как побежишь, так мне за тобой и не угнаться».

Мой отец говорил:«Без ошибок в этой жизни не проживешь. Но если не исправлять ошибок, тоже погибнешь».

Я хотел переписать свою первую повесть всю целиком, от начала до конца. Но, начав ее снова обдумывать, вдруг понял, что у меня в голове выстраивается следующая повесть. Ее я и написал. Так и пошло…

Вместо послесловия. Интервью, которое я взял у самого себя

Вопрос. Что бы я сделал, если бы удалось начать жизнь сызнова?

Ответ. Часто на подобный вопрос приходится читать такие ответы, что, мол, хотел бы прожить ту же жизнь, о другой не мечтаю. Я верю этим людям, но присоединиться к ним не могу.

Мой дедушка говорил: «Кабы заново родиться, я б умнее был и не ленился после обеда переделывать то, что сделал до обеда».

Видимо, я уродился в дедушку. Часто жалею об ошибках и упущениях. Мне вот и сейчас, когда эта книга закончена, хочется многое в ней переделать. Впрочем, я и так ее не раз и не два переписывал. Мог бы переписать еще десять раз, но за это время накапливаются другие дела и задачи. От них тоже не отвернешься.

Вопрос. Почему эту книгу я считаю романом-эссе, хотя, по сути, состоит она не столько из авторских размышлений, сколько из преданий, сказаний, притч, советов?

Ответ. Ну, предания так предания. Вот еще одно.

Рассказывают, что, когда Айдос-баба решил женить одного из своих братьев, он устроил богатую свадьбу. На свадебный той съехались сородичи со всех концов степи. Чтобы порадовать их, Айдос-баба приказал каждому гостю подарить по живой овце.

Получили гости овец, но не обрадовались. И стали бранить и упрекать Айдоса:

— Надо же, такую роскошную свадьбу устроил, такие ценные подарки каждому из многочисленных гостей раздал, а о веревке для овец и не подумал. А может, пожадничал. Как без поводка вести овцу?.

Не зря в нашем роду считают Айдоса своим предком. Я тоже подумал об «овце» и забыл про веревку. Указание на жанр — тот же поводок, с ним читателю удобнее, есть куда «привязать» роман. Лишь в самом конце мне пришло в голову привязать к роману «веревку». Не знаю, может быть, кому-то она покажется излишне длинной, а кому-то поводок покажется слишком коротким, слишком «тугим».

Мне хотелось пригласить читателя на той и дать ему на намять подарок. А уж как ему управляться с тем подарком, надеюсь, он сам сообразит, потому что верю: читатель умен и опытен. По крайней мере, именно на такого читателя и рассчитана эта книга.

Вопрос. Со словом «эссе» как-то разобрались. Но книга явно мемуарная, почему же она названа романом?

Ответ. К любым литературоведческим нормированным понятиям каждый писатель добавляет свой «довесок». Для меня слово «роман» не просто жанровый термин. Часто можно услышать, как человек говорит: «Моя жизнь — это настоящий роман». Или о любви двух людей говорят: «У них роман». Помнится, Нодар Думбадзе сравнивал роман с… пылесосом. При этом, по-моему, он имел в виду не только способности пылесоса затягивать в себя все, что встречается на пути, но — главное — способность очищать все, к чему он прикасается.

Для меня роман — это нечто, во-первых, жизненное, во-вторых, сложное, а в-третьих, захватывающее.

По моим понятиям, роман — это целая историческая формация. История одной человеческой жизни сродни истории всего человечества. В ней тоже своя эволюция и свои революционные перевороты. Но происходят они в одной душе.

По моим представлениям, каждый новый роман — открытие новой планеты, на которой свой климат, своя атмосфера, своя жизнь.

Роман позволяет через судьбу одного человека показать судьбу народа. А если удастся, то и судьбу человечества. Через судьбу одного аула или одного дома — судьбу страны и планеты.

Астрономам известны так называемые компактные галактики.

Для меня роман — это компактная, спрессованная вселенная.

Вопрос. Для чего я затеял это автоинтервью, этот разговор с самим собой?

Ответ. Во-первых, автор — это еще и первый читатель. И разговариваю я не с самим собой, а с читателем.

А во-вторых…

…Моя мать поучала: «Если хочешь договориться с другими, то почаще спорь с собой».

Я почувствовал необходимость написать эту книгу, разобраться в своем прошлом, в тех основах, на которых держится моя жизнь.

В строительстве сначала закладывают фундамент, а потом на нем возводят здание. В жизни — тоже. Но только каков фундамент под тем, что ты сделал и чем ты жил, приходится понимать не в юности, а в поздней зрелости. И думаю, что не только у меня так. Думаю, что у большинства людей после пятидесятилетия появляется острая потребность разобраться в собственной судьбе, начиная с самого основания, найти главные опоры жизни.

Каракалпак никогда не пожелает даже лютому врагу: «Чтоб тебе жена изменила», «Чтоб тебя друг предал». Я тоже сын своего народа и тоже знаю, что такое проклятье хуже любого оскорбления. Без опоры человек не просто погибнет или пропадет, он рухнет.

В этой книге я искал тех, на ком держится моя жизнь, и теперь говорю:

— Светлая память всем, кто ушел. Спасибо вам.

— Спасибо всем, кто жив. Живите долго.

Вопрос. Как, и это все, этим и кончается «Каракалпак-намэ»?

Ответ. Да. Книга кончается не потому, что исчерпаны все чувства и мысли. Не потому, что нечего больше сказать. На любую вольную тему можно говорить хоть всю жизнь. Но жизнь одна, а тем много.

«Если бы не ждали больные, то я каждого пациента лечила бы, пока он не станет здоровее здорового», — говорит моя дочь — медик.

«Что ни день, то новости. А газета постоянно требует свежих материалов. Если б не это, я бы так отшлифовал, так отредактировал статью, что загляденье», — говорит мой старший сын — журналист.

«Моя бы воля, так я бы не требовал от суда никаких приговоров, а жизнь бы отдал, чтобы перевоспитать хоть одного преступника. Но сами же преступники не дают сделать этого. Один судебный процесс закончился, а надо уже готовиться у другому», — говорит «дедушка-юрист».

«Будь моя воля, я бы целый день преподавал одну литературу, но есть другие предметы и другие учителя», — говорил мой учитель литературы.

«Кабы старики не умирали, то и молодые бы не взрослели», — говорил мой дедушка.

Книга закончена. Но пока жив, не устану говорить о своем народе, о его миролюбии и чистосердечии, о его мудрости и наивности, о его вековых скитаниях и о его вечной готовности перед друзьями выставить на дастархан все, что есть в доме. Не устану говорить об этом и в следующих книгах.

До новой встречи. Живите долго, мои главные опоры.