Мария Георгиевна командовала нашим хозяйством уже целые три недели, когда я наконец открыла для себя одну простую истину. Она открылась мне тогда, когда я с тупым автоматизмом водила пеленкой взад и вперед по воде, вымывая из нее последние остатки порошка, в то время как рядом стояла отключенная стиральная машина. Состояла истина в следующем: чтобы испытать все прелести рабства, совершенно не обязательно попадать в плен к древним римлянам или становиться негром на хлопковых плантациях американского Юга – достаточно просто родить ребенка.

При этом я не могу сказать, что Мария Георгиевна относилась ко мне плохо: она ни разу не попрекнула меня куском хлеба, ни разу не сказала мне что-либо уничижительное (а повод у нее, согласитесь, был), ни разу даже не повысила голоса. Но при этом она по-настоящему задавила меня. Задавила своим возрастом, своим медицинским авторитетом, своим родством с Антоном. Все, что она говорила, a priori считалось истиной в последней инстанции, а я, молодая, неопытная, незнающая, должна была безмолвно и незамедлительно повиноваться.

«Подай, принеси, убери, насыпь, налей, отрежь, замочи, простирни, найди, забери обратно…» Я уже и забыла, что при обращении ко мне может присутствовать какое-либо наклонение, кроме повелительного. Хотя нет, вру, оно чередовалось с вопросительным: «Ну что ты копаешься? Ты где была? Неужели так долго можно гулять по магазинам?»

Нет, Мария Георгиевна была так беспощадно требовательна не ради себя самой. Боже упаси! Она гоняла меня и в хвост и в гриву ради моего же ребенка. «Собирай его скорее, сейчас на улицу пойдем!», «Он же мокрый! Почему ты не подойдешь и не проверишь ему подгузник?», «Ты подумала о том, в чем он будет гулять весной? Апрель уже на носу!» Но в результате этого «ухода по всем правилам» та нежность к ребенку, что пришла ко мне во время болезни, за последние две недели выветрилась начисто. Попробуй кого-то любить, если занимаешь при этом ком-то должность обслуживающего механизма!

«Вымой, оботри, кремом смазать не забудь!»

Я и так об этом не забыла бы. А если бы и забыла, то несмазанность кремом вряд ли была бы для Ильи так пагубна, как мое устало-раздраженное с ним обращение. Ребенок по привычке широко распахивал передо мной улыбку, а я нервно поджимала губы и без малейшего теплого чувства натягивала на него комбинезончики и рубашонки, всей спиной чувствуя строгий проверяющий взгляд Марии Георгиевны. Как только я заканчивала кормить и переодевать Илью, прабабушка немедленно забирала его у меня и увозила гулять, предварительно перечислив список ожидающих меня домашних дел и инструкции по их выполнению.

Даже танцев с ребенком – единственной светлой, медовой струйки в моей большой бочке дегтя – я оказалась лишена. Мария Георгиевна неумолимо заявила, что с ребенком нужно гулять как можно больше («А то сейчас рахит у каждого второго!»), а мои тридцать-сорок минут танца неизбежно отнимут у Ильи тридцать-сорок минут спасительной солнечной радиации. Кстати, от прогулок я была почти отстранена – ведь дома столько стирки! Не будет же старая женщина гнуться над ванной с бельем!

В итоге я оказалась на положении раба, поставленного господином обслуживать некий источник – прочищать его русло, укреплять берега, – но не имеющего возможности из этого источника напиться. Право общаться с ребенком было предоставлено самой Марии Георгиевне и, разумеется, Антону (который, впрочем, этим правом не часто пользовался) – любящим и мудрым воспитателям. А я оставалась просто матерью. Что такое мать? Это…

– Давай корми его скорее! Разве не видишь, что он беспокоится?

Иногда я подумывала о том, что слово «мать» явно принадлежит ко второсортным в языке, не зря же его так часто используют в ругательствах.

