Под ледяным дождем на диких просторах Аляски, под палящим солнцем на озерах пустынного штата Юта мы, не щадя сил, искали рыбные места, и если рыба не ловилась, не на шутку переживали. Потом неслись на автомобилях по хайвэю под раскаленными небесами, делая по 500, а то и по 600 километров в день. Вечером, проглотив очередной гамбургер в мотеле, я каждый раз чувствовал, что в свои пятьдесят лет уже не гожусь для такой гонки. Валясь в номере на кровать, я буквально слышал, как мой внутренний счетчик топлива с треском пересекает нулевую отметку. И так день за днем, с рассвета до поздней ночи. Много позже, на седьмой месяц нашего бега к югу, где-то в песчаной чилийской пустыне счетчики автомобилей показали 40 000 километров — то есть протяженность земного экватора.

Гамбургеры, пиццы, спагетти, жареные цыплята, изредка бифштексы. Все безвкусное, жесткое, и хоть выдавалось везде огромными порциями, было немногим аппетитнее картона. В придорожных ресторанах и провинциальных городках Америки не имеют ни малейшего представления о том, как надо готовить, и от этого мне в дороге пришлось немало выстрадать. Изматывающая езда убивала все желания, оставляя лишь потребность в пище и сне. Поэтому, какой бы отравой меня ни накормили вчера, на следующий день, изнемогая от усталости и голода, я все же снова предвкушал: что-то нынче будет на ужин? Неизменное постоянство этого явления и обилие форм, которые оно способно принимать, лишний раз убедили меня в том, что нет на свете ничего важнее пищи, за исключением, может быть, только сна. Есть и спать. Все прочие желания возникают, лишь когда удовлетворены два главных.

Мы проносились мимо городков, названия которых тут же выскакивали из головы, наскоро закусывали в деревенских «гамбургер-шопах», глядя, как за окном разгуливают на солнцепеке здоровенные аборигены, обреченные всю жизнь питаться жуткой дрянью, носить плохо сшитую одежду, вкалывать до седьмого пота, а потом исчезать из этой жизни без следа. И все время я вспоминал о Нью-Йорке, до которого оставалось еще столько тысяч километров, и говорил себе, чтобы окончательно не падать духом: мне бы только туда добраться, а там уж я отведу душу. Никаких омлетов, тостов, гамбургеров, спагетти, пицц и бифштексов, даже в рестораны французской, греческой, русской и прочей кухни меня не затащишь. Но вот в Чайна-таун я пойду обязательно, в какой-нибудь ресторанчик, где полно китайцев. И в японский ресторан — вопьюсь зубами в «тэккадомбури», обернутые хрустящим, как накрахмаленная простыня, «нори». И еще наемся до отвала устриц и моллюсков, выловленных в тамошних прибрежных водах. Китайская, японская и морская кухни — вот моя святая троица. Не знаю, сколько дней я смогу пробыть в Нью-Йорке, но, ей-богу, ни к чему другому там не притронусь.

Так-так. Из европейских национальных кухонь сырые ракушки используют французская и итальянская, но французские рестораны, на мой вкус, чересчур шикарны, поэтому я остановил свой выбор на итальянцах, которые умеют готовить совсем по-домашнему. Добравшись до Нью-Йорка, я, по рекомендации Шестого Дана, отправился в ресторанчик под названием «Винченцо», расположенный в «Маленькой Италии». Войдя в зальчик и убедившись, что он не слишком чист и порядком замусорен, я удовлетворенно заулыбался — кажется, место действительно было неплохое. Я сел за столик и тут же заказал дюжину устриц «блю-пойнт». Потом блюдо под названием «скандзили» — это такие моллюски, похожие на трубачей, только поменьше размером. Их варят, мелко крошат и подают горячими под огненно-острым мясным соусом. И еще «карамали» — небольшая каракатица, сваренная в масле с лимоном и перцем. Седовласый официант с лицом Тосканини, одетый в белый, видавший виды халат, приносит блюдо. Я стараюсь вести себя прилично, но руки сами тянутся к устрицам. Через минуту перед моим удивленным взором совершенно пустая тарелка. Правда, «скандзили» и «карамали» оказываются приготовленными довольно средне. Не то чтобы совсем никуда, но неправильно. Хороший материал и плохое исполнение. В Америке часто сталкиваешься с подобным явлением. Эта страна, привольно раскинувшаяся с востока на запад и с севера на юг, омываемая водами Тихого океана, Атлантики и Мексиканского залива, обильна и плодородными почвами, и пустынями, и пастбищами, и лесами, и горами, и озерами. Она богата дарами флоры и фауны — мясом, рыбой, овощами, фруктами, но при этом, как неоднократно замечали путешествующие по Америке иностранцы, готовить здесь толком не умеют.

В Бруклине, на берегу моря, есть местечко под названием Шипс-Хед («Баранья голова»). Это морская набережная, где выстроились в ряд итальянские «клэм-бары» (устричные бары). Я посетил один из них — «Рандаццо». В его меню имелись устрицы, «скандзили», жесткие и спиральные ракушки и много всякой прочей морской живности. По бару взад-вперед неторопливо похаживал пузатый дядя командирского вида и шевелил висячими усами, казалось, он вот-вот запоет звучным баритоном арию из «Риголетто». Заказываю ему по дюжине ракушек «литл-нек» и «черри-стоун». Он выбирает мне те, что помоложе, ставит бутылочки с солью, перцем, кетчупом и табаско, ловко нарезает дольками круглый лимон.

Я выжимаю лимон на белую, сочную мякоть, похожую по виду на бледно-розового моллюска-хамагури, и она тут же сжимается. Скорее, пока не вытек сок, отправляю мякоть в рот, выпиваю из ракушки остатки до последней капли. Начисто отключившись от внешнего мира, проглатываю содержимое обеих тарелок — все двадцать четыре ракушки. Мне немного совестно за свою прожорливость, но я не могу остановиться — обсасываю ракушки и кидаю, обсасываю и кидаю. Рот у меня все время в работе, и я молчу, только иногда восклицательными знаками вырываются восторженные стоны, запятыми вкрадываются вдохи и выдохи, точку же я не ставлю до самого конца.

