Было около двух часов дня – время, далекое и от утреннего, и от вечернего часа пик, – и мне удалось довольно легко найти себе место в троллейбусе. С трудом взобравшись на подножку, я упала на ближайшее сиденье, забилась поближе к окну и благословила полупустой общественный транспорт.

Ребенок, разумеется, был у меня на руках. Худшего для него места и придумать было нельзя – разве что метро, из которого мы только что вышли, чтобы пересесть в троллейбус. Перед тем как выписать нашу палату из роддома, со всеми женщинами провели беседу о том, что можно и чего нельзя делать в ближайшее послеродовое время. Одним из самых страшных «нельзя» было держать ребенка в местах большого скопления людей (и их непременных бактерий). Даже гости в доме не приветствовались, не говоря уже о разнообразных тетках с кошелками, сидевших вокруг меня и ехавших с рынка или на рынок. Мне казалось, что я воочию вижу витающий вокруг них дьявольский рой бактерий, который должен вот-вот наброситься на ребенка. Корь, скарлатина, дифтерия, оспа, чума, сибирская язва… Ребенок абсолютно беззащитен перед натиском этих врагов, даже если они будут нападать поодиночке. Он обязательно заразится, не сейчас, так пятью минутами позже, он умрет от холеры и гепатита прямо у меня на руках, прежде чем мы доедем до дома, а кто будет в этом виноват? Подсказать вам ответ, или догадаетесь сами?

Я не хотела его убивать. Первой моей мыслью при выходе на улицу было взять такси, но тут же меня стукнула мысль о том, что кошелек остался дома (ведь, собираясь в больницу, я не надеялась, что когда-нибудь вернусь). Соседки по палате охотно дали мне денег на метро и на троллейбус, но заикнуться о большем у меня не поворачивался язык. Сказывалось отсутствие привычки – я попрошайничала впервые в жизни.

Хотя за пару минут до этого мне уже довелось побывать в роли нищенки – когда я понесла ребенка в больничных пеленках к выходу из больницы. Меня строго окликнули и спросили, далеко ли я собралась с казенными вещами. Я почувствовала себя карманной воровкой, пойманной с поличным, и приготовилась услышать милицейский свисток, но меня отпустили, махнув рукой («Что с нее взять?»), и это было пиком унижения. Хотя взять с меня действительно было нечего: я не подумала о том, что по выходе из больницы мне могут пригодиться детские вещи. Не могла же я представить себе, что у меня родится ребенок!

И до сих пор я не вполне осознавала, что это произошло. Троллейбус мерно пошатывало, и в какой-то момент мне показалось, что это вовсе не я держу на руках ребенка, наоборот, кто-то большой и сильный несет меня саму. Этот некто заботлив и мудр: он ласково прикрыл мне глаза, окутал сонным теплом, и после трех беспощадных ночей я наконец-то могу отдохнуть в его объятиях. Неужели кто-то снова любит меня, заботится обо мне, берет на себя весь груз моих проблем и уносит меня все дальше и все выше – к безоблачному счастью?..

– Девушка! Девушка! Вы сейчас ребенка уроните!

Какой-то частью сознания я воспринимала эти слова, но вот отреагировать на них уже не могла. Я уроню ребенка… Значит, так оно и будет, значит, он упадет. Неужели эта женщина, которая теперь принялась трясти меня за плечо, не понимает, что это выше человеческих сил – проснуться, уснув после трех бессонных суток? Или кто-то по доброй воле готов вернуться в ад, краешком души побывав в раю?

– Девушка, а вам кормить его не пора?