В один из дней на исходе марта Мария Георгиевна неожиданно отменила прогулку с Ильей. Я к тому времени была уже настолько отстранена от ребенка, что даже не заметила, что тот все утро был необычно вялым и плаксивым и не слезал с рук. К вечеру Илья загорелся от высокой температуры и казался совершенно обессиленным. Он попискивал – как постанывал, и я прижимала его к себе в полной прострации: что же теперь делать?

– Вызывай врача! – велела Мария Георгиевна.

Я подавленно объяснила, что у Ильи нет страхового полиса, поскольку он нигде не прописан. Почему? Да потому что прописки нет и у меня. Вопреки моим ожиданиям Мария Георгиевна не стала возмущаться моей неосмотрительностью (оставить ребенка безо всякого медицинского наблюдения!), а решительно свела брови: надо действовать!

– Вызывай «скорую» – они осмотрят и без полиса.

«Скорая» констатировала грипп – видимо, я все-таки заразила Илью, и сейчас закончился инкубационный период болезни. Они велели мне сделать ему прохладную клизму с таблеткой анальгина, а в ответ на мою испуганную реакцию: «Как же так? Ведь анальгин запрещен во всем мире как вредное лекарство!» – посмеялись и уехали. Мария Георгиевна строго сказала, что надо выполнять все указания врачей, а современные журналы (откуда я почерпнула сведения о вредности анальгина) ничего не понимают в медицине. Но я, в свою очередь, помнила, что современные журналы часто обвиняют наших врачей в отставании от всего прогрессивного человечества. Разрешить наш спор призван был доктор Спок, но тот уклонился от прямого ответа, посоветовав нам препарат, который встречался исключительно в американских аптеках. Тогда я раздела Илью и стала обтирать его прохладным влажным полотенцем (против этого не возражали ни Спок, ни журналы), но Мария Георгиевна закричала, что я обеспечу ребенку воспаление легких. Услышав крики, к нам заглянул Антон, но тут же в испуге отпрянул назад в коридор. В итоге примерно через час Илья, которому ничуть не полегчало, лежал у меня на руках, пылая всем своим маленьким тельцем, а мы с Марией Георгиевной дружно рыдали, ненавидя друг друга и от всей души желая помочь ребенку.

– У него могут начаться судороги, – сказала Мария Георгиевна, вытирая глаза и беря себя в руки.

На этом я сдалась. Проклиная себя за то, что делаю, я растворила таблетку анальгина в прохладной воде и стала втягивать эту смесь носиком клизмы. Мне казалось, что я готовлю яд для того, чтобы отравить собственного ребенка. Но минут через пятнадцать после процедуры жар у Ильи явно начал спадать. Пунцовые щеки посветлели до нормального розового оттенка, он перестал постанывать, и было видно, что вместо болезненно-дремотного состояния к нему пришел настоящий сон. Мы с Марией Георгиевной сидели возле кровати как прикованные и неотрывно наблюдали за тем, как он дышит. Шел второй час ночи, и Антон давно уже спал, даже не заглянув к нам напоследок. Мне казалось, что весь вечер он прямо-таки боялся приближаться к нашей комнате, словно в ней шла война и его могло ненароком задеть шальным снарядом.

Обе мы не ужинали, и, когда страх за ребенка немного отступил, я начала испытывать зверский голод. Оставив Марию Георгиевну на боевом посту, я на скорую руку нажарила картошки и принесла в комнату две тарелки. Мне почему-то вспомнилось, как во времена крестовых походов воюющие стороны объявляли перемирие в дни религиозных праздников.

Мария Георгиевна приняла от меня еду молча. Ела она медленно, с тяжелым, страдальческим выражением на лице. Как и при первом нашем знакомстве, я невольно засмотрелась на нее: правильные черты лица были еще больше облагорожены душевной мукой. Она, несомненно, очень любила Илью.

