В субботу утром мне не хотелось открывать глаза – этот день не обещал ничего, кроме ожидания. Ожидания того, когда же наконец пройдут два выходных и я вернусь к нормальной человеческой жизни – в офис. Помимо того, что два дня в неделю я оказывалась одинока, я начинала еще и прислушиваться к своему внутреннему состоянию, чего легко можно было избежать в горячке будней. А прислушивание не сулило ничего хорошего.

Шла первая декада июля – шестого месяца по моему особому счету. Самое легкое время – вторая половина четвертого и пятый месяц были уже в прошлом. Эти благие шесть недель, когда меня уже не изводил токсикоз и еще не угнетал лишний вес, я могла бы вспоминать с радостью, если бы они не были безнадежно отравлены весной. Нет ничего тоскливее, чем в одиночку стоять на цветущей и благоухающей земле, по которой каждая божья тварь проходит в паре, умильным взглядом лаская своего спутника. Я завидовала гуляющим под руку пожилым супругам и бегущим бок о бок бездомным собакам, завидовала мужу и жене, что ссорились при мне в магазине из-за сорта покупаемой колбасы, завидовала какой-то расхристанной пьяной девахе, что хлестала водку прямо из бутылки, сидя на коленях у своего ухажера… Однажды в мае, смотря в университетском кинозале американский фильм, где показывали панораму Нью-Йорка, я увидела стоящие бок о бок одинаковые небоскребы Центра международной торговли, тогда еще украшавшие Нью-Йорк, и едва справилась со слезами. А выйдя из кинозала, я увидела пару обнимающихся студентов – они сидели на широком прилавке закрывшегося книжного киоска. Девушка что-то рассказывала до боли взволнованным голосом, а парень утешал ее, прижав к себе ее голову. Я спускалась в этот момент по ступеням, но не могла не закрыть глаза. Это был старый, испытанный детский прием: ты чего-то не видишь, значит, этого нет.

Я села на лифт, но поехала не на свой седьмой этаж, а выше – на двадцать второй, оттуда можно было выйти на крышу. Я отнюдь не собиралась с нее бросаться, просто хотела успокоиться. Еще год назад взгляд на мир с университетских высот наполнял меня небывалым счастливым ожиданием. Кто знает, вдруг он подаст мне надежду и теперь?

Университетская крыша располагалась не на самом верху здания (оно заканчивалось шпилем), а примерно на двух третьих его высоты. Она венчала жилые, общежитские, корпуса, и ее обрамляли стройные башенки (некоторые счастливые студенты жили и там – над самой крышей). Крыша всегда казалась мне чем-то вроде общего двора в многоквартирном доме: сюда выходили погулять и покурить, в теплые месяцы здесь загорали, лежа на полотенцах, однажды я видела босоногого студента, несущего через эту крышу-двор кастрюлю с супом. Суп нельзя было расплескать, а беспощадно раскалившийся на солнце черный толь жег студенту пятки. Он уморительно подпрыгивал при ходьбе и старался удержать равновесие…

Сегодня здесь почему-то не было никого. Я прошлась по крыше взад и вперед, посмотрела на утопающую в огнях вечернюю Москву, но легче мне от этого не стало. Тогда я села прямо на теплый еще толь, облокотилась о какой-то выступ и снова прикрыла глаза: теперь так хорошо сидеть здесь под весенним ветром! Кажется, что мира вокруг не существует, нет ни омраченного прошлого, ни затемненного будущего, а настоящее не мучительно, поскольку сейчас мне кажется, будто в нем нет ничего, кроме тепла и ветра…

Странно… я почувствовала внутри себя какой-то беззвучный всплеск. Да, именно так: как будто булькнул суп на плите, и я ощутила этот взлетевший и лопнувший пузырек воздуха. Это не было больно, просто странно.

Отрешенность прошла. Я открыла глаза, убедилась в том, что мир существует, и отчаяние вернулось ко мне в полной мере.

Вечером, уже лежа в постели, я снова ощутила этот необычный всплеск. Чутко прислушиваясь, я ждала повторения, но не дождалась. А на следующий день я снова почувствовала его, и снова вечером перед сном. Так продолжалось дней пять. С каждым разом «всплесков» становилось все больше. Я не утерпела и полезла в свои книги. На этот раз они наконец-то дали верное толкование происходящему – во мне шевелился ребенок.

Осознав это до конца, я какое-то время сидела, застыв, с раскрытой книгой на коленях. Значит, эта огромная голова и маленькое тельце, эти смехотворно поджатые лягушачьи лапки начали шевелиться. Сначала – мои тошнота и слезы, непреодолимое желание поминутно бегать в туалет, собачий нюх на запахи, исчезнувшая талия – была только я, я, заболевшая им. А теперь появился и он сам. Удивительно, но в этот момент мне стало тепло, и я смирилась с происходящим.