Тут сознание больно укололо меня, я вздрогнула, и сон отлетел. Кормить… Да, действительно, он вертит головой. Господи, чем же я буду его кормить? Два с половиной часа назад я выпоила ему последнюю бутылочку молока. Всю ночь после прихода медсестры-спасительницы меня трясло от страха: найдется ли еще? Успокоится ли ребенок теперь хоть ненадолго? К счастью, молоко нашлось: в три часа ночи я подошла на медсестринский пост, и наша ангел-хранитель передала мне еще одну сорокаграммовую порцию. Ребенок жадно выхлебал ее (он явно не наелся, потому что продолжал втягивать щеки и причмокивать), но тем не менее заснул. Я не спала – меня колотил озноб: что будет еще через три часа? В половине седьмого, когда многие женщины уже покормили детей и сцедили скопившееся за ночь молоко, грянула настоящая удача: нам перепало шестьдесят граммов молока, и ребенок впервые наелся досыта, оставив тоненький белый слой на дне бутылки. В девять и в двенадцать часов нам снова достались неполные сорок граммов. У меня все сжималось внутри, когда я вырывала у него из губ пустую соску и слышала вдогонку ей причмокивание… Сама я по-прежнему была не в состоянии его накормить.

– Настоящее молоко приходит на третьи сутки, – уверенно сказала мне одна из медсестер. Сейчас я цеплялась за эту фразу как за спасительную соломинку: уже середина третьих суток после родов. Только бы нам добраться домой, а там я смогу сама накормить ребенка.

Почти в отчаянии я выглядывала в окно: сколько еще остановок? Две, три? Ребенок беспокоился все сильнее. Когда я спрыгивала с подножки троллейбуса, он уже вовсю крутил головой в разные стороны. Когда я бежала по дорожке к дому, он выкручивался из пеленок всем телом. Когда я, задыхаясь, вставляла в замочную скважину ключ, он стал издавать первые скрипуче-плачущие звуки. Я влетела в комнату, плюхнулась на кровать и, неловко задирая одежду, приложила его к груди. Он начал активно сосать, и у меня отлегло от сердца.

Подержав ребенка у груди примерно полчаса, я решила, что он наелся, и положила его на кровать, подстелив чистую пеленку. Теперь пора поесть и мне. Это я сознавала скорее умом, чем желудком, – ощущение голода за последние три дня стало уже чем-то привычным. После того как мне один раз удалось наесться с чужих тарелок, нехватка пищи переносилась немного легче, а вскоре бесконечное желание спать подавило все остальные чувства. Пустота и подсасывание в желудке были ничто по сравнению с лишенной сна головой. Но поесть, разумеется, надо… Я сделала шаг в сторону кухни.

Ребенок закричал. Нет, это неправда! Этого не могло быть – ведь он наелся только что! Я со стоном села на кровать и взяла его на руки. Он беспокойно перекладывал голову справа налево и открывал рот в поисках несуществующего соска. Прикладывая его к груди, я плакала от ненависти и обиды.

Мне больше не было жаль его – беспомощного и голодного. Если бы я могла его накормить, то, возможно, испытала бы к нему покровительственное, теплое чувство. Но я ничем не могла помочь ему, в то время как он страдал – страдал по моей вине, – и я начала его ненавидеть. Он превращал меня в преступницу, в изувера, обрекающего ребенка на голодную смерть. Я никогда не была жестокой и не хотела ею быть, но стала, стала лишь потому, что у меня родился ребенок!

Будь моя голова хоть немного трезвее, я бы подумала о самом простом выходе из этой ловушки – об искусственном питании. Но беда была в том, что думать-то я как раз и не могла! Голова звенела, вибрировала, ныла. По левой части затылка постоянно пробегали пугающие мурашки, словно мозг, не освеженный сном, рос, как на дрожжах, и искал выхода наружу. От страха я начинала ненавидеть ребенка еще сильнее, и когда минут через сорок он заснул, не выпуская соска изо рта, я оторвала его от груди с темным, недобрым чувством. Устроив ребенка так, чтобы он не свалился с кровати, я пошла прилечь в соседнюю комнату. Лежать рядом со своим мучителем мне не хотелось.

