А все-таки Гумилев был прав: «Мы меняем души, не тела». Я и заметить не успела, как моя душа из нежной и расслабленной стала непреклонно твердой, хотя и осклизлой от слез. Думаю, она успела затвердеть уже к следующему приходу Антона – ровно через неделю (он долго боролся с памятью о моем оскорбительном поведении).
Наш новый разговор шел в точности по следам старого: «Я не могу сейчас позволить себе ребенка» и «А я не могу его убивать». Только держались мы холоднее и отчужденнее и не сближались больше, чем на обычное «джентльменское» расстояние. Разговаривать во второй раз мне было легче: я была уже не с упрекающим другом, а с неприятелем и спокойно держала парламентерский белый флаг.
Мне самой было странно, как ребенок, которого я так недавно намеревалась уничтожить, вдруг стал моим союзником и подзащитным. Союзником в борьбе против Антона… Тем более странно, что я не чувствовала к этому ребенку ни малейшей симпатии, не говоря уже о пресловутом материнском инстинкте: я встала на его сторону лишь потому, что он был несправедливо приговорен к смерти.
Антон же теперь стоял не рядом, а напротив, скрестив руки и не прикасаясь ко мне, а я должна была его ненавидеть, чтобы не размякнуть от слез, не сдаться и не казнить невиновного.
Антон взвешенно и логически объяснял мне, что он хочет спокойно доучиться в университете, спокойно определиться с работой. («Надо ведь найти что-то интересное, а не просто вкалывать где угодно, чтобы прокормить семью».) На работе какое-то время придется расти и становиться ценным специалистом; все силы должны быть направлены лишь на это, а не на то, чтобы «не спать ночами и подскакивать к нему с бутылочкой». Кроме того, ему еще хочется спокойно пожить для себя, погулять, поразвлекаться, покататься на горных лыжах, а не «засесть раз и навсегда в семейном кругу». Я была с ним совершенно согласна, я искренне считала, что он прав в каждом из своих благих намерений, я только не понимала, почему кто-то должен расплачиваться за них жизнью.
– Вот посмотри! – закричал Антон, выходя из себя. – Это, по-твоему, тоже живое существо?!
Он оторвал верхушку у стоявшего в банке на столе гиацинта и сунул его мне под нос.
– Вот он – живой? Да?!
Я молчала – он не понимал, он фатально не понимал, а я не могла объяснить.
– Что ты молчишь, ведь он живой! В нем полно всяких там клеток. А вот в нем, наверное, еще больше! – Антон ткнул пальцем в сторону ползущего по стене таракана. – Может, и он нам не мешает, и его убивать не будем?!
Я размахнулась и швырнула банку с подаренными им когда-то цветами ему под ноги. Крупные розовые соцветия на гибких толстых стебельках легли на пол, неловко изогнувшись, словно живые тела, пораженные взрывом. Сверху их засыпало битым стеклом. Антон ушел от меня, пока я подметала осколки и подтирала воду. Он не попрощался, словно не решаясь раз и навсегда подвести черту под нашим разговором.
Я собрала цветы с пола, нашла для них другую банку и налила воды. Я не испытывала к этому подарку Антона никаких теплых чувств, просто я действительно не могла убивать.
К началу апреля я уже ясно чувствовала, что существую в двух измерениях: измерении работы и измерении ребенка. Только радостные краски рабочего измерения для меня постепенно выцветали, в то время как измерение детское ежедневно добавляло к своей палитре все больше и больше черных оттенков.
Тошнота не оставляла меня и не давала ни малейшего шанса с ней разделаться. Правда, она никогда не доходила до той точки, с которой начинается рвота, но я понимала, что и рвота бы меня не спасла – со мной происходило что-то гораздо более сложное, чем простое отравление. Я чувствовала себя хорошо только в один момент – момент принятия пищи, но стоило еде окончательно улечься в желудок, меня начинало мутить с удвоенной силой (равно как и при малейших признаках голода).
Но я пережила бы тошноту, не будь на свете запахов; запахи сражали меня наповал. При этом мое обоняние проявляло такую редкую изобретательность, что я не уставала ему дивиться. Как я уже говорила, самым невыносимым для меня оказался запах вареных сосисок. На пятки ему наступал запах копченой рыбы и запах сыров. Запах чего-то жарящегося на масле, запах свиных шкварок… я мечтала о противогазе и о бетонном саркофаге вокруг себя.