Ранним утром другого дня я потихоньку вышел из отеля и, остановив такси, поехал в Чайна-таун. Мимо мелькали громады из стекла и металла, старые каменные здания, облупленные доходные дома, грязные складские сооружения. На сонных улицах, где свет зарождающегося дня еще смешивался с мраком уходящей ночи, то и дело мелькали сутулые призраки нищих и бродяг. Гордый и энергичный Нью-Йорк показывался мне в свой неприглядный, неуютный час. В Чайна-тауне я вышел из машины на грязной улочке, заваленной мусором, бумажными обрывками, и пошел, обходя лужи, наугад, руководствуясь лишь зрением, обонянием, а еще — шестым чувством. Несмотря на ранний час, китайский квартал давно уже был на ногах. Он кричал на разные голоса, бурлил, из труб валил дым. Нью-йоркский Чайна-таун сразу напомнил мне сайгонский Шолон — там рассвет выглядел точно так же: то же оживление, сумятица, приветливость, неопрятность, напористость и безалаберность. Увидев в окно одного из ресторанчиков, как поднимается пар над чжэн-лунами (деревянными кастрюлями для варки риса), я не вытерпел и бросился туда. На полу валялись куриные кости, обитая деколой стойка была залита водой, но зато, когда, я скороговоркой спросил на ломаном пекинском диалекте, есть ли рисовая каша «чжоу», есть ли соленый хворост «ютяо», есть ли пирожки «шаомай», узкоглазый хозяин с кривыми желтыми зубами лениво ответил: «Есть, у нас все есть». Я сразу потребовал горячей-прегорячей каши «чжоу» с кусочками рыбы, и, к моему удовлетворению, хозяин не забыл кинуть туда «сян-ю» (кунжутного масла). Затем он торжественно побросал в кашу «ютяо», посыпал «сянцаем» (кориандром) и перемешал все это грязноватым погнутым половником. Поднеся ко рту ложку, я вдохнул аромат кунжутного масла и «ютяо» и надолго проглотил язык. Шумно вздыхая, шмыгая носом и глядя затуманенным взором сквозь дым от каши в окно, за которым утро постепенно смывало с улицы остатки ночи, я чувствовал, как во мне оживают воспоминания о многочисленных завтраках, съеденных в Сайгоне на набережной Пастера. В те давно минувшие дни мне случалось есть точно такую же кашу и в маленьких ресторанчиках, и возле тележек уличных торговцев, а то и около какого-нибудь мусорного ящика, поставив миску на землю и не спеша, ложка за ложкой, черпая ее содержимое. Травка «сянцай» имела совершенно тот же щекочущий ноздри аромат, только здесь в кашу были накиданы ломтики рыбы лэй-юй, а там в «чжоу» обычно клали кусочки курятины. Их полагалось обсасывать и, внимательно осмотрев косточку со всех сторон, бросать на пол через правое плечо. Я, помнится, так и делал и был вполне счастлив — тоже сопел, хлюпал носом, голова немного кружилась от выпитого накануне вина, а мысли витали где-то в облаках. Вспоминая теперь те сайгонские рассветы, я не мог, конечно, забыть о рыбе шибань-юй (морской окунь), которая водится во всех океанах, в том числе и на дне нью-йоркских прибрежных вод, между камнями, только здесь она называется grouper. Обязательно завтра или послезавтра закажу ее на ужин в каком-кибудь китайском ресторанчике, сваренную по способу «цинчжэн-цюаньюй», пообещал я себе. Интересно, почему у меня, проглотившего за свою жизнь на завтрак бесчисленное множество омлетов, тостов, булочек, чашек кофе с молоком, так упорно засел в голове аромат обычной китайской каши?..

Не зря я в дороге мечтал отведать в Нью-Йорке «тэккадомбури», — мои предвкушения меня не разочаровали. В городе оказалось бессчетное количество ресторанов и закусочных японской кухни, и в тех из них, которые я посетил по совету Шестого Дана, меня накормили восхитительным бостонским тунцом, чудесным калифорнийским рисом, бесподобными каракатицами, хамагури, креветками, морскими ежами, хирамэ и разной прочей морской снедью. По-настоящему японскими из всех продуктов, строго говоря, были только водоросли, «нори», горчица «васаби» и «такуан», а все остальные компоненты блюд состояли из даров американской земли и моря, но надо признать, вкус кушаний нисколько от этого не пострадал. Когда же я увидел, что кроме японцев в ресторанчиках полно джентльменов явно американского вида, со смаком поедающих, ловко орудуя «хаси», какое-нибудь «сасими» с «мирукуи», мне захотелось воскликнуть: «Берегись, отчизна!» Мне стало не по себе от мысли, что «сасими» и «суси» покинут нас и навсегда поселятся в Америке — чем же тогда останется гордиться родной японской кухне? К тому же в Японии, где бы ты ни ел «суси» — в ресторане, в столовой, в уличной забегаловке, — стоимость этого блюда всегда превышает качество его приготовления, а здесь, в Нью-Йорке, его готовят и дешево и вкусно. Когда то наши патриоты любили говорить: «Где уж иностранцу оценить „суси“ и „сасими“?» — и вот незаметно для нас самих японское блюдо «суси» перебралось из Токио в Нью-Йорк.

И все же, если говорить о морской кухне, окончательно «добил» меня устричный бар, расположенный под Гранд-сентрал-стейшн. Последний же удар мне нанесло блюдо из мягкопанцирного краба. Поначалу я принял этот бар за обычную привокзальную закусочную, но, вчитавшись в отпечатанное на гектографе меню, прямо ахнул, стал пробовать все кушанья подряд и потерял дар речи. У выхода я купил продававшуюся там «Кулинарную книгу устричного бара и ресторана морской кухни при Гранд-сентрал-стейшн». Это роскошное, в твердой обложке, с прекрасными иллюстрациями издание стоило четырнадцать с чем-то долларов. В нем рассказывалось об истории бара, о различных морских рыбах и ракушках, а также о способах приготовления наиболее прославленных блюд. Оказывается, заведение открылось еще в 1913 году и с тех пор специализировалось только на дарах моря. Здесь побывали все президенты США, начиная с Вудро Вильсона, а после войны бар довольно часто посещали Гарри Трумэн и Дж. Ф. Кеннеди. Да, меню в этом заведении было потрясающим, несмотря на гектографическую печать: королевские крабы с Аляски, тихоокеанские палтусы, осетр и кета из реки Колумбия, монтокские пеламиды, мэнские омары, флоридские каменные крабы и еще многое, многое другое входило в это замечательное меню. Из пресноводных рыб — гольцы, сомы, радужные форели, щуки, хирамэ. Всевозможные морские рыбы — камбалы, треска, макрель, морские судаки, окуни, лакедры, сельди, бычки, даже какие-то акулы. Буйабесс по-марсельски, осетровое рагу по-русски. Восемь видов моллюсков. В общем, любой самый ярый приверженец своей национальной кухни, придя в устричный бар, вынужден был бы признать его превосходство. Я специально заходил в это заведение каждый день, чтобы попробовать новое блюдо из моллюсков, но разница во вкусе была до того тонкой, что я не всегда мог ее уловить. Все ракушки имели голубоватое упругое мясо и острый, терпкий сок, который нежно освежал язык, зубы, небо, горло и пищевод. На ракушках «стимер» (разновидность хамагури) торчали дыхательные трубочки, обтянутые черной пленкой. «Стимеры» подавали дюжинами, в вареном виде. Моллюсков полагалось вынимать по одному из ракушек, обмакивать мякоть в специальную тарелочку с бульоном из хамагури, затем окунать еще в одну тарелочку с растопленным маслом и только потом отправлять в рот; когда же все ракушки съедены, бульон следовало выпить. Это было восхитительно.