«Подумай о том, какой он маленький и как он от тебя зависит», – сказала она мне однажды. Сейчас я впервые прочувствовала эти слова. И подумала, как странно, что заученный в школе на уроках математики постулат «Друг моего друга – мой друг» бывает так противоестественно исковеркан жизнью. Почему двое людей, любящих одно и то же существо, используют его как баррикаду для ведения непримиримых боев? Как его одеть? Когда накормить? Чем и в чем стирать его вещи? Нас с Марией Георгиевной стравливала любая мелочь, и ее неизменные победы вместе с моими проглоченными поражениями все больше и больше укрепляли стену нашей взаимной неприязни. Интересно, что чувствовал Илья, каждый раз оказываясь под перекрестным обстрелом, от которого сбежал даже Антон?

– Не могу я видеть, как дети болеют, – вдруг произнесла Мария Георгиевна. – И так двоих уже потеряла.

Я взглянула на нее, но она смотрела в тарелку глубоким и тоскливым взглядом, словно в золотистых ломтиках была заключена какая-то горькая тайна.

– В войну мы картофельную шелуху ели на касторовом масле… Витаминов не было совсем, луковку хотелось просто до слез… Какой уж тут иммунитет – от любой болячки…

Она резко поднялась, вскинула голову, сжала губы и быстро вышла из комнаты.

На следующий день Мария Георгиевна достала для Ильи справку о прописке. При этом реально он продолжал оставаться нигде не прописанным, просто…

– В нашем РЭУ мне пошли навстречу.

Я, полумертвая от бессонной ночи, слабо рассмеялась и не стала спрашивать, какая именно сумма вызвала такую благосклонность.

Теперь можно было оформлять для Ильи медицинский полис. Когда я наконец принесла домой заветную бумажку, Мария Георгиевна вздохнула, как человек, увидевший свет в конце туннеля.

– Спасибо вам! – сказала я с искренним чувством, глядя ей в Глаза.

Мария Георгиевна молча отвернулась к плите и немного погодя произнесла прежним суровым тоном:

– Поскорее вызывай врача!

Пришел врач, было выписано лекарство, и после многочисленных волнений и расспросов (в английской аннотации к препарату была написана одна доза, а в русском переводе – другая) Илью наконец-то начали полноценно лечить. Поправился он на удивление быстро – гораздо быстрее меня, – и я не могла не впечатлиться тем, какие мощные механизмы поддержания жизни заложены в организме младенца. Однажды я читала о том, что во время страшного землетрясения в Мехико спасатели нашли под развалами живого новорожденного, пролежавшего там неделю. Взрослые люди вокруг него погибли несколькими днями раньше от отсутствия воды. Тогда я отнеслась к этой информации как к обычной газетной утке. Сейчас я ни секунды не сомневалась, что именно так оно и было: несомненно, младенец – это инстинкт самосохранения в чистом виде.

Должно быть, сейчас около четырех часов утра – я знала это по приглушенному шуму машины, вывозившей мусор у нас со двора. Незадолго до этого, впервые за несколько часов, я почувствовала, что проваливаюсь в сонную черноту, в голове рождалась бессвязица из слов, перед глазами всплывали какие-то фантастические картины, но затем их как ветром сдуло, и я вновь оказалась наедине с медленно светлеющим окном. Время, отпущенное мне на отдых, улетучивалось быстрее, чем капля воды на раскаленной сковородке.

За предшествовавший этой бессоннице день я покорно переделала все, чего требовал уход за ребенком «по правилам» – правилам Марии Георгиевны. Я успела множество раз испытать унижение от бесконечных суровых «вытри», «застирай», «подай». А результат моих стараний – здоровый и веселый ребенок – проводил весь день на руках у прабабушки, неохотно предоставляясь мне на время кормления. Словно честно заработанная мной олимпийская медаль висела на груди у другого спортсмена.