Едва я закрыла глаза, мне показалось, что мозг рвется вон из головы, дрожит и бьется о стенки черепа. Совладать с ним я не могла. Я цепенела от ужаса, чувствуя, как серое вещество смешивается с белым и вызывает какую-то неконтролируемую реакцию, от которой в глазах стояла чернота. Спустя какое-то время напряжение начало спадать, передо мной замелькали красочные пятна, затем – картинки. Приходило облегчение. Вот-вот я смогу забыться до конца…

Он закричал. Должно быть, он кричал уже несколько минут, но я только сейчас начала его слышать. Я уже проваливалась в сон, уже не чувствовала своей больной, чугунно-тяжелой, звенящей головы и радостно неслась в бездонную черную пропасть, но он успел схватить меня за грудки и выволочь наружу. Он не мог потерпеть, чтобы я хоть на секунду провалилась в бесчувствие, и, захлебываясь от возмущения, звал меня помучиться вместе с ним.

Я лежала, не открывая глаз и не поднимая головы. Я чисто физически не могла ее оторвать от серого матраса. Голова была неподъемным пушечным ядром, которое намертво приковало меня к постели, и если бы даже я заставила себя сползти с кровати, то стащить вслед за собой еще и голову я бы уже не смогла. А он кричал и все дальше и дальше оттаскивал меня от сладко дышащего сном черного колодца.

Я пошевелила одной ногой и спустила ее на пол. Потом мне ничего не оставалось делать, как спустить вторую. Потом я начала, помогая себе локтями, подтаскивать за собой все остальное тело, и голова мало-помалу стронулась с места.

Он кричал уже так пронзительно, что ненависть помогла мне вскинуть голову на плечи. Теперь я прекрасно понимала, как чувствуют себя люди, потерявшие сознание от пыток, когда их обливают водой, чтобы привести в себя. Но мой кошмар был хуже, чем все подвалы гестапо: я не могла выдать резидента, указать явки и назвать пароли, чтобы меня перестали терзать, я могла только накормить своего мучителя. Заткнуть ему рот едой – тогда меня перестанут рвать на куски. Но молока не было.

Наконец мне удалось выпрямиться и сесть на кровати. Но как только я это сделала, снизу полыхнуло огнем – загорелись от боли швы, наложенные в роддоме. Врачи были крайне предупредительны ко мне: они предупредили, что мне нельзя садиться две недели, и вышли из палаты. Наверное, они считали, что, родив ребенка, я сразу начну парить в невесомости, что безбрежная радость материнства поднимет меня над землей. Я начала мелко трястись в истерике, смех и плач сшибались, как грозовые тучи, а голова не переставая звенела, как провода под смертоносно высоким напряжением.

Я не спала три ночи подряд. А он три дня голодал. Именно я заставляла его страдать, я была его злейшим врагом с первых минут рождения. И сейчас он мстил мне. Мстил изо всех сил.

В комнате уже не осталось места ничему, кроме крика. Это был беспощадный крик. Обвиняющий крик. Этот крик припирал меня к стенке. Я ничего не могла сделать для этого ребенка, а он все пытался и пытался чего-то от меня добиться. Он не давал мне отключиться от действительности. Он пытался расплющить мне голову, сдавив ее криком. Он обступил меня этим криком со всех сторон, не давая бежать, словно я была преступником, а он – всесильным стражем порядка.

И на секунду среди бесконечного гудения и звона в голове возникла картина, столь знакомая мне по множеству американских боевиков: окровавленный и оскаленный некто в черной кожанке с пистолетом отчаянно кружит на месте, дергаясь то туда, то сюда, но вокруг него сомкнулось плотное кольцо из полицейских мигалок и сирен. Однако прорваться надо любой ценой – ведь речь идет о его жизни. Сейчас этот некто соберет последние силы, стиснет зубы и разрядит свой пистолет в ближайшего полицейского, а затем ринется в образовавшуюся брешь.

Я поняла, что я должна сделать, и неожиданно легко встала на ноги. Я шагнула к кровати, где лежал он, скрученный пеленками и способный только мучительно вертеть головой и подергивать разинутым ртом в поисках груди с молоком. И в отчаянии кричать, что он не хочет умирать от голода.