Суси и сасими. Китайская и морская кухня… Недолго пробыл я в Нью-Йорке, но впечатление, которое произвел он на мой язык, превзошло все самые смелые мои ожидания, мечты и чаяния.

Раннее утро еще одного дня. Бродяги, безработные, пьяницы, наркоманы, прокутившие до утра гуляки, просто чудаки. Мусор, отбросы, грязь. Мрачные лица, неприглядные улицы. Занавес ночи уже задернут, но по сцене еще бродят неясные тени и силуэты. В этот час, когда по сумрачным углам еще ютятся последние ночные призраки, мы, неутомимые рыболовы, борясь со сладкой и тягучей дремотой, бодро топаем на лодочную пристань. Хотя стоит ранняя осень, от темного моря веет горьковато-соленым, пробирающим до костей холодом, а в завешенном хмурыми тучами небе уже ощущается дыхание зимы. Катер заказан заранее, вон он с тихим плеском покачивается на волнах возле причала, но капитан, оказывается, ушел куда-то выпить чашку кофе, и мы, втянув головы в поднятые воротники штормовок, беспомощно топчемся у входа на пристань. Ожидание немного раздражает и наводит тоску, но в глубине души живет ни на чем не основанное радостное предчувствие того, что сегодняшний день будет удачным.

У господина Мори, председателя нью-йоркского Общества друзей рыбной ловли, очень довольный вид. Взгляд светел, морщины на лице разгладились, брови приподняты в радостном ожидании. Во время ловли в Монтоке мы испытали с ним и торжество победы, и горечь поражения, но неудачи забываются, а успех еще долго кружит голову, поэтому господин Мори, весело поблескивая глазами, оживленно болтает со мной о всякой всячине. Настроение у нас чудесное, и мы, подобно художникам, от нечего делать набрасывающим рисунки за бокалом вина, достаем удочки и закидываем их в реку. Не успел я закинуть в масляную, мутную, гнилую воду крючок, как у меня тут же клюнуло, и я вытащил красивого окунька-подростка величиной с ладонь. Поразительно, но рыбешек в затхлой речной воде было видимо-невидимо, мы вытаскивали их одну за одной. Такие рыбки водятся в Японии в районе Кансай, там их называют «тярико». Глядя на серебристых окуньков, я закуриваю сигарету и представляю себе, как бы я мелко нарезал этих рыбок, вымочил в соусе, потом положил бы на горячие-прегорячие комки риса, завернул бы все это в хрустящее «нори», приправил «васаби» и полил бы сверху зеленым чаем… Приятные картины, то чуть расплываясь, то приобретая отчетливые очертания, проносятся перед моим мысленным взором, лаская воображение.

— Вот скоро начнется сезон, — говорит господин Мори, — и здесь будет ловиться небольшая камбала. Причем прямо без удилища, на одну леску. В удачный день можно наловить штук сто. Камбалы как раз величиной со сковородку, поэтому их так и называют «пэн-фиш» — «рыбы-сковородки». Их тут полно. Они хороши и для вяления, и для жарки, и для варки. Рыболовов, которые ловят рыбу, чтобы ее есть, здесь называют «охотниками за мясом», я тоже из их числа. Другие ловят рыбу и отпускают обратно в воду, а я не могу. Уди сколько влезет — правительство еще не ввело ограничений, камбалы пока тоже хватает. Моя мамаша ее употребляет с удовольствием.

Рассказывая вещи, невообразимые для нас, бедных жителей Японии, где рыболовов и в пресных и в морских водах всегда больше, чем рыб, мистер Мори добродушно посмеивается.

Через Гудзон перекинуто много величественных и прекрасных висячих мостов, самый знаменитый из которых — Вашингтон-бридж. Последний мост, повисший над рекой возле самого устья, называется Верадзано. Я люблю мосты. Все они — и бревенчатые, и каменные, и всякие прочие — кажутся мне красивыми, но висячие мосты Нью-Йорка обладают особым очарованием, они способны менять свой облик в зависимости от времени суток: в предрассветный час, в полдень, вечером, глубокой ночью нью-йоркские мосты красивы по-разному. Среди них есть совсем старые, уже отслужившие свое, про которые говорят, что они не сегодня завтра обвалятся. Я слышал, что специфика конструкции висячих мостов не позволяет их ремонтировать — нужно производить полную разборку, а потом строить все заново. Насколько я мог заметить, эти ужасные слухи никак не сказываются на количестве автомобилей, двигающихся по «аварийным» мостам: грузовики, легковушки, машины «скорой помощи» несутся по ним сплошным потоком. Это все равно что, всерьез обсуждая угрозу ядерной войны, кушать с аппетитом сдобный пирожок.