На постель я упала с дрожью усталости во всем теле и всерьез задумалась о том, как хорошо сейчас было бы выйти из дома, шатаясь, добрести до всегда оживленного Ленинградского проспекта, выйти на самую его середину и угодить под грузовик. Нет, не насмерть, насмерть все-таки не хочется, но так, чтобы попасть в больницу. Там я буду лежать без сознания, и никто, никто в мире не будет знать, где я. И не будет в моей жизни ни ребенка, ни Марии Георгиевны, никому я не буду ничего должна, никто от меня ничего не станет требовать, дергать каждые пять минут, строго внушать, напоминать, плакать от голода… МЕНЯ ОСТАВЯТ В ПОКОЕ.

Видимо, такие размышления лишили сон всякого желания подойти ко мне поближе. Унять бы их, но мысли накатывали и накатывали, как горы тяжелой земли, сдвигаемые с места бульдозером. Могла ли я представить, когда впервые почувствовала внутри себя толчки ребенка, что они обрушат на меня такой камнепад? Ведь я привыкла жить в мире с людьми и обстоятельствами, а отнюдь не схлестываться с ними на каждом шагу. На просторах моей жизни цвела любовь, возвышалась работа и веселым ручейком струились друзья, события, встречи; всему там находилось место, и все сосуществовало в добром согласии. Теперь? Работа рухнула, любовь занесена песками, а ручей дружеского общения пересох, не зная, куда ему течь в пустыне. А сама я бреду, словно раб с тяжелой цепью на шее, и мозг начинает плавиться под равнодушным солнцем пустыни. Если в нем еще хоть что-то живо, то это мольба о пощаде.

Но на войне как на войне! Организм – справедливый судья, он не прощает перегрузок. А Мария Георгиевна (как это ни смешно, когда-то призванная мне на помощь!) так просто не поймет, почему мне надо дать передохнуть, если сама она провела молодость в нечеловечески тяжелых условиях – среди голода и смерти. Антон? Антону, кажется, все равно… Удивительно, ведь до появления Ильи я бы никогда в жизни не назвала равнодушие характерным для Антона качеством. Но вот оно налицо – полное равнодушие к тому аду, в который день изо дня толкает меня Мария Георгиевна. А ведь в его власти заслонить меня от нее, избавить от вечной измотанности, сбросить камнем лежащий на моей спине быт… Неужели одно появление в жизни мужчины ребенка способно так непредсказуемо вытолкнуть на поверхность глубоко залегавшие ранее пласты характера? И чему же еще суждено всплыть со дна? К утру эти мысли вкупе с отсутствием сна довели меня до настоящего, глубокого и искреннего отчаяния.

А днем, когда я с дрожью в руках и звенящим напряжением в голове готовила еду, Мария Георгиевна привезла Илью с прогулки с озабоченным, хмурым лицом.

– Инна, это ты приделала скат к ступенькам внизу? Я только что встретила соседку, и та пожаловалась, что ей неудобно спускаться. Надо этот скат убирать!

Я тут же представила себе, как на фоне головной боли и трясущихся рук буду затаскивать наверх изрядно потяжелевшую коляску, и меня захлестнула такая волна ярости, на которую я и не чувствовала себя способной. Ах вы, привыкшее к трудностям поколение! Почему же вы хотите и другим такой же собачьей жизни, которую знали сами? С ребенком должно быть тяжело – это аксиома! Значит, надо стирать белье руками и не спать по ночам из-за мокрых пеленок! Значит, надо надрываться, таская коляску! А стиральная машина, памперсы и скат здесь совершенно ни при чем.

– Инна, ты слышишь, что я говорю?

Я слышала, и чем больше я слышала, тем яснее видела, что Мария Георгиевна, которая по логике должна была быть моим союзником, возглавила стан моих врагов. Я подавила внутренний позыв выпалить все, что думаю, и отчеканила:

– Мне очень тяжело заносить коляску наверх без ската, а соседки по этому поводу могут думать все, что хотят. Места для прохода у них достаточно. – «А вообще-то место им всем – в заднем проходе!»

