Василию Петровичу очень хотелось бы лечь с женой, хоть и временами он склонялся к теще. Та лежала в чистеньком, сухом месте (почва — почти песок, а сверху — приятно пахнущий можжевельник), жену же постоянно заливало на восьмое марта и на ноябрьские праздники. Каждый раз, когда приходилось навешать ее в это время, Василий Петрович вспоминал дорогу от бараков — на стройку в Комсомольске-на-Амуре и понимал, что пройти такое можно лишь однажды от большого желания строить коммунизм.

Однако у жены было гордое надгробие из черного гранита под белой березой, а у тещи — типовая бетонная плита, под которой земля уж точно пухом не покажется. К тому же на жениной плите уже были высечены фамилия, имя, отчество Василия Петровича и даже оформлено место для фотографии. Он сам занимался этим целый месяц год назад, когда жена слегла с параличом. Логичнее было бы высечь первым имя жены, но из деликатности Василий Петрович начал с себя, а чтобы дать жене понять, что он не торопится, добавил даже паспортные данные. Работая над женской половиной памятника он попутно объяснял не сводящей с него гамлетовского взгляда Полине Гавриловне, что увековечить свое имя самому гораздо надежнее (не говоря уже о дешевизне), что неизвестно будут ли этим заниматься наследники, а ведь может статься, что зажмут и плиту, и золоченые буквы, а имена покойных вырежут на березе за холмиком. Кроме того, Василию Петровичу хотелось бы напоследок вспомнить свое изначальное ремесло резчика по камню, потому что вспоминать, а тем более применять специальность работника по кадрам было несколько неуместно. Мозг Полины Гавриловны, не смотря на паралич, активно функционировал и трезво оценивал ситуацию: ни детей, ни внуков, ни даже родни, придется завешать квартиру за предсмертный уход, а такие «ухажеры» на радостях, что решился квартирный вопрос, могут закопать и под скамейкой в парке и даже не позаботиться, чтобы на ней значилось классическое: «Здесь были Вася и Поля». И Полина Гавриловна наблюдала за мужем со смешанным чувством. Вернее одним глазом она выражала непротивление насилию и понимание неизбежного, а другим, дальним по отношению к Василию Петровичу, — страстное желание вырвать у мужа инструмент и в ответ на заботу о будущем выбить у него на лбу что-нибудь из репертуара заборов и скамеек.

Оглядывая памятник, Василий Петрович неожиданно спохватился, что даты жизни и смерти Полины Гавриловны на нем не проставлены (ведь не мог же он их выбить заранее!) А кто и на какие деньги проставит дату его собственной кончины? Василий Петрович разволновался: даже за гробовой доской его ждали проблемы.

Затем он с облегчением вспомнил про Сергея и успокоился. Тот когда-то предлагал адекватное и современное решение проблемы с надписью. У Василия Петровича отложилось в памяти даже слово: пульверизатор.

В стане наследников было неспокойно: шли дебаты.

— На завещание, говорят, налог большой; особенно, если не родственники. Надо бы с куплей-продажей подсуетиться.

Татьяна Викторовна, мать семейства и официальная наследница, хотела казаться донельзя деловой и современной. Хоть раз в жизни. Может быть, он же и последний. Окунуться в мир большого капитала и вдохнуть ароматы Уолл-стрит. (Кстати, и фильм недавно показывали.)

— Не трогайте дедушку, он не поймет, — философски спокойно посоветовал Сергей. — Он до сих пор не верит, что квартиры можно продавать.

— Понял же он приватизацию!

— Боюсь, что нет. Просто пошел и приватизировал за компанию с соседом…

Сергей, сын Татьяны Викторовны, по жизни желал себе и другим как можно меньше напряга. Особенно морального, потому что физически именно Сергей возил Василию Петровичу продукты, занимал очереди в поликлинике, ходил на кладбище сажать любимые цветы Полины Гавриловны, пил бесконечный кофе, отнимавший массу времени и жалел старика, что для наследников, находящихся в ожидании, вообще не характерно. Он, единственный из претендентов на квартиру, четко понимал, что один разговор о возможности ее продажи произведет на Василия Петровича тот же эффект, что и сообщение Левитана о начале Отечественной войны. Было бы негуманно вновь отправлять старого большевика на передовую.

— Ну да! О нем, давайте, будем думать, а сами с налогами закопаемся, да?! Паш, ну ты-то чего молчишь, как тормоз? Скажи хоть что-нибудь!

Свете, младшей сестре Сергея, хотелось многого; протащить жениха через ЗАГС и усадить перед телевизором в отдельной квартире. Чтоб ни теши и ни свекрови — сама себе хозяйка.

Паше, ее жениху, хотелось малого: завалиться спать прямо сейчас — в девять вечера (с утра — подъем в четыре — месить пирожковое тесто в булочной). А предварительно выпить пивка, которым хозяева не потчевали.