Из всех висячих мостов один лишь Верадзано стоит на границе реки и моря. Здесь начинается Атлантический океан. В тот день мы спустились по течению Гудзона, прошли под мостом Верадзано и выплыли на морской простор, чтобы половить пеламиду. Однако ожидаемых успехов нам добиться не удалось, и во второй половине дня мы вернулись к мосту и попытались взять реванш там. Вчера в Монтоке мы целый день ловили только на наживку; сегодня же меня стали обучать лову с привадой. Для этого берут мелкую мороженую рыбешку «баттер-фиш», размораживают в ведре, крошат ножом и кидают в море. Еще один способ подкормки — пропустить «баттер-фиш» через мясорубку, перемешать фарш с морской водой (ну и запашок получается, доложу я вам) и эту, так сказать, «рыбью кашу» черпаком разбрасывать вокруг лодки. Течение несет подкормку по бескрайнему Атлантическому океану, и где-то среди волн у пеламид начинается банкет. Двигаясь по «ароматному» следу, стая идет вверх по течению и в конце концов подплывает к лодке. Обалдевшие от обжорства рыбы заглатывают все подряд — и кашу, и кукурузные хлопья, они даже набрасываются на своих дохлых, со стальными крючками в желудках сородичей. Неважно, за какое место крючок зацепит пеламиду — хоть за губу, хоть за спину, хоть за бок. И рыбешка, разбросанная для подкормки, может быть нарезана как угодно: и половинками, и кусками, и одними головами.

Возбужденная пеламида кидается на все подряд, что бы ни плавало поблизости. Жадность и страсть пожрать на дармовщинку ее и губят. Попавшись на крючок, пеламида сражается за жизнь, как гладиатор, — именно поэтому она так популярна у рыболовов-любителей. К тому же американцы считают ее очень вкусной, рассказывает господин Мори, глядя на мирно дышащий в свете ясного сентябрьского дня океан.

Наслушавшись подобных рассказов, я уже предвкушал, как буду снимать добычу с крючков, но за полдня мы не поймали ни одной рыбины. Поблизости от нас на волнах качалось еще штук пятьдесят лодок, ощетинившихся лесом удилищ, но что-то не видно было, чтобы хоть одна из удочек дернулась книзу.

И вот, как я уже сказал, во второй половине дня, ближе к вечеру, мы вернулись в устье Гудзона, бросили якорь у моста Верадзано и решили дать там последний бой. Гудзон и Ист-Ривер — две реки, омывающие берега острова Манхэттен; у места впадения в Атлантику их воды сливаются, образуя бурный поток, который походит не на пресноводную равнинную реку, а на какую-то водопроводную трубу — так быстро он несется, окутанный водяным паром. Через устье проплывают пеламиды, полосатые окуни, угри и многие другие рыбы, по дну пробираются древние, ископаемые создания вроде мечехвостов и осетров. Осетра ловят сетью, получив предварительно лицензию от штата. Когда мне сказали, что эту гигантскую рыбу можно поймать в черте города, я ушам своим не поверил. (В том устричном баре подавали буйабесс по-марсельски и осетровое рагу по-русски. Мне сказали, что рыбу для этих блюд привозят с далекого тихоокеанского побережья, из реки Колумбия, что протекает в Орегоне, но я в глубине души все надеялся и мечтал отведать местной, нью-йоркской осетринки.)

Прямо перед нами находился Бронкс. Когда нас сносило чуть ниже, мы оказывались возле парков Кони-Айленда. Сначала наша лодка все время то спускалась по течению, то, когда мы включали мотор, возвращалась на прежнее место, но в конце концов мы решили остановиться возле моста и бросили там якорь. Как-то так получилось, что поблизости от нас очень скоро собралась целая флотилия лодок, пассажиры которых тоже усердно занимались ловом пеламиды. На девяти суденышках удили тихо, но с десятого все время раздавались дикие вопли. Приглядевшись, я увидел в той лодке двух рыболовов. Один из них, молодой парень с голым торсом, вытаскивал из реки пеламиду за пеламидой. Орал и махал руками его напарник, а сам везунок не издавал ни звука. Рыболовы с других лодок угрюмо молчали, отчаянно веря, что и им привалит рыбацкое счастье. Глядя на удачливую удочку, на точеную, напряженную мускулатуру парня, я испытал острый укол зависти, аж отдавший мне в печень. Каждые десять — пятнадцать минут молодое, поджарое тело счастливца, блестящее в лучах уже клонившегося к закату осеннего солнца, натягивалось струной, и он, перекинув спиннинг на согнутый локоть, начинал быстро сматывать катушку. Красиво очерченный силуэт, спокойный, уверенный профиль. Безмолвно, будто показывая фокусы, чудо-рыболов все тащил и тащил рыбу.

Любоваться юным маэстро можно было сколько угодно, но возможности угадать или хотя бы спросить у него, в чем секрет его поразительного успеха, не было никакой, потому что он не прекращал лов ни на минуту. Было только ясно, что в этом месте пеламид более чем достаточно. Поэтому у нас, невезучих, от лютой зависти и ревности темнело в глазах, и, в конце концов, перепробовав все возможные способы лова, мы кое-что начали понимать. Когда удишь пеламиду на наживку, она бешено бросается на добычу с широко разинутой пастью — недаром рыболовы прозвали ее любовно «мясорубкой» и «гориллой». Но когда разбрасываешь вокруг лодки мелко нарубленную приваду, рыба не разевает рот во всю ширину. У меня все время клевало, но не зацепило ни разу. Я вытаскивал крючок и осматривал наживку — она бывала съедена или наполовину обглодана. Значит, рыба голодна и наживку берет, но в тот самый момент, когда крючок уже готов впиться ей в пасть, она срывается и уходит. Пеламида — рыба жадная, агрессивная, свирепая, но в то же время очень осторожная при первом прикосновении к добыче. С каждым разом все больше убеждаясь в верности своих догадок, я понял, что мои монтокские успехи в лове на наживку чересчур вскружили мне голову и что во всех неудачах сегодняшнего дня виноват я сам. Увы, на вчерашней удаче далеко не уедешь. Если все время придерживаться одного способа лова, пусть даже очень эффективного, и применять его вне зависимости от условий и места, может получиться так, что ослепленный былыми победами рыболов будет лепить ошибку за ошибкой, не понимая, что в его несчастьях повинны не капризы фортуны, а собственная слепота. И когда он видит, как другой добивается того, что у него самого не выходит, рыбаку хочется принизить, а то и вовсе проигнорировать успехи счастливца.