Я стояла, опираясь о спинку кровати, и это была уже не я. От меня осталась одна начиненная болью голова, она кренилась то вправо, то влево, и я была не способна даже прямо удержать ее на плечах, не то что заставить думать. Я была задыхающимся астматиком, который в состоянии лишь тянуться к аэрозолю с лекарством; в этот момент в нем отсутствует все человеческое, его заполняет животная жажда жизни. Я пойму, что сделала, потом, когда снова стану разумным существом. Но пока что я приму свое лекарство – тишину.

Никогда раньше я не убивала детей и была в этом смысле совершенно неопытна – ведь это был мой первый ребенок. Я не представляла, как именно это сделаю, но зачем-то начала разворачивать его. Беспомощный лиловато-розовый червяк с нелепыми, без конца подергивающимися отростками рук и ног был еще отвратительнее, чем просто орущий рот, рвущийся из пеленок. Теперь его тельце еще и поменяло цвет от холода, а голова была так же бессильно откинута назад, как у меня, когда я сползала с кровати. В этом существе тоже не было ничего человеческого, одно желание жить.

На секунду я пришла в себя, но не для того, чтобы передумать. Теперь на новом, сознательном уровне мне виделось, что уничтожить это существо будет и правильно, и мудро, и ничуть не жестоко. Я могла это сделать много месяцев назад, когда ему было всего двенадцать недель, считая с момента зачатия, – и закон был бы целиком на моей стороне. Я могла это сделать и позже, договорившись с врачом, – закон закрыл бы на это глаза. Но я дала ему пожить в себе целых девять месяцев, а теперь я просто говорю ему: «Хватит!»

И самое смешное, что и теперь закон ничего не сможет сказать в ответ. Этого ребенка не существует – он нигде не зарегистрирован. На него, наверное, завели какие-то бумаги в роддоме, но роддом – не КГБ, чтобы следить за каждым, кто выходит живым из его застенков. А сама я тоже не существую в этом городе – ведь прописана-то я не здесь! О том, что несуществующая мать с несуществующим ребенком на руках стоит сейчас в этой комнате, к которой она не имеет ни малейшего отношения, не знает ни один слуга закона. Более того, об этом вообще никто не знает: среди соседей знакомых у меня нет. Я убью ребенка, а потом спокойно выйду из комнаты и уеду к себе в город. Домой. К маме.

Но он кричал. Крик уже скорее походил на озвученный хрип, и пора было вырываться из этого кошмара. Я надеялась, что вырваться будет просто: словно ты выключил телевизор в разгар фильма ужасов – и больше нет вокруг тебя ни вампиров, ни крови, ни оторванных голов, ни крика…

Стараясь не смотреть на собственные руки, я подняла его повыше и развела руки…

Он перестал кричать. Ручки были судорожно вскинуты вверх, словно он запоздало просил у меня пощады. Почему он больше не кричит? Неужели он умер?!

Я в ужасе закрыла рот рукой и попятилась вон из комнаты. Он умер – значит, надо немедленно вызывать «скорую» – может быть, его еще спасут! Он умер – значит, надо бежать и что-то делать, чтобы он вернулся к жизни! Но от чего он мог умереть? Ведь в последний момент мои руки сами собой изменили направление броска и я со слезами бессилия швырнула ребенка на кровать. Он не мог умереть только от того, что немного покачался на панцирной сетке! Неужели его, как и месяцы назад, способна лишить жизни моя ненависть?

Нет! Я схватила ребенка на руки, и он вновь подал голос (как мне показалось, более слабый, чем прежде). У меня отлегло от сердца – жив!

Жив… Но что же теперь делать? Пережитый шок словно перетряхнул меня, головная боль куда-то отступила, и я со всех сил прижала ребенка к себе. Он тут же стал хватать мой сосок прямо через одежду, и мне пришлось скинуть свитер и надеть блузку на пуговицах, чтобы не отнимать его от груди, пока я буду метаться по магазинам в поисках еды.