— В нотариальной конторе, — страстно, как революционер на сходке, зашептала Света, — есть такой Иван Иваныч, который специально ездит убеждать всякий трудный контингент — алкашей там, умственно отсталых… Дать ему двадцать баксов — он и нашего уломает.

Сергей задумчиво усмехнулся:

— Помнится, у Пушкина в «Пиковой даме» с одной бабулей тоже проводили по ночам разъяснительную работу…

— Ну вот видишь! — живо отреагировала сестра. — Люди ищут варианты!

Ее брат произнес какую-то нарочито изощренную фразу:

— Все-таки мы вышли не из гоголевской шинели, а из топора Раскольникова!

Чтобы разрядить обстановку Татьяна Викторовна подала на стол пирог с капустой и с надеждой спросила:

— Паша, ну а ты-то что скажешь?

— Вы лучше наши дрожжи кладите, — резюмировал Паша, пробуя пирог, — на французских опара, конечно, быстрее поднимается, но тесто не выкисает.

Василия Петровича затянуло в рыночные отношения тогда, когда он этого уже не мог ожидать — перед смертью. Для человека, всю жизнь проведшего в рамках планового хозяйства, он довольно философски воспринял разгул экономики и потрясение основ квартирного вопроса; хотя и потребовалось немало душевных сил, чтобы постичь, как у простого человека может быть право на то, что свято принадлежало одному государству и передавалось не иначе как непроходимо трудными путями. Прописка, съезд, родственный обмен… Теперь же миропорядок вставал с ног на голову, и Василий Петрович сидел вечерами с газетой «Завтра» и трезво прикидывал, каким будет его положение при новой системе — если он завешает квартиру за пожизненный уход, и каким оно станет, если демонстративно проигнорировать проклятое время перемен. К результату исследований ему тоже пришлось отнестись философски. В первом случае его смерти активно ждали, но во втором к нему не проявили бы даже такого интереса работники бесплатной медицины. Внимание к себе, пусть и некрофильского толку, было все-таки предпочтительнее. К тому же, семья, что обязалась ухаживать за квартироимущим дедушкой до гробовой доски, оказалась порядочной, Василий Петрович привязался к ней и очень жалел, что вступил именно с такими славными людьми в отношения жизни и смерти. Поэтому он старался всячески скрасить для них время вынужденной задержки перед вселением и намекнуть, что оно не затянется. Татьяну Викторовну он спрашивал, как она планирует переставить мебель и даже предлагал свои услуги:

— А там, гляди, свалюсь, ты меня шкафчиком-то и придавишь! Подумай, Татьяна, я серьезно!

Василий Петрович мог заниматься мазохизмом от всей души: он знал, что Татьяне Викторовне претит достоевщина.

Светлане, ее дочери, он заботливо показывал, куда лучше будет ставить детскую кроватку. Светочка, нервная от гормональных контрацептивов, огрызалась предложением продумать сначала место для гроба. Василий Петрович в отместку стал зачитывать ей статьи о долгожителях Кавказа и между делом поминать о покойной бабушке из предгорий Эльбруса. Василий Петрович недолюбливал сестру Сергея: когда бы он ни заболел, именно Света с женихом вызывались дежурить у него ночами. И в эти ночи Василий Петрович знал, что может умирать спокойно и даже не пытаться звать на помощь. Людям за стеной нужно было столько успеть до утра, что даже если бы «скорая» вызывалась телепатическим путем, они все равно не нашли бы свободной секунды.

Во втором часу, не имея возможности заснуть, больной стучал в стену:

— Света! Принеси-ка мне папку с завещанием…

Василий Петрович дожидался гробовой тишины по ту сторону баррикад и громко рвал заготовленный чистый лист бумаги. Потом он демонстративно скрипел пружинами, укладываясь спать. Ему было приятно думать о предстоящей светиной бессоннице. Хотя в принципе Света не наносила Василию Петровичу никакого ущерба, кроме морального. А вот знакомая по подъезду не раз ему жаловалась, что восемнадцатилетняя внучка регулярно утаскивает у бабушки из ее смертной справы новые колготки, когда в спешке собирается к однокурснику в общежитие, а потом подкидывает обратно уже со стрелками. В ответ на упреки, что, мол, полпенсии уходит на колготки, девушка однозначно заявила, что в гробу под юбки не заглядывают — можно полежать и со стрелкой, а потом, нечего покупать польскую дешевку — в мужских руках она так и горит.

Василий Петрович был уверен: светин брат не станет красть из его гробового «приданого» совдеповские трусы, и жил с Сергеем душа в душу. Тот с пониманием относился к стариковским предсмертным проблемам и всегда предлагал современное их решение. Скажем, Василий Петрович печалился, что нет у него приличной фотографии на памятник, только та, где он, молодой и бравый, стоит на фоне теплохода «Адмирал Нахимов», отправляющегося в свой первый рейс. Однако Василий Петрович боялся, что будет непонятно, кто из двоих, он или теплоход, занимают место под плитой.