– Тебе-то все равно, что подумают соседки, ты здесь – на время. А Антону с этими людьми жить, и я не хочу, чтобы из-за тебя у него с ними портились отношения.

Ни секунды не раздумывая, я прошла в свою комнату, сняла со шкафа чемодан, с которым приехала в Москву, и первым делом швырнула туда самое насущное в моей теперешней жизни – упаковку памперсов. Во вторую очередь – деньги, неприкосновенный запас, оставленный мной на билет до Пятигорска. Затем на дно полетели детские вещи, но места для них оказалось недостаточно, и многое я вынуждена была оставить, беря лишь самое необходимое. Утаптывая чемодан перед тем, как застегнуть его, я напоследок уложила и немного своего собственного имущества. Две смены нижнего белья, туфли да свитер, когда-то купленный мне Антоном в горах, – вот и все богатство, что я вывозила из Москвы, за исключением, конечно, ребенка. Илья, по счастью, еще спал и при этом оставался в коляске, что облегчило мое бегство. Швырнув чемодан на прикрепленную снизу к коляске сетку для вещей, я навалилась на ручку, выехала на лестничную клетку и проложила курс к метро.

Коляску я везла через парк, и женщины, знакомые мне по прогулкам, окликали меня и махали рукой, я тоже старалась изобразить нечто вроде приветствия. Я даже заставила себя улыбаться – никаких слез! Мое прощание с Москвой должно быть как можно более достойным.

Уже замаячило метро, я увидела на подходах к нему столы с «беспроигрышной» лотереей, что каждый день взимали налог на человеческую доверчивость, и впервые усмехнулась тому, как, оказывается, легко попасться в жизни на крючок. Достаточно лишь поверить в свою удачу… Я начала нашаривать в кармане мелочь и думать о том, пустят ли меня в метро с коляской.

На аллее было довольно много народу, и сзади меня кто-то пытался обогнать – по крайней мере я слышала учащенные шаги. Неприятно, когда тебе дышат в спину: я немного притормозила, и мимо меня не оборачиваясь прошла Мария Георгиевна. Шла она таким же торопливым шагом, что и я, и в руке несла сумку с вещами. Как бы это ни было невероятно, обе неприятельские армии одновременно бежали с поля боя.

Я посмотрела ей вслед без облегчения. Кем бы она ни была, она оставалась бабушкой Антона и старым человеком, которого я, как ни крути, заставила уйти из дома. Вот, оказывается, на что я способна! Но разве это я? Это то, чем я стала после рождения ребенка, когда мне пришлось вести войну за выживание со всем миром сразу. Думает ли о приличиях сидящий в окопе солдат?

Все еще оцепенело стоя на дорожке парка, я вгляделась в ангелоподобное, белое личико спящего в коляске существа и не поверила, что одно его присутствие в мире способно вызывать такие бури. А все-таки прав был Козьма Прутков: «Не верь глазам своим!» Я медленно развернула коляску к дому.

Когда Антон позвонил в дверь, я напряглась, как перед прыжком с трамплина. Его первыми словами наверняка будут такие: «Привет! А где бабушка?» И на этот вопрос у меня не найдется ответа…

– Привет!

Антон поискал глазами Марию Георгиевну и, не слыша от меня никаких комментариев, спросил:

– А что, бабулька уехала?

Я сглотнула слюну и кивнула. Антон рассмеялся:

– «Не вынесла душа поэта…» Я смотрю, вы с ней капитально не сошлись характерами!

Такое наблюдение было для меня новостью. Мне-то казалось, что Антон считал нас с Марией Георгиевной идеальной парой. Но тем не менее он не стал выпытывать подробности разрыва, а начал спокойно раздеваться, на ходу бросив: «Как там с обедом?»

«Чудесно! – подумала я, отправляясь на кухню с нехорошим, звериным чувством в душе. – За последний месяц в моей жизни произошло нечто соизмеримое с установлением и падением татаро-монгольского ига, а Антон по-прежнему ни к чему не причастен!»