В таком безумном виде мы и выскочили на улицу: я – зареванная и растрепанная, в одной легкой блузке, перекосившейся юбке и домашних тапочках (шел конец октября), и ребенок, присосавшийся к моей груди, как попало завернутый в пеленки и укутанный сверху шерстяным пледом. Полагаю, что пока мы добежали до аптеки, наш совместный вид стал еще более безумным. Очередь даже шарахнулась в сторону, когда я в обход всех подлетела к окошку и навзрыд спросила:

– У меня нет молока, что мне делать?!

Продавщица молча отошла и вскоре поставила передо мной большую круглую банку с надписью на английском и бутылочку с соской. Названная цена показалась бы мне дикой в любое другое время, кроме теперешнего момента, сейчас же, одной рукой вытаскивая из падающего кошелька смятые сотенные купюры, я только радовалась, что могу купить себе и ребенку хоть немного облегчения.

К тому времени как мы добежали до дома, ребенок окончательно выкрутился из пеленок, а едва я сняла с него плед, пеленочный ком вывалился на пол мне под ноги. Ни на что не обращая внимания, я пробежала по нему грязными тапками, положила ребенка на кровать под одеяло (где наверняка плодились и размножались бактерии!) и бросилась на кухню кипятить воду. Десять минут я лихорадочно отмеряла, остужала, разбавляла, взбалтывала и мучилась, слушая голодные крики. Но через десять минут я уже сунула резиновую соску в изнемогающий рот, и ребенок наконец-то начал наедаться. Вот так… вот и хорошо… восемьдесят граммов – даже больше, чем положено!

Выпустив соску, он тут же заснул. На сей раз – настоящим, крепким, здоровым, сытым сном. Он спал, не обращая внимания на то, что его опять пеленают, его не будило вовсю бьющее в окна солнце, ему было недосуг слушать, как я рыдаю и хохочу в истерике от всего пережитого. Ребенку было только три дня, но он прекрасно знал, чего хочет от жизни, – насытиться во что бы то ни стало. Тяжелой ценой он добился своего и теперь заслуженно отдыхал – до чего простая и верная политика! Мне было восемнадцать лет, и я не знала, чего я теперь хочу от жизни, не понимала, как со мной произошло то, что произошло, и боялась даже представить себе, что будет дальше. На данном этапе я просто замертво упала от усталости рядом с маленьким мудрецом.

Ребенок дал мне проспать целых четыре часа вместо трех, обещанных медсестрами в роддоме. Но теперь, когда он начал беспокоиться, меня уже не колотило от страха – проблема была решена. Я с радостью накормила его, а после начала уверенно следовать его примеру – есть, есть и есть. Едва я немного отдохнула, чувство голода стало поистине адским, я без разбору запихивала в себя все, что находила в холодильнике: сыр, колбасу, огурцы, помидоры… На одной сковородке я жарила картошку, на другой – яичницу. Как художник кистью, я взмахивала солонкой и перечницей, посыпая белым – белки, а черным – желтки. Всю эту роскошь я запивала настоящим ароматным чаем. Я ложками ела варенье и не чувствовала, что совершаю преступление по отношению к своей фигуре. Боже, какое это счастье – наесться досыта! Как же я теперь понимала ребенка!

Я все еще двигалась немного как во сне – голова была довольно мутной, но теперь у меня была возможность отдохнуть. Еще два благословенных часа сна! Ребенок забеспокоился ровно в десять, словно в голове у него был будильник. Спокойно, даже с некоторой радостью я взяла его на руки и обнаружила, что он абсолютно мокрый (равно как и простыня с матрасом на моей кровати). Внутри пеленок ребенок был еще и грязный. Отмывая его и застирывая пеленки, я вспоминала о том, что все прошедшие дни он почти постоянно был сухой. Значит, он голодал так, что ничего не мог выделять…