— Давайте я вас «Поляроидом» щелкну, Василий Петрович, — предлагал Сергей, вам все кладбище обзавидуется! Соседки уснуть не дадут.

Василий Петрович растерянно хмыкал и искренне не понимал:

— Куда же меня на цветную фотографию?!

Он действительно не мог себе представить, что будет делать его лицо на глуповато-красочном цветном снимке. Всю свою жизнь он был черно-белым — на комсомольском и на парт-билете, и на первой странице «Новостей Владивостока». Черно-белой была его свадьба в сафьяновом фотоальбоме и такой же, несколькими страницами спустя, — война. Единственное ощущение цвета, от которого он не мог избавиться, было то, что знамена, падающие тяжелыми шелковыми складками, или распластанные на невидимом ветру, — ярко-кровавы среди выцветшего и безрадостного военного пейзажа.

У Василия Петровича держалось стойкое впечатление того, что вся его жизнь вплоть до последнего десятилетия, так и прошла в черно-белых и величественно-красных тонах, и только сейчас безжалостно била в глаза всеми цветами радуги. Все эти пакеты и упаковки с полуфабрикатами, которые целыми сумками таскали ему Татьяна Викторовна и Сергей, пестрели, как могли. Оранжевый, небесно-голубой, салатовый… и снова красный… Каждый раз, когда Василий Петрович ставил в холодильник кумачовую бутылку кетчупа, он мучительно сознавал, что цвет его прошлого опозорен, как опозорено и само понятие еды. Она не должна доставаться так просто! В войну надо руками выкапывать мелкую и зеленую, как горох, полудикую картошку на заброшенном поле, а в мирное время — за свои заслуги получать продовольственные заказы или покорно стоять в очередях (при отсутствии заслуг). Но в это беспардонное десятилетие понятие еды, несомненно, измельчало. Если всякая соплюшка типа Светы может купить сервелат так же легко, как работник министерства обороны, то величие слова «еда» пришло в не меньший упадок, чем все святые атрибуты советской державы.

Сергей же относился к тому, чтобы поесть, без лишней философии:

— Чем сегодня будете травиться, Василий Петрович? — Василий Петрович подозревал отравляющие свойства у любой чужеземной еды — Можно по-маленькому — круассан с йогуртом, а можно по-большому — бургер из индейки.

Это звучало загадочно и вкусно, но иностранность заманчивых слов, разжигала подозрения Василия Петровича со страшной силой: он еще не забыл дело врачей.

— Я звонил юристу, Сережа, — предупреждал Василий Петрович, — и он сказал, что если меня отравят, то завещание будет недействительно.

После этого прибегала в холодном поту Татьяна Викторовна и с дрожью в руках лепила «домашненькие» вареники. Вареники ставились на стол толстыми, горячими и заискивающе поливались сметаной.

— Вы тоже попробуйте, Татьяна Викторовна, внушающим тоном предлагал Василий Петрович.

— Да что там! Спасибо!

— Нет, вы попробуйте, попробуйте!

Татьяна Викторовна пробовала. Василий Петрович внимательно наблюдал и отпускал замечания:

— Говорят, у Сталина была сухая рука от того, что ему что-то подмешивали в пищу…

В такие светлые моменты у Татьяны Викторовны отмирало несколько миллионов нервных клеток за один присест. Василий Петрович об этом не подозревал, поэтому иногда он информировал ее еще и о следующем:

— Вчера сестре звонил… Думаю, не хочет ли она чего-нибудь забрать из вещей, пока квартира вам не досталась…

Угроза левых наследников висела над завещаемой квартирой, как дамоклов меч. Хотя в тот момент, когда бумаги оформлялись у нотариуса, Василий Петрович отозвался про ближайших родственников так:

— Имеется сестра. Только она со мной не разговаривает…

В общем-то, Василий Петрович сознавал, что у сестры действительно есть повод с ним не разговаривать, но несколько обижался, когда вспоминал, сколько десятилетий это продолжается.

В сорок втором сестру по доброй воле угнали в Германию. Лариса училась в Ленинграде, вдалеке от всей сибирской семьи, и летом сорок первого, досрочно сдав экзамены, уехала отдыхать к подруге в поселок Волосово (прямо навстречу марширующим к границе немецким войскам). Вопреки советской пропаганде далеко не каждый солдат вермахта был нелюдем, автоматически уничтожающем все живое на своем пути. Кое-кто из них даже смекнул, что у местных жительниц есть определенные достоинства, несмотря на официально утвержденное клеймо недочеловека. И какой-нибудь Курт или Гюнтер наверняка не прогадал, увезя в фатерланд смирную, работящую и донельзя благодарную за спасение от голодной смерти русскую подругу. Только в сорок девятом Лариса прислала в Сибирь не очень длинное, но милое, какое-то совсем европейское письмо, в котором читалась тоска по родным, но никак не безнадежное отчаяние от разлуки с родиной.