При лове с подкормкой пеламида клюет совсем не так, как на наживку, а робко, даже боязливо. Она касается корма пугливо, как застенчивая девица. Видя, как все время шевелится поплавок, ты, уже не в силах сдержаться, рвешь на себя удилище и сматываешь катушку, но обнаруживаешь на крючке только наполовину обглоданную наживку, на которой заметны мелкие, как бритвенные надрезы, следы зубов пеламиды. Только когда вытащишь крючок впустую раз сто, до тебя начинает доходить, что пеламида ведет себя при лове на приваду иным образом. Поумнев, я попробовал действовать по-новому, через короткие промежутки водил удилищем из стороны в сторону, чтобы рыбешка-наживка под водой как бы убегала от пеламиды. Я подержал удилище на месте, потом вдруг резко повел им в сторону, и тут же — рраз! — жадная «мясорубка» вцепилась в добычу по-настоящему. Я немедленно дернул удочку кверху, и крючок намертво вошел в зубастую пеламидью пасть. Рывок вправо. Рывок влево. Назад. Вперед. Восторг. Торжествующий смех. Радостное успокоение.

Открыв для себя этот тактический прием, я стал ловить рыбу без перебоя. Прямо не верилось, что до этого я целый день проторчал на воде без всякого результата. Меня уже не злили победные вопли с соседней лодки. Мне было хорошо. Я и сам начал издавать победные крики, ни в чем не желая отставать от соперников. Капитан катера, когда я стал кидать на дно его посудины пеламиду за пеламидой, выплюнул изо рта окурок дешевой сигары и, радостно гогоча, завопил во всю глотку так, чтобы его было слышно на других лодках: «О-го-го! Вот дерьмо! Вот зараза!» — и тому подобное, хотя, видит бог, в моих достижениях не было ни малейшей его заслуги. Хриплым, пропитым басом капитан выкрикивал разные соленые слова и выражения, которые я мысленно тут же переводил на японский язык и, будучи представителем нации, в обиходе которой крепкие ругательства отсутствуют, застенчиво краснел. Видимо, в моем языковом образовании есть значительный пробел. Я всегда забываю, что непристойности являются просто вводными выражениями, не несущими смысловой нагрузки, и их надо пропускать мимо ушей. Я же начинаю переводить их дословно, и мне на миг делается непонятно, какое отношение имеет мой успешный лов пеламиды к экскрементам, женщинам легкого поведения и так далее. (А вдруг имеет?!)

Значит, так. Большая часть дня у меня ушла на то, чтобы понять тактику лова, а вскоре после этого уже и стемнело. Могу без ложной скромности сказать, что сегодня я был на высоте. Во всем теле чувствовалась блаженная опустошенность и умиротворенность. Я чувствовал себя аккумуляторной батареей, до отказа насытившейся электричеством. Ровный, уверенный гул мотора, тянувшего катер вверх по течению Гудзона, звучал для меня биением моего собственного сердца. Вот они — мощные сияющие громады Манхэттена. Затем пустыри Южного Бронкса, похожие на выжженное пепелище. Остановившиеся стрелы и колеса аттракционов Кони-Айленда. Бесчисленные висячие мосты, могучие и в то же время такие хрупкие и воздушные. Возвращаясь в сей современный Вавилон, вечно погруженный в сиюминутные заботы, я, впервые забыв о грязи и мерзости этого города, испытывал ощущение покоя.

Вернувшись на берег, в отель, я чуть не свалился с ног от усталости. Не было даже сил принять душ. Упав на кровать, я вдохнул полной грудью, а выдохнул уже во сне. Проснулся далеко за полночь. В голосе поздней ночи есть особая, глубокая проникновенность, навевающая тихую грусть. Резкий визг автомобильных тормозов врывается с невидимых пустынных улиц пронзительным диссонансом. Если бы я был композитором и писал в стиле конкретной музыки какую-нибудь «Городскую симфонию», я бы обязательно включил в нее звуки ночных кварталов.

Лениво, полусонно размышляя над подобными вещами, я вдруг почувствовал, что правая моя рука онемела, а пальцы затекли и болят. Правая сторона и верх спины, мышцы плеча совсем одеревенели. У меня иногда бывают жестокие и неожиданные приступы этой болезни, но в море, размахивая удочкой, я, конечно, и думать о ней забыл. Мой лютый враг следовал за мной по пятам с самой Аляски, не показываясь на глаза и усыпляя бдительность, и вот, выбрав момент, встал на дыбы и ощерил пасть. Ловя с борта яхты треску в заливе Кейп-Код, я уронил в море свой любимый спиннинг, но эта беда, увы, была еще ужасней. Мой возрастной недуг, от которого немеют руки, в Америке называют «манкихэнд» — «обезьянья рука». Вот, стало быть, я и обобезьянился. Как ни хорохорься, как ни молодись, а проклятые годы все же дают себя знать.

Посему в один из следующих дней я потащился на квартиру к Шестому Дану, который обещал мне сеанс массажа. Его дом находился в квартале, бары и дискотеки которого пользуются особой популярностью среди гомосексуалистов. Мой дзюдоист (на самом-то деле его зовут Кимура Масару), уложив меня на не слишком изысканный коврик, начал давить и мять пальцами мою спину, не умолкая при этом ни на минуту. Он то обсуждал местных гомосексуалистов, то рассказывал о себе, все время перескакивая с одного на другое. Прошло уже двадцать лет с тех пор, как он покинул Японию и поселился в Нью-Йорке. Когда-то Кимура работал тренером по дзюдо, но вот уже два десятилетия он дрейфует по волнам этого города, испытывая на себе то его центробежную, то центростремительную силу. Шестой Дан немало пережил на своем веку, но на судьбу не жалуется, голос его звучит бодро, и чувства юмора ему не занимать. Сначала он стал рассказывать о том, как был владельцем сувенирной лавки в Гонолулу, потом вдруг перескочил на описание своего грандиозного коммерческого проекта. Оказывается, он собирается открыть торговлю косметическим молочком для разглаживания морщин, которое добывают из жира мексиканской черепахи. Несмотря на очевидную достоверность рассказов, переходы массажиста от одной темы к другой были настолько неожиданными, что я и не пытался понять все до конца, а только слушал и поддакивал.

Это самое косметическое молочко — «крим оф тёртл ойл» — изготавливается каким-то там хитрым способом из жира черепахи, которая водится в Мексиканском заливе. Черепахи с таким замечательным жиром живут в заливе испокон веку, местные сеньоры и сеньориты издавна пользуются драгоценным молочком. Прознав о том, что это косметическое средство начинает пользоваться популярностью у стюардесс авиакомпании «Панамерикэн», Кимура поспешил отправиться в те края и скупил все сырье, которое имелось в наличии. Оседлав мою поясницу и разминая правую лопатку, Шестой Дан доверительно поведал мне, какое блестящее будущее ожидает его затею. Если дело пойдет, говорил Кимура, то черепаховое молочко будет соперничать с продукцией «Коти» и «Диора».