Однако существовали и спасительные, жизнеутверждающие запахи. Едва уловив их, я готова была бежать, как собака, по следу, чувствуя, что найду свое спасение. Запах маринада во всех его разновидностях всегда воскрешал меня к жизни. Однажды я едва досидела до обеденного перерыва: меня подтачивало воспоминание о запахе маринованного баклажана, начиненного острой морковкой (я столкнулась с этим чудом в супермаркете в отделе корейских деликатесов). Едва это стало возможно, я рысью бросилась покупать баклажан и внесла его в офис так любовно и бережно, словно держала на руках новорожденного ребенка. Половину баклажана я проглотила жадно, но вторую половину вдруг резко отодвинула в сторону – меня начало от него тошнить.
Сложными стали мои взаимоотношения с «Макдоналдсом». В былые времена я с полным равнодушием относилась к этой забегаловке, воспринимая ее в основном как бесплатный туалет. Теперь же, когда я оказывалась по делам в центре города, вид жизнерадостной буквы «М» мгновенно наводил меня на воспоминание о замысловатом соусе, гамбургерах, куда вкраплялись маринованные огурчики и листья салата. Вкус его сам собой всплывал на губах, а предвкушаемый запах брал меня за горло и заставлял буквально бежать к ближайшему «Макдоналдсу», подрагивая от вожделения.
Я стала обостренно чувствовать холод. Стоило мне одеться чуть более легко, чем того требует состояние «жарко», как у меня начинали пронзительно болеть соски. По силе эта боль вполне могла соперничать с зубной, и однажды, когда я, не надев лишнего свитера, спустилась в киоск за едой и провела пару минут в прохладной атмосфере университетского холла, по возвращении домой мне пришлось упасть на колени перед батареей и уткнуться грудью в ее горячие ребра. На работе такие моменты боли приходилось просто пережидать, цепенея и жестоко борясь со стоящим в горле стоном.
Вечерами я пристально рассматривала в зеркале свой живот. Ничего еще не было заметно, но я отдавала себе отчет в том, что внутри меня мина замедленного действия. Впрочем, действовать она уже начинала.
Первым, чего я лишилась по вине ребенка, была пантомима. Сначала я не появлялась там, чтобы не встретиться с Антоном, но потом, случайно столкнувшись в университете с кем-то из группы, узнала, что Антон тоже перестал туда ходить (видимо, по той же причине). Тогда я пришла на следующее занятие. А там меня поджидал сюрприз, гораздо более жестокий, чем встреча с бывшим возлюбленным: я впервые почувствовала себя физически неполноценной.
Нет, я по-прежнему могла выполнять большинство упражнений. Но после разминки мы начали работать над номером, и я не смогла, как того требовалось, вкладывать в движения всю себя. Я двигалась до омерзения томно и размеренно и напоминала себе непрофессионального халявщика, решившего пробежаться трусцой во время олимпийского марафона. Руководитель не делал замечаний, но наблюдал за мной довольно недоуменно.
Я думала о том, что, наверное, могла бы все ему объяснить. Конечно, он не стал бы мучить меня нагрузками, а предложил бы заниматься в индивидуальном, расслабленном режиме. Я не участвовала бы в номере, а просто физкультурничала в свое удовольствие… Чудесная картина! Вся группа занимается пантомимой, одна Инна занимается собой, потому что больше ни на что не способна. Почему ни на что не способна? Да потому что беременна. Ах беременна! Тут в глазах у любого должно мелькнуть уважительное сочувствие: «беременна» – это ведь то же самое, что «тяжело больна». Теперь понятно, почему она остается здесь, не будучи полноправным членом группы, – из милосердия!
– Инна, ты не заболела? – осведомился наконец руководитель. Он задал вопрос деликатно, чуть ли не на ухо.
– Нет, – железным тоном ответила я и перестала ходить на пантомиму.
Я не преувеличу, если скажу, что чувствовала себя, как человек на лодке в океане: мне плохо, меня куда-то несет, и остается только гадать, куда и чем это кончится. Чтобы получить хоть какое-то представление о происходящем, я начала покупать всевозможные журналы для матерей, обзавелась увесистым томом доктора Спока и еще какой-то западной книгой о беременности и родах (при покупке меня привлекли цветные иллюстрации с изображением развивающегося плода). Благодаря журнальному винегрету я выяснила примерно следующее:
– Ребенок – это источник бесконечной радости для тебя и для окружающих.