«Угнавший» ее немец к тому времени давно исчез, но Лариса была удачно устроена продавщицей в маленьком магазинчике, жила с надеждой, и свою судьбу на чужбине считала вполне сложившейся. Она даже не поняла, что же такого страшного в ее немецком существовании, когда получила отчаянную депешу со следующим общим смыслом: раз уж ты не умерла в войну, о чем мы пишем во всех анкетах, то немедленно возвращайся, иначе на отце (о себе я уже не говорю), как на человеке, имеющем родственников в бывшей гитлеровской Германии, будет во всех отношениях поставлен жирный крест.

Сестра, уже порядком подзабывшая реалии родной державы, решила съездить, поплакать от радости в объятиях родных и разобраться, в чем же дело. Узнала она о том, что обратно уже не вернется, а заодно и о том, что отец погиб в самом начале войны, а брату, получившему ее письмо из рук партийного секретаря, не оставалось никаких других рычагов воздействия для ее возвращения.

Лариса даже не отсидела, но с Василием с тех пор общалась под отчетливый зубовный скрежет. Относиться к нему она не могла иначе, как к тюремщику, адским способом заманившему ее с воли в лагерь. В той жизни, которую Лариса прожила под руководством коммунистической партии, она не нашла ни себя, ни своей половины, ни продолжения в детях. Вместо ухоженной и ласковой фройлен в немецкой лавочке она превратилась в обычную совковую мегеру за грязным прилавком; а когда в их магазине начался капремонт, и всех согнали на субботник, она ударно и с ненавистью на свое существование и на себя саму таскала в паре с грузчиком носилки, полные цемента. В сорок лет получив отслоение сетчатки и инвалидность первой группы по зрению, Лариса перестала отвечать даже на участливые звонки Василия Петровича, давая понять, что умерла для него так же, как хотела бы умереть для советской действительности.

Решив, что его смерть должна наконец их помирить, Василий Петрович решил перед уходом в мир иной заблаговременно наладить контакт с Ларисой. На глазах у впадающей в прострацию Татьяны Викторовны он собирал в скатерть и завязывал в узел дорогое столовое серебро, норковую шубу, кожаное пальто, а сверху — коробки с богемским хрусталем. Подумав, он добавлял семь слоников с комода — на счастье.

— Вот зачем ей шуба, скажите мне пожалуйста? Шуба ей зачем?! — трагически и безнадежно приговаривала Татьяна Викторовна. — Она ведь со своими глазами норки от суслика не отличит!

Сергей молчал, покуривая в углу, но не видел в ситуации ничего хорошего: не стоило лишний раз напоминать Ларисе Петровне, привыкшей к бесправию советского человека, о возникновении права на квартиру. Тем не менее он оттащил собранный Василием Петровичем узел на почту и отправил феноменальную посылку в Красноярск. Неизвестно, что стало с шубой на сибирских просторах, потому что Лариса не прореагировала на нее ни звонком, ни письмом. Не отзывалась она и на упорные дозванивания Василия Петровича. Тогда через месяц тот послал в Красноярск телеграмму:

«ЛАРА ЗПТ ЕСЛИ ЖИВА ЗПТ ОТЗОВИСЬ ТЧК ЕСЛИ НЕТ ЗПТ СКОРОЙ ВСТРЕЧИ ВСКЛ».

Лариса опять не отозвалась, и Василий Петрович, начавший собирать для нее вторую посылку сразу после первой, пригорюнился: его предсмертная щедрость оставалась невостребованной:

— Татьяна, может что-нибудь себе возьмешь? — с надеждой спрашивал он, вытаскивая из гардеробной трухи пару сапожек образца 1950 года, — ты не охай сразу, посмотри, они еще ничего, а раньше вообще новомодные были. Полина их только в райком и надевала.

Поиск путей, которыми его покойная жена могла бы спонсировать ныне живущих, обернулся для Василия Петровича серьезным делом, какое-то время занимавшим его с утра и до вечера. Едва Татьяна Викторовна входила в квартиру, как хозяин радостно нес ей недоеденное молью пальто:

— Татьяна, а вот отсюда, может, хоть подкладочку возьмешь? Она без крылышек, правда, — добавлял он, извиняясь за вещь, не отвечающую современным стандартам.