Теперь я все время поджидала его движения. Он никогда не двигался, пока двигалась я сама, но начинал «плескаться», когда я усаживалась. Перед сном же обычно происходил целый каскад «всплесков», все более и более сильных – этаких маленьких гейзеров. Засыпал он вместе со мной, при пробуждении я непременно слышала «всплеск».

К концу мая это были уже не «всплески», а явные толчки и повороты крошечного тельца. Я изучила его привычки: перед тем как мне предстояла важная встреча, он устраивал настоящий футбол и размеренно подталкивал меня, когда я просто вела беседу. Перед сном же он обычно проделывал весь комплекс упражнений, на которые был способен. Мне казалось, хоть этого и не могло быть, что я ему рада; я открывала иллюстрации в иностранной книге, чтобы посмотреть на то, каким он стал. Разумеется, он стал больше, голова и тельце уже находились в более пропорциональном соотношении, но руки и ноги по-прежнему казались позаимствованными у лягушки. Глаза все еще были закрыты. Лицо уже немного оформилось, но огромными глазницами и коротким, словно обрубленным, носиком он напоминал марсианина. Я подолгу смотрела на него, чувствуя сентиментальный трепет от того, что сохранила жизнь этому причудливому созданию. Словно я подобрала и пригрела погибающее на Земле инопланетное существо.

Сейчас, когда он жил во мне уже шесть с лишним месяцев, он начал тяжелеть. Я поняла это как-то вдруг, поднявшись с постели в то субботнее утро. Да, сегодня я в полной мере ощущала, что это такое – земное притяжение… Он толкнул меня лапкой изнутри, и мысленно я погладила его по голове.

Я медленно одевалась и причесывалась. Хотя ко мне уже не мог зайти Антон, я не позволяла себе ходить распущенной, одеваясь по-больничному – в тапки и халат. На рынке я купила дешевое, но симпатичное, все в свободных складках платье с рисунком из мелких цветов; и складки, и цветы скрадывали очертания фигуры. Но, как обычно, подойдя к зеркалу, я поняла, что живот уже неумолимо заявляет о своем присутствии. Интересно, заметно ли уже что-нибудь сотрудникам и соседям по общежитию? Пока что они никак не давали об этом знать.

Я провела рукой по животу, и изнутри мне ответили мягкие толчки. Я прикрыла глаза, чтобы получше уйти в себя и прислушаться, но он притих вместе со мной. Лишь через пару минут произошло едва ощутимое, застенчивое шевеление.

Открыв глаза (а я продолжала стоять перед зеркалом), я увидела, что улыбаюсь. Не знаю чему – улыбка показалась мне довольно глупой. Наверное, тому, что мне никогда еще не доводилось чувствовать себя вдвойне живой.

Ко мне постучали – я обещала одному из знакомых дать переписать раритетную кассету с песнями Башлачева. Дело было буквально на минуту и не сулило никаких особых положительных эмоций, но, идя к дверям, я чувствовала, что продолжаю нести на лице бестолковую широкую улыбку.

Я радушно распахнула дверь и тут же оцепенела, точно за ней лежала, свернувшись, гремучая змея. Передо мной стоял Антон.

Свет из окна падал прямо на него, и он показался мне неправдоподобно красивым: юность, здоровье, мужественность, добродушие – все это было ярчайшими красками выписано у него на лице. А тело – тело атлета – было прекрасно всегда, какую бы простую и обыденную позу оно ни принимало. Я вдруг вспомнила о том, как грезила миром совершенных, гармонично развитых эллинов из романа «Таис Афинская» – передо мной стоял человек из этого мира, настоящий македонский полководец. Только я уже не могла претендовать на роль прекрасной гетеры…

– Привет! – произнесла я, стараясь не выдать голосом ни одно из овладевших мной чувств: ни восхищение, ни горечь, ни мгновенно вспыхнувшую надежду.

– Здравствуй.

По-видимому, Антон тоже заставлял свой голос звучать нейтрально.

– Проходи, – пригласила я светским тоном хозяйки, сторонясь и пропуская его в комнату.

Он прошел. Я обратила внимание на его одежду: обычно Антон терпеть не мог формальный стиль, и его летней униформой были шорты с неровной белой бахромой (собственноручно отрезанные от джинсов) и сетчатая футболка спортивного фасона. Сегодня же он почему-то явился в брюках и рубашке, хотя мою комнату вряд ли можно было назвать официальным учреждением.