— А что, черепаховый жир действительно помогает против морщин?

— Помогает! Ей-богу, помогает. Я провел эксперимент. Сначала купил в Мексике пробную партию и, вернувшись сюда, раздал на пробу официанткам из ресторанов и баров японской кухни. Они в один голос заявили, что морщины разглаживаются. Прямо в восторге были. Я сам поразился такому успеху. Нет, правда, дело стоящее. Без дураков. Эффект поразительный: морщины сначала разглаживаются, а потом исчезают бесследно.

— А это не то же самое, что крем из черепашьих голов?

— Нет, хотя черепашьи головы тоже действуют неплохо. Зато из голов молочка, как из жира, не сделаешь. В черепахе главное — жир. Вот увидите, в этом бизнесе я стану «биг-шотом» («большой шишкой»).

Голос мистера Кимуры был тих, но полон непоколебимой уверенности в успехе, а тем временем его пальцы продолжали с силой вдавливаться в мою спину. Застоявшаяся кровь побежала по жилам, и, чувствуя ее ток, я повеселел. Мысль о том, что во все времена массаж был привилегией толстосумов, способствовала подъему настроения. Наплевать, что коврик жестковат.

Кимура недавно открыл маленькую фирму. На визитной карточке, которую он мне вручил, значилось: «Аск Киму корпорейшн», что означало «Корпорация „Обращайтесь к Киму!“». По-моему, неплохое название. Теперь он будет зваться не Кимура-сан, а мистер Киму.

Каждый раз, когда я возвращался в Нью-Йорк из поездок на Кейп-Код, в Монток и так далее, «мистер Киму» в свободное время вытаскивал меня из отеля и водил по городу. Это по его милости я побывал в секс-баре на Лексингтон авеню и посетил порнозабегаловку возле Таймс-сквер. Благодаря ему я попал в сутолоку Вашингтон-сквер, поварился в оживленной атмосфере Гринич-Виллидж, насладился дневной безмятежностью Южного Бронкса. К тому же, не будем забывать, он был обладателем шестого дана дзюдо, причем не липового, а настоящего. Как-то ночью, когда Кимура-сан сидел в музыкальном баре, туда ворвались двое грабителей-наркоманов с пистолетами. Кимура бросился на одного из них, обезоружил его и задержал — вот какой герой. Правда, впоследствии он узнал, что тот парень, попав в тюремную камеру, покончил с собой. После этого, рассказывал мне по секрету мистер Киму, ему некоторое время плохо спалось по ночам.

Всем известно, что Нью-Йорк — город преступности. И это сущая правда — каждый день читаешь, слышишь, узнаешь о всех мыслимых и немыслимых преступлениях, совершенных за минувшие сутки: стреляют, режут, расчленяют, душат, топят, выбрасывают из окон, воруют, взламывают, насилуют, похищают. Большой город — всегда джунгли, и Нью-Йорк по этой части особенно знаменит, потому, наверное, что это Нью-Йорк. И в Париже и в Токио процент преступлений на душу населения тоже немал, причем по жестокости и бессмысленности они нисколько не уступают здешним. Слово «Нью-Йорк» стало нарицательным в значении «город преступности», но, может быть, это произошло оттого, что на Нью-Йорк вообще принято ссылаться, когда говорят о чем-то из ряда вон выходящем.

Доналд Кин как-то рассказывал мне, что однажды газета «Нью-Йорк таймс» вышла под броским заголовком «Еще один день прошел благополучно для 8 499 900 ньюйоркцев». Я слышал что согласно статистике, город занимает по количеству преступлений на тысячу жителей не первое, а третье место в США. И Лондон, и Париж, и все прочие большие города — асфальтовые джунгли, от этого факта никуда не деться. Те, кому суждено стать жертвой преступления, ею становятся, те, кого сей жребий минует, живут себе дальше. В дверях нью-йоркских гостиничных номеров, квартир, частных домов — по три-четыре замка, и у каждого горожанина позвякивает на брелоке невероятное количество ключей. Массируя мои плечи, мистер Киму изложил мне несколько правил безопасности, которые, если слить их воедино, будут выглядеть примерно следующим образом:

1. Прежде чем свернуть за угол какого-либо здания, отойдите от его стены на один метр. (Иначе можете получить удар по голове.)

2. Если вы немного выпили, идите не по тротуару, а по проезжей части, держась бровки. (По проезжей части движутся машины, поэтому нападающий будет чувствовать себя менее уверенно — побоится попасть под колеса).

3. Если к вам пристал потенциальный правонарушитель — наркоман или пьяный — поторопитесь очень вежливо спросить у него, как куда-нибудь пройти. Например: «Не будете ли вы столь любезны объяснить мне, где находится Таймс-сквер?» (Люди любят поучать и объяснять — ваш вопрос может на мгновение сбить преступника. Тут надо немедленно уносить ноги.).

4. Не держите при себе крупную сумму денег, но и никогда не выходите на улицу без гроша. Следует всегда иметь в нагрудном кармане двадцать долларов (пятью или десятьюдолларовыми бумажками.).

5. Однако, когда преступник потребует денег, ни в коем случае не лезьте за ними в карман. Пусть грабитель достает их сам. (Он может подумать что вы хотите выхватить пистолет или нож и ударит, не дожидаясь.)

6. Если навстречу вам движутся двое мужчин подозрительного вида, не проходите между ними. (Они могут взять вас с обеих сторон в тиски.)…

Людей, которые не придерживаются вышеприведенных правил и тем не менее благополучно живут себе на свете, кажется, все-таки гораздо больше, чем тех, кто соблюдает меры предосторожности.