Впрочем, крылатые новинки цивилизации потребовались вскоре самому Василию Петровичу: у него распухли и потрескались ноги, а трещины стали намокать. Василий Петрович оборачивал ноги памперсами и перевязывал бечевкой. Ему хотелось в больницу, но туда не брали из-за возраста (больной был старше, чем советская власть) и приходил только участковый. Участковых же Василий Петрович не воспринимал всерьез с тех пор, как один испуганный выпускник мединститута лечил поголовно всех строителей Комсомольска-на-Амуре. Точнее, он честно пытался это сделать, бледнее и слабея от увиденного. Василию, лежавшему с воспалением легких, хотелось в настоящую больницу к настоящим врачам, у которых белые халаты и уверенные руки, но добраться до цивилизации было невозможно: судам, проходящим по Амуру, было дано указание не останавливаться у комсомольской стройки: слишком уж много было желающих с нею расстаться. Бывшие студенты не выдерживали условий жизни, которые назвал бы терпимыми разве что Павка Корчагин. Молодые люди с утра толпились на пристани и сумасшедшими глазами высматривали теплоход или хотя бы грузовую баржу, а суда проходили мимо…

Василий Петрович так и не узнал, каким образом его все-таки вывезли со стройки будущего, но полагал, что это были непричастные прогрессу плоты лесогонов. Когда температура упала ниже 40° и он наконец-то увидел врача (черного, как туча, и матерящего зав. отделением), ему стало так хорошо и тепло, словно он очутился на руках у матери.

Запущенная болезнь дала Василию Петровичу серьезные осложнения на слух. С тех пор он и сам всегда кричал при разговоре и воспринимал только сказанное криком. Однако в отличие от сестры Василий Петрович не остался в обиде на советскую власть. Он понимал; так было надо, а если получилось немного не так, как следовало, то ведь накладки бывают при любой работе…

Однажды Василию Петровичу пришлось выбраться в город — одному из старых друзей исполнилось сорок дней. Девять дней Василий Петрович пропустил и чувствовал себя виновато. Однако поездка на такси из Беляево на площадь Ильича и обратно заставила его лишиться всех многочисленных мыслей о вечном. Он сознавал, что разглядывает отстроившуюся Москву, как крестьянские дети — барскую усадьбу — восхищенно и подобострастно.

Он видел что-то, выходящее за рамки нынешнего века, не понимал и даже побаивался всех этих немыслимых стеклянных высот и матового оконного блеска. Василий Петрович всегда любил гулять по главным улицам больших городов или наблюдать за живо бурлящей стройкой. Оба эти зрелища неизменно наполняли его уверенностью в том, что страна растет и цветет, какую бы правду об этой стране он ни знал на самом деле.

Он позволял себе обмануться. На время. На чуть-чуть. И только потому, что был крепко убежден: Василий Петрович Русаков — это тоже страна. Это — и есть страна. Одна из миллионов здоровых, полноценных клеток, которые ее составляют. И как можно было существовать, не веря, хотя бы временами, что если державный организм и стонет, то лишь от избытка сил.

Теперь же радужные прогнозы уже не приходилось насильственно внушать: организм и вправду стремительно рос, хоть и покрытый гнойными болячками, как прыщавый подросток. Но он уже не признавал Василия Петровича своей частью; скорее, тем, что идет на слом, или закладывается в фундамент…

Но здания все-таки были хороши! Огромные, чистые, сверкающие. Они напоминали могучие океанские суда в порту Владивостока. Те стояли радостные, пломбирно-белые под ярким солнцем, и Василию Петровичу всегда казалось, что несколько его лет, проведенных во Владивостоке, были такими же невероятно значительными и светлыми, как эти корабли. Он был начальником кадрового отдела на судостроительном заводе и секретарем парторганизации. Все эти годы ему казалось, что люди, пусть в чем-то и недолюбливая своего парт-секретаря, в целом относятся к нему так, как если бы неравный брак партии и народа мало-помалу превратился в брак по любви…

Такси проезжало что-то знакомое, и Василий Петрович встрепенулся, подавшись к окну: в этом желтом особнячке на Таганке он когда-то посещал семинары партийной учебы. Даже планку с облупившимися буквами еще не убрали, и она болталась вдоль стены на одном гвозде, покорно направляясь к земле.

— Здесь теперь Всероссийское общество черной и белой магии, — сообщил Сергей, неуважительно ухмыляясь.

— А красной — где? — поинтересовался Василий Петрович.

— С красным теперь дела иметь не хотят.

— Это почему? — Василий Петрович строго сощурился.

— Ну как вам сказать… Цвет из моды вышел.

Василий Петрович удивился: на вывесках всех магазинов он видел красно-белые рекламные плакаты «Кока-Колы» и краснорожего ковбоя «Мальборо» на кирпичном фоне американской прерии.

— А чему учили на партийной учебе, Василий Петрович? — поинтересовался глумливо настроенный Сергей.

— Учили… — неопределенно и как-то зловеще отозвался тот.

Прошла зима, настало лето. Спасибо партии за это! —

хохотнув, процитировал водитель народную мудрость.