– Присаживайся, – предложила я все тем же тоном.

– Спасибо.

Теперь в его голос пробились человеческие нотки – холодная ирония.

– Что будешь пить: чай, кофе?

– Чай.

– С сахаром, без?

– Ты сама знаешь.

– Я уже не помню.

– Без.

Я занялась приготовлением чая; этот процесс, как и раньше, спасал меня от повисшего между нами вопросительного знака.

– Как дела? – осведомилась я, расставляя стаканы.

– Да кончай ты! – негромко произнес Антон своим обычным живым голосом. Я вздрогнула и замолчала.

– Если хочешь, можем выпить за встречу, – сказала я через какое-то время, тоже переходя на обычный голос. В шкафу у меня действительно стояло полбутылки вина, оставшегося с какого-то праздника.

– А тебе можно? – осторожно спросил Антон.

– А какое тебе дело?

Он посмотрел в сторону. Я злорадно не сводила с него глаз.

В молчании мы начали пить чай и закусывать печеньем.

– Ну как ты вообще? – спросил наконец Антон, с усилием отрывая взгляд от стакана и переводя на меня.

Я пожала плечами. Что я должна была на это ответить? Подробно обрисовать, как я, чуть живая от тошноты, неслась в магазин за маринованным баклажаном, как я рыдала над журнальными советами, как падала на колени перед горячей батареей, как слушала первые «всплески» его движений? Я сказала:

– Нормально.

Снова победно воцарилась тишина. Наверное, я должна была поддержать беседу, но мне не хотелось быть вежливой.

– Я вот что подумал, – сказал Антон, твердо ставя стакан на стол и встречаясь со мной глазами, – пойдем подадим заявление?

«Так вот почему он так оделся!» Такой почему-то была моя первая мгновенная мысль. А вторая: разве не этого я от него все время ждала? Почему же сейчас его предложение для меня ничем не лучше обглоданной кости, брошенной псу под стол? Брак по залету, невеста в фате и с животом – вечный предмет грустных или презрительных ухмылок… Разве вам не ясно, что происходит? Эта дуреха попалась на извечный женский крючок (уж больно хороша была наживка!), а благородный юноша делает ей одолжение и сажает ее в свой личный аквариум. Или наоборот: мужика заарканили по-простому – пуповиной еще не родившегося младенца.

Мне показалось, что мне прямо в душу плеснули кипятком, или же там полыхнула вязанка сухого хвороста. Так или иначе, гордость моя скорчилась от нестерпимой боли и не оставила разуму ни малейшего шанса. Я молчала, словно задохнувшись, и чувствовала, каким огненно-горячим становится лицо.

Антон тоже молчал, но не снимал своего вопроса и не отводил глаз. Мне даже показалось, что он глядит на меня с надеждой, но я разъяренно уверила себя, что мне это только кажется.

– Свои одолжения можешь оставить при себе.

От этих слов он почему-то дернулся, словно уклоняясь от удара. Пристально, с каким-то садистским интересом я вглядывалась в его лицо – с него словно сошли и юность, и здоровье, это было лицо человека, попавшего в автокатастрофу и стоящего перед своей искореженной машиной.

– Тебе надо по крайней мере переехать ко мне, – вновь произнес он, собираясь с силами.

– Переехать к тебе? – Я вдруг вспомнила, как именовали переезжающих подобным образом женщин во времена Островского и Достоевского. – Ты возьмешь меня на содержание?

– Я же предлагаю сначала зарегистрироваться.

Я не видела разницы – гордость бушевала во мне, как настоящий лесной пожар. В загсе я получу лишь формальное подтверждение того, что он готов опекать меня из чувства долга. Если между нами уже не осталось никаких других чувств, то мне не нужно и это, единственное. Я смотрела на человека, который когда-то любил меня, и сквозь призму ненависти видела кого-то совершенно другого – лихача-водителя, сбившего меня на крутом повороте и поневоле давшего задний ход, чтобы подобрать изувеченную жертву. Я засмеялась:

– Я перееду к тебе – замечательно! А потом вернутся из Австрии твои мама с папой и попросят меня обратно в город Пятигорск.

Он не смог скрыть того, что по-настоящему оскорблен.

– При чем тут вообще мои родители? Что ты о них знаешь, чтобы так говорить?

За год, проведенный в Москве, я достаточно хорошо успела уяснить, насколько бдительно москвичи блюдут чистоту своих рядов. Если москвич приглашал к себе в дом иногороднюю девушку (равно как и девушка – иногороднего парня), родители видели в госте только одно – желание московской прописки.