– Основная детская проблема – это любовь в детсадовском возрасте.
– Основная родительская проблема – не медлить, скупая рекламируемые в журналах товары.
Книги были несколько более конкретны. Благодаря им я узнала, что:
– Роды – это естественный процесс, иногда сопровождающийся болезненными ощущениями (впрочем, их можно избежать при правильном дыхании).
– Кормление грудью – это не менее естественный процесс, а если вы от него отказываетесь, то ребенок вырастает аллергиком, астматиком, диабетиком (хорошо, что не сифилитиком!) и всю жизнь не может установить с вами контакт.
– Роддом – это такое место, куда нужно ехать с бутылкой шампанского и видеокамерой (чтобы отпраздновать роды с медперсоналом и увековечить появление головки плода).
Сверх того я получила кипу полезных советов на каждый день, например такой:
– Побалуйте себя салатом с большим содержанием кальция: 1 кружок капусты – разновидность с юга США, 1½ ложки патоки, 2 свежих кукурузных початка, 10 сушеных фиг.
Действительно, почему бы не побаловаться?
Журналы я вскоре покупать перестала, но им удалось оставить во мне неприятный осадок: оказывается, я еще что-то должна этому ребенку! То-то и то-то есть, так-то и так-то двигаться, а главное, я должна не… список «не» был неисчерпаемым.
…Я не должна курить – Бог с ним, я и так не курила, но я не должна и пить. Даже малюсенькая рюмочка легкого белого вина, которую я поднимаю за день рождения одного из сотрудников и которая может поднять мое безнадежно упавшее настроение, – это настоящий яд для того, кто внутри. Я все равно ее выпью, эту рюмку, но выпью ее с невеселым лихачеством человека, нарушающего закон.
…Я не должна ездить на лошади и на велосипеде, кататься на горных лыжах и играть в бадминтон, бегать и прыгать. У меня нет ни лошади, ни велосипеда, и горные лыжи уже в прошлом, но неужели я должна буду лишиться трех последних маленьких удовольствий, которые были мне вполне доступны: постучать по волану вместе с кем-нибудь из общежитских друзей, пробежаться на свежем воздухе по роскошным паркам Воробьевых гор, попрыгать в рок-н-ролле на университетской дискотеке? Я уже лишилась Антона, что еще по милости ребенка мне предстоит потерять?
…Я не должна работать с компьютером, и вообще следует исключить все вредные воздействия на организм. Расскажите мне, как это сделать, если в работе с компьютером и заключается часть моей работы? И даже если я объявлю забастовку, маркетолог Юра, сидящий напротив меня, не отключит свою машину, а излучение от задней части ПК не хуже, чем от экрана. Кстати, о вредных воздействиях вообще: мне не следует дышать московским воздухом? Или ездить в транспорте? Как при этом я должна добираться до работы – пешком через весь город и с аквалангом за плечами? В итоге мой образ жизни не меняется никак, а новое знание не дает мне ничего, кроме чувства совершаемого преступления.
Помимо властных «не», существовали еще и суровые «должна», за которыми стоял целый заградотряд последствий, наступающих при их неисполнении.
…Я должна регулярно сдавать ряд каких-то анализов, иначе врач не сможет вовремя отследить патологии в состоянии плода. При этом я и понятия не имею, откуда должен взяться врач, которого я осчастливлю своими кровью и мочой. Посему я просто живу с сознанием того, что из-за меня ребенок может как-то не так развиться.
…Я должна выпивать пакет молока в день и приставить к каждому зубу личного дантиста, иначе мне грозит нехватка кальция, а ребенку – инфекция от кариозной дырки. Это вполне разумно, если учесть, что меня тошнит за километр от молочной палатки. Кариеса я у себя не ощущаю, но как обидно сознавать, что мой зуб может оказаться для кого-то ядовитым! Я и не предполагала, что по отношению к ребенку я – сущая змея.
…Я должна быть спокойной, радостной и умиротворенной, во мне должно быть по уши положительных эмоций. Иначе ребенку навредят какие-то там гормоны стресса. А я не могу быть спокойной, радостной и умиротворенной! Не могу, и все! И пока я лежу, подвывая в подушку, ребенку по полной программе вредят гормоны стресса, а я не собираюсь успокаиваться, зная, что на мне как на матери и так давно поставлен крест.