Как известно, схема улиц Нью-Йорка напоминает лист клетчатой бумаги. Все «стриты» и «авеню» вытянуты прямыми линиями с запада на восток и с севера на юг. Отправившись в путешествие скажем, по Пятой авеню, вы обнаружите, что в ее верхнем течении сконцентрированы ювелирные и парфюмерные магазины, сияющие голубыми омутами витрин. Несколько ниже — район Центрального парка. Это, так сказать, среднее течение Пятой авеню, а если спуститься еще ниже, вы в конце концов попадете в негритянские кварталы. Это — самое «дно» улицы. Нижнее течение реки обычно неторопливо, с теплой, застоявшейся водой, грязной, масляной — от заводов, расположенных по обоим берегам. И Пятая авеню в своем устье бедна, загажена и омерзительна. Согбенными тенями скользят по ней днем и ночью алкоголики и наркоманы. Почему-то все местные пьяницы обязательно держат бутылки в бумажных пакетах, я не видел ни одного просто с посудиной в руке. И пьют они хоть и из горлышка, но не снимая пакета. Видимо, если лакать прямо из бутылки, может задержать полиция, а обернув спиртное бумагой, пей сколько влезет — никто тебе слова не скажет. Эта славная традиция основана на «legitimacy» — «законопослушности», присущей гражданам Америки. Впрочем, чудные обычаи такого рода возникали везде и во все времена, так что особенно удивляться тут нечему.

Очень интересное это занятие — держа наготове 20 долларов в кармане и пугливо озираясь по сторонам, прогуливаться по Пятой авеню сверху вниз и снизу вверх. Если сравнить эту улицу с человеком, то с головы до пояса он будет необычайно роскошным джентльменом, в шелковом цилиндре, смокинге, белоснежной рубашке с жемчужными пуговицами и рубиновыми кольцами на пальцах с только что наманикюренными ногтями. Но если бросить взгляд чуть пониже, то где-то, начиная с талии, этот красавец вдруг теряет элегантность, становится неряшливым и неопрятным, ну, а если посмотреть еще ниже, на его лодыжки и ступни, — они окажутся голыми, грязными, покрытыми сыпью, укусами насекомых и лишаями. Все это похоже на фокус, поскольку совершенно невозможно найти черту, где кончается красота и начинается уродство, и наоборот. Бывало, решишь для себя: все, сегодня я непременно найду эту невидимую разделительную черту, и идешь не спеша, внимательно оглядывая лица, здания, окна, стены, двери, урны по обеим сторонам улицы. И вдруг оказывается, что рубеж уже пересечен, а ты его и не заметил. Граница двух миров расплывчата, размыта, неуловима, она напоминает обманчивый свет предвечерних сумерек…

Пройдя из конца в конец Пятую авеню, нельзя не увидеть одну из главных особенностей Нью-Йорка — в нем сосуществуют два диаметрально противоположных полюса. Присутствие двух сил чувствуется во всем. Сила притягивающая и сила отталкивающая, центростремительная и центробежная, засасывающая и выплевывающая. Когда гуляешь по Парижу, его вечное очарование исподволь, незаметно и беззвучно обволакивает, проникает сквозь кожу и сливается с плотью. Ты и не заметил, а Париж уже вошел в тебя, глубоко проник в твою душу. Поначалу это чувство сродства радует, но позднее ему на смену приходят неуверенность и робость. Со временем исчезают и они, и по мере того, как микроб Парижа проникает в твое сердце, ты заболеваешь все больше и больше. Такая прекрасная, заразительная сила, сила притяжения есть, наверное, и в Нью-Йорке. В этой силе, поглотившей бесчисленное множество мужчин и женщин всех возрастов, рас и национальностей, таится несомненное очарование. Но есть в Нью-Йорке и сила, которую не чувствуешь в Париже, — сила лихая, центробежная. У этой слепой и жгучей энергии, переполняющей город, не меньше лиц и выражений, чем у ее антипода. Она часто действовала на меня возбуждающе, придавала остроту моим ощущениям, не давала застаиваться воображению, горячила кровь. Как будто жаркие лучи весеннего солнца падали на застывшую зимнюю грязь, и она, ожив, превращалась в плодородную почву. Я чувствовал действие двух сил Нью-Йорка, глядя на предрассветные висячие мосты, на груды ночного мусора, на одеяния негров, нелепые, но так идущие к их фигурам и походке, на гигантские утесы из стекла, стали и белого бетона. Я ощущал их привкус в морском соке, брызгавшем из каменистой раковины красного, только что сваренного омара…

В один из дней, после дождя, я зашел за доктором Оиси Митио, ученым из Токийского научно-исследовательского института прикладной микробиологии, которого пригласили читать лекции по молекулярной биологии в одном из нью-йоркских колледжей, и мы вдвоем отправились в городской морг, расположенный на Первой авеню. Там недавно сменили директора — его обвинили во взяточничестве, — и посещение морга посторонними было строго воспрещено. Уж я пытался проникнуть туда и так и этак, но каждый раз получал от ворот поворот. Незадолго до того в нью-йоркский морг удалось проникнуть нашему Мацумото Сэйтё, которого провели туда, отрекомендовав «японским писателем № 1». Мы, не зная этого, попробовали действовать тем же путем и сказали, что Кэн Кайко — самый главный из всех японских писателей. На беду, мы попали к той же самой секретарше, а у секретарши оказалась хорошая память, и она, спросив, кто же все-таки из нас «главный» и сколько вообще в Японии «писателей № 1», выставила нас за дверь. Вконец отчаявшись, я обратился за помощью в местное Общество друзей рыбной ловли, к председателю, господину Мори: нет ли среди активистов какого-нибудь рыболова, с помощью которого можно было бы попасть в гости к мертвецам? Так я познакомился с доктором Оиси. К чести этого ученого должен сказать, что он, по роду своей деятельности не имея ни малейшего отношения к моргу и вообще к трупам, тем не менее согласился мне помочь. Через коллег-медиков он вышел на доктора Бастоса, токсиколога, служившего в морге, договорился с ним о посещении и прихватил меня с собой. Являться в морг полагалось в пиджаке и при галстуке, поэтому я одолжил у Нао пиджак, который он недавно приобрел в универсальном магазине «Братья Брукс», взял у Бина галстук и отправился на экскурсию.

Доктор Бастос оказался мужчиной в расцвете лет, суровым на вид, но с большим чувством юмора. Он говорил по-английски с каким-то сильным акцентом, и я мало что понимал из его слов. К тому же токсиколог так и сыпал специальной терминологией, и поначалу я совсем растерялся. Однако доктор Оиси помогал мне, переводя и поясняя непонятные места. С его помощью я уловил следующее.