– Твои родители здесь при том, что я не хочу им быть ничем обязанной. Ни им, ни тебе, понятно? Не нужны мне никакие столичные благодетели! Я сама могу о себе позаботиться.

– Конечно, можешь, я знаю, – согласился он так бесхитростно, словно весь наш разговор не был пропитан ядом и тоской. – Но когда родится ребенок, тебе придется заботиться еще и о нем; тут не обойтись без помощника.

Я вскинула голову, словно он, удачно подловив момент, пытался набросить на меня аркан.

– Ты мне уже хорошо помог. Помоги теперь кому-нибудь другому – мало ли на свете нуждающихся девушек!

Я сама испугалась той ярости, с которой выговаривала эти слова, но дело было сделано – я оттолкнула его.

– Что же ты собираешься делать? – спросил Антон, помолчав, настолько ровным тоном, что я поняла: в эти слова была вложена вся его выдержка. – Поедешь домой?

Именно этот вариант почему-то ни разу не приходил мне в голову. Наверное, потому, что он был просто невозможен. Поехать домой – все равно что сбежать с поля боя! Разумеется, мама всегда меня примет, пригреет, утешит и вырастит моего ребенка, но кем после этого буду чувствовать себя я? Меня после этого уже не будет – будет жалкая провинциальная девчонка, которая, как и тысячи других, обломала зубы о московскую хлеб-соль. Тупорылый мотылек, жадно замахавший крылышками при виде лампы. Слетала, залетела, прилетела обратно – вот каким будет мой победный путь!

Но Антон подал мне отличную идею: ведь если сказать, что я уезжаю, то он успокоится и раз и навсегда уйдет со своим унизительным предложением.

– А ты как думал? Конечно, я уезжаю домой.

– Ты уже купила билеты?

Боль взяла меня за горло железной рукой, как это всегда бывает перед рыданиями. Ровно год назад он задавал тот же самый вопрос, когда мы грустно ели конфеты и пили шампанское за мой провал на экзамене. Год назад я чувствовала, что нужна ему, и он легко смог оставить меня в Москве. Вдруг и сейчас… сейчас он подойдет и обнимет меня так, чтобы улеглись все мои злые колючки. Он станет гладить меня по голове, а я начну покорно всхлипывать. Выставленная за дверь любовь сделает робкий шаг в комнату и, осмелев, приблизится к нам вплотную. Целуя мои волосы, он скажет: «Инка, я хочу, чтобы мы с тобой были вместе и чтобы у нас был ребенок». Тогда я останусь, разве после этого я смогу не остаться? Взявшись за руки (как всегда мы это делали, гуляя), мы сходим в загс, а потом поедем к нему домой и закатим студенческую свадьбу… Или просто ляжем, обнявшись, и будем долго рассказывать друг другу все, что случилось с нами за это время… Подойди ко мне, пожалуйста, подойди!

Антон сидел на кровати напротив меня и ждал ответа на вопрос.

– Да, купила… на завтра. Надеюсь, ты не придешь меня провожать?

Он молчал настолько долго, что я перестала понимать, что происходит. Он избегал моего взгляда, но все время переводил глаза с одной точки стены на другую. В конце этого нечеловечески долгого молчания он вдруг резко поднялся на ноги.

– Счастливого пути.

– Спасибо.

Когда он вышел, мне захотелось броситься о закрывшуюся за ним дверь и разбить об нее голову. Когда я начала рыдать, я мечтала захлебнуться собственными слезами; я готова была лечь на пол у порога, который перешагнул Антон, и никогда в жизни больше с него не вставать. Ребенок беспокойно вертелся во мне, видимо, тоже не находя себе места.

– Это все ты! – в бешенстве шептала я ему. – Это все ты! Зачем ты вообще появился?! Кто тебя звал?! Ты все мне испортил! Зачем, зачем, зачем?..

Не помню, как я прожила остаток этого дня. На следующий день я встала, отупев от боли, и предприняла самый примитивный ход, на который только была способна, – поехала на рынок покупать себе новый костюм. В прежнем я уже слишком напоминала беременную.

Вагон метро покачивался мерно и успокаивающе, но мне казалось, что голова моя скрипит и вот-вот развалится на части: невидимые жернова без конца перемалывали в ней разговор с Антоном и никак не могли разделить зерно противоречий на муку и отруби. Мало-помалу внутренний спор заглох, но мучительное напряжение никак не могло меня отпустить – голова тяжело колыхалась на плечах.