Позже, наблюдая за тем, как он неторопливо ест, повествуя мне о каких-то трениях с начальником своего курса, я почти что с ужасом подумала: «А ведь все действительно кончено! Прежде, во время жизни в нашем доме-муравейнике, он с теплым участием спрашивал о том, почему у меня сегодня грустные глаза. А сейчас, когда меня то швырнет об скалы волной, то я из последних сил выберусь из-под руин, он не видит ни единого повода для беспокойства».

Пока Антон дохлебывал борщ, я стала накладывать ему второе.

– Всего полдня как бабушка уехала, – раздалось у меня за спиной философское замечание, – а свежего супа уже нет.

– Что?!

Я резко повернулась, видимо, с возмущением на лице, потому что Антон рассмеялся.

– Да шучу я, не бери в голову, мне можно и вчерашний! Это у старшего поколения столько заморочек насчет хозяйства: пеленки стирай руками, суп вари каждый день… Ну, теперь-то ты отдохнешь!

Мне показалось, что с меня сорвали темные очки и в глаза хлынул мучительно резкий свет. Так он, оказывается, все замечал! Все видел и не вмешался! С безопасного склона горы он наблюдал за тем, как на меня обрушивается Мария Георгиевна, и ни разу не рискнул прийти мне на помощь! Головокружение и слабость отступили в сторону, и ярость бросила меня вперед.

– Значит, ты в курсе, что я устала? – со змеиным присвистом прошипела я. – Ты в курсе, что твоя бабушка гоняла меня, как ломовую лошадь? Почему же ты за меня не заступился?

Антон пожал плечами, как если бы не считал это серьезной темой для разговора:

– Чего ради я буду вмешиваться в ваши женские разборки?

– Ради меня! – завопила я на грани истерики.

Антон промолчал, переведя глаза на окно, и я с ужасом осознала, что вот оно, мое крушение. Меня в его жизни не существует, а любые надежды на это – иллюзия. В приступе судорожного плача я метнулась вон из кухни. Следующим шагом будет убраться из Москвы.

Уже привычно кидая на дно чемодана пачку памперсов и вновь вытряхивая из шкафа Илюшкины вещи, я с неожиданной трезвостью прикинула, что добраться до вокзала с коляской мне все же не удастся. Значит, ребенка – на руки, и в такси! Но денег, отложенных мной на билет, хватало в обрез, и я, полуобернувшись, обратилась к Антону:

– Дай мне, пожалуйста, полтинник на такси! И будем считать, что мы в расчете.

– Не дам, – холодно произнес Антон.

На протяжении всех моих сборов он стоял, скрестив руки на груди и прислонившись к дверному косяку. Я же, чтобы получше упихать вещи в чемодан, встала на колени и сейчас обратилась к Антону, будучи именно в этой позе. Рабыня и господин… Унижение, что я испытала, перекрыло мне горло, едва позволяя сделать судорожный вздох.

– Не дашь? – Я вскочила на ноги.

– Нет.

И тут я поняла, что сюжет фильма «Люди-кошки», где женщина превращается в пантеру, вовсе не выдумка Голливуда. Я ощутила, как шерсть дыбом встала у меня на загривке, лицо исказилось до пропорций кошачьей морды, уши плотно прижались к голове, а из горла вырвался невнятный рев. Я размахнулась, но не сумела дать обычную человеческую пощечину.

Пальцы сами собой согнулись по образу когтей, и удар получился направленным, не справа налево, а наискось – сверху вниз, как у зверя, раздирающего добычу. Антон схватился за лицо. В последний момент он успел слегка отпрянуть, и раны получились не такими глубокими, как могли бы, но четыре ярко-красных полосы дружно пролегли на скуле, щеке и шее. Они мгновенно наполнились кровью.