Именно к такому выводу я пришла к концу апреля, злобно скомкав и швырнув в угол последнюю купленную мной брошюрку о беременности. Я привыкла верить книгам, я как никто другой умела извлекать из них радость и пользу, но теперь и книги были против меня. Они в один голос заявляли, что я врежу своему ребенку так, как только могу. Сначала я мысленно пыталась бороться с клеймом преступницы, потом я с ним свыклась и начала испытывать от него некое злобное удовольствие: да, я делаю все, чтобы моему ребенку было плохо! Ну и пусть!
Пусть… Я не могу изменить мир вокруг меня и не могу изменить свой способ существования в этом мире. Я не могу забыть о прошлом и набраться положительных эмоций, как набирают товары в пустую тележку в супермаркете. Я просто живу и жду ребенка так, как мне это позволяют обстоятельства, а выходит, что я регулярно совершаю преступления против него.
Я никогда не считала себя плохим человеком (покажите мне того, кто себя таковым считает!). Более того, плохой меня не считали и окружающие. Мама корила меня за излишнюю импульсивность, Антону не всегда нравилась моя эмоциональность, друзья могли по-дружески заметить, что я «без крыши». Но при этом меня любили и со мной дружили, принимая меня такой, какая я есть. И только для одного человека – того, которому я спасаю жизнь – я была бесконечно плоха. За что он предъявлял ко мне такие непомерные требования, выполнить которые я не могла априори?
Я вскочила и, размазывая слезы, подошла к зеркалу, чтобы увидеть своего врага в лицо. Я увидела, что у меня пропала талия, а живот начал чуть-чуть выдаваться вперед. Хоть я и была для него бесконечно плоха, он не гнушался моим телом, чтобы расти в нем, он пользовался мной от души! Я крепко зажмурила глаза: нет, все-таки этого не может быть. Ни его, ни меня с ним внутри.
Антона я не видела уже шесть недель. По выходным я оба дня ходила в бассейн – в Лужники, покупая медицинскую справку у смотрящего сквозь пальцы лужниковского врача. Апрель выдался теплым, а бассейн находился под открытым небом, и, медленно плывя на спине, я могла наблюдать за облаками, чувствуя от этого небывалую, слезную радость. Облака были единственным, что осталось неизменным в моем мире: мама была так далеко, что ее не мог приблизить телефон, университет уже не был для меня теплым домом – из моей комнаты ушел Антон, а работа из интересного нового занятия превратилась в столь серьезную часть меня, словно я, сама того не желая, прирастила к своему телу новый орган.
Теперь я не просто весело входила в офис и грациозно усаживалась на крутящийся стул в ожидании звонков, меня тянули к рабочему столу незаконченные дела. Мой еженедельник был плотно заполнен звонками и встречами; я чувствовала, что стоит ослабить тугой рекламный повод, стоит перестать настоятельно щелкать в воздухе бичом – и тяжело груженная повозка нашего дела немедленно встанет. И я старалась во что бы то ни стало тянуть воз развлечений вперед – пока это будет происходить, я буду чувствовать себя на коне, даже несмотря на ребенка.
Наше дело активно расширялось – мы открыли еще пару площадок в других районах Москвы. Требовался новый персонал, и работу с ним тоже поручали мне: я объясняла одним людям (сотрудникам) азы поведения с другими людьми (клиентами). Просто удивительно, насколько неотъемлемой чертой работника сферы обслуживания в его собственных глазах были равнодушие и хамство! Невероятно, но мне приходилось объяснять, что нужно быть внимательным к человеку, в первый раз приносящему тебе деньги, тогда он принесет их во второй и в третий раз. Ответом на мои объяснения зачастую бывали пренебрежительные усмешки и демонстративно заведенные глаза.
– Их много, а я одна – что, я с каждым буду рассусоливать?
– Придут еще, куда они денутся! Таких клубов, как у нас, – раз, два – и обчелся.
– Будет эта девчонка еще учить меня по телефону разговаривать!
Последний комментарий я очень часто слышала за глаза и поначалу не знала, как на него реагировать. Я не могла отрицать, что была молода (мне еще не исполнилось и восемнадцати), и порой я сама чувствовала себя неловко, стоя перед сорокапятилетними тетушками, выходцами из обнищавших НИИ и КБ. Но я знала, что была права, и упорно старалась внушить им то же отношение к делу, что было у меня самой.
– В таких случаях можешь говорить: «Как бы там ни было, я в свои семнадцать понимаю больше, чем вы в свои пятьдесят», – полушутя посоветовал Виктор, к которому я пришла за помощью.