Василий Петрович знал, почему он вспомнил именно Малышева из десятков других, приходивших на «ковер». У того была какая-то непонятно праздничная, брусничного цвета рубашка при показательно-сдержанном сером пиджаке. Самым вызывающим в этом наряде казался галстук — резкие, возражающие темно-красные полосы на сером фоне.

Начальник отдела кадров нарочито внимательно оглядел костюм Малышева:

— В каком это универсаме у нас продают такие рубашки, Михаил Олегович? — Василий Петрович демонстративно взял ручку. — Скажите, я запишу.

— Да, знаете, это мне друг из Японии привез, — Малышев с невинной улыбкой развел руками.

— Что ж, это вполне достойно молодого коммуниста — получать подачки из капиталистических стран. Очень жаль, что вас не устраивает наша швейная промышленность, Михаил Олегович, и очень жалко, что вас не устраивает наше предприятие.

Малышев выглядел радостным, хотя и виноватым.

— Так ведь на повышение ухожу, Василий Петрович, а иначе бы ни за что!

— Ни за что, вы говорите… — теперь секретарь парторганизации встал, потому что подавлять стоящего сотрудника сидя было ему не с руки. — Нам бы тоже не хотелось с вами расставаться.

Василий Петрович слегка улыбнулся:

— Но что делать! Насильно мил не будешь; раз уж вы собрались, дерзайте на новом месте. Конечно, будет выговор по партийной линии, сами понимаете, иначе нельзя, и — желаю вам всего хорошего.

— Почему… — Малышев едва выдохнул это, — выговор?

— Ну как же! — удивился Василий Петрович, словно объяснялись азбучные истины, — вас рекомендовала в коммунистическую партию партийная организация судоремонтного завода, а вы, не проработав после этого и года, уходите от своих старших товарищей, которые оказали вам такое доверие.

Товарищ Русаков посмотрел товарищу Малышеву в глаза спокойно и убежденно.

«Это же абсурд… Ничего не понимаю… Я всего лишь меняю работу…» — да мало ли что он там еще говорил! Справедливость восторжествовала, хотя и в более утрированном виде, чем хотелось бы Василию Петровичу: Малышеву был объявлен выговор, на новое место он не попал и вынужденно остался на заводе в куда более низкой должности — ведь со старой он уже написал заявление об уходе…

Василий Петрович долго не мог выйти из такси и искал руку Сергея. Потом он тяжело поднимался на пятый этаж при неработающем лифте и спокойно с чисто научным интересом размышлял о том, сколько работников ЖЭК было бы пущено в расход при Сталине, если бы в те времена лифты постоянно срывали план по вознесению трудящихся.

Они поднялись, и Василий Петрович сразу включил телевизор, чтобы можно было лечь на диван и больше с него не вставать. Сергей пошел на кухню — надо было накормить старика после дальней дороги.

— Василий Петрович, вам рыбные палочки или крокеты из картошки?

Это странный мир, думал Василий Петрович, от кур остались одни ноги, от рыбы — палки. Картошка усохла до чипсов, горох, морковка, лук, фасоль — целый огород лежит в пакетах и достается без малейших усилий. И котлеты, которые должна проворачивать хозяйка на кухне после работы, уже расфасованы готовенькими по привлекательным буржуазным упаковочкам. А пельмени, которые лепили всей семьей по вечерам и вывешивали на мороз в полотняных мешочках, залезли в расписные коробки и стали называться самыми презираемыми словами — «Купеческие», «Боярские», «Мещанские»…

«Я пользуюсь только порошком «Камелия», — услышал Василий Петрович из телевизора, — и мое белье всегда такое же белое, как эти цветы…» Василий Петрович думал: что же еще делает этот мир кроме того, что в бешеном темпе зарабатывает деньги, а потом — покупает, покупает, покупает все чистящее, моющее, гладящее, все полезное и вкусно пахнущее, все для гигиены, сытости и здоровья. Да, еще этот мир умеет объясняться в любви… «Ты меня любишь, Хуан-Антонио, Луис-Альберто, Майкл, Джордж, Боб?» Для чего они это говорят? Для того, чтобы очередная домохозяйка залила слезами все кухонное полотенце? Когда мы говорили, что любим свою страну, мы ехали и качали нефть из топкой и сырой сибирской земли.

Сергей заглянул в комнату и объявил рекламным голосом:

— Рыбные палочки «Южное море» приготовлены нами из лучших морепродуктов, откормленных экологически чистым планктоном в самых глубоких впадинах Тихого океана. Они ждут вас горячими и аппетитными на свежих листьях капусты, специально выращенных нами на Антильских островах!

Василий Петрович сидел неподвижно, как-то странно глядя в стену поверх телевизора и приложив руку к орденской планке.

— Принеси мне корвалола, Сережа, сказал он с трудом и немного невнятно.

— Чего?