Не отнимая рук от лица (кровь уже сочилась между пальцами), Антон побрел в ванную. Я болезненно вскрикнула, словно ударили меня саму, и бросилась в угол, где скорчилась, упав на колени. Меня трясло. Примерно через полчаса, когда я услышала, как Антон возвращается, я пригнулась к самому полу и прижалась к стене.

– Знаешь, почему я не хотел давать тебе денег? – ровным голосом спросил он.

Я нашла в себе смелость повернуть голову. Кровь удалось остановить, но красные полосы на лице угрожающе полыхали.

– Чтобы ты не уезжала.

Мне стало так страшно, словно я вместо преступника убила невиновного. «Это не я! – твердила я себе. – Это моя бессонница, адская усталость, это шок от Марии Георгиевны, это месяцы тоски и одиночества, страх за Илью, унижения роддома, потерянная любовь и растерзанные надежды – все, что называется емким словом "материнство". Кошмар, превративший меня в озлобленное животное. Расстанусь ли я когда-нибудь со своим звериным оскалом?»

– Что мне делать? – безнадежно спросила я.

– Для начала хорошо бы купить пластырь.

Пригнувшись и всеми силами стараясь увернуться от новой встречи взглядами, я выбралась из своего угла и помчалась вниз по лестнице. Через четверть часа я, не поднимая глаз, высыпала в подставленные руки Антона все виды пластыря, что нашлись в аптеке. Мы начали примерять их к царапинам, но ни один не мог охватить такую нешуточную поверхность раны. Наклеивать же их друг возле друга было проблематично – царапины шли почти вплотную одна к другой – единым фронтом. Наконец Антон махнул рукой на свое исцеление:

– На мне все заживает как на собаке.

От этой в общем-то совершенно невинной фразы я вдруг расплакалась, чувствуя к нему резкую жалость: выходит, я обошлась с ним как с собакой! Да, именно так оно и было, а собака… собака беззвучно все стерпела от хозяйской руки.

Голова у меня шла кругом, а мир переворачивался с ног на голову прямо на моих глазах. Или, наоборот, вставал на ноги… Кто мы друг другу – связанные одними лишь воспоминаниями бывшие любовники или близкие люди, больше года жившие в разладе с занозами в душе? Почему мы не можем и полшага сделать навстречу еще не ушедшей от нас, еще поджидающей любви?

Но похоже, этот шаг уже совершен. Ведь все предшествующее время, с самого момента разрыва, мы с Антоном ни разу не дотронулись друг до друга, и один из самых радостных и прочных видов контакта, что существуют в природе, – телесный – был для нас недоступен. Теперь же я пробила брешь в этой стене взаимной недоступности. Жестоким способом, но дело было сделано – мы соприкоснулись. А сейчас, когда я заплакала от жалости к Антону, он нерешительно протянул руку и коснулся моего плеча.

Я прижалась к его руке щекой, и он провел кончиками пальцев по моему лицу, вытирая слезы. Я вскинула голову, и секунду мы просто смотрели друг на друга, а затем молниеносно сшиблись в объятиях, словно камни, сорвавшиеся со стоящих рядом гор. Мы целовали друг друга с такой лихорадочной поспешностью, словно у нас на это были считанные минуты. Когда мы вскочили на ноги и наконец-то прижались друг к другу так, чтобы слиться бедрами, животом, грудью, я не узнала собственное тело, которое считала таким же отслужившим свое и распавшимся на куски, как потухшие угли. Я была крепкой и стройной подставившей ветви горному солнцу сосной, из меня сочилась душистая смола, а по коре стлались языки браконьерского пламени. Впервые за весь этот год мне до смерти хотелось жить, жить и самозабвенно предаваться огню, вспыхивать от каждой бесшабашной искры.

Полымя охватило меня в считанные секунды, я забыла о том, что между мной и Антоном стоит ребенок, и огонь, не видя препятствий, взял нас обоих в испепеляющее кольцо.