Забыв о брезгливости, я прикрыла замоченное место на кровати полиэтиленовым пакетом, вновь положила туда ребенка и примостилась рядом. Спать! Есть и спать! Что может быть правильнее и естественнее? Что, кроме этого, вообще требуется от жизни. Перед сном я вновь напилась горячего чаю с вареньем (вновь наедаться я была уже не в состоянии) и чувствовала себе донельзя расслабленной и разморенной. Ребенок до отвала напился молока и добросовестно спал. Кажется, у нас были все шансы продолжать совместную жизнь…

Ночью я проснулась прежде, чем забеспокоился ребенок. Меня разбудило довольно странное чувство – как будто я неожиданно заболела. Мне действительно было неестественно жарко, я чувствовала, что простыня подо мной мокра от пота. А главное – болезненно ныла грудь. Я дотронулась до нее и замерла от испуга: грудь стала огромной и горячей, и из нее что-то сочилось. Значит, это что-то и заливало простыню… Страх пустил во мне глубокие корни – ведь я была абсолютно беспомощна перед любой решившей бы наброситься на меня болячкой. Все мое время теперь принадлежало ребенку, все силы – тоже. Даже если сегодня ночью я умру от неизвестной напасти, завтра все равно придется вставать и разводить в бутылочке молочную смесь, а потом – кормить, подмывать, пеленать… В школе я всегда радовалась возможности недельку поваляться с простудой и не ходить на физику с математикой, но сейчас и гробовая доска не освободила бы меня от моих обязанностей. Да и класть меня в гроб, равно как и ухаживать за мной во время болезни, было некому. Значит, я обязана держаться на ногах. Даже если слягу.

Я вновь прислушалась к ощущениям в груди. Теперь там что-то вибрировало, как если бы внутри струилась жидкость. Пугающее, но при этом совершенно экзотическое чувство – словно в груди прорыли каналы и по ним, бурля, хлынула вода. Из каких же недр моего организма она взялась? Сквозь страх я чувствовала, что становлюсь чем-то иным, нежели была до рождения ребенка, – словно ученый из американского фильма, что, проведя неудачный эксперимент, начал превращаться в муху. Мой эксперимент был явно неудачен. Что уготовано за это мне?

Сон отошел. Взглянув на лежащего рядом ребенка, я заметила, что у того открыты глаза (пока еще мутно-голубые и бессмысленные). Значит, подошло время еды – пока еще ребенок просыпался лишь за этим. Мне смертельно не хотелось вылезать из постельного тепла и, подрагивая, бежать на кухню. Я решила хоть чуть-чуть потянуть время: пододвинула ребенка к себе и прижалась щекой к его макушке. У детской головы был тонкий и трогательный аромат – казалось, что обычный человеческий запах тысячу раз отфильтровали и добавили в него нечто непостижимо нежное и теплое. Эта голова была такой причудливой, несоразмерной, со своим крошечным личиком и огромным затылком – как она только держалась на такой неимоверно тонкой шее? Я поплотнее прижала ребенка к себе в неосознанном порыве защитить столь неприспособленное к жизни существо.

Ребенок уже начал крутить головой в поисках еды. Прежде чем я успела подняться с кровати, он ухватил меня за сосок, и раздался странный звук – ударившейся о преграду тугой струи жидкости. У ребенка глубоко проваливались щеки, он с такой силой тянул молоко, что струйки били ему в нёбо. Вскоре я перестала слышать этот звук, но первые секунды он был отчетливым. По мере того как ребенок сосал, боль и напряжение в груди стали проходить, а пришли облегчение и радость: наконец-то я смогла стать для ребенка настоящим источником жизни! Я вновь почувствовала себя связанной с ним, как была связана девять месяцев подряд.

Я приложила ребенка ко второй груди, чтобы и из нее ушло ощущение мучительной тяжести, и он послушно сосал, сосал, сосал… Минут через двадцать он заснул от сытости, и я немедленно заснула вслед за ним от тепла и полного покоя.