— Корвалола! — отчаянно выдохнул Василий Петрович, поворачиваясь к Сергею, и вдруг заговорил каким-то непонятным для себя образом, словно после тяжелой травмы у него стала вырываться чужеземная речь вместо родной: — Когда у меня пошаливает сердце, мне помогает только корвалол, приготовленный нашими фармацевтами из самых свежих химикатов.

Василий Петрович ясно ощутил, как после этих слов что-то внутри пошатнулось, точно рушился целый мир. Он не выдержал и закрыл глаза.

Василий Петрович не верил в Бога, но из детства от бабушки знал, что когда человек умирает, над ним должны петь ангелы. Их-то он сейчас и слышал, и крайне удивлялся.

— Участкового надо вызывать, и бутылку ему — пусть получше смерть зарегистрирует. Сережа, ты — за гробом, найди что-нибудь приличное, чтоб не стыдно было нести. И это… гримера надо!

— Может еще и портного?! — это был визгливо-раздраженный светин голос. — Может ему саван пошить модельный?

— Да подкрасить, подкрасить его надо! Будет такой в гробу лежать — народ скажет, что мы ухайдакали!

— Даже не в этом дело, — резонно заметил Сергей, — он ведь к жене ложится, а не к теше — надо выглядеть!

Сестра хихикнула, проникаясь черным юмором:

— Хочешь, я сама его подкрашу? И причесон сооружу?

— Спасибо, — сказал брат, — но я не хочу, чтобы покойник лежал с малиновым ирокезом.

Василий Петрович воспринимал разговор на очень слабую голову, и только тихо ужаснулся: неужели такой дефицит гробов, что хоронят по двое? Да еще и с индейцами… Откуда их только берут малиновых?

Но сестра вошла во вкус:

— А то давай ноготочки ему фиолетовым подмалюем! — она зарылась рукой в косметичке. Сергей перехватил ее запястье и стал тянуть обратно.

— Оставь дедушку в покое!!! Ему и так сейчас не сладко!

Василию Петровичу было очень больно представлять себя с фиолетовыми ногтями, но он подумал, что старым коммунистам и посмертно следует проявлять выдержку.

Татьяна Викторовна вернулась из другой комнаты озабоченная:

— Во сколько нам ремонт обойдется — подумать страшно! А налоги сколько съедят! — она горестно вздохнула. — Да и дедулю жалко.

— Сколько же ему было лет, — вдруг воскликнула Света, — если он еще партизан в Приамурье помнит?

— В партии — с тридцать второго года, — не мог не похвастаться Василий Петрович.

Татьяна Викторовна села на диван и охнула: если у кого-то душа сейчас и отлетала, то это у нее.

— Сильна партийная закалка! — похвалил Сергей.

— «Восставшие из ада»! — выговорила Света с восхищенной дрожью.

Ее брат махнул рукой:

— Что там голливудские вампирчики по сравнению со старыми большевиками!

Василию Петровичу было приятно вернуться с того света; он счел это за добрый знак и за показатель стойкости своего организма. Он сидел в подушках, прихлебывал чай «Липтон», покусывал печенье «Вэгон Вилз», и вся эта импортная химия имела совершенно необычный вкус — вкус возвращения к жизни. Василий Петрович сравнивал это состояние с тем, в котором он очнулся после первого инфаркта. Инфаркт пришел тогда, когда его, уже начальника отдела кадров, ушли наконец на пенсию. И пока бывший кадровик приходил в себя в реанимации с энной дозой препаратов в крови, то перед глазами, словно в насмешку, все сверкало ярким серебром, и качались, слегка расплываясь, бесчисленные елочные гирлянды. Но тогда, несмотря на всю эту обманно-праздничную мишуру, Василий Петрович знал наверняка: больше у него в жизни ничего не будет. Теперь же он чувствовал, что все еще впереди.

Но все же ему было немного неловко, что вслед за ним сердечный приступ одолел Татьяну Викторовну — возвращение к жизни стойкого коммунара она не выдержала. «И что ей так далась эта квартира?» — думал он и вспоминал, как прожил в коммуналке все тридцатые годы и как весело они собирались и варили в чайнике пустую картошку. Правда с начала сороковых его Полина уже стояла у гордой в своем одиночестве плиты с надменно блестящим половником.

В соседней комнате Сергея одолевали мирские проблемы: напоив маму нитроглицерином, он на повышенных тонах внушал сестре:

— Он слег теперь, понятно? Будем приспосабливаться!

Сестра противно тянула:

— А если еще не слег?

— Надо все равно подстраховаться; дуй в магазин за памперсами. Давай-давай, пока застирывать не пришлось!

— А для мальчиков брать или для девочек? Там разные…

Василий Петрович слушал, и расслабленно думал, что как бы там ни было, это все-таки лучше, чем смерть. Но он никак не ожидал, что в этот чарующий хор голосов вольется еще и звонок от незваного гостя. Василий Петрович услышал, как Сергей пошел открывать и как с порога ему был задан нервозный вопрос:

— Вы ему сын или внук?