Совет он дал не более практичный, чем наставления в журналах для матерей, но я была ему благодарна за высокую оценку себя. Правда, положа руку на сердце, к тому знанию, что я пыталась донести до других, я пришла не самостоятельно. В свое время меня наставлял все тот же Виктор, но я была благодарной ученицей, принимая все то, что он говорил, как аксиому. К тому же его понятия об обращении с клиентами фирмы соответствовали моим подсознательным внутренним установкам, и я восприняла науку работы с людьми легко. Жаль, что эта наука не всегда срабатывала в том мире, что простирался за пределами пейнтбольного поля…
С тех пор как ушел Антон, моим единственным домом, как это ни смешно, стал офис. Я задерживалась на работе каждый раз, когда для этого предоставлялась хоть малейшая возможность, я принимала участие во всех праздничных посиделках и, отправляясь куда-нибудь в центр по рабочим делам, зачем-то каждый раз говорила себе: «Ты не одна в этом городе, ты – часть фирмы "Контрольный выстрел"». И действительно, теперь именно фирма стала моей единственной зацепкой в Москве. Благодаря ей я была в этом городе человеком, а не просто девочкой из провинции, непонятно зачем оказавшейся на московских улицах.
Я приходила в офис и дружески перебрасывалась парой реплик едва ли не с каждым. Я спрашивала о заболевшей собаке охранника, восхищалась новым безвкусным свитером бухгалтерши, шепотом подсказывала секретарше, что пароль компьютера записан на коврике для мыши… Мы спорили с Юрой, где лучше размещать рекламу, и продолжали спор даже за обедом, пока все прочие посмеивались над нашим рабочим пылом. Я демонстрировала Виктору составленную мной анкету для наших клиентов, которая призвана была выявить сильные и слабые стороны нашей работы, и в этот момент меня срочно звали к телефону… В такие моменты я чувствовала себя нужной, как ребенок в дружной семье чувствует, что он нужен маме и папе.
С переходом в ранг маркетолога выросла и моя зарплата, теперь я могла даже откладывать деньги. Отправлять половину своего заработка маме я перестала уже через месяц – та вновь устроилась на работу. Помог ей в этом тот самый писатель-диссидент, которого мама когда-то содержала за счет библиотечных средств и своего сидения в читальном зале. За годы перестройки он выгреб из своего стола все тонны бумаг, что не могли увидеть свет при Брежневе, и стал печатать их где ни попадя (журналы в то время жадно хватались за такие залежавшиеся тексты). Будучи на волне всенародной известности, он как-то по старой памяти зашел в библиотеку и был потрясен отсутствием там мамы. Диссидент немедленно разыскал ее на дому со всеми признаками начинающейся депрессии и – редкий случай человеческой благодарности! – предложил работу своего личного секретаря, литературного агента и музы, все в одном лице. Судя по радостному и нежному тону, которым мама рассказывала эту историю, сработались они хорошо. Совсем как Достоевский с Анной Григорьевной…
Да, мама отодвинулась еще дальше. Кладя трубку, я вдруг подумала не о ее счастье, а о том, что если бы не фирма, я осталась бы в мире совершенно одна. Одна и наедине с проклятием, гнездящимся внутри меня.
Шла середина мая – четвертый месяц. Он уже перестал мучить меня тошнотой, слезливость тоже прошла. Я еще не начала по-настоящему чувствовать нарастающий вес в животе, фигура покамест тоже была приемлемой – в свободной льняной одежде моя беда была совсем не заметна. Все было бы ничего, если бы…
Из прохлады первого гуманитарного корпуса, где велись телефонные переговоры с мамой, я вышла на улицу, и меня обдало веселым теплом. Вокруг цвело все, что только могло цвести: сирень, яблони, черемуха, одуванчики… казалось, что аромат стоит в воздухе густо, словно пар в русской бане. Газоны вокруг небольшого пруда с фонтаном были усеяны отдыхающими студентами. Пары прижимались друг к другу и ласкали друг друга губами, не стесняясь окружающих. Небо поднималось над головой как-то невообразимо высоко, словно предлагая тебе взлететь душой и телом. Казалось, что весь университет высыпал на улицу гулять и каждый встречный, на секунду поравнявшийся со мной, спешит обнять и поцеловать своего любимого человека.
Я добрела до главного здания и медленно повернула ключ в замке своей кельи. Мне предстояло провести вне фирмы безрадостно долгую неделю майских праздников.