На рынке я едва не ударилась в слезы: естественно, я сознавала, что ребенок раздвинет меня вширь, но… продавцы предлагали мне вещи пятидесятого размера, в то время как мой настоящий был сорок четвертый. Ну максимум – сорок шестой! Этот ребенок сделал со мной то, к чему я никак не была готова – я перестала быть самой собой. Я стала уродливой толстой жабой, да, именно жабой, и никем другим! Я ушла с рынка, ничего не купив, и в довершение всех бед некто, продававший соленые огурцы по дороге к метро, крикнул, размахивая пакетиком: «Девушка, солененькое, специально для вас!» Я прошла, не реагируя, но торговцы за спиной смеялись.

«Все из-за тебя!» – мрачно напомнила я ребенку, снова садясь в метро. И вдруг подумала о том, что почему-то давно не чувствую его шевелений. Я старательно прислушивалась к себе, но ребенок не подавал никаких признаков жизни. Я уже знала все движения, на которые он был способен, – активный переворот, сильный быстрый толчок, мягкое подталкивание, тихое шевеление, – но не чувствовала ни одного из них. Когда же я перестала их чувствовать? Я никак не могла отследить момент – от всего вчерашнего дня у меня осталось лишь воспоминание о ссоре с Антоном. Именно тогда я кричала ребенку: «Кто тебя звал?!» Неужели он понял и решил уйти?

Меня опалило страхом. Я едва не пропустила свою станцию, а выйдя, отправилась не домой через университетский городок, а свернула направо – в уютный сквер с фонтанами перед цирком на проспекте Вернадского. Летом там было красиво, как в раю, но сейчас меня привлекала не красота: в сквере находилась ближайшая скамейка, на которую можно было упасть и подумать о происходящем.

Я рухнула на первую же подвернувшуюся лавочку и снова стала поджидать его движений. Он не шевелился. В напряженном ожидании я засекла время: десять, пятнадцать, двадцать минут… Он мог бы дать о себе знать хотя бы одним крошечным вздрагиванием, но, видимо, он не хотел больше жить во мне. Ему не нужны были одолжения от человека, который его не любит.

Стояла жара, но ветер доносил до меня водяную пыль от фонтанов; в туче брызг светилась легкая радуга. В сквере было пестро от людей, и все они наслаждались этим воскресным днем: студенты, пьющие пиво на краю фонтана и болтающие в нем босыми ногами, мамы с детишками, бегущие на представление в цирк, велосипедисты в причудливо-ярких костюмах и фантастических шлемах, стрелой проносящиеся через парк с Воробьевых гор. Не будь ребенка, рядом со мной был бы Антон и рай вокруг не был бы потерян для меня…

Я взглянула на часы – сорок минут ожидания. А сколько никем не отслеженных минут прошло до этого? Неужели его больше нет?! Я стала сдавленно подвывать, прикрыв лицо руками, я чувствовала, что теряю нечто большее, чем рай. Я теряю жизнь, одну из тех двух жизней, что мне посчастливилось получить.

Он не шевелился. Рыдающим шепотом я начала его уговаривать. Я уверяла, что он – самый хороший, что мне никто не нужен, кроме него, что я люблю его и хочу, чтобы он жил. Я клялась, что была не в себе, когда так обижала его, что никогда больше так не скажу и никогда не пожалею о том, что во мне завелся ребенок.

– Я больше так не буду, – причитала я, качаясь из стороны в сторону, точно я оплакивала покойника, – не буду, честное слово!

Я просидела так больше часа и, когда наконец поднялась, чтобы идти домой, во мне не оставалось ни крупицы надежды. Я была не в состоянии больше думать – отчаяние затопляло меня, как корабль с пробитым днищем и сломанными переборками. Чуть покачиваясь, я побрела – пошла ко дну. Дома я сразу легла на кровать и решила заснуть. Ведь заснуть – это все равно что на время умереть. «Все кончено, а дальше – тишина…» Пусть будет тишина – раз во мне теперь тишина и, стало быть, я уже наполовину мертва.

Он толкнул меня. Мягко, но увесисто, уже окрепшей ручкой или ножкой. Или даже пихнул меня локтем – мол, ты чего раскисла? Я немедленно села и положила руку на живот. Под рукой завозились, и снова пошли толчки. Я обняла свой живот обеими руками и сидела, боясь шелохнуться, чтобы вновь не спугнуть это чудо. Но больше ребенок не собирался затихать – каждые пять минут он «подавал голос» тем или иным движением. Словно посылал мне телеграмму: «Не волнуйся, я жив».

Страх действительно отпустил меня, но радость не спешила занять его место. Почему-то я ощутила усталость и безвыходность: маятник вновь закачался, а значит, я была обречена медленно двигаться по часовой стрелке.