— Какой же я сын?

— Ну мало ли! (Напряженно) Значит, внук?

— Да я собственно…

— (Донельзя счастливо) Нет? Не внук? И девушка — не внучка? Ну-ка, держи мое пальто! Уф! С дороги сама не своя… (Плаксиво) А Васеньку вы где похоронили?

— Я жив, Лариса, — нехотя сказал Василий Петрович сквозь дверь комнаты, — я еще жив.

Он почувствовал, что в коридоре остолбенели, а потом донеслось отчаянно и визгливо:

— А что ж ты телеграммы посылал?!

«Какая нетерпеливая!» — равнодушно констатировал про себя ее брат. Сорок с лишним лет она ждала, а теперь поняла, что без квартиры в Москве не обойтись! Назрела, видите ли, революционная ситуация!

Василий Петрович чувствовал, что всеобщая напряженность в коридоре растет. Лариса не могла не быть в ярости от того, что прождав столько лет и проехав столько километров, она все-таки застала брата живым и не освободившим жилплощадь. Сергей и Света подвергались большому искушению разрешить проблему по Достоевскому. Василий Петрович понял: пока молния только зарождается в атмосфере, он должен выйти и принять удар на себя.

Едва только дверь немного приоткрылась, пропуская плечо и часть головы тяжело пробирающегося хозяина квартиры, электрическая цепь оказалась замкнутой. Взаимная ненависть беспрепятственно поплыла от одной стороны наследников к другой, позволяя виновнику торжества прочувствовать ее в полной мере. Василий Петрович наконец-то полностью продвинулся в коридор и почувствовал, как три пары глаз пригвоздили его к стене и не давали ступить ни шагу дальше. Самое страшное было то, что взгляда сестры он даже не мог различить под чудовищными двухслойными линзами очков.

— И как нам теперь быть, Василий Петрович? — достаточно сдержанно осведомился Сергей.

Василий Петрович повернулся в сторону сестры:

— Зачем тебе моя квартира, Лара? — спросил он тяжело. — Я ведь не предлагал. Надо же быть хоть немножко гордой… Ты, небось, и от немцев принимала гуманитарную помощь, а?

Лариса в упор уставила на него свои невидимые, загроможденные очками глаза:

— Немцы мне и половины не сделали того, что ты!

Василий Петрович не стал спорить. Он стащил с вешалки пальто и с большим усилием стал пропихивать ноги в уже зашнурованные ботинки.

— Я — к нотариусу, — приговаривал он ворочая ступней. Кланяться, пусть и ботинкам, перед тремя озлобленными наследниками было бы слишком тяжело, — я — к нотариусу… Сам… Не провожай, Сережа.

Тридцати тысяч, нашедшихся в кармане, ему хватило, чтобы доехать до Манежной площади. Василий Петрович сидел в такси и думал: когда-то ему казалось, что очутиться у стен Кремля стоит целой жизни; это было тогда, когда в 60-м году его вызвали в Москву из Владивостока за успехи в кадровой работе…

Возле Манежа такси остановилось, и Василий Петрович стал расплачиваться. Водитель оглядывал его со смешливым интересом.

— Ты куда, дедушка? К Ельцину — ходоком?

— Нет, — ответил Василий Петрович с новоприобретенным чувством юмора, — в могилу неизвестного солдата — мне там место забронировано.

Он по привычке прошел сквозь Александровский сад, с намерением встать в конец очереди, идущей к Мавзолею, но очереди не оказалось вообще. Василий Петрович в беспокойстве проследовал на Красную площадь, и там у него отлегло от сердца: очередь была, только жиденькая и позорно кончавшаяся уже где-то на середине площади. Василий Петрович подошел и встал в конце всех желающих повидаться с Ильичом.

Время было уже перед самым закрытием, и когда волна любопытствующих проплыла сквозь подземные хоромы, Василий Петрович остался в прекрасном одиночестве напротив мертвого вождя. Он смотрел на гладковосковое ленинское лицо без восторженного слезливого умиления, без глухо стонущей ненависти и без праздного зевачьего интереса. Единственное, что он чувствовал, — это твердую уверенность, что вождь и слышит его, и знает о нем, и рад ему, рад ему всей душой.

К старику подошел один из милиционеров, дежуривших у набальзамированного тела. Выгонять такого пожилого почитателя вождя ему было неловко, но очистить помещение было необходимо.

— Гражданин, — милиционер легко потрогал посетителя за плечо, — гражданин, уже начинается санитарный час.

Партсекретарь не повернул к нему головы, и только коротко отдал распоряжение:

— Доступ к телу прекратить! Охрана свободна. И принесите сюда топчан, что ли! Владимир Ильич меня вызывал. С вещами…