Мы находимся в нью-йоркском городском морге, то есть месте, куда поступают трупы людей, погибших в результате насилия или несчастного случая. Население города составляет примерно восемь с половиной миллионов человек, в морг еженедельно привозят в среднем около ста трупов. Половина из них — жертвы убийств. Подавляющее большинство составляют цветные, но немало и белых. В конце каждой недели поток мертвецов неизменно увеличивается. По временам года самый напряженный период — весна и лето. Мотивы убийств самые разные, но в последние годы все больше преступлений связано с употреблением наркотиков. В таких случаях иногда бывает нелегко сформулировать причину смерти. В морге обязательно проверяют трупы на пулевые ранения и отравления. Статистика смертности в Нью-Йорке во многом зависит от формулировки в заключении патологоанатома. Если богатый человек упился до смерти, считается, что он скончался от цирроза печени. Если же загнулся какой-нибудь нищий забулдыга, его смерть заносится в графу «пьянство», о циррозе печени здесь нет и речи. То же самое и с наркоманами. Когда человек погибает, употребляя «незаконные» наркотические средства, считается, что он отравился слишком сильной дозой наркотика. Но есть «узаконенные» препараты, и смерть, вызванная их употреблением, в эту графу статистики не попадает. Существует лекарство, которое называется фенадон. Оно помогает облегчить страдания, вызванные абстинентным синдромом, и используется для лечения хронических наркоманов: городские власти выдают им фенадон бесплатно. Достаточно пойти на специальный пункт, показать справку, что ты проходишь курс лечения фенадоном, и тебе тут же выдадут лекарство. Но препарат этот сам по себе тоже наркотик. Хотя, если человек отравился фенадоном, он уже не считается жертвой наркомании — ведь это «законное» лекарство. Формулировка — все дело в ней. Классификация трупов по причине гибели тоже зависит от формулировки. Часто в состоянии наркотических галлюцинаций человеку кажется, что он может летать или уже летит, он прыгает из окна и разбивается насмерть. В какую графу занести такую смерть — в разряд самоубийств или в разряд несчастных случаев? В зависимости от формулировки меняется и вся статистика. Здесь, в морге, трупы наркоманов называют «коулд-тёрки» («холодные индюшки»).

После вступительной беседы нас провели в подвал, где лежат покойники. Это было просторное помещение, выложенное белой плиткой. По стенам в два этажа — дюралюминиевые дверцы холодильников. Сами холодильники встроены в стену. В общем, нью-йоркский морг очень напоминает японские крематории. Внутри каждого холодильника — рельсы, по которым туда вкатывают тележку с трупом. В японских крематориях такую тележку называют «жаровней», но здешняя в отличие от японской предназначена не для нагревания, а для замораживания. Перед нами одну за другой открывали и закрывали дверцы холодильников, показывая содержащееся в них мороженое мясо. Впрочем, виднелись лишь головы и плечи. У одних мертвецов была снесена вся верхняя часть черепа, остались только нос и подбородок, у других, наоборот, отсутствовал нос, — в общем, вариантов было много. Глядя на истерзанную, морщинистую плоть синеватого цвета, я остро ощутил овеществленную тяжесть отрицательной энергии, переполняющей этот город. При беглом взгляде покойники, то ли из-за застывших поз, то ли из-за сомкнутых век, имели вид мирный и успокоенный, несмотря на страшные раны и посмертные изменения.

Два трупа еще не были заморожены. Один из них, полностью обнаженный, принадлежал крупному лысоватому мужчине средних лет, явно латиноамериканского происхождения. Второй, накрытый до подбородка белой простыней, — негритянскому юноше лет шестнадцати-семнадцати. Оба мертвеца лежали на металлических анатомических столах. У мужчины от груди до низа живота и от левого плеча до середины грудной клетки шли два длинных, уже зашитых разреза. Он, видимо, умер совсем недавно — тело еще не закоченело. А юноша, хотя виднелось только его лицо, был уже всецело во власти смерти: губы и щеки собрались морщинами, члены затвердели. И все же сохранялось еще в этом лице такое спокойствие, такая расслабленность и безмятежность, что могло показаться, будто он слегка простыл и мать, напоив сына горячим бульоном, уложила его в постель, накрыв толстым, мягким одеялом. Только в желобке, идущем вдоль края анатомического стола, скопилась, пачкая простыню, жидкость цвета разбавленного земляничного сока.

Холодильные установки работали исправно, в комнате было холодно, но запах разложения сюда все же проникал. Сладковатый, прилипчивый, какой-то непристойный.

Следующее помещение было меньше, оно предназначалось для особенно изуродованных или сильно разложившихся трупов. Нам открыли дверцы нескольких холодильников, из одного дохнуло жутким запахом тлена. Внутри лежал некий предмет, похожий на труп старика. На том, что некогда было головой, с одной стороны торчали седые волосы, всё остальное сгнило — и грудь и плечи, — какое-то бесформенное синеватое желе.

Выйдя из этого помещения и шагая по коридору, я вдруг отчетливо увидел перед собой давно не вспоминавшееся мне свирепое тропическое солнце Юго-Восточной Азии. Сарай на окраине Сайгона, служивший моргом военного кладбища, вопли женщин, собравшихся возле ямы. В ушах вновь зазвучал низкий, заунывный голос буддийского священника: «…Азидафат…азидафат…» Белые кости вьетнамских солдат, торчащие из-под земли у поминального храма Ле Ван Зюет… Коричневатая трупная жидкость, тянущаяся длинной тягучей ниткой за гробом, размалеванным красной, желтой и зеленой краской, в морге военного госпиталя в Дананге…

В близлежащем кафе мы выпили с доктором Оиси пива, договорились о новой встрече и, пожав друг другу руки, разошлись. По мокрой после дождя Парк авеню я пешком пошел в отель. Вернув пиджак Нао, а галстук — Бину, я завалился на кровать и стал пить виски. Наконец, спиртное проникло на самое дно желудка, согрело его, кровь оттаяла, закипела, побежала по жилам. Неужели то, что я увидел сегодня, канет камнем в реку времени, не оставив никакого следа? Подобно песку, убегающему сквозь пальцы, все уходит в прошлое, но, быть может, какие-то мгновения жизни все-таки остаются с нами навсегда. Стоит мне услышать слово «Сайгон», как в памяти оживают одни и те же картины, одно и то же чувство. Может быть, теперь, услышав слово «Нью-Йорк», я сразу увижу перед собой того голого латиноамериканца и спящего негритянского юношу, на чьем лице таилась мягкая улыбка?

Сегодняшний день освежил в моей памяти те давние, стершиеся от времени, но все же неизгладимые вьетнамские воспоминания и ощущения, и я стал от этого сильнее.